Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава пятая.

1939 г.

Хотя в 1938 году Германия не была ввергнута в войну, в первые же месяцы рокового 1939 года из высказываний, которые мне пришлось переводить на переговорах с участием Гитлера и Риббентропа, я понял, что Германия снова приближается к пропасти — сначала медленно, а затем со все более возрастающей скоростью.

В моей работе не было периода, когда бы я принимал участие в таком обилии переговоров, как в промежутке между Мюнхенской конференцией и 3 сентября 1939 года. В мои обязанности входило составление отчетов по всем этим беседам, многие из которых были с тех пор опубликованы. Когда я писал их, то полностью сознавал, что вместе с другими документами они станут материалом, на основе которого историки составят непредвзятое мнение о событиях, о которых в них шла речь. В то же время я имел в виду тот факт, что мои сограждане сами могли увидеть на основании этих отчетов, как Гитлер проводил свою внешнюю политику. Вскоре после Мюнхенской конференции углубилось мое понимание [156] того, что катастрофа неизбежна. Но я еще не имел представления о ее масштабах.

Я могу лишь сказать, что эта тема присутствовала во всех беседах и событиях. После рокового введения немецких войск в Прагу, на что мы с друзьями взирали с ужасом как на прелюдию крушения, последовали резкие разногласия августа 1939 года, достигшие кульминации в окончательном крахе, когда Англия и Франция объявили войну Германии.

В течение этого периода примечательным было отсутствие пышных празднеств, поражавших мир великолепием в 1937 и в начале 1938 года. Когда теперь я оглядываюсь назад, основной чертой тех последних месяцев перед началом второй мировой войны мне видится огромный контраст между непрерывными торжественными заверениями в стремлении к миру для внешнего мира и деловитой подготовкой к войне внутри страны.

* * *

Итальянско-немецкий трибунал собрался в октябре 1938 года в великолепной обстановке венского замка Бельведер, который был когда-то летней резиденцией принца Евгения, чтобы урегулировать территориальные притязания к обездоленной Чехословакии. Карта оспариваемых территорий была разложена на большом столе, вокруг которого стояли Риббентроп и Чиано со своими советниками. В руке у каждого из премьер-министров был толстый карандаш, и в ходе разговора они подправляли линию границы, проведенную экспертами в качестве основы для обсуждения.

«Если Вы собираетесь защищать интересы Чехии [157] таким образом, — ехидно улыбаясь, воскликнул Чиано, обращаясь к Риббентропу, — Гаха наградит Вас орденом». Жирной чертой он изменил линию границы в пользу Венгрии. «Определенно, это слишком далеко, — возразил Риббентроп, прислушиваясь к нашептываниям эксперта из министерства иностранных дел, и исправил только что проведенную линию. Министры иностранных дел довольно долго продолжали спорить таким образом, стирая и вновь проводя новые линии; карандаши становились все короче, а границы толще.

«Комиссии по границам будет трудно разглядеть линию, — прошептал мне коллега. — Эти толстые карандашные отметки занимают каждая по несколько километров в ширину».

Редко доводилось мне так остро ощущать контраст между легкомысленными решениями относительно границ, принимаемыми государственными деятелями в роскошных апартаментах исторических замков, и последствиями их решений для повседневной жизни на затрагиваемых территориях.

Я сознавал наличие подобного столкновения внешней формы и внутреннего значения во время «дружеских визитов», в которых я сопровождал Риббентропа в Париж и Варшаву в декабре 1938 и январе 1939 года.

«Правительства Германии и Франции разделяют убеждение, что мирные и добрососедские отношения между Германией и Францией составляют один из основных элементов для условий стабилизации в Европе и сохранения мира», — говорилось в заявлении, торжественно подписанном Риббентропом и Боннэ 6 декабря 1938 года в Часовом зале на Кэ д'Орсэ. Это происходило в той же комнате, где [158] десятью годами ранее я видел, как Штреземан, Бриан и Келлог ставят свои подписи под пактом о запрете войны.

«Оба правительства... торжественно признают бесспорной границу между их странами в том виде, в каком она проложена в настоящее время», — говорилось далее в тексте заявления. Я прочел вслух немецкий перевод, в то время как фотографы загромождали комнату своими аппаратами, в значительной степени принижая величие события.

«Оба правительства твердо решили, — продолжал я читать, — в отношениях их с третьими державами по всем вопросам, затрагивающим обе их страны... консультироваться друг с другом, если будущее развитие таких отношений может привести к международным трудностям».

Это был обманчивый фасад, позади которого вскоре после подписания заявления в другой комнате французского министерства иностранных дел между Боннэ и Риббентропом состоялась отнюдь не благодушная беседа о ситуации в целом. Риббентроп иногда говорил по-французски, а иногда я переводил то, что он хотел сказать. Ничего не переводилось на немецкий язык, может быть, поэтому и возникло непонимание, которым отличалась та беседа. По одному пункту Боннэ, который ранее подчеркнуто выражал намерение Франции развивать свою колониальную империю, заявил, что на Мюнхенской конференции Франция проявила отсутствие интереса к Восточной Европе. Эти слова действительно звучали во время обсуждения, хотя позднее оспаривались французами. Боннэ, вероятно, имел в виду, что они относятся только к имевшим место событиям в Чехословакии. Риббентроп, с другой [159] стороны, применил их тоже и, помимо прочего, к будущему отношению Франции к Польше, тем более, что Боннэ ссылался на желательность заключения германско-польского соглашения относительно Коридора и Данцига. У Риббентропа были основания для такой интерпретации ввиду напряженности, существовавшей некоторое время между Парижем и Варшавой. Это нашло свое выражение в злобных нападках на Польшу во французской и британской прессе из-за того, что польское правительство, пользуясь слабостью Чехословакии после Судетского кризиса, заняло Тешинскую область.

Другой особенностью той беседы была яростная атака Риббентропа на Англию. В жестких словах, которые он высказал против британского правительства, британской прессы и отдельных членов парламента, таких как Дафф Купер и Иден, я сразу же узнал сердитый голос его хозяина. Гитлер в то время имел обыкновение кричать: «Во всем виновата Англия!», касаясь международных дел, с таким же постоянством, с каким заявлял о делах внутренних; «Во всем виноваты евреи!». Риббентроп сделал такой упор в Париже на это «во всем виновата Англия», что даже любезный Боннэ весьма резко ответил, что ни при каких обстоятельствах не будет никаких изменений в сотрудничестве Англии и Франции и это должно обеспечить основу для разрядки между Францией и Германией.

Как только Риббентроп сменил тон после жесткого высказывания Боннэ, я сразу же понял, что Риббентроп просто копирует неприязнь Гитлера к Англии и не пытается вбить клин между Англией и Францией. Он сказал, что одобряет тесное сотрудничество между Францией и Англией, которое дополняет [160] взаимопонимание между Италией и Германией.

Таким образом, атмосфера этого «дружеского визита» отнюдь не соответствовала достижению дружеского взаимопонимания между Францией и Германией в будущем.

С материальной стороны французы не могли постараться лучше, чем это сделали, послав, например, в Берлин для нашей поездки в Париж вагон, специально изготовленный для визита короля Англии. Но в течение переговоров с Риббентропом мы постоянно наталкивались на недоверие французов, особенно со стороны таких постоянных официальных лиц, как Алексис Леже.

Мы, в наших «адмиральских» мундирах, должным образом возложили большой венок на могилу Неизвестного солдата у Триумфальной арки. Ленту со свастикой для него прислали самолетом со специальным курьером из Берлина, потому что наш протокольный отдел забыл положить ее в суматохе перед отъездом. Но у всех у нас было чувство, будто это всего лишь театральный жест.

Такое же чувство, вероятно, было и у парижан по поводу визита в целом. Насколько строгие полицейские меры предосторожности позволили нам наблюдать парижан, они вели себя совершенно безразлично и не проявляли никакого интереса. Все же мир обратил на Париж свой несколько напряженный взор, предполагая, что за трехчасовой беседой на Кэ д'Орсэ кроется гораздо больше, чем содержал на самом деле тот очень поверхностный обмен мнениями.

Я лично приобрел во время этого визита очень интересный опыт, когда мне посчастливилось на [161] приеме в немецком посольстве иметь долгую беседу со знаменитым французским писателем Жюлем Роменом, которого как автора монументального произведения «Люди доброй воли» я высоко ценил. Он был явно приятно удивлен, что кто-то из приехавших в Париж с Риббентропом говорит о его произведении с таким большим энтузиазмом и даже способен сыпать цитатами из него. Я встречал достаточно «людей доброй воли» в политике, чтобы понимать, что спасение мира в то время — да и теперь — зависит от этих людей и что фанатики, какой бы национальности и расы они ни были, являются настоящими врагами человечества.

В конце января 1939 года я сопровождал Риббентропа в Варшаву на очередной «визит доброй воли». Здесь разница между внешней видимостью и внутренней реальностью была еще больше, чем в Париже.

Вокзал в польской столице, куда мы прибыли 26 января во второй половине дня, был украшен знаменами со свастикой, был почетный караул, и военный оркестр исполнил национальные гимны. Нас принял Бек, министр иностранных дел; его сопровождала многочисленная свита, а также его жена, которая преподнесла букет фрау Риббентроп. Здесь мы также возложили венок на могилу польского Неизвестного солдата. Хотя торжественные заявления о дружбе всего лишь сдержанно высказывались в тостах на банкете, совершенно не упоминались трудности в отношениях, сложившихся между двумя странами и отчетливо выявившихся во время визита [162]

Бека в Оберзальцберг в начале года. О них, однако, шла речь в переговорах между Риббентропом и Беком.

В ходе состоявшегося ранее визита Бека к Гитлеру я мог безошибочно предвидеть угрозу затруднений в отношениях между Польшей и Германией, кульминация которых пришлась на 3 сентября 1939 года, когда британский посол вручил мне ультиматум, ввергающий мир в войну.

В том разговоре Гитлер снова высказал предложение, которое уже выдвигалось после Мюнхенского соглашения. Встреча, между прочим, была организована в то время, когда Польша заявила о своих возражениях относительно провозглашения независимости той части Западной Украины, которая раньше принадлежала Чехословакии.

Требования Германии касались в основном возвращения Данцига при условии соблюдения экономических интересов Польши в этом городе. Гитлер выступал также с требованием строительства экстерриториальной магистрали и железной дороги через «Коридор» для обеспечения сообщения между территорией рейха и Восточной Пруссией и предлагал в обмен вновь подписать германско-польский пакт о ненападении. Заключение этого пакта 26 января 1934 года было когда-то первым крупным актом Гитлера в международной политике.

За день до того, как Бек увиделся с Гитлером в Оберзальцберге, Риббентроп несколько часов обрабатывал Бека с той особой настойчивостью, которую наблюдатели и жертвы довольно метко прозвали «настойчивым проникновением», чтобы убедить его согласиться с требованиями Германии в качестве основы для дискуссии. Бек упорно отказывался с [163] таким же упрямством, сохраняя особую решимость относительно Данцига. Если бы Бек повернул дело, как хотелось ему, то урегулирование было бы прямо противоположным: он предлагал соблюдать экономические интересы Германии в Данциге, но отказывался рассматривать какое-либо политическое присоединение. «Я не могу просить общественность Польши согласиться на это», — таким всегда был его ответ.

Этот же аргумент Бек повторил у большого окна в номере Гитлера в «Бергхоф», хотя тогда Бек выразил свой отказ в более мягкой форме. Он согласился все же рассмотреть вопрос в целом, но явно дал понять, что позиция Польши будет негативной.

Разумеется, эти разногласия были еще свежи в моей памяти во время встречи в Варшаве. Риббентроп снова попытался с еще большей настойчивостью, чем раньше, заставить Бека согласиться с предложениями Германии. И снова столкнулся с отказом столь же определенным, сколь вежливым и уклончивым по форме, в которую польский министр иностранных дел умел облекать свои высказывания. Это была последняя весомая попытка добиться соглашения путем мирных переговоров.

* * *

Ранним утром рокового дня 15 марта 1939 года, который я лично считаю началом конца, Гитлер принял в Канцелярии доктора Гаха, президента Чехословакии, и его премьер-министра Хвалковского для таинственной беседы, результатом которой стало сенсационное установление немецкого протектората [164] над Богемией и Моравией. Подробности этой акции вызвали много предположений и в то время, и позже. Комната, отделанная темными панелями, освещенная лишь несколькими бронзовыми лампами, производила гнетущее впечатление — подходящее обрамление для трагической сцены той ночи.

Вскоре после часа ночи в этой комнате появился невысокий пожилой человек с темными глазами, поблескивавшими на лице, покрасневшем от возбуждения. Это был преемник Бенеша президент Гаха. Он приложил все усилия, чтобы не дать поводов для критики со стороны своего гигантского соседа Германии, с трех сторон окружавшего уменьшившуюся в размерах Чехословакию. Я часто присутствовал на переговорах в Берлине, когда его министр иностранных дел Хвалковский старался угадать пожелания Риббентропа по выражению его лица, лишь бы не нанести ему ненароком какое-нибудь оскорбление. В области торговли он выражал готовность заключить таможенный союз, гарантируя Германии в основном преференциальный режим, а в политических вопросах покорно выражал свое согласие всеми возможными способами. Этот низкорослый смуглый премьер-министр выразил свое стремление понравиться одной фразой, которая не могла бы лучше подвести итог ситуации: «И в делах внешней политики мы хотели бы зависеть от Вас, господин Рейхсминистр, если можно».

Но все это было бесполезно; чехи для Гитлера были как красная тряпка для быка. В то время я приписывал это его австрийскому прошлому, тогда как теперь связываю его безрассудную ярость по отношению к чехам с теорией, что у самого него текла [165] чешская кровь в жилах. Уже в начале января я слышал, как в Канцелярии поговаривали, что Гитлер решил ликвидировать чешское государство. Я был взволнован этим известием, потому что сам лично во время Судетского кризиса не раз переводил для Чемберлена заверения Гитлера, будто проблема Судет составляет его последнее территориальное требование. Фраза «Нам не нужны чехи», произнесенная во Дворце спорта, все еще звучала у меня в ушах. Гитлер и Чемберлен уверили друг друга, что «полны решимости разобраться и с другими вопросами... путем консультаций».

Если так явно отреклись от Чемберлена, который являлся образцом дружественной политики по отношению к рейху; если этого человека, пользовавшегося большим уважением во всем мире (включая Германию, что я видел своими глазами), поставили в смешное положение, разорвав все обещания, письменные или устные, и с вызовом бросив к его ногам, то день расплаты не мог быть далеким.

Мое понимание истинных намерений Гитлера подтвердило подоплеку кампании в прессе, развязанной против остатков Чехословакии, и объявление независимости Словакии и Западной Украины. Я не удивился, когда за несколько дней до 13 марта узнал, что ввод войск на чешскую территорию был назначен на раннее утро 15 марта.

Гаха и Хвалковский также видели приближение катастрофы, и это была их отчаянная попытка в последнюю минуту спасти свою страну. Они искали встречи с Гитлером, который согласился принять их в Берлине. На вокзале их встретили со всеми почестями, которые положено оказывать главам государств; [166] когда они приехали в Канцелярию, там их приветствовала группа телохранителей СС, а оркестр СС исполнил полковой марш; и последним штрихом иронии судьбы стал обход Гахой почетного караула.

В мрачном кабинете Гитлера реальность ситуации проявилась в этом контрасте еще более разительным образом. Здесь не было места доверительной беседе одного человека с другим. Присутствовало много людей, но Гаха, Хвалковский и остальные, даже Геринг и Риббентроп, были аудиторией, а Гитлер оратором.

Мне приходилось работать с Гитлером и на более длинных заседаниях, чем это, которое длилось почти три четверти часа, и я видел его гораздо более возбужденным, чем на этой встрече с чехами, но никогда не составлял я отчета о более важном по своим последствиям разговоре. На самом деле едва ли это можно было назвать разговором; он состоял скорее из одного длинного обвинения, выдвинутого против чехов Гитлером, который и на этот раз повторил тот же перечень преступлений, которые уже в запальчивости перечислял англичанам и французам. Никакого нового пункта не было добавлено. Ничего не изменилось, утверждал Гитлер, по сравнению с режимом Бенеша — дух Бенеша жив и в новой Чехословакии. Он не имеет в виду, сказал он, что не доверяет Гахе — все в Германии убеждены в его лояльности. Но Германия должна установить протекторат над оставшейся территорией Чехословакии ради безопасности рейха.

Гитлер сказал это с большим жаром — он действительно никогда не мог спокойно говорить о [167] чехах и о Бенеше. Однако в ту ночь между ним и Гахой не произошло тех бурных сцен, которые описывались в зарубежной прессе. Как я уже сказал, мне доводилось видеть Гитлера гораздо более взволнованным по другим случаям — например, во время разговора с сэром Горацием Вильсоном в сентябре 1938 года.

Гаха и Хвалковский сидели, будто обратившись в камень, пока говорил Гитлер. Только по глазам было видно, что они живы. Должно быть, это был чрезвычайно тяжелый удар — узнать из уст Гитлера, что их стране пришел конец. Они выехали из Праги в надежде, что смогут переговорить с Гитлером, но еще до того, как Гаха прошел перед строем почетного караула на берлинском вокзале, посол Праги в Берлине сказал им, что немецкие войска пересекли границу в Остраве. Затем Гахе пришлось сидеть и несколько часов ждать в отеле «Адлон» телефонного звонка из Канцелярии. Наконец, Гитлер принял его в час ночи.

Поразительно, как пожилой человек сохранил самообладание перед Гитлером после такого напряжения. «Вводу немецких войск нельзя воспрепятствовать, — сказал Гитлер. — Если вы хотите избежать кровопролития, лучше сразу же позвонить в Прагу и дать указания вашему министру обороны приказать чешским вооруженным силам не оказывать сопротивления». С этими словами Гитлер закончил разговор.

Однако телефонная линия в Прагу была не в порядке. Нервничающий Риббентроп поручил мне выяснить, кто «нас подвел». Я перевернул все вверх дном в почтовом ведомстве, но лишь получил информацию, [168] что немецкая линия в порядке, а Прага не отвечает.

«Немедленно вызовите ко мне Главного почтмейстера!» — раскричался Риббентроп, багровый от злости. Я удвоил усилия, зная, что неудача в этом деле будет стоить многих жизней.

Тем временем в другой комнате Геринг беседовал с Гахой. Неожиданно пробилась Прага. Я поспешил к ним, чтобы принять там звонок. Они спокойно сидели за столом, беседуя безо всякого признака волнения. Гаха немедленно подошел к телефону, а я остался рядом на минуту, чтобы удостовериться, что он действительно дозвонился. Все было нормально, но мгновение спустя связь снова оборвалась. Я вышел из комнаты, и Риббентроп сказал мне «вытащить Главного почтмейстера из постели» с сердитым намеком, что «министры спят в такой ситуации, когда мы здесь трудимся изо всех сил!»

Только я снова начал набирать телефонный номер, как услышал, что Геринг зовет профессора Мореля, личного врача Гитлера. «Гаха потерял сознание! — сказал Геринг в большом волнении. — Надеюсь, с ним ничего не случится». И задумчиво добавил: «Это был очень напряженный день для такого старого человека».

«Если с Гахой что-нибудь случится, — подумал я, — весь мир завтра скажет, что он был убит в Канцелярии». Внезапно эти мрачные размышления были прерваны вызовом с центрального коммутатора министерства иностранных дел (Риббентроп сказал им, что немедленно уволит всех вместе с их управляющим, «если в течение часа они не добьются связи»), и мне сообщили, что Прага, наконец-то, на линии. [169]

Я вернулся в комнату, где все еще находились Гаха и Геринг, которые тихо разговаривали между собой. Внешне Гаха оправился от обморока. Инъекция Мореля, судя по всему, оказала благотворное воздействие.

Гаха и Хвалковский стали говорить с Прагой, а мы с Герингом вышли из комнаты, пока они продолжали разговор по-чешски. Вероятно, связь была не очень хорошей, потому что Хвалковскому, говорившему первым, пришлось повысить голос и произносить слова очень медленно.

Теперь я должен был подготовить хорошую копию краткого, всего в несколько строчек, коммюнике: «На встрече (Гитлера и Гахи) открыто рассматривалась серьезная ситуация, сложившаяся в связи с событиями последних недель на бывшей чехословацкой территории. Обе стороны выразили убеждение, что все меры должны быть направлены на обеспечение спокойствия, порядка и мира в этой части Центральной Европы. Президент Чехословакии заявил, что в этих целях и для окончательного успокоения он со всем доверием вверяет судьбу своего народа и страны в руки фюрера — руководителя Германского рейха. Фюрер принял это заявление и объявил свое решение взять народ Чехословакии под защиту Германского рейха и обеспечить автономное развитие его национальной жизни в соответствии с ее специфическими чертами».

Этот текст, заранее подготовленный Гитлером, был подписан им самим и Гахой, а также Риббентропом и Хвалковским 15 марта в 3 часа 55 минут утра. Лишь немногие из тех, кого это коснулось, понимали, покидая тогда большое серое здание на [170] Вильгельмсплац, что конец Чехословакии был в то же время началом конца Германии.

Несколько дней спустя я переводил речь Чемберлена, которую тот произнес 17 марта в Бирмингеме через два дня после этого события: «Общественному мнению во всем мире был нанесен такой удар, какому оно до сих пор еще не подвергалось... Ведя очень честный разговор в Годесберге, Гитлер повторил мне то, что уже говорил в Берхтесгадене, а именно: это его последние территориальные притязания в Европе, и у него нет никакого желания включать в состав рейха людей негерманской расы». Я ясно помнил эти слова Гитлера, потому что сам переводил их Чемберлену. Чемберлен продолжал: «Гитлер сам подтвердил этот итог разговора в речи, с которой он выступил во Дворце спорта в Берлине. «У меня больше нет интереса к чехословацкому государству; это я могу гарантировать. Нам не нужны никакие чехи». В своем обвинении в адрес Гитлера премьер-министр Чемберлен призвал обратить внимание на Мюнхенское соглашение, подписанное Гитлером, где в параграфе 6 гарантировалось, что окончательное определение границ Чехословакии должно утверждаться Международным комитетом; особое ударение он сделал на слове «окончательное». В заключение он указал, что в англо-германской декларации, подписанной им самим и Гитлером, «мы заявили, что любой вопрос, касающийся наших двух стран, должен разрешаться путем консультаций... Если так легко найти веские причины для пренебрежения столь торжественно и неоднократно дававшимися гарантиями, то разве не возникает у нас неизбежно вопрос, как можно доверять любым другим заверениям, исходящим из того [171] же самого источника?» Не знаю, видел ли когда-нибудь Гитлер мой перевод этой речи, но, даже не ознакомившись с высказыванием Чемберлена, он должен был сознавать, какое нарушение доверия он допустил.

«Гитлер действовал за моей спиной, он выставил меня в смешном свете», — сказал Даладье немецкому послу в Париже. «Но время разговоров прошло», — заявил он в парламенте. Он получил чрезвычайные полномочия для укрепления вооруженных сил. Франция и Англия немедленно начали переговоры относительно защиты Польши и Румынии. Европа пришла в движение.

В течение последующих недель моя работа являлась отражением происходившего выравнивания сил. Друзья и враги начали распознаваться следующим образом: среди них были колеблющиеся и неуверенные, метавшиеся между Берлином и западными демократическими государствами.

Вечером 14 апреля я встретился с Герингом в Риме, а на следующий день он объяснял усталому дуче необходимость германской акции против Чехословакии и преимущества, которые это принесет, в частности, приобретение автомобильных заводов «Шкода».

Когда я находился в Риме, появление албанской делегации в национальных костюмах явилось последствием недавнего удара Муссолини по этой стране, на который итальянский посол намекнул Гитлеру как раз перед вступлением в Прагу. Тогда я сделал вывод, что после достижений его собрата-диктатора в Австрии и Чехословакии Муссолини чувствовал настоятельную потребность иметь возможность сообщить и о каких-нибудь своих успехах. [172]

Сначала Гитлер подумал, что планы Муссолини были направлены против Франции, и предупредил его о недопустимости поспешных действий. Я понял, что он был обеспокоен реакцией западных держав на его пражскую авантюру и в тот момент не хотел дополнительных осложнений.

Во время нашего визита в Рим произошло еще одно важное событие. Соединенные Штаты, встревоженные вводом немецких войск в Прагу, вышли на европейскую сцену. Рузвельт направил Гитлеру и Муссолини личное послание, в котором ссылался на то, что «три нации в Европе и одна в Африке потеряли свою независимость». Карделл Холл определенно говорит в своих мемуарах, что даже в то время было ясно, что Рузвельт имел в виду Австрию, Чехословакию и Абиссинию. Рузвельт заявил также, что большая территория другой независимой нации была занята соседним государством, и продолжал: «Доклады, которые мы считаем неподтвержденными, указывают на планируемые в дальнейшем акты агрессии против других независимых наций». Это был явный намек на Польшу, по крайней мере, такое заключение сразу же сделал Геринг, которому я перевел обращение Рузвельта. «Готовы ли вы, — спрашивал Рузвельт Гитлера и Муссолини, — дать гарантию, что ваши вооруженные силы не нападут и не захватят территории или владения следующих независимых наций?» Далее перечислялись тридцать стран — и в Европе, и в других частях света. Рузвельт предложил сделать это обещание о ненападении действительным в течение периода от десяти до двадцати пяти лет, что должно быть взаимно согласовано со всеми странами, которых это касается. Он предложил также посредничество Америки [173] для урегулирования европейских трудностей за столом переговоров.

«Я взял на себя труд, — ответил Гитлер в обращении к Рейхстагу 28 апреля, — запросить упомянутые государства, чувствуют ли они, что им угрожают, и сделал ли мистер Рузвельт свое заявление по их просьбе или по крайней мере с их согласия? Ответ был отрицательным, а в некоторых случаях звучал как подчеркнутое опровержение».

В гневной речи фюрер выражал свою ярость по поводу зарубежной реакции на его пражскую авантюру: «Раз теперь Англия официально и в своей прессе высказывает мнение, что против Германии следует предпринять какие-то действия, и применяет таким образом известную политику окружения государства кольцом враждебных ему стран, то условия Соглашения по военно-морскому флоту больше не действительны. Поэтому сегодня я решил сообщить об этом правительству Великобритании». Так дипломатические лавры, обретенные Риббентропом в 1935 году, были сброшены в пыль. «Я рассматриваю соглашение, заключенное между мною и маршалом Пилсудским, как односторонне нарушенное Польшей и, следовательно, больше не действительное. Я уже сообщил об этом польскому правительству», — таким был гневный ответ Гитлера на англо-французские гарантии Польше. Эта речь транслировалась и была вызывающе отослана в американское посольство с примечанием, что это ответ на обращение Рузвельта.

Среди колеблющихся, которые еще не примкнули ни к одной из сторон, был министр иностранных дел Румынии Гафенку, который посетил Берлин 19 апреля. Риббентроп сурово упрекнул его за то, [174] что в момент потрясения, последовавшего за вводом войск в Прагу и оккупацией Албании, Румыния приняла гарантии Великобритании.

Еще одним колеблющимся был Павел, принц-регент Югославии, находившийся в Берлине в начале июня. Этот высокообразованный человек, интересовавшийся искусством, часто говорил в моем присутствии, что очень сожалеет, что его призвали принять бразды правления после убитого короля Александра. Гитлер пытался произвести на него впечатление демонстрацией германской военной мощи. Готовясь к празднованию своего пятидесятилетия, Гитлер сказал Риббентропу: «Посмотреть на парад самой современной из всех армий следует пригласить как можно больше неуклюжих штатских и демократов»; и в июне он подверг принца Павла этому лечению, но с таким же успехом, с каким это подействовало на Гафенку. Его разговоры с премьер-министром Болгарии, с которым я встречался в Софии в 1938 году, также дали подобный результат.

Осечка получилась и с Генеральным секретарем Министерства иностранных дел Турции Нуманом Менеменкоглу, который в июле имел продолжительную беседу с Риббентропом в его загородном доме в Зонненбурге. С поразительной настойчивостью Риббентроп упорно оказывал на него давление с целью очистить Турции путь для присоединения к государствам «Оси» и включить Германию в Конвенцию Монтрё по Босфору и Дарданеллам. Однако Нуман с удивительной, почти акробатической ловкостью все время уклонялся от принятия решения, и после нескольких часов такого разговора даже упрямый Риббентроп мрачно отказался от борьбы. [175]

В конце мая и в начале июня я также принял участие в кратких переговорах в Берлине между Риббентропом и министрами иностранных дел Дании и прибалтийских государств Эстонии и Латвии, на которых были заключены пакты о ненападении между этими странами и Германией. Таким было косвенное последствие обращения Рузвельта.

* * *

В результате ответных мер, принятых западными демократическими государствами, произошла значительная консолидация наших связей с Италией. 4 мая я отправился с Риббентропом в Милан, где он встречался с Чиано. Оба министра иностранных дел после долгого спора согласились на официальный договор, в пункте III которого предусматривалось: «Если одна из договаривающихся сторон будет вовлечена в войну с другой державой, вторая договаривающаяся сторона немедленно придет ей на помощь как союзник и поддержит ее всеми своими вооруженными силами на суше, на море и в воздухе». По условиям пункта V обе страны принимали обязательство «в случае совместного ведения военных действий заключать перемирие и мир только по взаимному согласию».

Но только 22 мая этот так называемый «Стальной пакт» был с большой помпой подписан в Берлине Риббентропом и Чиано в присутствии Гитлера. Он представлял собой агрессивный ответ Гитлера на оборонительные меры, принятые Великобританией и Францией: более тесное англо-французское сотрудничество, англо-французские гарантии Польше [176] к Румынии, обширные полномочия, данные Даладье для укрепления национальной обороны, и введение 27 апреля 1939 года воинской повинности в Англии.

Будущая расстановка сил обозначилась более четко. Италия теперь окончательно привязала себя к Германии, но как и на переговорах с Герингом в Риме, так и теперь в Берлине я отметил некоторую сдержанность Чиано, как будто он был встревожен собственной безрассудной смелостью. В своих беседах с Риббентропом и Гитлером итальянский министр иностранных дел делал упор на общую потребность обоих партнеров по «Оси» в периоде мирного развития, который, по его оценкам, должен был продолжаться по крайней мере три года.

В течение лета напряженность в Европе нарастала с каждым днем. Приготовления к войне велись более или менее открыто в каждой стране; угрозы, предостережения и призывы заполняли эфир и полосы газет.

После ряда визитов, которые закончились в июле бесплодным разговором Риббентропа с Менеменк-оглу, я отправился в отпуск в Нордерней с тяжелым предчувствием, что буду чрезвычайно занят в следующем месяце. Не успел я устроиться, как меня позвали к телефону. «Нам очень жаль, — услышал я голос друга из министерства иностранных дел, — но тебе придется прервать свой отпуск. Специальный самолет министерства иностранных дел уже вылетел за тобой. Пожалуйста, будь на аэродроме через два часа».

Старенький AMYY прибыл вовремя. Пилот, мой тезка, не знал, куда мы летим. «Я получил инструкции [177] прямо перед взлетом», — загадочно сказал он. Мы полетели на другой конец рейха — в Зальцбург, где меня ждал сюрприз — визит Чиано. Он прибыл туда 11 августа.

Я нашел итальянскую делегацию в состоянии большого возбуждения. «Помяните мое слово, — сказал мне Аттолико, — Англия и Франция решились вступить в войну, если Германия выступит против Польши, как она это сделала в отношении Чехословакии». Я согласился без колебаний: «Меня в этом не нужно убеждать. Если ваш министр иностранных дел выразит это мнение в своем разговоре с Гитлером, можете положиться на меня — я переведу то, что он скажет самым убедительным образом и очень подчеркнуто».

«Вам предстоит много работы, — ответил Аттолико. — Вам фактически придется переводить Канцлеру то, о чем я вам говорил. По этой причине Муссолини и послал Чиано к Гитлеру».

Мы поехали на машине в замок Фушл, одно из загородных имений Риббентропа, где Чиано, хоть и говорил, как ангел, и подчеркивал слабость Италии, не произвел на Риббентропа никакого впечатления, который, будто собака на поводке, гневно обрушивался на Англию, Францию и Польшу и преувеличенно хвастался мощью Германии. После разговора в Фушле мы с Чиано совершили экскурсию в Сент-Вольфганг, где проходил веселый народный праздник, и поужинали в Вайсе Россл среди ни о чем не подозревавших летних посетителей. Таким же образом несколькими неделями раньше на заключении

170 военного союза в Милане итальянцы развлекали нас на Вилле д'Эсте на озере Комо. Эти жизнерадостные и приятные моменты находились в поразительном контрасте с грозовыми облаками, заволакивавшими небо над Европой.

На встрече, состоявшейся на следующий день, Гитлер был настроен воинственно. То, что Риббентроп снова был голосом своего хозяина, стало ясно из идентичности его аргументов и доводов Гитлера. «Это все из-за англичан», — такой была основная тема Гитлера. «Полякам следует преподать суровый урок. Демократические страны не так сильны, как Германия, и не будут сражаться», — так звучал припев; военное и техническое превосходство рейха лежало в основе всех утверждений.

В этот первый день Чиано очень энергично возражал Гитлеру. Он получил подробные указания от дуче, как писал потом в своем дневнике, указать Гитлеру на «безумие» развязывания войны. Со всем возможным красноречием он в соответствии с полученным напутствием неоднократно подчеркивал, что война против Польши ни в коем случае не ограничится этой страной. На этот раз западные демократические страны непременно объявят войну. Действуя, очевидно, по указаниям дуче, Чиано постоянно возвращался к теме слабости и неподготовленности Италии, прямо ставя Гитлера в известность, что Италия сможет продержаться в войне самое большее несколько месяцев: нехватка одних лишь материальных ресурсов не позволит ей вести войну более долгое время. Он не мог выразиться еще более определенно. В заключение он предложил выпустить коммюнике, предлагающее провести международные переговоры для урегулирования проблем, [179] угрожающих миру в Европе. Риббентроп уже раньше отверг это коммюнике и, напротив, выдвинул проект документа, в котором говорилось о «впечатляюще тесном союзе двух наций».

Во время встречи с Чиано в Бергхофе на следующий день Гитлер произнес фразу, до сих пор звучащую в моих ушах: «Я неколебимо убежден, что ни Англия, ни Франция не вступят во всеобщую войну». В тот второй день Чиано не делал больше попыток заставить Гитлера прислушаться к совету Муссолини. Он больше не говорил о неспособности Италии принять участие в военных действиях. Совершенно необъяснимым образом он сложился, словно складной нож. «Вы так часто оказывались правы, в то время как мы придерживались противоположного мнения, — сказал он, — что, я думаю, очень возможно, и на этот раз Вы видите все лучше нас».

Я был глубоко разочарован, а Аттолико, когда я рассказал ему, что Чиано отступил, выразил остальным итальянцам свою большую озабоченность относительно результатов, к которым могла привести новая позиция министра иностранных дел. При таких обстоятельствах вопрос о коммюнике для прессы отпал сам собой. Чиано не указал, что Италия имеет право ввиду ее договора с Германией настаивать на совместном принятии решения насчет позиции относительно Польши.

Во второй половине того же дня Чиано покинул Зальцбург. «Я возвращаюсь в Рим, — отметил он в своем дневнике, — полный отвращения к Германии, ее фюреру и их поведению».

Разумеется,»мне не предоставили самолет, чтобы [180] вернуться на Северное море, и мне оставалось быть благодарным, что Риббентроп позволил мне продолжить отпуск. На следующий день я снова приехал в Нордерней.

* * *

Несколько дней спустя мне опять позвонили из министерства иностранных дел. «К сожалению, тебе придется еще раз прервать отпуск», — сказали мне. На мой сердитый вопрос, что стряслось на этот раз, мой друг не мог дать ответ. «Наверное, ты сможешь снова купаться в Северном море через несколько дней», — все, что я смог из него вытянуть. Пилот-капитан Шмидт, появившийся над островом два часа спустя, тоже не имел представления, куда мне предстояло направиться.

«Я только должен доставить Вас в Берлин. Кроме этого я ничего не знаю», — сказал он мне, пока мы летели над островами Северного моря.

Когда я добрался до Берлина, меня ждала сенсация в виде запечатанного конверта на моем письменном столе в министерстве иностранных дел. Я получил указание лететь в Москву с Риббентропом, чтобы присутствовать на его встрече со Сталиным. В этом случае я ехал не в качестве переводчика, так как я не говорил по-русски. В мои функции входило составление отчета о ходе переговоров и запись любых соглашений, которые могут быть достигнуты. Этого я ожидал меньше всего. Переводчик по сути своей профессии вряд ли не найдет слов, но в этом случае все слова вылетели бы у меня из головы, если бы я попытался выразить свое изумление. Друзья действительно [181] намекали мне, что Гитлер уже некоторое время кокетничает идеей сближения с Советским Союзом. Человек, связанный и с Гитлером, и с Риббентропом, Гевел, тоже рассказывал мне, с каким восторгом, почти с восхищением Гитлер говорил о Сталине, когда в Канцелярии показывали кинохронику, в которой русский диктатор дружелюбно кивал своим солдатам на параде. Но я не придавал особого значения таким вещам, и в результате новый поворот оказался для меня почти таким же сенсационным, как для Германии и всего мира. «Зловещая новость разразилась над миром как взрыв», — пишет Черчилль в своей книге «Приближение бури».

Впечатление, которое произвела эта новость на друзей и знакомых в Берлине, которые, естественно, завидовали моей поездке на «далекую планету», после первого потрясения от удивления, несомненно, было мрачным. И напротив, преобладающим ощущением в Берлине и, без сомнения, во всей Германии было облегчение — во всяком случае, что касается общественности в целом. Чувствовалось, что германо-советское соглашение, к которому, казалось, располагал этот визит, могло бы устранить опасность войны. Повсеместно придерживались мнения, что таким образом будет разорвано кольцо враждебных государств вокруг Германии и что при таких обстоятельствах Франция и Англия не станут вступать в войну из-за Польши, ведь в прошлом году, когда группировка сил была гораздо более благоприятной, они не подняли оружие ради Чехословакии.

22 августа я самолетом отправился в Москву вместе с Риббентропом и большой делегацией. Мы провели ночь в Кенигсберге, но об отдыхе не было [102] к речи. Всю ночь Риббентроп готовил материалы для своих переговоров со Сталиным, заполняя многочисленные листы рукописными пометками, которые все разрастались и разрастались по мере того, как проходила ночь, делались звонки в Берлин и Берхтесгаден с запросами по поводу самых неотложных документов, и вся команда сбилась с ног.

Мы, более молодые члены делегации, воспользовались свободным временем, чтобы поднять прощальный тост за мир в баре Парк-отеля, где остановились. В отличие от общественности Германии, мы были далеки от утешительной мысли насчет перспективы взаимопонимания с русскими. Я, в особенности теперь, достаточно хорошо знал Гитлера, чтобы сознавать, что если с тыла его защитит Сталин, он станет еще более неосторожным и безответственным в своей внешней политике.

На следующий день мы отбыли в Москву, пролетая по пути над бескрайними русскими равнинами с их густыми лесами, далеко отстоящими одна от другой деревнями и одинокими хуторами с их темными, крытыми соломой крышами, которые сразу же после пересечения границы напомнили, что мы больше не в Германии, где крыши из красной черепицы ярко выделялись среди возделанных полей. После четырех часов полета мы достигли Москвы, морем домов напоминавшей Берлин или Лондон с воздуха. Вся делегация, включая Риббентропа, потрясенно смотрела через иллюминаторы. Наступил великий момент приземления на «далекую планету».

Что прежде всего поразило меня, едва я вышел из самолета, так это щит со словом «Москва», написанным по-французски, а рядом с ним флаг со свастикой в дружеском соприкосновении с флагом с [183] серпом и молотом. Перед ним стоял Потемкин, депутат народного комиссариата иностранных дел, чья фамилия, казалось, символически подчеркивала нереальность всей сцены. Он возглавлял делегацию официальных лиц, прибывших встретить нас. С ним были итальянский посол Россо, с которым я познакомился в Женеве, и немецкий посол фон Шуленбург. Мы поехали в Москву в русских машинах, очень удобных и похожих на американские бьюики. «Диктаторам, кажется, нравится великолепие широких дорог», — размышлял я, в то время как мы ехали в Москву по широкой, прямой как стрела автостраде. Окрестности этой дороги показались мне такими же блеклыми и удручающими, как те, что можно видеть теперь в берлинской части района Тиргартена — чье нынешнее состояние является прямым и, будем надеяться, последним последствием этого визита в Москву.

Вся делегация была размещена в немецком посольстве или в домах работников посольства. Торопливо перекусив, Риббентроп немедленно отправился на встречу с Молотовым в Кремль. Мы явно очень спешили. Я должен был бы поехать вместе с ним, но мой багаж, в котором находился полагавшийся по такому случаю даже в Москве темный костюм, задержался по пути с аэродрома.

Я воспользовался этой возможностью, чтобы погулять по Москве с женой моего хозяина, которая отлично говорила по-русски. Со своими большими широкими проспектами, площадями с церквями, переполненными трамваями, оживленными улицами, запруженными автомобильным и конным транспортом, город на первый взгляд поражал почти ошеломляющим сходством с другими большими европейскими [184] городами. Лишь присмотревшись пристальнее, я был поражен главным отличием. Жизнерадостное выражение на лицах людей, привычное для меня в толпе на улицах Берлина, Парижа или Лондона, казалось, отсутствовало здесь, в Москве. Люди смотрели прямо перед собой серьезно и почти отрешенно. Очень редко во время моей многочасовой прогулки по Москве мне встречалось улыбающееся лицо.

Как не было смеющихся лиц, так и не было ярких цветов в одежде москвичей, насколько мне показалось. Изредка попадались лишь белые головные уборы, которые вносили немного жизни в серость лиц и одежды. Хотя почти все были одеты чисто и аккуратно, едва ли кто-то шел в лохмотьях, однако серая пелена грусти и подавленности, казалось, окутывала все и всех. В отношении домов это впечатление было вызвано тем фактом, что их давно не красили и не чистили. Многие из них производили такое же впечатление, как район возле Шлезише Штацион в Берлине сразу же после первой мировой войны и революции 1918 года.

Несколько построенных по американскому образцу новых небоскребов, где размещались министерства, имели внушительный вид. Спустившись в знаменитое метро, я испытал такое же восхищение, какое высказывали все гости с Запада, побывавшие в Москве. Линия была не слишком длинной, но ее станции, украшенные мрамором, с хорошим освещением, удобство и чистота в сверхсовременных вагонах, великолепная вентиляция могли посрамить метро Берлина, Лондона, Парижа и Мадрида. Стоявшие рядом со мной москвичи смотрели на меня молча, безо всякого выражения на лицах. Как объяснила моя спутница, по одежде, особенно по моим [185] кожаным туфлям, они сразу же узнали во мне иностранца. Если бы на мне были мои белые легкие туфли, которые я носил в Нордернее, я был бы менее приметным, потому что обувь из серой и белой парусины, казалось, в то время была самой модной в Москве.

Я думал совершить капиталистический поступок в коммунистической столице, сделав кое-какие покупки, но в этом мне не повезло. В магазинах, на витринах которых было выставлено кое-что из товаров, ежедневная норма уже давно была продана. Даже до начала войны нехватка товаров здесь была такой острой, какой стала в Берлине во время войны, а моей спутнице отвечали русским эквивалентом фразы «У нас этого нет и не будет», ставшей привычной во всех берлинских магазинах к концу войны.

Когда я вернулся вечером в посольство, Риббентроп вернулся из Кремля. Энтузиазм в отношении Молотова и Сталина, который, похоже, присоединился к разговору позднее, буквально переполнял его. «Дела с русскими идут великолепно, — то и дело восклицал он за поспешным ужином. — Мы, несомненно, придем к соглашению еще до ночи».

Линия раздела сфер интересов России и Германии в Польше, ставшая такой знаменитой и обусловившая новый раздел этой страны, уже, судя по всему, обсуждалась на том послеобеденном заседании. Риббентроп направил по телефону из посольства запрос в Германию, спрашивая мнение Гитлера, согласится ли тот, если порты на Балтийском море Либау{6} и Виндау{7} отойдут к русской сфере [186] интересов. Через полчаса пришел утвердительный ответ Гитлера.

Сразу же после быстро проглоченного ужина Риббентроп помчался обратно в Кремль с Шуленбургом и доктором Гаусом, начальником юридического отдела. К моему сожалению, я не поехал с ними. Хильгер, переводчик с русского, тоже должен был составлять отчеты о переговорах. «Я не хочу, чтобы новое лицо вдруг появилось среди тех, кто уже принимает участие в переговорах», — объяснил Риббентроп. Я был немного расстроен, осознав, что задержка грузовика с багажом лишила меня возможности свести личное знакомство со Сталиным. С Молотовым я довольно близко познакомился, когда он приехал в Берлин в 1940 году на переговоры с Гитлером — по этому случаю я снова взялся за прежнюю работу, состоявшую в записи встреч. Но тем не менее я узнал о сути кремлевских разговоров, когда Риббентроп и его компания вновь появились в посольстве после окончания переговоров. Они пребывали в наилучшем расположении духа. При разборе отдельных пунктов дискуссии Риббентроп с восторгом сообщал любому, кто готов был слушать, о Сталине и о «людях с сильными лицами», которые работают с ним. Казалось, он особенно радовался договоренностям об отошедших к Германии и России сферах интересов в Восточной Европе, подробности которых еще некоторое время держали в секрете. Той же ночью я бросил взгляд на этот секретный протокол относительно этих территорий, подписанный Риббентропом и Молотовым. Вводные фразы, чрезвычайно зловещие в свете существовавшего в тот момент политического положения, гласили: «В случае территориальной и политической переориентации... « [187] Предусматривалось, что прибалтийские государства Финляндия, Эстония и Латвия отойдут к российской сфере интересов. Что касалось «территории польского государства», то демаркационная линия должна была проходить примерно по течению рек Нарев, Висла и Сан. Вопрос о том, будет ли существовать независимое польское государство, обе стороны должны были решить позднее. «В отношении Юго-Восточной Европы» я прочел: «Советская Россия заявляет о своем интересе к Бессарабии. Германия, со своей стороны, выражает полное отсутствие политического интереса к этим территориям».

Намерения двух договаривающихся сторон едва ли могли быть выражены более определенно. Я понял, что мы правильно провозглашали наш тост прощания с миром в Кенигсберге.

Затем Риббентроп и его спутники восторженно описывали небольшой импровизированный праздник, который Сталин устроил после подписания этого соглашения. Как «добрый отец семейства», Сталин лично позаботился о своих гостях. По русскому обычаю, тосты следовали один за другим. Сталин предложил выпить за здоровье Гитлера со словами: «Я знаю, как сильно народ Германии любит своего фюрера. Поэтому я хотел бы выпить за его здоровье».

Мне было также интересно услышать, что скажут те, кто присутствовал на переговорах о замечаниях Сталина насчет самых насущных вопросов. «Англия виновата во всем», — таков был, естественно, припев Риббентропа. Сталин согласился и добавил некоторые замечания о слабости Англии, хотя, сказал он, какой бы слабой ни была Англия, она будет сражаться жестко и упорно. Сталин, казалось, [188] оценивал силу Франции выше, чем Риббентроп. В отношении Италии Сталин задал вопрос, не присоединили ли итальянцы Албанию с некоторым прицелом на Грецию. Насчет Японии Сталин был очень неразговорчив. Когда Риббентроп предложил посредничество Германии, Сталин не отклонил предложение, но сказал в своей прямолинейной манере: «Я знаю азиатов лучше. С ними иной раз нужно обходиться сурово».

Имея возможность так близко наблюдать за заключением договора с Россией, я с особым интересом прочел в истории войны Черчилля о заявлении, которое сделал ему Сталин в августе 1942 года. У русских, сказал Сталин, сложилось впечатление, что англичане и французы не имели намерения вступать в войну, если бы совершилось нападение на Польшу, скорее, они надеялись испугать Гитлера единым фронтом Великобритании, Франции и России. Русские, однако, были уверены, что Гитлер не позволит себя испугать. Черчилль цитирует это заявление в связи с длившимися неделю переговорами, которые англо-французская миссия проводила в Москве, пытаясь вовлечь Россию в «дипломатический фронт» против Германии. Мы не видели членов миссии в Москве во время нашего пребывания там, хотя в то время они находились в Москве. Они уехали с пустыми руками.

«Обе договаривающиеся стороны будут воздерживаться от любого акта применения силы, любого агрессивного действия, любого нападения друг на друга», — говорилось в статье I «Пакта о ненападении между Германией и Союзом Советских Социалистических Республик», должным образом подписанного Молотовым и Риббентропом, который тот, [189] сияя от радости, демонстрировал ранним утром в посольстве.

Мы отбыли в Берлин в час дня 24 августа, проведя в Москве лишь двадцать четыре часа. Риббентроп, несомненно, установил рекорд скорости в дипломатии, даже по современным стандартам. К их удивлению, в этом раунде дипломатического соревнования Гитлер и Сталин поставили шах и мат Англии и Франции.

Перед отъездом из Москвы я пошел посмотреть на Красную площадь и Мавзолей Ленина. Русские крестьяне в длинной очереди терпеливо ждали перед Мавзолеем, чтобы увидеть мумифицированного предшественника Сталина в его стеклянном гробу. По своему поведению и выражению лиц эти русские были похожи на набожных паломников. «В простом русском народе, — сказал мне один работник посольства, — не уважают того, кто был в Москве и не видел Ленина».

Величественная Кремлевская стена производила незабываемое впечатление, как и сам Кремль с его многочисленными башнями с большими красными звездами, которые светились в темноте — я видел это накануне вечером.

Наша делегация была такой многочисленной, что для этой поездки потребовалось два самолета «кондор». Один должен был доставить Риббентропа прямо к Гитлеру в Берхтесгаден, тогда как второй летел в Берлин. Так как я был единственным «туристом» — не выполнявшим на тот момент никаких обязанностей и все же присутствовавшим, — я получил место во втором самолете, взлетавшем через час после первого. Я подумал, что этот интервал в один час, соблюдавшийся, когда мы останавливались в [190] Кенигсберге и спокойно ждали отлета самолета Риббентропа, сохранится и на этот раз, но второй самолет взлетел сразу же за первым. За годы работы среди высокопоставленных персон Европы меня часто фотографировали, и я всегда жалел, что нет никакой фотографии, запечатлевшей тот момент, когда я стоял на земле, глупо глядя вслед моему улетающему самолету.

Во время краткого визита в ресторан при аэродроме я узнал, что оба «кондора» имели боевую броню. За последние несколько дней напряженность между Германией и Польшей настолько усилилась, что машины «Люфтганзы» часто попадали под обстрел польских зенитных батарей. «Железнодорожное сообщение с Рейхом было приостановлено сегодня», — сказал мне один из свидетелей, когда я спросил о поездах. Я поспешил в Бюро воздушных сообщений. «Как можно быстрее бегите на другой конец поля. Запасная машина вот-вот отправится в Берлин без пассажиров». Я понесся рысью, жестами отчаянно показывая летчикам, уже запустившим двигатель, чтобы они меня подождали. Я с облегчением увидел, что винты машины стали вращаться медленнее. Открылась маленькая дверца в хвосте «Ju-52», радист помог мне подняться в самолет, и я рухнул на ближайшее сиденье. Мы сразу же взлетели.

«Можно взглянуть на Ваш пропуск?» — сказал пилот. — В такое время лишняя предосторожность не помешает». Он тоже упомянул о польских обстрелах. «Мы не такие важные, как те другие, — сказал он, имея в виду Риббентропа и его делегацию. — У нас нет боевой брони, но мы пролетим подальше над Балтикой, где поляки нас не достанут, если только не погонятся за нами на истребителях и не заставят нас [191] приземлиться». Из предосторожности я подготовил свои документы для уничтожения. Я должен был быть уверен, что они не попадут в руки поляков в случае вынужденной посадки. Но ничего такого не случилось, я приземлился в Берлине через полчаса после Риббентропа. Ему пришлось сменить маршрут на Берлин, потому что сам Гитлер направлялся туда. Весь этот эпизод показал мне, насколько в действительности близка была война между Польшей и Германией.

За время моего пребывания в Москве один из коллег сопровождал британского посла в Берхтесгаден. Гендерсон вручил Гитлеру персональное письмо от Чемберлена. Премьер-министр писал между прочим: «Очевидно, известие о германо-советском соглашении воспринято в некоторых кругах в Берлине как показатель того, что вмешательство Великобритании в польские дела больше не является обстоятельством, с которым приходится считаться. Большей ошибки нельзя было бы допустить. Какой бы характер не носило германо-советское соглашение, оно не может изменить обязательств Великобритании в отношении Польши, о которых правительство Его Величества неоднократно и открыто заявляло публично и которые намерено соблюдать».

К этому предостережению Чемберлен добавил такие слова: «Высказывалось мнение, что если бы правительство Его Величества заняло более определенную позицию в 1914 году, можно было бы избежать большой катастрофы. Верно или неверно такое предположение, но правительство Его Величества [192] убеждено, что на этот раз не будет такого трагического неправильного понимания ситуации».

Это было сказано достаточно откровенно; но Чемберлен, болезненно переживавший разочарование после ввода Гитлером войск в Прагу, выразился еще более ясно и определенно: «Если возникнет необходимость, правительство Его Величества полно решимости и готово использовать все вооруженные силы, которые имеются в его распоряжении, и невозможно предвидеть, каким будет конец однажды начатых военных действий. Было бы опасной иллюзией думать, что если война начнется, то закончится быстро, даже если будет достигнут успех на одном из нескольких фронтов, на которых придется биться».

Чемберлен дополнил это ясное и недвусмысленное предупреждение предложением начать дружественные переговоры и прекратить антипольскую пропагандистскую кампанию. Он предположил также, что немедленно должны начаться прямые переговоры между Германией и Польшей: «Ввиду тяжких последствий для человечества, которые могут последовать в результате действий их руководства, я надеюсь, Ваше превосходительство, Вы взвесите с величайшей осмотрительностью доводы, приведенные мною».

Я нашел английский текст этого письма на своем письменном столе, вернувшись из Москвы.

В своем ответе Гитлер выдвинул яростные обвинения против Польши. Он сослался на предложения Германии относительно Данцига и «коридора» и в заключение высказал резкую критику в отношении Англии: «Безоговорочные гарантии, которые Англия дала Польше, обязуясь при любых обстоятельствах [193] прийти на помощь этой стране в любом конфликте, независимо от его причин, может быть понято в Польше только как поощрение к немедленному началу террора против полутора миллионов немцев, проживающих там». Жестокости, терпеть которые не может такая великая держава, как германский Рейх, нарушение обязательств относительно свободного города Данцига, экономическое удушение — такими были основные пункты письма Гитлера, который сделал вывод: «Таким образом, я должен сообщить Вашему превосходительству, что если будут осуществлены объявленные (Англией) военные меры, я немедленно отдам приказ о мобилизации германского вермахта».

На следующее утро, 25 августа, меня вызвали в Канцелярию, чтобы я перевел для Гитлера некоторые особенно резкие отрывки из заявлений, сделанных Чемберленом и Галифаксом в обеих палатах Парламента. «Я не намерен скрывать от Палаты, — сказал Чемберлен в Палате общин, — что это сообщение (о советско-германском Пакте о ненападении) явилось для правительства неожиданностью, и неожиданностью очень неприятной». «В Берлине, — продолжал он, — эту весть приветствовали с чрезвычайным цинизмом как большую дипломатическую победу, которая устраняет какую-либо опасность войны, так как Франция и мы сами, по всей видимости, не собираемся выполнять свои обязательства по отношению к Польше. Мы сочли своим первейшим долгом разрушить подобные опасные иллюзии». Заявление Галифакса в Палате лордов было легко переводить, так как оно почти полностью совпадало с заявлением Чемберлена. Эти высказывания заставили Гитлера задуматься, но он ничего не сказал. [194]

Когда примерно в час пополудни британский посол прибыл по вызову в Канцелярию, я заметил, что письмо Чемберлена и его заявление в Палате общин произвели на Гитлера определенное впечатление. Гитлер был сравнительно спокоен и сказал Гендерсону, что подумал о последних словах, сказанных в Берхтесгадене о взаимопонимании между Англией и Германией, и хотел бы сделать окончательное предложение относительно англо-германского урегулирования. Он сослался на заявления Чемберлена и Галифакса, которые я перевел для него утром, и пришел при этом в некоторое возбуждение. Приведя длинный перечень обвинений в адрес поляков, в том числе стрельбу по гражданскому самолету, он воскликнул: «Македонским условиям на нашей восточной границе необходимо положить конец!» При любых обстоятельствах проблему Данцига и вопрос о «коридоре», сказал он, следует урегулировать.

«Вчера в Палате общин ваш премьер-министр произнес речь, которая ни в коей мере не меняет отношения Германии. Единственным результатом этой речи может стать кровопролитная и непредсказуемая война между Германией и Англией. Но на этот раз Германии не придется сражаться на два фронта, так как соглашение с Россией является безоговорочным и представляет долгосрочное изменение в немецкой внешней политике».

В заключение своей обвинительной речи он произнес фразу, представляющую особый интерес в свете последующих событий: «Россия и Германия никогда больше не поднимут оружие друг против друга».

Затем последовало его знаменитое предложение гарантии незыблемости Британской империи и даже [195] предложение оказать помощь «в любой части света, где такая помощь может понадобиться». Ограничения в вооружении, гарантии западных границ и другие темы стали завершением этого удивительного предложения. Ничего больше не говорилось о польском вопросе, за исключением того, что Гитлер заявил: «Германско-польская проблема должна быть решена и будет решена».

Предложения, содержавшиеся в этой беседе, были извлечены из моего отчета, и я в тот же день должен был вручить их Гендерсону в посольстве Великобритании. По предложению Гитлера посол на следующее утро, 26 августа, отправил их в Англию специальным немецким самолетом.

Вскоре после визита британского посла появился Аттолико. Гитлер уже написал Муссолини, намекая, что, вероятно, он будет вынужден вскоре выступить против Польши и что он надеется на «понимание Италии». Ответа дуче он ожидал с нескрываемым нетерпением и был чрезвычайно разочарован, когда Аттолико сказал ему, что хотя инструкции для него отправлены из Рима, но он их еще не получил. Гитлер так хотел побыстрее получить ответ, что послал Риббентропа позвонить Чиано. Судя по всему, ему очень нужно было заручиться «пониманием» Муссолини, прежде чем предпринять серьезные шаги против Польши. Риббентроп вернулся быстро, так как ему не удалось дозвониться до Чиано. Аттолико отпустили с холодной вежливостью.

Вскоре после этого ожидался визит французского посла, поэтому я остался в кабинете Гитлера. Таким образом, я стал свидетелем того, какое впечатление произвело на него известие о только что заключенном официальном пакте о взаимопомощи [196] между Англией и Польшей. Я имел возможность прочесть, бросив взгляд из-за его плеча, отчет, присланный из отдела прессы, а потом наблюдал, как он мрачно сидел за своим столом, пока не объявили о приходе французского посла Кулондра.

Кулондр был преемником Франсуа-Понсе, которого перевели в Рим вскоре после Мюнхенской конференции. Нового французского посла я знал более десяти лет; он был главой отдела внешней торговли министерства иностранных дел Франции, и, следовательно, сидел напротив меня на бесчисленных заседаниях во время длительных франко-германских торговых переговоров. В ходе этих переговоров элегантный, темноволосый француз-южанин всегда поражал меня как «человек доброй воли», осмотрительно и умело заботившийся о защите интересов своей страны и в то же время умевший смотреть за пределы Франции. Я был рад, что он приехал в Германию в качестве посла не только потому, что очень высоко ценил его, но и потому, что знал по опыту о его таланте дипломата, столь необходимом для предотвращения катастрофы в тот критический период с 1938 по 1939 год.

Как и год назад, во времена Судетского кризиса, когда я был поражен государственной мудростью и большим дипломатическим мастерством Франсуа-Понсе, так и теперь его преемник Кулондр в том остром разговоре 25 августа 1939 года противостоял Гитлеру. Фюрер сделал такое же заявление, как Гендерсону четырьмя часами раньше. Он гневно обрушился на поляков, чьи провокации описывал как невыносимые. Даже угроза войны с Англией и Францией не заставят его, сказал он, отказаться от защиты интересов Германии. Он будет особенно сожалеть, [197] если Франция и Германия будут втянуты в войну, так как после его официального отказа от претензий на Эльзас и Лотарингию между двумя соседями не было конфликтных вопросов. Свое заявление Гендерсону Гитлер подтвердил письменно, а в данном случае удовлетворился тем, что попросил Кулондра лично передать его мнение Даладье.

В разговоре с Кулондром он разгорячился, только когда заговорил о поляках, и выразил глубокое сожаление, упомянув о возможности войны между Германией и Францией. Тогда у меня сложилось впечатление, что он механически повторял то, что сказал Гендерсону, а мысли его блуждали далеко. Было очевидно, что он хочет побыстрее закончить деловую встречу.

Однако, когда он уже приподнялся со стула, давая понять, что разговор закончен, Кулондр не позволил так просто отделаться от себя. Он очень многозначительно попросил разрешения сразу же дать ответ на некоторые заявления Гитлера. Как и Франсуа-Понсе, он говорил убедительно. Его заключительные слова я потом часто вспоминал: «В такой критической ситуации, как эта, герр Рейхсканцлер, непонимание между странами является самым страшным. Следовательно, чтобы прояснить суть дела, я даю Вам честное слово французского офицера, что французская армия будет сражаться на стороне Польши, если эта страна подвергнется нападению». Затем, повысив голос, продолжал:

«Но я также могу дать Вам мое честное слово, что французское правительство готово сделать все возможное для сохранения мира и стать посредником в вопросах урегулирования в Варшаве».

«Почему же тогда Вы дали Польше карт-бланш [198] действовать по ее разумению?» — сердито парировал Гитлер.

Не успел Кулондр ответить, как Гитлер вскочил и бросился в новую атаку против Польши. «Мне больно сознавать необходимость вступления в войну против Франции, но это решение не зависит от меня», — сказал он и протянул руку Кулондру, заканчивая разговор. С французским послом он едва ли поговорил полчаса.

Следующий из вызванных уже ждал у дверей. Это был Аттолико, который на этот раз принес столь нетерпеливо ожидаемый ответ на доверительное послание Гитлера о готовящемся вторжении в Польшу. «В один из самых трудных моментов моей жизни, — писал Муссолини, — я должен сообщить Вам, что Италия не готова к войне».

Письмо было подобно разорвавшейся бомбе. Казалось, Гитлер забыл ясное указание Чиано несколькими днями раньше, что Италия в военном отношении не готова. Он испытал горькое разочарование в связи с этим внезапным и для него совершенно неожиданным отступничеством союзника. «Согласно тому, что сообщают мне начальники служб, — продолжал Муссолини, — запасы горючего в итальянских военно-воздушных силах так малы, что их хватит лишь на три недели боевых действий. Такая же ситуация с поставками для армии и с запасами сырья. Лишь командующий военно-морским флотом смог избежать обвинения в нерадивости: флот готов к военным действиям и обеспечен достаточным количеством горючего. Пожалуйста, поймите, в каком положении я оказался».

Гитлер с ледяным видом отослал посланца Муссолини, сказав лишь, что ответит на письмо незамедлительно. [199] «Итальянцы ведут себя совсем как в 1914 году», — услышал я его слова, когда Аттолико вышел; и в течение ближайшего часа на всю Канцелярию разносились пренебрежительные замечания о «вероломном партнере по «Оси».

Я остался в Канцелярии, так как в любой момент могли состояться новые встречи. Следующие несколько дней я там находился почти круглосуточно. До самого начала войны здесь была нескончаемая череда бесед между Гитлером и послами. Так, присутствуя на этих дипломатических беседах, я имел возможность из-за кулис выявить последовательность событий. Во всех комнатах и коридорах Канцелярии было много людей, снующих взад-вперед, причем преобладали военные.

Когда я покидал кабинет Гитлера вместе с Аттолико и прощался с ним, мимо меня к Гитлеру быстро прошел Кейтель. Пока я стоял, размышляя, к какой из различных групп, стоявших в холле, присоединиться, Кейтель стремительно вышел из кабинета Гитлера. Я слышал, как он взволнованно разговаривает со своим адъютантом, и уловил слова: «Приказ о выступлении может быть снова задержан».

Впоследствии слухи оказались верными, хотя в напряжении работы этих последних дней я обращал на них мало внимания. Приказ о выступлении на самом деле был отдан соответствующим службам. Беседуя с офицерами, ожидавшими в холле, я выловил еще некоторые подробности. Все они хотели знать, соберется ли снова «мой класс».

«Если бы вы могли сказать мне, что приказ к выступлению отменен, — ответил я, — то я сказал [200] бы, что возвращение моего класса в Мюнхен возможно».

«Будет ужасная путаница и много проклятий на приграничных дорогах, — говорил один майор, — если войска, выступившие к границе, одновременно получат приказ возвращаться». Он добавил: «В этом следует винить вас, дипломатов, вам нужно было заранее подумать об этом, а не гонять нас как раз в то время, когда все начинает казаться иным». Это была жесткая, но заслуженная критика «дипломата» Гитлера. В Третьем рейхе даже министр иностранных дел не мог принимать решения, не говоря уже о презираемых дипломатах министерства иностранных дел.

В тот же вечер 25 августа Гитлер коротко и холодно ответил Муссолини. Он запросил сведения о сырье и вооружении, в котором Италия нуждалась, чтобы вести войну. На следующий день мы перевели ответ Муссолини, который принес Аттолико. Запросы были настолько большими, что Германия не смогла бы выполнить их. Было совершенно ясно, что Муссолини предпринял обходной маневр. Италия снова подверглась оскорблениям — но не Муссолини.

Однако нам пришлось перевести еще одно письмо от Гитлера к Муссолини. Тот просил своего союзника держать в секрете решение сохранить нейтралитет и создать видимость подготовки к войне, чтобы смутить западные державы. Несколько часов спустя вновь появился Аттолико — Муссолини согласился и на то, и на другое.

В последующие несколько дней устные и письменные контакты с послами в Берлине и государственными [201] деятелями в Лондоне, Париже и Риме продолжались почти непрерывно. Это было нечто вроде дистанционной конференции по телефону и телеграфу, и в качестве переводчика я был так же занят, как в прошлом году в Мюнхене, где договаривающиеся стороны сидели друг против друга за столом переговоров.

«Если на Польшу будет совершено нападение, честь Франции потребует, чтобы она выполнила свои обязательства», — написал Даладье Гитлеру.

«Разве Франция не действовала бы таким же образом, если бы, например, вдруг Марсель был отторгнут от своей родной страны и в его возвращении Франции было бы отказано?» — ответил Гитлер. «Все возвращается к природе урегулирования с Польшей и к методам, которыми оно достигается, — прочел я, переводя Гитлеру ответ Лондона на его исчерпывающее предложение, сделанное Великобритании. — Этих пунктов, важность которых не может не беспокоить ум канцлера, его послание не касается, и правительство Его Величества считает своим долгом указать, что необходимо достигнуть взаимопонимания для обеспечения дальнейшего движения вперед». Наряду с подчеркнутой решимостью Великобритании выполнить свои обязательства по отношению к Польше, в этой ноте отклонялось обсуждение грандиозного предложения Гитлера сотрудничать с Британской империей: «Правительство Его Величества не может, какие бы преимущества ни предлагались Великобритании, молчаливо согласиться на соглашение, которое подвергло бы опасности независимость государства, которому оно дало гарантии». В качестве следующего шага предлагалось возобновление прямых переговоров между [202] польским и германским правительствами, относительно которых уже были получены «определенные заверения от правительства Польши». Нота заканчивалась следующими недвусмысленными словами: «Простое урегулирование этих вопросов между Германией и Польшей может открыть путь к миру во всем мире. Неудача в попытке достичь его разрушит надежды на лучшее взаимопонимание между Германией и Великобританией, приведет обе страны к конфликту и, вполне вероятно, ввергнет весь мир в войну. Такой исход был бы бедствием, не имеющим параллелей в истории».

Эту ноту Гендерсон вручил вечером 28 августа. Гитлер реагировал на удивление спокойно. Казалось, британское предложение его каким-то образом заинтересовало.

В течение последующих часов до позднего вечера мы переводили ответ Гитлера. Он не отличался сдержанностью. «Варварская жестокость, которая вопиет к небесам», «преследование немецкого населения в Польше», «убийство немцев, проживающих в стране или их принудительная эвакуация при самых жестоких обстоятельствах», «состояние дел, невыносимое для великой державы» — таковы некоторые примеры, свидетельствующие об общем тоне.

«Эти условия теперь вынудили Германию, месяцами остававшуюся пассивным наблюдателем, предпринять необходимые активные шаги для обеспечения законных интересов Германии, — продолжался наш перевод. — Настоящие требования немецкого правительства соответствуют пересмотру Версальского договора, что всегда признавалось необходимым, а именно: возвращение Данцига и «коридора» Германии и защита немецкого населения на остальной [203] части польской территории». Гитлер выражался достаточно конкретно.

«При таких обстоятельствах, — писал он, — немецкое правительство принимает предложение правительства Великобритании о посредничестве, в соответствии с которым польский участник переговоров с нужными державами будет направлен в Берлин. Прибытие посланца Польши ожидается в среду 30 августа 1939 года, и правительство сразу же подготовит свои предложения».

Гендерсон внимательно прочитал этот документ на очередной встрече с Гитлером на следующий день, 29 августа. «Это похоже на ультиматум, — таким был его комментарий по поводу краткого срока, отведенного на прибытие польского участника переговоров. — У поляков едва ли будет двадцать четыре часа, чтобы подготовить план».

Гитлер разбил наголову это справедливое замечание Гендерсона, как и те, что тот выдвигал в Годесберге. «Времени мало, — сказал он, — потому что существует опасность, что новые провокации могут привести к развязыванию войны». Опасность взрыва из-за постоянных инцидентов в то время, казалось, действительно нарастала с каждым часом.

Вскоре Аттолико вновь пришел повидаться с Гитлером. Муссолини сообщил, что британское правительство по разным поводам выражало ему свою готовность к проведению переговоров. Из этого послания у меня сложилось ясное впечатление, что Муссолини хотел взять на себя инициативу по созыву конференции. Гитлер, очевидно, тоже понял это, но не собирался принимать какое-либо посредничество со стороны «вероломной» Италии. Он с подчеркнутой холодностью ответил Аттолико, что уже связался напрямую с англичанами, и подтвердил, что [204] готов принять представителя Польши на переговорах.

На следующий день, 30 августа, воцарилось относительное спокойствие. Мы занимались оформлением предложений Гитлера относительно урегулирования по Данцигу и «коридору». Когда я увидел эти предложения, то едва мог поверить своим глазам. Предполагался плебисцит по вопросу о Польском коридоре под наблюдением международной комиссии британских, французских, итальянских и русских представителей; Гданьск оставался за Польшей; Польше отдавалась международная магистраль и железная дорога на территории, которая становилась германской. Эти предложения отличались духом, имевшим мало общего с национал-социалистскими методами и идеями, которые Гитлер высказывал ранее. Это было предложение вполне в духе Лиги Наций. Мне показалось, будто я снова нахожусь в Женеве.

Незадолго до полуночи 30 августа, как раз перед истечением срока немецкого ультиматума насчет приезда представителя Польши, неожиданно позвонили из британского посольства. Гендерсон хотел вручить Риббентропу ответ британского правительства на документ Гитлера, полученный накануне.

Последовавший затем разговор был самым бурным из всех, которые мне пришлось переводить за двадцатитрехлетний срок работы в качестве переводчика. В чрезвычайно напряженной атмосфере нервы и у Гендерсона, и у Риббентропа были на пределе после затянувшихся переговоров последних дней. Риббентроп только что приехал прямо из Канцелярии и находился в состоянии крайнего возбуждения. [205]

«Что же они решили на этот раз?» — гадал я, в то время как министр иностранных дел Германии с бледным лицом, поджатыми губами и блестящими глазами сидел напротив Гендерсона за небольшим столом в бывшем кабинете Бисмарка. Он поздоровался с Гендерсоном строго официально, храня ледяное выражение лица. Беседа частично проходила по-немецки, так как Гендерсон любил говорить на нашем языке, хотя и не был в этом большим мастером. В этом важном разговоре он бы лучше и с большей ясностью выразился по-английски. Но и раньше он часто прибегал к немецкому языку и, по-моему, считал это дружеским жестом.

Прежде всего Гендерсон напомнил о сообщениях, полученных нами в письменном виде из британского посольства в тот день, начиная с заявления о том, что «неразумно» ожидать, будто посольство Великобритании сможет организовать приезд польского представителя в Берлин в течение двадцати четырех часов.

Риббентроп вспылил. «Время истекло, — подчеркнуто спокойно сказал он. — Где поляк, которого должно было доставить ваше правительство?»

Кроме того, Гендерсон вручил личное сообщение от Чемберлена Гитлеру, в котором говорилось, что Великобритания сделала заявления в Варшаве, чтобы избежать пограничных инцидентов. Он упомянул также, что Великобритания посоветовала Польше стремиться к сдержанности и требует от Германии такой же политики.

«Это поляки агрессоры, а не мы! — приходя во все большее возбуждение, парировал Риббентроп. — Вы обратились не по адресу».

Когда затем Гендерсон сказал, что, имея дело с [206] Польшей, рейх должен следовать обычной процедуре и передать предложения Германии через польского посла в Берлине, Риббентроп совершенно потерял самообладание. «После того, что произошло, об этом не может быть и речи! — крикнул он Гендерсону. — Мы требуем, чтобы участник переговоров, уполномоченный своим правительством, прибыл сюда в Берлин».

Гендерсон тоже начал терять спокойствие, типично британское хладнокровие, которое было для него характерно. Он покраснел, и руки у него начали дрожать, в то время как он продолжил чтение официального ответа на гитлеровский меморандум. Британская нота вкратце касалась предложений относительно англо-германских отношений и сосредотачивалась в основном на споре по поводу Польши. Во избежание инцидентов обе стороны должны были воздержаться от передвижения войск во время переговоров.

По мере того как зачитывались отдельные пункты, Риббентроп постоянно прерывал Гендереона. «Это неслыханное предложение», — рассерженно заявил он, услышав о рекомендации относительно прекращения передвижения войск. Потом скрестил на груди руки и с вызовом глянул на Гендерсона. «Что еще Вы собираетесь сказать?» — рявкнул он, давая понять, что Гендерсон может продолжать.

«Британское правительство, — сказал он, — располагает информацией, что немцы совершали акты саботажа в Польше».

«Это проклятая ложь польского правительства! — в ярости вскричал Риббентроп. — Я могу лишь сказать Вам, герр Гендерсон, что ситуация чертовски серьезная!» [207]

Теперь и британский посол потерял самообладание. Предостерегающе подняв указательный палец, он выкрикнул: «Вы только что сказали «чертовски». Это не то слово, которое следует употреблять государственному деятелю в такой тяжелой ситуации!»

У Риббентропа перехватило дыхание: один из этих «неуклюжих» дипломатов, какой-то посол, какой-то наглый англичанин осмелился сделать ему замечание, как школьнику! Риббентроп вскочил со стула. «Что Вы сказали?» — прорычал он. Гендерсон тоже поднялся на ноги. Оба в упор смотрели друг на друга.

В соответствии с дипломатическими условностями мне тоже следовало подняться, но, честно говоря, я не знал, как следует вести себя переводчику, когда собеседники переходят от слов к делу, — и я действительно опасался, что они могут так и поступить. Поэтому я продолжал спокойно сидеть, притворяясь, что делаю записи в блокноте. Я слышал, как два бойцовых петуха тяжело дышат у меня над головой. Самое меньшее, что может теперь случиться, подумал я, это если министр иностранных дел рейха вышвырнет посла Его Британского Величества за дверь. С годами переводчик приобретает вкус к гротескным ситуациям, но я не нашел ничего комичного в этой сцене — она была чрезвычайно тягостна для единственного зрителя.

К счастью, до рукопашной дело не дошло. Я продолжал кропать каракули в своем блокноте, прислушиваясь ко все более тяжелому дыханию справа и слева, а потом Риббентроп сел, а вслед за ним — и Гендерсон. Я поднял голову и по их лицам понял, что буря миновала.

Некоторое время беседа проходила в относительном [208] спокойствии. Затем Риббентроп вынул из кармана какую-то бумагу: это были предложения Гитлера Лиге Наций по урегулированию польского вопроса. Он прочел их Гендерсону по-немецки, однако, не требуя особой спешки в их немедленном выполнении, как заявлял позднее. Напротив, он уточнил некоторые пункты. Потом последовал настоящий сюрприз.

Гендерсон спросил, может ли он получить текст этих предложений для передачи его правительству. В соответствии с обычной дипломатической процедурой это предполагалось само собой, и я был весьма удивлен, что Гендерсону вообще потребовалось спрашивать об этом. Ожидая, что Риббентроп вручит ему документ безо всяких комментариев, я едва поверил своим ушам, когда услышал его ответ. «Нет, — сказал он с неуместной улыбкой, — я не могу вручить Вам эти предложения».

Гендерсон, должно быть, подумал, что ослышался, и снова повторил свою просьбу. И вновь Риббентроп ответил отрицательно. Он швырнул документ на стол со словами: «Он просрочен, потому что польский представитель не появился».

Теперь я, в свою очередь, пришел в волнение. Я вдруг понял, в какую игру играли Гитлер и Риббентроп. В тот момент я понял, что громкие предложения Гитлера делались всего лишь напоказ и никогда не предполагалось, что они будут выполняться. Вручить документ Гендерсону отказались из боязни, что британское правительство передаст его полякам, а те вполне могли принять предлагаемые условия. Редко у меня возникало сожаление, что я как переводчик не могу вмешиваться в разговор. Говорить что-либо от себя лично является смертным [209] грехом для переводчика. Так он может создать путаницу. И мне не оставалось ничего иного, кроме как сидеть, скрипя зубами, в то время как шанс добиться мира преднамеренно саботировался у меня на глазах. Так вот что, размышлял я, обсуждали в Канцелярии Гитлер и Риббентроп.

Я сделал последнюю отчаянную попытку намекнуть на содержание документа Гендерсону, пристально глядя на него и мысленно высказывая пожелание, чтобы он попросил английский перевод предложений Германии. Едва ли Риббентроп смог отказать ему в этом, а я стал бы переводить так медленно, чтобы Гендерсон успевал делать заметки. Но британский посол никак не реагировал, и мне не оставалось ничего иного, как поставить толстую красную отметку в моем блокноте в том месте, где я кратко записал отказ Риббентропа как знак того, что в этот час был сделан выбор в пользу войны.

То, что я был прав в предположении, почему предложения Гитлера передавались таким своеобразным образом, подтвердил позднее сам Гитлер в моем присутствии.

«Мне нужно было алиби, — сказал он, — особенно перед народом Германии, чтобы показать, что я сделал все для сохранения мира. Этим объясняется мое великодушное предложение по урегулированию вопросов о Данциге и «коридоре».

* * *

На следующий день, 31 августа, ближе к вечеру я присутствовал на самой короткой встрече, в которой когда-либо принимал участие. Польский посол Липский явился к Риббентропу и вручил ему краткое [210] сообщение польского правительства о согласии принять предложение Великобритании о проведении прямых переговоров между Германией и Польшей и незамедлительно послать немецкому правительству ответ на его предложения.

«У Вас есть полномочия вести с нами сейчас переговоры по предложениям Германии?» — спросил Риббентроп.

«Нет», — ответил польский посол. «Ну тогда нет смысла продолжать этот разговор», — сказал Риббентроп, и встреча закончилась. Как раз перед этим Аттолико виделся с Риббентропом, чтобы снова предложить услуги Муссолини как посредника. Очевидно, у нашего министра иностранных дел тоже не было полномочий проводить переговоры, потому что он сказал, что должен спросить у Гитлера. Через полчаса Аттолико вернулся за ответом; ответ был отрицательным. Риббентроп сказал, что далее должны действовать Англия и Франция: требования Германии сообщили и им.

В Канцелярии снова кипела напряженная работа. Я ждал здесь в полной готовности к дальнейшим переговорам, когда вечером 31 августа услышал, что Гитлер отдал приказ о вторжении в Польшу и что войска должны были пересечь границу в 5.45 на следующее утро.

«По приказу Фюрера и Верховного Главнокомандующего вермахт выступил на защиту рейха. В соответствии с инструкциями по контролю над польской агрессией войска германской армии сегодня рано утром провели контратаку по всей германо-польской границе. Одновременно эскадрильи военно-воздушных сил взлетели, чтобы атаковать военные объекты в Польше. Военно-морской флот выступил на защиту [211] Балтийского моря»,

— таким было первое военное коммюнике второй мировой войны, выпущенное 1 сентября 1939 года.

«Прошлой ночью польские солдаты регулярной армии впервые открыли огонь на своей собственной территории, — раздавался из громкоговорителей утром 1 сентября хриплый, возбужденный голос Гитлера. — Снова я надел мундир, который был для меня самой лучшей и любимой одеждой. Я сниму его только после победы... «

В тот же вечер британский и французский послы потребовали немедленной совместной встречи с министром иностранных дел. Риббентроп отказался увидеться с ними обоими одновременно и назначил встречу с британским послом на 9.30, а с французским послом на 10 часов вечера.

«Своей акцией немецкое правительство создало ситуацию, при которой правительства Соединенного Королевства и Франции должны выполнить свои обязательства и поддержать Польшу. Следовательно, если правительство Его Величества не получит от германского правительства удовлетворительных заверений, что германское правительство прекратило всякие агрессивные действия и готово вывести войска с польской территории, то правительство Его Величества без промедления выполнит свои обязательства по отношению к Польше», — переводил я Риббентропу английскую ноту, которую Гендерсон принес с собой. Риббентроп вел себя так, будто не понимал по-английски. Он оставался абсолютно спокойным. И снова, казалось, у него не было полномочий дать ответ, и он ограничился уверением, что передаст это сообщение Гитлеру.

Сразу же вслед за Гендерсоном появился Кулондр [212] и вручил почти такую же ноту на французском языке. Ее я тоже перевел, так как Риббентроп вдруг оказался неспособным понимать и по-французски. Как и британский посол, Кулондр потребовал немедленного ответа, на что Риббентроп мог лишь ответить, что доложит об этом деле Гитлеру. На следующий день, 2 сентября, по британскому и французскому радио передали «Приказ о всеобщей мобилизации в Англии» и «Мобилизация во Франции».

Утром того же дня Аттолико поспешил в министерство иностранных дел. «Муссолини предлагает и Великобритании, и Франции потребовать от Германии и Польши немедленно заключить перемирие», — сказал он на одном дыхании. Предложение Муссолини состояло в том, что фронты должны стабилизироваться на имеющихся позициях, а затем должна быть созвана международная конференция для рассмотрения германо-польских вопросов и других требований по пересмотру границ.

Полчаса спустя он был принят Риббентропом, который задал единственный вопрос: «Были ли ноты, врученные вчера Англией и Францией, ультиматумами или нет? Если были, то не может даже ставиться вопрос об обсуждении итальянского предложения».

До сих пор перед глазами у меня стоит Аттолико, человек не первой молодости, выбежавший из кабинета Риббентропа и устремившийся вниз по ступенькам лестницы, чтобы проконсультироваться с Гендерсоном и Кулондром.

По-моему, ноты, о которых шла речь, были ультиматумами, и я не верил, что мой «класс» соберется снова после вмешательства Муссолини в одиннадцать [213] часов. Однако, к моему удивлению, всего через полчаса после своего ухода Аттолико прибежал обратно таким же запыхавшимся, каким прибегал раньше: «Нет, эти ноты были не ультиматумами, а предупреждениями».

Очевидно, западные державы тоже прибегли к лавированию, как делал это Гитлер в прошлом году и опять лишь несколько дней тому назад.

Во второй половине дня Аттолико снова пришел повидаться с Риббентропом, и у меня появились надежды.

Я так и не смог точно выяснить, как реагировал Гитлер на итальянское предложение. И к вечеру мы узнали, что британское правительство настаивает на освобождении польской территории, оккупированной германскими войсками. В 8 часов вечера меня вызвали в Канцелярию, где подавленный Аттолико сообщил Гитлеру, что британское правительство не примет предложения Муссолини, пока не будет освобождена территория Польши. Он добавил также, что французское правительство явно долго колебалось, соглашаться или нет с итальянским предложением, но, наконец, заняло позицию Великобритании.

* * *

Уже после полуночи позвонили из британского посольства и сказали, что Гендерсон получил из Лондона указания передать в 9 часов утра сообщение от правительства и просит Риббентропа принять его в министерстве иностранных дел в это время. Было ясно, что это сообщение не может содержать ничего приятного и что это может быть настоящий 214 ультиматум. Поэтому Риббентроп не проявлял никакого желания принять утром британского посла, Я случайно оказался рядом с ним.

«На самом деле Вы вполне могли бы принять британского посла вместо меня, — сказал он мне. — Просто спросите англичан, устроит ли их это, и скажите, что министр иностранных дел не может принять их в 9 часов». Англичане согласились, и я получил указания принять Гендерсона наутро, то есть через пять часов, так как было уже 4 часа утра.

В воскресенье 3 сентября 1939 года после напряженной работы последних нескольких дней я проспал, и пришлось взять такси, чтобы добраться до министерства иностранных дел. Пересекая Вильгельм плац, я видел, как Гендерсон входил в здание. Я воспользовался боковым входом и ровно в 9 часов стоял в кабинете Риббентропа, готовый принять Гендерсона. О приходе Гендерсона объявили, когда часы били девять. Он вошел с очень серьезным видом, обменялся со мной рукопожатиями, но сесть отказался и остался торжественно стоять посередине комнаты.

«Я сожалею, что в соответствии с указаниями моего правительства я должен вручить Вам ультиматум для правительства Германии», — сказал он с большим волнением, а затем, все так же стоя, зачитал британский ультиматум: «Более двадцати четырех часов истекло с того момента, когда был потребован немедленный ответ на предупреждение 1 сентября, и с тех пор атаки на Польшу лишь стали более интенсивными. Если правительство Его Величества не получит удовлетворительных заверений о прекращении всех агрессивных действий против Польши и о выводе немецких войск из этой страны к 11 часам по британскому [215] летнему времени, то с этого времени Великобритания и Германия будут находиться в состоянии войны».

Закончив чтение, Гендерсон передал мне ультиматум и попрощался со словами: «Мне искренне жаль, что я должен вручить такой документ именно Вам, так как Вы всегда старались помочь как можно лучше».

Я также выразил мои сожаления и добавил несколько теплых слов. Я всегда питал величайшее уважение к британскому послу.

Затем я понес ультиматум в Канцелярию, где все ждали меня в большом беспокойстве. Большинство членов кабинета и высокопоставленных членов партии собрались в комнате, примыкавшей к кабинету Гитлера. Создалось нечто вроде давки, и я с трудом проталкивался к двери кабинета Гитлера.

«Какие новости?» — спрашивали отовсюду. Я мог лишь ответить: «»Класс» распущен».

Когда я вошел в следующую комнату, то увидел, что Гитлер сидит за своим письменным столом, а Риббентроп стоит у окна. Оба выжидающе смотрели на меня. Я остановился на некотором расстоянии от стола Гитлера и стал медленно переводить ультиматум правительства Великобритании. Когда я закончил, воцарилась полная тишина.

Гитлер сидел неподвижно, глядя прямо перед собой. Он не был растерян, как утверждали потом одни, и не впал в ярость, как заявляли другие. Он просто сидел спокойно и неподвижно.

После паузы, которая показалась вечностью, он повернулся к Риббентропу, все так же стоявшему у окна. «Что теперь?» — спросил Гитлер с таким видом, словно давал понять, что назначенный им [216] министр иностранных дел неправильно информировал его о возможной реакции Англии.

Риббентроп спокойно ответил: «Полагаю, через час французы вручат нам подобный ультиматум».

Так как мои обязанности на этом заканчивались, я удалился. Столпившимся вокруг меня в приемной я сказал: «Англичане только что передали нам ультиматум. Через два часа Англия и Германия будут находиться в состоянии войны». В приемной после этого известия установилась глубокая тишина.

Геринг повернулся ко мне и сказал: «Если мы проиграем эту войну, то пусть Бог смилостивится над нами!»

Геббельс стоял в углу удрученный и отрешенный. Все в комнате выглядели очень озабоченными.

Кулондр вручил Риббентропу идентичный ультиматум, срок которого истекал в 5 часов дня.

По иронии судьбы, в тот вечер я уезжал на восток из затемненного Берлина в специальном поезде министерства иностранных дел с той самой платформы того же самого вокзала, с какой покинул свой родной город в 1917 году в качестве солдата.

Дальше