Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 19.

На Запад

Хельская коса. — Дания. — Киль. — Англичане. — Плен

Когда мы без происшествий добрались до Гелы, еще не рассвело. Мимо нас прошло несколько кораблей, казавшихся призраками: они плыли не зажигая огней. То ли возвращались в Гелу, то ли шли в Готтенгафен, а может, в Данциг, где ожидало транспорта множество гражданских лиц. Я-то думал, что Гела — большой город. Оказалось, это простая деревушка, и порт ее не имеет никакого стратегического значения. У берега стояли на якоре корабли, а мирные жители, бегущие на Запад, уезжали на небольших суденышках.

Не успели мы и на берег ступить, как нас собрали в кучу жандармы (они еще продолжали работать). Мы не сводили с них взгляда. Неужели удача изменит нам сейчас, когда мы уже почти спаслись, неужели нас пошлют обратно в Данциг или Готтенгафен? Но жандармы отвернулись от нас: они занялись гражданскими. Беспокоиться нечего: наши документы в порядке. Но разве мы должны продолжать плавание не на этом пароходе? А что, если вот-вот поступит другой приказ? Медленно текли минуты, а мы не знали, что и делать.

С рассветом копившаяся несколько месяцев усталость словно вновь навалилась на нас. При свете дня были видны силуэты пароходов. Среди них много боевых кораблей. Они стояли на якоре по обеим сторонам полуострова. Тут заревела сирена. Воздушная атака. Мы подняли головы, а в толпе раздался шум. [480]

— Только без паники! — проревел жандарм, — Наши установки противовоздушной обороны мигом расправятся с бомбардировщиками.

Теперь мы уже понимали, что означают эти слова. Бомбоубежища набиты ранеными, так что каждый должен позаботиться о себе сам. Если близ гавани разорвется хоть одна бомба, крови будет предостаточно.

Мы бросились к остову старого корабля. Может, хоть за ним удастся укрыться от бомбежки? Не успели мы еще до него добежать, как вокруг нас засвистели снаряды противовоздушных орудий. Расположенные на берегу и на боевых кораблях зенитки вели заградительный огонь. Такого мне еще не приходилось испытывать. Осколки снарядов могли нанести ущерба не меньше, чем бомбы противника.

На востоке в небе показались бесчисленные черные точки. Зенитки открыли огонь. Показались три бомбардировщика. Над водой раздался взрыв. Должно быть, один из самолетов настигло возмездие. Жандарм не преувеличивал: до Гелы не долетел ни один самолет. Возникла уверенность, что нам наконец-то удалось остановить русских.

Подошел жандарм, взял документы.

— Вы должны вернуться 31 марта, — сказал нам офицер. — А пока отправляйтесь на север. Там вам будет чем заняться.

Мы, не задавая вопросов, отправились в путь.

— А сегодня какое число? — спросил Гальс.

— Погоди-ка, — в раздумье произнес Воллерс. — У меня в записной книжке календарик. — Он пошарил в кармане, но ничего не нашел.

— Мы что, приехали слишком рано?

— И все равно. Нужно знать, какое число, — не унимался Гальс. — Должен же я понимать, сколько нам еще тут куковать.

В конце концов мы выяснили, что сегодня воскресенье, 28-е или 29 марта. Нам придется прождать два дня — последние два дня на Восточном фронте, а сколько еще из нас погибнет за эти два дня. [481]

Мы провели последнее время в обществе отчаявшихся беженцев, лагерь которых находился на узкой полосе побережья Гелы.

Русские предприняли еще две авиационные атаки.

Последней жертвой налета стала тощая белая лошадь. Нам удалось сбить самолет. Он разваливался на куски прямо в воздухе. Мы смотрели, как он с ревом падает на землю. От грохота лошадь взбесилась и, закусив удила, рванулась прямо туда, куда летели останки самолета. Тут ее и настигла смерть.

Вечером 1 апреля погода стояла ужасная. Нас посадили на большой белый пароход, на котором когда-то путешествовали богачи. Это был внушительный корабль с показной роскошью. Мне вспомнились витрины: отец всегда водил меня их смотреть на Рождество. Но я старался не выказывать свою радость. Знал, что это плохо заканчивается.

Пароход не спеша плыл по волнам в темноте. Спустя долгое время после отплытия до нас все еще доносился грохот сражения у залива Данцига. Там по-прежнему сражались и гибли наши товарищи. Мы боялись даже помыслить, как нам повезло: ведь мы были спасены. Два дня плыл пароход по морю. Он направлялся на Запад, который мы уже отчаялись увидеть. Мы о нем так долго мечтали, да и представить себе не могли, что вернемся. Мы узнали название парохода — «Претория». Хотя нам выделили крохотное пространство на палубе, на которой гулял ветер и которую заливало водой, все даже позабыли о еде.

Конечно, в любую секунду в нас может попасть торпеда и мы пойдем ко дну. Но об этом никто старался не думать. Нас сопровождал боевой корабль. Все шло просто замечательно.

Наконец мы прибыли в Данию. Тут мы увидели картины, которые давно не приходилось встречать. Смотрели на кондитерские с удивлением. На наших грязных физиономиях отчаяние сменилось детским выражением. Наш вид, разумеется, не внушал доверия лавочникам, но нам на это было наплевать. Они не понимали, чего мы, собственно, желаем. Денег у нас не было, а бесплатно [482] отдавать товары нам никто не собирался. Иногда даже приходила в голову мысль воспользоваться автоматами.

Гальс просто не выдержал. Он протянул руки, напоминавшие засохшее дерево, и стал просить милостыню. Лавочник сделал вид, что ничего не происходит, но Гальс не сдавался. Наконец хозяин положил ему в немытые руки засохшее пирожное. Гальс разделил его на четверых. Мы наслаждались давно позабытым деликатесом. Поблагодарили лавочника и выдавили из себя улыбку. Но наш оскал скорее напоминал гримасу. Лавочник подумал, что мы над ним издеваемся. Он поспешно скрылся в магазине. Откуда ему было знать, как долго мы не имели возможности улыбаться. Теперь нам и этому надо учиться заново.

В Киль мы приплыли на менее роскошной посудине, зато здесь обстановка была попривычнее. Кондитерских мы не встретили и улыбаться было тоже ни к чему. Из нас наспех сформировали батальон, прямо там, среди развалин. Гальс спросил, не дадут ли ему отпуск — съездить домой в Дортмунд. Солдат лет пятидесяти похлопал его по плечу и сказал:

— Если у тебя хватит наглости и тебе будет сопутствовать удача, может, и удастся проникнуть через оборону американцев и англичан.

На лице Гальса отразилось отчаяние.

— Так они уже здесь?!

Вот так нас встретил Запад. Мы долго о нем мечтали и наконец добрались до него. И такие новости мы узнаем! Мы не могли прийти в себя от изумления. В Мемеле, на Днепре и на Дону мы так долго мечтали о Западе, об этом рае земном, где закончатся наши страдания. Только мысль о нем помогла нам выжить. А оказалось, что это всего лишь кусок земли, на котором стоят дома, тишину нарушает рев самолетов, а до смерти испуганные жители пускаются в бегство. Вот он — Запад: три пыльных грузовика, набитые кое-как набранным батальоном солдат в серых гимнастерках. Они едут на новый поединок со смертью. Именно тогда у меня исчезли последние иллюзии.

Вместо того чтобы помочь, весь Запад обратился против нас. Против истощенных солдат, у которых почти не [483] осталось оружия, выступили армии нескольких государств, среди них и Франции. Не могу даже и выразить, какие мысли пробудила в моей голове подобная новость. Ведь одна только Франция, как я думал, меня не предавала. Сидя в окопе где-нибудь в степи, я продолжал обожать Францию, как обожает ее молодой человек, который ведет революционные беседы в парижском кафе. И вот «милая Франция» предала мои наивные мечты.

Я сражался ради Франции. Я сделал так, что и мои товарищи полюбили ее, как я. Что же случилось?

Франция, от которой я ожидал помощи, выступила на стороне врага. Мне придется стрелять во французов, которых я считал братьями, такими же братьями, как Гальс или Линдберг.

Что же произошло? Что от нас утаили? Я больше ничего не понимал и не знал. Мой мозг отказывался соображать. Запад был моей последней надеждой, а теперь и она умерла.

Нам снова придется вести бой, но против кого, против чего? У нас не осталось боевого духа, и мы потеряли всякую надежду. Англичане и американцы издавали победные крики, но, как они ни старались, мы не обращали на них никакого внимания. Как можно победить человека, для которого умерло все окружающее?

Мы добрались до берегов Эльбы и расположились у дороги, которая вела к Лауэнбургу. В данном секторе действовали английские войска. Наша задача состояла в том, чтобы дать им отпор.

Какой-то ветеран раздавал нам пищу: судьбе было угодно накормить нас. Гальс отошел в сторонку. В его глазах стояла пустота. Он что-то бурчал себе под нос. Но ветеран, похоже, не слишком огорчался. Он явственно прошептал мне:

— Если повезет, война уже через несколько дней закончится.

Как это так «закончится»? О чем это он? Я знал, что когда война заканчивается, то те, кто проиграл, заканчивают ее с дыркой в голове или пробитой грудью.

— Да я не о том, — сказал ветеран. — Мы попадем в плен. Вот увидишь. Приятного тут мало, что греха [484] таить, но все ж таки лучше, чем увертываться от снарядов. Вспомни мои слова. Ведь эти парни не какие-то русские мужики. Они приличные ребята.

Прошла ночь. Было тепло, почти как днем. Мы расположились на влажной траве у дороги. Было слышно, как в небе гудят самолеты. Но за три года вынужденной бессонницы мы уже настолько привыкли дремать, невзирая ни на какие налеты, что нам все было нипочем.

К шести утра где-то севернее раздался грохот артиллерии. В небе засветились вспышки. Бой продолжался три четверти часа, но мы продолжали дремать.

Рано наступил рассвет. Над горизонтом показалось солнце. На дороге запрыгал по колдобинам коричневого цвета разбитый вездеход. Форма трех солдат в ней была явно не немецкой.

Мы молча смотрели, как к нам приближаются три краснощеких парня в нелепых больших касках. По их физиономиям было ясно, что они довольны собой.

Так я впервые встретился с англичанами. Стрелять в этих самодовольных болванов было бессмысленно. Но какой-то придурок отважился и сделал два выстрела. Он целил в голову. Вездеход резко повернул в сторону. Но англичане действовали настолько неуклюже, что мы двадцать раз могли стереть их с лица земли.

Ветеран прикрикнул на юного несмышленыша, который всего-навсего выполнял свой долг. Он сказал, что теперь здесь появятся моторизованные части, и тогда нам конец. Капитан решил было вмешаться, но потом раздумал и пошел обратно к орудию.

Через час к северу от нас раздался звук моторов. Ветеран оказался прав. Над нами пролетел самолет-разведчик: он нацелил огонь прямо на дорогу. Мы бросились на землю и, как гусеницы, поползли в овраг. Так мы спаслись от пятидесяти минометных снарядов, которые могли сильно уменьшить наши ряды.

Англичане, видно, решили, что наш дух окончательно сломлен, и дело ограничится несколькими выстрелами. Они послали нам вдогонку четыре мотоцикла. Мы с некоторым страхом взирали, как мотоциклы взбираются на горку. Двое из нас поднялись, подняв руки. На Восточном [485] фронте ничего подобного не случалось. Теперь мы ждали, что будет дальше Сразит ли их пулеметная очередь? Откроет ли стрельбу наш командир в отместку за их смерть? Но не произошло ровным счетом ничего. Ветеран, который был рядом, схватил меня за руку и шепнул:

— Пошли.

Мы оба встали. За нами пошли остальные. Подошел Гальс и встал рядом. У него и в мыслях не было поднимать руки. Мы приближались к победителям. Сердце колотилось от страха, во рту пересохло. Я впервые испугался союзников.

Английские солдаты, на лице которых застыло мстительное выражение, согнали нас всех вместе. Но мы видали и худшее в своей же армии, например во время обучения под началом капитана Финка. В грубости, с которой обращались с нами англичане, не было ничего особенного.

Вот так я сложил оружие одной из своих родин. Так для меня и для товарищей завершилась война.

Чтобы побольше нас унизить, англичане заставили нас ехать в грузовиках стоя, а их непрерывно трясло. Но понять, почему мы смеемся и шутим, они так и не смогли. Гальсу досталась пощечина от английского офицера: тот даже и не понял, в чем дело. Он просто сравнивал, с каким трудом мы добирались до Восточного фронта и в каком комфорте возвращаемся.

Мы встретились и с другими союзниками. Они были высокие, розовощекие, пухлые. Вели себя как хулиганы, но хорошо воспитанные. Их форма была изготовлена из мягкой ткани, вроде спортивного костюма, и они непрерывно двигали челюстями, будто жвачку жевали. Они не выражали радости от победы и не выглядели расстроенными. Им было все равно. Они просто выполняли изрядно поднадоевшие обязанности.

Мы с любопытством их разглядывали. Наверное, со стороны можно было подумать, что мы — сторона, потерпевшая поражение, — попали в рай. Им же как раз недоставало радости.

Американцы, разумеется, подвергали нас всяческим унижениям. Они разместили нас в лагере из палаток, [486] забитом до отказа. Но, даже будучи в плену, солдаты вермахта продолжали соблюдать порядок. Так было под Харьковом, на Днепре, под Мемелем, и в Пиллау, и в степи. Под навесом спали больные и раненые.

В центре лагеря американцы раскрыли ящики, наполненные консервами. Поддав их ногой, они высыпали консервы на землю и отошли, предоставив нам самим распределять пищу. Мы так изголодались, что забыли и об унижении, и о дожде, который превратил землю в месиво.

Верхом роскоши стал порошковый лимонад: мы набирали в карманы воду и смешивали порошок. Американцы смотрели на нас и о чем-то болтали между собой. Наверное, они думали, как быстро согласились мы сдаться в плен и подчиниться условиям заключения, например раздаче пищи прямо под дождем. Разве мы не должны были ходить молча, с мрачными лицами, как все те, чьей гордости был нанесен удар? Мы вовсе не походили на немцев с тех кинолент, которые показали нашим тюремщикам перед отправлением. На нас не за что было сердиться: мы оказались не кровожадными «бошами», а просто оголодавшими людьми, которые мокнут под дождем, лишь бы им досталось хоть немного консервированного мяса. Мы были полумертвы, на лицах запечатлелся страх, валились с ног от усталости и бессонницы. Мы не требовали к себе вежливого отношения, нам нужно было лишь несколько часов сна.

Прошло еще немного времени, и нас направили на фильтрацию в Мангейм.

Гальс, Грандск, Линдберг и я так и не расставались, как держались мы вместе и в минуты опасности. Нам было ясно одно: для нас война кончилась. О том, каковы будут последствия, мы не задумывались. Слишком много всего произошло, и мы никак не могли сориентироваться в ситуации. Но знали, что худшее уже позади. Теперь бывшие германские солдаты проходят реорганизацию. Союзники пересчитают пленных и скажут, что с ними делать. В реорганизации помогали наши офицеры, которые ходили в лохмотьях по рядам среди с иголочки одетых победителей. Военнопленные получили сигареты, [487] кому-то досталась даже жвачка. Они пожевали ее, засмеялись и проглотили. Потом мы получали приказ и стали строиться в отряды. Нас что, снова пошлют на фронт? Но это невозможно! Фельдфебель, который от всего происшедшего совсем одурел, рявкнул отряду:

— Взять оружие!

В ответ раздался взрыв хохота.

Американцы совсем взбесились. Они вышли и стали на нас орать. Мы ничего не поняли, но стало ясно: надо вести себя как следует. Фельдфебель взял под козырек и застыл в ожидании выволочки.

Некоторое время спустя военнопленных осмотрел врач. Кого-то послали в госпиталь, кого-то отправили к офицерам. Те записывали их в отряды по расчистке местности. Каждого проверяла специальная комиссия, в которой обычно состояли представители различных стран антигитлеровской коалиции: канадцы, англичане, французы, бельгийцы. Мои бумаги попали к французу. Тот дважды взглянул на меня, затем заговорил по-немецки:

— Дата и место вашего рождения указаны верно?

— Я.

— Что-что?

— Да, — ответил я, на этот раз уже по-французски. — Мой отец француз. — Теперь я говорил по-французски с таким же трудом, как по-немецки в Хемнице.

Собеседник недоверчиво воззрился на меня. Помолчав минуту, он снова заговорил, теперь уже по-французски:

— Так получается, вы француз?

Я и не знал, что сказать. Три года немцы убеждали меня, что я немец.

— Наверное, да, герр майор.

— Что значит «наверное»?

Я совсем смешался и замолчал.

— Так почему же ты сражаешься в рядах противника?

— Не знаю, герр майор.

— Да что ты заладил: «герр майор», «герр майор»! Какой я тебе к черту «герр майор»! Называй меня господин капитан. Идем со мной. [488]

Он встал. Я поплелся за ним. В грязных рядах зеленых шинелей я различил взгляд Гальса. Я махнул ему и тихо проговорил:

— Гальс, оставайся здесь. Я мигом.

— С кем это ты там разговариваешь? — раздраженно спросил капитан.

— Это мой друг, господин капитан. — Я никак не мог перейти на французский.

— Да перестань ты говорить по-немецки. Что ж, французский-то совсем позабыл? Ступай сюда.

Я пошел за ним по бесконечным коридорам и испугался, что не смогу снова найти Гальса. Наконец мы зашли в какой-то кабинет. Четверо французов беседовали с женщиной. Та вроде бы обращалась к ним по-английски.

Капитан сказал, что у нас возникло затруднение. Меня подвергли подробному допросу. Но ответы не показались им слишком убедительными. Голова раскалывалась. Мои оправдания никто не слушал.

Один офицер обозвал меня ублюдком и предателем. Но я не возмутился. Им в конце концов надоело со мной возиться. Они послали меня в комнатушку этажом ниже. Там я провел целый день и целую ночь. Я думал о своих товарищах, особенно о Гальсе: вот он сидит сейчас и недоумевает, куда я запропастился. У меня возникло предчувствие, что я больше никогда его не увижу. От возбуждения я не мог заснуть.

На следующее утро дружелюбно настроенный лейтенант пришел за мной. Меня провели в тот же кабинет, что и накануне, и попросили сесть. Подобные любезности оказались для меня полной неожиданностью. Я вел себя так, будто со мной впервые обращаются по-человечески.

Молодой лейтенант просмотрел мои бумаги и заговорил:

— Вчера мы не знали, как с вами поступить. Нам известно, что гитлеровцы вынуждали служить в армии тех, у кого отец был немцем. В подобном случае мы должны были на какое-то время оставить вас в лагере для военнопленных. Но у вас-то немка мать. Это не дает нам [489] оснований задерживать вас. Я рад, что все так получилось, — дружелюбно добавил он. — Теперь вы свободны. Так и значится в документах, которые я вам вручаю. Возвращайтесь домой и продолжайте прежнюю жизнь.

— Домой! — Мой дом теперь так же близко, как Марс.

— Да, домой.

На мгновение он замолчал, чтобы я мог вставить слово. Но я тоже молчал. Я никак не мог прийти в себя, и нужные слова не лезли в голову.

— Тем не менее для очистки совести я советую записаться во французскую армию и вернуться к нормальной жизни полноценным гражданином.

Но я почти не слышал его. Мои мысли были с Гальсом. Я будто во сне услыхал:

— Вы согласны?

— Да, господин лейтенант, — ответил я. Звук моего голоса стал чужим.

— Поздравляю. Вы приняли верное решение. Распишитесь вот здесь.

Я поставил подпись, даже не задумываясь, что подписываю.

— Вас вызовут, — сказал он, закрывая папку с моими документами. — Возвращайтесь домой и попытайтесь забыть обо всех неприятностях.

Я по-прежнему молчал как рыба. Даже у дружелюбного лейтенанта кончилось терпение. Он встал и проводил меня до двери.

— Ваши родители знают, где вы?

— Наверное, господин лейтенант.

— Вы им писали?

— Писал, господин лейтенант.

— Значит, и они присылали вам весточки. Разве у бошей не было почты?

— Была, господин лейтенант. Родители мне тоже писали. Но уже целый год до нас не доходило ни весточки. Он воззрился на меня.

— Вот сволочи, — произнес он. — Даже письмо и то не позволяли отправить. Ну, ступайте. Возвращайтесь домой и попытайтесь поскорее забыть обо всем, что случилось.

Дальше