Содержание
«Военная Литература»
{45} ставила целью летней кампании 1942 года «окончательно уничтожить» советскую военную силу. Однако после поражения под Москвой и потерь в результате советского зимнего контрнаступления немецкие войска не были в состоянии перейти в наступление по всему фронту. Поэтому предусматривалось провести основную операцию на южном участке фронта. Группа армий «Юг» должна была форсировать Дон, после чего разделиться на группы армий А и Б. Затем группа армий А должна была наступать к нижнему течению Дона, а оттуда захватить нефтяные районы Кавказа и поставить этот важный как в экономическом, так и в военном отношениях район под фашистское господство. Одновременно группа армий Б, в том числе 6-я армия под командованием генерал-лейтенанта Паулюса, должна была выйти к Дону на линию Воронеж — Богучар — Клетская — Калач и из большой излучины Дона развить наступление к Волге, в направлении на Сталинград. Этим было бы блокировано движение по Волге, исключен экономический потенциал Сталинграда, а весь советский фронт оказался бы рассеченным надвое. По окончании этой операции и после уничтожения советских сил на южном участке имелось в виду возобновить наступление на Ленинград и Москву. [134]

Однако этот план провалился. Уже основная операция на южном участке фронта не достигла ни одной из поставленных стратегических целей, и стало ясно, что разрекламированные планы нового наступления на Ленинград и Москву были совершенно иллюзорными.

Немецкое командование планировало операции на окружение и уничтожение, однако советские соединения ускользали и избегали окружения. Планировалось использовать черноморские порты в качестве военно-морских баз, однако этого сделать не удалось даже в Новороссийске. Дело в том, что бухта порта оставалась под советским обстрелом. Планировалось поставить под немецкий контроль месторождения нефти на Северном Кавказе и в Закавказье, но нефтяные промыслы в Майкопе и Малгобеке были заблаговременно разрушены, а само наступление завязло под Грозным. То же случилось под Сталинградом: несмотря на большие потери, в сентябре — ноябре не удалось прорваться к Волге во всех районах города. Наступательные операции на южном участке фронта, сильно подорвавшие боеспособность немецких дивизий, пришлось прекратить; войска перешли к обороне и занялись сооружением зимних позиций.

В разгар этих приготовлений, 19 ноября 1942 года, началось советское наступление, которое привело к окружению и уничтожению 6-й армии и вызвало отступление групп армий А и Б, сопровождавшееся большими потерями. Со Сталинграда началась непрерывная цепь побед Советской Армии вплоть до взятия Берлина. Фашистский вермахт после Сталинграда отважился лишь один раз на крупную наступательную операцию — операцию «Цитадель» на Курской дуге, но и она быстро провалилась.

Однако сражение под Сталинградом означало и означает нечто большее. Тогда оно было для всего мира символом победы над фашизмом. Как тогда, так и теперь Сталинград является символом того, что в наш век попытки порабощения наций и захватнические войны кончаются поражением агрессора и победой народов.

Во время второй мировой войны и после нее гитлеровские генералы пытались исказить историческую истину. Они говорили и говорят о «потерянных победах», о «генерале Зиме», о «генерале Грязи», о стратегических ошибках «дилетанта-ефрейтора"{46}, которому повезло бы, если бы он предоставил вести дело военным специалистам. [135] Какими бы решающими ни были ошибки военного руководства, не они привели фашистский режим к военному поражению. Невозможно выиграть войну, которая ведется ради порабощения и эксплуатации другого народа. Таков урок Сталинграда. В наше время этому же учат Корея и Вьетнам.

Когда, уже находясь в плену, после пребывания на фронте в качестве уполномоченного Национального комитета «Свободная Германия» я вернулся в Лунево, где находился Национальный комитет, я начал в марте 1945 года обрабатывать свой фронтовой дневник и, главное, свои прежние беседы с генералами и старшими офицерами 6-й армии. Так возник «Сталинградский дневник», написанный на плохой желтой бумаге с помощью гусиного пера, простых и чернильных карандашей. В нем рассказано, как полковник, который в 1934 году добровольно пошел на службу в фашистский вермахт, пережил Сталинград, что он видел и узнал с того дня, когда наступающие советские части перекатились через позиции, которые должен был защищать его полк под Ближней Перекопкой на Дону. Рассказано, что он пережил и узнал в борьбе не на жизнь, а на смерть между Вертячим и Дмитриевкой, между Ново-Алексеевским и Толовой Балкой, а также в самом Сталинграде. Все это как живое возникает у меня перед глазами, как будто я снова командир 767-го гренадерского полка с его образом мышления. Я точно, ничего не опуская, передаю его взгляды, размышления и действия, его попытки поддерживать «солдатскую дисциплину и порядок», сохранять солдат для новых боев и что он пережил, когда принял решение сохранить своих солдат — их осталось всего 34 — для новой жизни.

Огневой шквал

Еще в ночь с 18 на 19 ноября 1942 года на мой командный пункт не поступает ни малейшего тревожного донесения с переднего края и штабов. [136] Кажется, что 19 ноября будет таким же обычным днем, как и многие другие за эти прошедшие недели. Я хочу проверить связь главным образом с левым соседом — с румынами. С незапамятных времен стыки флангов являются предметом особой заботы любого командира. Значит, тем более важно теперь связать считающуюся готовой систему глубоко эшелонированных рубежей обороны с левым соседом. Кроме того, я все еще надеюсь, что прибудут затребованное инженерное имущество и материалы для оборудования зимних позиций.

Около шести часов утра вся местность молниеносно наполняется быстро нарастающим громом орудий. Вскоре с переднего края поступают донесения, и я со своим адъютантом спешу к находящемуся примерно в двухстах метрах наблюдательному пункту, с которого открывается сравнительно широкий обзор через возвышенности и долины до участка левого соседа.

Еще царит полумрак. Взрывы гремят непрерывно. Наибольшую тревогу внушает усиление артиллерийского огня. Гром орудий раздается вдоль всей поймы реки, с севера на запад, напоминая широкий грозовой фронт. Так возвещает о себе начало операции Советской Армии, которая превзойдет все, что было до сих пор{47}.

Не ожидая указаний из штаба дивизии, я отдаю полку приказ приготовиться к бою. Как выясняется из телефонных переговоров, командиры примыкающих справа 768-го полка и румынской части отдают себе отчет в том, что мы, вероятно, стоим перед тяжелейшим испытанием всей кампании.

Самое важное — сохранять спокойствие и отдавать четкие распоряжения. [137] Надо обратить также особое внимание на пополнение, молодых солдат-новобранцев которые прибыли на фронт всего каких-нибудь две или три недели назад и еще не обстреляны.

Между тем советская артиллерия переносит огонь на наши ближние тылы. Все это говорит о том, что предстоит большое наступление советских войск со всех плацдармов по эту сторону Дона. Так как артиллерийский огонь по нашему участку носит, скорее, характер огня по площадям, а у соседей слева ясно различимо использование многоствольных реактивных установок, так называемых «сталинских органов"{48}, я заключаю, что опасности непосредственного наступления на мой полк нет.

Северо-западный ветер уже несет через наши позиции первые волны воздуха, густо насыщенного пороховыми газами. По-видимому, в бой введено и большое количество советских самолетов. Затем из штаба дивизии приходит тревожное сообщение, что у румын фронт широко прорван и советские танки из района Серафимовича и Клетской устремились на юго-восток. Вскоре после этого штаб сообщает, что он вынужден перенести свой командный пункт. Дальнейшие подробности последуют.

При поддержании телефонной и радиосвязи ощущается сильнейшая нервозность. Неожиданно прерывается связь с румынской частью. Высланная мною офицерская разведка уже через тридцать минут выясняет, что больше не существует контактов со штабом соседнего полка, а также со штабом румынской дивизии. Поступают первые донесения о бегстве, явлениях разложения, а также о переходе на новые оборонительные позиции менее чем в трех километрах от левого фланга моего полка, фронтом на юг.

Попытки узнать подробности о ходе боев у правого соседа также оканчиваются неудачей. Тогда я направляю резервный батальон в исходный район у Ореховского, чтобы укрепить левый фланг и, если удастся, задержать отступающих румын.

В первой половине дня на фронте моего полка не происходит никаких существенных перемен. Противник держится здесь явно выжидательно. [138] Однако на нашем левом фланге шум боя все более и более передвигается на юго-восток. Между тем к нам прибыли некоторые тыловые службы полка и дивизии, так как их попытки прорваться на юг или юго-запад не удались. Становится ясно, что советские армии намерены осуществить широко задуманный глубокий прорыв, причем они сосредоточивают свои силы главным образом против тех участков фронта, которые заняты менее боеспособными румынскими и итальянскими войсками. Существует опасность оказаться отрезанными.

До вечера положение на нашем участке фронта остается без изменения. В то же время приходится начать подготовку к отводу подразделений из еще не до конца оборудованных зимних позиций, так что теперь мы готовы отойти на юг.

Поздно ночью от командира XI армейского корпуса генерала Штрекера прибывает офицер для поручений с письменным приказом, который он дополняет следующими устными указаниями: «До получения нового приказа 767-й полк удерживает прежние позиции, приняв меры к надежному обеспечению своего левого фланга, принимает боеспособные части румынской дивизии, а также организует обеспечение вправо до участка 768-го полка. Имеется намерение отвести весь XI корпус на высоты западнее Дона у Вертячего».

Таким образом, наша задача ясна. Что касается оперативной обстановки, то офицер лишь показывает на карте, как далеко уже прорвались русские с наступлением темноты.

Разведка, предпринятая в ту же ночь в направлении на Мело-Клетскую, вступила в соприкосновение с противником менее чем через два километра.

Начинается отход

Утром 20 ноября на хорошо просматривающихся низинах, где лежит снег, а также на высотах по ту сторону долины появились наступающие советские войска. Однако и в этот день они не делают попытки потеснить левый фланг полка. Вероятно, русские рассчитывают, что позднее им удастся отрезать полк. Связь с дивизией и корпусом полностью прервана. [139]

Рано утром 21 ноября резервный батальон близ Ореховского вступает в соприкосновение с противником, но, так как последний не проявляет активности, ему удается оторваться от него и восстановить связь с полком. Подразделение моего полка на высоте 145 отбивает несколько советских атак. Шум боя, который эти два дня слышался с разных сторон, теперь все громче доносится с юга. Мы все еще ждем приказа об отходе полка, поскольку штаб корпуса оставил за собой отдачу такого приказа. В ночь на 21 ноября я продолжаю подготовку к отводу полка с его позиций.

Полковой командный пункт мы переносим в балку, где две недели назад для обоих христианских вероисповеданий{49} было устроено богослужение. Отсюда через командный пункт резервного батальона можно связаться по телефону со штабом корпуса. Здесь же находится в полной боевой готовности рота, которой предназначается роль арьергарда. Я вместе с обер-лейтенантом Урбаном временно остаюсь на старом командном пункте. 22 ноября в 9 часов по всему фронту нашего полка советские пехотинцы, преодолевая овраги, развернутым строем пошли в атаку. Короткими очередями из пулеметов и огнем из противотанковых орудий мы пытаемся задержать противника и одновременно даем ракетой сигнал на отход со всех позиций.

Ясно, что это не проходит гладко. Однако подавляющее большинство солдат обоих батальонов добирается до назначенного района сосредоточения, так как совершать отход по сильно пересеченной местности сравнительно нетрудно.

Спустя час я сталкиваюсь в Ближней Перекопке с первым ошеломляющим явлением: это происходит в доме, где расположена часть полкового штаба и почтовый сортировочный пункт. Все мешки и посылки полевой почты разграблены. Никто не попытался воспрепятствовать этому. Невозможно установить, кто именно участвовал в грабеже, так как здесь побывали солдаты разных откатывающихся частей. Придя в ярость и под впечатлением всего случившегося за последние дни я теряю самообладание и ору на тех, кого мне удается схватить. [140] Впервые в жизни отталкивая роющихся здесь солдат, я применяю к солдату физическую силу, выбиваю из рук одного из них разорванную посылку, хватаю его за шиворот, наношу несколько сильных ударов. Он летит через почтовые мешки и падает на пол.

Солдат растерянно смотрит на меня, заросший, бледный, усталый, с глубокими тенями под глазами и со следом на лбу от слетевшего головного убора. Очевидно, он боится новых ударов и, подняв руку, закрывает лицо, искоса наблюдая за мной.

Быть может, он голоден, быть может, это один из послушных, абсолютно надежных солдат, один из тех, кто до сих пор выполнял свой долг... Мне стало не по себе, я чувствую, как кровь приливает к голове, и мне кажется, что я бледнею, как это, вероятно, бывает, когда чувствуешь, что у тебя самого совесть не чиста.

Вскоре начинается артиллерийский обстрел. Противник прощупывает высоты и спуски в долины, ведет огонь вдоль дорог и по немногим узким проходам, где можно перебраться через сухие русла ручьев. Возникает всеобщий переполох, взводы и тыловые подразделения разбегаются. Наши молодые солдаты охвачены паническим страхом. Они боятся, что нас могут настигнуть русские танки; опытные фронтовики опасаются мобильных советских гусеничных бронетранспортеров с пехотой. Этот страх легко понять: ведь у меня самого имеется горький опыт — внезапных атак моторизованных советских ударных групп между Могилевом и Кричевом в июле 1941 года.

Вскоре слышатся возгласы: «Санитары! Санитары!» — и общее замешательство усиливается еще больше, когда какой-либо командир изо всех сил старается завладеть дорогой, чтобы пропустить пехотные орудия или походную кухню. Дело доходит до перебранки и даже до первых столкновений.

Красная Армия действует умело и дезорганизует нашу попытку оторваться от противника. В результате непрерывных атак на наши фланги создается впечатление, что противник наседает на нас, исключительно эффективно используя все средства. [141]

В поисках моста

«Эй, Карл, давай помедленнее! Куда тебя так несет?» «Держи правей!» — слышатся возгласы сзади. По замерзшей колее идти скользко. Один из солдат, судорожно прижав свой автомат, поскользнувшись, падает головой в глубокий снег, теряя при этом явно «организованную» банку мясных консервов. Его товарищи, чтобы не упасть, держатся друг за друга. Снова спуск. Как долго еще будут эти подъемы и спуски через возвышенности, долины и узкие балки, занесенные снежными сугробами? Мы уже много часов на марше. Надо перевалить через Донскую гряду, и притом не задерживаясь. Где-то должен быть мост, к которому мы направляемся. Говорят, что до него еще 60 километров.

Ботинки промерзли и сделались твердыми как камни; ноги распухли. После долгих недель позиционной войны это первый большой марш, и притом марш в неизвестное.

За Ближней Перекопкой прямо в снегу свалено все полковое имущество: продовольствие, обмундирование, кузнечный инструмент, седла, оборудование походной оружейной мастерской, багаж отпускников, ящики канцелярии, полевая почта. Среди всего этого копошатся несколько человек. Во время вынужденной остановки мы слышим обрывки разговоров.

«Господин обер-лейтенант, нельзя же оставить здесь эти гранаты».

«Не рассуждать! Выполняйте приказ!»

«Известно ли вам, где наши лошади?»

«В Мариновке, в 140 километрах отсюда, на зимней стоянке».

«Как на курорте, а?»

«Взять с собой лишь самое необходимое, не больше».

Идет чехарда с погрузкой: взять — не брать, место — нет места. Пытаясь согреться, солдаты машут руками.

«Это просто безобразие, ребята, прямо хоть плачь: мы так прекрасно оснащены и все приходится оставить. О чем только думают командир роты и командир полка?»

«Они всегда действовали как надо. Когда восемь дней назад мы устанавливали финские утепленные палатки, старик произнес замечательную речугу перед новобранцами. Видите, сказал старик, несмотря на гигантские расстояния, для вас будет сделано все, что можно».

«А теперь? При двадцати градусах мороза бежим сломя голову».

«И что за причина? Разве на высоте 145 мы не отбили за один день пять русских атак?»

«Да, но потери! Во втором взводе было убито семеро. В первой роте осталось только 46 человек».

«А ведь прошло всего четырнадцать дней, как прибыло пополнение».

«Черт побери, смотри как следует! Давай вправо».

Солдат, ругаясь, отталкивает товарища. Фыркая, проносятся взмыленные лошади. На повозке висят солдаты, как утопающие на спасательной лодке. Это из первой роты.

Они предельно устали. На высоте 145 эти солдаты удерживали выдвинутую вперед сапу всего в 50 метрах от советских позиций.

Полусонные, бредут они, скользя и спотыкаясь. Один солдат ранен в голову, у другого левая рука на перевязи, но оба считаются легко раненными, и это означает, что они должны идти пешком. Солдат с обмороженными ногами сидит на козлах. Сегодня вечером его должны были отправить в госпиталь.

С грохотом движется гусеничный тягач с тремя прицепами для транспортировки боеприпасов. Ведет его фельдфебель Беккер. Несмотря на перегрузку, он взял е собой все, что только можно было. Четко, как всегда, он докладывает: «Господин полковник, все будет исполнено».

Однако его тон не столь уверенный. Он говорит: «Я не совсем понимаю, что произошло. Нам пришлось оставить тяжелые пехотные орудия. Но ведь русские здесь и не наступали. Несмотря на это, орудия брошены. Их взорвали! Обещали дать конскую тягу, но не дали».

«Не разговаривать, Беккер, а действовать! Беспрекословно выполнять приказы. За Доном я все объясню».

«Слушаюсь, господин полковник. Но боюсь, что не хватит горючего. В каждой балке, на каждом подъеме задержка, а ведь не известно, удастся ли где-нибудь по дороге еще раз получить «отто"{50}

Я не могу ответить на слова Беккера. Команда: «Прицепы! Вперед!» Едем под гору. Обгоняем повозки и плетущихся солдат. Многие из них хромают. [143]

За пригорком возникает огненно-красное небо. Там пожар. «Проклятые поджигатели! С ума они посходили, что ли?»

Кто они, да и что вообще значит «они»?

Как хорошо что небо багровое. Мы погреемся на пожарище. При пылающих пожарищах все преодолевается легче, как и трудный из-за рухнувшего моста участок пути и оледеневший крутой скат на подходе к Голубой. Вперед! Вперед! Не надо никого винить!

Мы идем мимо горящих домов и сараев. Море пламени! От падающих горящих лоскутьев на шинели появляются прожоги. Гул пожара перекрывает гул моторов. В отсвете пламени видно, как отряд санитаров тащит носилки, до отказа груженные одеялами, ранцами и санитарным имуществом. Впереди на трех санях полковые врачи, а они взяли одеяла, хлеб, перевязочные средства и мешки, набитые консервами. Впереди на санях лежит тяжелораненый, у него раздроблено левое плечо. Солдата хотели втолкнуть в санитарную машину, но она была переполнена.

«Ничего, господин полковник, как-нибудь справимся! — кричит лекарский помощник. — Надо проинструктировать солдат, как избежать обморожения. Несколько человек уже пострадало. Новобранцы как дети, они не слушают нас».

«...Господин полковник, возьмите хлеба».

«Экономить надо!» — кричу я в ответ.

Мы проезжаем еще один пылающий населенный пункт. Едкий дым перехватывает дыхание. Гудят тракторы, скрежещут стальные колеса орудий. Крики: «Стой! Стой! Осторожно! Сбрось газ! Стоп! Выключите же, наконец, ваш проклятый мотор!»

И вдруг я вижу своего адъютанта, обер-лейтенанта Штренга который на перекрестке пытается ликвидировать затор. Я знаю, что Штренг болен.

«Почему вы не отбыли с санитарным транспортом на юго-запад?» — спрашиваю я обер-лейтенанта.

«У меня были только две возможности, — отвечает он мне, — назад в неизвестность или вперед в неизвестность. Никто не знает, как глубоко русские прорвали фронт. Мне оставалось одно: возвратиться в свой полк. Не брошу же я вас на произвол судьбы». [144]

При этих словах Штренг устремляется туда, где скопились солдаты, лошади и машины. Из-под машины вытаскивают мотоциклиста. Он хромает. Сплющенные остатки мотоцикла швыряют на обочину дороги.

Я вижу у солдат водку и кричу:

«Вы с ума сошли? Водка? При двадцати градусах мороза! Прекратить! Немедленно дайте сюда бутылку! Бутылку сюда! Как так выдали? Всем выдали?» — спрашиваю я.

«Не оставлять же русским склады с продовольствием».

Меня пытаются убедить, что это сделано с добрыми намерениями. Изголодавшимся солдатам, да еще новобранцам, дали водку.

«Водка согревает».

«Чепуха. Водка расслабляет, делает усталым, опьяняет, — пытаюсь я убедить солдат. — Ведь вам идти еще целые сутки. Может быть, даже без отдыха. В этих условиях водка — яд. Давайте сюда бутылку! Быстрее!»

Штренг подходит ко мне и, стараясь перекрыть шум, кричит: «Какой-то хозяйственный чинуша решил, что он сослужит войскам большую службу, если раздаст продукты вместе с водкой!»

У меня нет времени подумать о происходящем, я понимаю, что все смешалось — и представление о долге, и ложное понимание товарищества.

Хаос

Четыре часа утра. Дорога, по которой мы движемся, забита автомашинами и дохлыми лошадьми. Уже много недель их кормили одной полынью, и они пали во время изнурительного марша.

В колхозе «Улей» нас ждет новый приказ. Полк должен свернуть на запад и обеспечить защиту фланга от наседающей русской пехоты и танков. Теперь полк подчиняется непосредственно XI армейскому корпусу. Происходит короткий диалог. На свои вопросы я получаю стереотипные ответы:

«Артиллерия?»

«Не имеется».

«Штурмовые орудия?» [145]

«Не имеются».

«Справа от нас?»

«Никого».

«Слева от нас?»

«Неизвестно».

«Время для самой необходимой подготовки, привал на марше?»

«Не будет».

«Можно ли получить немного горючего, чтобы грузовая машина могла подобрать отставших?»

«Ни капли».

«Связь с...?»

«Не имеется».

«Донесения от...?»

«Не имеется».

«Следовательно, спрашивать вас дальше не имеет смысла?»

«Совершенно верно».

Мы решаем сделать привал. Солдаты смертельно устали и спят. Ни один, буквально ни один не шевелится. Первый батальон расположился прямо на заснеженном поле. В утренних сумерках он похож на замерзшее стадо. Под голыми кронами деревьев фруктового сада второй батальон поставил лошадей — одна к одной. От лошадей идет пар, как от болотной воды в холодное майское утро.

Я направляюсь в арьергард, в третий батальон. То и дело встречаются отдельные группы солдат, небольшие отряды, потом повозка, в которую впряглись солдаты. Двое тянут за собой на веревках ящики с патронами. Связной мотоциклист толкает мотоцикл, у которого спустили камеры и колеса превратились в снежные диски.

Где же арьергард? Пройдя еще четыре километра, я встречаю лейтенанта Гейдельбергера. Он в отчаянии восклицает: «Не знаю, что и делать? Сколько добра пришлось бросить! Русские уже близко. Там, за горой, застряли в сугробах, по крайней мере, еще шесть машин третьего батальона и две машины тринадцатой роты!» Я приказываю ехать быстрее. Сыплет мелкий снег и с шипением тает на цилиндрах. Через несколько минут мы въезжаем на крутой подъем и попадаем в хаос.

Фельдфебель Беккер взобрался на гору. С трудом, переводя дыхание, он докладывает, что не в состоянии справиться с задачей. [146] Тягач, предназначенный для перевозки боеприпасов, уже два часа втаскивает на гору одну машину за другой, а ведь бензина взять негде. Позади нас уже идет стрельба. Один прицеп сломался. Перегрузить его? Но тогда нужно сбросить другой груз. Какой? Кто решит это? Ведь всё нужно и все требуют — и административно-хозяйственная часть, и писарь оперативного отделения, и оружейный мастер. Что же делать? Действовать надо немедленно, и я принимаю решение.

Все за дело, скорее! Водители, писари, офицер для поручений! Первый прицеп: ящики канцелярии снять! Сжечь! Множительный аппарат, снаряжение, ящики с инструментами в огонь!

Второй прицеп: белье долой! Ненужное конское снаряжение долой! Командирскую палатку долой! Ящик с уставами, представления к наградам, срочные донесения — все это сейчас хлам. Долой, сжечь!

Третий прицеп: конина, хлеб, консервы — перегрузить!

Все за работу, быстрее! Быстрее! Чего же вы ждете? Разве не понимаете, что мы в клещах? Мы должны выскочить из них, нельзя осложнять борьбу арьергарда. Все образуется, ребята. Мы справлялись еще и не с этим! Совместными усилиями преодолена, наконец, и эта коварная гора. Двух солдат я сажаю в коляску своего мотоцикла. Один из них стер до крови ноги и не может идти, У другого, совсем молодого, немного подвыпившего, обморожен нос и слепое огнестрельное ранение бедра. Нельзя оставлять его на верную гибель.

Мотор запущен. Появляется фельдфебель Беккер, старается быть бодрым, кричит: «Не так все плохо. Выдержим!»

Кавардак в штабе

23 ноября 1942 года. Рассвет. Восходит огненно-красное солнце. Небо пламенеет. Низко над горизонтом — узкая гряда облаков, оправленных в сверкающее золото. Бескрайние снежные поля похожи на окрашенное кровью море, от которого, как синеющие вдали острова и мысы, поднимается Донская гряда. [147] На юге к небу тянутся огромные коричнево-черные столбы дыма, закрывающие горизонт.

Там, в долинах и ложбинах, все тонет в молочном тумане. Ветер доносит глухой орудийный гул, еле видны бесчисленные колонны, двигающиеся из оврагов и между округлыми вершинами к колхозу «Улей».

В одной из балок я нахожу штаб. Там лихорадочно готовятся к передислокации. В глазах безмолвный страх.

«Русские идут! Скорей отсюда! Пожалуйста, не мешайте. Мне надо решить: брать с собой второй комплект обмундирования, домашние туфли, журнал «Берлинер иллюстрирте», футляр с пластинками и пианолу? Да еще, какие надеть сапоги и брать ли с собой футляр со столовым прибором. Быть может, лучше прикрепить орденские планки? Если понадобится, можно снять или хотя бы расстегнуть шинель, чтобы показать, что ты не какой-нибудь тыловой офицер, а старый опытный солдат мировой войны...»

Все это написано на лицах офицеров, которые, ругаясь, в сутолоке прощаются с окопной роскошью, этим издевательством над всякой военной традицией. Теперь мне ясно, куда делся строительный лес, предназначенный для оборудования позиции. Вот как выглядят, следовательно, зимние квартиры, о которых генерал Штрекер еще в октябре говорил мне, что в некоторых штабах обустраиваются с такой роскошью, как будто находятся в берлинском Груневальде{51}.

Я пробираюсь между спешащими ординарцами, походными кроватями и битком набитыми чемоданами. Один чемодан раскрыт, из него вывалилась шелковая пижама кремового цвета, огромный кожаный несессер и пачка картинок с голыми женщинами, вырезанных из иллюстрированных журналов. Наконец я у «святая святых» — апартаментов генерала.

Однако генерала нет. Уже 24 часа, как корпус с неизвестной целью переброшен на юг, за Дон. В комнате в желтоватом полумраке свечей сидит офицер генерального штаба, я представляюсь ему, и он радостно отвечает мне, что можно объяснить двумя причинами: либо он трусит перед таинственно неопределенным будущим, что сближает даже совершенно незнакомых людей, как стадных животных во время стихийных бедствий, либо он пьян. [148]

Несмотря на беспорядок, сразу же замечаешь необычную тщательность отделки и ничем не оправданные издержки материалов и рабочей силы, которые понадобились для постройки этой зимней квартиры. Обшитые деревом потолки, встроенные шкафы и ниши, гравюры немецких городов. В камине поленья горят на колосниках из кованого железа.

Добротные стулья окружают стол, ножки которого, скошенные наружу, с соединенными в шип перекладинами, напоминают мебель в тирольской крестьянской комнате.

На стене висит икона, богородица с младенцем, бесспорно «реквизированная» в церкви. Можно было бы подумать, что попал в дом православного священника, а не в штаб генерала гитлеровского вермахта.

Я смотрю на сидящего передо мной генштабиста, его прикрытые глаза, нервно подергивающиеся углы губ, удлиненную голову, угловатый подбородок. Он нервно перебирает пальцами. Такие люди в критические минуты либо впадают в апатию, либо становятся несдержанны и вспыльчивы, или же полностью теряют волю.

Этот генштабист просит пехотный полк прикрыть отступление корпуса и тыловых служб за Дон.

Наш разговор длится недолго. То, что здесь происходит, — это не обычное перемещение и не ограниченная перегруппировка местного значения, а самое настоящее бегство.

А ведь совсем недавно я получал от командира дивизии генерала фон Даниэльса приказы, которые позволяли считать, что командование находится на высоте положения. С тех пор все изменилось. Инициатива боевых действий перешла к Красной Армии.

Раз так, то у нашего полка остается лишь одна возможность избежать охвата советскими войсками{52}. [149] Для этого надо предпринять форсированный марш. Все другие приказы — об отвлекающем маневре, об отрыве от противника под прикрытием темноты, о том, что войска ожидают подготовленные позиции, — все это сплошная ложь, ерунда, вроде тактических занятий по карте на маневрах. Все это не имеет ничего общего с суровой действительностью здесь, в Донской степи.

В обстановке бегства все приказы дивизии стали невразумительными и неконкретными. Как и раньше, в них нет данных о численности противника. Последний приказ гласит: «Последние подразделения 767-го гренадерского полка переходят 23.11 в шесть часов мост через Дон у Вертячего. Офицер для получения приказа высылается в дивизию, является 22.11 в I а{53} в Вертячий».

Таков приказ. Но как выполнить его? Сказать ли своим офицерам правду? Как объяснить движение штабных колони? Как объяснить кавардак, возникший, когда офицеры, с проклятиями, ругаясь друг с другом, пытались завести свои автомашины? Как объяснить простым пехотинцам, которые плетутся со своей ношей, тащат ящики с боеприпасами да еще помогают идти больным товарищам, почему штабы везут в автобусах и на грузовиках ненужные вещи?

Вот вывозят рогатый скот, а в деревянных клетках — кур и гусей. На машинах — матрацы и ящики с французскими винами. На снегу остались 70 обессиленных солдат, потому что из-за отсутствия горючего не было возможности их вывезти.

Не сложится ли у командиров батальонов впечатление, что командование потеряло голову? И как обстоит дело у нас самих? Не является ли и оперативный отдел нашей дивизии как раз подобием того оперативного отдела, который мы наблюдаем? Польстив действиям войск и их командиру, «который, разумеется, справится с положением», штаб уже днем 19 ноября покинул полк на произвол судьбы, увернувшись от ответов на вопросы о том, куда намерен передвинуться штаб дивизии и как штаб корпуса оценивает обстановку.

Можно ли, однако, допустить, чтобы доверие войск к командованию было поколеблено? Ведь ясно, что создалась кризисная ситуация. [150] Нельзя, однако, чтобы об этом знали войска. А что такое поспешное отступление не может быть осуществлено без потерь, каждому ясно. Итак, долой бесплодные, расслабляющие раздумья! И главное, марш из этой балки, где беспомощные, потерявшие голову люди мечутся, как в разворошенном муравейнике, пытаясь спасти свое барахло.

Командиры батальонов стоят вплотную друг к другу, с застывшими на морозе лицами, в оледеневших белых маскировочных халатах и ждут новых приказаний. Но что сказать им?

«Главное, что вам нужно знать, — это что русские осуществили глубокий прорыв южнее Клетской и с танками преследуют наши войска. Рубеж сопротивления западнее «Молочной фермы» потерял свое значение. Необходимо одним броском отойти за Дон! Пункт назначения: переправа около Вертячего. 2-й батальон выступает немедленно. 3-й — в 6 часов 30 минут. 1-й следует за головной походной заставой. Все транспортные средства приспособить для перевозки людей. Главное же, скажите своим солдатам: до сих пор марш был проведен отлично. Новобранцы достойны всяческой похвалы. И предупреждаю: ни капли алкоголя».

Колонны движутся

Картина движения полка за эту ночь совершенно изменилась. Как и предусмотрено, солдаты образуют команды толкачей для каждой автомашины. Тяговые канаты, сыгравшие столь большую роль летом во время форсированных маршей по бесконечным песчаным дорогам, не выдержали страшного холода и полопались. Еще несколько ящиков, как ненужный теперь балласт, летит в канаву. На освободившееся место садятся солдаты с сильно потертыми ногами. После долгих перебранок, в конце концов, удалось разместить раненых в моторизованных колоннах. Походные кухни выдают по большой порции макаронного супа с мясом. Радует пригревающее солнце. Постепенно все примиряются с тем, что пришлось оставить окопы и траншеи под Ближней Перекопкой.

Правда, много разговаривать в пути не приходится. С трудом идем по накатанному снегу. [151] Как можно заключить по отдельным обрывкам разговоров, все мысли вертятся вокруг создавшегося положения.

По правде говоря, все, что мы видели до сих пор, в том числе здесь, в этой балке, к сожалению, похоже на разгром. Бредут разрозненные группы солдат, еле плетущиеся одиночки с трудом протискиваются между автоколоннами. А вот пестрая смесь из подразделений одной части, которую наш полк должен был принять прошлой ночью и вместе с этим пополнением создать оборонительную линию. Однако из этого ничего не вышло! Все, что солдаты могли узнать за последние 48 часов от офицеров или старослужащих вахмистров, должно было подействовать на них потрясающе.

За несколько часов откатывающиеся назад войсковые части образовали все большие интервалы, подразделения распались на многочисленные мелкие маршевые группы. Все, кто медленно, кто быстрее, стремятся к мосту через Дон. Оставшаяся от роты горстка солдат, человек сорок, с несколькими боевыми машинами, под командованием неунывающего лейтенанта пытается маршировать под песню. Рядом взвод еле плетется: многие солдаты с больными ногами. Рядом тащится до отказа нагруженная телега. Потные, утомленные от бессонной ночи, окоченевшие от мороза и голодные солдаты проходят мимо трех легкораненых, которые как раз свежуют заднюю ногу павшей лошади. Прошлой ночью во время арьергардного боя где-то за Осинками эти трое оторвались от своей части и остались без продовольствия.

Сзади движутся подразделения полковой артиллерии. Они уже прошли 45 километров. Беспорядочно сгрудившись, офицеры и солдаты, ухватившись за тросы, преодолевают оледеневшую дорогу. Молоденький солдат, сияя, заявляет, что вот это, наконец, настоящее дело. Четырнадцать дней на Дону он только и делал, что рыл окопы ночью — все это была ненастоящая война. Теперь наконец-то придется испытать кое-что.

Он спрашивает меня, что нам предстоит дальше. Я не знаю, что ему ответить.

Колонны наседают друг на друга. Видимо, впереди образовался затор. Мы петляем мимо машин то вправо, то влево. С трудом обгоняем дивизион Вернебурга. Еще несколько сот метров, и мы тоже застряли. [152] Крутой поворот между широкой балкой и руслом реки совершенно закупорен: сорвавшиеся боевые машины уперлись друг в друга, впереди нас — горящий грузовик, который, по-видимому, свалился на полном ходу и раздавил двух лошадей. Всюду слышны крики и ругань. Солдаты пытаются выбраться из этого хаоса и машину за машиной переправить на другой берег.

Впереди нас, в радиусе одного километра, такой же дикий беспорядок. Видны десятки сгоревших грузовых и легковых машин, валяющееся в грязи и снегу имущество, раздавленные лошади. Здесь царствует панический ужас, хаос, куда более страшный, чем тот, который мы сами пережили несколько часов назад.

Как это повлияет на солдат, которым приказано организованно отходить на юг!

«Все это дьявольски похоже на бегство», — говорит фельдфебель Беккер. Он ищет новую переправу для своего тягача с боеприпасами.

«Во всяком случае, это безобразие», — коротко говорю я. Главное в этой ситуации — обеспечить защиту открытых флангов! Советские войска могут появиться в любое мгновение. Арьергард должен находиться в некотором отдалении от этой переправы. При боевом соприкосновении такое опасное место должно непременно оставаться вне сферы огня противника. Ведь хорошо известно, как легко даже опытные фронтовики теряют голову в такой обстановке.

«Это ужасно, но голов не вешать!»

Прежде чем я успел отдать приказ, появился мой связной, а следом за ним — командир армейского корпуса генерал Штрекер.

Всего несколько дней назад я беседовал с ним. Это было на передовых позициях у Ближней Перекопки, он пробирался по тесным ходам сообщения от одной стрелковой ячейки к другой до наблюдательного пункта на высоте 145. В 40 метрах от нас — советский пулемет.

Я вспоминаю о своих жалобах и пожеланиях, которые я изложил генералу: мало колючей проволоки, нет строительного леса, нет людей, пополнение плохо обучено.

И вся эта история с выпрямлением линии фронта — сплошная гнусность. [153] Речь шла о полосе обороны шириной 800 и глубиной 400 метров. И даже это незначительное сокращение линии фронта Штрекер не мог разрешить, так как по приказу Гитлер оставил за собой решение даже таких мелких вопросов. Нам же удержание этой оборонительной позиции стоило ежедневно 20-30 солдат! Это означает, что за несколько недель полк будет обескровлен и истреблен. Неужели там, наверху, не понимают, какие последствия могут иметь такие решения?

Известно ли вам, господин генерал, что нам не хватало 24 тысяч метров колючей проволоки, 340 печей для блиндажей, 8 тысяч деревянных кольев, 3 тысяч противотанковых мин, 32 тысяч человеко-часов и так далее...

Известна ли вам комедия, когда мы с двумя офицерами штаба с помощью мерных реек так безупречно обозначили на местности разграничительную линию с правым соседом, 44-й пехотной дивизией, что для обеспечения стыка не понадобилось ни одного лишнего пулемета, ни одного лишнего человека по сравнению с тем, что полагалось по уставу. Я и сейчас убежден, что мы, среди бела дня занимавшиеся этими бессмысленными промерами, только потому не подверглись обстрелу, что нас всех приняли за сумасшедших.

Теперь, восемь дней спустя, вы снова стоите передо мной, с пепельно-серым лицом, с впалыми щеками. И тот, кто, как я, знает вас давно, может и теперь различить за вашей строгостью заботу о каждом из нас.

Это впечатление усиливается первым заданным мне вопросом: «Когда вы, Штейдле, рассчитываете быть со своим полком за Доном? Прошу извинить, на этот раз при всем желании я ничем не могу вам помочь. Но вы должны переправиться через Дон! Вперед, без остановки! Без остановки! Промедление невозможно! Невозможно! Вы должны быть за Доном, Штейдле, и я знаю, вы сумеете это сделать. Я знаю ваших солдат, они справятся с этим! Известно ли вам, что здесь вы остались одни? Невероятно, невероятно! Больше я ничего не могу вам сказать. Подробности мне неизвестны. Да, да, Штейдле, это ужасно, но голов не вешать...» При этом его худая фигура куталась в офицерскую шинель. «Голову не вешать, и с богом... с богом!» И затем, сдавленным голосом, сквозь зубы: «Все это ужасно, но вы должны выполнить свою задачу: отойти за Дон». [154]

Каждый раз, когда генерал умоляющим тоном повторяет, что необходимо отойти за Дон, у меня перехватывает дыхание. Ведь именно между «здесь» и «где-то за Доном» нас подстерегают трудности, которые невозможно предугадать заранее и которые, вероятно, доставят нам немало неприятностей. Голова идет кругом, когда я думаю об уцелевших солдатах моего полка, измученных лошадях, нехватке бензина, о многих обморозившихся солдатах, которые держатся из последних сил.

«Итак, мой дорогой Штейдле». С этими словами генерал протягивает мне руку и уже хочет уходить, как вдруг сзади нас раздаются два пистолетных выстрела.

Перед нами на дне балки группа солдат, позади них — полевые жандармы, грубо ругаясь, размахивают пистолетами. В каких-нибудь пятидесяти шагах от нас, между снежной канавой и увядшим ковылем, — советский солдат. Неожиданно он вскидывает руки и что-то кричит. Затем, спотыкаясь, он делает несколько шагов и падает. Столь же неожиданно с середины откоса к нему бросается жандарм, шедший в конце колонны военнопленных. На ходу он выхватывает пистолет, еще раз стреляет в русского и, уже возвращаясь, что-то кричит. Затем он обгоняет пехотную колонну, как раз поднимающуюся из балки, и исчезает. Обер-лейтенант Урбан бросается за ним, Беккер кричит: «Санитары, санитары!» Однако его голос заглушается шумом тягача.

Мы спешим к пострадавшему. Он приподнимается, опираясь на руки, пытается что-то сказать, смотрит широко раскрытыми глазами на небо. Губы его шевелятся, но он не может произнести ни звука. Его глаза раскрываются все шире, как будто хотят выйти из тени широких скул. Вдруг он стонет и плачет. Голова его беспомощно качается между расставленными руками. Этот плотный, коренастый солдат старается не упасть. Кажется, как будто он хочет спросить: «За что, за что же?»

За что? Он падает вперед и переворачивается на бок. Меня охватывает ужас. Одно мгновение мне кажется, что я теряю почву под ногами. Как будто мне нанесли удар по затылку и по вискам. Колени у меня дрожат. Никто из нас не решается сказать что-либо. Все мы глубоко потрясены. «Подлый трус!» — кричу я вслед жандарму.

До сих пор я не могу забыть лицо этого убитого. [155] В нашем присутствии было совершено убийство, и мы не смогли его предотвратить.

Генерал смотрит на взмыленных лошадей, на плетущихся солдат с ногами, обернутыми в тряпье, и с распухшими от мороза носами.

Я пытаюсь утешить себя тем, что русского солдата надо похоронить, чтобы он мог обрести вечный покой, как будто не было совершено преступления!

Генерал говорит сдавленным, неуверенным, непривычным для меня голосом: «Итак, Штейдле, выполняйте! С богом! За Дон!»

«Все погибли»

Весь день с разных сторон слышны стрельба из противотанковых орудий и разрывы снарядов — стреляют русские.

Поступают донесения из арьергарда: советские войска сильно теснят нас не только с запада, но продвигаются также с севера, от колхоза «Улей». На юго-востоке якобы появилась советская кавалерия. И, наконец, сообщают, что пехотный взвод нашего арьергарда неожиданно подвергся нападению со всех сторон. Несомненно, наше положение резко ухудшилось. Прибывает связной мотоциклист и докладывает, что перед арьергардом как из-под земли появились со всех сторон русские и открыли уничтожающий огонь из минометов, противотанковых орудий, автоматов и танков. Он полагает, что все его товарищи погибли: вряд ли кому-нибудь удалось выбраться пешком по открытому заснеженному полю. Ему самому повезло: по откосу он съехал на наезженную колею, а с нее выскочил на дорогу. Связному трудно сохранять спокойствие. Со слезами на глазах он восклицает: «Все погибли! Все погибли!»

Каждое слово его донесения передается дальше и обсуждается всеми: солдатами, которые благодаря смелой советской тактике не впервые оказались в тяжелом положении и потому могут судить о подлинном значении того, что происходит; солдатами, падкими на любую сенсацию; наконец, такими, которые хотя и не могут полностью осмыслить значение событий, но все же с беспокойством говорят о них со своими товарищами. [156]

В результате это донесение проходит через всю полковую колонну и ускоряет темп ее движения, грозивший замедлиться из-за усталости, распухших ног, кровоточащих суставов или тупого равнодушия.

Излишним было бы говорить, что при зимних маршах трудности неизбежны. Однако все возмущаются масштабами этих «трудностей», хаосом, который мы видим во время этого похода за Дон, а также бессмысленными разрушениями, которые можно объяснить только паникой.

Страшные картины сменяют одна другую. На бледно-чернильном фоне вечернего неба вздымаются столбы дыма. Нас окутывают удушливые облака дыма; воздух наполнен едким запахом тлеющей резины, жженой кожи и сгоревшего лака. По обеим сторонам пути следования то и дело возникают новые пожары. Затем мы оказываемся перед широкой лощиной, во всех углах которой бурлит, горит и дымит. В отдалении слышны взрывы и знакомый треск рвущихся снарядов. Сквозь пламя и дым виднеются тесно прижавшиеся друг к другу дома поселка: там все горит. Двигающиеся колонны отчетливо, до малейших подробностей, выделяются на фоне снежного ландшафта. Они петляют и извиваются, в одном месте широкой дугой огибают огромный очаг пожара, в другом — протискиваются между домами, обрывами и опрокинувшимися машинами. Хорошо видно, как ползущая в нескольких километрах с востока группа машин и людей пытается вклиниться в быстро идущие ряды другой колонны. Хаотический беспорядок! Что все это значит? Проезжая на мотоцикле мимо солдат полка, я вижу на их лицах вопросы. Но что я могу сказать? Что известно мне самому? Поэтому приходится молчать и уклоняться от ответов на вопросы офицеров.

Единственный, кто, кроме моего водителя, быстро сориентировался в обстановке, — это стрелок 7-й роты. Я подобрал его на дороге, так как из-за потертостей и открытых ран на ногах он не мог идти. Когда мы остановились около первых полыхающих грузовиков, стоявших прямо на обочине дороги, он, сидя сзади водителя, наивно воскликнул: «Боже мой, как жаль эти превосходные автомашины, как жаль!»

Еще если бы речь шла о каком-нибудь десятке машин! Ведь что брошено здесь, гибнет в дыму и пламени или разграблено, стоит миллионы! [157] К тому же всюду валяются документы, журналы боевых действий, совершенно секретные приказы. Одно это могло бы занять контрразведку на целые месяцы. В этой неразберихе все клятвенные обещания и инструкции о сохранении тайны оказались забытыми. Никто и не думает о них.

«Давайте-ка покурим. Сюда, Фордермейер, вы тоже». Хотя у нас эрзац-табачок, но и он доставляет истинное удовольствие. По крайней мере, не нужно ничего говорить, не нужно никому отвечать, можно предаться размышлениям или даже оттеснить мысли в подсознание. Если бы моя жена знала, в каких условиях мы раскуриваем «Равенклау"{54}, которые она прислала мне на Дон по случаю дня рождения нашего старшего сына!

Приходится притворяться, что на кое-кого все эти неприятности не действуют. Однако, быть может, «неприятности» — это неподходящее слово для обозначения поспешного бегства, для характеристики ситуации, в основе которой лежат «хорошо продуманные» мероприятия командования. Быть может, эта паника — результат неспособности или даже трусости отдельных наших нижестоящих командиров? Где же воспитывавшаяся в немецком офицерском корпусе способность принимать самостоятельные продуманные решения? Разве привычные к исполнению своего долга войска не должны действовать, даже если по какой-либо причине не получат командирского приказа, и переносить неудачи и поражения без потери боеспособности?

Во всяком случае, здесь что-то не сработало. Но нельзя допустить, чтобы паника охватила и мой полк. Я позабочусь об этом. Все солдаты и офицеры полка, несомненно, согласятся со мной. Вот полк проходит мимо меня — в пропотевшем обмундировании, от которого идет пар. Командиры рот сами тащат сани с больными и то и дело подсобляют отстающим повозкам.

Тогда мне казалось, что в такой обстановке добиться чего-либо можно только абсолютной твердостью. Ни тыловые жеребцы{55}, ни дезертиры не могли роковым образом подействовать на моих солдат. Ведь это были солдаты, привычные к тяжелым маршам, закаленные в боях, верившие командованию. [153]

Немногие из нас понимали тогда, как бессмысленны были эти переходы и эти бои, какой сумасбродной была эта вера, каким гибельным было это все для нашего народа.

В походе

Между тем окончательно стемнело. Солдаты тащатся медленно. Они держатся друг за друга — за ранцевые ремни, за шанцевый инструмент или, держа друг друга за руки, попарно, толкаясь и спотыкаясь, бредут по замерзшей, разъезженной колее. Забыты наставления о соблюдении полной тишины во время ночного марша. Уже издалека можно обнаружить марширующие колонны по неясным возгласам, проклятиям и ругани.

То и дело в темноте раздается сердитое: «Реже шаг!» Команда эта передается дальше, в стороны или назад независимо от того, как это может повлиять на темп марша. Каждый рад, услышав: «Реже шаг!» Иногда разрешается несколько минут передышки. Даже небольшая остановка помогает: можно опуститься на землю в надежде обрести покой.

К разговорам, ведущимся вполголоса, примешиваются сальности и непристойности, как это бывает в таких ситуациях. При этом солдатам безразлично, последует ли за этим смех или возмущение. Чем неприличнее, тем лучше.

Было бы бессмысленно ехать дальше на мотоцикле с коляской в такой темноте и подвергаться опасности свалиться под откос. Фельдфебель Беккер принимает мотоцикл, а я шагаю в хвосте колонны вместе со своими солдатами.

Обер-лейтенант Урбан, неунывающий венец, берет меня под руку и идет вместе со мной. Мы откровенно говорим друг с другом о том, сможет ли дивизия преодолеть кризис. Полусонные, мы идем, невзирая ни на что. Потом большой привал. Мгновенно все валятся и, чтобы хоть немного согреться, тесно прижимаются друг к другу. Вскоре почти все погружаются в мертвый сон. Разбудить спящих так людей можно лишь стрельбой, пинками и встряхиванием. [159]

Чего только мы не наслышались во время марша, каких крепких слов, каких суровых оценок!

«Неужели штаб дивизии тащит с собой своих коров? — Эта обожравшаяся банда! — Пропади они пропадом, эти... — Чтобы они бросили дойных коров? Исключено! Скорее на дороге подохнет пара солдат, чем эти дадут грузовик для тех, кто не может идти.- Давно удрали. Было бы новостью, если бы они стали дожидаться, пока появится Иван. — Фураж? Не беспокойся. Чтобы подвезти его, у них всегда найдется горючее. — Если им понадобится, они свезут сено со всей округи. — По какому праву они держат в дивизии целый зоопарк? Новый начальник оперативного отдела, тот, с раздутой рожей, — обожравшийся тюфяк. Надо бы угнать у него коров. — А если кто-нибудь заметит? — Никто не обратит внимания. В штабе тоже много таких, которые охотно помогли бы сделать это. Им достается так же мало сливок, как и нам. — Начальник оперативного отдела! На командном пункте полка он побывал только в последнюю неделю и при первом же выстреле наклал в штаны. А потом смылся. — А Железный крест I класса он получить не прочь!»

В этом же стиле разговор идет дальше. Урбан и я слышим все это от слова до слова. Время от времени кто-то, очевидно тяжелобольной и нуждающийся в медицинской помощи, надрывно кашляет и вполголоса причитает: «Лучше прикончите меня! Не могу больше!»

«Что значит смотаться? Куда смотаться? Разве Дон уже виден?»

«Урбан, мы ведь понимаем друг друга. Разве не позор, что у наших солдат есть повод думать об этом?» Однако кто знает, что в действительности произошло позади нас. Ведь и казначей штаба, несколько дней назад побывавший в Миллерове, высказывал подозрения...

«Об обстановке сказать не могу ничего»

Навстречу кто-то идет по дороге, размахивая карманным фонариком. Обращаясь попеременно то вправо, то влево, он кричит что-то в толпу спящих людей. Сначала слов разобрать нельзя. Потом слышно: «Где командир?» [160]

Приближаясь, он повторяет: «Где командир? Да отвечайте же наконец!»

Вот он уже около нас. И снова мы слышим: «Господи, да где же командир?»

Урбан вскакивает, окликает его, и прибывший докладывает: «Господин лейтенант, впереди в 200 метрах майор из штаба дивизии хочет говорить с командиром полка. Срочно».

«Почему же он не пришел сюда?»

«Майор хромает, он не может выйти из своего вездехода».

Итак, к машине через массу забывшихся тяжким сном людей. Из полуоткрытой двери походной радиостанции падает свет. Из машины медленно выползает офицер и представляется. Я впервые слышу его имя. Потом спрашиваю:

«Кто вы и что вам угодно? Вы ранены? Известно ли вам что-либо об обстановке?»

«Об обстановке сказать не могу ничего. Я ранен. У меня сильно разбито колено. Сегодня утром мы потерпели аварию».

Мое внимание привлекает карта, освещенная лампочкой приборной доски. Между тем майор снова заползает в машину и раскладывает карту на коленях. На ней от руки нанесена обстановка. Неужели наконец это информация из дивизии?

«Я ищу ваш полк со вчерашнего дня. Сумасшедшая поездка. Никто ничего не знает. А плыть против течения — это, как вы знаете сами, безумие. Не знаю, сколько пришлось проехать километров, чтобы найти вас. Наконец-то мы здесь. Мне поручено генералом фон Даниэльсом устно объяснить вам обстановку и передать боевой приказ».

Майор вытаскивает карманный фонарик и шарит лучом по карте.

«Боюсь, однако, что все это уже устарело. Но, во всяком случае, вчера утром было так. Здесь генерал сам нанес обстановку и здесь тоже. Это последние пометки. Штаб дивизии находится теперь в Вертячем».

«Теперь или вчера?»

«Вчера. Здесь 384-я пехотная дивизия, а там — дорога по Донской гряде. Я думаю, она проходит недалеко отсюда в поперечном направлении. [161] 384-я дивизия подбирает всех, кто движется с севера и с запада. Ваш полк тоже переподчинен ей. Во всяком случае, русские были здесь и под Голубинской даже с кавалерией. На севере — с танками, а здесь, на юге, — продвигаясь от Калача».

Майор наклоняется ко мне и говорит полушепотом: «Такое хамство! Русские танки движутся с севера и с юга. Они должны где-то соединиться. Об этом я узнал сегодня в службе тыла, кажется, 16-й танковой дивизии, которая ведет бои там, внизу. Вчера еще она была здесь. А это, наверное, рубеж плацдарма севернее моста через Дон, который удерживается 384-й пехотной дивизией. Или она где-то в другом районе?"{56}

Я с удивлением смотрю на него.

«Извините, господин полковник, разрешите доложить. Обстановка на карте нанесена начальником оперативного отдела. Карта передана мне в таком виде. На ней уже была целая уйма обозначений. Мне кажется, в штабе дивизии сами не имели ясного представления относительно обстановки, и я вляпался, как девица, родившая ребенка. [162]

Прошу извинить, но еще четыре дня назад я был в Чире, я работаю там на базе снабжения корпуса. В штаб дивизии был направлен только для того, чтобы доложить о подготовке к зиме. И вдруг приказ об оставлении позиций. Назад к себе попасть не удалось. Теперь я исполняю обязанности офицера для поручений. Разумеется, как офицер технической службы я не имею никакого понятия об управлении войсками».

«Почему же послали именно вас, ведь там, в штабе дивизии, немало более молодых офицеров?»

«Не знаю. Начальник оперативного отдела разослал своих людей в населенные пункты по всем направлениям, чтобы, как он выразился, найти приличные дома».

«А я уже несколько дней не могу установить радиосвязь! Известно ли вам, что я вовсе не подчинен дивизии?»

«Как так?»

«Да, имеется приказ по корпусу, который пока что не отменен: «767-й пехотный полк действует самостоятельно, обеспечивает отход корпуса и получает приказы непосредственно от него». И если в дивизии вчера думали иначе, то, быть может, сегодня они уже знают, что на меня рассчитывать не приходится. Впрочем, взаимоотношения внутри нашего командования вам не известны. Не буду затруднять вас. В сущности говоря, вы напрасно прибыли сюда, увы, к сожалению, напрасно!»

Майор недовольно трясет головой, нервничая, спрашивает: «Нельзя ли мне хотя бы на ночь остаться с вами?»

Обер-лейтенант Урбан, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, говорит хриплым голосом несколько раздраженно: «Но это же само собой разумеется!»

Мост через Дон — 12 километров

Неожиданно перед нами возникает дорожный указатель: «Мост через Дон — 30 т — 12 км».

Об этом с быстротой молнии становится известно солдатам. «До моста через Дон 12 километров!» Всего 12 километров! Каждый подсчитывает. Если идти дальше таким же темпом, то через три часа, а может быть, через два с половиной мы будем там. [163] Имеют значение каждые четверть часа. Нытики более осторожны: «Самое меньшее — четыре часа. И в последний момент могут отдать приказ повернуть и двигаться назад!»

За Дон! Как много возникает надежд! Ведь там, за Доном, все будет иначе. Не исключено, что оттуда мы будем направлены на отдых. Некоторые утверждают, что за Доном еще имеются отличные деревни. Оптимисты фантазируют о резервах, которые окончательно сменят нас — для давно ожидаемой отправки на Запад, во Францию.

Слух об этом, по существу, не так уж нелеп. Во время первой мировой войны наш альпийский корпус более восьми раз перебрасывался туда и сюда между Западным фронтом, Италией, Румынией, Венгрией и Доломитами{57}. И каждый раз этим перемещениям предшествовали «окопные слухи» — необоснованные надежды, мечтания. Во-первых, благодаря частому перебрасыванию мы на некоторое время оказывались вне непосредственной опасности. Во-вторых, перемещения отвечали склонности к авантюризму, старой тяге ландскнехтов к чужим странам, к другим женщинам. Разумеется, все было на современный лад, в соответствии с эпохой, «культурно": с собой брали фотоаппараты, путеводители Бедекера{58}; каждый чувствовал себя «туристом».

Кроме того, разве в этой тяжелой обстановке мы не заслужили, чтобы нас перебросили во Францию? «Эх, ребята, вот будет здорово! За Доном — погрузка, и поездом в Бордо или в Марсель, ничего не видеть и не слышать о войне на Востоке».

Все оживляются, кажется, будто прибавились силы. Даже если какая-либо колонна пересекает путь и на каких-то участках образуются заторы, движение продолжается вдвое быстрее, чем раньше. Никто уже не обращает внимания на рукав, изодранный в клочья, на все прочее. Люди падают, поднимаются и снова идут. Лишь бы не отставать — дальше, дальше. Лошади дико бьются в постромках. Солдаты подталкивают повозки, помогают измученным лошадям. [164]

12 километров, 10 километров... «Дойдем без них! Без этих проклятых кляч! Так или иначе, мы выйдем, выйдем на Дон!»

«Сколько километров осталось теперь?»

И вдруг: стоп! Снова один из этих оледеневших поворотов, на котором смешалось в кучу все, что только можно себе представить: две обозные повозки дышлами поперек дороги, тягачи, опрокинувшиеся грузовики со сплющенными кузовами и перевернувшийся прицеп, а вокруг — сотни людей, жестикулирующих, обозленных, пытающихся распутать этот хаос. Каждый хочет пройти первым. Каждый стремится только к одному: выбраться на ту сторону, попасть туда, где широко наезженная дорога снова круто идет вверх и, очевидно, открывает путь к Дону.

В эту копошащуюся массу людей со страшным ревом и грохотом врезывается грузовик, у которого отказали тормоза. Он скатился с горы по инерции. Водитель спрыгнул в последний момент. У одного солдата, однако, сломаны ключицы и ребра. Как пораженный молнией, он валится набок. Затем приподнимается, тяжело дыша, по его лицу текут слезы. Его кладут в сани, запряженные солдатами.

Только вперед, к Дону!

Солдаты бросают транспорт и обессилевших людей, колонна из последних сил преодолевает подъемы.

С одной из куполообразных возвышенностей в стороне от дороги я смотрю на происходящее. Над равниной низко стелется дымка. Все сливается, как на морском ландшафте. На коричневой поверхности степи на юге и на западе выделяются бесчисленные покрытые снегом холмы. Насколько хватает глаз, повсюду столбы дыма. Реки не видно. Моста тоже: он скрыт меловыми обрывами. Все очень напоминает район Монастырщины на Среднем Дону. Там, однако, леса тянулись вдоль реки, а здесь лишь несколько перелесков. Бесконечные дорожные трассы, вернее, огромные грязно-серые полосы с бесчисленными двигающимися по ним точками. Это наши солдаты, автомашины и повозки. Наверное, их тысячи. Во многих местах движение происходит в противоположных направлениях. С юго-запада слышен непрерывный гул боя. Над нами время от времени пролетают советские снаряды: очевидно, русские ведут беспокоящий огонь по переправе через мост. [165]

Я намереваюсь сделать зарисовку в блокноте, но обер-лейтенант говорит: «Только не теперь, господин полковник. Надо как можно скорее перебраться через мост».

Паника на реке

Перед единственным мостом через реку сгрудилось все, что идет в излучину Дона с севера и откатывается с запада. Всюду хаос. Верх одерживает тот, кто громче кричит, смелее нажимает на акселератор, рискует защитным крылом машины или в решающий момент обманывает других ссылкой на задание высшего командования. Охрана моста совершенно потеряла голову. Регулирование движения поручено пожилым офицерам, призванным из запаса, — одному майору и капитану инженерных войск, которые явно не справляются с задачей. С одного берега на другой по телефону переругиваются, пытаясь договориться о взрыве моста и о расчете допустимой нагрузки на лед. На некоторых участках река уже замерзла. Говорят, будто советские дозоры уже переправились через Дон.

Недалеко от въезда на мост — песчаный участок дороги. Проехать по нему удается лишь в том случае, если на полном газу разогнать машину, а затем рывками преодолеть развалившийся настил из толстых досок. Здесь уже застряло немало автомашин, въезд берется приступом. Кто-то включает фары, и ему за это угрожают расстрелом. В это время над нами начинают кружить «швейные машины"{59}. Они сбрасывают мелкие осколочные бомбы, и все совершенно теряют голову.

Зенитная артиллерия накануне ушла с северного берега, а орудия на южном берегу упорно молчат, чтобы не обнаружить свои позиции. В результате советские летчики, которые до сих пор, к нашему счастью, не появлялись из-за плохой погоды, теперь господствуют в воздухе. Советская артиллерия ведет обстрел из 120-миллиметровых орудий через весь плацдарм 384-й пехотной дивизии вплоть до переправы. [166] Попадания педантично точны. Это нас еще больше толкает к поспешным и непродуманным действиям. Оно и понятно. Никто не хочет погибнуть незадолго до достижения спасительного берега.

Панике способствует и другое обстоятельство: здесь столпились всевозможные штабные работники — интенданты, железнодорожники, представители ремонтной службы, авиации и полевой полиции — с вездеходами, грузовиками, некоторые даже с шикарными легковыми машинами. Они бесцеремонно пренебрегают всеми мероприятиями по наведению порядка, лишь бы спасти то, что принадлежит им. Они везут с собой мясной скот, запасы муки, упряжь, горючее, кровати, матрацы. Автомашины сталкиваются друг с другом так, что их невозможно развести, переворачиваются или становятся поперек дороги, создавая заторы. Солдаты с трудом пробираются между ними. Если человек или животное падает на землю, то больше ему не подняться. Крики, ругань, стоны. Дантовский ад. И этим адом подтверждается то, о чем мы не решаемся думать и тем более говорить: мы полностью окружены, вся армия в гигантском кольце.

Теперь нужно беречь каждую мелочь. Никакого снабжения больше нет. Приходится «раздевать» автомашины, так как нельзя рассчитывать на получение запасных частей. На вес золота ценится все: рессорные листы, карданные валы, аккумуляторы. Нужно попытаться как-то преодолеть возникающие трудности и выиграть время: ведь прорыв окружения — это же только вопрос времени.

В полночь прибыли передовые части полка. Подъезды к мосту были так забиты застрявшими машинами, что группе из 30 солдат было приказано расчистить пути. От личного состава на плацдарме не осталось никого, кроме саперного отряда, который жарил лошадиную печенку. Никто, однако, не позаботился о том, чтобы заделать в настиле моста дыры от артиллерийского обстрела.

Наконец мы перешли уже на другую сторону Дона. Все, кто только подходит, партиями по 50-100 человек направляются в Вертячий. При этом обнаруживается, что среди нас находится много отставших от других войсковых частей. Они присоединились к нам в надежде, что их возьмут на довольствие. На окраине Вертячего выдают продовольствие. Затем части движутся в обход населенного пункта с юго-востока. [167] Это продолжается в последние часы ночи и утром. И снова беспорядок и хаос. Каждый действует, как может. Солдаты набрасываются на застрявшие автомашины, рассчитывая найти в них что-либо съедобное или годную шинель. Они не обращают никакого внимания ни на водителя, ни на сопровождающих солдат, которые прилагают все силы, чтобы спасти свои колымаги. Рушатся постройки, и все, что может гореть, летит в костер. Растаскивается даже заготовленный фураж, скот забивают. Опасность угрожает всему живому. То здесь, то там разделывают свинью или корову. Зловоние, смешанное с дымом пожарищ, отравляет воздух.

Повсюду бессмысленно и жадно обжираются. Каждый действует по принципу: «Пусть брюхо лопнет, чем добру пропадать». В набитых солдатами домах для приготовления пищи разводят такой сильный огонь, что нередко балки начинают тлеть, и вот уже горит весь дом. И еще двадцать-тридцать солдат лишились крыши над головой и, как многие другие, вынуждены теперь, стуча зубами, расположиться под открытым небом. Неподвижно сидят они на корточках, прижавшись друг к другу, и тупо смотрят, как летят искры и кружится в воздухе горящая солома. Другие пекут на тлеющих углях выкопанный из мерзлой земли картофель или стараются разогреть банку консервов. Сигарет нет, и все учатся делать самокрутки из газетной бумаги. Грязные, обмороженные пальцы не слушаются, и драгоценный табак сыплется на землю.

Саперы спиливают мотопилами столбы электропроводки и телефонной сети. Столбы используют для строительства блиндажей. Целые пучки проволоки валяются на дороге, но это никого не волнует. Пусть отступающие колонны сами справляются с этим. Столбы падают один за другим, с треском рушатся на огороды и грядки картофеля, на ветви молодых плодовых деревьев.

Я выдохся

Я расположился на отдых в автобусе полевой почты в надежде, что, наконец, после четырех бессонных ночей мне удастся выспаться. Я не в состоянии отстегнуть полевую сумку и пистолет и даже не думаю о том, не будет ли мешать битком набитая сумка. [168] Мне безразлично и то, что на подоле моей очень длинной шинели образовалась толстая и широкая корка из льда и спрессовавшейся грязи. Я лежу между мешками с почтой и полками с разложенными в поразительном порядке открытками и конвертами. В углу горит крошечная железная печурка. Становится невыносимо жарко, и я просыпаюсь.

Начальник полевой почты, по-видимому, не понимает, что происходит. Он услужливо и вежливо прощается со мной, чтобы отправиться за получением приказа в штаб, который находится теперь в нескольких десятках километров по направлению к Сталинграду! Однако очень скоро он возвращается. Из большого пузатого глиняного горшка, спрятанного за полками для писем, он достает и предлагает мне соленые огурцы и зеленые помидоры.

Неожиданно меня охватывает щемящее чувство. Собственно говоря, я выдохся. Я расстегиваю китель и рубашку, ощупываю как налитые свинцом ноги, потягиваюсь, с трудом стаскиваю лыжные ботинки и рассматриваю распухшие ноги, в мокрых носках и почти красного цвета от проникшего талого снега и отсыревшей кожи. Рубашку как будто кто-то полоскал в грязной луже. На брюках огромное пятно от колесной мази. Один погон на шинели оторвался. К тому же отросшая борода и усталые глаза совершенно изменили мое лицо. Так вот каков ты, командир 767-го гренадерского полка! Что подумают о тебе солдаты? Чтобы показать, что дела не так уж плохи, надо как можно скорее привести себя в порядок. Ведь если ты чист, побрит — это кое-что да значит. Солдаты сразу заметят. Они и сами должны не только почистить оружие, но и получить возможность умыться, обтереть больные ноги и, если найдутся, надеть сухие носки. Но, прежде всего они должны сытно поесть. Надо удалить из района полка приставшие чужие колонны и мародеров.

И еще одна мысль приходит мне в голову — как снова поднять дух солдат. Надо раздать награды! Уже пять дней офицер для поручений таскает в полевой сумке около 30 штук, в том числе три Железных креста I класса. Итак, надо собрать всех, кого только можно, и устроить это как можно торжественнее. Это особенно важно для молодых новобранцев, прибывших к нам незадолго до форсированного марша. Ими нужно заняться прежде всего, этими подростками из «Гитлерюгенд"{60}. Один из них простосердечно рассказал мне, что они ставили палатки, производили земляные работы и всего четырнадцать дней обучались ближнему бою и стрельбе боевыми патронами. Видимо, единственное, что импонировало им, — это то, что здесь можно стрелять без оцепления, без флажков на линии огня и прочей ерунды, какая бывает на стрельбище. Патронов было сколько угодно. Из-за какой-нибудь пулеметной ленты не было никаких разговоров. У командира батальона, старого регирунгсбаурата{61}, был свой взгляд на вещи: лучше истратить 30 выстрелов при обучении, но в бою попасть в цель, чем всего 3 раза выстрелить в тире, а в бою 30 раз промахнуться.

Для наших молодых солдат это было внове. Но когда началась «настоящая» — по крайней мере, по их представлениям — война, одно разочарование, одна катастрофа следовала за другой, и так продолжалось все время, до переправы через Дон. Они видели усталых, потерявших всякую надежду солдат, охваченных страхом. И если сейчас не произойдет перелома, если не окажется офицеров, о которых можно говорить с уважением, тогда они как солдаты кончены. Так думал я в эти часы.

Я снова пришел к тому, что моя вера в военное руководство поколебалась. Значит, я сам обманывал себя? Нет, не обманывал. Ведь сам я не держусь такой точки зрения, которая была бы обманом. Вообще, есть ли у меня теперь собственная точка зрения на Гитлера? Я многое знаю, многое стало мне известно, сам я перенес немало.

Однако зачем задумываться сейчас об этом? Ведь у меня не было полной ясности относительно происходящего все предшествующие годы. Как же я могу прийти к правильным выводам теперь? Ведь я даже не знаю, что же, собственно, произошло, отчего началась эта паника, это бегство от своего долга и ответственности. Как снова подтянуть своих солдат, этому я, кадровый офицер, научился. И это надо сделать. Пожалуй, это единственное, что может быть сделано. [170]

На железной печурке громко поет закипающий чайник. На полке для писем лежит кусок мыла, который я беру, не спрашивая начальника почты. Постепенно и до него доходит, что хаос господствует повсюду, а автомашина полевой почты годна лишь для того, чтобы взорвать ее или разобрать на запасные части.

В автобус то и дело стучат или трясут дверцу, за этим следует площадная брань и угрозы сломать ее. «Эй ты, стерва, черт тебя побери, открывай!» Или: «Вы что, чокнутые, что ли, ведь мы видим, что печка дымит. Думаете, для вас одних? Давай открывай!» И снова сильно трясут дверцу. Я открываю: «Спокойнее, спокойнее, ребята. Здесь командный пункт полка. Свободных мест нет».

Поток отставших

Наконец докладывают, что походная радиостанция прибыла и что полковые писаря на месте. Офицер для поручений разместил их в непосредственной близости, в комендатуре населенного пункта, применив при этом силу. Комендант, пожилой капитан, оберегает, как храм, свою резиденцию: колхозный домик и несколько комнат в школьном здании. И, как ни странно, его телефон еще действует!

Какой-то фельдфебель, узнав, что здесь хочет расположиться штаб полка, встречает меня чрезвычайно сухо, почти враждебно. Растерянно смотрит он на меня, когда я советую ему складывать вещи и затем направляюсь в комнату его начальника. Комендант встречает меня весьма официально. Он спал на старом кожаном диване, укрывшись овчиной и пестрым крестьянским вязаным одеялом.

Как лучше описать человека, который, кряхтя, поднимается с дивана? Военное обмундирование не подходит этому человеку, тем более здесь, в Донской степи. Передо мной один из многих, кто более не пригоден к военной службе, но ввиду катастрофической нехватки офицеров отправлен в прифронтовой район. [171] Он встает, фыркая, застегивает китель, под которым исчезает безупречная в пеструю полоску рубашка из полотна, поправляет мягкие манжеты и старательно застегивает их на руке с помощью запонок с оправленными в золото темно-красными камнями, натягивает на свои бумажные носки в узкую цветную полоску еще вторую пару, разгладив каждую складочку, и затем невероятно педантично влезает в сапоги. Повернувшись спиной, он пристегивает подтяжки, а затем представляется мне.

Мне кажется, что я имею дело с владельцем магазина и вот-вот услышу: «Попрошу вас, господин, чем могу служить? Прошу вас сюда дальше, в конец, быть может, разрешите пригласить вас в отдел мужского нижнего белья?» Я представляю себе этого коменданта среди множества продавщиц и учеников в патриархальном мануфактурном магазине, в фирме, которая приобрела свою репутацию задолго до 1870 года. Конечно, он был членом «Стального шлема», союза «Кпфхойзер"{62}; когда было выгодно, проявлял патриотизм и, несомненно, также по коммерческим соображениям был членом по крайней мере «Трудового фронта"{63}.

Так он спокойно дожил до 59 лет, а затем его как офицера артиллерии запаса доставили на Дон. Ведь, несмотря на все желание, ему не смогли написать в характеристике ничего иного, кроме излюбленной в таких случаях стереотипной оценки: «Прямой, открытый характер, абсолютно надежен. Ничего порочащего относительно его национальных взглядов не отмечается. Семейные отношения нормальные».

Сначала он явно возмущен тем, что я сомневаюсь, работает ли его телефонная линия. Я говорю, что ему здорово повезло, ибо он находится под защитой пехотного полка, он еще больше возмущается.

До мозга костей — воплощенная добросовестность, а попросту комическая фигура.

Дощатые заборы вокруг школы и колхозного домика повалены, клумбы вытоптаны. Комендант растерянно молчит. Меня не интересует «империя», которую он создал вокруг себя. Мне не очень много известно о деятельности и правах комендатуры населенного пункта. [172] Как-то в армейской газете был помещен материал по этому вопросу, но я так ничего и не понял. Мой взгляд пытливо скользит по плакатам на русском языке с призывами против большевиков, по кипам бумаг: здесь правила обработки полей и, конечно, пресловутый приказ Рейхенау об обращении с «вражеским» населением.

Я пытаюсь разъяснить капитану, что нам нужен весь его дом, так как наши солдаты находятся под открытым небом, на морозе, изнуренные после форсированного марша в 80 километров без отдыха, и что для него самое лучшее — смыться куда-либо подальше отсюда, пока вся его комендатура не оказалась в районе огневых позиций артиллерии. Вдруг дверь с треском распахивается и в комнату вваливается группа солдат. С ними высокий обер-лейтенант войск связи. Он отдает честь и просит разрешения ему и его людям обогреться. Его сменяет ветеринар моего полка, доктор Ренерт, и докладывает, что хлынул целый поток солдат, отставших от своих частей. Необходимо что-то предпринять.

Комендант, потирая руки, стоит у стола, заваленного всякими бумагами. Начинается страшный кавардак. Ранцы летят в угол, солдаты стряхивают снег с шинелей и промерзших сапог и помогают друг другу разуться. В комнату втаскивают телефонное имущество, в том числе тяжелые катушки с кабелем и раздвоенные вилки для забрасывания провода. Выгнать этих людей невозможно. Обер-лейтенант Штренг старается найти нам место в другой комнате, еще не занятой телефонной и радиосвязью.

Перед зданием школы стоит обер-лейтенант Урбан. Он громко выкликает номера частей и подразделений. Так заново начинается формирование дивизии. «Я повторяю, внимание, солдаты, номера полков дивизии Даниэльса: 767-й, 672-й, 673-й, батальон связи Б, батальон семь-А, семъ-Б. Внимание, солдаты 44-й пехотной дивизии...» Выявляется все больше офицеров с остатками своих подразделений или без них. Через несколько часов все размещены по квартирам, в конюшнях, садах и на машинно-тракторной станции.

Неожиданно среди этой суматохи передо мной появляется капитан фон Камменке, офицер для поручений штаба дивизии. Он передает мне первый за последние дни приказ корпуса. [173] Мой полк должен немедленно начать разведку для выполнения новой боевой задачи на одном из участков восточнее Вертячего. Два других полка первоначально имелось в виду использовать под Песковаткой, Но приказ отменен. Теперь им ставится задача занять позиции юго-восточнее Вертячего. Уже три дня без перерыва советские войска ведут яростные атаки, препятствуя образованию сплошной линии фронта восточнее Дона. Оттуда немецкие части шлют умоляющие призывы о помощи. Потери там якобы уже так велики, что ежечасно можно ожидать прорыва еще только создаваемого фронта.

Дальше