Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава восьмая.

1942-1943 гг.

Вскоре после памятного утра 22 июня 1941 года, когда Риббентроп уведомил русского посла о «военных контрмерах», обстановка, в которой я переводил, совершенно изменилась. Вместо того чтобы работать в роскошных дворцах и на банкетах, я все чаще оказывался в штабах Гитлера на Востоке. Он считал свое присутствие среди соратников-военных настолько важным, что даже иностранные гости были вынуждены видеться с ним в военном штабе.

Ставка Гитлера, где теперь происходили встречи и совещания, находилась в Восточной Пруссии и была спрятана неподалеку от Растенбурга в непроходимой лесной чаще, напоминавшей лес из сказки о злой ведьме. Ставку Гитлера метко назвали шифрованным обозначением «Волчье логово».

Штаб-квартира, где размещались Гитлер и его военный штат, располагалась в глубине леса в большом отдалении от человеческого жилья. Здесь имелось несколько комфортабельных домиков, построенных частично из камня с деревянными панелями внутри, обставленных просто, но со вкусом. Все [331] помещения, естественно, были оснащены самой современной телефонной и радиосвязью; имелся даже кинозал, где кроме новейшей кинохроники показывали, чтобы скрасить монотонность такого существования, английские и американские фильмы, строго запрещенные в Германии. Все, кто попадал с солнечных просторов окружающей сельской местности в этот мрачный лес Восточной Пруссии, считали обстановку очень подавляющей. В комнатах Гитлера электрический свет часто приходилось включать на целый день. Сам Гитлер редко выходил из дома — как будто даже лесной сумрак был слишком ярок для него, и его окружение лишь изредка выбиралось из темного леса.

«Страшно постоянно находиться среди деревьев, — однажды сказал мне порученец Гитлера, поддерживавший его связь с министерством иностранных дел, — и никогда по-настоящему не выбираться на открытое пространство». Я вполне мог осознать подавляющее воздействие этой сумрачной атмосферы ставки, хотя редко проводил там больше двух дней кряду, и всегда испускал вздох облегчения, провожая из темного леса иностранных гостей. Я искренне сочувствовал тем многим людям, обязанности которых были связаны с Гитлером и его окружением: им приходилось неделями, даже месяцами жить, подобно пленникам, в густом лесу. Большинство из них охотно поменяло бы это странное искусственное существование на жизнь на линии фронта.

Условия ухудшились еще больше, когда из-за усилившихся воздушных налетов подразделения ставки были переведены в бункеры. Закамуфлированные серым и зеленым, с бетонными стенами в 15 футов [332] толщиной, они припадали к земле, как доисторические чудовища. Низкие коридоры, похожие на штреки в угольной шахте, пересекали эти «искусственные горы», как метко назвал их однажды Антонеску. Помещения были очень маленькими, люди чувствовали себя в них стиснутыми со всех сторон, а влажность от бетонных стен, электрическое освещение и постоянное гудение вентиляции усиливали чувство нереальности. В этой обстановке Гитлер, с каждым днем становившийся все более бледным и одутловатым, принимал иностранных гостей. В целом создавалось впечатление логова злого духа из легенды. Наблюдатели, настроенные менее мрачно, были склонны представлять себя на киностудии. Один остроумный коллега однажды сказал мне: «Лес для съемок фильма «Гензель и Гретель», которые мы только что закончили, будет разобран завтра, а послезавтра мы начнем снимать «Антония и Клеопатру»; пирамиды уже возведены».

* * *

В течение многих лет мои служебные обязанности менялись в значительной степени, но одно оставалось неизменным: в поездки меня отправляли всегда неожиданно, без предупреждения. В таких случаях голос в телефонной трубке в моем кабинете говорил мне: «Вы должны немедленно ехать в Главный штаб. Самолет вылетает с аэродрома Стаакен через час».

Эти самолеты были безумным транспортным средством. Они не были приспособлены для пассажиров: сидеть приходилось на ящиках или коробках [333] или, позднее, пытаться удержаться на простой деревянной скамье. Там гуляли ужасные сквозняки и разносился запах керосина, а шум был оглушительным. Пилот обычно являлся летчиком военно-воздушных сил, который стремился прежде всего как можно быстрее долететь до места назначения, пассажиры его интересовали гораздо меньше. Следуя в точности прямой линии, прочерченной на его летной карте, он обычно не беспокоился о том, что пассажиры страдают от болтанки, и прорывался сквозь грозовые тучи и ливень. Даже самые выдержанные могли расстаться со съеденным утром завтраком, пользуясь таким спартанским видом транспорта.

Скорость моих перемещений значительно возросла в 1941 году. Едва я прибыл в ставку, как мне сказали, что на следующий день я должен лететь с Гитлером на Украину. Он встречался с Антонеску, чтобы вручить ему орден и обсудить военное положение. Мы и позавтракали, и пообедали в Восточной Пруссии, пролетев тем временем из Растенбурга в Бердичев, вручили орден, поговорили о политике и обсудили военную ситуацию с Рундштедтом.

В то время я установил также рекорд дальности для переводчиков: за вторую половину августа я преодолел 3700 миль за несколько дней. По сравнению с моими длительными поездками 1940 года на этот раз я ездил в восточном направлении и с Муссолини. Вследствие сокращения персонала, очень значительного в министерстве иностранных дел, как и всюду, иногда мне приходилось приходить на помощь моему другу, начальнику протокольного отдела, и работать за него, а иногда я довольно успешно сочетал обе функции. [334]

При исполнении этих разнообразных обязанностей мне довелось встретить Муссолини в Бреннере (в качестве начальника церемониальной службы), остаться с ним, пока неделю спустя я не вернул его соотечественникам в Тарвизио в Каринтии на границе рейха. Из Бреннера мы поехали прямо в Восточную Пруссию, где встретились с Гитлером, потом провели следующий день в Брест-Литовске и вечером вернулись в Восточную Пруссию. Той же ночью специальным поездом мы отправились в южный штаб Гитлера, недалеко от Кракова, оттуда вылетели в Умань на Украине, где тряслись в старом автомобиле, отыскивая итальянскую дивизию, которую хотел увидеть Муссолини. Найдя ее в конце концов, мы затем поспешили обратно в Краков на самолете. Здесь в бетонном туннеле, защищавшем от бомбовых ударов, нас поджидали специальные поезда, и в тот же вечер я отъехал с Муссолини в Вену, откуда должен был доставить его в Тарвизио.

Вполне понятно, что такая программа едва ли оставляла время для какой-либо серьезной дискуссии. Два диктатора даже не пользовались одним и тем же поездом и встречались только в самолете, в тряских автомобилях или во время коротких остановок в штаб-квартире. Поэтому встречи, подобные этой, были рассчитаны лишь на внешний эффект для всего остального мира. Когда Гитлер и Муссолини встречались, Муссолини выражал свое личное мнение еще реже, чем на встречах в Бреннере. Диктаторы битый час сидели друг против друга, и Гитлер проигрывал свою любимую «граммофонную пластинку» — о нашей грядущей победе или о прочности наших позиций и слабости России и Англии. Он заваливал своего гостя цифрами и техническими [335] подробностями, вызывал Клюге или Рундштедта{12} для военных пояснений и демонстрировал новейшее гигантское орудие. Я с удивлением наблюдал, как все это поднимало дух Муссолини или тех гостей, которым предлагали сокращенный вариант той же программы. В длительном воздействии этих мощных витаминных вливаний я весьма сомневался, даже в то время. Моя собственная вера значительно слабела после того, как я расставался с одним из таких гостей и думал о том, что, вернувшись в свою страну, гость разделит мои пессимистические взгляды. Это было неизбежно, потому что с 1941 года общая ситуация постоянно ухудшалась.

Эти встречи требовали большой организационной работы. Все следовало рассчитывать до деталей: время бритья Муссолини (поезд при этом должен был останавливаться, что в точности учитывалось железнодорожным управлением рейха), количество локомотивов (а их всегда не хватало и приходилось заниматься реквизицией), подготовку специального персонала... Людям у линии фронта, которые имели несчастье ожидать визита высокого гостя, приходилось тратить время на подготовку представлений, в то время как у них имелись более важные дела. И вся эта кипучая бесполезная деятельность сжималась в стереотипные коммюнике о «товариществе», «войне до победного конца», о «новом европейском порядке» и так далее. Конечно, у меня часто возникало чувство, что все эти тщательно подготовленные мероприятия организовывались только ради коммюнике, цель которых состояла в том, чтобы произвести [336] впечатление на немецкую публику и, даже более того, на весь мир. Фантастические инциденты случались порой во время таких приготовлений.

На обратном пути из Тарвизио, например, на вокзале, где наш поезд подключили к телефонной сети рейха, я получил короткое сообщение для передачи Муссолини: «Министр иностранных дел Германии отозвал согласованное коммюнике». Сразу после получения этого известия поезд тронулся и связь прервалась. Учитывая время, которое потребовалось, чтобы зашифровать телеграмму, доставить ее Гитлеру и Риббентропу в их специальные поезда и затем расшифровать, я мог предполагать, что этот вопрос прояснится, когда мы доберемся до следующей станции, откуда сможем позвонить. Итальянцы не согласились и сразу же доложили о сообщении своему дуче. Он разъярился и сказал мне в сердцах: «Немедленно остановите поезд, Я не покину территорию Германии, пока не разберусь с бессовестным поведением Риббентропа», Мне показалось, что он готов напрочь выдернуть телефонный провод. «Мы остановимся на следующей станции, и я позвоню!» — заявил он мне с видом, достойным Цезаря, Я объяснил, что могу говорить только по прямой линии и придется подождать, пока мы доберемся до станции, где сможем подсоединиться к основной телефонной сети. Мы доехали до станции, я смог выяснить, что произошло, и отнести этот случай к фантастическим курьезам тех лет.

После отъезда Муссолини Гитлер и Риббентроп также отъехали в своих специальных поездах. Затем Риббентроп перечитал коммюнике и заметил, что заключительный параграф гласит: «В обсуждении военных и политических вопросов принимали также [337] участие с немецкой стороны генерал-фельдмаршал Кейтель и рейхсминистр иностранных дел фон Риббентроп». В ярости от того, что его имя поставили после имени Кейтеля (одного из его многочисленных врагов), Риббентроп позвонил моему тезке Шмидту, возглавлявшему пресс-службу, и потребовал поменять порядок. На следующей станции Шмидт кинулся в специальный поезд Гитлера, чтобы сообщить тому о жалобе Риббентропа, при этом Гитлер начал злиться на тщеславие своего министра. Споры Риббентропа с Геббельсом, Кейтелем и другими часто приводили Гитлера в ярость, но он всегда необъяснимым образом уступал, а Риббентроп наглел все больше. И на этот раз Гитлер в конце концов сказал, что он разрешает поставить фамилию Риббентропа первой в этом коммюнике. С большим облегчением Шмидт вернулся в вагон Риббентропа на следующей станции и доложил о своем успехе.

«Что сказал фюрер?» — с беспокойством спросил Риббентроп, и когда Шмидт представил ему смягченную версию недовольства фюрера, вдруг неожиданно заявил: «Я забираю назад мое требование. Пусть останется так, как было».

Так как коммюнике должно было быть в Берлине через час, чтобы его прочитали по радио, дело представлялось срочным, и Шмидт решил воспользоваться телеграфом. Его сообщение достигло Берлина и было передано мне для передачи Муссолини.

Вполне конкретными выглядели разговоры, которые вел Гитлер с Антонеску, который впервые приехал в ставку в Восточной Пруссии в феврале [338] 1942 года. Я уже упоминал, как он всегда начинал с пространных рассуждений о Румынии, которую описывал как «скалу, сдерживавшую славянский натиск на протяжении веков», «колыбелью которой является Трансильвания». При каждом своем визите он весьма откровенно выражал твердое намерение захватить в один прекрасный день всю Трансильванию силой оружия. Гитлер испытывал тайное удовольствие от выпадов Антонеску против венгров и даже заходил довольно далеко, намекая на то, что, может быть, позднее предоставит ему свободу действий в его захватнических планах.

«История никогда не стоит на месте», — говорил Гитлер, умиротворяя Антонеску, который возмущенно жаловался на «несправедливость Венского арбитражного суда». Чтобы еще точнее выразить свое мнение, Гитлер добавил: «Вы, быть может, сумеете перевернуть еще одну страницу истории». Антонеску понял его достаточно хорошо, так как в последующие годы не раз напоминал Гитлеру о его «обещании» насчет Трансильвании.

При обсуждении других вопросов Антонеску тоже всегда высказывался прямолинейно. В одном случае, когда Гитлер захотел возвести вину за прорыв русских, который привел к окружению армии в Сталинграде, на румын, а также венгров и итальянцев, Антонеску стал категорически ему возражать и дошел до яростной критики немецкого руководства — Гитлера в том числе — пользуясь, как мне показалось, весомыми аргументами бывшего офицера Генерального штаба. В военных вопросах Антонеску нельзя было провести. Насколько я мог судить, он являлся выдающимся стратегом. На эти встречи он всегда прибывал, располагая томами статистических [339] выкладок и схем, в которых учитывались все оперативные подробности, начиная от потерь, четко обозначенных разными цветами по категориям и возрастным группам, до потребностей в боеприпасах и артиллерийских резервах.

Антонеску внимательно и критически следил за ежедневными совещаниями о положении на фронте, обозначенном на большой карте в той комнате, где потом состоится покушение на Гитлера. Эксперты по армии, военно-морскому флоту и военно-воздушным силам по очереди описывали ситуацию, а я переводил их отчеты на французский. Антонеску всегда делал общий обзор, но так как настоящее положение на фронтах ухудшалось, я слышал, что офицеры все чаще называли эти отчеты о ситуации «показными» — то есть считали, что иностранный гость рисовал картину, на которой все представало в лучшем свете, чем было на самом деле. Я не мог понять, видел ли Антонеску, профессиональный военный, эту тактику насквозь. Во всяком случае, он задавал мало вопросов и, казалось, всегда покидал штаб в лучшем расположении духа. Однако несколько дней спустя я слышал по радио из Бухареста, что по возвращении в Румынию он не выказывал никакого удовлетворения по поводу бодрых речей Гитлера, узнав тем временем из своих собственных источников, что в штабе Гитлера положение было представлено ему в слишком благоприятных тонах.

* * *

Даже если коммюнике были обозначены «из штаба фюрера», встречи не всегда происходили в [340] лесной ставке в Восточной Пруссии или в одной из других ставок Гитлера на Востоке.

Ежегодно весной организовывалось нечто вроде «Зальцбургских сезонов», когда общественности сообщали, что встречи происходили «в ставке фюрера», хотя на самом деле они имели место в замке Клессхайм эпохи барокко, который раньше принадлежал епископу Зальцбурга, а до «аншлюса» Макс Рейнхардт{13} использовал его во время Зальцбургских фестивалей. Можно сказать без преувеличения, что особенно после того, как этот замок был полностью обновлен внутри специалистами, он стал сокровищем архитектуры — весьма отличающимся от того, как публика представляла себе штаб Гитлера.

Муссолини и Чиано были в Зальцбурге 29 и 30 апреля 1942 года во время «Зальцбургских сезонов» и имели беседы с Гитлером и Риббентропом в апартаментах бывшей епископской резиденции иногда по двое, а иногда и вчетвером.

Когда они разбивались по парам, я переводил для Чиано, так как он совсем не знал немецкого, а Муссолини и Гитлер беседовали с глазу на глаз. Как известно, зима 1941-42 годов принесла первые трудности в русской кампании. Нас остановили перед Москвой, и нарастало возмущение народа плохой поставкой зимнего обмундирования для армии. Вдруг начали собирать меха у гражданских, а лыжники принялись сдавать свое лыжное снаряжение, поэтому у непредубежденного человека складывалось очень плохое впечатление об отсутствии предусмотрительности [341] со стороны вождей Германии. В своих беседах с итальянцами Гитлер и Риббентроп замалчивали эти и подобные неурядицы. Для этой цели заводилась новая «граммофонная пластинка» и проигрывалась Риббентропом при повышенной громкости. «Гений фюрера победил русскую зиму», «Германия нажмет на юг России и заставит Советы капитулировать, лишив их нефтяных ресурсов», «Англичане осознают, что лучше бы им согласиться заключить мир», «Америка — это большой блеф», «Франция ненадежна». Такими были темы зальцбургских фантазий.

В своей дневниковой записи, датированной 29 апреля 1942 года, Чиано живо описывает такую сцену: «Гитлер говорит, говорит, говорит. Муссолини, который привык говорить сам и должен почти все время молчать здесь, страдает. На второй день, после обеда, когда уже сказано все, что можно сказать, Гитлер продолжает говорить час сорок минут о войне и мире, религии и философии, искусстве и истории. Муссолини машинально поглядывал на часы, я думал о своем... После мужественной борьбы со сном генерал Йодль стал клевать носом. Кейтель оказался не слишком стойким, но умудрялся держать голову прямо, так как сидел слишком близко к Гитлеру, чтобы иметь возможность следовать своим желаниям. Эти бедные немцы — им приходится терпеть такое каждый день, а ведь, вероятно, нет ни слова, ни паузы, ни жеста, который они не знали бы наизусть». Как переводчик я, конечно, могу подтвердить это последнее высказывание, потому что моя работа становилась существенно легче благодаря проигрыванию «сезонных пластинок». [342]

На следующий год зальцбургских «представлений» Чиано не пришлось скучать. Муссолини его отстранил и отправил послом в Святую землю, к большой радости Гитлера и Риббентропа, от которых Чиано не скрывал свое все более критическое отношение к немецкой политике. На одном из вошедших в моду политических процессов он был приговорен к смерти и казнен 23 декабря 1943 года за роль, которую сыграл в свержении Муссолини.

В начале апреля 1943 года Муссолини появился со своим новым дипломатическим советником Бастиани, являвшим полную противоположность Чиано — серьезным, почти угрюмым, спокойным и сдержанным в разговоре. Повторились сцены предыдущего года, так метко описанные Чиано; единственным новым элементом стал тот интересный факт, что теперь Муссолини категорически выступал за соглашение с Советским Союзом. «Победить Россию мне представляется невозможным, — сказал он. — Поэтому лучше пойти на компромисс при заключении мира с Востоком и развязать руки на Западе».

Антонеску, который встретился с нами через два дня после отъезда Муссолини, придерживался совершенно противоположного мнения. «Все наши силы против Востока», — таким был его совет. Таким образом, он выступал за заключение сепаратного мира с западными державами.

Четыре дня спустя после визита Антонеску, 16 апреля 1943 года, появился Хорти. У меня мало сведений о его беседе с Гитлером, так как мне не пришлось ее переводить и Хорти возражал против моего присутствия в качестве составителя отчета. Перед разговором с этим правителем Гитлер сказал [343] мне: «Я хочу, чтобы Вы были здесь сегодня, когда я буду говорить с Хорти, тогда у нас будет наш непредвзятый отчет, иначе Хорти исказит все, что я скажу». Но когда Хорти прибыл, то посмотрел на меня весьма неодобрительно и сказал Гитлеру: «Я считал, что мы будем говорить наедине, без свидетелей» — и меня отослали. Я никогда не жалел, что удалось избавиться от скучной и утомительной работы.

До конца месяца у нас в Клессхайме побывало еще два гостя — Тисо («Когда я устаю, то съедаю полфунта ветчины») и Павелич («Поглавник»), глава Хорватии. «Никогда мэра городка не принимали с почестями, достойными главы могущественного государства», — так комментировали последний визит в кулуарах замка Клессхайм: к тому времени партизаны уже захватили почти всю Хорватию, поэтому власть «Поглавника» едва ли распространялась на единственный город Аграм.

* * *

Летом 1942 года ставка Гитлера была перенесена на Украину. В двух часах езды находилась «полевая ставка» Риббентропа, который всегда считал, что должен быть рядом с Гитлером после начала русской кампании. Гитлер следил за тем, чтобы Риббентроп не находился слишком близко, «дабы он не беспокоил меня постоянно своими делами».

В Восточной Пруссии Риббентропу тоже пришлось устроиться на некотором расстоянии от ставки Гитлера. Он остановился недалеко от Ангебурга в замке Штайнорт, принадлежавшем семье Леидорф, а большая часть его подчиненных жила и работала [344] на противоположном конце Швентцайтзее в отеле «Эгерхохе», построенном для проведения парусных гонок на льду во время зимней Олимпиады. Расстояние между двумя подразделениями — одно в Восточной Пруссии, другое на Украине — заставляло терять много времени.

Риббентроп, не имевший опыта в управлении каким-либо департаментом, вызывал официальных лиц министерства иностранных дел то в Восточную Пруссию, то на Украину по самым тривиальным поводам, а потом заставлял их болтаться там целыми днями без дела. Это была фантастическая потеря времени, стоившая трудовых затрат и ненужного расхода горючего.

Послов иностранных государств тоже часто вызывали в штаб-квартиру, и, так как многие из них недостаточно хорошо говорили по-немецки, мне приходилось совершать много поездок на Украину. Для этой цели был подготовлен специальный поезд со спальными вагонами, так называемый «служебный поезд», который выезжал из Берлина каждый вечер. Зимой он отходил пораньше, чтобы не попасть под воздушный налет. На следующее утро «служебный поезд» прибывал в Варшаву, в Брест-Литовск — в полдень, а к старой советско-польской границе — вечером. Отсюда из-за партизан и частых повреждений железнодорожного пути этот роскошный поезд черепашьими шагами передвигался до Винницы, куда прибывал на следующее утро. Но иностранным дипломатам приходилось в три часа утра сворачивать на Бердичев и два часа ехать на машине до полевой штаб-квартиры Риббентропа. Он принимал их в одиннадцать часов, обедал с ними в полдень, и все вместе они вылетали в час дня в штаб Гитлера. Здесь разговор [345] начинался часа в три-четыре и продолжался час или два. Затем им приходилось возвращаться на машине в полевую ставку Риббентропа, где они ужинали, отбывали в полночь в Бердичев и в два часа ночи попадали на «служебный поезд», возвращавшийся в Берлин. Двумя сутками позже в восемь утра они прибывали в Берлин. Таким образом, ради короткого совещания с Гитлером, почти всегда по банальным и незначительным вопросам, послы или другие важные персоны три дня и четыре ночи проводили в пути. Этот пример характерен для методов, которые предпочитали Гитлер и Риббентроп. Не только послы и я, но обычно и сопровождающие из протокольного отдела участвовали в поездках. В некоторых случаях, как, например, когда новый турецкий посол предъявлял свои верительные грамоты, к «служебному поезду» прицепляли целый дополнительный салон-вагон с сопровождающими, и государственный министр Майснер в качестве церемониймейстера Гитлера должен был лично сопровождать гостя.

* * *

Гитлер предпринял несколько попыток вовлечь Турцию в войну на стороне держав «Оси». Одной из приманок, которыми он пользовался, был намек на то, что Турция могла бы завладеть территориями России с турецкоговорящим населением. Но ни Гереде, ни его преемник Арикан не обсуждали такие предложения; оба резко заявляли, что у Турции достаточно дел с развитием своей собственной страны и у них нет ни малейшего интереса к приобретению новых территорий.

Усилия Гитлера были направлены и на то, чтобы [346] воспрепятствовать присоединению Турции к союзным государствам. Турецкий посол всегда отрицал такую возможность, но наша внешняя разведка держала нас в курсе усилий союзников по активному привлечению Турции к войне против Германии. В течение какого-то времени нашей разведке удавалось доставать фотографии документов с письменного стола посла Великобритании в Анкаре, и это дало нам замечательно полезную информацию о переговорах стран антигерманской коалиции. Они представляли особый интерес для меня, потому что Турция, похоже, противостояла мощным усилиям союзников, используя методы, подобные методам Франко в Хендайе, когда Гитлер пытался заставить его вступить в войну на стороне Германии.

* * *

В апреле и затем в августе я отправился во Францию, чтобы присутствовать на допросах канадских военнопленных, которые некоторое время провели в Англии, а затем были захвачены во время налета на Дьепп, и английских военнопленных, попавших в плен в Сен-Назере. Мне, в частности, хотелось получить информацию о положении с продовольствием, о котором повествовала немецкая радиопропаганда, и о настроениях, преобладающих в Англии. Военные очень неохотно допускали штатских из министерства иностранных дел к «своим» пленникам, и нам было открыто сказано, что запрещается задавать им какие-либо вопросы на военные темы.

Мы разработали систему, по которой в ходе беседы с военнопленными затрагивали отдельные [347] пункты и делали выводы на основании реакции и ответов пленников. Таким образом мы установили, что положение с продовольствием в Англии, несмотря на наши подводные лодки, вероятно, не так плохо, как утверждали жаждущие этого мыслители в Германии — в первую очередь наш собственный министр. Мы узнали, что радиопередачи из Германии на английском языке слушают внимательно, и нам сказали, в какое время их лучше всего передавать. «Если хотите, можете подать своей семье весточку о том, что находитесь в плену, по немецкому радио», — сказали мы англичанам. Несмотря на строгие правила относительно радиовещания, почти все они были готовы сделать это. На вопрос, когда их семьи в Англии будут слушать радио, чтобы их личные сообщения могли быть переданы по немецкому радио в подходящее время, большинство из них ответило: «У нас слушают сначала новости в девять часов, а потом новости из Германии в девять тридцать». Когда мы спросили, верят ли в Англии тому, что слышат из Германии, все они ответили: «Нет!» И добавили: «Но мы и не всему верим из того, что слышим по нашему радио, наверное, истина где-то посередине».

Нам было интересно узнать, что люди в Канаде вряд ли слышали нашу пропаганду. Когда канадцы, попавшие в плен в Дьеппе, захотели послать свои личные сообщения, мы спросили, есть ли у их родных коротковолновые радиоприемники, чтобы слушать немецкие передачи. Они сказали, что таких приемников нет, и объяснили, что личные сообщения от военнопленных передавались через местные передатчики Если так, то это был блестящий способ сделать бесполезными наши попытки использовать [348] такие сообщения для наших пропагандистских целей, потому что местные передатчики передавали только сообщения и отсекали пропаганду.

Все пленные произвели отличное впечатление и вели себя наилучшим образом. Мне было очень грустно видеть за колючей проволокой этих людей, чей язык и историю я так хорошо знал и чьи народы всегда были особенно близки мне. Иногда я задумывался о моих беседах с англичанами из Сен-Назера и канадцами из Дьеппа, когда после 1945 года сам оказался за колючей проволокой; и тогда я угадывал похожее чувство сострадания в тех, кто допрашивал меня, особенно когда это были представители американского государственного департамента. Во время этого краткого задания во Франции я, разумеется, много узнал о методах допроса и позднее смог сделать интересные сравнения. Меня позабавило, что на гражданских лиц американские военные смотрели с таким же подозрением, как и на нас, дипломатов, смотрели немецкие военные чины в 1942 году.

В Сен-Назере и Дьеппе с младшими офицерами и рядовыми оказалось разговаривать легче всего, от молодых английских лейтенантов добиться слова было нелегко. Только когда настойчиво повторялось, что Германия, несомненно, выиграет войну, можно было услышать горячее возражение. «На вашем месте мы сказали бы то же самое, — отвечали мы, — но мы можем объяснить, почему Германия выиграет войну, тогда как вы не можете мне сказать, почему войну выиграет Англия». Такой метод никогда не подводил, и всегда завязывался разговор, обычно с очень интересными результатами. На меня производила большое впечатление всеобщая абсолютная уверенность, от рядовых до генерала, в их [349] грядущей победе и отсутствие фанатизма или предполагаемой ненависти к Германии.

С канадцами у нас возникли непреодолимые трудности, и не из-за их упрямства, а потому, что здоровенные, дружелюбные лесорубы с их добрыми голубыми глазами и веселым смехом, при котором они демонстрировали свои великолепные зубы, практически ничего не знали о Европе, не говоря уже о Германии.

Однажды я спросил одного из этих отличных парней: «Вы когда-нибудь слышали о немцах?»

Он долго думал, а потом сказал: «Да, генерал Роммель и Лили Марлен».

В порядке чисто личного интереса — в Сен-Назере один из пленных пристально посмотрел на меня и сказал: «Вы и есть тот самый доктор Шмидт, который все время переводит», и объяснил, что часто видел мои фотографии в иллюстрированных сообщениях о встречах и конференциях. Так же было и в Дьеппе, где я говорил по-французски с майором, канадским французом. «Я следил за Вашей карьерой по газетам, — сказал он, — и заплатил бы немало, чтобы иметь возможность поболтать с Вами!» Майор совершил побег через несколько дней после нашей беседы, и два месяца спустя его статья о нашем разговоре появилась в Англии. Я был рад, что он не повторил сделанные мною вскользь замечания, что, скорее всего, он останется в плену до конца войны. Но он целиком передал мои рассуждения на тему победы в войне, хотя я использовал их, только чтобы вызвать его на разговор.

Эти беседы также показали мне, насколько хорошим было подпольное сообщение между Францией и Англией во время войны. Как и остальные [350] члены делегации, обо всех допросах я составлял отчеты, которые, насколько мне известно, никогда не были использованы, так как изложенные в них факты не совпадали с официальной точкой зрения. Обычно я писал эти отчеты в номере отеля «Бристоль» в Париже, и официант приносил мне напитки. Спустя совсем короткое время после моего августовского визита в Париж газеты в Лондоне сообщили, что определенные приказы, якобы найденные у сбитого недалеко от Дьеппа английского офицера и использованные Германией в пропагандистских целях, «в действительности были сфабрикованы доктором Шмидтом, специалистом по английскому языку министерства иностранных дел Германии, и многочисленным персоналом в Париже». Вспомнив об официанте, я понял, откуда возникла эта история, и был даже польщен, что мои знания языков так высоко ценились в Англии, что обо мне думали, будто я способен убедительно фабриковать даже официальные документы.

В то время как политический мир продолжал сползать в туман отрыва от действительности, моя работа в Берлине проходила в обстановке, все больше приближавшейся к боевой, так как воздушные налеты англичан усиливались. Я очень расстроился, прочитав в геббельсовской прессе осенью 1940 года победные реляции о воздушных налетах на Лондон, где у меня имелось много друзей. Я знал Лондон так же хорошо, как знал Берлин, и за многие месяцы, проведенные там и в Париже в предвоенные годы привык считать эти города вторым домом. «Как я [351] смогу теперь смотреть в лицо моим лондонским друзьям?» — печально думал я, читая в газетах о «больших пожарах», «обширных разрушениях» и подобном и слушая, как Гитлер и Риббентроп дают иностранным гостям хвастливые отчеты об этих налетах. Я искренне обрадовался, когда услышал по своему радиоприемнику о том, как храбро вели себя лондонцы, и прочел в английских газетах, которые просматривал во время войны, что они встретили все эти испытания с единодушием и юмором, свойственным населению всех столиц во всех странах. Я проклинал гитлеровский режим за то, что он обрек меня на эту битву с моей совестью, так как в разгар войны сердцем я был на стороне «врага», которого я не мог считать врагом.

В последующие годы я испытал на себе почти все самые сильные воздушные налеты, которым подвергался Берлин. Когда во время ночного налета я сидел в подвале вместе с остальными встревоженными людьми и мы слышали, как падают бомбы неподалеку от нашего ненадежного укрытия, и с бьющимся сердцем ждали, что оно рухнет, когда двери подвала распахивались внутрь, а свет гас и весь дом ходил ходуном, и все выбегали на улицу в страхе, что дом вот-вот рухнет, наряду с опасениями за свою жизнь я испытывал парадоксальное чувство удовлетворения. Во время этих ночей я понял, что могу смотреть в лицо моим английским друзьям. Горящие кварталы Берлина, казалось мне, уравнивали счет, во всяком случае в том, что касалось войны в воздухе. Другим результатом этих налетов было чувство гордости за моих сограждан берлинцев. В 1940 году я со смешанным чувством удовлетворения слышал, как лондонцы говорят «мы сможем [352] выдержать это», теперь я знал, что берлинцы не уступали им в этом. Таким оказалось сходство между жителями столиц.

Здание министерства иностранных дел было сильно повреждено в начале 1943 года. Но не только само здание постепенно превращалось в руины; своими организационными преобразованиями Риббентроп задолго до этого опередил физические разрушения, наносимые врагом. Он не имел ни малейшего понятия, как управлять государственным департаментом: создавал новые отделы, посты и назначал «специальных уполномоченных» — так же, как пытались подправить торопливым ремонтом пострадавшие от бомб здания.

В таких символических и реальных руинах нашего министерства жили и работали постоянные сотрудники. Перед ними стояла утомительная и трудоемкая задача по тушению зажигательных бомб, сбрасываемых самолетами союзников, и «зажигалок», которые бросал Риббентроп из своей «штаб-квартиры» на министерство иностранных дел Германии, когда-то имевшее хорошую репутацию. То здесь, то там им удавалось погасить огонь, но как не могли они поймать на лету бомбу, так не могли и предотвратить катастрофу, к которой вела любительская политика Гитлера. Некоторые погибли под бомбами, лучшие пали жертвами гитлеровского «правосудия». Оставшихся в живых после войны упрекали за то, что им не удалось погасить разожженный Гитлером и Риббентропом пожар.

Структура департамента иностранных дел была [353] так прочна, что долгое время выдерживала «бомбардировку» Риббентропа. Но так продолжалось, пока в 1940 году не поступил приказ о чистке ста пятидесяти высших должностных лиц, а так как все они являлись специалистами высокого класса, то оказались незаменимыми и волей-неволей им позволили остаться в штате; многих персонально «разоружили» гораздо позже.

Связующей силой, удерживавшей всю структуру департамента, был заместитель государственного секретаря Фрайхерр фон Вайцзеккер. Он пользовался большим уважением как со стороны наших официальных лиц, так и со стороны всех иностранных дипломатов, в нем сочетались высокая моральная цельность и величайшая компетентность в дипломатических делах. Словом, жестом или многозначительным молчанием в нужный момент он мог дать нам знать, что ему требовалось. Все — и старые и новые сотрудники министерства иностранных дел — ждали руководящих указаний и помощи от государственного секретаря. Его спокойная и убедительная манера, его моральный авторитет укрепляли нас в нашей решимости сохранять западноевропейский образ мыслей и моральные устои, насколько это было возможно при режиме Риббентропа.

Это министерство иностранных дел, управляемое таким образом Вайцзеккером, с которым Риббентропу в его «полевой ставке» нечего было делать, оставалось для меня осколком прежней Германии, которую ценил я и уважали за границей. В этих трех зданиях на Вильгельмштрассе, хоть они и были в конце концов разрушены, я никогда не чувствовал себя «чужим в своей собственной стране». Здесь я мог [354] свободно говорить обо всем со своими коллегами, здесь преобладала настоящая общность духа, здесь никто никого не предавал ни при Гитлере, ни в другие времена. Старое министерство иностранных дел с жесткой упругостью противостояло многочисленным атакам Гитлера и Риббентропа, стараясь сохранить пригодность к работе после предвиденной и неизбежной катастрофы, как опытная спасательная команда.

Как и все министерства иностранных дел, немецкое министерство было отделено от внутренней политики. Политические партии могли сражаться внутри страны, но служба министерства иностранных дел руководствовалась только интересами страны. Правительства приходили и уходили, сменялись министры иностранных дел, но как бы ни менялась сцена, в представлении интересов рейха за рубежом через министерство иностранных дел ничто не менялось. Поэтому вполне естественно, что немецкие дипломаты считали национал-социалистское правительство таким же преходящим явлением, как и все предыдущие, и были движимы только идеей служения своему отечеству, как и прежде. Мысль о том, что Третий рейх мог бы стать вечным, вызвала бы лишь улыбку у нас в министерстве иностранных дел.

Как только стало ясно, что в сфере иностранных дел политика, проводимая национал-социалистами, не выражала главного интереса, а во все большей степени вредила ему, возникла значительная оппозиция. По причине своей общей традиционности и образованности служба иностранного ведомства оказывалась в оппозиции к внешней политике национал-социализма и к тем, кто ее выражал, тем в [355] большей степени, чем безрассуднее эта политика становилась. Ошибки и дилетантизм режима Гитлера в зарубежных делах прежде всего были видны немецким дипломатам, и среди них возникала оппозиция, принимавшая, в зависимости от характера человека, самые разные формы — от пассивного до самого активного сопротивления.

Как давнишний работник дипломатической службы, хотя в некотором роде и посторонний, так как я выполнял лишь технические функции, а не дипломатические в полном смысле этого слова, я разделял взгляды дипломатов на долг человека перед своей страной, особенно если эта позиция соответствовала моим личным убеждениям. Я был очень хорошо осведомлен о действиях, которые предпринимали более энергичные работники, чтобы отвести от нашей страны несчастья, обусловленные внешней политикой Гитлера, а точно зная, о чем велись беседы между государственными деятелями, я мог дать кое-какие полезные советы. Я слышал от своих друзей, что Гальдер дал войскам, стоявшим у Потсдама, приказ двигаться на Берлин в конце сентября 1938 года, если будет объявлена всеобщая мобилизация, — приказ, который был отменен, когда созвали Мюнхенскую конференцию. Я знал, что заявления Великобритании 1939 года (подробно приведенные в моем описании того периода), которые оставалось лишь произнести вслух, могли быть целиком приписаны влиянию моих друзей в Берлине и Лондоне, предпринявших все возможные усилия, чтобы довести до сведения англичан, что Гитлер к ним прислушается, только если они будут говорить с ним так же дерзко и громко, а не ходить вокруг да около. Я знал также, [356] как много поработали Вайцзеккер и Аттолико, делая все возможное, чтобы предотвратить войну. Я привел яркий пример тому в моем отчете о событиях, предшествовавших Мюнхенской конференции. Я в значительной степени разделял разочарование, которое раз за разом постигало этих искренних людей, когда их усилия, предпринимавшиеся с большим личным риском, терпели крах из-за фанатического упрямства и слепоты Гитлера и из-за уступчивости и непонимания со стороны других стран. Я стал свидетелем человеческих трагедий, имевших место во время войны и после; их значимость можно будет осознать в полной мере, только когда все события, оставшиеся за пределами этой книги, будут когда-нибудь описаны более подробно. Многое уже стало известно множеству людей и в Германии, и за ее пределами из политических исследований, особенно в связи с Нюрнбергским процессом. Я убежден, скоро станет известна вся правда о той роли, которую сыграли лучшие представители нашего министерства иностранных дел при гитлеровском режиме, а я могу ограничиться лишь этими краткими наблюдениями. «Зажигалки» попали и в круг моих близких знакомых в министерском подразделении. Довольно рано один из высокопоставленных руководителей был вызван к Гейдриху для личного допроса и уволен; после событий 20 июля 1944 года он распростился с жизнью. Другой сотрудник, мой близкий друг, в 1941 году был изгнан в Восточную Азию Риббентропом, который, несомненно, знал о его критическом отношении, хоть и не мог приписать ему ничего конкретного. В то же время меня, по тем же причинам, отстранили от тесного сотрудничества с Риббентропом [357] и «назначили» начальником отдела министерства — но только берлинского сектора. «Вам лучше немного отдохнуть в Берлине между конференциями после Вашей напряженной переводческой работы», — сказал ставленник Рибентропа, известный заместитель государственного секретаря Мартин Лутер, который раньше руководил транспортной фирмой. Потом его отправили в концлагерь за «предательство» по отношению к Риббентропу. Если кто-то говорит мне об отдыхе, я всегда согласен, как согласился и тогда. Я всегда чувствовал, что пользуюсь до некоторой степени репутацией шутника, и высказывал свое мнение на чудовищные события, которые мне довелось пережить, с помощью разных языков, имевшихся в моем распоряжении, и никак не скрывая симпатии к обычаям западных народов, чьими языками я владел. До весны 1945 года я носил международную униформу неавторитарных министерств иностранных дел — черный сюртук и зонтик, который Чемберлен первым широко разрекламировал в Германии. Я был практически единственным штатским на Вильгельмштрассе. Но это продолжалось лишь до 1945 года, когда я узнал, что это не осталось незамеченным.

Я доставлял большое беспокойство отделу кадров, который постоянно указывал мне на необходимость соблюдать осторожность и, по крайней мере, вступить в партию, так как иначе может разразиться скандал. Ввиду моей работы на самых высоких уровнях национал-социализма мое пребывание за пределами партии могло быть расценено как доказательство неблагонадежности. Я решил оставаться вне партии до 1940 года, откладывая вступление до 1943 года. Тогда пора было вступать в партию, а после [358] большой чистки по поводу 20 июля 1944 года я порадовался, что прислушался в свое время к мудрому совету отдела кадров.

* * *

«Граммофонные пластинки» сменились: вместо «Мы выиграли войну» иностранцы теперь слышали «Мы выиграем войну» и, наконец, «Мы не можем проиграть войну».

В январе 1942 года я отправился в Рим с Герингом, которому предстояло успокоить Муссолини насчет русской кампании — это случилось, когда мы застряли у Москвы. «Больше ничего нельзя сделать этой зимой», — сказал Геринг задумчивому дуче. Скоро Муссолини перевел разговор на свои планы по завоеванию Мальты.

Мне довелось еще раз иметь дело с мюнхенской резиденцией фюрера. После высадки американцев в Северной Африке Гитлер, Лаваль, Чиано и Риббентроп встретились 9 ноября 1942 года в зале, где было заключено Мюнхенское соглашение. Гитлер много говорил, Чиано со скукой слушал. Лаваль мало что мог добавить, так как подключился к обсуждению только в конце. Наконец, как и в 1938 году, с большой картой в руках вошел Кейтель. На этот раз она потребовалась в связи с необходимостью оккупации еще не оккупированной части Франции. Гитлер отдал такой приказ в ответ на высадку в Северной Африке. Конференция являлась не чем иным, как брифингом. «Таково желание немецкого правительства и его солдат», — перевел я Л авалю из обращения к французскому народу, с которым Гитлер [359] должен был выступить на следующий день, «не только чтобы защитить границы Франции вместе с французскими вооруженными силами, но чтобы прежде всего оградить на будущее африканские владения Франции от пиратских нападений». В это же время Гитлер объявил об оккупации Корсики и Туниса. На следующий день Лаваль уехал в очень подавленном настроении: он тщетно пытался удержать Гитлера от оккупации всей территории Франции.

Лаваль уже стал объектом ожесточенных споров и в Германии, и во Франции. Насколько я мог видеть во время разговоров, которые он вел с Гитлером и Риббентропом, он оправдывал недоверие Гитлера, так как пытался выиграть время для Франции путем тактики проволочек. Как я уже упоминал раньше, я был единственным из немцев, кого он знал раньше, а мне всегда было приятно поговорить с ним; я всегда считал, что несмотря на его тактические маневры он все так же честно желает сближения Германии и Франции, как и во времена Брюнинга, а кроме того, я сочувствовал ему по причине бесконечно трудной ситуации, в которой он оказался. Помимо всего прочего, он часто бесстрашно говорил Гитлеру все, что хотел сказать, и без колебаний открыто высказывал свое мнение.

Лаваль часто выступал за созыв большой конференции — даже во время войны — всех государств континентальной Европы, чтобы обсудить их общие интересы и совместные действия. Без сомнения, он надеялся таким образом улучшить в некоторой степени положение Франции. Я до сих пор помню очень многозначительное замечание, которое он высказал Гитлеру в этой связи: «Вы хотите выиграть войну, чтобы создать Европу — но создайте [360] же Европу, чтобы выиграть войну!». Гитлер, разумеется, ничего не сказал в ответ на такой довод; ему абсолютно не были нужны многосторонние переговоры, так как он, несомненно, чувствовал, что плохо вооружен для ведения дипломатической игры, в которую его вовлекали. Отсутствие гибкости ума не позволяло ему достичь компромисса, и бескомпромиссность его натуры, которой он всегда похвалялся, привела в конце концов к его падению.

Через три недели после Мюнхенской конференции я снова поехал с Герингом в Рим. Положение «Оси» в Северной Африке представилось серьезным, и Геринг попытался заставить итальянцев действовать поактивнее. На совещаниях с итальянскими офицерами он произносил напыщенные речи и угрожал. Он не проявил никакого психологического чутья, так как подавлял всех итальянцев своим грубым неразумным поведением и, по моим впечатлениям, оставил их еще менее склонными к совершению каких-то усилий, чем раньше.

По поводу той же проблемы защиты Северной Африки я переводил позднее разговор между Герингом и французским генералом Жюэном в Берлине. Жюэн предлагал защищать итало-тунисскую границу на линии Марета, используя французские войска против английских, которых преследовал с востока Роммель, но отказался защищать позиции вместе с немцами. «Пока в Германии есть французские военнопленные, — сказал он Герингу, — я не могу просить моих солдат сражаться вместе с немецкой армией».

В конце декабря 1942 года состоялась еще одна трехсторонняя встреча между Гитлером, Риббентропом, Герингом и Чиано и Л авалем, на этот раз в [361] лесной штаб-квартире в Восточной Пруссии. С Лавалем снова обращались очень жестко. Интересной особенностью этих переговоров было то, что Чиано настаивал на заключении мира с Советским Союзом. «По крайней мере, мы могли бы отказаться от наступательных операций в России, — сказал он, очевидно, следуя указаниям Муссолини. — Мы могли бы построить оборонительную линию, которую можно будет поддерживать сравнительно небольшими силами». Все силы «Оси», сказал он, следует иметь в своем распоряжении для битвы на Западе, особенно, конечно, в Северной Африке. Гитлер игнорировал эти аргументы и ограничился упреками в адрес Чиано за поведение итальянских войск на Восточном фронте, заявив, что отсутствие стойкости у итальянцев сделало возможным прорыв русских возле Сталинграда. Нет нужды повторять, что весь перечень прегрешений Франции был снова зачитан Лавалю.

Как раз месяц спустя Рузвельт и Черчилль встретились в Касабланке. Незадолго до этого события мы получили из Испании отчет о предстоящей конференции, и, переводя испанский текст слишком дословно, бюро переводов допустило вопиющую ошибку. Они не поняли, что Касабланка — название города, и перевели его правильно, но не к месту, как «Белый дом». Наш оратор министерства иностранных дел похвалился по этому поводу на пресс-конференции, что нам известно о предстоящей в скором времени встрече Рузвельта и Черчилля в Вашингтоне. Для нашего пресс-секретаря стало неприятным сюрпризом начало той конференции в Касабланке несколько дней спустя.

Тревога переполняла меня, когда я переводил [362] важнейшую декларацию о безоговорочной капитуляции, которая была принята на той конференции. Я сразу же понял, насколько укрепились позиции Гитлера в Германии и за ее пределами и как она ослабила противодействие его политике. Мне стало ясно, что требование безоговорочной капитуляции Германии нанесло очень тяжкий удар по внутреннему антигитлеровскому сопротивлению. В то время я еще, конечно, не знал, что союзники тоже отнеслись очень отрицательно к этому требованию.

Корделл Хэлл пишет в главе своих мемуаров, посвященной исключительно требованию безоговорочной капитуляции, что удивился не меньше Черчилля, когда в первый раз президент в присутствии премьер-министра вдруг заявил об этом на пресс-конференции во время встречи в Касабланке в январе 1943 года. Он пишет, что премьер-министр был ошарашен. Рузвельт удивил и своего министра иностранных дел. Корделл Хэлл говорит, что был против такого принципа по двум причинам, как и его единомышленники. Одна состояла в том, что это могло бы затянуть войну, укрепив сопротивление «Оси» в последнем отчаянном усилии. Вторая заключалась в том, что такой принцип логически требовал от наций-победительниц способности овладеть национальной и правительственной сферами деятельности и владениями поверженного врага. По его мнению, американцы и их союзники были не подготовлены к такой обширной операции.

Во время интересных дебатов в Палате общин 21 июля 1949 года Черчилль заявил, что впервые услышал формулировку о безоговорочной капитуляции, когда ее огласил президент Рузвельт. «Это заявление президент Рузвельт сделал, не проконсультировавшись [363] со мной, — сказал он. — У меня нет ни малейшего сомнения, что если бы кабинет министров Великобритании рассмотрел эту фразу, то, скорее всего, выступил против нее, но работая с великими, преданными и сильными друзьями из-за океана, мы должны были приспосабливаться».

От Корделла Халла мы знаем, что не только государственный секретарь Соединенных Штатов и государственный департамент, но и господин Иден выразили согласие с точкой зрения господина Черчилля, не одобряя эту формулировку (которую Рузвельт, как он заявил, взял из документа времен гражданской войны в Америке). Также и советники генерала Эйзенхауэра и даже Сталин не одобрили ее. В декабре 1943 года на Тегеранской конференции Сталин заявил, что принцип безоговорочной капитуляции — «плохая тактика в случае с Германией».

Но, несмотря на все возражения, Рузвельт отказался отступить; в этом вопросе он оказался таким же бескомпромиссным со своими союзниками, каким я считал Гитлера в его дискуссиях с партнерами по «Оси».

«Вы сами видите, — часто переводил я слова Гитлера, когда итальянцы или Антонеску советовали ему заключить мир с западными державами или с Россией, — что мы не получим ничего, кроме требования безоговорочной капитуляции, если попытаемся договориться с одним из наших противников». Я часто слышал, как Гитлер говорил Риббентропу, Кейтелю и остальным из его окружения: «Теперь, когда враг угрожает нам безоговорочной капитуляцией, немецкий народ пойдет за мной к окончательной победе с еще большей решимостью». [364]

Вскоре после конференции в Касабланке я поехал с Риббентропом в Рим, чтобы дать объяснения по поводу разгрома под Сталинградом. Затем в апреле последовал «Зальцбургский сезон», который я уже описывал, а в мае прошли еще более пустые беседы между Гитлером, Л авалем и преемником Чиано, Бастиани.

Примечательной оказалась последняя встреча Гитлера и Муссолини перед крушением фашистской Италии. Она состоялась в небольшом сельском доме недалеко от Беллино в Северной Италии. Гитлер сурово отчитал Муссолини перед собравшимися здесь итальянскими генералами. Более того, во время заседания пришло преувеличенное сообщение о первом воздушном налете на Рим, от которого город пострадал в тот же самый день. Эта встреча 20 июля 1943 года была одной из самых тягостных, в которых мне когда-либо приходилось участвовать. Сам Муссолини был так подавлен, что, вернувшись в Рим, срочно попросил прислать ему мой отчет: нам сказали, что он был не в состоянии следить за ходом разговора, а следовательно, сможет согласиться с обсуждавшимися способами обороны, только имея перед собой мой текст. После того как Гитлер в Восточной Пруссии просмотрел мой доклад, его специальным самолетом отправили дуче.

* * *

Одной из самых запоминающихся встреч, на которых я присутствовал, стала встреча между Риббентропом и новым министром иностранных дел в правительстве, сформированном Бадольо после падения [365] Муссолини. Они встретились в августе на итальянской границе в городке Тарвизио. В Германии мало кто знал, что Риббентроп собирается вести переговоры с посланцем «негодяя Бадольо», как называли в геббельсовской прессе нового главу итальянского правительства.

«Мы должны оставить все наши секретные документы и ключи к шифрам на германской почве, — сказал Риббентроп, когда мы выехали специальным поездом на эту встречу. — Вдруг эти разбойники намереваются похитить нас по указке англичан и американцев». По этой причине, кроме меня, Риббентропа сопровождал очень небольшой штат. Двое эсэсовцев с заряженными автоматами сидели рядом с нами в поезде, а когда мы прибыли в Тарвизио, они сразу же огородили шнуром салон-вагон Риббентропа, где предстояло проходить переговорам.

Министр иностранных дел Гварилья, который недавно был послом в Анкаре, подтвердил, что Италия будет продолжать войну; в то же время Амброзио, новый начальник итальянского главного штаба, возбудил наши подозрения, попытавшись ограничить перевозку немецких войск через Бреннер. Риббентроп заявил, что мы посылаем эти войска «для защиты Италии.» После двух часов бесполезной дискуссии, в которой обе стороны, казалось, отдалились друг от друга, эта фантазия тоже подошла к концу.

Нас не похитили, но когда наш поезд отъезжал от станции, наши коллеги из итальянского министерства иностранных дел, которые раньше во многих торжественных случаях прощались с нами, выбрасывая руки в фашистском приветствии, просто стояли по стойке смирно со смущенными улыбками [366] у нашего вагона. Такой финал свидетельствовал больше, чем что-либо другое, о конце фашистского режима в Италии. В тот момент перед нами открылась угрожающая подоплека фантазий, которые разыгрывались на политической сцене в последние два года. Не поднятые в приветствии руки этих итальянцев на маленькой приграничной станции представляли собой предсказание неизбежного выхода Италии из блока.

Это отделение действительно произошло вскоре, 8 сентября 1943 года. Оно нанесло еще один тяжелый удар после череды катастроф: капитуляции у Сталинграда 3 февраля, поражения в Тунисе в начале мая, высадки англичан в Сицилии 9 июля и падения Муссолини 25 июля, лишь через несколько дней после встречи в Фельтре. В то время как грозовые тучи все больше сгущались на военном небосклоне, беседы, которые мне приходилось переводить, становились еще более пустыми.

Дальше