Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава девятая.

1944-1945 гг.

Неделю спустя после капитуляции Италии, так ясно просматривавшейся в памятном разговоре Риббентропа с Гварильей, произошло одно из тех внезапных изменений направления, которые были так характерны для внешней политики при гитлеровском режиме. 15 сентября 1943 года Муссолини был освобожден и провозглашен главой фашистской республики. Год спустя после разговора в Фельтре, когда я думал, что это последняя беседа двух диктаторов, я снова присутствовал на их встрече. Она состоялась всего лишь через несколько часов после попытки покушения на Гитлера 20 июля 1944 года в штаб-квартире близ Растенбурга.

В течение осени 1944 года, когда я находился в штаб-квартире в Восточной Пруссии, я наблюдал кульминацию политической драмы, быть может, в самой типичной для гитлеровского самообмана форме. Переводя части известного плана Моргентау{14}, я [368] понял, что даже в рядах союзников существовали обманывающие сами себя фанатики, целиком отдававшиеся осуществлению гибельных проектов. Этот план был предложен Рузвельтом и Черчиллем в сентябре 1944 года на второй Квебекской конференции. Детали плана, когда я переводил их, показались мне в точности совпадающими с гитлеровской манией разрушения. Теперь я знаю, что государственный секретарь США употребил все свое влияние на то, чтобы этот гибельный план не был принят. Он метко назвал этот план «козлиным пастбищем», потому что цель плана состояла в том, чтобы лишить Германию всей ее тяжелой промышленности и превратить страну в пастбище. В данном случае Корделл Хэлл преуспел больше, чем в протесте против формулировки о безоговорочной капитуляции, и этот план в конце концов так и не осуществился, хотя дух Моргентау еще витал некоторое время. Корделл Хэлл посвятил департаментским спорам вокруг плана целую главу. Даже Рузвельт, наконец, решил отказаться от него. Корделл Хэлл пишет: «Симеон сообщил мне, что президент явно ужаснулся, когда я прочел ему эти фразы (из меморандума Моргентау), и заявил, что не может себе представить, как он решился предложить этот меморандум; должно быть, сделал это, не подумав как следует».

Господин Черчилль говорил потом слушавшей более внимательно, чем обычно, Палате общин: «В любом случае, если бы этот документ (План Моргентау) когда-либо был подан мне на подпись, я бы, конечно, сказал: «Я не согласен с этим планом и сожалею, что обсуждал его».

На протяжении всего времени, когда я переводил для Гитлера, я никогда не слышал, чтобы он [369] подобным образом признал свои ошибки, даже в кругу близких друзей. Это кажется мне достойной внимания разницей между Гитлером и государственными деятелями Запада.

В 1944 году фантазии, порожденные гитлеровским самообманом, продолжали свой обычный путь. Я все так же совершал частые поездки на границу, где встречал гостей Гитлера, а затем провожал их обратно. Мне нравилось это занятие не только потому, что можно было лучше выспаться в поезде, чем дома, но и потому, что по пути из штаб-квартиры на границу и обратно в Берлин представлялась отличная возможность в тишине и спокойствии диктовать отчеты о состоявшихся беседах. Условия жизни в Германии стали уже такими, что работа без перерывов была возможна только в кабинете на колесах; в конце такого путешествия я всегда с сожалением покидал купе, в котором жил и работал в течение недели без досадного воя сирен.

Именно при выполнении этих обязанностей в конце октября 1943 года я ждал на германо-венгерской границе принца Кирилла и членов Регентского совета Болгарии. В качестве хозяина дважды в день я сидел перед принцем в нашем банкетном салоне, поэтому имел немало случаев поговорить с ним. Своей особой манерой говорить он очень напоминал мне своего брата, часто встречавшегося с Гитлером царя Бориса, умершего при таких странных обстоятельствах. Обычно я не присутствовал на продолжительных политических разговорах между царем и Гитлером, так как Борис бегло говорил по-немецки. Но иногда мне доводилось бывать на этих встречах, и я заметил, что Борис, искусный дипломат, умел обращаться с Гитлером. Без малейшей [370] неуверенности или робости, которые я нередко замечал у других коронованных особ — например, у Виктора-Эммануила или Леопольда Бельгийского, — царь Борис не чувствовал себя стесненно в присутствии Гитлера и безо всяких колебаний как ни в чем ни бывало говорил о самых деликатных вопросах. Эта скромная легкость в общении действительно была его сильной стороной. Путешествуя специальным поездом, Борис иногда приводил в замешательство сопровождавших его представителей министерства иностранных дел, говоря, что хотя бы на час он хотел бы не быть государственным лицом. «Пойду повидаюсь с моим коллегой на локомотиве», — говорил он, так как сдал экзамен на машиниста экспресс-поездов в Германии. Он удалялся, возвращался некоторое время спустя, к облегчению немецких сопровождающих, хоть и слегка измазавшись сажей, но с довольной улыбкой.

Его скромные манеры произвели приятное впечатление на Гитлера и его окружение. Если репутация «хитрого лиса» и не была безоговорочной, Борис проявлял черты, во всяком случае, свойственные монарху. В переговорах с Гитлером он добился кратковременного успеха необычного рода — осуществив выполнение территориальных претензий Болгарии без единого выстрела. Ему была обещана Македония — и границы Болгарии продвигались до Эгейского моря. Может быть, ему удалось бы даже получить Салоники. Но один советский политик оставался аккредитованным при нем на протяжении всей войны, и когда Гитлер призывал его вступить в войну, болгарский царь всегда отвечал: «Болгарский народ никогда не будет воевать против России, которую считает своей освободительницей от турецкого ига». [371]

В свете развития событий, проживи он дольше, его политика могла бы принести ему более чем кратковременный, если не блестящий успех.

Принц Кирилл получил свою обычную пустопорожнюю беседу, каких я переводил великое множество. Я всегда чувствовал, что Гитлер сам верит в то, что говорит своим иностранным гостям. Казалось, он применяет нечто вроде системы самовнушения Куэ к самому себе и своим гостям, лишь долго и нудно твердя одно краткое заклинание Куэ — «С каждым днем я чувствую себя все лучше и лучше» — в бесконечных монологах, расцвеченных массой технических подробностей. Я заметил, что Гитлер основывал свои аргументы на определенных ложных предпосылках, которые соответствовали желанному для него образу мыслей, и на них он воздвигал совершенно логичное строение, вполне убедительное для тех, кто не видел, что эти предпосылки ложные, но строение это, естественно, рушилось, как карточный домик, когда обнаруживалась их фальшь. Кирилл, как и многие гости до него, казалось, пал жертвой иллюзий Гитлера. Но он тоже обнаружил шаткость здания, когда рассмотрел на обратном пути его фундамент, и рухнуло оно окончательно, когда он вернулся на родину и узнал истинные факты во всей их неприглядной реальности.

Я так и не стал свидетелем крушения этого самовнушения у Гитлера. В последний раз я видел его в декабре 1944 года, когда он и Салаши, глава нового марионеточного правительства Венгрии, имели, как говорилось в официальном коммюнике, «продолжительную беседу по всем вопросам, касающимся политического, военного и экономического сотрудничества [372] Германии и венгерской нации, объединенной в революционном венгерском движении». Такие фразы, как «твердое решение немецкого и венгерского народов всеми средствами продолжать оборонительную войну» и «старое, традиционное и испытанное товарищество двух народов в бою и дружбе», являлись типичными примерами такого самообмана. Гитлеровское мышление на манер Куэ не изменилось, хотя враг уже ступил на территорию рейха. Более того, за несколько месяцев до разгрома я не заметил никаких признаков того, что Гитлер утратил что-то из своих способов аргументации.

После войны знакомые, находившиеся рядом с ним до конца, мне рассказывали, что иллюзии Гитлера пошатнулись лишь перед самым финалом, когда он вдруг осознал, что отдает приказы уже не существующей армии. Два часа он сидел, не говоря ни слова, в бункере рейхсканцелярии, разложив перед собой карту и глядя в пустоту. Потом, как плохой капитан, он покинул свой тонущий корабль, предоставив пассажиров их судьбе.

* * *

Лечение самовнушением было опробовано еще раз во время «Зальцбургского сезона» 1944 года, но теперь некоторые пациенты начали сопротивляться. Замечания Антонеску с некоторых пор стали еще более критичными и вызывающими. Этот давний выпускник французского военного училища неустанно обличал слабость и ошибки гитлеровской стратегии. Красивые слова на него больше не действовали, и мне было интересно наблюдать, что Гитлер отбросил попытки вести с ним беседы по [373] методу Куэ. Я с удивлением увидел, как властный диктатор скромно консультируется с румынским маршалом.

— Я не знаю, нужно ли мне оставить Крым или стоит защищаться здесь? — спрашивал он. Никогда раньше мне не доводилось переводить такие фразы Гитлера.

— Прежде чем я отвечу на Ваш вопрос, — снисходительно отвечал Антонеску, — Вы должны сказать мне, окончательно ли Вы оставили Украину.

— Что бы ни случилось, я снова захвачу Украину в следующем году, — ответил Гитлер, имея в виду 1945 год, — так как ее сырьевые ресурсы необходимы нам для ведения войны.

— Тогда Крым следует удержать, — таким был приговор Антонеску. Затем случилось еще одно чудо.

— Я предлагаю компромисс, — сказал Гитлер, которому хотелось уйти из Крыма. — Мы разработаем два плана: план обороны и план отступления.

— Согласен, — коротко, по-военному, ответил Антонеску.

Гитлер воспринял все это весьма спокойно. Действительно, в этом и в последующих случаях он относился к Антонеску более дружелюбно, чем к кому-либо из других своих гостей. Наверное, румынский маршал нашел верную тактику в обращении с диктатором.

Гитлер был менее уступчив в обсуждении важных политических вопросов. Антонеску постоянно, особенно весной 1944 года, выступал за достижение договоренности с западными державами, но Гитлер не хотел и слышать об этом. Может быть, он с большей готовностью рассмотрел бы поиски взаимопонимания [374] со Сталиным, и хотя отказывался воспринимать даже намек на такую возможность, сделанный в моем присутствии, меня поразил тот факт, что он не отбрасывал эту идею с фанатическим негодованием, которое проявлял, говоря о «плутократах».

Мне было очень интересно наблюдать реакцию Гитлера на прощупывание насчет мира, предпринимавшееся в то время Россией, о чем нам сообщила наша дипломатическая миссия в Стокгольме. Я случайно слышал разговор между Гитлером и Риббентропом, в котором Гитлер решительно высказался против углубления в эту тему, потому что тайный агент, имевший связь с нашей дипломатической миссией, был евреем и «потому что Сталин, разумеется, не предлагал этого всерьез, а надеялся с помощью такого маневра заставить западных союзников побыстрее открыть второй фронт».

К концу 1944 и в начале 1945 года сами немцы начали прощупывать возможность заключения мира с западными союзниками через их посольства или дипломатические миссии в Швеции, Швейцарии и Испании. Сначала Гитлер был против этого, но в конце концов разрешил Риббентропу начать это безуспешное мирное наступление.

— Ничего из этого не выйдет, — говорил он Риббентропу, — но если Вы на это настроились, можете сделать попытку.

«Предварительным условием для каких-либо мирных переговоров является то, что фюрер ограничится своим положением главы государства, а правительство передаст в руки г-на X», — прочел я в телеграмме из Мадрида. [375]

— Я тоже потеряю мой пост, — слышал я, как сказал Риббентроп, когда ему принесли эту телеграмму. — Об этом не может быть и речи.

Никакого ответа не поступило из Берна или Стокгольма.

Весной 1944 года я сопровождал Хорти в Зальцбург. Он становился все более раздражительным. Снова меня отправили восвояси, когда прибыл Хорти, и поэтому я не знаю подробностей его беседы с Гитлером.

Так как мне нечем было заняться, я болтал с несколькими коллегами в вестибюле обширного замка, когда вдруг дверь конференц-зала широко распахнулась и, к нашему удивлению, оттуда выбежал с лицом, пылающим от гнева, пожилой Хорти и устремился вверх по лестнице на второй этаж. Встревоженный Гитлер в замешательстве выскочил вслед за ним, пытаясь позвать назад своего гостя. Проявив большое самообладание, начальник протокольного отдела Фрайхерр фон Дернберг пустился вслед за сбежавшим венгерским правителем, завязал с ним разговор, пока другой бегун, Гитлер, не смог догнать его и проводить гостя до его комнаты. Потом он снова с недовольным видом спустился вниз и исчез вместе с Риббентропом в конференц-зале.

Скоро мы узнали о том, что произошло. Ссылаясь на ненадежность венгерского правительства, Гитлер потребовал, чтобы в Венгрии установили что-то вроде немецкого протектората. Хорти вскочил на ноги и в волнении, необычном для столь спокойного в основном человека, воскликнул: «Если все уже [376] решено, то мне нет смысла здесь больше оставаться. Я немедленно уезжаю!» С этими словами он покинул конференц-зал.

Теперь замок гудел, как растревоженный улей. Хорти послал за своим специальным поездом (для почетных гостей рядом с замком имелся специальный вокзал). Риббентроп связался с венгерским министром в Берлине, и был инсценирован весьма убедительный воздушный налет на замок, даже с дымовой завесой, в качестве предлога, чтобы помешать отправлению специального поезда Хорти, а телефонная линия на Будапешт оказалась «серьезно поврежденной», чтобы отрезать правителя от внешнего мира. С помощью этих дипломатических и военных средств удалось, наконец, договориться о новом разговоре Хорти и Гитлера.

«Если Хорти не согласится, — сообщил мне Риббентроп, — Вы не будете сопровождать его до границы. Не будет ему никакого почетного караула, а поедет он как пленный».

Но в тот же вечер Хорти со всеми почестями проводили до венгерской границы, так как он сказал, что хочет заменить «ненадежное правительство», о контактах которого с западными державами нам стало известно, на новое правительство во главе со Стохаи. Я был поражен контрастом в сравнении с поведением Антонеску в подобных обстоятельствах: Гитлер показал ему документы, из которых следовало, что его министр иностранных дел Михай Антонеску связывался с западными державами. Но румынский маршал категорически отказался отправить в отставку Михая Антонеску, который, кстати, не был его родственником.

На обратном пути Хорти пригласил нас поужинать [377] с ним в его вагоне. Несмотря на беспокойный день, этот пожилой господин снова вел себя как великий правитель старинной двойной монархии, а в таковом качестве он всегда казался мне очень достойным. Он не упомянул ни единым словом неприятные сцены того дня, а развлекал нас очаровательными историями из времен Австро-Венгрии, воспоминаниями о первой мировой войне и о тех временах, когда он командовал австро-венгерским флотом на Средиземном море. Потом мне было очень больно вспоминать тот приятный вечер, потому что Гитлер сорвал свой «революционный» гнев на старом аристократе. Он привез его в Германию как пленника, после того как похитили сына Хорти, завернув его в ковер, чтобы оказать давление на его отца.

С венгерской границы я вернулся в Зальцбург, так как ожидались другие гости. Но прежде я нанес визит в Бергхоф, когда там находилась Ева Браун, будущая жена Гитлера.

До меня доходили слухи, связывавшие имя Евы Браун с именем Гитлера, но я не думал, что они что-то значат, так как Гитлер, мне казалось, совсем не интересуется женщинами. Я узнал об этом больше, когда однажды вечером увидел, как они держатся за руки у камина в большом холле Бергхофа. За ужином я смог получше рассмотреть Еву Браун, сидевшую рядом с Гитлером. Высокая, стройная и привлекательная; ее манера одеваться и стиль в целом были типичны для берлинских окраин. Это был [378] совсем не тот тип немецкой женщины, который считался идеалом красоты в национал-социализме. Она имела хорошую косметику и носила драгоценности, но, мне показалось, она не совсем непринужденно чувствует себя в своей роли. Мне не довелось хорошо ее знать, и я не входил в число приближенных в Оберзальцберге. Ее присутствие здесь тщательно скрывалось от посторонних.

Следующим гостем, за которым я поехал, был Муссолини, который руководил тогда фашистской республикой Северной Италии в Милане. Его дочь, которую мы освободили вместе с женой и детьми Муссолини, оставалась в Германии.

Я дважды переводил беседы графини Чиано и Гитлера. Каждый раз высокая, элегантная дочь итальянского диктатора поднимала политические вопросы и без колебаний, пылко и очень умело высказывала мнения, противоположные его собственным. «Вы не можете наказывать кого-то только потому, что его бабушка еврейка», — сказала она однажды, сверкая большими карими глазами, такими же, как у отца. Она мягко выступала за проявление гуманности в отношении евреев. Во время второго визита, который произошел после свержения Муссолини, она предъявила длинный перечень жалоб на обращение с итальянскими военнопленными в Германии. На Гитлера, очевидно, произвела большое впечатление сила, с которой Эдда Чиано высказывала свои убеждения. Он терпел, когда она критиковала его политику, чего не позволил бы ни одному мужчине. Но оставался непреклонен, когда возникал вопрос об отъезде Чиано и его жены в Испанию.

«Боюсь, вас ждут там одни неприятности, — [379] говорил Гитлер. — Вам лучше остаться с нами в Германии». Этот отказ стоил Чиано жизни{15}

Как я уже сказал, предполагалось, что я доставлю отца темпераментной Эдды с итало-германской границы в конце апреля 1944 года, так как он тоже получил приглашение в Зальцбург. Но судьба распорядилась иначе.

У главы фашистской республики, естественно, больше не имелось специального поезда, к которому обычно цепляли на границе два моих вагона, поэтому в моем распоряжении находилось большинство вагонов специального поезда Гитлера, который отправлялся в Милан, чтобы забрать Муссолини. Когда я отъезжал, Дорнберг сказал: «Только не устраивайтесь в поезде слишком комфортно и не думайте, что последуете до самого Милана. Почетный караул будет только на германской границе, а если итальянцы в их теперешнем обидчивом настроении услышат, что вы едете до Милана, то начнут говорить, что нынче министерство иностранных дел Германии продвинуло границу рейха до Милана!»

В три часа дня я прибыл в Линц на реке Драу в специальном поезде фюрера. Здесь почетный караул сошел с поезда с намерением присоединиться к нам в три часа ночи, чтобы ехать обратно. Но когда поезд вернулся, никого из почетного караула на перроне не оказалось — все находились в больнице Линца с ушибами и переломами. Окружной начальник, умеющий лучше руководить людьми, чем управлять машиной, вез нас в Хайлигенблут, [380] свернул на обочину дороги, проколол шину, и в результате машина рухнула с берега, перевернулась и все мы оказались в реке.

Некоторое время мне уже не пришлось ни продолжать путешествия, ни переводить. Когда я выписался из больницы, министерство иностранных дел отправило меня в Баден-Баден поправлять здоровье. Я остановился в приятных апартаментах отеля «Бреннер», которые до меня занимал один интернированный американский дипломат. Позднее, когда меня интернировали американцы, мне было интересно сравнить американское и немецкое гостеприимство в отношении интернированных дипломатов.

В Баден-Бадене мой драгоценный радиоприемник стоял у изголовья моей постели, он позволил мне слушать Рузвельта и Черчилля на протяжении всей войны. Речи Черчилля всегда доставляли удовольствие в литературном смысле, хотя я и не во всем с ним соглашался. Благодаря моему приемнику я постоянно расширял свой запас военной лексики, объем которой часто удивлял моих слушателей, когда я объяснял обстановку на фронте. «Чем дольше длится война, тем легче становится переводить», — сказал я однажды одному коллеге. Внимательно слушая и сравнивая сообщения с обеих сторон, я заметил, что каждый из участников войны в сходных ситуациях говорит в значительной степени одно и то же. Эта параллель особенно ярко проявилась к концу войны в призывах к формированию отрядов «Фольксштурм»{16} в Германии. Я сказал сотрудникам [381] из бюро переводов, что, переводя эти призывы, они могут использовать тексты английского радиовещания того периода, когда в 1940 году создавалась Национальная гвардия: эти тексты намного облегчали перевод. И это был, конечно, не единственный случай, когда бюро переводов прибегало к ценной помощи своих противников.

* * *

Очень много написано о неудачной попытке убить Гитлера 20 июля 1944 года, но вряд ли есть какое-либо упоминание о том, что лишь через два часа после этой попытки Гитлер встретился с Муссолини на месте взрыва, чтобы обсудить с ним политическую ситуацию.

— Нет! Даже Вы не сможете попасть сегодня в ставку, — сказали мне часовые у барьера.

— Меня вызвали на совещание Гитлера и Муссолини. Вы должны пропустить меня!

— Совещание не состоится, — сообщил часовой.

— Почему?

— Из-за того, что случилось.

Этот лаконичный ответ был моим первым соприкосновением с покушением 20 июля.

Совсем рядом со ставкой Гитлера находилась дополнительная железнодорожная станция с кодовым названием Герлиц. Мне в конце концов удалось миновать часовых и добраться до этой станции, где я должен был встречать Муссолини, прибывавшего в середине дня. На этой станции от врача Гитлера, профессора Мореля, я и услышал, что же произошло на самом деле. Он рассказал мне, что Гитлеру удалось уцелеть буквально чудом, взрыв его почти [382] не затронул, тогда как многие из тех, кто находился в помещении, получили серьезные ранения. Он выразил большое восхищение полным спокойствием Гитлера: проверяя, нет ли повреждений, врач удивился, что пульс у того вполне нормальный.

В то время как врач рассказывал мне все это, Гитлер сам появился на платформе, чтобы встретить Муссолини. Ничто не свидетельствовало о происшедшем, за исключением того, что правая рука у него онемела. Когда прибыл поезд, я заметил, что он протягивает Муссолини левую руку и сам двигается более медленно, чем обычно, будто при замедленной съемке. Пока три минуты ехали на машине до ставки Гитлера, он спокойно и ровным голосом рассказал Муссолини о покушении, как если бы оно его не касалось. Глаза Муссолини, и так навыкате от природы, казалось, чуть не выскочили из орбит от ужаса.

Мы проследовали прямо в комнату для совещаний, которая была похожа на разбомбленный дом после воздушного налета. Какое-то время оба они молча смотрели вокруг, потом Гитлер привел некоторые подробности. Он показал Муссолини, как наклонился над столом, разглядывая что-то на карте, и оперся на правый локоть, когда произошел взрыв, почти рядом с его рукой. Крышка стола взлетела на воздух, она-то и ушибла ему правую руку. В углу комнаты лежала униформа, которая была на Гитлере в то утро. Он показал Муссолини изорванные в клочья брюки и слегка поврежденный мундир, а также продемонстрировал свой затылок с опаленными волосами.

Муссолини пришел в ужас: он не мог понять, как такое могло случиться в ставке; на лице его [383] отражалось чрезвычайное беспокойство. В руинах этого кабинета, который являлся главным центральным пунктом управления итало-германского сотрудничества, он, вероятно, увидел руины всей политической структуры оси Рим — Берлин. Сначала он мог осмыслить это событие лишь как плохое предзнаменование и лишь спустя некоторое время настолько овладел собой, что смог поздравить Гитлера со спасением.

Реакция Гитлера была совершенно иной: «Я стоял здесь у стола, бомба взорвалась прямо у меня под ногами. Мои сотрудники, находившиеся в углу комнаты, были серьезно ранены; офицера, оказавшегося прямо передо мной, буквально выбросило через окно и сильно ранило. Посмотрите на мою униформу! Посмотрите на мои ожоги! Когда я размышляю обо всем этом, то должен сказать: мне ясно, что со мной ничего не случится; несомненно, мне суждено продолжить путь и выполнить мою задачу. Не впервые я чудом ускользаю от смерти. Впервые это было во время первой мировой войны, а затем во время моей политической карьеры, где также было несколько чудесных избавлений. То, что случилось сегодня, это кульминация! И избежав смерти таким необычайным образом, я более чем когда-либо убежден, что великое дело, которому я служу, минует те опасности, которые угрожают нам сегодня, и все кончится хорошо!»

Гитлер с восторгом упивался этими словами, как это всегда было ему свойственно; от спокойного повествовательного тона, которым рассказывал о подробностях происшествия, он перешел к тому пафосу, который редко не производил впечатление на собеседника. Он несколько отличался от той яростной [384] и напыщенной риторики, которой он пользовался в своих публичных выступлениях. Взрывы ярости, подобные тем, что имели место в выступлениях и которые ему нередко приписывали в частных беседах, никогда не происходили во время разговоров, когда я присутствовал как переводчик.

Гитлер, очевидно, заставил Муссолини воспрянуть духом, еще раз оказав то влияние на собеседника, о котором я упоминал. В таких случаях Гитлер всегда каким-то образом казался убедительным. Муссолини начал смотреть веселее, казалось, он забыл о своих тревогах.

«Должен сказать, Вы правы, фюрер», — с чувством ответил дуче. — Тот, кто видел разрушения в этой комнате и видел, как Вы стоите здесь, почти не получив травм после взрыва, и слушает, как Вы говорите, не может оспорить тот факт, что небеса держат над Вами свою ограждающую длань. Положение у нас плохое, можно сказать, почти отчаянное, но то, что случилось сегодня, придает мне смелости. После чуда, которое произошло здесь в этой комнате сегодня, немыслимо, чтобы наше дело потерпело неудачу».

Потом они нашли более удобное место, где могли бы обсудить различные вопросы, стоявшие на повестке дня, но, разумеется, после недавних волнующих событий серьезного разговора не получилось. Среди руин в комментариях обоих диктаторов преобладало одно чувство — наше положение отчаянное, но мы надеемся на чудо или, вернее, после сегодняшнего дня мы знаем, что чудо произойдет, так, как произошло здесь, и мы не можем позволить себе утратить отвагу. Это была последняя встреча Гитлера и Муссолини. [305]

Теперь Гитлер еще больше, чем прежде, верил в свою Судьбу. Месть его заговорщикам была бесчеловечной.

Одним из самых запоминающихся примеров полного отсутствия чувства реальности у Гитлера после этого вмешательства провидения явились переговоры, проходившие в той же самой ставке в октябре 1944 года.

Я имею в виду попытку Гитлера сформировать, при совершенно немыслимых обстоятельствах, новое французское правительство. Во главе этого правительства должен был встать бывший французский коммунист Жак Дорио, основавший во Франции крайне правую партию. Франция, которую предстояло представлять этому новому правительству, почти целиком находилась в руках союзных держав, поэтому резиденцией правительства предложили сделать город Зигмаринген в южной Германии, губернатор которого категорически не желал, чтобы там развевался трехцветный флаг.

Переговоры между предполагаемыми французскими министрами напоминали довоенный французский фильм «Les nouveaux Messieurs». Налицо было личное соперничество, а «премьер-министра» Дорио так недолюбливали другие французы, что он жил вместе с нами в «Шпортс-отеле», поэтому у меня имелось много возможностей переговорить с ним. Дорио был очень интеллигентным человеком, который, казалось, точно знает, чего хочет. В бытность свою коммунистом он встречался со Сталиным, очень хорошо знал Восток, особенно Китай. Он подавлял остальных членов «правительственной делегации» и намного превосходил Риббентропа в качестве участника переговоров. [386]

После того как сверхчеловеческими усилиями удалось достигнуть какого-то подобия согласия, Гитлер принял новое правительство, поговорил с его членами о Кале и Дюнкерке и дал им свое отеческое благословение. Доносившийся издалека грохот русских орудий подчеркивал нереальность этой сцены.

Тогда я видел Гитлера в последний раз. 14 апреля 1945 года я получил последние указания от Риббентропа. Мне следовало отправиться в Гармиш, где тогда находились министерства. Я добрался лишь до Зальцбурга, где меня и застало окончание войны.

* * *

Так закончилась моя переводческая работа. Началась она 1 августа 1923 года и дала мне возможность играть на протяжении почти четверти века небольшую, но и не незначительную роль, тесно связанную с политическими событиями в Европе, с подъемом и крушением моей родной страны. Мой личный опыт привел меня к убеждению, что определенные принципы хороши для всех народов и определяют события, независимо от пожеланий отдельной, хоть и облеченной властью, личности.

Я имею в виду законы морали, которые родители и учителя внушали каждому представителю моего поколения: уважение к личности человека, его жизни, мыслям и собственности, а из этого уважения проистекало естественное право народа на независимость, на уровень жизни, поддерживаемый промышленностью страны и уровнем жизни соседних государств, а также социальная и политическая справедливость. Выполняя свою работу, я видел, как отход от этих принципов привел и государственных [387] деятелей, и народы к крушению, хотя начало казалось очень успешным. Это урок, который я, как немец, извлек из своего опыта и который, я считаю, дает нашему народу надежду в его теперешнем положении. Я убедился, что христианская в своей основе этика, которой руководствовалось большинство европейских государственных деятелей в двадцатых — начале тридцатых годов, как бы усердно ни старались они представлять интересы своих стран, привела к прогрессу, достигавшемуся год за годом на конференциях тех лет.

Затем я стал свидетелем напряженной борьбы между вечными принципами христианства и проявлениями нового отношения к правам человека, отличавшегося от всех общепринятых идей. Я видел явный триумф этого нового отношения, но так как был тесно связан с событиями, то все более ясно видел, на чьей стороне сила. Развязывание войны в 1939 году, которое стало началом конца этой новой силы, сначала победоносной, но быстро устремившейся под уклон, кульминацией которой стала величайшая катастрофа всех времен, я тоже пристально наблюдал во всех фазах, год за годом.

За годы, проведенные в конференц-залах, я убедился не только в неотвратимости победы законов морали, но и в другом определяющем факторе: в несокрушимой силе законов экономики. Насколько иной была бы история последних деятелей, если бы государственные деятели и народы подтвердили принципы, выдвигавшиеся суровыми экономистами в те годы. Принципы, которые я с такой надеждой приветствовал в Женеве и на других европейских конференциях с 1927 года. Народы и их политические вожди с недальновидной самонадеянностью не обращали [368] внимания на советы специалистов по экономике, движимые эмоциональными политическими мотивами, они не обращали внимания на законы экономического сотрудничества, приобретающие все более решающее значение в нашу эру технического прогресса, и именно политики толкнули обедневшие массы прямо в объятия фанатиков. Они обрушили лавину, которая смела мирные жилища народов Европы.

Двадцать пять лет я провел как очевидец, не имеющий права слова, на дипломатической сцене, поэтому мне не составило труда понять, что происходило за кулисами. С 1945 года я следил за дипломатической драмой послевоенного периода как зритель и полагаю, что и с моего скромного места мне видно действие великих моральных и экономических законов, даже если изменились костюмы и декорации на сцене.

Моя работа в министерстве иностранных дел закончилась с безоговорочной капитуляцией 8 мая 1945 года, но деятельности в качестве переводчика суждено было продолжаться.

Дальше