Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава шестая.

1940 г.

Когда я ехал ночью 3 сентября 1939 года к секретному месту моего назначения в Восточный Главный штаб немецкой армии, мне казалось, что мои функции устного переводчика на этом заканчиваются. Язык оружия, который теперь должен был царить в общении между народами всего мира, не нуждался в переводе. Но, как выяснилось, в этом я ошибался.

Оказалось, что Главный штаб находится в Померании, недалеко от польской границы. Я был там не в качестве переводчика, а работал в подразделении министерства иностранных дел. Несколько месяцев тому назад я был переведен из бюро переводов, где работал со времени моего поступления в министерство иностранных дел в 1923 году. Перемещение было произведено в начале 1939 года с той целью, чтобы я постоянно находился в распоряжении Риббентропа как переводчик. Риббентроп ревниво следил за тем, чтобы ни один из прочих членов кабинета министров не принимал участия в международных делах, и, следовательно, не был склонен позволять остальным [218] пользоваться моими услугами, как делало это обычно министерство иностранных дел. «К сожалению, я не могу отпустить господина Шмидта», — таким был неизбежный ответ на такие просьбы.

Я очень сожалел о потере свободы, будучи таким образом прикован к кабинету министра, и мне также не нравилось ограничиваться в своей работе документами. Да, я имел дело с широким спектром конфиденциальных вопросов, но они не представляли для меня большого интереса. Как устный переводчик я был осведомлен обо всем, чего касались в своих беседах высокопоставленные личности, но я стал так безразличен к секретам, что больше не искал их, а ждал, что они сами найдут дорогу к моим ушам — как это фактически и было. Так что моя работа была лишена и этой привлекательной черты...

В начале второй мировой войны Верховное главнокомандование вооруженных сил размещалось в трех поездах: так называемом поезде «Фюрер», поезде Главного штаба вермахта и поезде «Генрих» для штатских, которые работали в Главном штабе. В их число входили: Гиммлер (отсюда и «Генрих»), Риббентроп и Ламмерс. «Генрих» был выставкой достижений железнодорожного транспорта на колесах. Здесь был представлен весь путь развития железнодорожных вагонов — от старинных разукрашенных карет, в которых путешествовал Карл Великий, до вагон-салона Риббентропа новейшей конструкции, с обтекаемыми линиями. Поезд был составлен из вагонов почти всех моделей, которые когда-либо катились по немецким дорогам. «Это потрясающий экспресс», — сказал однажды Гитлер, увидев, как проносится мимо «Генрих» с коротким, но высоким [219] «Большим герцогским салоном», старыми деревянными вагонами-ресторанами и суперсовременными вагонами «Сигнал».

Тем не менее и в таких условиях обстановка постепенно становилась невыносимой из-за постоянных трений между Гиммлером, Риббентропом и Ламмерсом. Если бы эти трое продолжали и дальше ездить вместе, то поезд, несомненно, взорвался бы от внутреннего напряжения при условии, что не разлетелся бы на куски еще раньше по причине противоположных взглядов его пассажиров насчет политических и географических путей, по которым они хотели следовать. Однако в начальный период все они более или менее двигались в одном направлении и даже имели обыкновение наносить визиты в салоны друг друга.

Небольшая бригада из министерства иностранных дел, сопровождавшая Риббентропа, жила в спальном вагоне, а работала в одном из деревянных вагонов-ресторанов. Аккумуляторы вагона-ресторана были такими слабыми от старости, что когда поезд где-нибудь останавливался даже на полчаса, свет медленно, но верно угасал. Тогда нам приходилось прибегать к свечам, воткнутым в пустые бутылки, «как будто мы живем в трущобах», говорили наименее воинственные, или «как будто мы ужинаем у «Саварена», поговаривало большинство «неуклюжих пацифистов», как именовал Риббентроп дипломатический корпус.

Сам министр иностранных дел беспокоил нас мало. Он сидел в своем салоне-кабинете и управлял операциями. Большей частью это заключалось в многочасовых телефонных разговорах с министерством иностранных дел в Берлине, в ходе которых [220] он приходил в неистовство. Его вопли разносились далеко вокруг по уединенной железнодорожной ветке, на которую наш поезд обычно отгоняли.

Риббентроп загружал меня работой с утра до ночи, так как я был единственным старшим официальным лицом из его министерства, оказавшимся с ним в том поезде. Мне пришлось поддерживать постоянную телефонную связь с Берлином, для чего понадобились все мои переводческие способности. Выговоры министра второму секретарю в Берлине вроде «Скажите этому быку... « следовало перевести по телефону на более приемлемый язык. Поток негодующих восклицаний «трусы», «лентяи», «болваны» и «люди, которые, кажется, не знают, что идет война» изливался из вагона министра, и ему следовало придать другой вид, прежде чем он достигнет места назначения. Все это очень выматывало.

Одной из моих обязанностей было составление ежедневного отчета о военном положении. Каждое утро я, спотыкаясь, брел по железнодорожным путям к поезду «Фюрер» со свернутой в рулон большой картой под мышкой. Пока я беспомощно стоял перед крупномасштабной картой боевых действий, в мучениях перенося новые линии фронтов на свою карту, одному из моих знакомых в Генеральном штабе обычно становилось жаль меня. Он принимался наносить умело я четко красные и голубые стрелы, которые то продвигались вперед, то откатывались назад (там, где атаки были отбиты) — все безупречно аккуратно, с необходимыми пояснениями. Вернувшись в «Генрих», я, перешагивая через спящих, с каждым шагом чувствовал свою роль все более значительной, пока не входил в кабинет министра [221] иностранных дел, чтобы' по всем правилам дать отчет о ситуации. Не знаю, что извлекал из этих отчетов Риббентроп — на моих коллег, казалось, производило большое впечатление, как я охватывал ладонью отдельные участки, тыкал пальцем в выступы или изображал окружение, изогнув руку. Несколько дней меня называли не иначе, как Наполеон.

Моя военная слава была кратковременной, так как из Генерального штаба прибыл полковник, чтобы осуществлять постоянную связь с нашей группой. Моя работа снова ограничилась телефонными разговорами с «идиотами» или краткими письменными сообщениями «бездельникам» и «недоумкам» в Берлин.

Некоторое время этот Главный штаб на боковой ветке небольшой прифронтовой станции, названия которой я не помню, был идеальной целью для атак с воздуха. Для нашей защиты была прислана тяжелая зенитная батарея, а «Генрих» имел свою собственную защиту в виде двух миниатюрных зенитных орудий, установленных на грузовиках, с двух концов поезда. Работников министерства иностранных дел обучали артиллерийскому делу — однажды ночью один из них случайно выстрелил из орудия, заряжая его.

Во второй половине сентября я попал в гущу событий. Поводом был ввод советских войск в Польшу; этого известия все мы ждали с некоторым нетерпением.

Одной из основных забот Риббентропа было следить, чтобы управление зарубежной пропаганды находилось в его руках, а не в руках Геббельса. Это приводило к постоянному трению между ними и [222] поглощало большую часть времени и нервной энергии Риббентропа, даже в самые критические моменты войны.

В ночь на 17 сентября Риббентроп продержал нас до 2 часов утра. В 5 часов я получил по телефону указание сообщить ему, что русские войска вступили на польскую территорию. Я передал ему эту новость в 8 часов утра. Риббентроп был вне себя от ярости, что я не разбудил его в пять. «Немецкая и русская армии идут навстречу друг другу, могут быть столкновения — и все из-за того, что Вы промедлили и не разбудили меня!» — кричал он. Я напрасно пытался успокоить его, указав, что демаркационная линия уже была согласована и что немецкие и русские военные пользуются прямой связью. Это не привело ни к чему хорошему. Он стоял с намыленным лицом, размахивая бритвой, одетый лишь в брюки — костюм, в котором даже государственный деятель великой и победоносной нации может выглядеть очень смешным. «Вы вмешались в ход мировой истории! — громыхал он. — У Вас в этом нет никакого опыта!»

Вскоре я узнал, что этот скандал не имел никакого отношения к ходу мировой истории, а был связан в основном с личной войной Риббентропа с Геббельсом. Именно Геббельс, а не начальник пресс-службы министерства иностранных дел, сообщил в Берлине эту новость международной прессе.

Теперь Главный штаб был переведен в роскошный отель «Казино» в Сопоте на Балтийском море, недалеко от Данцига. Сидя за завтраком на террасе ресторана, мы могли наблюдать, как два старых немецких крейсера бомбардируют польскую базу в [223] Хеле, находившуюся в 18 милях от того места. Крейсеры с их высокими трубами и палубными надстройками придавали всей этой сцене вид морского боя со старинной картины, особенно когда польская артиллерия отвечала тем же и вокруг кораблей вздымались водяные всплески. Наш отель находился вне пределов досягаемости польских орудий, иначе мало что осталось бы от этого прекрасного здания. Ровно в полдень «морское сражение» прерывалось, корабли уходили, и представление повторялось в то же время на следующий день.

20 сентября 1939 года Гитлер произнес большую речь в историческом Артусхофе прекрасного города Данцига, где горожане устроили ему восторженный прием. «Впервые я стою; — сказал он, — на земле, которую немецкие поселенцы обрели за пятьсот лет до того, как первые белые люди обосновались в нынешнем штате Нью-Йорк. И на последующие пятьсот лет эта земля была и оставалась немецкой. И она будет, пусть знает каждый, всегда немецкой».

В первый и единственный раз я слушал речь Гитлера от начала до конца, не выполняя официальных функций переводчика. Мне было особенно интересно увидеть, как были представлены общественности события, в которых я сам участвовал. «Я разработал новый план, — заявил Гитлер, имея в виду свои предложения по урегулированию польского вопроса, — о нем доложили британскому послу; его прочли ему предложение за предложением, и, кроме того, мой министр иностранных дел дал подробные объяснения». Я мысленно вернулся к бурной встрече между Риббентропом и Гендерсоном, [224] когда «объяснение» чуть не кончилось дракой. Хотя я слушал очень внимательно, но не услышал никакого указания на тот факт, что Гендерсону отказали в получении текста этих предложений.

«Польша выбрала войну и теперь получила ее... « Прошло восемнадцать дней. Никогда прежде в истории сказанное не было воплощено более точно и полно: «Господь разорвет их на куски, и коня и всадника, и повозку и возницу». Так говорил Гитлер-победитель, описывая блицкриг в Польше. Он был торжествующим и непреклонным.

«Пусть война продлится три года, слова «капитуляция» не прозвучит — даже будь это четыре года, пять, шесть или семь лет», — с ужасом услышал я его слова. Он продолжал эту похвальбу, порой в агрессивном тоне. Я понял, что, разумеется, в ближайшее время мне не придется переводить на его встрече с Чемберленом, хотя при подстрекательстве Геринга таковая и была предложена одним шведским предпринимателем в моем присутствии при его разговоре с Гитлером, несмотря на то, что война уже разразилась.

* * *

26 сентября 1939 года все мы вернулись в Берлин, хотя Риббентроп на следующий день улетел самолетом в Москву.

1 октября появился Чиано и имел два продолжительных разговора с Гитлером в Канцелярии и еще одну беседу в министерстве иностранных дел с Риббентропом, вернувшимся из своей короткой поездки. [225]

На этих длительных переговорах не всплыло ничего нового; представитель «отступницы» Италии был пренебрежительно принят и Гитлером, и Риббентропом. Гитлер был так окрылен успехом молниеносной войны в Польше, что обрадовался новому слушателю и часами подводил итог и перечислял все фазы кампании с подробным отчетом о добыче и о захваченных пленных. Выражение лица Чиано не могло не напомнить припев популярной в Берлине 1933 года песенки «Этого мы уже наслушались». Не в первый и не в последний раз вспоминалась мне эта песенка, когда я видел лица посетителей Гитлера и Риббентропа.

Риббентроп тоже был чрезвычайно доволен собой — не кампанией в Польше, а своим успехом в Москве. Он с энтузиазмом восхищался русскими, как в разговорах со мной по поводу первого визита в русскую столицу, пока итальянцам тоже не стало казаться, что они «этого уже наслушались».Но за ужином, который Риббентроп дал на своей вилле в Далеме, он превзошел самого себя. После продолжительных ледяных пауз, во время которых Чиано обращался ко мне, он заметил, что в компании «людей с сильными лицами» из окружения Сталина он чувствовал себя так же свободно, как среди старых членов партии. Это замечание он сделал как-то раз и раньше в моем присутствии — перед критически настроенным собранием членов партии с большим стажем. Эти люди всегда. презирал и Риббентропа, примкнувшего к партии лишь незадолго до того, как она получила власть.

Когда я перевел это высказывание, Чиано беспомощно уставился в тарелку; ни один «союзник» [226] не мог бы более ясно выразить свое недовольство. Но Риббентроп часто выказывал полное отсутствие дипломатического такта и тогда вел себя, как настоящий enfant terrible. «Русские в Кремле напомнили мне почетный караул дуче в палаццо Венеция», — с невинным видом добавил он, и остаток вечера Чиано говорил только со мной.

Мне часто предоставлялась возможность поговорить с Чиано и при других обстоятельствах, кроме того холодного званого ужина. Я смог узнать его поближе и проникнуться уважением к этому человеку, который, несмотря на нередко вызывающее и в некотором роде некультурное поведение на официальных мероприятиях, очень ясно представлял себе суть событий и не позволял себе поверить в ослеплении хитроумным словесам Гитлера и Риббентропа. Тогда он приехал в Берлин, чтобы улучшить заметно охладевшие итало-германские отношения. Его скептический приговор относительно наших первоначальных успехов ни в коей мере не изменил его мнения, которое он высказывал мне в августе, что как только Англия и Франция вступят в войну, конца ждать придется долго.

* * *

Вскоре после отъезда Чиано бюро переводов вступило в полосу повышенной активности. Фактически я не был больше приписан к этой важной и очень загруженной работой службе и не возглавлял ее. Теперь меня сделали ответственным за все, что имело отношение к иностранным языкам, и я получил здесь абсолютные полномочия. Гитлер и Риббентроп [227] всегда следили за тем, чтобы выполнялись мои требования в том, что касалось какого-либо отдельного задания. Бюро переводов создавалось годами и стало великолепно работающим точным инструментом, способным справиться с самыми трудными для перевода материалами. О его существовании не было известно широкой публике, в министерстве иностранных дел на него смотрели косо из-за смешанного состава.

Даже во время войны эта служба была Лигой Наций в миниатюре. В ее состав входили англичане, французы, испанцы, португальцы, югославы, болгары и представители других национальностей. В последующие годы были созданы отделения в Париже и других европейских городах. Для выполнения больших заданий привлекалось 150 человек. Секретность обеспечивалась по методу, подобному методу, использовавшемуся американцами во время проведения денежной реформы в Германии 1948 года, когда немецкие эксперты работали взаперти в незнакомом месте.

В октябре 1939 года бюро переводов занимало два этажа в отеле «Адлон», наглухо изолированном от внешнего мира. Здесь, как на пустынном острове, «маленькая Лига Наций» какое-то время могла жить и работать спокойно: телефон был отключен, подходы к этажам перекрывались, а на дальних подступах внимательные глаза специальной полиции незаметно следили за тем, чтобы остров оставался островом.

Именно здесь большая речь, которую Гитлер произнес в Королевской опере в Варшаве, перевели на многие языки. Это была одна из тех речей, к [228] первой части которых очень подошел бы припев «мы этого уже наслушались». Эта часть речи состояла из подробного отчета о польской кампании, из истории германских попыток урегулирования, из нападок на Англию и «западные плутократии» и содержала все обычные уловки речей подобного рода — технические факты и статистическая информация перемежались лирической декламацией и яростными тирадами.

Заключительная часть речи представляла, однако, большой интерес для бюро переводов, работники которого часто могли предугадать возможную реакцию зарубежных стран.

Важными пунктами нам показались: «Обеспечение большей прозрачности внешней политики европейских государств»; «Больше не требуется никакого пересмотра, за исключением возврата немецких колоний... что ни в коем случае не является незамедлительным»; «Реорганизация рынков и окончательное урегулирование валютных проблем»; «Сокращение вооружений до разумного и экономичного уровня»; «Европейский статус, который даст всем народам чувство безопасности и, следовательно, обеспечит мир».

Тем не менее за рубежом реакция, по крайней мере в том, что касалось ведущих политиков, была совершенно отрицательной. Слова Гитлера после опыта марта и августа 1939 года уже не имели, на их взгляд, значения.

«Теперь позиция ясна. Англия и Франция отвергли протянутую Фюрером руку дружбы. Они швырнули перчатку, и Германия подняла ее», — гласило исходившее от Риббентропа официальное заявление

21 октября 1939 года, которое мы перевели в своем бюро.

Польская война была выиграна, но защита мира потерпела поражение.

В речи в итальянском парламенте в середине декабря Чиано отомстил за грубый прием, оказанный ему в Берлине. Он сказал, что по так называемому «Стальному пакту», столь торжественно подписанному в прошлом году в Берлине, Германия и Италия должны были постоянно поддерживать тесные контакты между собой, чтобы сохранить мир в Европе на протяжении от трех до пяти лет. Чтобы обеспечить этот мирный период, не следовало поднимать никаких политических вопросов, которые могли бы спровоцировать новые кризисы. «Стальной пакт» заключался в том же духе, что и Антикоминтерновский пакт, и не предполагал возможность какого-либо соглашения между Германией и Советским Союзом, о котором Италии впервые сообщили, когда министр иностранных дел Германии уже был на пути в Москву.

«Британский посол поздравил меня с речью», отметил Чиано в своем дневнике.

Прочитав эту речь, Риббентроп пришел в ярость. И в добавление к этим чрезвычайно критическим замечаниям со стороны Чиано относительно действий Гитлера в Берлине 4 января 1940 года получили письмо от Муссолини. Дуче писал, что Гитлер должен достичь взаимопонимания с западными державами, и намекал на то, что сам он мог бы действовать в качестве посредника. Предварительным условием, на его взгляд, было бы обеспечение независимости [230] польского государства. Затем он указывал, что великие державы не произвели нападения не из-за отсутствия, а из-за недостатка сплоченности между ними. Англия и Франция, несомненно, никогда не заставят Германию капитулировать, но и Германия не сможет поставить демократические государства на колени. Верить в то, что это возможно, было бы заблуждением.

Именно в этом письме я впервые заметил тенденцию, позднее все в большей степени проявлявшуюся в переговорах между Гитлером и Муссолини, направленную на достижение договоренности с Западом и на организацию выступления против Советской России.

«Я считаю своим долгом добавить, — писал Муссолини, — что любое дальнейшее развитие Ваших отношений с Москвой будет иметь катастрофические результаты в Италии, где антибольшевистские настроения, особенно среди фашистских масс, всеобщи и тверды как гранит». Эта мысль о преклонении Риббентропа перед «людьми с суровыми лицами» в Кремле не могла быть выражена яснее: «Решение Вашей проблемы жизненного пространства лежит в России, и нигде больше».

Не знаю, как отнесся Гитлер к этому критическому письму Муссолини. Оно не могло особенно обрадовать его, так как он два месяца собирался с ответом. Лишь в начале марта министр иностранных дел Германии повез ответ Гитлера в Рим. Я сопровождал Риббентропа в этой поездке.

* * *

В начале марта, перед отъездом в Рим, имела место странная интерлюдия в виде визита в Германию [231] Самнера Уэллеса, эмиссара Рузвельта. Его европейское турне, которое, кроме Берлина, включало в себя Лондон, Париж и Рим, вызвало множество сенсационных слухов во всей Европе. В Германии люди почувствовали проблеск надежды, хотя пресса лишь вскользь упомянула о присутствии Самнера Уэллеса в Берлине. Гитлер прекрасно сознавал, как жаждет мира немецкий народ, и с большой неохотой согласился принять посланца Рузвельта. Ни Гитлер, ни Риббентроп, ни министерство иностранных дел не знали причину этого неожиданного визита.

Гитлер, Геринг и Риббентроп в продолжительных беседах с Самнером Уэллесом занимали оборонительную позицию. Они старались, с различной степенью умения, продемонстрировать силу Германии, мощь и решимость вступить в бой. Они тщательно избегали проявлений какой-либо готовности к компромиссам, так как Гитлер с его комплексом неполноценности всегда опасался, что их могут принять за признак слабости.

Я счел Самнера Уэллеса исключительно интеллигентным человеком, хоть как дипломат он не обладал слишком большим воображением. В своих беседах с немцами он не проявлял никакой сердечности. Каждую встречу начинал с определения целей своей миссии, заявляя, что Америка заинтересована в достижении продолжительного мира в Европе, а не во временном перемирии, правительство Соединенных Штатов послало его убедиться, какие возможности существуют для такого мира. Однако он не мог выдвигать какие-либо предложения, не мог принимать на себя обязательства от имени Соединенных Штатов. Он напомнил мне Рене Масильи, [232] посла Франции в Лондоне, который выполнял подобную миссию во время франко-германских переговоров в двадцатых годах и начинал обсуждение со слов: «Я всего лишь карандаш с двумя ушами».

Даже если бы Гитлер захотел начать переговоры о мире, холодное, сдержанное отношение американского посланца едва ли ободрило бы его в этом намерении. Так как позиция немецкой стороны была прямо противоположной и не содержала мирных намерений, единственным содержанием этих разговоров, которые привлекли так много внимания, оказалось проигрывание одних и тех же «граммофонных пластинок». Такое сравнение особенно применимо ко всем немецким участникам переговоров: Гитлер, Риббентроп, Геринг и Гесс произносили почти одинаковые речи. Как переводчик я не мог не заметить это, и моя работа была значительно облегчена. Были, разумеется, различия в тоне и незначительных деталях.

Среди вождей национал-социализма был «дипломат», который вел себя самым недипломатичным образом. «Самое удивительное впечатление от всей моей миссии, — сказал Самнер Уэллес, — оставила встреча с Риббентропом, который принял меня даже без тени улыбки и без слова приветствия и снова моментально потерял способность понимать хоть слово по-английски». По-моему, Геринг, как и в других случаях, был наиболее умелым дипломатом и отличался самым естественным поведением.

Бесполезно приводить подробности этих бесед между «карандашом с ушами» и «граммофонными пластинками». Можно лишь сказать, что они не имели никакого отношения к надеждам на мир, [233] которые всколыхнулись в Германии, а то, что надежды возникли, я сознавал, слыша беспрестанные взволнованные вопросы моих друзей и знакомых.

Самнер Уэллес оказался гораздо более дружелюбным человеком в частной беседе. Во время довольно долгой поездки на автомобиле в Каринхалле к Герингу он рассказал мне много интересного о своей работе в Южной Америке. «Там мне часто приходилось пользоваться услугами переводчиков на конференциях, — сказал он, — поэтому я способен оценить, каким хорошим переводчиком Вы являетесь». Самнер Уэллес покинул Германию 3 марта 1940 года.

Корделл Хэлл, который был тогда государственным секретарем Соединенных Штатов, сделал интересное замечание в своих «Мемуарах»: «Президент специально сообщил мне, что Уэллес втайне несколько раз приходил к нему и просил послать его за границу со специальной миссией». Корделл Хэлл был против, так как это могло бы внушить ложные надежды, но, вопреки его мнению, поездка была все же предпринята.

* * *

Как я уже упоминал, через несколько дней после этого американского визита я отправился с Риббентропом и большой делегацией в Рим, чтобы доставить Муссолини ответ Гитлера на его письмо с критическими замечаниями, полученное в январе. И содержание письма, и то, что Риббентроп лично сказал Муссолини, свидетельствовало о том, что Германия полна решимости решить свои проблемы военным путем. Это отражало и точку зрения [234] фюрера на место Италии рядом с Германией. Риббентроп намекнул также на предстоящие военные операции против западных держав. «Через несколько месяцев, — сказал он, — французская армия будет уничтожена, а те немногие англичане, которые останутся на континенте, станут военнопленными». Вначале Муссолини отнесся сдержанно к красноречивым излияниям Риббентропа, цветисто описывавшего мощь Германии и ее убежденность в необходимости вступления в войну. Однако затем, к моему удивлению, высказал свое замечание, что фашизм должен сражаться бок о бок с национал-социализмом.

Во время второй беседы на следующий день Муссолини весьма неожиданно полностью встал на позицию войны. Он был готов выступить на стороне Германии, и я слышал, как он сказал, что ему нужно лишь решить, когда наступит наиболее подходящее время. Риббентроп явно успокоился, так как приехал в Рим с большими сомнениями относительно «вероломного партнера по «Оси». Он счел момент подходящим, чтобы внести по поручению Гитлера предложение о встрече Гитлера и Муссолини в Бреннере. Муссолини с энтузиазмом согласился.

Большим событием во время этой поездки в Рим, как считал я и большинство членов нашей делегации, стала аудиенция у Папы, состоявшаяся на следующий день. Муссолини был особенно рад этому — в своих разговорах с Гитлером и Риббентропом он часто советовал Германии установить хорошие отношения с католической церковью, нередко приводя в пример свои успехи в этих делах.

Три ватиканских автомобиля доставили нас, включая Риббентропа, в Ватикан. Швейцарская гвардия [235] в старинных шлемах и с алебардами образовала кортеж во дворце Папы, а вся аудиенция проходила в рамках торжественной церемонии, предусмотренной в Ватикане по большим случаям. Папа Пий XII, более известный нам как нунций Пачелли, был дипломатическим представителем Папского престола в Берлине в 20-х годах. Он долго беседовал с Риббентропом по-немецки, а затем обратился с несколькими дружескими словами к делегации, очень тепло вспоминая о своем пребывании в Берлине. Затем он отпустил нас, правда, без апостольского благословения, но с убедительными добрыми пожеланиями нам и нашей стране. Никто из государственных деятелей, с которыми я познакомился за годы работы, не произвел на меня за столь короткое время такого глубокого впечатления своим внешним видом и манерой держаться, как Папа Пий XII. Этот высокий худой человек с узким одухотворенным лицом, стоявший передо мной в своих папских одеждах, показался мне существом, уже частично не принадлежащим этому миру.

Не знаю, что обсуждал Риббентроп наедине с Папой. Во всяком случае, министр иностранных дел, казалось, находился под большим впечатлением от встречи и не выглядел недовольным. С другой стороны, его очень расстроил кардинал Мальоне, с которым он виделся после аудиенции у Папы. «Если бы он продолжал разговаривать так, как он это делал, — рассказывал нам Риббентроп, — мне следовало бы встать и уйти. Я уже потянулся за шляпой».

Мы вернулись в Берлин 13 марта, но несколько дней спустя снова двинулись в южном направлении на встречу в Бреннере, состоявшуюся 18 марта 1940 года. Это было первое из целого ряда таких рандеву, [236] периодически имевших место во время войны. В четвертый раз Гитлер и Муссолини встретились для личного разговора.

* * *

Пограничная станция Бреннер находится на высоте 1350 метров над уровнем моря в 270 метрах от немецкой границы и хорошо известна всем немцам, приезжающим в Италию. Здесь еще лежал глубокий снег, когда на станцию прибыл специальный поезд Гитлера. Дуче и Чиано встретили Гитлера и проводили его в вагон Муссолини, где сразу же начались переговоры.

Эти бреннерские совещания привлекали большое внимание за рубежом, так как часто предвещали новые повороты событий. Все движение через бреннерский пропускной пункт остановилось, будь то международный экспресс или состав со срочно необходимым углем. Два диктатора сдерживали все движение. Эти совещания нельзя было назвать беседами в полном смысле слова. Более подходящим выражением было бы «монологи Гитлера в Бреннере», так как фюрер всегда занимал своими речами восемьдесят-девяносто процентов всего времени, а Муссолини имел возможность лишь вставить несколько слов под конец. Личные отношения между этими двумя людьми казались довольно дружескими и продолжали такими оставаться вплоть до последней встречи перед падением Муссолини 20 июля 1943 года. Но встречались они не на равных: уже в 1940 году Гитлер захватил лидерство и принудил Муссолини играть роль младшего партнера. [237]

На этом совещании самоуверенный Гитлер предоставил внимательному и восхищенному итальянцу подробное описание своей успешной польской кампании и заговорил о подготовке к большой битве с Западом. Нагромождались цифры и данные. Гитлер обладал поразительной способностью держать в голове сведения о численности войск, о потерях и состоянии резервов, а также технические подробности об огнестрельном оружии, танках и артиллерийских орудиях. Казалось, он меньше интересуется воздушными и военно-морскими силами. В любом случае, он мог до такой степени завалить Муссолини фактами и числами, что дуче в восторге таращил глаза, как ребенок с новой игрушкой.

Меня особенно поразил тот факт, что Гитлер избегал давать Муссолини какую-либо точную информацию о своих ближайших военных планах. Я знал, что делаются всевозможные военные приготовления для наступления на Запад, которое несколько раз откладывалось. Я также знал о планируемом нападении на Норвегию и Данию, которое действительно произошло 9 апреля, то есть три недели спустя. Но Муссолини ничего не было об этом сказано. Гитлер не доверял итальянцам — он даже разработал теорию, что в развязывании второй мировой войны была виновата именно Италия. Я слышал, как Гитлер не раз заявлял: «Савойский правящий дом сказал британской королевской семье, что Италия не вступит в войну. В результате англичане подумали, что могут безо всякого риска заключить союз с Польшей, что и привело к войне».

Муссолини воспользовался несколькими оставленными [238] ему минутами, и, к моему удивлению, как я узнал позднее, к ужасу его соратников, убежденно подтвердил свое намерение вступить в войну. В записи от 19 марта, сделанной через день после этой встречи в дневнике Чиано, говорится: «Он (Муссолини) обиделся из-за того, что Гитлер говорил один. Он многое хотел сказать, а вместо этого был вынужден молчать большую часть времени, а к такому диктатор, или вернее старейшина диктаторов, не привык».

Неясно, что же заставило Муссолини передумать насчет вступления в войну. Как сказал однажды Чиано и видел я сам, он, несомненно, позволил себе «поддаться чарам» неудержимого потока гитлеровского красноречия на встрече в Бреннере. Способствовало этому и то, что союзные державы с непонятной бестактностью и неуклюжестью незадолго до этой встречи отрезали Италию от морского пути поставок угля из Голландии. Поступив так, они не только уязвили гордость Муссолини, но и поставили Гитлера в такое положение, что тот имел возможность разрешить осуществлять эти поставки по суше через Германию.

Три часа спустя специальные поезда отъехали от маленькой станции, и смогло возобновиться нормальное движение.

На обратном пути я продиктовал свой отчет о прошедшем совещании. Когда поезд трогался, Чиано, следуя указаниям Муссолини, настоятельно просил меня дать ему копию. Как и в случае с Чемберленом в Берхтесгадене, у Муссолини возникли трудности с получением моего отчета. Гитлер очень противился его передаче итальянцам. «Никогда не [239] знаешь, — сказал он мне, — кто может прочесть этот документ с итальянской стороны и что скажут дипломатам союзных держав». В течение последующих нескольких дней Муссолини постоянно запрашивал мой отчет у немецкого посла в Риме, и в конце концов Гитлер послал его. Но, как бывало во многих подобных случаях, Гитлер лично составил сокращенный вариант отчета.

В этих случаях Гитлер никогда не вредил заявлениям, которые делались в его адрес. По отношению к своим собственным заявлениям он не вносил изменений, а только вычеркивал. То, что оставалось, не содержало неточностей, но тем не менее часто было неполным по многим существенным пунктам, Так, часто существовало два варианта отчета, причем оба за моей подписью — один для домашнего, а другой — для внешнего потребления, и в большинстве случаев даже я мог различить их, лишь сравнивая с оригинальными документами. Впоследствии историкам придется разбираться, является ли документ, с которым они работают, сокращенным вариантом, подготовленным для собеседника Гитлера, настоящей копией, откорректированной Риббентропом для немецких архивов, или оригиналом, продиктованным с моих рукописных записей переводчика. Когда мои отчеты не требовали те, с кем беседовал Гитлер, он чаще всего больше не интересовался ими, хотя обычно Риббентроп внимательно их просматривал.

Итальянцы заметили, что мой отчет о бреннерской встрече был сокращен Гитлером. «Маккензен доставил бреннерский отчет из Берлина, — отмечает Чиано в своем дневнике 1 апреля 1940 года» — Он [240] написан не в том стиле, в каком пишет обычно свои отчеты Шмидт; были сделаны весьма значительные сокращения».

* * *

Три недели спустя после бреннерской встречи Риббентроп дал мне указание снова запереть бюро переводов в отеле «Адлон». В ночь на 8 апреля мы переводили немецкий меморандум Норвегии и Дании, который предшествовал оккупации этих стран: «Правительство рейха располагает неоспоримыми данными, что Англия и Франция замышляют внезапную оккупацию определенных территорий северных государств в ближайшем будущем... «

С горьким чувством переводя этот документ о предстоящем покушении на нейтралитет скандинавских стран, я считал заявление о намерениях англичан и французов надуманным предлогом. То, что я не знал тогда, записано в мемуарах Черчилля:

«3 апреля британский кабинет министров принял к выполнению решение Верховного военного совета, а Адмиралтейство получило указание 8 апреля минировать норвежские морские пути. Так как наше минирование норвежских вод может вызвать ответные действия немцев, было также решено, что британская бригада и французский контингент вооруженных сил будут посланы в Нарвик, чтобы очистить порт и продвинуться к шведской границе. Другие силы следует направить в Ставангер, Берген и Трондхайм с целью помешать врагу захватить эти базы».

Мы сделали перевод немецкого меморандума и для Муссолини, он сопровождался коротким письмом [241] Гитлера. Это была первая информация, которую он предоставлял своему коллеге-диктатору о готовящейся акции.

* * *

Во второй половине дня 9 мая меня неожиданно вызвал Риббентроп вместе с главой нашего отдела прессы и радиовещания. «Завтра рано утром начинается наступление на Запад по всему фронту от Швейцарии до Северного моря», — сказал нам Риббентроп. Я должен был снова мобилизовать свое бюро для перевода нового меморандума правительства и заявлений Риббентропа для прессы. Риббентроп продолжал: «Есть произойдет утечка сообщений об этом наступлении, фюрер вас расстреляет. Я не смогу вас спасти».

На этот раз бюро переводов собрали не в «Адлоне», который сочли недостаточно надежным, а в парадных залах бывшего дворца президента рейха. Риббентроп потратил миллионы на модернизацию дворца, который теперь стал его официальной резиденцией. Сам он приказал мне как можно незаметнее собрать отдельные группы бюро переводов в определенных комнатах министерства иностранных дел, а затем лично провести их по запутанным переходам и служебным лестницам в его дворец так, чтобы никто в точности не знал, где на самом деле находится. «Чтобы никто не смог сунуть записку сообщнику на улице», — добавил министр иностранных дел, вдруг превращаясь в заправского сыщика. Все это было должным образом исполнено, и в ту ночь парадные залы дворца министра иностранных дел с их дорогостоящими канделябрами, настоящей [242] позолотой, роскошной мебелью, картинами, гобеленами и пушистыми коврами превратились в рабочие кабинеты. Разные языковые группы работали в отдельных углах; можно было расслышать сквозь стрекот пишущих машинок предложения из меморандума для Голландии и Бельгии на английском, французском, итальянском и испанском языках: «В этой битве за выживание, навязанной народу Германии Англией и Францией, правительство рейха отказывается оставаться в бездействии и позволить перенести войну через Бельгию и Голландию на территорию Германии. Соответственно теперь немецким войскам дан приказ охранять нейтралитет этих стран всеми военными ресурсами рейха». Так выглядела гитлеровская версия способа защиты нейтралитета.

Среди ночи начальство пришло в большое волнение, когда Риббентропу сказали, что голландский военный атташе передал своему правительству известие о готовящемся вторжении. «Имел ли кто-нибудь из бюро переводов контакты с внешним миром? — нервно спросил меня Риббентроп. — Быстро пройдите по всем комнатам и посмотрите, все ли переводчики на месте». Пока я производил подсчет, он послал начальника полицейского подразделения с тем же поручением. «Будет лучше, если Вы тоже посчитаете, — сказал он ему. — Шмидт знает языки, но я не уверен, умеет ли он точно считать». Никто не отсутствовал.

На рассвете Риббентроп проиграл главную битву в своей личной войне. Геббельс сделал по радио официальное заявление, о котором министр иностранных дел хотел объявить лично. «Весь мой отдел радиовещания увольняется без предупреждения за [243] нерасторопность!» — вскричал бледный от ярости Риббентроп, в то время как из громкоговорителя раздавался медоточивый голос его заклятого врага, зачитывавшего роковой меморандум.

В дополнение картины чрезвычайной неразберихи, которую для непредвзятого наблюдателя представляло поведение нашего министерства иностранных дел, Риббентроп вручил уже оглашенный по радио меморандум несчастному послу Бельгии и голландскому министру, сопровождая передачу меморандума устным заявлением. Он сделал также гротескное заявление для прессы, в котором сказал, что мы предварили «новый акт агрессии и безрассудства, обусловленный тем, что в настоящее время правительства Франции и Англии стараются спасти свои кабинеты, которые находятся под угрозой».

В последующие недели события развивались с поразительной быстротой. В течение нескольких недель была оккупирована Голландия, капитулировала бельгийская армия во главе с королем Леопольдом, англичанам удалось ускользнуть в Дюнкерк, а французы были сметены германским потоком. Брюссель и Париж были оккупированы без нанесения им ущерба, так как правительства этих стран благоразумно объявили их открытыми городами.

Риббентроп расположился со своим «оперативным штабом» в хорошо известном отеле «Шато д'Арденн» недалеко от Динана. Грустно было видеть, как роскошная мебель знаменитого отеля постепенно оказывается погребенной под грудами мусора и бумаг, и грустно было жить в обширных апартаментах без света, воды и какого-либо обслуживания.

10 июня Чиано вручил Франсуа-Понсе итальянское заявление об объявлении войны — Муссолини [244] спешил прийти на помощь своему партнеру. «Вероятно, Вы догадываетесь, почему я послал за Вами», — сказал Чиано французскому послу. «Я никогда не считал себя особенно умным, — ответил Франсуа-Понсе, который даже в этот тяжелый час не утратил сарказма, — но я достаточно понятлив, чтобы сообразить, что Вы собираетесь вручить мне заявление об объявлении войны». Эту историю все передавали друг другу после того, как итальянские коллеги пересказали ее нам с нескрываемой радостью по поводу меткого ответа Франсуа-Понсе.

Испанское министерство иностранных дел сообщило нам 17 июня, что французское правительство в Бордо попросило испанского посла передать немецкому правительству просьбу о заключении перемирия.

В тот день мы полетели с Гитлером и Риббентропом в Мюнхен. На следующий день в резиденции фюрера между Гитлером и Муссолини состоялось небольшое совещание — в той же комнате, где в 1938 году проходила конференция с участием Чемберлена и Даладье. Гитлер был настроен на удивление миролюбиво; он склонялся к тому, чтобы не предъявлять Франции репрессивных условий перемирия. Муссолини хотел попросить для себя руководство французским военным флотом, но Гитлер был категорически против. «Если мы выдвинем такое требование, — сказал он, — весь французский флот перейдет на сторону англичан». Гитлер отклонил также предложение Муссолини провести совместные переговоры по перемирию. «Я и не подумаю, — сказал он потом Риббентропу, — осложнять наши переговоры франко-итальянской враждебностью». [245]

Я с удивлением отметил, что отношение Гитлера к Великобритании изменилось. Он вдруг задался вопросом, хорошо ли на самом деле разрушать Британскую империю. «Все-таки это сила, поддерживающая порядок в мире», — сказал он недовольному Муссолини. Даже его фанатичная ненависть к евреям, казалось, пошла на убыль. «Можно найти место для государства Израиль на Мадагаскаре», — заметил он в разговоре с Муссолини, когда они обсуждали будущее французской колониальной империи.

* * *

Сразу же после окончания мюнхенских переговоров мы полетели обратно на франко-бельгийскую границу. 20 июня меня вызвали в штаб-квартиру Гитлера и передали текст условий перемирия; перевод на французский язык должен был быть готов для передачи французской делегации в Компьене на следующий день. Небольшая группа переводчиков итальянского языка работала неподалеку от штаб-квартиры Гитлера, незамедлительно переводя письма для Муссолини, а я заранее позаботился, чтобы один из них был также хорошим переводчиком на французский; к счастью, я предусмотрительно организовал прилет еще одного переводчика из Берлина. С этим бюро переводов в миниатюре я проработал всю ночь на 20 июня в небольшой французской деревенской церкви. Было очень странно переводить условия, навязываемые Франции, в крохотной церквушке, освещенной свечами; у задрапированного алтаря тихие голоса переводчиков смешивались со стуком пишущих машинок. Какой это был контраст по сравнению с ярко освещенными комнатами дворца Риббентропа, [246] где совсем недавно в разноязычном говоре под монотонный шум копировальных аппаратов переводились документы о начале войны.

«Французское правительство приказывает прекратить враждебные действия против германского рейха во Франции, во французских владениях, протекторатах, подмандатных территориях и на море. Оно отдает распоряжение французским частям, окруженным немецкими вооруженными силами, немедленно сложить оружие».

Так гласил пункт 1 этого исторического документа.

«Французская территория к северу и западу от линии, указанной на прилагаемой карте, будет занята немецкими войсками».

В церкви эхом отдавались такие фразы на французском, как «демобилизация и разоружение», «транспорт и транспортные магистрали», «запрещение радиопередач», «перемещение населения».

«Немецкое правительство торжественно заявляет французскому правительству, что оно не намеревается использовать французский военный флот во время войны... Кроме того, оно торжественно и категорически заявляет, что не собирается предъявлять какие-либо притязания на французский флот при заключении мира».

Таким было решение Гитлера, которое Муссолини оспаривал в Мюнхене.

Но нам пришлось также переводить и некоторые чудовищные условия: «Французское правительство обязуется передать по требованию всех немцев, проживающих во Франции и названных немецким правительством». Я сразу же подумал о моем бывшем коллеге Якобе, чей голос, после того как он эмигрировал во Францию, я слышал по страсбургскому радио, где он читал сводки новостей. Я надеялся, что он вовремя уехал из Франции, а он так и сделал, [247] потому что позднее я слышал его так хорошо знакомый мне голос в бостонской коротковолновой программе для немцев.

«Члены французских вооруженных сил, находящиеся в немецком плену, останутся военнопленными до заключения мира».

Все тяготы долгого плена, которые я так хорошо помнил по послевоенному периоду первой мировой войны, сразу вспомнились мне, когда я переводил это условие.

Время от времени Кейтель, а то и сам Гитлер заходили в церковь взглянуть на нас, чтобы убедиться, что работа будет закончена вовремя, или чтобы внести последние изменения в немецкий текст. Где-то поблизости, должно быть, находилась комната для заседаний, где, по мере того как продвигался перевод, условия перемирия подлежали последнему тщательному рассмотрению. Лишь после полуночи нам был передан последний листок, а на рассвете работа была выполнена и для французов готов чистовой экземпляр документа.

Я поспешно направился в отель «Шато д'Арден», чтобы немного отдохнуть после напряженной ночной работы, так как мне еще предстояло участвовать на переговорах по перемирию, которые начинались на следующий день, 21 июня 1940 года. После двухчасового сна за мной прислали вестового. Я должен был сразу же ехать с Риббентропом в Компьен на машине, так как туман не позволял вылететь. Я поспешно надел форму, выскочил из дома к машине, в которой уже поджидал меня нетерпеливый Риббентроп.

«Езжай как можно быстрее, — сказал Риббентроп шоферу. — Переводчик не может опаздывать на переговоры о перемирии!» Мы ринулись вперед со [248] скоростью больше 75 миль в час по отличным, к счастью, автомобильным дорогам Северной Франции, мимо полей сражений первой мировой войны, мимо деревень и небольших городков, на которые уже наложила свою разрушающую руку вторая мировая война, трагически повторявшая то событие. Впервые с 1918 года я еще раз увидел внешние проявления войны. Это было удручающее зрелище; часы, казалось, отвели назад, и надежды, которые я питал в двадцатых годах, работая с Штреземаном, Брианом и Остином Чемберленом, надежды, за которые я еще цеплялся в Мюнхене в 1938 году, теперь, казалось, совершенно развеялись. Тем не менее во время этой поездки по районам, разоренным новой войной, надежда затеплилась снова. Разве я не еду, размышлял я, на переговоры по перемирию? Сегодня во второй половине дня реки крови иссякнут — по крайней мере между Францией и Германией. Может быть, это начало лучшего, более прочного мира, подумал я.

В два часа дня, так как мы приехали немного раньше времени, мы остановились на небольшом холме близ Компьена и съели обед, состоявший из бутербродов и бутылки минеральной воды. Подкрепившись, поехали в исторический лес, где ярко освещенный солнцем на хорошо известной поляне стоял знаменитый деревянный вагон-ресторан, в котором Германия подписала перемирие 11 ноября 1918 года. Я часто видел этот вагон в Париже, где он экспонировался в двадцатых годах, и, разумеется, никогда не думал, что когда-нибудь буду сидеть в нем среди победителей напротив французской делегации.

В начале четвертого я зашел в этот пустой вагон-ресторан. [249] Посредине, там где обедали пассажиры до первой мировой войны, был установлен простой длинный стол с пятью-шестью стульями с каждой стороны для обеих делегаций. Мое место находилось во главе стола, так что я мог слышать и видеть и французов, и немцев.

Вскоре прибыл Гитлер с Герингом, Редером, Браухичем, Кейтелем, Риббентропом и Гессом и сел по правую руку от меня; несколько минут спустя появились французский генерал Хинтцигер, посол Ноэль, вице-адмирал Лелкж и генерал военно-воздушных сил Бэржере. Гитлер и его соратники встали, не говоря ни слова; обе делегации обменялись сдержанными кивками, сели за стол и начались переговоры.

Кейтель зачитал преамбулу условий перемирия. «После героического сопротивления... Франция была побеждена. Таким образом, Германия не имеет намерения возводить клевету на столь храброго врага в условиях перемирия, — перевел я французам из текста, который мы подготовили в течение ночи. — Цель требований Германии состоит в том, чтобы предотвратить возобновление враждебных действий, обеспечить безопасность Германии для дальнейшего ведения войны против Англии, которая неизбежно должна продолжаться, а также чтобы создать условия для нового мирного устройства, призванного устранить несправедливость, нанесенную германскому рейху».

Когда я кончил читать французский текст, Гитлер и его соратники встали. Французы тоже встали, и после небрежных поклонов с обеих сторон немцы покинули помещение. Первый акт драмы Компьена [250] длился ровно двенадцать минут, в течение которых французы и немцы сидели друг против друга с застывшими лицами, как восковые фигуры.

Из немцев в вагоне остались только я и Кейтель. Затем вошли еще несколько немецких офицеров, и начался второй акт. И французский, и немецкий тексты условий перемирия был переданы французам Кейтелем. Французы внимательно их прочитали и попросили дать им немного времени для обсуждения. Все вышли из вагона. На краю леса французам установили небольшую палатку для совещаний; мы, немцы, довольствовались лесной полянкой. Некоторое время спустя французы прислали сказать, что готовы продолжать переговоры. Когда все мы снова оказались в вагоне, французы заявили, что должны будут передать условия правительству в Бордо, прежде чем комментировать или подписывать их.

«Абсолютно невозможно! — сказал Кейтель. — Вы должны подписать незамедлительно».

«В 1918 году немецкой делегации разрешили вступить в контакт с правительством в Берлине, — ответил Хинтцигер, — и мы просим предоставить нам такую же возможность».

Последовала оживленная дискуссия среди немцев. Кейтель спросил сидевшего рядом с ним немецкого офицера, возможна ли технически телефонная связь с Бордо. Офицер не знал. Все-таки обе страны еще находились в состоянии войны и были разделены фронтом из железа и стали. В конце концов выяснилось, что можно поговорить с Бордо по временно установленной линии, и тогда Кейтель разрешил французам позвонить. Переговоры продолжались еще два часа. Затем вестовой сообщил, что [251] связь установлена: линию провели от леса к вагону, а телефонный аппарат поставили в бывшей кухне вагона-ресторана.

«Через пять минут на линии будет Бордо», — доложил офицер связи. Немецкая делегация вышла, чтобы дать французам возможность позвонить своему правительству без помех. Сам я получил указание слушать разговор из вагончика связи в лесу.

Капрал расположился на земле перед этим вагоном с парой аккумуляторов, сухими батареями и простым полевым телефоном для обеспечения временной телефонной связи. Он все время что-что кричал в аппарат. Сначала я не понял, что он говорил, но потом меня осенило. Солдат говорил по-французски с берлинским акцентом. «Говорит Компьен», — разобрал я наконец. «Говорит Компьен», — повторил он раз двадцать, в процессе повторения делая потрясающие успехи во французском языке. Вдруг он замолчал: на другом конце линии ответили. «Да, мадемуазель, соединяю вас с французской делегацией», — произнес капрал вполне вразумительно, хоть и с явным акцентом. И снова возник удивительный контраст. Здесь, в глубине французского леса, в разгар новой войны, кто-то как ни в чем ни бывало звонит «мадемуазель» в Бордо. Сейчас, годы спустя, кому-нибудь трудно представить себе, насколько нереальной казалась мне тогда эта сцена в компьенском лесу.

Я быстро спустился на землю и надел наушники. «Да, говорит генерал Вейган», — услышал я издалека, но вполне отчетливо голос французского главнокомандующего, взявшего трубку в Бордо.

— Говорит Хинтцигер, — громко и четко донеслось из кухни вагона-ресторана, который я видел 252 сквозь ветви деревьев. — Я говорю из вагона... — пауза, — из известного Вам вагона. (Вейган присутствовал на переговорах по перемирию в 1918 году в качестве адъютанта командующего Фоша.)

— Вы получили условия? — нетерпеливо спросил Вейган из далекого Бордо.

— Да, — ответил Хинтцигер.

— В чем они состоят? — быстро спросил Вейган.

— Условия тяжелые, но не содержат ничего, ущемляющего честь, — ответил глава французской делегации.

В течение следующих нескольких часов состоялся ряд телефонных разговоров между Компьенем и Бордо; в промежутках проводилось обсуждение в вагоне-ресторане. Переговоры продолжались до сумерек. Кейтель начал терять терпение, но требовалось рассмотреть еще и технические вопросы. На следующее утро в десять часов обсуждение возобновилось и продолжалось почти весь день. Кейтель раздражался все больше и больше. Примерно в шесть часов, во время перерыва, я прошел во французскую палатку и передал ультиматум от него. «Если мы не сможем достигнуть соглашения через час, — прочел я, — переговоры будут прерваны, а делегацию проводят обратно к границе французской зоны».

Французы пришли в большое волнение. Последовали разговоры с Бордо, все с тем же Вейганом, который, очевидно, присутствовал там на заседании кабинета в соседней комнате. Хинтцигер, без сомнения, чтобы обезопасить себя, постоянно запрашивал разрешение на подписание перемирия, в конце концов французское правительство дало ему такое разрешение. В 18 часов 50 минут 22 июня 1940 года Кейтель и Хинтцигер подписали условия германо-французского [253] перемирия в присутствии остальных делегатов. На глазах у некоторых французов блестели слезы.

Потом французы ушли, и в историческом вагоне остались только Кейтель, Хинтцигер и я. «Будучи солдатом, я не могу не выразить Вам мое сочувствие по поводу тягостного момента, который Вы пережили как француз, — сказал Кейтель Хинтцигеру. — Эту неприятную ситуацию может облегчить сознание того, что французские войска храбро сражались — факт, который я особенно хочу Вам подтвердить». Немец и француз стояли молча: на глазах у обоих были слезы.

«Вы, генерал, — добавил Кейтель, — с большим достоинством представляли Вашу страну на этих трудных переговорах». Он пожал руку Хинтцигеру. Я проводил французского генерала и был последним из немцев, кто попрощался с ним и с его делегацией. На меня произвело большое впечатление то, как держались французы в этой чрезвычайно трудной ситуации.

Я до сих пор помню все подробности тех незабываемых дней 1940 года. Единственное, о чем я жалею, так это о том, что не присутствовал в качестве переводчика на переговорах о капитуляции 1945 года в Реймсе и Берлине, поэтому не могу сравнить победителей и побежденных в этих двух случаях.

* * *

6 июня 1940 года Гитлер прибыл в Берлин как герой-победитель. На следующий день, в воскресенье, он встретился с Чиано в рейхсканцелярии.

Казалось, Гитлер отбросил мрачные мысли, которые [254] влияли на его настроение в разговорах с Муссолини незадолго до перемирия. Он снова был торжествующим, сознающим одержанную победу немецким диктатором, готовым к битве, таким я знал его за время переговоров, непосредственно предшествовавших войне, и особенно по его беседам с Чиано в августе предыдущего года, когда он пребывал в полной уверенности, что Франция и Англия не будут сражаться.

Совершенно изменившийся Чиано сидел перед ним в Канцелярии. Молниеносная победа над французской и английской армиями, очевидно, возымела свой эффект, и, казалось, он оставил свои прежние опасения насчет западных держав. Теперь он дошел до противоположной крайности, по крайне мере на тот момент. Чиано вел себя так, будто война уже выиграна. Он из кожи лез, выдвигая откровенные и скрытые требования в пользу своей страны. Он хотел аннексировать Ниццу, Корсику и Мальту, сделать Тунис и большую часть Алжира итальянским протекторатом и занять стратегические базы в Сирии, Иордании, Палестине и Ливане. В Египте и Судане Италия просто хотела занять место Великобритании, а Сомали, Джибути и Французская Экваториальная Африка должны были стать итальянской территорией. Чиано нисколько не смущался, выдвигая такие пожелания. Гитлер не обратил на них никакого внимания, а просто произнес длинный победный диалог.

Чиано отправился посетить оккупированную Францию, и мы встретились с ним снова 10 июля в Мюнхене, где Гитлер и Риббентроп приняли его вместе с венгерским премьер-министром графом Телеки и министром иностранных дел Венгрии графом [255] Чаки. Беседа состоялась в резиденции фюрера и касалась разногласий между Венгрией и Румынией. Они были урегулированы месяц спустя в замке Бельведер в Вене на так называемом Втором Венском арбитражном суде.

* * *

«Фюрер собирается сделать очень великодушное мирное предложение Англии», — сказал мне Риббентроп в Берлине несколько дней спустя. И добавил: «Когда Ллойд Джордж услышит об этом, то, наверное, кинется к нам на шею от радости». Очевидно, он уже обсуждал это предложение с Гитлером во всех подробностях и, казалось, был абсолютно уверен в эффекте, который оно произведет на англичан, «Я не удивлюсь, — сказал он в заключение, — если скоро мы будем сидеть на мирной конференции».

Я вспомнил слова Гитлера, сказанные Муссолини в июне, и то, как он совсем недавно игнорировал преувеличенные запросы Италии, и начал питать некоторые надежды на то, что в этот победный час он мог бы оказаться одним из тех государственных деятелей, которые обеспечили длительный мир благодаря своему великодушию.

«Позаботьтесь, чтобы это предложение было переведено на английский язык как можно лучше», — предупредил меня Риббентроп, удаляясь. Разумеется, я приложил бы все усилия, если бы на карту было поставлено прекращение кровопролития. Мне сообщали, что враги Германии часто переводили немецкие заявления очень неточно и произвольно, и решил бороться с этим, представив первым мой вариант английского перевода. [256]

19 июля, когда Гитлер выступал перед депутатами Рейхстага, я сидел в небольшой студии берлинской радиостанции, и передо мной лежал английский текст его речи. Рядом со мной сидел коллега, слушавший речь Гитлера через наушники и указывавший мне карандашом в моем тексте, к чему Гитлер должен был перейти. Я молчал, пока Гитлер произносил первые два-три предложения, чтобы его слова сначала услышали на немецком слушатели британских и американских радиостанций. Затем нажал на кнопку, соединявшую мой микрофон с передатчиком, и стал читать английский текст. Я говорил быстрее, чем Гитлер, которого часто останавливали аплодисменты, и как только карандаш коллеги указывал мне, что мой перевод опередил оратора, я отключал микрофон, и голос Гитлера снова был слышен, пока он произносил два-три предложения; затем я снова подключался. Таким образом, с того момента, как Гитлер встал за трибуну в Рейхстаге, весь англоговорящий мир имел в своем распоряжении полный и правильный английский текст.

Новые технические средства трансляции были на подъеме в Америке, где мой английский перевод передавался многими радиостанциями. Многие газеты восхищались моим достижением: тот факт, что можно было слышать, как Гитлер произносит свою речь на немецком, наводил на мысль, что перевод был импровизированным. Другие гадали, как этого добились технически. Лондонская «Тайме» ошибочно утверждала, что Би-Би-Си уже использовала такой способ.

Как ни был я доволен моим успехом в технике, но содержание речи меня глубоко разочаровало. Она [257] оказалась бесконечно длинной, со слишком подробным описанием благоприятного для Германии хода событий — до такой степени, что даже многие немцы, не говоря уже об иностранцах, сказали: «Мы этого уже наслушались». Я тщетно искал риббентроповское великодушное предложение мира, которое должно было заставить Ллойд Джорджа «броситься нам на шею». Оно содержалось в одном единственном абзаце, звучащем громко, но совершенно лишенном смысла. «В этот час я чувствую, что для очистки совести должен еще раз призвать к благоразумию в Англии. Я верю, что могу сделать это, потому что говорю не как тот, кто побежден и теперь обращается с просьбой, а как победитель. Не вижу причины, по которой необходимо продолжать эту борьбу». Ничего больше. Ни малейшего намека на какое-либо конкретное предложение. Я и прежде часто отмечал на переговорах, что точность не была сильной стороной Гитлера. Тем не менее мне было непонятно, как он мог верить, что такое бессмысленное, чисто риторическое заявление произвело бы какой-то эффект на трезвомыслящих англичан.

Тогда я придерживался мнения, что между тем временем, когда Гитлер сказал Риббентропу о своем мирном предложении и когда произнес речь, он изменил свои планы. Насколько я мог судить, единственная причина, почему он так поступил, заключалась в его недовольстве враждебной реакцией британской прессы при первых слухах о мирном предложении. Как я полагаю, она была инспирирована британским правительством, и я воспринял это как признак определенной усталости от войны, гораздо более явной среди сражающихся во второй мировой войне, чем в первой. Часть письма Черчилля [258] Рузвельту от 14-15 июня, приведенная во втором томе его «Истории второй мировой войны», кажется, намекает на это обстоятельство:

«Заявление, что Соединенные Штаты, в случае необходимости, вступят в войну, могло бы спасти Францию. Иначе за несколько дней сопротивление Франции может быть смято и мы останемся одни.

Хотя сегодняшнее правительство и я лично никогда не послали бы флот через Атлантику, если бы сопротивление здесь было подавлено, в битве может быть достигнут такой момент, когда министры потеряют контроль над ситуацией и когда очень легко можно будет добиться от Британских островов, чтобы они стали вассальным государством гитлеровской империи. Прогерманское правительство почти наверняка будет призвано для заключения мира, и колеблющейся или голодающей нации может представиться почти непреодолимое искушение полностью подчиниться воле нацистов. Судьба британского флота, как я уже упоминал, будет решающей для будущего Соединенных Штатов, потому что если его соединят с флотами Японии, Франции и Италии и с огромными ресурсами германской промышленности, в руках Гитлера окажется гигантская морская мощь. Конечно, он может пользоваться ею с милосердной умеренностью. С другой стороны, может и не делать этого. Эта революция в военно-морском могуществе может произойти очень быстро и, разумеется, задолго до того, как Соединенные Штаты смогут подготовиться отразить ее. Если пойти еще дальше, то, вполне вероятно, вы получите Соединенные Штаты Европы под нацистским командованием, гораздо более многочисленные, более сильные, гораздо лучше вооруженные, чем Новый Свет».

Тогда только по причине задетого самолюбия Гитлер воздержался от великодушного предложения, которое могло бы ослабить сопротивление Великобритании. [259] Когда в той маленькой студии я читал перед микрофоном листок за листком английский текст, доставленный мне из бюро переводов, то со все возрастающим беспокойством начал сознавать, что «мирное предложение», так напыщенно обещанное Риббентропом, на деле оказалось провокационной, хвастливой речью, которая лишь укрепит решимость англичан сражаться. Позднее я смог получить очень хорошее представление о реакции Великобритании, когда через несколько лет наблюдал подобную ситуацию в своей собственной стране. Когда Рузвельт в 1943 году на конференции в Касабланке, к удивлению его собственного министра иностранных дел, вместо того чтобы предложить переговоры, неожиданно потребовал безоговорочной капитуляции, он лишь придал новые силы немецкой воле к сопротивлению.

* * *

В течение последующих недель две новых темы — Юго-Восточная Европа и Испания — возникли в беседах, которые я переводил в Берхтесгадене, Вене и Риме. С тех пор они стали играть важную роль в моей работе.

Отношения между Венгрией и Румынией с каждым месяцем становились все более напряженными, пока, наконец, не вмешался Гитлер, желавший во что бы то ни стало избежать осложнений в Юго-Восточной Европе. Он собрал Чиано и Риббентропа в Оберзальцберге 28 августа и дал им указание уладить разногласия между этими двумя странами в качестве третейских судей.

Мне было особенно интересно узнать, почему [260] Гитлер так хочет избежать конфликта между Венгрией и Румынией. «Я любой ценой должен обеспечить поставки нефти из Румынии, чтобы вести войну», — сказал он Чиано.

«Только плохая погода помешала нам выступить со всей мощью против Британских островов, — заметил он по этому случаю. — Нам нужно по крайней мере две недели хорошей летной погоды, чтобы вывести из строя британский военно-морской флот и открыть путь для высадки на сушу».

30 августа я снова сидел в Золотой комнате — небольшой круглой комнате в замке Бельведер в Вене, — где, как решили Чиано и Риббентроп, должен был состояться арбитражный суд по делу между Венгрией и Румынией. Как и прежде, речь шла о проведении новой пограничной линии. Новая граница между Румынией и Венгрией разделила этнографически сложную румынскую Трансильванию, так как половина этой территории возвращалась Венгрии, которая владела ею перед первой мировой войной. Это было такое же проблематичное урегулирование, как и толстая карандашная линия, проведенная год тому назад между Венгрией и Чехословакией.

Восемь человек за круглым столом внимательно слушали, как я зачитывал решение суда. Справа от меня сидел Риббентроп, рядом с ним Чиано, а за ним министр Витетти; слева румынский министр иностранных дел Манойлеску и министр Валер Поп; напротив — венгерский премьер-министр Телеки и его министр иностранных дел граф Чаки. Когда я развернул на столе карту Трансильвании с новой границей, отмеченной на ней, министр иностранных дел Румынии лишился чувств при взгляде на [261] нее. Новая граница потребовала о него первой жертвы — и не последней.

«С сегодняшнего дня Германия и Италия обязуются гарантировать целостность и неприкосновенность румынской территории», — прочел я, когда мой сосед, благодаря медицинской помощи, пришел в себя. Это была гарантия, на которую так сердито реагировал Молотов в Берлине несколько месяцев спустя.

На следующий день Чиано и Риббентроп отправились на охоту.

* * *

Вопрос об Испании обсуждался Муссолини и Риббентропом три недели спустя, 10 и 20 сентября, в Палаццо Венеция в Риме. Немецкий министр иностранных дел высказал точку зрения, что они могут рассчитывать совершенно определенно на вступление Испании в войну в ближайшее время. Он так же преувеличивал, как и в своих заявлениях о том, что высадка в Англии неминуема и может быть осуществлена очень легко. «Одной дивизии достаточно, чтобы рухнула вся система британской обороны», — сказал он Муссолини, который поглядывал на него с недоверием и насмешкой. Это было типично риббентроповское замечание. Мне приходилось переводить сотни таких высказываний, и со временем создавалось впечатление, что слушатели больше не принимают его всерьез.

23 сентября мы вернулись в Берлин, где на следующее утро испанский вопрос предстал в виде Серрано Суньера, деверя Франко. Тогда он занимал пост министра внутренних дел, а месяц спустя стал [262] министром иностранных дел. В ходе разговора с ним стало совершенно ясно, что замечание Риббентропа в Риме явно не имело под собой оснований. Германия, разумеется, хотела сильнее привязать Испанию к «Оси»; я знаю также, что существовал план захвата Гибралтарского пролива, если бы испанцы дали разрешение на проход немецких войск по своей территории. Во время берлинских встреч на все это делались лишь косвенные намеки, даже когда 25 сентября Суньера принял сам Гитлер.

Я до сих пор ясно вижу еще одну запоминающуюся сцену в кабинете Риббентропа. У окна, которое выходит в старый парк за Вильгельмштрассе, висит карта французских колониальных владений в Африке. Суньер и Риббентроп стоят перед ней. «Не церемоньтесь!» — такова на самом деле суть громких слов Риббентропа. И испанец не стал церемониться. Он пожелал взять порт Оран; он хотел все Марокко и большие участки Сахары, и ему понадобилась французская Западная Африка, чтобы «округлить» испанскую западноафриканскую колонию Рио де Оро. Риббентроп охотно продавал товар, который ему не принадлежал; очевидно, союз с Испанией стоил самой высокой цены.

Интересно, что накануне Франко заявил, что Черчилль с той же целью предлагал ему французские территории в Северной Африке. Отвечая на вопрос, заданный в Палате общин мистером Стоксом 22 июня 1949 года, мистер Иден ответил, что может заявить в самой категорической форме, что такие гарантии не давались.

В беседе с Суньером Риббентроп, со своей стороны, ограничился некоторыми экономическими запросами относительно Марокко и попросил предоставить [263] Германии базу для подводных лодок в Рио де Оро и на острове Фернандо По напротив Камеруна. Однако в ответ на великодушие Риббентропа испанец проявил скупость, при вопросе о Марокко Суньер задумался. Никоим образом не связывая себя обязательствами, он дал понять, что базы в Рио де Оро можно и уступить, но окончательно отклонил просьбу насчет Фернандо По «по историческим причинам» и «из-за испанского общественного мнения».

Это внесло первые признаки охлаждения в горячую дружбу между Франко и Гитлером. Настоящее изменение произошло в октябре на солнечном юге, когда два диктатора встретились, чтобы обсудить вопросы о франко-испанской границе, и не смогли прийти к соглашению. Из записи в дневнике Чиано от 1 октября 1940 года мы знаем, что Суньер «усиленно» жаловался ему на бестактность, с которой немцы отнеслись к Испании. Гитлер и Муссолини, со своей стороны, характеризовали Суньера, как «изворотливого иезуита». Горячей дружбы, которая, как считалось, всегда существовала между испанским и немецким народами, здесь не было и в помине.

* * *
«Япония признает и уважает лидерство Германии и Италии в создании нового порядка в Европе»,

— гласила статья I Пакта трех держав между Германией, Италией и Японией, который я зачитал 27 сентября. Приемная новой рейхсканцелярии была оформлена будто для съемок музыкальной комедии [264] о подписании договора представителями трех стран: Риббентропом, Чиано и японским послом Курусу.

«Германия и Италия признают и уважают лидерство Японии в создании нового порядка в великой Азии»,

— гласила статья II.

В статье III, подразумеваемой как намек в целом на Соединенные Штаты, говорилось:

«В дальнейшем они обязуются поддерживать друг друга всеми политическими, экономическими и военными средствами, если на одну из трех договаривающихся сторон нападет какая-либо держава, не участвующая в настоящее время в европейской войне или в китайско-японском конфликте».

«Военный союз между тремя самыми могущественными государствами на земле!» — так оценил этот договор Риббентроп. Потом министры иностранных дел поставили свои подписи, а японский посол кисточкой нанес изящные японские иероглифы один под другим. Прямо над подписями было написано: «Составлено в трех экземплярах оригинала в Берлине, 27 сентября 1940 года, в XVIII году эры Фашизма — соответствует 27 дню 9-го месяца 15 года Сева{8}».

* * *

Неделю спустя, 4 октября, международное движение поездов через станцию Бреннер снова было приостановлено на три часа. Гитлер разглагольствовал в салоне дуче. Его основной темой стала Франция, которую он хотел каким-то образом мобилизовать [265] против Англии. Испания едва упоминалась, не столько из-за охлаждения, вызванного визитом Суньера, сколько из тактических соображений, о которых я узнал лишь несколько дней спустя. Битва против Великобритании на Средиземном море также играла большую роль в этом бреннерском монологе, и у меня создалось впечатление, что вторжение в Англию отложено ради наступательной операции в Средиземноморье. Муссолини выглядел очень заинтересованным. Ему, вероятно, нравилось, что Гитлер посвящает его в свои будущие планы, хотя бы в общих чертах. Это случалось нечасто, и даже в таком случае ему представилось мало возможностей самому поучаствовать в разговоре. Наконец поток красноречия Гитлера иссяк, и поток международных перевозок возобновился.

* * *

«Быстро поезжайте на вокзал; сейчас будет предупреждение о воздушной тревоге», — сказали мне в министерстве иностранных дел вечером 26 октября. Я отправлялся в длительную поездку, в ходе которой мне предстояло проехать более 4000 миль за несколько дней. Моим первым пунктом назначения был Хендайе на франко-испанской границе. Оттуда мой маршрут лежал во Флоренцию, а затем обратно в Берлин. В то время налеты британской авиации на Берлин еще могли считаться совсем безвредными. Они наносили мало ущерба и становились причиной лишь очень немногих потерь, но длились обычно всю ночь. Англичане посылали только два-три самолета одновременно через короткие промежутки [266] времени. Таким образом они лишали ночного отдыха четыре миллиона человек.

Королевский военно-воздушный флот пролетал у меня над головой, когда я вошел в наш специальный поезд на станции Лертер, но мы остались в поезде и проснулись на следующее утро в Ганновере. Следующей ночью мы остановились на небольшой станции в Бельгии, рядом с туннелем, в котором поезд должен был укрыться на случай воздушного налета — очень хорошая мысль в теории, которая, однако, не всегда срабатывала. Однажды мне довелось находиться во время воздушного налета в поезде с таким слабым локомотивом, что он смог лишь сам въехать в туннель и оставил поезд снаружи, в то время как облака пара, вырывавшиеся из туннеля, привлекали внимание к цели. Но англичане высокомерно пролетали мимо, «считая газгольдер более важным, чем министр иностранных дел рейха», как заметил один из младших членов нашей делегации. Мы обогнули Париж и ближе к вечеру добрались до Монтуара в Центральной Франции. Тем временем прибывший на своем специальном поезде Гитлер имел короткую беседу с Лавалем, который был тогда вице-премьером. Тогда впервые со времени встреч в берлинской Канцелярии в 1931 году я переводил для Л аваля. Он очень тепло поздоровался со мной, с явным облегчением увидев хоть одно знакомое лицо, а во время беседы с Гитлером призвал меня в свидетели того факта, что еще в начале 1931 года он приветствовал политику тесного сотрудничества с Германией. Ничего нового или особо значимого не возникло в ходе этой беседы, в которой также принимал участие Риббентроп, и атмосфера [267] оставалась очень дружелюбной. Речь шла в основном об организации встречи с маршалом Петеном, которая состоялась в этом же месте два дня спустя по нашем возвращении из Хендайе.

В ту же ночь мы двинулись к испанской границе, два наших поезда прибыли на эту станцию на следующий день после полудня. Я останавливался здесь во время предыдущей поездки — в 1928 году, когда сопровождал Штреземана на ассамблею Лиги Наций в Мадрид. Как и на бреннерской встрече, переговоры должны были проходить в салоне Гитлера. Поезд Франко, который прибывал по более широкой испанской колее к соседней платформе, опаздывал на целый час, но стояла хорошая погода, и никто не возмущался; Гитлер и Риббентроп беседовали на платформе.

Я услышал, как Гитлер сказал Риббентропу: «Сейчас мы не можем дать испанцам никаких письменных обещаний о передаче территорий французских колониальных владений. Если они получат что-нибудь в письменном виде по этому щекотливому вопросу, — продолжал он, — то из-за болтливости этих латинян французы рано или поздно наверняка услышат что-нибудь об этом». Он добавил интересное суждение: «Я хочу попытаться в разговоре с Петеном заставить французов начать активные враждебные действия против Англии, поэтому не могу сейчас предлагать им такую передачу территорий. Кроме того, если о таком соглашении с испанцами станет известно, французская колониальная империя, наверное, целиком станет на сторону Де Голля». Эти несколько предложений показали мне более ясно, чем самые длинные меморандумы, сущность проблемы, являвшейся темой предстоящей встречи между [268] диктаторами, и выявили одну из причин, почему эта встреча потерпела фиаско.

Испанский поезд показался примерно в три часа пополудни. Военная музыка, обход почетного караула — знакомая церемония встреч диктаторов, сразу после которой началась роковая дискуссия, положившая конец всякой симпатии между Гитлером и Франко.

Низкорослый и коренастый, смуглый, с живыми черными глазами, испанский диктатор сидел в вагоне Гитлера. На тех фотографиях, которые я видел, он всегда казался гораздо более высоким и стройным. Если бы он носил белый бурнус, пришло мне на ум, его можно было бы принять за араба, и по мере того, как проходила беседа, его способ выдвижения аргументов, с колебаниями и осмотрительностью, казалось, подтверждал это впечатление. Мне сразу же стало ясно, что Франко, осторожного мастера переговоров, к стене прижать не так-то просто.

Гитлер начал с самого восторженного отчета о положении Германии. «Англия уже, можно сказать, потерпела поражение, — сказал он, завершая ту часть своего обзора, которая касалась перспектив побед Германии, — но она еще не готова признать этот факт». Затем возникло ключевое слово — Гибралтар. Если англичане его потеряют, их можно изгнать из Средиземноморья и из Африки. Теперь Гитлер пошел с козырей. Он предложил немедленно заключить договор и попросил Франко вступить в войну в январе 1941 года. Гибралтар будет захвачен 10 января теми самыми особыми частями, которые благодаря новой тактике с такой поразительной скоростью завладели фортом Эбен Эмаэль. Немецкий [269] способ наступления, важной частью которого являлось использование «мертвой зоны» (зоны, которая не простреливалась благодаря горизонтальной и вертикальной наводке орудий), была в то время доведена до такого совершенства, что операция не могла не завершиться успешно. Как я слышал, немецкие части в Южной Франции имели точную модель крепости Гибралтар и фактически тренировались в ее захвате по этому методу.

Гитлер и так и сяк предлагал Гибралтар Испании и, более уклончиво, также и колониальные территории в Африке.

Сначала Франко, мешковато сидевший в кресле, ничего не говорил. По его непроницаемому лицу я не мог понять, ошеломило ли его это предложение или он просто спокойно обдумывал свой ответ. Потом он предпринял уклончивый маневр, подобный маневру его итальянского коллеги в начале войны. Испании не хватает продовольствия. Страна нуждается в пшенице — несколько сотен тысяч тонн немедленно. «Может ли Германия поставить их?» — спросил он с хитро выжидательным выражением лица, как мне показалось. Испания нуждается в современном вооружении. Для операции по захвату Гибралтара понадобится тяжелая артиллерия; Франко назвал очень большую цифру — количество тяжелых орудий, которые он хотел получить от Германии. Кроме того, он должен защищать свою протяженную береговую линию от нападений британского военно-морского флота. В добавление ко всему прочему у него мало зенитных орудий. Как может оградить себя Испания от возможной потери Канарских островов? Помимо всего прочего, с испанской национальной гордостью [270] не сочетается получение в качестве подарка Гибралтара, захваченного иностранными солдатами. Крепость может быть захвачена только испанцами. Меня очень заинтересовало наблюдение Франко, сделанное в ответ на заявление Гитлера, что танковые части с гибралтарского плацдарма могли бы выгнать англичан из Африки. «До края великих пустынь, вполне возможно, — сказал Франко, — но Центральная Африка будет защищена от основных атак с суши поясом пустынь так же, как защищен остров в открытом море. Как ветеран африканских кампаний я в этом не сомневаюсь».

Сникли большие надежды Гитлера, почти наверняка предполагавшие и завоевание Великобритании. Франко придерживался мнения, что Англию можно завоевать, но тогда британское правительство и военно-морской флот продолжат войну из Канады при поддержке Америки.

По мере того как Франко излагал эти замечания спокойным мягким голосом, своей монотонной напевностью напоминавшим призыв муэдзина к молитве, Гитлер становился все более беспокойным. Беседа явно действовала ему на нервы. Однажды он даже встал, сказав, что не в состоянии продолжать разговор, но сразу же сел снова и возобновил свои попытки взять верх над Франко. Наконец Франко сказал, что готов заключить договор, но обставил свою готовность столь многочисленными оговорками относительно поставок продовольствия и вооружения и времени его активного вмешательства в войну, что соглашение представляло собой лишь фасад.

Потом сделали перерыв. Риббентроп и Суньер продолжили обсуждение в поезде министерства иностранных [271] дел. Изменения в позиции Германии, о которых Гитлер говорил Риббентропу перед прибытием поезда Франко, не ускользнули от внимания умного Суньера. «Испания получит территорию из французских колониальных владений», — так было сформулировано предложение, выдвинутое во время визита Суньера в Берлин. Но «Испания получит территории из французских колониальных владений в той степени, в какой Франция может получить компенсацию из британских колониальных владений», — такой была формула, предложенная Риббентропом в Хендайе как самая большая уступка. Логично мыслящий испанец вполне резонно возразил, что в таком случае Испания может и ничего не получить — то есть если окажется, что Франции невозможно предложить компенсацию из британских владений.

В тот вечер испанцы дали ужин в большом банкетном вагоне Гитлера, специально привезенном из Германии и великолепно освещенном скрытыми светильниками. После ужина Гитлер и Муссолини собирались уехать и оставить своих министров иностранных дел вырабатывать формулировку, с которой они могли бы согласиться. Однако после трапезы оба диктатора снова углубились в дискуссию, из-за которой отправление поездов задержалось на два часа, но не приблизило стороны к взаимопониманию. На самом деле, чувства обоих претерпели изменения.

Буквально на следующее утро Риббентроп продолжил разрушение — шаг за шагом — того, что осталось от германо-испанской дружбы. Он систематично досаждал все более упорно сопротивлявшемуся испанскому министру иностранных дел, пытаясь заставить испанцев согласиться с формулировками соглашения, [272] которые те упрямо отвергали. Наконец Риббентроп отослал испанцев в Сан-Себастьян, как будто они были школьниками, плохо выполнившими задание. «Текст должен быть здесь завтра в восемь часов утра, — сказал суровый «учитель». — Я должен оставить вас, так как мы встречаемся с маршалом Петеном». Но его «ученики» вообще не появились на следующее утро. Вместо этого они прислали заместителя Государственного секретаря Эспинозу де лос Монтероса, дружелюбного, приятного человека, который одно время был послом в Берлине и говорил по-немецки как житель Вены, так как учился в этом городе. «Учитель» оценил работу как «неудовлетворительную». Как раз перед отъездом из Хендайе поспешно набросали еще один проект соглашения. Он предусматривал вступление Испании в войну после взаимных предварительных консультаций, но не содержал никаких явно выраженных оговорок насчет поставок продовольствия и оружия. Дружелюбный испанец на своем очаровательном венском диалекте пообещал представить проект Франко и доложить Германии о его решении.

Кипя от ярости, Риббентроп поехал со мной на машине в Бордо, где находился ближайший аэродром. Как и по пути в Компьен, нам пришлось нестись во весь опор, чтобы вовремя прибыть в Монтуар на встречу с Петеном. Всю дорогу Риббентроп поносил «иезуита» Суньера и «неблагодарного труса» Франко, который «обязан нам всем, а теперь не хочет присоединиться к нам». Подпрыгивания машины на ухабах, казалось, усиливали его досаду. Мы вылетели в Тур в очень плохую погоду. Любой другой летчик, кроме Бауэра, вероятно, не смог бы произвести посадку в дождь и туман, но он [273] благополучно доставил нас на землю, и мы оказались вовремя в салоне Гитлера на станции Монтуар, когда туда прибыл старый маршал Франции.

Несмотря на преклонный возраст, маршал в щегольской униформе сидел очень прямо напротив Гитлера. Держался он скорее самоуверенно, чем подобострастно, и со спокойной леностью слушал мой перевод. Я говорил очень громко, потому что мне сказали, что маршал глуховат. Рядом с ним, как живая противоположность, сидел маленький смуглый Лаваль в неизменном белом галстуке, поочередно искательным взором поглядывая то на Гитлера, то на Риббентропа, пока я переводил.

Гитлер перечислил длинный список французских грехов, не выказывая, однако, резкости. Он повторил то, что говорил в Хендайе: «Мы уже выиграли войну; Англия побеждена и рано или поздно будет вынуждена признать это». И продолжал: «Ясно, что кто-то должен заплатить за проигранную войну. Это будет или Франция, или Англия. Если расплачиваться будет Англия, то Франция займет подобающее ей место в Европе и сможет полностью сохранить свои позиции как колониальная держава». Но чтобы это случилось, важно, чтобы Франция уже сейчас защитила свои колониальные владения от нападения и отвоевала колонии в Центральной Африке, перешедшие на сторону Де Голля. Косвенное предложение присоединиться к войне против Англии было сделано, когда Гитлер спросил Петена, что будет делать Франция, если на нее снова нападет Англия, как это было, например, когда французские [274] военные корабли в Оране отказались подчиняться приказам британского флота.

Петен сразу же понял подтекст, потому что ответил, что Франция не в состоянии вести новую войну. Он в свою очередь задал вопрос Гитлеру об окончательном мирном договоре — «чтобы Франция была осведомлена о своей судьбе, а два миллиона французских военнопленных могли как можно быстрее вернуться домой».

Здесь в разговор вмешался Лаваль, указав на готовность, с которой Франция откликнулась на требование Германии о сотрудничестве не только в чисто военных областях. Французы миролюбивый народ. Они неохотно пошли на войну и никогда по-настоящему не сражались, о чем свидетельствует большое число военнопленных.

Гитлер не ответил на те вопросы, которые, разумеется, казались Петену и Лавалю самыми важными, а французы не сказали ни слова в ответ на намек Гитлера насчет вступления в войну против Англии. Карта, на которую поставил Гитлер, была бита в результате осторожной сдержанности Петена и Лаваля. Односложные ответы Петена во время дискуссии в Монтуаре явно свидетельствовали о категорическом отказе, не лучше обстояло дело и с Лавалем. Хорошо зная французов, свои симпатии во время этого разговора я отдал побежденным. По-моему, в таких случаях люди особенно чувствительны к любой фальшивой ноте с противоположной стороны. Я понял тогда и считаю до сих пор, что Франции нечего было стыдиться той позиции, которую заняли эти двое французов в отношении к победителю на той встрече в Монтуаре. Мое впечатление подтвердил и тот факт, что в тот вечер Гитлер, [275] по моим наблюдениям, был особенно разочарован отчужденностью французов. В последующие месяцы это разочарование продолжало нарастать и к Рождеству достигло высшей точки во взрыве ярости против адмирала Дарлана, преемника Лаваля. Тогда Гитлер целый час разносил Дарлана в том же самом вагоне, где проходил в Монтуаре разговор с Петеном и Лавалем.

* * *

У тех, кто возвращался в Германию в двух специальных поездах Гитлера и Риббентропа, настроение было не особенно радостным. Ни в Хендайе, ни в Монтуаре Гитлер не получил того, чего хотел. Но появилась и другая проблема: вскоре после того, как мы достигли немецкой границы, наше посольство в Риме сообщило, что Италия готова захватить Грецию. Гитлер был вне себя — он считал акцию Муссолини совершенно неприемлемой в это время года. Риббентроп, «голос хозяина», сказал нам за ужином: «Итальянцы ничего не добьются в Греции в период дождей и снегопадов. Кроме того, последствия войны на Балканах весьма непредсказуемы. Фюрер намерен любой ценой удержать дуче от выполнения этого безумного замысла, поэтому нам нужно немедленно ехать в Италию, чтобы поговорить с Муссолини лично». В напряженной атмосфере, воцарившейся в нашем вагоне по получении этого известия, мы остро почувствовали, как дернулся поезд, когда повернул от Берлина на юг. «Полиция поспешила на место преступления», — как говорится в детективных романах.

Мы проезжали по преждевременно занесенной [276] снегом местности, такой же холодной, как наше настроение, и в 10 часов утра 28 октября прибыли на празднично украшенный вокзал во Флоренции. Мы уже знали, что опоздали, так как два часа тому назад пришло сообщение, что итальянцы вступили в Грецию. Муссолини встретил Гитлера, самодовольно улыбаясь. Прямо на платформе он объявил в нашем собственном стиле, характерном для подобных случаев: «Победоносные итальянские войска сегодня на рассвете пересекли греко-албанскую границу». Это была месть Муссолини за бесчисленные акции, о которых Гитлер никогда ему не сообщал до того момента, когда принц Гесский, королевский курьер, отправлялся на рассвете специальным самолетом в Рим.

Гитлер проявил удивительное самообладание. Он умел проигрывать, как говорят англичане в таких случаях, и не наблюдалось ни малейшего признака мысленного зубовного скрежета в дружеских словах, которыми он обменялся с Муссолини возле палаццо Питти.

В тот же день Гитлер снова отправился на север, затаив горечь в сердце. Три раза он испытал крушение надежд — в Хендайе, в Монтуаре и теперь в Италии. В длинные зимние вечера следующих нескольких лет эти продолжительные, напряженные поездки заполнялись разговорами, полными горьких упреков в адрес неблагодарных и неверных друзей, партнеров по «Оси» и «обманщиков» французов.

* * *

В оставшиеся месяцы 1940 года я работал без отдыха. В начале ноября Риббентроп и Чиано встретились, чтобы поохотиться в Шенхофе рядом с Карлсбадом. [277] Я считал занятия этим изысканным видом спорта неподобающими для военного времени. Вечерами я переводил политические разговоры в небольшом замке, который «арендовал» Риббентроп. «Мы уже выиграли войну», без конца повторяла «граммофонная пластинка». Этот припев я переводил со все большим отвращением.

Десять дней спустя, 12 ноября, в Берлин прибыл Молотов. В следующей главе я более подробно коснусь судьбоносных и чрезвычайно интересных бесед, которые вел посланец Сталина с Гитлером в те ноябрьские дни.

18 и 19 ноября я работал в Берхтесгадене, где Гитлер принимал царя Болгарии Бориса, а потом Чиано и Суньера. Итальянский и испанский министры иностранных дел уже имели долгие, но бесплодные беседы с Риббентропом.

Еще одному монарху потребовались мои услуги переводчика: король Леопольд Бельгийский, содержавшийся как военнопленный в своей собственной стране, встречался с Гитлером 19 ноября. Несколькими неделями раньше принцесса итальянской королевской семьи, сестра Леопольда, была принята в Бергхофе и за время неофициального чаепития коснулась не только многочисленных вопросов, имевших отношение к Италии, но и говорила о трудном положении в ее родной стране Бельгии. Что естественно для женщины, она говорила в основном о гуманитарных проблемах, в частности, интересовалась судьбой бельгийских военнопленных и красноречиво просила, чтобы им разрешили вернуться домой. Она нарисовала удручающую картину положения с продовольствием в Бельгии.

Гитлер занял уклончивую позицию. Если бы он [278] говорил с мужчиной, то на оба вопроса ответил бы резким отказом, но с женщинами он всегда держался гораздо мягче, особенно если они были молоды, элегантны и высказывали свои просьбы с таким женским очарованием и дипломатическим тактом, как это сделала принцесса Пьемонтская. Через некоторое время она, конечно, распознала уклончивую тактику Гитлера.

«Если Вы не желаете обсуждать эти вопросы со мной, — сказала она, наконец, с чисто женской изобретательностью, — потому что я простая женщина и ничего не понимаю в политике, не могли бы Вы поговорить о них с моим братом Леопольдом? Все эти тяготы, которые вынужден нести его народ, очень его угнетают».

Я сразу же увидел, что Гитлеру совсем не интересна такая встреча; он раздраженно нахмурился, что свидетельствовало о том, что он считает, будто его поймали в западню. Однако потом лоб его разгладился, и он сказал, что готов принять короля Леопольда, но сделал это таким тоном, что можно было смело предположить: ничего из этого не выйдет. Принцесса удовлетворилась своим успехом. На обратном пути в Мюнхен она заставила меня вкратце пересказать всю беседу; у меня сложилось впечатление, что она хотела дать брату очень точный отчет об этом разговоре.

Когда некоторое время спустя я забирал короля Леопольда из маленькой гостиницы неподалеку от Бергхофа, чтобы ехать с ним на встречу с Гитлером, мне показалось маловероятным, что он знал о мерах, принятых его сестрой. Он шел рядом со мной, высокий и стройный, и казался мне студентом, который идет на дополнительные занятия, чтобы понравиться [279] своим родителям, хотя и не видит в этом смысла. По ступенькам знаменитого Бергхофа он поднялся медленно, с неохотой, не проявляя тех упований, которые отличали таких посетителей, как царь Борис, Ллойд Джордж, Чемберлен и герцог Виндзорский.

Было заметно, что Гитлер, встречая Леопольда, избрал тактику некоего холодного дружелюбия. Выражение лица короля, когда он сидел в кабинете Гитлера, представляло собой смесь недовольства и выжидательности, и я почувствовал, что он втайне сожалел об инициативе своей сестры. Гитлер попытался разрядить атмосферу несколькими вопросами личного характера. Любезные фразы, которые он использовал в таких случаях, выдавали его австрийское воспитание. «Я сожалею об обстоятельствах, в которых Вам приходится навещать меня. Нет ли у Вас каких-либо личных пожеланий, которые я мог бы выполнить?»

«У меня лично нет никаких пожеланий», — ответил Леопольд снисходительным тоном монарха, беседующего с революционным диктатором. Этим замечанием он явно давал понять, что собирается изложить другие, не личные просьбы, правда, для начала Леопольд постарался, чтобы Гитлер выслушал их, пребывая в более благосклонном настроении, поэтому поблагодарил его за то, что тот уже сделал. Среди прочего он выразил благодарность за разрешение бельгийским беженцам вернуться домой и добавил свою личную благодарность за оказанные ему услуги — особенно за возвращение его детей из Испании. Но Леопольд не был хорошим дипломатом: он произносил слова благодарности, но они звучали не очень убедительно. [280]

Затем Гитлер начал один из своих бесконечных монологов о политической ситуации. Но разговор складывался лучше, чем я опасался вначале. В середине своего выступления Гитлер вдруг спросил Леопольда, как тот оценивает будущие отношения между Бельгией и Германией. Леопольд ловко ответил вопросом на вопрос: обретет ли Бельгия свою независимость после заключения мира? Гитлер, не любивший конкретных вопросов, пустился в длинные рассуждения о будущем Европы. Король Леопольд стоял на своем: попросил дать более точное определение независимости Бельгии, добавив, что думает, в частности, о независимости во внутренних делах (прозрачный намек на поддержку фламандцев со стороны немцев). К тому времени Гитлеру явно надоела такая настойчивость, и он яростно напустился на предвоенную позицию Бельгии, нарушение ею своих обязательств нейтральной страны и так далее. В будущем Бельгия должна ориентироваться на Германию в политическом и военном отношении.

«Должен ли я понимать, что политическая независимость Бельгии будет гарантирована в обмен на военное и политическое соглашение между Бельгией и Рейхом?» — спросил Леопольд. В последовавших затем замечаниях он делал такой упор на любовь бельгийцев к независимости, что сразу же зародил сомнения относительно вероятности этого решения. Он требовал безоговорочной независимости, используя в качестве довода то, что Великобритания уже давно официально признала их независимость и что бельгийцы, вне всякого сомнения, станут на сторону той страны, которая гарантирует их безопасность при любых обстоятельствах. В то время британское радио больше, чем когда-либо, влияло [261] на бельгийское общественное мнение относительно этого больного вопроса.

С этого момента Гитлер был глух к просьбам Леопольда. Он не скрывал досады на то, что король Бельгии, в отличие от глав других государств, не соглашается с большой охотой на предложение сотрудничать с Германией. Более того, среди просьб Леопольда прозвучала просьба о возвращении бельгийских военнопленных. «Нам самим нужна рабочая сила, — сказал Гитлер, — офицеры, само собой, останутся в плену до конца войны». Леопольд в очередной раз приложил отчаянные усилия, чтобы получить от Гитлера какие-нибудь небольшие уступки в отношении поставок продовольствия и внутреннего управления в Бельгии. По обоим этим пунктам Гитлер остался неумолим. Взаимный антагонизм нарастал. Леопольд все меньше разговаривал и после отказа, казалось, иногда переставал внимательно слушать. С надменным выражением лица, отделываясь лишь официальными репликами, позволял он потоку гитлеровских слов протекать мимо него. Как случалось видеть мне прежде, беседа потеряла всякий смысл.

Гитлер, вероятно, хотел бы сразу положить конец этому визиту. Но предусматривалось подать чай королю и всем остальным, поэтому, хотя разговор и иссяк задолго до намеченного времени, Леопольда задержали для чаепития. Чай подали в той самой комнате, где несколько недель тому назад сестра короля с надеждой просила об этой встрече, так и не принесшей удовлетворения ее брату и разочаровавшей Гитлера.

За чаем Гитлер использовал последнюю приманку, чтобы убедить короля рассмотреть еще раз его предложение о более тесном сотрудничестве между [262] двумя странами. В длинном монологе о новом порядке в Европе он указал, что если Бельгия повернется лицом к Германии, он не только полностью гарантирует ей военную защиту, так что вряд ли Бельгии понадобится армия в будущем, но Бельгия сможет также расширить свою территорию до Кале и Дюнкерка. Я переводил этот разговор так, как он шел, и, разумеется, очень осторожно отнесся к изложению этого предложения. Но король промолчал. Да и слушал ли он? Не потерял ли он интереса к беседе? Я не мог понять. Я видел перед собой лишь совершенно апатичного, разочарованного человека, похожего на мальчика, который хочет, чтобы быстрее закончился урок в школе. Но конца не было видно, потому что Гитлер сел на своего конька — и надолго, повторяя одно и то же снова и снова.

Мое впечатление от этого разговора подтвердилось последующим развитием событий. Гитлер никогда больше не виделся с Леопольдом, все в Бельгии осталось по-прежнему. Администрация не сменилась, а положение с продовольствием осталось таким же плохим; бельгийские военнопленные не были освобождены до конца войны; сам Леопольд оставался пленником и был даже вывезен в Германию, несмотря на его протесты, незадолго до окончания войны. Гитлер никогда не простил ему отказа от его предложений в Берхтесгадене. «Он не лучше, чем остальные короли и принцы», — случайно услышал я однажды его высказывание, хотя до того визита он отзывался о нем с уважением: «Король Леопольд предотвратил ненужную бойню в 1940 году».

Мой отчет об этой встрече сыграл свою роль в 1945 году во время дискуссий в Бельгии насчет возвращения короля на трон. Его назвали «Отчет [283] Шмидта». Я узнал об этом лишь много позже, почти случайно. Оказалось, что союзники нашли лишь один из моих отчетов о данном разговоре, а, возможно, самый важный отчет, содержавший предложение Гитлера за чаепитием, очевидно, затерялся. В самом деле, бельгийский представитель расспрашивал меня о разговоре между Леопольдом и Гитлером, но так как в 1945 году иногда склонялись к мистификациям относительно допросов немецких официальных лиц, я так и не видел своего собственного отчета и мне не сказали, чем в действительности кончилось дело. Я мог бы легко прояснить любые темные места, о которых мне было известно.

Позднее я узнал, что точность моего отчета подвергалась сомнению. Предполагалось, что некоторые слова короля я передал так, как понравилось бы Гитлеру, а не так, как они на самом деле прозвучали. Это было абсолютно неверно, во-первых, потому, что Гитлер в то время обычно не просматривал мои отчеты, и, во-вторых, потому, что мне не было никакого резона проявлять ясновидение в 1940 году относительно спора о бельгийском троне в 1945. Что касается меня, то у меня сложилось впечатление, которое сохраняется до сих пор, что Леопольд ни в чем не уступил Гитлеру и в своем отчете я все передал правильно. Достаточно лишь взять на себя труд прочесть отчет в немецком оригинале с необходимым пониманием политической ситуации.

* * *

Из Берхтесгадена я поехал с Риббентропом в Вену. Там, 20 ноября, Венгрия присоединилась к Пакту трех держав. В замке Бельведер были предусмотрены [284] все необходимые церемонии — снова были поставлены подписи и нарисованы японские иероглифы, и я снова зачитал сложную заключительную часть с датами, проставленными на немецкий, фашистский и японский манер.

Два дня спустя мы уже были в Берлине. Генерал Антонеску, глава румынского государства, впервые встретился с Гитлером 22 ноября. Этот румын с виду напоминал прусского кадрового офицера, он получил образование во Франции, в последующие годы стал одним из близких друзей Гитлера, а на фотографиях стоит к нему даже ближе, чем Муссолини. К нему, единственному из иностранцев, Гитлер обращался за советом по военным вопросам, когда оказывался в затруднительном положении.

Антонеску до мозга костей оставался ярым противником большевиков и славян и не скрывал этого в Берлине. Он категорически выступал против решения венского арбитража насчет передачи Венгрии Трансильвании, которую называл «колыбелью Румынии». Перед встречей с Гитлером ему твердили, что он не должен говорить ни слова против принятого решения. В течение двух часов он только об этом и говорил. «Это всегда производило не меня впечатление», — часто повторял потом Гитлер в моем присутствии. На мой взгляд, Антонеску, с его французской манерой разговора, был риторическим антиподом Гитлера. Но он произносил длинные речи совсем как Гитлер, обычно начиная с создания Румынии и сводя каким-то образом все сказанное к ненавидимой им Венгрии и к возврату Трансильвании. Ненависть к Венгрии тоже сближала его с Гитлером, который терпеть не мог мадьяр.

Антонеску прибыл в Берлин по случаю большого [265] представления, поставленного с обычными театральными эффектами, чтобы отпраздновать присоединение Румынии к Пакту трех держав. Два дня спустя, 24 ноября, состоялось еще одно празднество в большом зале новой рейхсканцелярии в честь присоединения Словакии.

* * *

Год, оказавшийся таким беспокойным для меня, так же беспокойно и закончился. Во второй половине дня накануне Рождества я, ни о чем не подозревая, переходил через Вильгельмплац, собираясь праздновать Рождество дома с родными. Не успел я дойти до метро, как меня окликнул один из коллег: «Счастливого пути!» Я удивленно спросил его, что он имеет в виду. «Как, разве ты не знаешь, что сегодня летишь в Париж?» — ответил он. Я поспешил обратно в бюро. Пилот, мой тезка, как раз звонил по телефону. «Мы должны вылетать очень скоро, если хотим засветло приземлиться в Ле Бурже», — сказал он. Через полчаса группа из трех человек и я уже летели над озером Гавель. «Совсем не то направление нужно было взять в канун Рождества», — с досадой говорили мы друг другу.

Целью моей поездки было участие в переговорах Гитлера с адмиралом Дарланом в поезде Гитлера где-то к северу от Парижа. Гитлер находился совсем не в рождественском настроении, в течение получаса упреки так и сыпались на французского адмирала. «Почему сместили Лаваля? — кричал фюрер. — Это дело рук антигерманских интриганов из окружения маршала Петена».

Гитлер горько жаловался на Петена, который [266] отклонил его приглашение присутствовать на погребении останков герцога Рейхштадтского, сына Наполеона. Гитлер, в качестве широкого жеста, приказал перенести их из Вены в Париж. Причина отказа Петена каким-то образом дошла до Гитлера — старый маршал опасался, что немцы похитят его. «Это оскорбительно, так не доверять мне, — вопил Гитлер вне себя от ярости, — когда у меня такие хорошие намерения».

Дарлану едва ли удалось сказать хоть три предложения в ответ, но то, что он сказал, представляло интерес. До того как стали известны условия перемирия с Германией, он раздумывал — потопить французский флот, или отвести его к Африке или Америке, или предоставить в распоряжение Великобритании. Когда он услышал, каковы условия перемирия, то понял, что Франция еще сможет играть какую-то роль в Европе, и поэтому решил служить под руководством Петена. Дарлан, между прочим, произвел на меня впечатление своей нескрываемой враждебностью по отношению к Англии в этом и в других случаях.

Гитлер резко закончил разговор. Я отправился обратно в Париж вместе с французским адмиралом и с удовлетворением отметил, что вся эта сцена не затронула создателя современного французского военно-морского флота. В дороге он как ни в чем ни бывало благодушно беседовал со мной, потчуя занимательными историями; его полнейшее безразличие меня поразило.

На следующий день после Рождества я летел обратно на старом AMYY, неузнаваемом в новой военной раскраске. Странные рождественские праздники завершали год, полный событий. Бурная дипломатическая [287] активность 1940 года являлась вспышкой национал-социалистской внешней политики перед концом; в последующие годы вопросы внешней политики постепенно сходили на нет в моей сфере деятельности как переводчика. Мне пришлось овладеть новой лексикой и научиться говорить на иностранных языках о танках, атаках, огнестрельном оружии, корветах, типах военных самолетов и о фортификационных сооружениях. Серьезность ситуации медленно, но верно оттесняла политические фразы на задний план.

Дальше