Наша Голгофа
В Пиллау мы пробыли недели три. Нас признали негодными к воинской службе: все мы получили ранения и находились в полубессознательном состоянии, с трудом улавливая происходящее.
Мы не понимали приказы. Однако никто не собирался отчислить нас из армии. В Пиллау был большой наплыв беженцев, так что те, у кого оставалась пара рук и ног, не сидели без дела.
Отряды первой помощи призвали нас в свои ряды. Туда попали и те, кто получил гораздо более тяжелые ранения. Проблем было столько, что рабочих рук не хватало. Было много раненых солдат, доставленных из-под Кенигсберга и Кранца. Они лежали повсюду, зачастую прямо во [467] дворе. Стояла январская стужа, которая порой и без медицинской помощи могла положить конец их страданиям. В Пиллау направлялись суда. Обратно они уходили битком набитые людьми: большую их часть составляли беженцы, а оставшиеся места занимали раненые.
Их делили на две части. В первую попадали те, кто был ранен настолько тяжело, что везти их куда-то было бесполезно. Их не брали на борт. Для них наступал конец. Те же, кто был еще не совсем безнадежен, попадали в корабли. Если повезет, они доберутся до Германии, а там, как мы считали, уж царит полный покой.
На каждую тысячу эвакуированных приходилось три тысячи вновь прибывших с Восточного фронта. Они пополняли ряды тех, кто нуждался в помощи.
Если бы линия фронта дошла до Пиллау, повторилось бы происшедшее в Мемеле, только в худшем варианте. Здесь людей было намного больше. Они добирались сюда из Гейлигенбейля, Померендорфа, Эльбинга и даже из прусской Голландии. Ходили слухи, что в Пиллау их возьмут на пароход.
Мы беседовали с ранеными и беженцами. Каждый из них потерял по дороге кого-нибудь из близких. Дрожащими голосами они рассказывали нам о том, что мы уже видели в Мемеле. От них мы узнали, что ужасы Мемеля повторяются почти во всех прибрежных городах Пруссии.
Мы едва держались на ногах и с завистью смотрели на толпы людей, которые постепенно уплывут в обещанную им безопасную зону. Несмотря на все усилия, было ясно, что они не получат и десятой доли того, на что рассчитывают. Если бы Бог услышал их молитвы, разверзлись бы небеса и помогли им в горе. Но Бог оставался глух к их страданиям, и лишь заплаканный ребенок, забывшись сном, мог забыть о том, что ему пришлось пережить.
К концу зимы неожиданно наступило похолодание. Температура упала до двадцати градусов ниже нуля. Страдания беженцев усилились, а смертей стало еще больше.
У большого здания, набитого людьми, расположилась целая толпа. Из дома исходил запах пищи, приготовляемой в походных условиях. Те, кто стоял снаружи, притопывали ногами, чтобы не замерзнуть. Топот ног [468] напоминал приглушенный бой барабанов. Больше всего досталось детям: кто-то потерялся, а устав звать маму, рыдал, и никто не мог его остановить. Это были самые маленькие: они не понимали, что происходит. Их лица с застывшими на морозе слезами навсегда запечатлелись в моей памяти. Мы пытались собрать их под крышей, у котлов, чтобы они согрелись. Забрасывали их вопросами, а потом по громкоговорителю начинали поиск.
Несколько поодаль на возвышении, покрытый льдом, стоял большой металлический крест. Он напоминал огромный меч, воткнутый в землю. Крест стал как бы символом горя. У него собирались те, кто верил в Бога. Они молились вместе со священником.
Мороз крепчал. Залив замерз, и теперь суда в Пиллау уже не могли пробиться. Но у этой ситуации была обратная сторона: тысячи и тысячи беженцев пробирались по льду на узкую полоску земли и шли в направлении на Данциг. Советские бомбардировщики бомбили лед, чтобы затруднить передвижение. Под льдинами исчезали грузовики и повозки.
Но ничто не могло остановить беженцев. Они были готовы на все. На этом участке русские добивались все больших успехов. Похоже было, что Кенигсберг сдался.
Постепенно работы становилось меньше. Мы стали планировать эвакуацию всех, в ком не было особой необходимости. От Кенигсберга Пиллау отделяли двенадцать миль. Сокращалась и линия фронта в районе Кранца. Можно было предположить, что вскоре и здесь закипят бои. Теперь мы стали частью того крохотного резерва, который сформировался из остатков уничтоженных и распущенных частей. И все-таки мы должны были воевать по правилам. Никто не знал, где находятся остальные части «Великой Германии», но на наших изорванных гимнастерках по-прежнему виднелись нашивки с названием дивизии, а рядом со мною оставалось немало старых знакомых: лейтенант Воллерс, на правой руке у которого красовалась грязная повязка (он лишился двух пальцев); Пфергам, разочаровавшийся пастор; Шлессер; Линдберг, который смог преодолеть страх, и наш повар, Грандск, давно уже сменивший кастрюли на пулемет. [469]
Был здесь и мой друг Гальс, которого я никогда не забуду, а также и еще восемь человек, кого я не знал по именам. Все вместе мы составляли остатки дивизии «Великая Германия». Не могли нас списать? Вроде нет. Нас поприветствовал офицер. Мы встали по стойке «смирно» и принялись изучать серое лицо капитана, который по-прежнему требовал строгой дисциплины.
Раньше нас раздражали мелочные придирки, необходимость соблюдать дисциплину во всем. Теперь же мы находили в ней даже какую-то радость. Ведь дисциплины требовали только от тех, кто еще был в состоянии воевать. В дальнейший анализ мы не вдавались. И этого нам было достаточно: мы давно привыкли жить сегодняшним днем. Капитан говорил с нами, но, несмотря на официальный тон, мы понимали, что и он несет тот же груз, что и все мы: офицеры, солдаты, мужчины, женщины, дети. Время, когда офицеры покрикивали на нас, осталось в далеком прошлом. Теперь обстоятельства не допускали излишней грубости. Капитан говорил с нами, как говорит мужчина с мужчиной.
Но на нем была форма. А это обязывало его даже в таком тяжелом положении, как наше, сохранять порядок. Он, как и все мы, знал, что наше дело проиграно, но хватался за последнюю соломинку. Капитан сказал, что нам предстоит отступление. Придется пройти по льду до Данцига, в котором остаются подразделения нашей дивизии. Тоном, который вовсе не был безапелляционным, он сообщил, что нам, когда мы доберемся до места назначения, еще предстоит повоевать. Впрочем, отдавая приказы, он не стремился утаить от нас худшее: ведь скрыться от него было невозможно. Сообщив нам дальнейшие планы, капитан отошел к следующему взводу, уже по пути взяв под козырек.
Итак, мы отправились в путь. Порывы ветра поднимали с зеркальной поверхности льда хлопья снега. Вдали плескалось море, а позади слышался шум войны.
Вечером мы добрались до Фрише-Нерунг и до первых бомбоубежищ, которых было почти не видно под сугробами. В довершение всего я поскользнулся и вывихнул ногу. Предстояло идти еще километров шестьдесят. А что [470] делать? Я уже давно знал, что судьба ополчилась против меня. Но здесь страдало и умерло столько людей, что мои переживания были не в счет. Мы продвигались медленно. Укрывались где попало, даже в перевернутой вверх днищем лодке. Мысль об этом пришла в голову не одним нам: здесь уже было несколько беженцев, которые дрожали от холода. Пытаясь заснуть, они стонали.
К середине следующего дня мы доковыляли до Кальберга. В городке было некуда повернуться от беженцев. Они не находили здесь пищи. Порошковое молоко доставалось детям. Солдатам также приходилось выстаивать длинные очереди. Они получали две пригоршни муки на человека и чашку кипятка, разведенного крохотной порцией чая.
Мы продолжали утомительное путешествие, повсюду встречая беженцев. Дважды нас начинали бомбить советские самолеты. Я больше всего боялся за детей, которые не могли понять, что происходит. Они не знали, что над ними вьются самолеты противника, не понимали, какую опасность представляет для них голод и холод. На каждом шагу их поджидала ловушка. Им угрожали с воздуха, но и на земле было не легче. У них болели руки и ноги, от каждого шага закусывали губы и погружались в состояние непрерывного страха.
Через три дня мы добрались до Данцига. В городе было спокойно, несмотря на то что там находилось несколько тысяч беженцев. Фронт находился южнее, и мы даже не слышали грохота орудий, хотя авианалеты по центру города были нередки. Данциг стал перевалочным пунктом на пути беженцев. Хотя огромные толпы проводили дни и ночи без крыши над головой, делалось все возможное, чтобы облегчить их участь. На запад можно было попасть по железной дороге, а из порта уходили пароходы. Мы остались ждать на пристани, среди плотной толпы этих бродяг поневоле.
Воллерс направился в центр перераспределения, чтобы узнать, где находится наше подразделение. Он прождал под стеклянной крышей несколько часов. Я же не слишком торопился уходить: сапоги, застывшие на холоде, врезались мне в распухшие лодыжки. [471]
В гавань вошел большой пароход. Толпа бросилась к причалу. Судно еще не отдало швартовы, так что пришлось прождать еще несколько часов, но трата времени не имела в Данциге никакого значения. Люди хватались за любую соломинку и готовы были вытерпеть что угодно.
Мы уже два дня ожидали новостей и указаний под стеклянным навесом станции. Бушевал ветер. Его порывы крушили остатки остекления. Внутри было не теплее, чем снаружи. Чтобы не замерзнуть, приходилось ходить без остановки и махать руками. Поскольку я почти не мог ходить, товарищи выделили мне уголок в помещении вокзала, а сами ходили по развалинам в порту. Наконец, до нас дошли новости, правда не совсем такие, каких мы ждали. В Данциге нет подразделений дивизии «Великая Германия». Возможно, их перевели в Готтенгафен, расположенный несколькими километрами севернее, в заливе. Идти недалеко, только выдержат ли мои ноги?
Опираясь и на палку и на Гальса, я с трудом прошел полгорода. Но само Провидение помогало нам. Местные жители вышли нам навстречу и провели в дом. Там было тепло. Нам показалось, что пред нами растворились врата рая.
Хотя в доме и без нас расположилась куча народа, хозяева предложили нам вымыться. Воллерс знал, что у солдат нет права на удобства, положенные беженцам. Но его форма превратилась в лохмотья. Он так устал, что не стал отказываться. Даже я вымыл затекшую лодыжку в тазу с горячей водой. Хозяева настояли, чтобы мы остались на ночлег, а вечером даже накормили нас.
Ночь мы провели в теплом подвале. К несчастью, мы так отвыкли от тепла, что не смогли даже его вдоволь оценить. Несколько раз нас охватывала дрожь, будто внутри срабатывал какой-то сигнал тревоги. Оказавшись неожиданно для себя на отдыхе, мы до конца осознали, что едва живы от изнеможения. Линдберга время от времени охватывала лихорадка. Гальс совсем пал духом. Он не захотел спать лежа и провел ночь прислонившись к стене, постоянно всхлипывая. Я же растянулся во весь рост, но с каждым вздохом меня пронизывала боль. [472]
Неужели мы уже никогда не сможем чувствовать себя как нормальные люди? Вполне возможно. Впрочем, не все было так уж плохо. Я почувствовал, что после горячей ванны моим ногам стало намного легче. Мы совсем не следили за собой, и стоило только соблюсти простейшие нормы гигиены, как наступало чудодейственное излечение. Даже тяжелораненый обретал жизнь после глотка шнапса и доброго слова. Ныне здорового мужчину выбивает из седла обыкновенная простуда. Конечно, мы не были суперменами. Но мужчинами в полном смысле этого слова.
Утром мы попрощались с нашими благодетелями. Те сказали, что их силы тоже на исходе и они собираются, пока еще не поздно, уехать из Данцига на запад.
Начался авианалет. Под взрывы и рев двигателей мы возобновили путь в Готтенгафен. Вместе с нами шли толпы беженцев, стремившиеся на запад: Данциг перестал быть безопасным городом. Часть беженцев шла на север, направляясь в Гелу, порт, расположенный напротив Готтенгафена, в котором людей скопилось не меньше, чем в Данциге.
За месяц до уничтожения Готтенгафен был сборным пунктом раненых, которых затем направляли в деревни, расположенные в глубине страны. Следующим остановочным пунктом была Гела, находившаяся в пятидесяти километрах от Готтенгафена.
Встреченных по дороге солдат мы забрасывали вопросами. Но никто не знал, где наше подразделение. На сборном пункте тоже ничем не смогли помочь. У чиновников опустились руки. Распространилась страшная весть: в результате подводной атаки несколько дней назад затонул большой пароход, битком набитый беженцами. Я без труда представил себе взрыв парохода в темноте, среди льдов.
Официально это сообщение не разглашалось, но толпа как-то узнала о происшедшем: ведь для каждого из беженцев последней надеждой оставалось море. Говорили, что затонувший пароход назывался «Вильгельм Густлоф».
Мы так и не смогли ничего разузнать о своем подразделении. В конце концов нас записали в батальон и [473] отправили вместе с местными жителями сооружать оборонительную линию.
Мы прошли вглубь около двадцати километров. Я, конечно, не знал, где находится враг, но мне показалось, что оборону мы готовили не в ту сторону. Противотанковые и зенитные орудия были нацелены на запад и юго-запад — единственные направления отступления. Я не мог ничего понять! Но какое, в конце концов, мне дело! Не в первый раз я оказывался в недоумении. Ну и что? За нас думают другие.
Хотя и здесь, в деревне, было полным-полно беженцев, жизнь была полегче. Прусские крестьяне, хоть и с испуганными лицами, продолжали работать с прежним усердием. Будущее было окутано для них мраком. Может, им и повезло раньше, но вряд ли повезет теперь. Хотя власти отдали приказ избегать паники и продолжать обычную жизнь, крестьяне тайком уничтожали запасы, чтобы они не достались врагу. Был забит скот. Будущее показало, что крестьяне не ошиблись. Прошло немного времени, и оставшиеся в живых животные сотнями полегли на промерзшей земле.
Несмотря на тяжелую работу и необходимость нести караул, питание было хорошим, и мы хоть немного собрались с силами. Больше всего нам помогало мясо. Война поглощала всех и вся. А мы мясо.
Грандск вернулся к своим прежним обязанностям. При помощи добровольцев из гражданских он устроил под навесом кухню. Между Цоппотом, Готтенгафеном и Данцигом курсировали два грузовика. Отсюда отправляли продовольствие на передовую, перевозя его небольшими партиями. За исключением нескольких налетов, жизнь текла удивительно спокойно, что шло вразрез с обстановкой, ведь на дворе было начало 1945 года. Даже мороз поутих. Мы боялись взглянуть на небеса, осыпавшие нас несказанными милостями. Приходилось много работать, удовлетворяя повседневные нужды, но этот труд казался нам не столь утомительным.
Но тут, где-то в конце февраля, нас призвали в Готтенгафен. Мы думали, что дивизия «Великая Германия» прекратила свое существование. Но не тут-то было. Начальство сформировало несколько частей, чтобы отправить их на запад. Казалось, все идет к лучшему. Мы расстались с батальоном, к которому нас приписали, распрощались с новыми товарищами. Грандск с болью покидал кухню, в создание которой было вложено столько сил. Но оказалось, что уход отсюда спас нам жизнь.
С запада двигались русские танки. Над построенными нами заградительными позициями засвистели снаряды. Наш батальон выдержал первый удар, но вскоре его оттеснили. Русские также понесли тяжелые потери, но, как нам уже было известно, они стремились к победе любой ценой.
В завязавшихся затем кровопролитных боях батальон был полностью уничтожен. Небеса, которые мы так ругали, на этот раз решили нас пощадить.
В Готтенгафене, где мы ожидали дальнейших приказов, был слышен шум разгоревшегося боя. Русским удалось прорваться на расстояние десяти километров от города. Завязались тяжелые бои. Под разрывами снарядов пробирались к городу окопавшиеся в окрестностях беженцы. Передовые позиции советских войск подвергались обстрелу с немецких боевых кораблей. Тряслась земля, вылетали последние стекла.
Мы пытались образумить беженцев, которые во что бы то ни стало стремились отплыть в Гелу. В город прибывали отступающие войска. Стало ясно, что заградительные позиции противнику не помеха. В Готтенгафене возникла паника. В порт устремились беженцы. Они окончательно подорвали организованность, которую и до этого удавалось сохранять с большим трудом. Хотя у всех у нас были документы об эвакуации, нас снова перебросили — на этот раз закрыть брешь под Цоппотом.
Мы в отчаянии покинули Готтенгафен. Во рту пересохло, а сердце выпрыгивало из груди. Погрузившись в гражданские автобусы, отправились на новую Голгофу. Через закрытые окна мы смотрели в небо, в котором, будто осы, летали бомбардировщики.
В Бресселе мы вышли из машин и пошли среди развалин. Повсюду грохотали разрывы. Русские стреляли ракетами и бомбами по любой движущейся мишени. [475] Их самолеты летали так низко, что мы могли разглядеть лица пилотов. Мы снова погрузились в автобусы и отправились в путь, пробираясь сквозь пыль. Дорога была совершенно разрушена. Несколько раз пришлось расчищать путь, засыпая огромные воронки от снарядов: иначе мы бы полностью в них завязли. В конце концов автобусы остановились на краю какой-то деревушки. В пятнадцати километрах к югу от нас раздавался грохот орудий.
Мы подбежали к изгороди, рядом с которой стоял мотоцикл, в надежде получить указания. Но пассажиры мотоцикла были застрелены. Голова водителя упала на руль, а его спина превратилась в кровавую массу. Второй военный, казалось, заснул. Разрывы снарядов раздавались все ближе. Нам и в голову не приходило, что русские рядом. Где же наши войска?
Наконец, мы увидели их. Перелезли через изгородь и оказались на ровной лужайке. Ее обстреливали крупнокалиберные орудия, оставляя после каждого выстрела клубы дыма.
Мы должны были добраться до холма несмотря ни на что: у всех в карманах лежали предписания. Несколькими короткими бросками, которым нас никто никогда не учил, мы добрались до позиций.
Стволы пулеметов полугусеничных немецких машин, собранных из разных отрядов, были направлены на двадцать советских танков, стоявших неподвижно на земле. Солдаты, все в грязи, укрылись в спешно вырытых окопах. Не успели мы спрыгнуть вниз, как раздался выстрел, потом послышался взрыв, и все окутал густой дым, стелившийся по земле. Пулеметы с машин, находившиеся в укрытии, также открыли огонь.
Русские танки по-прежнему оставались на месте, но и они начали стрелять. Нам удалось поразить несколько танков: из их бойниц вырывалось пламя.
Затем раздался бесчеловечный приказ: поскольку танки противника не шли на нас, мы должны выступить им навстречу.
Несколькими бросками мы преодолели пару метров. Стрельба не утихала, шедший рядом со мной солдат [476] упал. Мы потеряли остатки самоконтроля и постепенно подходили все ближе. После каждого броска падали на землю. Танки оказались без сопровождения и поэтому не могли взять точный прицел. Один танк, находившийся метрах в шестидесяти от нашего окопа, загорелся. К нам двинулись три машины. Если они пройдут над валом, который нас защищал, война уже через минуту для нас завершится.
Я и сейчас вижу эти танки, металлическую бляху и прицел пулемета, свои пальцы, лежащие на спусковом крючке. С каждой секундой, по мере приближения танков, земля, на которой я лежал, передавала мне вибрацию их хода, а нервы, которые были напряжены до предела, казалось, стали издавать протяжный стон. Я снова понял, что можно прожить свою жизнь за несколько секунд. Увидел желтые фары танка, а затем все исчезло. Я спустил курок, и огонь опалил мне лицо.
Мой мозг был парализован. Он словно был сделан из того же материала, что и каска. Вспышки стрелявших рядом пулеметов ослепили меня, я по инерции широко раскрыл глаза, хотя ничего не было видно из-за дыма. И тут вспыхнул огонь у второго танка. Его сразили три снаряда. Мы лихорадочно схватились за дуло орудия, уткнувшееся в небо слева от горящего танка. До нас донеслось урчание: третий танк пересекал холмик, расположенный за нашей позицией. Он увеличил скорость, и теперь уже был метрах в тридцати от нас. Я схватил последнюю гранату. Один из моих товарищей выстрелил. На несколько мгновений я ослеп. Затем я увидел, как к нам приближается покрытый грязью танк.
Тут раздался взрыв такой силы, будто началось извержение вулкана. Танк подбросило вверх. Все вокруг окутал густой дым. Танков больше не было. Мы выбрались из убежища. Русские не выдержали нашего дьявольского упорства и отвели свои танки. Мы бросились на заледеневшую землю: она показалась нам такой мягкой.
Танки ушли, но они появятся снова, в этом можно не сомневаться, появятся с подкреплениями, сопровождаемые самолетами и артиллерией. И нынешнее наше упорство окажется бесполезным. [477]
Мы продолжали воевать. Несмотря на превосходство противника, с которым ничего не могли поделать. И сражались не зря. По крайней мере, смогли спастись массы беженцев.
Ночью, проведенной без сна, к нам присоединились другие. Мы восстановили позиции, устроили минное поле, что стало возможно благодаря прибытию боеприпасов из Данцига. Мины стали бесценным подспорьем в обороне, но взрывались они лишь однажды. Было ясно, что, прежде чем вступить на землю, русские проведут обстрел из крупнокалиберных орудий.
В течение трех дней русские неоднократно предпринимали мощное наступление в заливе с целью отрезать Данциг от Готтенгафена. Пфергам получил тяжелое ранение. Мы снова отступили, но при поддержке морской артиллерии. Не окажись русские в таком количестве и со столькими орудиями, пришлось бы отступить им.
Остатки немецких войск расположились на небольшом участке. Не прекращались авиационные налеты. Глядя на горизонт, мы не видели ничего живого. Еще полгода назад здесь текла мирная жизнь, а теперь на этой земле наступил апокалипсис. Днем нельзя было выходить на улицу. В небе постоянно летали самолеты. Несмотря на нашу противовоздушную оборону, вылетов становилось все больше. Наши же позиции оказались ослабленными. Началась эвакуация войск.
Мы были в рядах первых, кто вернулся в Готтенгафен. В некоторых районах города уже кипел бой. Его облик полностью переменился. Повсюду виднелись развалины. В воздухе пахло пожарищами. Широкие улицы, которые вели к докам, теперь оказались тупиками. Окаймлявшие их здания загораживали проход.
Нам пришлось расчищать развалины, чтобы смогли добраться до гавани грузовики с беженцами. Каждые пять—десять минут появлялись самолеты противника, и приходилось прекращать работу. Несколько раз в день на улице возникал пожар. Лишь воспоминания о Белгороде и Мемеле помешали нам покончить с собой. Мы перестали считать убитых и раненых. Тех, кто не получил ранения, не было. [478]
Лошади везли повозки с убитыми, завернутыми в лохмотья или просто в бумагу. Их надо было захоронить, но пулеметы «Илов» не позволяли этого сделать
Посреди развалин стояли люди. Они были прекрасной мишенью для русских летчиков. Горизонт на западе и юго-западе стал бордовым от многочисленных пожарищ. На окраинах города начались уличные бои; тысячи беженцев все еще ждали на пристани. Время от времени до нее долетали и разрывались русские снаряды.
Мы передохнули в подвале, где принимал роды доктор. Подвал был покрыт сводом. Единственное освещение составляли керосиновые лампы. Обычно рождение ребенка — радостное событие. Теперь же оно стало лишь частью большой трагедии. На крики матери никто не обращал внимания: слишком много было похожих криков повсюду. А ребенок уже жалел, что появился на свет.
Снова заструилась кровь — она струилась по земле, которая принесла нам так много страданий. Я снова переоценил человеческую жизнь: теперь я стал считать ее смесью крови и бесконечных мучений.
Спустя некоторое время, взглянув на новорожденного, крики которого были слышны на войне не больше, чем в мирное время звон хрусталя, мы вернулись на улицу, где по-прежнему бушевали пожары. Ради блага ребенка мы надеялись, что смерть настигнет его до того, как ему исполнится двадцать. Двадцать лет — неблагодарный возраст. Трудно уходить из жизни в самом ее расцвете.
Мы помогли старикам, которых молодые бросили на произвол судьбы. Наступила темнота, но ее озарял свет пожаров. Довели стариков до порта, где их ожидал пароход. Проведя стариков через толпу, мы посадили их на траулер. Чтобы избежать воздушной атаки, судну приходилось выписывать зигзаги по акватории порта.
Начался новый налет и унес новые жизни.
Мы было сошли с парохода, когда появился Воллерс. Он пожевал губами и потом спросил:
— Пропуска еще с вами?
Мы достали измятые грязные пропуска. [479]
— Я скорее потеряю голову, чем пропуск, — пробурчал Грандск.
— Ну и оставайтесь на палубе.
В метре под нами мирно текла вода. Если возникнет перегрузка, судно может затонуть. Но никто и пальцем не пошевелил. Нам снова удалось спастись от гнева русских. [479]