Трапани/Джербини, 12 июля 1943 г.
Безжалостно дребезжащий телефон прервал мой сон. Шум был неприятно громким, и я в темноте поспешно схватил телефонную трубку.
Телеграмма из штаба воздушного флота, господин майор. В полночь мы установили с ним связь, но сейчас снова потеряли. Я прочту ее вслух?
Подождите минуту. Я должен включить свет.
В темноте я искал выключатель, но, когда наконец нашел его, понял, что старался напрасно. Тока не было. В конечном счете я смог найти спички, чтобы зажечь огарок свечи на тарелке около моей раскладушки. Мои движения были медленными, поскольку я чувствовал непередаваемую усталость. Я снова лег в своей пропитанной потом пижаме и взял трубку, все тело было тяжелым, будто свинцовым.
Пожалуйста, прочитайте вслух.
Бесстрастным голосом оператор телетайпа, обер-ефрейтор, начал читать:
«Второму воздушному флоту. Вместе с летчиками-истребителями во Франции, Норвегии и в России я могу относиться к вам только с презрением. Я требую немедленного поднятия боевого духа. Если этого не произойдет, то весь летный персонал, включая командиров, должен быть лишен званий и послан на Восточный фронт для службы в пехоте. Геринг, рейхсмаршал...» Вы все еще там, господин майор? [213]
Да, спасибо. Принесите телеграмму на командный пункт.
Когда я положил телефонную трубку, оператор дал три коротких звонка, как было предписано правилами. В комнате стояла мертвая тишина. Мерцающее пламя свечи отбрасывало гротескные танцующие тени на стены. Внезапно я услышал собственное дыхание. Сдерживая его, я продолжал неподвижно лежать. Всюду в этих маленьких домах люди были погружены в спокойный сон, не зная о новом оскорблении. Обер-ефрейтор на телетайпе и я были пока единственными здесь, знавшими о суровой критике, высказанной самым высокопоставленным человеком в люфтваффе. Я попробовал представить человека на другом конце телефонной линии, поскольку видел его достаточно часто. Возможно, в штатской жизни этот человек, по возрасту годившийся мне в отцы, был учителем. Неожиданно я почувствовал странную связь между собой и тем невидимым оператором.
Но это настроение было быстро отброшено осознанием явного зверства невероятной телеграммы, которую я только что услышал. Как я должен теперь реагировать? Должен ли прочитать ее вслух перед строем? Но если я появлюсь перед ними с разговорами о «боевом духе», они посмотрят на меня с немым укором. Выражения их лиц сказали бы мне, что моя обязанность, как командира, избегать подобных выражений.
Так вот что вышло из усилий нашего генерала, пытавшегося спасти нас от трибунала. В самом деле, боевой дух! Через час рассветет и начнется новый день, который снова потребует от нас героической импровизации, как в любой день после нашего возвращения на Сицилию. С остатками эскадры, которые сможем наскрести, мы полетим над северным побережьем и вулканом Этна к Мессинскому проливу, где выполним серию нескоординированных атак на «Летающие крепости». Нас так мало, что мы [214] сможем причинить немного ущерба бомбардировщикам, если вообще прорвемся к ним.
Затем мы приземлимся в Джербини, если аэродром все еще останется пригодным к использованию, или в Катании. При помощи ручных насосов дозаправим наши самолеты, перевооружим и зальем масло. Мы будем прыгать в земляные щели и укрытия, чтобы переждать ковровую бомбежку, прокатывавшуюся через нас. А затем выползем наверх, оттаскивая в сторону разрушенные самолеты, ремонтируя незначительно поврежденные, а если у нас еще останется достаточно машин, чтобы составить скромную группу, снова взлетим. Все это мы должны были продолжать делать день за днем. И теперь я, как предполагалось, должен выступать перед ними с речью о боевом духе!
Я сомневался в том, что мы сможем продержаться в Трапани остаток дня. Бомбардировщики появлялись без сигнала оповещения, так как летели слишком низко, чтобы их могли засечь наши радиопеленгаторы. Летя в сомкнутом строю, они усыпали аэродром бомбами до тех пор, пока он не стал напоминать лунный пейзаж. Поэтому передовая взлетно-посадочная площадка около Корлеоне, вероятно, была нашим последним убежищем. К настоящему моменту она являла собой не что иное, как длинное поле, покрытое желтым жнивьем пшеницы и обозначенное побеленными каменными плитами.
Мы походили на преследуемых охотниками и ищущих укрытие животных. Без телефонной связи и снабжения мы также были отрезаны от внешнего мира. При этом в западной части Сицилии не осталось никаких других аэродромов.
Я, должно быть, заснул, и телефон снова выдернул меня из короткого периода блаженного бессознательного состояния.
Четыре часа, господин майор.
Первый свет пробивался через венецианские шторы, когда я встал, чтобы открыть ставни. Я все еще [215] чувствовал себя крайне измученным; в самом деле, я, казалось, находился в состоянии перманентной усталости. У меня было только одно желание спать.
В другой комнате Толстяк открывал ставни, придвигал стулья к столу и гремел посудой для завтрака. Стало немного прохладнее. В бледном предрассветном свете серповидная бухта, террасы, сады и белые дома были окутаны легким туманом, через который вверх торчали черные сосны, и вертикально в небо поднимался дым из труб.
Когда я вошел в гостиную, Бахманн и Штраден, сидевшие за столом, ответили на мое «доброе утро» тихими, угрюмыми голосами. Ни один из нас не испытывал никакого желания разговаривать. Что мы действительно хотели, попивая горячий крепкий кофе Толстяка, так это положить голову на стол и заснуть.
Вошедший Кегель сел и без слов придвинул ко мне телеграмму. Белые полоски с отпечатанным текстом были аккуратно приклеены к бледно-розовой бумаге официального бланка. Первыми словами, на которых остановились глаза, была подпись под главной частью длинной телеграммы: «Геринг, рейхсмаршал».
«...относиться к вам только с презрением...» Я не имел никакого желания читать это до конца. Не в моих привычках было уклоняться от того, что неприятно, но сейчас мне было противно. Казалось, что это относилось только ко мне одному; я отвечал за эту эскадру и лично был объектом его презрения.
Я протянул телеграмму через стол. Штраден взял ее и вместе с Бахманном стал читать. Затем он медленно и осторожно положил бумагу на стол, поднялся, взял свою кепку с вешалки и вышел из комнаты, не сказав ни слова. Бахманн неуверенно посмотрел ему вслед, затем на меня и Кегеля и последовал за Штраденом. Он спокойно сказал:
Я еду на командный пункт, господин майор.
Зазвонил телефон.
Господин майор, это генерал. [216]
Голос генерала был далеким и перекрывался потрескиванием и шипением. Чтобы лучше его слышать, я сдерживал дыхание и жестом показал Кегелю и Толстяку, чтобы они соблюдали тишину.
Мы около Таормины, сказал генерал. Окружены вы понимаете меня? Комизо больше нельзя использовать.
Да, господин генерал-майор.
Я хотел позвонить вам вчера вечером до того, как пришла эта телеграмма, но не смог связаться с вами...
Да, господин генерал-майор.
Слушайте, вы не должны принимать ее всерьез. Я сделал все, что мог. Я убедил его отказаться от предыдущего приказа, но тогда он послал эту телеграмму в штаб воздушного флота.
Генерал сделал паузу, и я тоже молчал. Наконец, он спросил:
Вы все еще меня слушаете?
Да, господин генерал-майор.
Соберите все самолеты в Западной Сицилии и направляйтесь в Джербини. Аэродром еще можно использовать. К этому времени ваша 3-я группа должна вылететь с Сардинии и также приземлиться в Джербини. Вашей задачей будет защита Мессинского пролива. Вы можете сказать мне, сколько самолетов прибудет?
От пятнадцати до двадцати, принадлежащих ко 2-й группе и штабному звену эскадры. Относительно 1-й группы доложить сейчас не могу.
У вас есть какие-нибудь вопросы?
Вопросов у меня было много, но большинство из них в соответствии с немецкими военными традициями не годились для того, чтобы задавать их генералу.
Да, господин генерал-майор. Какова ситуация? Как далеко продвинулись союзники?
Давление на наши наземные войска увеличилось чрезвычайно, и мы будем усиливать нашу оборону в восточной части острова. Возможно, вы должны будете [217] скоро начать отход. Враг усиливает давление в направлении центра острова.
Но куда эскадра должна двигаться, господин генерал-майор?
Я еще не знаю, ответил он несколько раздраженно. В настоящее время ни один немецкий солдат не может покинуть Сицилию. Но вы должны держать весь свой транспорт наготове. Нет никаких транспортных самолетов у воздушного флота нет свободных «юнкерсов». И еще раз: не воспринимайте эту телеграмму слишком серьезно. Вы обещаете мне это?
Что я мог сказать по телефонной линии, которая в любой момент могла прерваться? Мы уже однажды обсуждали этот вопрос в течение нескольких часов и не нашли решения, так что было совершенно бессмысленно говорить еще что-нибудь теперь. Поэтому я ответил:
Да, господин генерал-майор.
Мне было почти стыдно за свою позицию в разговоре с генералом. Казалось, что я был соучастником акта предательства, жертвой которого стали наши пилоты. В то же самое время я понимал, перед какой дьявольской дилеммой оказался сам генерал. Проглотив язык, я просто ответил: «Да, господин генерал-майор». В этом ответе было заключено доверие к командованию в целом отношение к жизни, которое было привито нам, до этого нашим отцам и их отцам. До настоящего времени для нас, солдат, это была единственно правильная позиция, на самом деле единственно мыслимая. Послушание, которым в течение столетий отличался немецкий солдат, всегда предполагало непоколебимую веру в то, что приказы, которые он получал, это обдуманные приказы и что Верховное командование очень тщательно все взвесило перед тем, как принести в жертву целые соединения. И многие из тех, кем пожертвовали, умерли с уверенностью в этом. Мне казалось, что именно это отражалось в [218] безмолвных лицах моих пилотов, хотя в течение некоторого времени они имели отличную возможность для вопросов. «Это все еще остается в силе, не так ли, господин майор?» казалось, спрашивали они меня. Конечно, это должно иметь некоторый смысл, если Верховное командование требует этого от нас, конечно, должно!
Но если предположить, что с этим старым военным принципом частично стало что-то не так? Во всяком случае, кто теперь был высшим командованием? Предположим, что после 1933 г. в эту иерархию повиновения вмешался новый фактор фактор, который позволил Верховному командованию делать все, что захочется, даже что-нибудь бессмысленное?
Вопросы, вопросы! Человеку требовался досуг, чтобы размышлять над ними. Он должен был отоспаться. Он нуждался во времени, нуждался в ком-то еще, чтобы обсудить их. Но в нашем деле подобные вопросы не обсуждались. Возможно, все же было бы лучше, если бы это делалось, поскольку таким способом наши сомнения могли быть рассеяны.
В течение последних нескольких минут я стоял около телефонного стола с трубкой в руке. Кегель и Толстяк ошеломленно смотрели на меня. Из трубки раздался крякающий голос: «Вы все еще говорите? Вы закончили? Разъединяю вас».
В голове у командира эскадры не было никаких мыслей в начале нового боевого дня. Я схватил свой ремень с кобурой со спинки стула, где тот обычно висел, и застегнул его на талии. Для солдата есть что-то чрезвычайно благотворное в этом жесте: он берет себя в руки, отбрасывая все ненужные мысли, фокусируя свой ум на безотлагательных вещах, на самом существенном.
Как я ненавидел эти полеты в Джербини! Всякий раз, когда я стоял на его бесплодном пространстве под палящим солнцем, видя пейзаж, отмеченный оспинами бомбовых воронок и покрытый разрушенными самолетами, [219] я осознавал безнадежность нашего сражения за остров.
Толстяк, сообщи на командный пункт, что я еду за гауптманом Штраденом и Бахманном. Мы летим в Джербини.
Кегель сел вместе со мной в «кюбельваген», и мы поехали между садами по узкому, пустынному проходу, который через переулок выходил на главную дорогу. Западная оконечность острова с аэродромом и белыми домами Трапани, расстилавшаяся ниже нас в утреннем тумане, представляла великолепное зрелище. В это короткое время перед восходом солнца можно было почувствовать подобие свежести, идущей со стороны моря, прежде чем с вечно ясного южного неба на окружающую сельскую местность опустится палящая жара. На горизонте, над Марсалой, виднелся ряд темно-синих пятен, плывущих над туманом, разрывы зенитных снарядов. Было 5 часов утра, и день начинался как всегда.
Пока мы ехали на командный пункт, я дал Кегелю необходимые указания относительно подготовки к отходу.
Весь наземный персонал, сказал я ему, за исключением тех, кто требуется для последней стадии обслуживания самолетов, должен быть отправлен в Мессину. Проверьте наши погрузочные списки и примите меры к уничтожению снаряжения, которое мы не сможем взять с собой.
Приехав, мы с Кегелем выбрались из «кюбельвагена» и по немногим ступенькам поднялись в барак. Навстречу мне уже шел Штраден.
С вами хочет поговорить генерал, сказал он.
Он продолжал избегать встречаться со мной взглядом. Мне показалось, что оскорбления рейхсмаршала застряли у него в горле, но их надо было проглотить, иначе можно было задохнуться.
Пока я, взгромоздившись на вращающийся стул, ждал соединения, мои глаза осматривали равнину. [220]
Пеленгаторы около Марсалы обнаружили приближавшиеся стратегические бомбардировщики, но не было никакого смысла поднимать против них наши немногие пригодные самолеты, так как задача состояла в том, чтобы в течение нескольких минут улететь в Джербини. Атака могла быть направлена против нашего аэродрома, но целью в равной мере могла быть и гавань Палермо. Союзники намеревались перерезать наши линии снабжения, чтобы облегчить свои задачи на острове. А для этого они, помимо палермской гавани, должны были атаковать и Мессинский пролив. Вероятно, они атаковали бы их одновременно, так как, несомненно, обладали достаточными для этого силами.
Предупредительные выстрелы зенитной артиллерии вызвали немедленное прекращение всей деятельности внизу, на аэродроме. Летчики перед бараком жестикулировали и показывали в сторону Чинисии. И затем я также увидел длинный поток бомбардировщиков, приближавшийся с запада. Внезапно белая поверхность взлетно-посадочной полосы, обычно мерцавшая на солнце, скрылась в огромном облаке пыли. Должно быть, площадь бомбежки была очень обширной и полностью перекрывала всю длину аэродрома. Только потом мы услышали грохот разрывов. Когда я кричал в телефонную трубку, безуспешно пытаясь выйти на связь, в небо начали подниматься первые черные облака бензинового дыма от горящих самолетов.
Зрелище разрушаемого аэродрома Чинисия напомнило о моем посещении итальянской группы истребителей, размещенной там{106}, и в то же самое время я понял, что почти совсем забыл о существовании итальянской [221] истребительной авиации. В ходе этого ужасного финала каждый на этом острове был сам за себя. Мощные налеты начались прежде, чем мы смогли наладить связь друг с другом или скоординировать нашу тактику шаги, которые в нормальных условиях предпринимали как сами собой разумеющиеся. В результате наши военно-воздушные силы вели свою собственную воздушную войну. В условиях, когда отношения между итальянским и немецким Верховным командованием были далеки от хороших, были не только разделены системы управления подразделениями этих двух государств, но также были различны и приказы, которые они получали, так что ни о какой координации в районе боевых действий речи быть не могло. Действительно, это был главный недостаток объединенного командования с самого начала Средиземноморской кампании: штабы обеих сторон были так сильно озабочены собственным престижем, что предпринимали всевозможные шаги, чтобы не допустить передачу собственных подразделений под иное командование. Таким образом, хотя сражение было общим, распоряжения и приказы неизменно были различными.
Бомбометание по площадям ужасное оружие, когда используется против аэродрома, и чрезвычайно деморализует аэродромный персонал, даже притом, что он может укрыться, сидя на корточках в бункерах или в земляных щелях. Особенно эффективными были малокалиберные бомбы, которые противник сбрасывал тысячами. Они оставляли лишь мелкие воронки, но их осколки, разлетающиеся во все стороны на высокой скорости и близко над землей, прошивали обшивку наших самолетов, словно она была сделана из бумаги.
Как теперь чувствовала себя итальянская истребительная группа, не привыкшая к таким налетам и знавшая, что командование направило ее на Сицилию неохотно? За несколько дней до этого я нанес [222] визит ее командиру. Во время посадки я отметил удивительно хорошее состояние аэродрома. После того как прорулил по длинной взлетно-посадочной полосе, я был направлен к капониру, окруженному защитным валом из белого туфа. Соседние капониры занимали истребители «макки», все еще имевшие пустынный камуфляж периода Североафриканской кампании.
Перед зданием пункта управления полетами ко мне подошел офицер, который представился майором Висконти{107}, командиром истребительного подразделения. Он сказал, что командный пункт и штаб его командира находится на горе Эриче и что я, если пожелаю, могу посетить его там.
Человек, идущий рядом со мной, имел мужественное и чрезвычайно симпатичное лицо. Маленькая белая фуражка с коротким козырьком была надвинута на лоб, почти до самых густых бровей. Ниже орлиного носа чернели густые усы. В его взгляде не читалось и намека на робость, когда он смотрел на меня выразительными, удивительно синими глазами. Его фамилия была мне знакома, поскольку я много слышал о нем. Он был известен ветеранам моей эскадры начиная с Северной Африки, и они отзывались о нем как о храбром и выдающемся летчике-истребителе.
Он начал говорить об их плохой связи и о том, что его главный источник распоряжений полевой телефон, который, однако, редко позволял ему связаться с командованием. Кроме того, он не имел никакой связи [223] с немецкими пеленгаторами около Марсалы, и, когда видел, что немецкие истребители, вовремя приведенные в готовность, вылетали, чтобы атаковать противника, ему оставалось только завидовать, поскольку он понимал, что без наведения с земли успех лишь дело случая. Никто, сказал он мне, не предупреждал его о подходе противника, а в воздухе он не получал вообще никаких распоряжений.
Я глубоко сочувствовал его положению. Пытаясь понять, чем могу ему помочь, я испытал что-то вроде гордости, когда сравнил его безнадежную ситуацию с нашей. Мы, по крайней мере, имели технические средства, чтобы вести успешные боевые действия, действительно, мы все еще имели их! И этот несчастный командир сидел высоко на горном склоне, наблюдая за своей группой, праздно находящейся на первоклассном аэродроме, и ожидая, пока ее не нокаутируют точным массированным бомбовым ударом! Когда, пожав руку Висконти, шел обратно к своему самолету, я решил навестить его командира, как только позволят дела.
Нынешняя атака аэродрома Чинисия напомнила мне о решении, которое я тогда принял. Я удивлялся, почему союзники не напали на этот замечательный аэродром раньше. Возможно, перестали воспринимать итальянцев всерьез? А вообще-то они когда-нибудь воспринимали их всерьез?
Это был ход мыслей, который я не хотел развивать, поскольку он, так или иначе, был недружественным по отношению к Висконти, весьма мне симпатичному. Во всяком случае, я намеревался разыскать его странного командира на горе Эриче.
Однако подготовка к вылету, непосредственно взлет и выполнение в воздухе функций ведущего своего небольшого формирования потребовали всего моего внимания. Снова и снова текущие заботы не давали нам времени на размышления, и это было как раз хорошо. Так или иначе, каждый, кто позволял себе впасть в [224] задумчивость, был потерян для нас: из-за недостатка решительности он погибал в решающий момент боя или же еще до установления контакта с противником поворачивал обратно, и не один раз, а снова и снова, пока его не переводили от нас, и его карьера, как летчика-истребителя, заканчивалась.
Мы кружили над аэродромом Джербини в поисках посадочной полосы, которую для нас обозначили маленькими, едва видимыми флажками. Наконец, поняв схему ее расположения, я решил садиться. Большая часть полей желтого жнивья выгорела. Равнина, одна из наиболее плодородных, выглядела ужасно с воронками от бомб и черными шрамами от пожаров. Снижаясь, я чувствовал почти непреодолимое нежелание садиться там. Когда машина замерла напротив барака, пропеллер сделал еще несколько судорожных рывков, сопровождаемых громкими хлопками. Двигатели перегревались, когда приходилось рулить со скоростью пешехода. Я не смог сразу обнаружить укрытие своего самолета и, следуя за механиком, выступавшим в качестве проводника, объехал половину аэродрома прежде, чем достиг барака и укрытия, зарезервированного для меня. В хаосе воронок и скелетов уничтоженных самолетов, среди сгоревших оливковых деревьев было трудно держать направление, гораздо труднее, чем это казалось во время захода на посадку.
Штраден, Бахманн и Цан припарковали свои «сто девятые» поблизости. Даже в этот утренний час они уже были уставшими и волочили ноги, когда шли к бараку. Снаружи была скамья, сделанная из нескольких камней и деревянного бруса, на которую они сразу сели.
В тишине я прошел мимо них и, войдя в барак, попытался выйти на связь с инспектором истребительной авиации, штабом воздушного флота или с любым другим вышестоящим органом. В конечном счете пришел фельдфебель Корн как он успел по земле добраться сюда? и объявил, что бесполезно [225] пробовать установить контакт с каким-нибудь штабом, поскольку приказ для нас, «дозаправка, взлет и патрулирование над Мессинским проливом», уже получен.
Вооруженный этой короткой и сухой информацией, я присоединился к своим людям на скамейке, которые, вытянув ноги, дремали в скудной тени. Отдыхая, я прислонил голову к горячей стене и закрыл глаза. Со всех сторон слышался знакомый шум передовой взлетно-посадочной площадки: щелчки ручных топливных насосов, крики механиков, нарастающий рев проходивших проверку двигателей. Я слышал все это и, слушая, мысленно отмечал прохождение каждой минуты.
В этот момент мы были крайне уязвимы. Достаточно было здесь случайно появиться противнику, и ему потребовался бы только один заход, который означал бы конец для нас. Мы нервно ждали окончания дозаправки, хорошо зная, что будет удачей, если мы сможем подняться в воздух невредимыми.
Когда глухой гул разрывов отдаленной бомбежки достиг наших ушей, мы немедленно попрыгали в щели. Как по мановению невидимой руки, с поверхности аэродрома исчезли все признаки жизни. Южнее зенитная артиллерия открыла мощный огонь, но вскоре затихла. На этот раз атака была направлена против другой части огромной долины, не против нас. Когда отдаленный гул авиационных двигателей уменьшился до уровня, который, почти без перерыва, сохранялся повсюду каждый день, мы с опаской и очень осторожно выбрались из наших траншей. По аэродрому в облаке пыли рулил «Me-109», и кто-то на командном пункте эскадры сообщил, что приземлился оберст Лютцов.
Он пробрался между воронками и остановил свою машину поблизости от барака. Когда Лютцов выбирался наружу, мой старший механик Шварц сказал, что на моем двигателе необходимо заменить втулки. [226]
Это подразумевало, что самолет нельзя будет использовать в течение часа.
Штраден, пожалуйста, пойдите в 1-ю группу и сообщите, что эскадру поведет Гёдерт. Вы возглавите штабное звено.
Да, господин майор.
В то время как я приветствовал Лютцова, по краям аэродрома ожили двигатели и остатки эскадры пришли в движение. Спустя несколько минут они были в воздухе, чтобы прикрывать Мессинский пролив. Лютцов снял спасательный жилет и вручил его механику, который должен был дозаправить самолет. Когда мы медленно шли к бараку, я поймал себя на том, что инстинктивно осматриваю окружающее пространство, отмечая месторасположение ближайшей щели. Мы с ним свернули к месту, где несколько пустых патронных ящиков были сложены таким образом, чтобы сформировать своего рода стулья около глубокой траншеи. Вероятно, предыдущим вечером летчики играли здесь в скат.
Я сожалею об этой телеграмме. Вы можете быть уверены, что мы сделали все возможное, чтобы не допустить этого.
Я неохотно посмотрел своему старому другу в глаза. Его нынешняя должность, вероятно, не позволяла ему говорить свободно даже наедине.
Францл, сказал я, мне крайне больно слушать это. Вы все извиняетесь перед нами лично вы, генерал, воздушный флот, и теперь я лишь жду извинений фельдмаршала! Возможно, вы начнете снова расхваливать нас, если сочтете, что это заставит нас лучше сражаться и более бодро идти навстречу своей смерти. Сначала вы посылаете нам эту позорную телеграмму, а немного позже весело хлопаете нас по спине, говоря: «Не воспринимайте все так серьезно, ха-ха-ха» или «Выше нос! Ее скоро забудут». И в то же самое время знаете, что каждый телетайпный пост, каждый штаб между нами и рейхсмаршалом узнал [227] о нашем позоре, не зная о том, что можете объяснить им, что это все не надо принимать слишком серьезно. Я не буду участвовать в этом, Францл, но в целом это мерзкое представление крайне поразило меня.
Он выдержал мой пристальный взгляд и спокойно ответил:
Конечно, вы правы это невозможная вещь, ничего не может быть хуже этого, ведь все мы в одной лодке. Но что мы должны были сделать? Люфтваффе теперь в ужасном положении. Рейхсмаршал находится под огнем критики с тех пор, как «Крепости» проникли в районы восточнее Берлина. Фюрер обвиняет его в неудачах авиации, и он оправдывается, снова и снова повторяя: «Это не я, это летчики-истребители!» Для себя лично я уяснил, что больше невозможно вести разумный разговор с рейхсмаршалом способами, доступными офицеру. Поверьте, у меня часто возникают серьезные сомнения...
Он умолк, так и не раскрыв природу этих сомнений. У меня они тоже были, но такие, о которых люди в нашей ситуации говорить не могли. Если бы мы делали это, то вступили бы в конфликт с совестью, что абсолютно невыносимо для сражающегося солдата. Так что мы некоторое время молчали, и каждый из нас точно знал о том, что думает другой. Наконец, я сказал:
Я не объявлял содержания телеграммы, хотя все пилоты, конечно, его знают. Я держу ее в ящике стола.
Никто не пытается спросить о ней...
Как, вы полагаете, долго мы продержимся на Сицилии?
Лютцов зажег сигарету, со свистом выпустил дым.
Передовые части британской 8-й армии сейчас приблизительно в 40 километрах к югу отсюда, сказал он. Американская 7-я армия продвигается от Джелы, возможно, с намерением соединиться с британцами здесь, на равнине Катании. Совершенно очевидно, [228] что это имеет большое значение для вас в Западной Сицилии и в целом для обороны острова.
Вы подразумеваете эвакуацию отход, организованный насколько возможно?
Что же еще? Голос Лютцова был безразличным, но взгляд говорил более выразительно, когда он продолжил: И кто имеет в этом больший опыт, чем вы?
Думаете, отход будет таким же? В Тунисе приказ прибыл слишком поздно. В нашем случае, как ни парадоксально это покажется, это называлось не приказом, а разрешением, и Верховное командование продолжает лелеять тайную надежду на то, что найдутся отдельные бесстрашные личности, которые скорее предпочтут сражаться до последнего вздоха в Фермопилах{108}, чем воспользуются преимуществами их великодушного предложения. Но вот там ничего не осталось для спасения. На этот раз я пришел к мнению, что необходимо доставить на материк каждого человека, даже если это означает, что мы должны будем сжечь или взорвать большинство оборудования. Мы медленно достигаем стадии, когда каждый человек становится незаменимым. В любом случае действительно квалифицированных и ответственных наземных специалистов будет все меньше и меньше, если эти ковровые бомбардировки продолжатся.
Может быть, вы правы, произнес Лютцов задумчиво. Самолеты и другое оборудование можно заменить; опытного механика нет. Если вы сумеете переправить ваших людей через Мессинский пролив целыми и невредимыми, мы сможем перевооружить эскадру. Вы знаете, что мы теперь выпускаем тысячу истребителей в месяц и, возможно, станем [229] выпускать еще больше? Как известно, наши потери также очень велики. Мы теряем сотни только на стадии обучения.
В этот момент поперек аэродрома, рыская из стороны в сторону, пролетели два истребителя и вслед за ними вернувшаяся из вылета эскадра, пилоты один за другим быстро заходили на посадку. Немедленно вокруг снова поднялась пыль и воцарился хаос.
Гауптман Штраден выпрыгнул на парашюте поблизости, высунувшись из окна барака, сообщил фельдфебель Корн, вынужденный кричать настолько громко, насколько мог, чтобы расслышать сквозь шум самого себя. Нам нужен «шторьх»!
Помолчав мгновение, он сконцентрировался на разговоре по телефону и вскоре после этого объявил:
2-я группа посылает свой «шторьх», господин майор. Они знают, где он выпрыгнул на парашюте.
Затем с докладом пришел Бахманн и рассказал мне о бое. По-видимому, они набирали высоту западным курсом, чтобы занять позицию со стороны солнца, когда будут атаковать «Крепости». Находясь в квадрате «Марта», они все еще поднимались, когда увидели ниже себя «боинги», направлявшиеся на север. Гёдерт немедленно начал атаку, которая была почти как из учебника. Однако в тот же самый момент эскадрилья «Спитфайров» спикировала на них и смогла разделить их на части. Сохранив сомкнутый строй, Штраден вместе со штабным звеном под интенсивным огнем смог выйти на дистанцию огня в хвост одному бомбардировщику. Внезапно его машина начала уходить с набором высоты, и он сообщил, что получил попадание и ранен. Затем он развернулся и перешел в крутое планирование в направлении Джербини. Но почти немедленно сбросил фонарь и, сделав переворот через крыло, покинул самолет. Бахманн видел его открывшийся парашют.
«Шторьх» со Штраденом на борту приземлился в нескольких метрах от барака. Носилки с раненым [230] осторожно вынули из самолета, и врач, приданный 1-й группе 53-й истребительной эскадры, сразу принялся разрезать на бедре его пропитанные кровью брюки.
Еще один потерпел неудачу, сказал я Лютцову, когда мы прохаживались поблизости. 1-я группа сообщила, что потеряла троих. Эскадра продолжает терять все больше и больше пилотов. Все здесь движется к концу, Францл.
Он, казалось, мысленно составлял картину боя, который мы провели. Конечно, как инспектор на Юге он имел мало влияния на тактические решения на этом театре, но его слова имели определенный вес в кругах, близких к инспектору истребительной авиации. Возможно, его личные впечатления облегчили бы принятие решения о прекращении неравной борьбы на острове.
Я видел мертвых и умирающих людей. За четыре года войны, за четыре года почти непрерывных боев, а это целая вечность, я видел, как они разбивались, истекали кровью и горели: некоторые просто мальчики, неоперившиеся юнцы, которые были немедленно сражены тем, что называется судьбой; другие, люди в возрасте, ветераны, чей опыт превосходил опыт всех остальных и все же чей час внезапно пробил. Считалось, что Штраден лишь ранен, но я полагал, что не увижу его в течение долгого времени, возможно, больше никогда, не увижу лица пилотов, стоявших вокруг «шторьха», в то время как доктор занимался Штраденом, и эта сцена намертво отпечаталась в моей памяти.
Теперь это была одна из последних баз на острове. Солнце безжалостно поливало жаром желтую равнину, с которой группы людей, подобных нам, лихорадочно поднимались в воздух на немногих оставшихся самолетах, процесс, который до сих пор неизбежно заканчивался очередной потерей самолетов. В то время как механики со скоростью, приобретенной практикой, [231] заправляли самолеты горючим и грохотали патронными лентами по капотам двигателей, пилоты, вялые и безучастные, стояли или сидели на корточках под пыльными оливковыми деревьями. Едва ли можно было услышать слова. Каждый человек знал, что он и его компаньоны дошли до предела сил.
Теперь не было ничего, что бы напоминало лихого, элегантного летчика-истребителя с желтым шарфом и в щегольской униформе. Наш внешний вид точно отражал состояние, в котором мы находились: мятые, грязные, запятнанные маслом брюки, древние, сальные спасательные жилеты и небритые лица. Все вокруг было пыльного, коричневого цвета земля, одежда, лица, самолеты. Есть лишения победы, лишения, которые в России и в Северной Африке мы переносили бодро и которые иногда просто не замечали приподнятое настроение давало нам ощущение нашего превосходства. И есть лишения поражения, лишения грязи и позора, разъедающие мораль, вредящие боевому духу и служащие лишь тому, чтобы множить новые поражения. Это, как нас учили, было время для прирожденного военачальника, который сумеет вывести своих людей из состояния депрессии, дать им цель, вдохновить новым наступательным порывом и смело вести навстречу врагу, навстречу смерти или славе. Нам всем, выполнявшим здесь в жаре и грязи рутинные боевые задания, эта концепция виделась крайне сомнительной. Это был пережиток Первой мировой войны, если не дней кавалерийских атак, совершенно бесполезный в ситуации, в которой мы теперь оказались. Война в воздухе война технологий, которая не может быть выиграна технически слабой стороной, несмотря на ее высокую мораль и бесстрашные действия. Этого наши фельдмаршалы не сумели понять, и это стало причиной того, почему рейхсмаршал мог мыслить лишь категориями храбрости или трусости и для него истребительная авиация, потерявшая [232] превосходство, не могла быть никакой другой, как только трусливой.
Внезапно мои мысли прервал голос Лютцова:
Мы должны перебросить вас на материк, пока еще есть ядро, вокруг которого можно восстановить эскадру. Северную Африку оставили слишком поздно. Очевидно, что эскадра это нечто большее, чем конгломерат самолетов, оборудования и определенного числа людей.
И кому вы думаете сообщить об этом? спросил я с горечью. Скажите генералу, хотя он должен прекрасно это знать. Он сам лишь два года тому назад командовал эскадрой.
Не будьте несправедливы к нему. Я уверен, что он отлично обо всем знает. В конце концов, он принадлежит к тому же самому поколению, что и мы, и его боевой опыт точно такой же, что и наш. Но что он может сделать?..
Я пожал плечами и снова посмотрел в направлении раненого. Возможно, Лютцов прав. Мы должны продолжать. Мы придали нашим военачальникам и командам, исходившим от них, почти непогрешимый вид и в то время, когда все еще побеждали, думали, что это замечательно. Теперь, во время поражения, мы не имели альтернативы, должны были ждать и выполнять их приказы, даже если эти приказы неправильные и даже если мы твердо знали, что они неправильные.
Выбравшись из своего самолета, Бахманн сел под оливковым деревом. Его глаза не отрывались от спины доктора, который все еще стоял на коленях, занимаясь своим пациентом. Пристально глядя на эту сцену, он продолжал загорелой рукой беспокойно поглаживать свой подбородок. Его поза, как мне показалось, была позой старика: изношенные тропические ботинки с кожаными носами и парусиновым верхом, сальный, желтого цвета мешочек, пристегнутый к спасательному жилету, избитые, потертые [233] перчатки, чья единственная задача состояла в том, чтобы не позволять рукам, которые неизменно потели, соскальзывать с ручки и кнопок управления. Доктор поднялся, закончив перевязку. Раненый лежал с закрытыми глазами. Он был в сознании, но не произнес ни слова. Вероятно, страдал от последствий шока.
У него правая икра вырвана разрывной пулей, проговорил доктор тихо, чтобы не слышал пациент. Пока нельзя сказать, удастся ли сохранить ногу. Мы должны немедленно отправить его в госпиталь. Он сделал паузу перед тем, как продолжить. На материк, если возможно. Я сделал ему инъекцию морфия и укол против столбняка.
Мы должны будем подождать наступления сумерек, чтобы не рисковать «шторьхом», сказал я, и, если на аэродроме Вибо-Валентия не будет тревоги, они смогут договориться, чтобы его отправили дальше без задержки.
Телефон, господин майор! прокричал из барака фельдфебель Корн.
Это был Тонне, командир истребителей-бомбардировщиков «фокке-вульф». Его люди базировались здесь, выполняя вылет за вылетом, однако наносимый ими ущерб был не более чем булавочный укол.
Только что из штаба воздушного флота пришел приказ, сообщил Тонне. Я читаю: «Немедленно перебазироваться на запасные посадочные площадки около Трапани вместе со штабным звеном, 1-й и 2-й группами 77-й истребительной эскадры. 3-й группе 77-й эскадры вернуться на Сардинию».
Спасибо. Я начну перебазирование, как только мои самолеты будут заправлены и перевооружены, то есть через несколько минут. Думаю, что аэродром около Салеми{109} лучший из двух, и предлагаю лететь туда. [234]
Отлично, спокойно ответил командир истребителей-бомбардировщиков. Но сначала я полечу к кораблям около Джелы, чтобы поставить в этом деле точку.
Аэродром около Салеми был рядом с той фермой, которая так досадила «киттихаукам». Без сомнения, противник принял ее за опорный пункт, но с таким же успехом он мог искать нас где-нибудь еще. Взлетно-посадочная полоса около Корлеоне была не чем иным, как последним убежищем на случай, если мы должны будем покинуть Трапани, но все же продолжать оставаться в западной части острова.
Мы вылетим на передовую взлетно-посадочную площадку около Салеми! прокричал я Корну. Хочу как можно скорее узнать, сколько готово самолетов.
Часть из нас могли бы отправиться сейчас, а все еще обслуживаемые самолеты последуют за нами позже. Это подразумевало, что мы будем лететь группами слишком малочисленными, чтобы сформировать жизнеспособный боевой порядок. По пути на запад мы намеревались выполнить штурмовые атаки плацдармов высадки десанта. Я не видел Уббена, который командовал моей 3-й группой, с момента нашего прибытия в Джербини. Он по телефону доложил о присутствии своей группы, рассказал о бое над Этной и теперь готовился вернуться на Сардинию. Его приготовления шли с такой же скоростью, что и наши, так как все мы хотели как можно быстрее покинуть нашу незащищенную позицию, прежде чем враг сбросит на нас очередную порцию бомб.
Лютцов пришел, чтобы попрощаться.
Я направляюсь в Катанию, сказал он. Обязательно сообщу генералу о том, как у вас обстоят дела. Если бы только фюрер дал нам разрешение эвакуироваться с острова.
«Фюрер, подумал я рассеянно. Да, конечно, фюрер!» Но в этот момент враг казался более важным. [235]
«Согласится ли враг, спросил я себя, разрешить нам эвакуироваться с острова?»
На этот раз, когда мой самолет оторвался от земли, чтобы перенести меня к Трапани, чувство большого облегчения, которое возникало у меня всякий раз, когда я покидал Джербини, полностью отсутствовало. Возможно, отсюда мы в последний раз вылетали, поскольку конец был очень близок. Даже если бомбежки внезапно прекратятся, пройдут недели, прежде чем мы сможем начать эффективные атаки, такую испытывали нехватку всего необходимого для действий истребительного подразделения квалифицированного персонала, запчастей, боеприпасов и даже бензина, и ясно, что мы могли взлетать только с тех немногих передовых взлетно-посадочных площадок, до которых транспорт добирался лишь ценой огромных усилий. Мы были свидетелями, как на этом театре подтверждались слова, процитированные Тонне: «Уничтожение одних военно-воздушных сил другими может гарантировать последним беспрепятственные действия и безопасное развертывание их наземных войск». Без сомнения, этот наш вылет покажет американцам, что с нами еще не покончено, он будет стоить врагу нескольких жизней и принесет разрушение части его оборудования, но по сравнению с тоннами бомб, которые он сбрасывал на Сицилию, это будет иметь небольшое значение.
Позади меня были лишь девять «мессершмиттов». Остальные должны были вылететь из Джербини, как только их обслужат, и присоединиться к нам на передовой взлетно-посадочной площадке. Мы ни в каком смысле не были большой группой; немногие самолеты, имевшиеся в нашем распоряжении, были бесполезны против вражеских бомбардировщиков, ощетинившихся пулеметами. Возможно, мы смогли бы в ходе «собачьей схватки» сбить несколько истребителей, но и числом, и качественно эти самолеты превосходили наши. [236]
Небо на западе стало серо-стальным, и грозовые тучи начали формироваться над центральным горным массивом острова. Ориентируясь по карте, расстеленной на коленях, я держался на краю стены облаков, не теряя направления. Около Энны, которую можно узнать по обширным руинам castello Hohenstaufen{110}, я повернул на юг, чтобы выйти к заливу Джелы. Видимость была плохая, а облачность настолько низкая, что я убрал газ, когда летел вниз над длинной долиной. Я знал, что американцы продвигались вверх по этой долине на север и что если я хотел достигнуть побережья, то мне придется остерегаться их внимания. Сначала я держался подальше от дороги, ближе к склонам, которые исчезали в тумане над головой. Внезапно меня окружили нити трассеров. Они напоминали фейерверк, когда поднимались ко мне, неслышимые из-за гула моего двигателя. Это была красивая картина, но в любой момент она могла стать смертельной. Я применил полный форсаж и помчался вниз над долиной, выполняя серию энергичных противозенитных маневров.
Неожиданно поток ливня ударил в мое ветровое стекло, в течение нескольких секунд я вообще ничего не видел. Затем завеса облаков резко разошлась, показав белый пляж Джелы, на котором я недавно встретил итальянский сторожевой патруль. Я выполнил правый разворот, чтобы обойти пляж и неизбежный зенитный огонь с эсминцев и десантных судов. Теперь я был в сотне метров над шоссе, которое шло параллельно берегу, летя сквозь непрерывный град трассеров. Позади меня, словно привязанные нитью, держались остальные. Используя фактор внезапности, мы могли применить нашу огневую мощь максимально эффективно, [237] прежде чем солдаты на земле успеют попрыгать в укрытия или артиллеристы прицелятся.
На шоссе, словно на параде, выстроились грузовики и танки, и, когда я пикировал, звук выстрелов моих пушек перекрывал шум двигателя, во рту у меня пересохло и на языке появился знакомый горький вкус. Для ведения огня у меня имелось только несколько секунд, и моя скорость стремительно росла, когда я начал атаку. Светящееся перекрестие прицела выделялось на фоне темной земли, и силуэты машин быстро мелькали в нем. Сильными ударами ног по педалям руля направления я пытался совместить светящийся круг и перекрестие прицела с шоссе и транспортом. В моем прицеле быстро вырисовывался большой танк, и мои снаряды ударялись о его броню, рикошетируя во всех направлениях. Прямо у меня перед глазами солдаты прыгали через борта грузовиков и растворялись в земле.
Перегрузка вдавила меня в парашют, когда я начал правый разворот с набором высоты и продолжил свой безрассудный полет над прибрежным шоссе. Наклонив голову вправо, я посмотрел над бронированным заголовником и через боковое плексигласовое окно вниз на шоссе, которое бежало позади меня, словно на ускоренной кинопленке. Там горели машины, пушечные снаряды взрывались на дороге, и джипы подпрыгивали над землей во время дикой гонки по открытой местности. Эта захватывающая картина давала каждому из нас обманчивую мысль о нашем превосходстве. Я выполнил левый вираж и, все еще глядя назад, увидел один из наших самолетов, который летел низко слишком низко! пока не врезался в одну из машин в колонне и немедленно взорвался. Куски металла и столб пламени взметнулись на высоту дома.
Это было то, что мы называли «огненным тараном», причиной которого мог стать зенитный огонь или случайное столкновение с землей. Такую смерть, эффектную и ужасную, можно было увидеть лишь мимолетно, [238] краем глаза. Каждый слышал лишь гул собственного двигателя и в наушниках стаккато боя. Как в немом кино, огромный взрыв, казалось, не произвел вообще никакого шума. Так же было, когда фельдфебель Мейер, срезав верхушки деревьев, упал в лесу около Новгорода; когда лейтенант Беренс, словно огненный шар, прокатился по центру колонны русских армейских грузовиков; когда обер-фельдфебель Штумпф на выходе из пике потерял крыло и разбился в степи среди вражеских танков.
Внезапно поток трассеров передо мной иссяк. Тусклая ленточка шоссе внизу опустела. Линия фронта осталась позади. Я задавался вопросом, кто был тот несчастный, поскольку не знал, кто взлетел вслед за мной, кроме Бахманна и Цана. Эти двое летели рядом в сомкнутом боевом порядке, но другие покидали Джербини по мере того, как их самолеты были обслужены и готовы к полету.
Слева от нас был Агридженто. Я сделал широкий круг над городом и гаванью, чтобы не спровоцировать зенитный огонь, и начал набор высоты. Солнце сияло мне в лицо, и на востоке белая стена облаков сверкала в его лучах. Мое намерение, при условии, что мы не столкнемся с противником, состояло в том, чтобы пролететь по большой дуге и увидеть сверху Чинисию, Трапани и обе передовые взлетно-посадочные площадки.
«Одиссей-один» «Эриче». Вы слышите меня?
Отлично слышим вас, «Одиссей-один». Мы только что засекли группу «мародеров» с эскортом истребителей, приближающуюся к Трапани. Сообщите вашу позицию и высоту. Прием.
«Одиссей-один» «Эриче», понял. Позиция Кастельветрано, 4900. Прием.
Снова эти идиотские бомбардировщики «приближались к Трапани», чтобы доставить новое содержимое к тому же самому пространству, покрытому щебнем. При этом союзники, по существу, были правы, [239] поскольку мы все еще атаковали их жалкими остатками наших сил. И к этому времени они не имели никаких иллюзий относительно нашей стойкости.
По моим расчетам, мы должны были вступить в контакт с противником в течение 10 минут. Какую кучку я возглавлял, спрашивал я себя? Крутя вокруг головой, пытался рассмотреть номера, нанесенные на сопровождавшие меня самолеты. Их было восемь, вся моя боевая сила, и я понятия не имел, кто их пилотировал, кроме Бахманна и Цана конечно. Эти двое летели рядом со мной справа и слева, их машины неподвижно висели в спокойном воздухе. Я подозревал, что, так или иначе, мы встретим врага. Предчувствие подсказывало мне, что бой неизбежен и что я, не имея запаса сил, приближаюсь к своему пределу.
Оператор наведения на горе Эриче продолжал докладывать о самой последней позиции бомбардировщиков. Имей мы численное преимущество, будь не такими измотанными, эта слаженная работа между воздухом и землей могла бы быть сплошным удовольствием, но теперь это стало не чем иным, как прелюдией к неравному бою.
«Эриче» «Одиссею-один», сейчас «мебельные фургоны» прямо к северу от аэродрома, высота 3000 метров. Вам лучше продолжать двигаться вперед.
Сообщение получено.
К этому времени мы уже видели грязные пятна разрывов зенитных снарядов и перед ними бомбардировщики, летящие в сомкнутом строю. Они появились с севера над горами и в любой момент могли начать открывать створки своих бомболюков. Мой альтиметр показывал 4000 метров. «Вам лучше продолжать двигаться вперед», сказали мне. Что я, конечно, и выполнил, спеша к новому столкновению с нашими старыми знакомыми по Северной Африке. Где были истребители? Пока я еще не видел ни одного из них. Зенитчики стреляли великолепно. Их снаряды разрывались [240] точно среди «мародеров», вынуждая их снова и снова менять курс.
Один из больших самолетов опустил крыло и в течение нескольких секунд скользил внутри боевого порядка совершенно противоестественный маневр. Внезапно он зацепил другой самолет в звене, и обе машины, превратившись в один клубок металла, понеслись вниз. И вдруг над ними показались два парашюта, спокойно плывущие в воздухе.
И тут я увидел прямо перед собой на том же курсе истребители. Это были «Тандерболты» с большими радиальными двигателями, летевшие значительно выше разрывов зенитных снарядов.
Почти автоматически я перевел гашетку стрельбы в верхней части ручки управления в положение «огонь». Когда я был уверен в том, что мне придется стрелять, я неизменно делал это заранее. И опять горький вкус появился у меня во рту.
Как только я обстрелял истребители из пушек, их боевой порядок нарушился. Я застал их врасплох. Ведущий звена сделал переворот через крыло и перешел в эффектное пике. Однако я не попал в него; черный дым, появившийся из его выхлопных труб, свидетельствовал о том, что двигатель работал на форсаже. Мчась за ним к земле, я сумел удержаться на дистанции огня и стрелял через короткие интервалы. Где было мое звено, я не знал; несомненно, пилоты вели бой в другом месте. Теперь мы шли очень низко и, перепрыгивая через деревья и здания, приближались к побережью, затем внезапно оказались над морем, всего в нескольких метрах над поверхностью воды. Я мчался в направлении Пантеллерии, имея небольшой запас топлива, но лихорадка преследования вновь овладела мной. Я был быстрее американца и продолжал приближаться к нему.
Если бы он повернул голову, то уперся бы взглядом прямо в капот моего двигателя. Я израсходовал весь боекомплект пушек, но все же не собирался вести [241] огонь из пулеметов, потому что было очень легко ошибиться в бою между истребителями. Американец мог развернуться и заставить меня вступить в маневренный бой. У меня не было для этого достаточно топлива, но он не знал об этом. Следовательно, пытался уйти, полагаясь на свой мощный двигатель. Внезапно, действуя инстинктивно, вне любого сознательного решения, я убрал газ и начал пологий разворот к земле. Я поставил гашетку стрельбы на предохранитель, нажал на кнопку слева в задней части прицела, чтобы погасить его светящееся перекрестие, и открыл заслонки радиатора.
Несколько минут спустя я увидел аэродром. В голове у меня не было никаких мыслей, и я поддерживал высоту и управлял почти автоматически. Мне пришлось выполнить два круга прежде, чем я обнаружил между бомбовыми воронками узкую посадочную полосу и решил садиться. Едва я коснулся земли, двигатель яростно закашлялся и заглох. Я вернулся на последних каплях бензина. Аэродром выглядел мертвым и покинутым, как будто эскадра уже оставила его. Внезапно я понял, что конец наступил.
Вторую половину дня я провел вместе с Кегелем, принимая меры для отхода остатков эскадры из Трапани. Наши активы были жалкими. Немногие запасы были теперь истощены, и со вчерашнего дня мы не имели никаких поставок горючего или боеприпасов. Все, чем мы еще обладали, надо было расходовать экономно, так чтобы у нас имелось достаточно пригодных самолетов, когда они должны будут вылететь в свое последнее путешествие на материк. Что касается сухопутного переезда в Мессину, перспективы были достаточно благоприятны, потому что шоссе вдоль северного побережья, вероятно, останется незанятым противником до самого конца. [242]
На закате мы, как обычно, поехали на гору. Когда достигли места, где дорога поворачивала к деревне Эриче, я жестом велел Кегелю остановиться. Он с удивлением посмотрел на меня.
Нам лучше посмотреть на Трапани, возможно, в последний раз. А затем мы поедем и проведем оставшееся время дня с командиром итальянской группы.
Он поехал по пыльной дороге, зигзагом уходящей вверх, и остановился перед Порта Трапани.
В этом месте, у скалистой вершины, дорога делала широкий поворот. Стена массивных камней образовывала парапет, на котором в этот час собралось большое число людей, чтобы насладиться великолепным видом. Из бельэтажа этого роскошного амфитеатра зрители могли наблюдать за трагическими событиями, происходившими внизу. Они не были непосредственно вовлечены в них, потому что это маленькое орлиное гнездо не имело никакого стратегического значения, и находились здесь в относительной безопасности. Тем не менее, процесс, которому они являлись свидетелями, был историческим. Руины разбомбленного аэродрома символизировали не только конец немецкого присутствия, но и постепенное разрушение их родины. Ясно, что союзники старались ограничиваться атаками только военных целей и лишь в недавних налетах на Мессину отошли от этого принципа. Здесь, в Трапани, были единичные случаи, когда их бомбы опустошали деревни или кварталы города, примыкавшие к аэродрому, это происходило лишь в том случае, когда наши истребители или интенсивный огонь зенитной артиллерии сбивали их прицел.
Многие жители Трапани нашли убежище в маленьком горном селении. Теперь прохладным вечером они вышли из зданий вместе с детьми всех возрастов, чтобы подышать воздухом, и на узких дорожках царило оживление. Люди стояли группами, разговаривая и жестикулируя, но происходило это не так, как обычно. Они более или менее привыкли к войне в воздухе [243] и быстро возвращались к своим обычным занятиям, несмотря на постоянную угрозу налетов. Однако теперь в их разговорах отражалась возраставшая напряженность, на их лицах ясно читалась тревога. Они ощущали, что назревают изменения, переход к новому положению вещей. И предстоящие дни, в которые это должно случиться, были полны угрозы. Судьба их зданий, деревень и фактически всего острова достигла переломного момента. Их город должен был стать полем битвы. Окажутся ли победители гуманны? Наступят ли, наконец, мир и покой? Слухи стремительно распространялись среди этих непостоянных людей, всегда готовых поверить в самое невероятное, если это было достаточно убедительно им представлено. Когда мы пошли вниз по дорожке, разговоры стихли. Одни смотрели на нас враждебно, другие поворачивались спиной, но главным образом на лицах читался бесстрастный фатализм.
Дом, в котором командир итальянской группы расположил свой штаб, находился на краю маленького парка с руинами горного замка. Воздух внутри был освежающе прохладен, поскольку толстые стены вестибюля не позволяли проникнуть жаре. Красочная плитка на полу и ценные гобелены создавали у каждого впечатление, словно он вошел во дворец. Через стеклянные двери в дальнем конце зала открывался великолепный вид на бухту, лежащую у подножия горы.
Полковник встретил нас в гостиной. Это был человек, обремененный огромным весом собственного тела. Когда он, спросил я сам себя, в последний раз держал руки на штурвале? Он сопел и тяжело дышал, выливая на нас поток комплиментов и бессмысленных знаков внимания. Не давая нам времени ответить, он в восточном стиле хлопнул руками и приказал официанту, появившемуся в дверном проеме, подать в столовую кофе. Затем подвел меня к окну и, раскинув руки, прокричал с энтузиазмом: [244]
Разве не великолепный вид?!
В этом я мог с ним согласиться. Когда мы сели за низкий стол, я почувствовал некоторую симпатию к этому человеку. Он время от времени умоляюще смотрел на меня, как будто надеясь, что положение вещей изменится к лучшему в результате моего посещения. Он сообщил мне, что недавно разговаривал со штабом своего армейского корпуса в Корлеоне лично с генералом, которому рассказал о храбрости летчиков-истребителей перед лицом превосходящих сил врага. Но он также пожаловался, что им и его группой пренебрегали, поскольку никто не сообщал ему о ситуации и не предупреждал о подходе противника. Его телефон тут он показал на древний итальянский полевой телефон в деревянной коробке, стоящей на покрытом картой столе, был единственной связью с его армейским корпусом и вышестоящим командованием. Радиостанция, предназначенная для поддержания контакта с командованием его военно-воздушных сил, была старой и фактически бесполезной. Требовался целый день, чтобы подтвердить радиограмму, так что его информация всегда была устаревшей на сутки. Майор Висконти, продолжил он, «превосходный человек, действительно превосходный человек», убедил его попросить нас о помощи. Висконти был в отчаянии, бесконечно наблюдая, как немецкие истребители вовремя взлетают или покидают их аэродромы перед появлением бомбардировщиков.
Какие средства мы использовали, хотел знать полковник, чтобы обнаружить приближение врага? Он говорил так, словно предполагал, будто мы владеем сверхъестественными тайнами. Затем он спросил, готовы ли мы включить группу в Чинисии в нашу систему связи.
После этого он принялся неистово дуть в трубку телефона, чтобы продемонстрировать нам, как связывается с командованием. Ему не повезло, поскольку связи действительно не было; очевидно, линия была снова [245] перерезана. После нескольких минут бесплодных усилий он отчаянно поднял глаза к небесам и покорно положил трубку.
Я обещал ему свою немедленную помощь и предложил связать командный пункт Висконти с моим для того, чтобы его группа могла получать своевременные сообщения не только от нашего отделения радиоперехвата на горе Эриче, но также и от пеленгаторов около Марсалы.
Конечно, этой договоренности следовало достигнуть неделями раньше, но мы были слишком заняты восстановлением эскадры после поражения в Тунисе, чтобы принимать во внимание проблемы наших итальянских союзников. В свою очередь, итальянцы, возможно, были слишком гордыми, чтобы попросить о помощи. Мне пришло в голову, что они, так или иначе, все еще жили реалиями Первой мировой войны. Встреча с полковником подтверждала мое впечатление о том, что итальянские командиры не сумели полностью понять технические аспекты этой войны, потому что были слишком старыми и больше неспособными действовать ни умственно, ни физически.
Я попробовал втолковать полковнику, что, хотя мы предпримем меры, чтобы все было сделано, это принесет мало пользы, так как враг уже на острове и наши аэродромы фактически уничтожены, следовательно, мало или вообще нет проку от планирования общих действий в воздухе. В этом месте разговора я был готов сообщить ему, что мы готовились покинуть остров и что двое из нас, гауптман и я сам, всю вторую половину дня провели в подготовке к эвакуации наиболее важной части моей эскадры ее людей. Однако что-то помешало мне сказать ему правду. Он все еще имел связь со штабом своего армейского корпуса и в этом отношении был в более выгодном положении, чем я, кто-то мог бы сообщить ему, может ли он оставить свой пост, или же уведомить его, что он должен сдаться американцам. [246]
Однако казалось, что он мало склонен к реалистическим прогнозам на ближайшее будущее. Он быстро переключился на другие вопросы и принялся оживленно их обсуждать, внезапно становясь задумчивым или почти веселым, перемены настроения, которые, ввиду ситуации, казались мне почти странными. Вскоре после этого мы покинули полковника, который снова горячо выражал свою благодарность.
В наступающих сумерках мы шли по дороге к форту, разговаривая о нашем угнетающем впечатлении и о бедном старом Висконти.
Думаю, полковник теперь немного успокоится, сказал я. Он показался весьма расстроенным, и ему было нелегко попросить покровительства у нас, немцев. Но нам не стоит кичиться своим превосходством. Мы теперь уже не такие изумительные. Лучше помочь Висконти, пока не поздно.
Над башней замка поднимались высокие антенны. Наше отделение радиоперехвата установило свою аппаратуру в палатках около башни и прослушивало вражеские радиосообщения, передаваемые голосом и азбукой Морзе. Находясь в прямом контакте с этими специалистами и их оценками, моя эскадра вовремя получала информацию по вопросам, которые в наибольшей степени интересовали нас. Фельдфебель Хенрих, который командовал отделением радиоперехвата, родился в Канаде, и английский язык был языком его матери. Нас с ним тесно связывали узы взаимного доверия.
Как там с нашими друзьями? спросил я.
Такая интенсивность работы средств связи, господин майор, что едва хватает времени, чтобы справиться с ней. И напряжение все время растет. Кажется, что все больше и больше подразделений устремляются в наш район. Только послушайте этот шум! Англичане, американцы, канадцы истребители-бомбардировщики с Пантеллерии, «Спитфайры» с Мальты! Они все в эфире. [247]
«Эйбл-три», это «Бейкер-один»{111}... слышалось громко и ясно. В качестве фона я мог слышать другого англичанина, спокойно проверяющего свою аппаратуру. Один, два, три, четыре, как слышите меня?
Снова наши старые друзья «мародеры», господин майор, сказал он. Помните группу, которая была так невнимательна в Ла-Факоннери{112}.
Это был случай, о котором я предпочитал не вспоминать. В то время, только что приняв эскадру, я старался заработать уважение летчиков настолько быстро, насколько это возможно. Упомянутый случай я расценивал как препятствие на этом пути.
Мы только что вернулись из вылета моего второго в Африке, и я был далек от удовлетворения действиями всех, включая себя самого, и от того, как все происходило. Способы действий в воздухе пилотов моей новой эскадры отличались от тех, к которым я привык в России. Они ни в коей мере не были робкими или трусливыми, но они не сумели быстро среагировать, когда я, поняв, что мы находимся в выгодной позиции, попытался воспользоваться этим преимуществом. Сначала они подозрительно осматривали воздух во всех направлениях, по опыту зная, что «Спитфайры» обычно появляются оттуда, откуда их меньше всего ждут. Я сорвал атаку, потерял управление эскадрой и был абсолютно не в духе, когда вернулся на аэродром.
Когда я поднимался в штабной автомобиль, стоящий на краю посадочной площадки, дежурный офицер доложил мне, что Хенрих хочет поговорить со мной. Фельдфебель сообщил, что «мародеры», как обычно, вылетели из Тебессы и собираются бомбить [248] Ла-Факоннери, такой вывод он сделал из их радиопереговоров. Без дальнейших церемоний я сел в «кюбельваген», сказав: «Я не собираюсь оставаться здесь и играть в героя. Перебираюсь в оливковую рощу». И с этим отбыл.
На тенистой плантации пальм и оливковых деревьев были установлены палатки штаба эскадры. Там также стоял фургон, унаследованный мною от моего предшественника, в котором Штраден, Бахманн и я имели обыкновение спать. В роще также имелось большое пианино, стоявшее прямо на песке, при помощи которого лейтенант Меркель обычно каждый вечер развлекал нас.
Плантация находилась в 2 километрах от аэродрома или немного дальше, и я не спешил. Гул приближающихся авиационных двигателей заставил меня остановиться невдалеке от фургона. В тот же самый момент я услышал свист падающих бомб и едва успел прыгнуть в ирригационную канаву, достаточно глубокую, чтобы защитить меня. В этой позиции я наслаждался сомнительным удовольствием «игры в героя» под ливнем маленьких фугасных бомб.
Когда, наконец, я смог подняться, увидел «кюбель» там, где оставил его. Шины были пробиты, но двигатель еще работал. Однако наши палатки представляли жалкое зрелище. Осколки пробили брезент, раскладушки и багаж, вода хлестала из пробитых канистр. Фургон чудом остался невредимым, но карьера пианино в качестве музыкального инструмента закончилась, его струны представляли клубок скрученной проволоки.
Когда я вернулся в штабной автомобиль около аэродрома, меня встретили усмешками и явным весельем.
Нет ничего смешного! воскликнул я. Только что вас пытались разбомбить, а вы плашмя падаете лицом в мелкую канаву, которая едва прикрывает вашу задницу! [249]
Сразу после того, как вы поехали к роще, господин майор, Хенрих позвонил снова. Мы записали то, что он перехватил.
Дежурный офицер вручил мне клочок бумаги, на котором я прочитал: «Это ведущий, это ведущий. Наша цель маленькая роща севернее аэродрома, где, вероятно, размещен штаб».
Пока мы ехали вниз по склону горы по узкой, из белого гравия дороге, начало темнеть. Это было время обманчивого спокойствия, когда дневные налеты завершились, а ночные еще не начались. На войне или без войны, это было лучшее время дня на Сицилии, хотя картина на восходе солнца иногда бывала еще более прекрасной.
Бахманн стоял на пороге командного пункта. Он доложил мне, что Гёдерт и Кёлер уже приземлились и прибудут через несколько минут.
Эскадра потеряла в этот день четырех пилотов, включая лейтенанта, который разбился во время нашей атаки вражеской колонны около Джелы. 3-я группа, как было приказано, улетела на Сардинию.
На «кюбельвагене» приехали Гёдерт и его командир эскадрильи Кёлер. Они зажмурили глаза, когда вошли в ярко освещенный барак, где немедленно начали диктовать свое боевое донесение.
В то время как Кегель, Тарнов и я обсуждали последние детали отхода, к Гёдерту и Кёлеру присоединился Бахманн с пузатой бутылкой темной, крепкой марсалы. Через некоторое время он повернулся ко мне и спросил:
Хотите вина, господин майор?
Я кивнул, взял предложенную бутылку и сделал большой глоток. Именно этот незначительный жест ослабил напряженность, от которой мы все страдали и которую могли стряхнуть лишь на короткое время. [250]
Предобеденный аперитив, пошутил Гёдерт, наблюдая, как я пью.
Бахманн безрадостно усмехнулся.
Мне кажется, это будет наш последний обед в этом частном отеле! произнес он и, поскольку его внезапно осенила идея, продолжал: Почему бы не устроить праздничный обед на вилле вместо сидения в том мрачном старом гроте?
А как «Веллингтоны»? спросил Кёлер.
К черту их. Дом все еще стоит. Почему он должен быть поражен именно сегодня? Повернувшись ко мне, Бахманн сказал: Почему бы нам не пригласить этих двух пленных, господин майор? Принимая во внимание, что им повезло остаться в живых, они могли бы также отпраздновать это.
Очень хорошо, согласился я. Спросите их. Это даже забавно. Так или иначе, но я чувствую, что скоро мы поменяемся с ними местами. Это даст Толстяку шанс показать, на что он способен. В любом случае ему не придется тащить с собой весь свой запас лакомств. На этот раз мы устроим вечеринку.
Бахманн с энтузиазмом дул в телефон, чтобы принять меры к организации праздничного обеда. Несмотря на все ужасы, которые эти люди испытывали на войне, их души были так по-юношески кипучи, что эмоции не могли не прорываться наружу.
Я спросил о пленных.
Мы не знаем, кто они, англичане или канадцы. Сейчас их допрашивают через переводчика. Но оба молчат.
Час спустя войдя в свою комнату на вилле, я увидел Толстяка, который приготовил для меня миску с водой.
Подача снова прекратилась, сказал он.
Было бы удивительно, если бы в течение всех прошедших недель бомбежек сохранялись подача электричества и водоснабжение.
Пройдя в гостиную, я нашел, что Толстяк действительно совершил чудо. Между балконом и стеной с [251] овальным зеркалом он установил длинный стол. Он был покрыт белой скатертью (из простыни, конечно), и на нем были парадно расставлены тарелки, столовые приборы и рюмки. Были два подсвечника с тонкими свечами, чей свет отражался в овальном зеркале, центр стола украшал букет бугенвиллеи{113} в вазе.
Когда я вошел, все сидящие встали, начиная таким образом наш «обед» в по-настоящему церемониальном стиле. Вокруг стола расположились Гёдерт, Кёлер, доктор Шперрлинг, Кестер, Кегель и Цан.
В тот же самый момент открылась другая дверь, и Бахманн, говоривший на школьном английском языке, вежливо ввел этих двух пленных.
Немцы и британцы стояли, глядя друг на друга. Возможно, они подумали конечно, весьма ошибочно, что мы встали, чтобы оказать им честь.
Канадец был худым, почти долговязым, но хорошо сложенным, с открытым приятным лицом. Его форма флайт-лейтенанта{114}, состоящая из выцветших брюк цвета хаки и рубашки с закатанными рукавами, была достаточно чистой. В отличие от него английский сержант был маленьким толстяком с веснушчатым лицом и коротко подстриженными рыжими волосами. Его форменные шорты выглядели слишком мешковатыми на наш вкус, а еще он носил гетры до колена. Мы посадили их рядом друг с другом, но каждый из них вел себя так, словно другого не существовало. Мы не могли понять, было ли причиной этого различие в их званиях или же то, что один был канадец, а другой англичанин, но оба подозрительно смотрели на нас. Одним Небесам известно, какие истории им рассказывали о нас, гуннах; теперь они, возможно, к своему удивлению, обнаружили, что враг [252] сделан точно из такого же материала, что и любой другой человек.
Меню, придуманное Толстяком, было грандиозным. Его преимущество состояло не столько в кулинарных изысках, сколько в разнообразии. Оно включало две большие тарелки с яичницей-болтуньей, смешанной с итальянским консервированным мясом, прозванным у нас Старик (Alter Mann), поскольку на его банках были отпечатаны буквы «AM» (Administazione Militare). Помимо этого, были блюда и тарелки с тунцом, консервированными сардинами и анчоусами, ливерной колбасой, консервированной ветчиной, итальянскими сервелатом и помидорами.
Несмотря на усталость, мы наслаждались нашей пищей и, пока ели, говорили немного. Пленные отвечали на наши вопросы вежливо, но лаконично и замыкались в себе в тот же момент, когда затрагивалась любая военная тема. Они также наслаждались этим неожиданным банкетом.
В ту ночь было выпито немало. Едва у кого-нибудь пустела рюмка, как Толстяк сразу же наполнял ее снова.
Пейте сейчас, иначе придется выливать это, когда будем уезжать, говорил он, подкрепляя слова действием.
Неожиданно Бахманн заметил:
Мы потеряли «шторьх», господин майор.
Я задался вопросом, как долго он размышлял перед тем, как набраться мужества, чтобы сообщить мне плохие новости.
Его вывел из строя фельдфебель Шульц. Он исполнял свои служебные обязанности на командном пункте, когда внезапно увидел два плывущих вниз парашюта. «Шторьх» стоял на малой взлетно-посадочной полосе, и он взлетел, чтобы собрать пленных. Один из них, флайт-лейтенант, опустился на склоне Эриче. Шульц подумал, что нашел подходящее поле, но оно оказалось слишком крутым. Он потерял горизонт, [253] вышел на критический угол атаки и потерпел аварию.
Что я должен был сказать? Можно было бы воскликнуть: «Дилетант!», или «Кролик!», или «Некоторые никогда не научатся...». Но теперь это действительно, казалось, не имело значения. Было так много потерь; одним «шторьхом» больше, одним меньше... Но Бахманн не разделял этого мнения.
Мы, несомненно, могли успешно использовать его, сказал он.
Но почему никто не собирается отдать нам приказ на отход?
Тогда нам не будет нужен «шторьх».
И нас также не отправят в пехоту на Восточный фронт.
Это было первое резкое замечание, сделанное с момента прибытия пресловутой телеграммы. Каждый знал о ее содержании, хотя никто не зачитывал ее официально.
Однако никто не отреагировал на эту реплику. Помимо факта, что не было никакого смысла выплескивать наш гнев снова, присутствие пленных делало такой разговор невозможным. Они вели себя очень корректно и, скрывая смущение, много ели, потому что были очень голодны.
Когда, наконец, все наелись, Толстяк начал убирать со стола, в то время как мы продолжали выпивать и курить. Все мы были измотаны после дня бесполезных боев, когда, не добившись фактически ничего, потеряли четырех пилотов. Каждый в душе ждал приказа, который позволит нам отойти, если не будет слишком поздно, и предопределит нашу участь.
Я не помню, как в качестве объекта обсуждения неожиданно возник Сталинград. Возможно, потому, что кто-то сказал: «Сицилия это Сталинград на юге» или что-то подобное. Во всяком случае, я начал рассказывать о Сталинграде. Разговор утих, и все, включая двух пленных, стали внимательно слушать, [254] хотя было неясно, могли ли последние понимать меня.
Пока было можно садиться, рассказывал я им, и позволял радиус действий наших «мессершмиттов», я продолжал курсировать туда-сюда между нашими передовыми аэродромами и котлом на Волге. Идти на посадку на мелкие клочки в степи всегда было большим испытанием, эти импровизированные взлетно-посадочные полосы нередко находились под огнем русских пушек и многозарядных ракетных установок «органов Сталина»{115}. Одним из наших кошмаров была перспектива остаться без самолета, который будет подстрелен врагом и сгорит. Пехотинцы привыкли к своей приземленной роли: они были соединены во взводы и роты; они научились, как вести такие бои, и наземная война была их стихией. Однако мы, пилоты, были беспомощны, когда были лишены наших самолетов и оставались беззащитными на земле. Наша боевая ценность была незначительной; мы были неспособны правильно оценивать опасность; мы почтительно кланялись каждому пролетавшему снаряду, короче говоря, мы все делали неправильно. Поэтому всякий раз, когда это было возможно, я избегал посещать небольшие посадочные площадки, находившиеся в пределах досягаемости русской артиллерии.
Во время полетов к Сталинграду мы привыкли держаться низко над дорогой или, вернее, над колеей через степь, по которой продвигались наши войска, и пехотинцы всякий раз, когда видели нас, были вне себя от радости и неистово нам махали. Тогда было лето, и передовые танки вздымали в воздух большие облака пыли.
Позже мы начали поддерживать сражение за город, сопровождая «Штуки» и бомбардировщики «Не-111». [255]
Никогда до этого мы так хорошо не охотились, как тогда, поскольку русские бросили все истребители, которыми обладали, чтобы защитить свои войска от наводивших страх «Штук». Мы отмечали победу за победой на наших килях и были чрезвычайно довольны собой.
Вскоре характер наших действий изменился. Вместо бомбардировщиков и «Штук» мы теперь сопровождали транспортные самолеты, которым приходилось преодолевать большое расстояние над вражеской территорией, чтобы достигнуть точки назначения. Окруженная армия организовала в котле аэродромы для приема снаряжения. На Восточном фронте не было ничего необычного в том, что большое соединение окружено врагом, и никто не казался чрезмерно обеспокоенным этим. К таковым относились и мы, хотя, однако, могли видеть развитие ситуации в целом, ежедневно вычисляя по нашим картам число километров, которые необходимо пролететь. Тревожным аспектом было постоянно увеличивающееся расстояние между нашей линией фронта и Сталинградским котлом. Мы тратили все больше и больше времени, сопровождая старые транспортные «юнкерсы», работа, которая действовала на нас угнетающе. Потери «юнкерсов» были еще тяжелее, чем здесь, на Средиземноморье, перед тем как мы капитулировали в Тунисе. Тяжело груженные «юнкерсы» не могли подниматься выше 3000 метров идеальная высота для зенитных пушек среднего калибра, которых русские имели целые бригады. Любое отклонение от курса не допускалось прежде всего коротким радиусом действия наших истребителей, а также постоянно расширяющимся промежутком между точками взлета «юнкерсов» и взлетно-посадочной полосой Питомник к западу от Сталинграда. Следовательно, в течение всего времени полета над вражеской территорией они должны были идти вдоль настоящей аллеи из зенитного огня. Мы, конечно, были способны отсечь русские истребители, но ничего [256] не могли сделать, чтобы защитить наших подопечных от огня с земли.
Когда начал падать первый снег, мы перебазировались в степи Калмыкии, чтобы участвовать в попытке прорыва к Сталинграду. Теперь до Питомника было очень далеко, и мы не могли больше сопровождать «юнкерсы», «хейнкели» и «дорнье», которым под прикрытием ночи приходилось летать собственными окольными путями. Каждый раз, пролетая над пересохшими оврагами около Сталинграда, я мог видеть серые шинели немецких солдат, тысячами скапливавшихся в тех гиблых местах.
Многие из моего окружения видели приближавшуюся катастрофу, особенно когда наступила зима и армия осталась без защиты перед ледяными снежными бурями. Было легко увидеть, что запасы амуниции и снаряжения тают, но как они могли противоречить заявлению рейхсмаршала: «Люфтваффе, мой фюрер, возьмет ответственность за снабжение 6-й армии в Сталинграде»?
Пилот мог наблюдать за развитием сражения в каждой его стадии, словно в ящике с песком для учебных занятий. Каждое утро, когда выполнял первый вылет над территорией, он видел изменения, которые произошли на фронте, и мог оценить, что наземные войска могли или не могли сделать, какие у них перспективы для атаки или обороны. За годы опыта на различных фронтах он приобретал натренированный глаз. Мы знали больше людей на земле об огромных расстояниях, на которых мы действовали, возможно, потому, что представляли реальные их размеры, которые нам ежедневно приходилось вычислять. Однажды мы поняли, что нас поглощает безграничное пространство этой степи. Мы прибывали в какую-то точку пространства, в место без названия, куда наш «юнкерс» доставил наших механиков и откуда снова взлетал, чтобы вернуться с бочками топлива. И это место становилось передовой взлетно-посадочной площадкой и приобретало [257] имя: Гигант, например, или Гумрак, или что-то совершенно непроизносимое.
К этому времени «юнкерсы» уже не могли садиться в котле, так что продовольствие сбрасывалось с воздуха. Когда мешки содержали сухари в белых картонных коробках, они фактически ничего не весили, а однажды были даже доставлены рождественские кондитерские изделия это были подарки из дома.
Незадолго до Рождества мощный клин, состоящий из пехоты и бронетанковой техники, начал продвигаться по обеим сторонам железной дороги, пересекающей калмыцкие степи через Котельниково и Зимовники, пытаясь достичь окруженной армии. Мы оптимистически оценивали происходящее и находились в воздухе с рассвета до наступления темноты. Я редко участвовал в боях, которые так бы эмоционально переживал. Мы были на постоянной радиосвязи с 6-й армией и слушали сообщения, которые она передавала, чтобы содействовать операции по деблокированию. Они часто оказывали большую помощь, поскольку русские военно-воздушные силы сконцентрировали все свои усилия в этом жизненно важном месте и всякий раз, когда могли, выполняли штурмовые атаки или сбрасывали бомбы, причиняя тяжелые потери.
Типичное сообщение было таково: «Говорит отделение связи на элеваторе стая истребителей и бомбардировщиков над Питомником». А вечером мы могли услышать: «До завтрашнего утра. Пожалуйста, возвращайтесь снова».
16 декабря Красная армия прорвала итальянские и румынские позиции на Дону. 6-я танковая дивизия авангард деблокировочных сил остановилась. Атаки на земле были прекращены, и операция «Зимний шторм», с которой мы связывали такие большие надежды, ничего не принесла. Вечером того же дня, летя в северном направлении вдоль железнодорожной линии, я заметил длинную колонну танков, окрашенных [258] в белый цвет, на которых сидели солдаты в белых меховых куртках. Я опустился пониже, чтобы идентифицировать их, и неожиданно был встречен мощным градом пулеметного огня. К своему ужасу я понял, что это русские танки и что они на высокой скорости двигались на юг, в направлении нашего аэродрома в степи.
Я дважды атаковал их, израсходовав весь боекомплект, и запросил по радио помощь. Мы сделали все, что смогли, но, я полагаю, едва ли произвели впечатление на те танки «Т-34».
Пока атаковали их, мы могли слышать в наших наушниках голос связиста на элеваторе, который с короткими промежутками и почти шепотом повторял: «Говорит элеватор Сталинграда. Вы слышите меня? Пожалуйста, ответьте». Но никто не отвечал ему. Той же самой ночью мы поспешно перелетели на передовую взлетно-посадочную площадку, расположенную южнее.
В течение всего обеда маленький англичанин чопорно сидел на стуле. Он не пил ничего спиртного. Время от времени, пытаясь рассеять неловкость, кто-то задавал ему вопрос на ломаном английском, на который он вежливо отвечал: «Да, сэр» или: «Нет, сэр». Его канадский компаньон сначала ограничивался редкими глотками, говоря всякий раз «cheer», когда кто-нибудь поднимал свою рюмку в его сторону. Но позже начал пить всерьез, в то время как Толстяк, не моргнув глазом, продолжал пополнять его рюмку. Перед ним поставили маленький стакан с бренди, и он проглотил его залпом, когда я поднял свою рюмку, чтобы выпить за его здоровье.
Гёдерт шаткой рукой потянулся за бутылкой красного вина, но Кёлер убрал ее за пределы его досягаемости.
Вы пьете больше, чем можете. Лучше попросили бы у Толстяка крепкий кофе. [259]
Я трезв, как холодный камень, печально пробормотал Гёдерт, опрокинув правым локтем рюмку, оставившую на столе большую лужу красного вина, которая постепенно начала впитываться в скатерть.
Бахманн, пленным лучше пойти обратно, сказал я и попрощался с ними кивком, на который они ответили улыбкой.
Пойдемте, парни, произнес Бахманн, ведя этих двоих к двери, где они на мгновение остановились, чтобы пожелать нам спокойной ночи.
Комната была заполнена дымом сигарет. Мы сидели на плетеных диванах и стульях, в рубашках, расстегнутых на груди и с закатанными рукавами, вытирая тыльной стороной ладони пот с наших лиц. Время от времени булькала бутылка, наполняя наши рюмки. Через закрытые ставни слышались гул двигателей «Веллингтонов» и с нерегулярными промежутками глухие разрывы.
Никто не обращал внимания на неприцельную бомбежку. Вероятность того, что бомба попала бы в виллу, была столь ничтожна, что казалась абсурдной. Мы стали необычно безразличными ко всему, слабо интересуясь, например, тем, что происходило на родине. Здесь события следовали друг за другом настолько быстро, что ни у кого не было времени думать о них, и один день мог показаться длиной в год. Кто мог сметь думать о завтрашнем дне и строить планы на будущее? Мы привыкли к пустому ритму войны и жили только до следующего вылета, до вечерних вылетов или, самое большее, до следующего утра. Что мог принести следующий день, было для нас совершенно безразлично, время между настоящим и будущим казалось нам вечностью.
Мы все настолько привыкли к Фрейтагу и его манере верховодить, что его отсутствие наводило на нас уныние. Мы не удивились, если бы он все еще был жив, сумел ли он сохранить свободу после приземления на парашюте или попал прямо в руки американцев? [260] Мы бесконечно строили предположения относительно этого, но я чувствовал, что надежды мало. Во время подобных вечеров Бахманн и Штраден были неразлучны. У них неизменно находилось много чего сказать друг другу в ходе своих бесед шепотом, и тем самым они мало способствовали общему разговору. Был Фрейтаг, который задавал тон. Теперь Штраден также покинул нас был ранен и эвакуирован. Бахманн отошел в угол и молча сидел там, потупив взор. Выглядело это так, словно он пытался создать расстояние между собой и нами, хотел остаться один, по крайней мере этим вечером. Беседу фактически монополизировал Кёлер. Его тон был саркастическим и резким, и Гёдерт, сидящий около него, акцентировал дикие замечания своего компаньона выразительными кивками. Он выглядел больным, и его веки покраснели от спиртного или, возможно, от усталости. Периодически Кёлер разражался истерическим смехом.
Мы презираемы, парни! Вы не надрываетесь от хохота? Презираемы всеми другими истребителями. Гёдерт презираем, вы слышите это, Гёдерт? Они презирают вас. И Фрейтага также, если он все еще жив. Если он мертв, конечно, он герой, презираемый герой. Единственный хороший летчик-истребитель это мертвый летчик-истребитель...
Внезапно взорвался Бахманн.
Заткнитесь! огрызнулся он. И не ведите больше подобных разговоров. Разжалование и направление на Восточный фронт в качестве обычного пехотного подразделения лучшее, что мы можем ожидать, если, конечно, они оставят нас вместе.
Вы не знаете главного, резко ответил Кёлер. Вы не знаете, что они делают с трусами. Отправят в дисциплинарный батальон вместе с другими вашими добрыми малыми наскоро обвиненными людьми, дезертирами, пораженцами. Они также посылают туда настоящих преступников, чтобы хоть как-то использовать [261] их. И сектора, в которые они пихают вас, всегда действительно смертельные. Фактически единственное различие в том, что вместо того, чтобы отдыхать на своей заднице в кресле пилота, вы лежите в навозе со своим короткоствольным ружьем...
Настало время положить конец этому разговору. Преднамеренно громким и официальным тоном я спросил:
Гауптман Кегель, какие у нас на завтра приказы?
Кегель, сразу все поняв, поднялся и бодро ответил:
Мы потратили часы, чтобы установить радио и телефонную связь с инспектором истребительной авиации или штабом воздушного флота. Но пока без успеха, господин майор. Несомненно, мы должны будем завтра на рассвете вылететь на разведку, вероятно, к мысу Бон, Пантеллерии, Мальте и к плацдармам десанта...
Он продолжал обсуждать в деталях то, что мы могли бы и должны были сделать на следующий день, когда я показал жестом, чтобы он остановился. Я встал и пошел к двери, ведущей в мою комнату. Закрывая за собой дверь, я увидел, что Бахманн и Гёдерт заснули. [262]