Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 15.

Возвращение на Украину

Последнее окружение. — Гибель капитана Весрейдау. — Беспорядочное бегство

Мы вступили на землю Украины. Она еще не высохла после таяния снегов, и нам приходилось с большим трудом переваливать через липкую грязь. Но погода стояла отличная, и мы шли, раздевшись по пояс.

По пути получили новые приказы. Теперь нам следовало идти не в Винницу, а восстанавливать сообщение между тылом и фронтом, нарушенное партизанами. Их отряды было приказано уничтожать. Действительно, атаки партизан парализовали и без того затрудненный подвоз продовольствия и боеприпасов. Сборный пункт в Виннице следовало сохранить в качестве отправной точки для новых наступлений германской армии, с тем чтобы устранить клин, которым врезались русские в Польшу перед Львовом, и восстановить связь с севером, который еще продолжал стоять.

Наши роты вместе с другими частями начали борьбу с партизанами в тылу. В остальном мы представляли собой подвижной отряд: предполагалось, что будем немедленно приходить на помощь туда, где особенно велика была угроза.

Однако подвижность наша зависела от машин, а про них я уже рассказывал. Постепенно мы бросали их и передвигались верхом или на велосипедах, шины которых приходилось набивать травой. Лошадей и велосипеды мы отбирали у тысяч беженцев — украинцев, цыган, польских поселенцев. Иногда среди них были и партизаны, прикидывающиеся крестьянами. Но в какие-то моменты они стреляли в спину немецким солдатам, что приводило к неразберихе. Предполагалось, что мы потеряем самоконтроль и будем мстить беженцам, а те, в свою очередь, перейдут на сторону наших противников. С точки зрения врага цель оправдывала средства. [395]

К концу мая мы загнали в ловушку в лесных массивах крупный партизанский отряд, состоявший из четырехсот хорошо вооруженных бойцов.

Даже хищные животные боятся вооруженных людей. Но те, кто спасался от нас, даже и вообразить не могли, что породили врага, отвага которого сравнялась с той, которую проявляли они.

Нервы наши были на пределе. Несмотря на то что многих снова охватила апатия, становилось ясно, кто трус, а кто храбростью спасает свою жизнь. Для нас это было уже не боевое крещение, а обычное дело, правда опасное: медали за героизм вручали, как правило, посмертно. Мы уже выпили свою чашу ужаса и вдоволь повидали остекленевших глаз тех, кто получал медали. И об этой стороне жизни знали уже все.

Мы стали фаталистами и лишь вымученно смеялись. Те, кто посильнее, убедили себя: всем нам суждено умереть, так не все ли равно когда? Те же, кто был не столь силен, стремились отсрочить последнюю минуту до смерти и глядели на мир расширенными глазами, черными, как дула винтовок. Остальные — то есть большинство — от страха покрывались потом. Он стекал по синтетическим рубашкам, тек по ногам и по израненным рукам. Они боялись. Их страх сводил на нет любые доводы. Время для них словно останавливалось.

Этот страх уходил, как только мы сталкивались лицом к лицу с врагом. Первые выстрелы поднимали занавес. Начиналась драма, поглощавшая все чувства. Падают первые, и напряжение падает вместе с ними. Все теряет свой смысл. Слышно лишь, как хрустят под ногами ветви.

Наш командир, фельдфебель Шперловский, указывает на признаки, по которым можно определить, что здесь прошел большой отряд. Многочисленные следы от потухших костров указывают, что мы приближаемся к большому партизанскому лагерю. Как бы не нарваться на мины! Надо следить за каждым шагом и как следует смотреть вокруг. Низкие кусты вполне могли укрыть проволоку со взрывчаткой. Каждый метр приходилось проходить с осторожностью. Низко, на уровне [396] верхушек деревьев, прошел самолет. Мы замерли от страха: вдруг начнется бомбежка. Наконец, раздался короткий свисток, и мы упали навзничь. В конце тропинки стояло сооружение из бревен — настоящая крепость. Завязался бой.

Шперловский приказал Баллерсу и Принцу забросать крепость гранатами. Принц был одним из солдат зенитного расчета Ленсена. Но сегодня в нем не было необходимости, поэтому Принц тащил взрывчатку. Баллерс вообще напоминал мертвеца. Он карабкался по другой части дороги. Мы молча наблюдали за ними.

Кто такие эти Баллерс и Принц? Двое солдат, неизвестно откуда взявшихся? Хорошие они или плохие? Полны ли они ненависти? Любит ли их Бог или он на стороне их врагов?

Это просто два человека. Они, такие же безумцы, как и мы, стали нашими друзьями. При обычных обстоятельствах, не на войне мы вряд ли бы захотели с ними дружить.

Здесь же от каждого их шага зависело многое. У нас сильнее бились сердца. Два безвестных солдата, одни из нас, стали для каждого более важными, чем самые близкие родственники. Мы как бы перевоплотились в них. Повернись все иначе, и они бы наблюдали за кем-то из нас. Не важно, чего мы им желали. Лишь бы они остались живы.

Они отошли уже на довольно большое расстояние. Может, подошли поближе к смерти. Просто листья скрывают ее от нас. Я еще видел их. Неожиданно Принц выпрямился и швырнул свою поклажу в крепость, а затем бросился на землю.

От взрыва содрогнулся весь лес. Раздалось долгое эхо. Птицы взлетели и испуганно захлопали крыльями. Принц не добросил: образовалась воронка, сверху которой лежали семь-восемь метров досок партизанского укрытия.

— Дерьмо, — процедил фельдфебель сквозь зубы.

— Там никого нет, — сказал кто-то. Теперь я увидел Баллерса. Он бежал, потом тоже швырнул взрывчатку и замер. Среди деревьев взметнулась [397] вспышка. Лес будто застонал от потрясения. Теперь птицы не летели. Баллерс привстал, как и Принц, находившийся чуть поодаль. Их фигуры выделялись на фоне развороченной земли. А позади уже ничего не было: крепость партизан исчезла с лица земли.

— Сюда, друзья, — крикнул Баллерс, радуясь совершенному подвигу. — Здесь нет никого!

Мы побежали к нему. Баллерс нервно смеялся. Из кустов донесся какой-то свист, затем еще раз, и еще. Принц побежал к нам, а Баллерс бросился на землю.

Партизаны как львы сражались в кольце, которое мы постепенно сжимали вокруг них. Три роты — то есть пятьсот—шестьсот солдат — сражались с опытным противником. Партизаны настолько умело организовали свою позицию, что приблизиться к ней было равносильно смерти.

Двое наших нарвались на мины. Их тела взлетели к ветвям деревьев, на которых уже распускались листья. Мы без конца подвергались обстрелу из четырехствольных пулеметов. Мы попытались вырыть окопы, но в земле попадались одни корни, и вместо атакующей позиции получилась оборонительная, которая не могла бы выдержать прорыва неприятеля.

Лишь зенитки, которые стреляли почти вертикально, могли достигнуть неприятельской позиции. К сожалению, партизаны выдерживали наш обстрел. У них были две-три гаубицы, возможно захваченные у немцев. От снарядов вырывало с корнем деревья. Определить, откуда стреляют, было трудно, а значит, невозможно и уничтожить орудия. Десять раз мы начинали атаку и каждый раз возвращались на свои позиции, оставляя раненых. Позже мы узнали, что Весрейдау сделал все, чтобы нам в помощь направили моторизованные и бронетанковые части. Но близко их не было, так что пришлось обходиться своими силами. На помощь фронту посылалось все без остатка.

Прошел час ожидания и усиленных атак. Наш командир решил рискнуть. Оставив вокруг укрепленного партизанского лагеря дюжину солдат, он сосредоточил остальных против самой слабой точки противника — [398] клинообразной траншеи, которую удерживали сорок партизан, вооруженных винтовками и пулеметом. По его приказу пятьсот солдат бросились на врага, используя гранатометы. Такой удар заставил неприятеля дрогнуть.

В ходе наступления погибло семь или восемь солдат. Но превосходный маневр увенчался успехом, и мы не жалели о потерях. Я шел во второй шеренге, за которой двигались еще два взвода. Когда мы достигли вражеской позиции, с партизанами было покончено. Около сорока из них еще пытались сопротивляться, но ливень гранат уничтожил до трети из них. Остальные погибли от штыков тех, кто первыми достиг лагеря. Мы шли у них по пятам. Еще один взвод двигался справа. В траве и кустах раздались стоны. Пахло порохом, гарью и кровью. Я увидал, как из землянки выскочили партизаны и принялись вслепую стрелять по нашим, которые от радости потеряли соображение. Возникла паника. Я, как и все остальные, принялся стрелять. В меня три раза стрелял высокий русский, но не попал, затем он бросился ко мне, что-то крича и размахивая винтовкой, указывая рукоятью в воздух. Ко мне подошли двое наших и выстрелили в русского. Он упал, пытаясь перезарядить винтовку, но мы бросились к нему и забили его прикладами. Под ударами он умер.

А у блиндажа завязалась рукопашная. В разгар боя взорвалась то ли мина, то ли граната, в воздух взлетели и немцы и партизаны. Но бой продолжался. Слышались крики, стоны, выстрелы. Через минуту мы оказались в центре боя. Одному из тех, кто сражался рядом со мною, взорвавшаяся мина оторвала руку. Партизаны и немцы, прижатые к бревенчатой стене, сражались ножами, кирками, камнями. Обер-ефрейтор попал русскому в лицо киркой. Келлерман стрелял по партизанам, укрывшимся за двумя гаубицами, от которых мы столько выстрадали. Многим русским, наверное не меньше половины сражавшихся, удалось спастись. Те же, кто не унес ноги, присоединились к убитым.

Мы подобрали оружие и продовольствие, уничтожили гаубицы (не тащить же их с собой!) и похоронили [399] семьдесят наших солдат. Затем ушли, неся раненых на носилках из ветвей. Вечером мы добрались до лагеря и выпили все спиртное, что достали, пытаясь залить водкой память о кровопролитном дне.

На Украине весна. В одиннадцать темнеет, но уже через несколько часов наступает рассвет. Стоит отличная погода: дует теплый ветерок, который предваряет удушающую летнюю жару. Но, хотя погода и будила в нас мысли о мире, война, которая лишь на время была парализована зимой и таянием снегов, снова маячила на горизонте.

Русские господствовали в бледно-голубом небе. Мощь их авиации была огромной. Люфтваффе ограничивалась лишь необходимостью обороны немецких городов и удовлетворением растущих потребностей Западного фронта. Вылазки наших пилотов становились равносильны самоубийству: слишком велико было преимущество противника. Немногие победы, которые нам удалось одержать, были результатом невероятного героизма. Неприятель господствовал и в небе и на земле. В тылу сражались равные: германская армия и партизаны.

Мы постоянно посылали небольшие отряды. Каждая вылазка заканчивалась столкновением. На каждом холме, в каждом доме скрывалась или мина, или засада. У нас кончился транспорт, горючее, запчасти. Новых поставок не было. Несмотря на авианалеты, обозы пробивались — но не к нам, а к фронту. Да и там, прибыв на передовую, они лишь чудом могли добраться до частей, которым предназначался провиант. Большей частью их запасы поглощались ордами изголодавшихся солдат, отступавших перед огневым валом.

Мы получили лишь десятую часть необходимого, да и то с большим риском. Как и прежде, питались за счет местных жителей. Но у них и без нас ничего не было. Наше появление не вызывало ни у кого восторга. Проблема продовольственного обеспечения встала в полный рост. Поскольку весна только началась, овощи и фрукты [400] еще не созрели, а охота была для нас опаснее, чем для дичи.

Остатки трех наших рот укрылись в деревушке. В перерывах между боями мы почти голые спали на земле. Кто спит, тот не чувствует голода. Для нас было важно, чтобы эта пословица стала реальностью.

С приближением самолетов все бросались в укрытие, а когда авиация скрывалась, мы снова подставляли солнцу костлявые тела. В полудреме мы глядели в небо и ни о чем не думали. И правда, зачем? Мы полностью порвали с прошлым. Воспоминания о мирной жизни были для нас тем же, что о прочитанных когда-то книгах. На войне мы научились ценить маленькие радости жизни. Сегодня солнце отняло у нас гуляш, колбасу и просо. Почты тоже не было.

Мы лежали на украинской земле, спокойные и мирно настроенные. Может, завтра привезут продукты. А может, бензин и запчасти. Вдруг даже придет почта... письмо от Паулы... А может, останемся только мы, земля, небо и солнце... Что толку.об этом думать.

Как-то в передатчике раздался сигнал «SOS». Пост на границе с Румынией сообщал, что попал в окружение партизан. По мнению вермахта, мы, как уже было сказано, оставались частью моторизованных частей, которые в любую минуту должны были прийти на выручку. А значит, должны постоянно передвигаться и быть готовы к тому, чтобы быстро прибыть в пункты, расположенные в радиусе до двухсот километров. Пост, подавший сигнал о бедствии, находился на расстоянии ста шестидесяти километров. Да и позвали нас лишь потому, что офицерам говорили, что в случае необходимости они могут положиться на нас. На самом же деле мы располагали всего четырьмя грузовиками, которые едва передвигались, гражданским фургончиком, мотоциклом и вездеходом. Весрейдау волосы рвал на себе от гнева.

Не теряя времени, мы бросились к тем, кто нуждался в помощи. С собой захватили как можно больше автоматов. В каждом грузовике было два «шпандау», готовых к бою. Больше всего мы боялись самолетов. С максимальной скоростью наш отряд передвигался по отвратительным [401] русским дорогам, поднимая брызги грязи. Проехав километров пятьдесят, мы наткнулись на полуразрушенное село. Жители со всех ног бросились бежать. Вид у нас был и впрямь зверский. На выезде из деревни первый грузовик сбил собаку, а второй — неизвестно откуда выскочившую свинью.

Я находился в третьем грузовике и смог вдоволь насладиться сценой. С грузовика спрыгнуло пять-шесть пехотинцев. Чтобы прекратить страдания свиньи, они забили ее штыками. Струйки крови окатили палачей; они связали свинье ноги и подвесили ее восьмидесятикилограммовую тушу сзади грузовика.

Мы снова отправились в путь: надо было догнать остальных. Вскоре свинья покрылась грязью. Пыль смешалась с кровью. Но нам было плевать. Те, кто останется в живых, полакомятся за ужином свининой. Зиг хайль!

Мы оказались в странной местности. Вокруг высились черные холмы с жидкой растительностью. Земля казалась черной и твердой как камень. По такому ландшафту мы ехали километров тридцать.

Только мы выехали из этого района, как поступил сигнал «Воздух!». Наши солдаты заметили самолеты сквозь верхушки деревьев, слева. Грузовики остановились на обочине. Здесь их прикрывали деревья. Весрейдау в бинокль оглядывал небо, но так ничего и не увидел. Надо немного подождать. Пехотинец из третьего грузовика, чтобы не терять время даром, вспорол тушу свиньи и избавился от требухи. Мы снова завели моторы.

Через несколько километров над нами действительно показались самолеты: деревьев поблизости не было. Они снизились и летели прямо над головой. Нас охватила паника. Но, приглядевшись, все увидели, что это «Мессершмит-109-Ф». Но никому и в голову не пришло кричать «Ура!» люфтваффе: слишком уж мы перепугались.

К четырем часам достигли района боевых действий. Опасаясь осады, мы едва ползли. Возглавлял отряд вездеход Весрейдау. Два разведчика не отрывали глаз от пыльной дороги и окружавших нас гор. [402]

Неожиданно перед нами открылась долина. Мы остановились, заглушили моторы и тут же услышали треск пулеметов. Сомневаться не приходилось: мы на месте. Вдалеке виднелась деревня. В предчувствии опасности сердце снова заколотилось в груди.

Конечно, враг знал о нашем приближении. Водитель первого грузовика заметил, как вездеход командира на головокружительной скорости вылетел из-за поворота, но едва он успел преодолеть открытое пространство, как впереди на дороге разорвался снаряд. Все бросились на землю, а грузовики направились в первое попавшееся укрытие. От второго разрыва на дороге образовалась яма. Поднялось облако пыли. Нас обстреливали 37-миллиметровыми снарядами. Затем по первому грузовику была дана пулеметная очередь. Но все, к счастью, уже вышли из-под обстрела.

Ландшафт местности не позволял различить врага. Тем, кто ехал на вездеходе, просто повезло. Лишь чудом укрытый за деревьями 37-миллиметровый пулемет партизан не открыл огонь сразу же, как заметил вездеход. Дорога была перекрыта стволом дерева.

Мы установили две зенитки и начали обстреливать пулемет противника. Вскоре он замолчал.

Мы установили целую дюжину пулеметов. В результате огонь партизан, стрелявших со стороны холмов, был подавлен. Солдаты, пробравшиеся сквозь кусты, начали карабкаться по холму. Минометный обстрел не прекращался. Поразить противника мы не могли и действовали только на устрашение. Мы подвергали огню все вероятные очаги сопротивления. Наконец обнаружили и партизан.

— Вот мерзавцы, — шепнул Смелленсу Принц. — Решили просто пострелять ради забавы. Ну, мы им покажем.

Наша рота обстреляла партизан из гранатометов. В местности, зажатой между холмов, гранаты разрывались с ужасным грохотом. Затем вражескую позицию полил огнем пулемет — мы узнали его по звуку. Еще двух бросков гранат стало достаточно, чтобы принудить партизан к бегству. Одного из них сразил выстрел. [403]

— Вот ублюдок! — крикнул Принц. — Даже тошно стрелять в таких придурков. Сидел бы себе дома и ждал, пока закончится война. Будь я на их месте, я бы и пальцем не пошевелил. И ты, Сайер, правда?

Дом! Да, сидеть бы себе дома и ждать, пока закончится война...

Я согласно кивнул.

— А теперь придется их перестрелять, — сказал Принц. — Вот мерзость.

С позиции врага доносились крики. Слева тишину весеннего дня прервал грохот пулемета и гранатометов. Неожиданно один из русских приподнялся по пояс и открыл огонь из пулемета. Стрелял он наугад, но одного из наших ранило в руку, а второго отлетевшей рикошетом пулей — в икру. Пулемет сразил русского.

Два партизана выскочили из окопа. Пулемет уложил их на землю.

— Ты видел? — спросил Смелленс у пулеметчика. — Ты попал в девчонку!

— В девчонку? А не врешь? Если уж бабы идут у них в бой...

Через несколько минут мы пересчитали убитых партизан. Шесть человек примерно нашего возраста. Среди них две красивые девушки, покрытые кровью.

От вида убитых нам стало нехорошо. Ведь надо же было, чтобы они встали у нас на пути!

Мы двинулись в деревню. За нами медленно шли грузовики.

Возможно, враг получил неверные сведения. Вероятно, русские переоценили нашу численность. А может, они испугались? Непонятно зачем они оставили почти выигранную позицию.

Солнце бросало яркие лучи на узкую пыльную дорогу. В начале колонны завязалась стычка между нашими солдатами и партизанами, засевшими на сельском кладбище. Кладбище было типично русским: повсюду синий, золотой, белый цвета. Гранатометы и легкие зенитные орудия разнесли кладбище. Два отряда выбили партизан и заняли территорию. Партизаны укрылись в избе, где хранилось зерно. На двери враг [404] намалевал лозунг: «Враг будет разбит. Победа будет за нами!»

Чтобы побыстрее покончить с последним оплотом сопротивления, мы зарядили пулемет разрывными зажигательными пулями. После первого же выстрела крыша заполыхала. У партизан были лишь автоматы, но они не тратили пули даром.

От выстрела зениток крыша упала. Партизаны бросились бежать. Наши два отряда побежали к зданию, чтобы не дать русским уйти. У развалин полулежал бородатый старик. Он положил руку на плечо застреленного товарища и выкрикивал проклятия. Его не испугали наши винтовки, он продолжал грозить нам кулаком. Никому не пришло в голову его застрелить. Мы отошли на триста метров. Старика погребло под развалинами.

В небе показались вспышки. Первые ряды нашего отряда уже шли по улицам деревни и стреляли во все, что двигалось. Остатки партизан бросились к холмам. В этот момент они оказались без прикрытия, и нам удалось застрелить не менее двадцати бойцов.

Особенно много партизан уложил пулемет. Наконец стрельба прекратилась. К нам вышли люди с осажденного немецкого поста. Многие были ранены, двенадцать солдат погибли. Мы оказали первую помощь раненым и выгнали из изб жителей. Везде полыхали пожары.

Жители деревни стали их тушить. На это ушел час. Затем все они, и мы в том числе, собрали в одном месте мертвых. Увидев мужа, сына, возлюбленного, женщины кричали и плакали. Похоже, большая часть партизан жила в этой деревне.

Вскоре рыдания сменились проклятиями. Мы молча собрали своих убитых и раненых. Стоял такой прекрасный день. Трудно было поверить, что все это происходит на самом деле.

Гальс, тащивший раненого, всматривался в горный ландшафт. Птицы по-прежнему пели и весело летали в голубом небе. Мы напоминали изголодавшихся зимой животных, которые радуются весеннему солнцу и тому, что не надо искать ночлег. Происшедшее мы воспринимали [405] как досадное недоразумение, которое лишь на время прервало мирную радость природы.

Жители же по-прежнему рыдали от отчаяния, а их брань, понять смысл которой мы не могли, досаждала нам.

Брошенный кем-то камень попал в лицо одному из наших раненых. Два пехотинца вскочили, потрясая ружьями.

— Вы, свиньи, перестаньте! Или мы в вас дырок проделаем!

Но ругательства не утихали. Особенно поразительно было видеть искаженные ненавистью лица женщин, которые потрясали кулаками.

Неожиданно в небе появились шесть советских самолетов. Русские воспрянули духом и закричали:

— Ура! Сталин!

Они показывали друг другу на самолеты. На их лицах была написана ненависть. Мы вспомнили и о своих убитых: о трагической смерти солдат, стоявших по линии отступления зимой. Лица изувеченных солдат, лежащих под темным зимним небом.

Во рту пересохло. Мы смотрели, как все усиливается гнев крестьян, заплативших слишком большую цену за бой, которого можно было бы избежать. Если бы поступил приказ стрелять, мы бы без колебания повиновались. Я видел, как у двоих уже затряслись автоматы в руках, а лица исказились от гнева.

Но тут появилась высокая стройная фигура Весрейдау, побелевшего от гнева. Он остановился в пяти метрах от русских и так на них посмотрел, что они тут же угомонились. За время долгих кампаний в России Весрейдау успел выучить русский. Он с той же вежливостью, какую требовал от солдат, приказал поселянам похоронить мертвых. Война, сказал он, скоро для вас закончится. Вы должны ждать, пока это произойдет, и ни во что не вмешиваться. Я и представить себе не мог, говорил Весрейдау, что на войне мне придется стрелять в невооруженных людей, которые пошли в бой, повинуясь лживой пропаганде. Тут его голос приобрел стальной оттенок. Он заявил, что дальнейшего буйства не потерпит. Я намереваюсь, [406] сказал Весрейдау, вернуться в лагерь в полном составе. Если кто-то из моих солдат погибнет, вы все будете отвечать за это.

Речь Весрейдау произвела эффект разорвавшейся бомбы. Воцарился полнейший порядок. Раненые были похоронены.

Бензина в деревне было достаточно для возвращения на прежние позиции. Мы вернулись на дорогу. Раненых оставили на немецком посту. На следующий день их заберут санитары. Еще шестеро погибли. Они навсегда останутся в земле Украины.

Мы бросили последний взгляд на лица крестьян, исчезающие в облаках дыма, поднятых грузовиками. На смену радости пришло мрачное настроение. Впереди маячил только борт грузовика и нелепый окровавленный труп свиньи, усыпанный мухами.

Мы хотели, чтобы война закончилась и настал бы мир. Напоминали тяжелобольных, в которых вселяет новые надежды наступление весны.

Но война не прекращалась. Мир был лишь призрачным, и всегда находился кто-то, кто поджигал костер войны. Возможно, у них были на то причины, и очень веские.

Один из партизан, пока мы взбирались вверх по холму, перебежал дорогу и, заприметив нас, за десять минут успел приготовить ловушку. Мину он спрятал в рытвину, которых на дороге было множество. А затем, наверное, укрылся в отдалении и смотрел, что будет.

Вероятно, он видел ярко-желтую вспышку. Видел, как разлетелся на куски вездеход, шедший впереди. Дым колечками поднимался к небу, в котором улыбалось солнце. Солдаты вытащили раненых из изувеченного вездехода. Остальные приготовились к обороне.

Мы уложили Весрейдау и еще пятерых на земляной холм. Двое уже погибли. Еще у одного осколками оторвало ногу. Весрейдау был весь изранен, его тело было переломано. Мы сделали для него все, что было в наших силах. Ведь рота считала его другом. Нам удалось привести его в сознание. [407]

Мы видели много смертей, но эта была не похожа на остальные. Лицо Весрейдау не искажала боль. Ему даже удалось улыбнуться. Мы подумали, что он выживет. Слабым голосом он обратился к нам. Он снова призвал нас сохранять единство, единство перед лицом всего, что предстоит нам вынести. Он показал на карман. Фельдфебель Шперловский извлек из него конверт, несомненно письмо родным. После этого прошла еще минута. Мы смотрели, как умирает наш командир. По лицам трудно было определить, что мы испытываем. Но молчание стало тягостным.

Жизнь еще двоих, ехавших в вездеходе, удалось спасти. Мы осторожно погрузили их на оставшиеся машины. Лейтенант Воллерс взял командование на себя. Ему удалось достойно организовать похороны нашего командира. Мы один за другим прошли у его могилы и отдали честь. У всех было такое чувство, будто мы потеряли человека, от которого зависит существование всей роты. Нас словно бросили.

Тем же вечером мы вернулись в одинокую деревню, где нас уже ждали товарищи. Весть о смерти командира всех потрясла. Нам всем угрожала смерть, но, что умрет Весрейдау, казалось нам таким же невероятным, каким маленьким детям может показаться смерть родителей. К любой другой смерти мы были готовы. Но никто не мог смириться с тем, что нашего командира ждет подобная участь.

Караульные в ту ночь чувствовали себя особенно беспокойно. Три наши роты сейчас казались, как никогда, уязвимы. Мы ждали помощи и поддержки, но командир наш умолк навсегда.

Кого же назначат новым командиром? От кого будет зависеть наша участь?

С первыми лучами солнца нам удалось передать сообщения в штаб. Прилетел «ДО-217». Нам приказали немедленно направляться на линию фронта, проходящую севернее.

Базу было приказано уничтожить вместе с деревней. Нельзя оставлять врагу ни малейшей возможности найти укрытие. Но горючего материала в нашем распоряжении [408] не было. Пришлось поджечь соломенные крыши домов.

Затем наша моторизованная рота ушла — пешим ходом, погрузив боеприпасы на старые грузовики, оставшиеся в нашем распоряжении. Их защищали радисты и мотоциклисты. Через каждые десять—пятнадцать миль им приходилось останавливаться и ждать нашего подхода. На фронт мы прибудем или все сразу, или вообще не попадем.

Приказы были совершенно идиотские. Офицер, издавший их, понятия не имел, в каком состоянии находятся подвижные части, якобы готовые к любой опасности. Мы сделали все, что в наших силах.

Хуже всего было с продовольствием. Мы уже давно не получали провианта и лишь чудом добывали его себе: охотились, разоряли гнезда, пытались жевать растения, напоминающие салат. Иногда удавалось поймать брошенную лошадь. Но пяти сотням солдат пищи требуется немало. Так что каждый день мы сталкивались с одной и той же проблемой. Просили помощи по радио и постоянно слышали в ответ:

— Обоз уже выехал. Он должен добраться до вас.

Военная почта тоже исчезла в бесконечности. Мы не получали ни писем, ни посылок — ни малейшей весточки.

Солнце жарило вовсю. Положение наше стало отчаянным.

Вчера вечером мы успели съесть убитую свинью. Исчезла и бочка кипяченой воды из-под мяса: мы назвали ее «мясным бульоном», хотя мясом там едва пахло.

Мы отправляемся на фронт. Глаза у нас как у изголодавшихся волков. В животе пусто, пусто и в котелках. На горизонте не маячит надежда. Мы уже привыкли жить в полуголодном состоянии. Наши желудки перерабатывали пищу, которая за несколько дней сведет в могилу добропорядочного буржуа.

Теперь, когда наступил пост, наши чувства обострились до предела. Мы напоминали животных, которые ищут в пустыне, на кого бы напасть. Понадобится десять дней марша, чтобы из наших глаз исчез голодный блеск. [409] Тогда, хоть в животе было пусто, мы все же надеялись, что найдем себе пищу. Россия же, в конце концов, не пустыня. Вокруг нас плодородные поля. Скоро наткнемся на какое-нибудь село и попируем на славу.

Шперловский и Ленсен вглядывались в карту. В нашем районе полно деревень. Значит, опасность умереть от голода нам не грозит. Но к несчастью, на карте изображался район, превосходивший по размеру всю Францию. Между двумя деревнями пролегает несколько сот километров. А сойти с пути, чтобы добраться до ближайшей деревни, означает еще несколько дней марша.

— Не о чем беспокоиться. — Ленсен не любил признавать поражение. — В степи полно деревушек, не отмеченных на карте. Есть еще и колхозы.

Мы получили приказ идти на север. Его нужно выполнять безотлагательно. Но там, где мы проходили, жрать было нечего.

Мы прошли уже много километров, но вокруг виднелись лишь невозделанные поля.

— На этих полях можно здорово подзаработать, если начать здесь что-нибудь выращивать, — заметил какой-то крестьянин из-под Ганновера.

Близ каждого села располагались огромные пшеничные поля. Но за ними простирались лишь лужайки, грязь и густой лес, пребывавшие в первозданном состоянии, — участки размером с французский департамент. Мы привыкли к большим расстояниям, воспринимая их как потенциальное поле боя.

Тем, кто вернется с войны на родину, придется несладко: ведь там до горизонта рукой подать. И нам, привыкшим к простиравшимся до самого неба полям, придется сидеть на участке земли, которая непременно кому-то принадлежит. Если б не эта война! Нам нравились бесконечные просторы, и мы долго еще с тоской вспоминали их после войны.

Если б только найти что-нибудь поесть!

После одиннадцатичасового привала мы возобновили марш. Словно таблетки, проглотили пшеничные колосья, приготовленные двумя днями ранее. Было у нас еще вареное просо, но уж на самый крайний случай. Оставалось [410] хоть одно преимущество: от легкой пищи после обеда не клонило в сон.

Мы попивали теплую водичку из фляжек. Ручьи находились далеко, а пить воду из пруда казалось опасно: вдруг подхватишь малярию, тиф или что-то в этом роде, холеру какую-нибудь.

Чтобы поднять настроение, затянули песню Слова и мелодия разносились по пустым пространствам теплым летним ветром Но мы уже привыкли, что не слышим эха, как это было, когда мы пели в городах, где повсюду стены.

Мы пьем и пьем вино...

Здесь его столько,

Сколько и воды...

Нам-то особенно выбирать не приходилось. Вина не было, а воду следовало пить с осторожностью. — Рота, шагом марш!

И мы маршировали, не переставая петь для самих себя.

Постепенно сгустились сумерки. Колонна остановилась. Наши лица скрыла темнота. Казалось, мы и не прошли ничего, но уже засыпали на ходу.

С рассветом мы продолжили путь. Находившиеся на горизонте горы так и не приблизились к нам, хотя мы шли уже несколько часов по долине. Самые высокие холмы достигали человеческого роста. Время от времени попадались островки деревьев, вызывавшие у меня ассоциацию с африканскими оазисами. Они были маленькие. Ветер разносил повсюду красную пыль, как будто мы идем по раскрошенному кирпичу.

Мы уже давно плюнули на полагавшийся на марше порядок. Шли не тройками, а так, как было в обычае у партизан, разделились на компактные отряды, в которых один выходил вперед лишь до тех пор, пока с ним не поравняется следующий. Все валились с ног от усталости и замедлили шаг.

Мы перестали петь и болтать. Сил и дыхания хватало лишь на то, чтобы переставлять одну ногу за другой.

Но сколько нам еще идти? [411]

Сапоги покрылись пылью, ветер покрывал грязью наши нечесаные волосы. Казалось, мы не сдвинулись ни на километр. Ритм шагов стал монотонным. Лишь время от времени у кого-нибудь в желудке бурчало от голодухи.

Поход был прерван событием, которое произошло после одиннадцатичасового привала. В небе появились два самолета Мы заприметили их еще раньше, но, к счастью, тогда они были далеко. Горизонт был огромный, и самолеты видны за версту. Теперь же оба они парили прямо над нами. Мы по привычке рассредоточились и приготовились к обороне. Вот и снова для кого-то настало время умирать... Что это за самолеты? Либо легкие бомбардировщики, либо разведывательные. Но что русские — это уж наверняка.

Оба самолета пролетели на высоте четырехсот пятидесяти метров. Рокот двигателей отдавался в наших пустых желудках. Мы открыли огонь.

Самолеты ничем не ответили. Они лишь кружили над нами. А мы встревоженно следили за их маневрами. Они точно обстреляют нас на второй раз.

Но на второй заход лишь рой белых бабочек показался в небе. Листовки!

Как только самолеты улетели, мы подобрали листовки. Ко мне с дюжиной бумажек подошел какой-то солдат.

— Русские совсем обалдели.

Мы принялись читать коммунистические призывы.

«Немецкие солдаты! Вас предали. Сдавайтесь, и мы пощадим вас. Войну вы все равно проиграли».

Для поднятия боевого духа на листовках были паршивые фотографии. Из подписей следовало, что это развалины немецких городов после бомбардировки (как называются эти города, не сообщалось). А еще были фотографии улыбающихся немецких военнопленных. Под каждой была текстовка:

«Товарищи! Наш плен и в помине не имеет ничего общего с той ложью, в которую нас заставили поверить. Нас приятно удивило обращение офицеров лагеря. Когда мы думаем, как вы, товарищи, прячетесь в окопах, [412] лишь бы спасти капиталистический мир, мы можем дать вам лишь один совет: бросайте оружие».

И так далее в том же духе.

Один солдат пришел в ярость:

— Вот ублюдки! Я точно знаю, что пленных расстреливают.

Он разорвал на клочки листовку и бросил ее в воздух.

Мы возобновили путь. Но листовки продолжали ходить по рукам. В нашем сознании гулко отзывались слова: «война проиграна», «предательство», «города, пострадавшие от бомбежки».

Коммунистическая пропаганда, вот что это такое. Достаточно поговорить с тем солдатом, что рвал листовки. Но каждый, кому удалось побывать в отпуске, своими глазами видал бомбежки. А наше позорное отступление? А жалкое существование, которое нам приходилось влачить: ни топлива, ни машин, ни еды, почти ничего! Может, война и вправду проиграна. Да нет, это невозможно!

Вот мы идем по русскому полю. Но кому оно принадлежит — нам или им?

Может, оно станет свидетелем нашей медленной смерти? Да нет, что за мысли! Просто сейчас у нас временные трудности. Но они вскоре пройдут.

Завтра прибудет провиант. Все снова подчинится какой-то цели. Тряхнем головой, выкинем из нее пораженческие мысли! В небе вовсю сияет солнце. Надо идти дальше!

Мы затянули одну из маршевых песен, намеренно вопя ее во всю глотку:

В саду цветут розы,

Там живет Эрика.

Здесь тысячи роз,

И среди них Эрика.

На привале Гальс спустил меня с облаков на землю. Несмотря на то что от голода мы быстро забывались полудремой, выходить из глубокого сна — мало приятного.

— Эй, да проснись ты! Я слышу грохот орудий, — сказал он. [413]

Я прислушался. Но ничего, кроме ночных звуков, не доносилось до моих ушей.

— Гальс, оставь меня в покое, ради всего святого. Не буди. Завтра нам опять в путь, а я до смерти устал.

— Говорю же: не я один слышу пушки. Взгляни вокруг: другие тоже прислушиваются.

Я снова вслушался в тишину. Но до меня донеслось лишь шелестение ветра.

— Может, ты и прав. Ну и что дальше? Такое нам не впервой. Продолжай спать. Тебе полегчает.

— Мне не спится на пустой желудок. Тошно. Надо раздобыть что-нибудь поесть.

— Так вот ради чего ты меня растолкал!

К нам подошел Шлессер, находившийся в карауле.

— Слышите, ребята? Орудия бьют.

— Да я ему никак это не могу вдолбить, — сказал Гальс.

Спать хотелось ужасно, но пропустить слова товарища мимо ушей я не мог.

— Русские задумали прорыв. Только этого нам не хватало! — возмутился Шлессер.

— Тогда нам всем конец, — заметил Гальс охрипшим голосом.

— Ну что ты, у нас хватит сил сопротивляться, — сказал подошедший солдат.

— Хватит сил! Вот еще что придумал! — Гальс не скрывал издевки. — И кто же будет драться, позволь узнать? Восемь сотен солдат, подыхающих с голодухи, да к тому же почти без оружия. Ты, верно, шутишь. Говорю тебе, нам конец. Нам сбежать и то сил не хватит.

Солдата, беседующего с Гальсом, звали Келлерман. Ему стукнуло ровно двадцать, но рассуждал он как опытный человек и без труда схватывал происходящее. А реальность была такова, что выхода действительно не было. На лице солдата была написана тревога.

Вдруг издалека раздался грохот. Стих... Снова послышался. Мы уставились друг на друга

— Артиллерия, — сказал Шлессер. Остальные молчали. [414]

От усталости я словно раздвоился. Смешались воедино сон и действительность. Мне казалось, я сплю и во сне слышу грохот артиллерии. Товарищи мои продолжали обсуждать происходящее. Я слушал их, но не понимал, что они говорят. К нам подошел фельдфебель Шперловский. Он тоже пришел к каким-то выводам.

— Пока еще слишком далеко, — произнес он. — Но мы приближаемся к фронту. Через день-полтора окажемся на передовой.

— А на машине через час-полтора, — заметил Гальс. Шперловский взглянул на него:

— Что, невтерпеж? Жалко, но мы теперь не моторизованные части.

— Да я не об этом, — прорычал Гальс. — Я имел в виду русских. Горючее у них есть, есть танки. Если им удастся совершить прорыв, через час они уже будут здесь.

Шперловский, не произнеся ни слова, ушел. Да и что толку спорить ему, офицеру «Великой Германии»?

— Пора укладываться спать, — сказал Келлерман. — Все равно лучше нам ничего не придумать.

— Здорово получается, — не сдержался я. — Мы как звери на бойне, ждем, пока придут мясники!

— И что же, так и подохнем на пустой желудок? — проревел Гальс.

Преодолев страх и голод, мы опять забылись сном и проспали до рассвета. А он наступил в тот час, который в гражданской упорядоченной жизни принято называть полуднем.

Мы поднимались не по свистку и не по звону колокола — ничего такого у нас с собой не было. Просто все вдруг начинали шевелиться, и те, кто еще спал, тоже просыпались. Любой звук или движение, как ни странно, легко выводили нас из глубокого забытья.

Обычно идущие к фронту войска предпочитают выйти заранее— ночью или пока совсем не рассветет. Но офицеры вермахта были упрямы как бараны. Они поднимали нас в строго установленный час и в строгом порядке вели на поле славы. [415]

Под лучами солнца наша форма казалась совсем серой. Справа и слева шли друзья, ставшие за два года родными. И я шел в ногу с ними. Вспоминая о прошлом, я ясно вижу, казалось бы, ничего не значащие подробности: плохо заправленные штанины, ремни, повисшие от тяжести, каски, болтающиеся на одном ремешке. Даже у единой формы и то была своя индивидуальность: у одного она не била похожа на другого, хотя ее специально и создали с тем, чтобы превратить человека в солдата, полностью слившегося со своими товарищами. Нас так и видели все остальные: сплошная серая масса. Для нас же слово «товарищ», не относящееся ни к кому конкретно, было пустым звуком. За каждой формой скрывалась личность.

Ведь это не просто чья-то спина такого же серого цвета, как и остальные. Это спина Шлессера. А вон там справа — Зольмы. Чуть ближе — Ленсена. Вон его каска. Его каска, не похожая на остальные, хотя их было выпущено сотни тысяч. Вот там — Принц, Гальс, Линдберг, Келлерман, Фрёш... Фрёша я узнаю в любой толпе.

Только чувства у нас были общие: мы все испытывали страх, отчаяние и страстное желание выжить.

Их мы заприметили еще за пятьсот метров. У трех-четырех машин, остановившихся в ожидании нас. Да их здесь не меньше десяти тысяч! В украинских степях десять тысяч — ничто. И все-таки много. Они сновали вдоль наших машин, будто желали отомстить за то, что их бросили. Искали хоть что-нибудь поесть, хоть какое-нибудь лекарство. Но, увидав, в каком мы состоянии, окончательно впали в уныние.

Эти несчастные, собранные из нескольких пехотных полков, отступали после нескольких дней боев с безжалостным врагом. Тот играл с ними в кошки-мышки. Захотел — расстрелял, захотел — помиловал. Они шли пешком, в лохмотьях. А написанное на лицах отчаяние трудно передать словами. Это войско пережило слишком много катастроф. Теперь они боролись не ради какой-то цели. Скорее, вели себя как волки, боящиеся подохнуть с голоду. [416]

Они перестали различать друзей и врагов. Ради куска хлеба они с радостью бы пристрелили любого. Через несколько дней они это ярко доказали, вырезав население двух деревень. Но многие из них все же погибли от голода, не доходя до румынской границы.

Встреча с отступающими войсками потрясла нас. Впрочем, и они изумились не меньше.

— И куда же вы, по-вашему, направляетесь? — с издевкой произнес долговязый лейтенант. Он утопал в форме: она была ему велика.

Он говорил с нашим лейтенантом, который взял на себя командование после гибели Весрейдау. Тот указал на карте маршрут, назвал части, их число, координаты. Незнакомцы слушали, пошатываясь, будто сухие деревья, качающиеся на ветру.

— Вы понимаете, что несете? Какие еще части? Какой сектор, какой там холм? Совсем спятили! Там ничего не осталось, слышите? Ничего. Одни братские могилы, которые разносит ветер.

У высокого темноволосого офицера был значок национал-социалистической партии. А с пояса свешивалась связка гранат.

— Неужто это правда? — вскрикнул наш лейтенант. — Знаю, вам нелегко. Вы проголодались. Вот у вас и помутилось в голове. Нам и самим лишь чудом удалось выжить.

Собеседник грозно приблизился к лейтенанту. В его глазах читалась такая ненависть, будто он готов перерезать своему собеседнику глотку.

— Да, я голоден, — прорычал он. — Голоден, да так, как святым и в страшном сне не приснилось бы. Я голоден, болен и умираю от страха. И готов мстить за все человечество. Первым счетом избавлюсь от вас, лейтенант. Ведь под Сталинградом отмечались случаи каннибализма. Сейчас они повторятся.

— Вы с ума сошли! В худшем случае будем питаться травой и кореньями. За нами Россия, а здесь полно продовольствия. Ради Бога, придите в себя! Продолжайте путь, а мы вас прикроем.

Его собеседник усмехнулся: [417]

— Вы прикроете нас! Мы можем быть спокойны! Расскажите это людям, которые перед вами. Они воюют пять месяцев, лишились большей части товарищей. Они ждут подкреплений, обмундирования, лекарств, пищи. Бог знает чего еще! Тысячу раз они надеялись. Вам не удастся им ничего объяснить, лейтенант, и не пытайтесь...

Мы переложили боеприпасы, которые везли на грузовиках — остатках былой моторизованной дивизии, — себе в ранцы. Так мы освободили место, чтобы положить тяжело раненных. Они выступили в путь первыми. Таким образом, мы стали еще менее подвижными, чем до того, как шли по бесконечной украинской степи. Мы смотрели, как исчезают вдали грузовики, завидуя раненым: они, может быть, и спасутся.

Затем наши разношерстные войска продолжили отступление — пустой, совершенно бессмысленный марш. Мы шли словно по движущейся дорожке и никак не могли сдвинуться с места.

Сколько так прошло часов, дней и ночей? Я даже не помню. Наши части разделились. Некоторые оставались на месте и погружались в сон. Их нельзя было сдвинуть с места никаким приказом, никакой угрозой. Остальные — те, кто был еще силен или кому хватало пищи, — продолжали двигаться. Было немало случаев самоубийств. Помню две деревни, обчищенные до крошки. А резня случалась неоднократно. Солдаты глотки готовы были перерезать кому угодно за козье молоко, пару картофелин или пригоршню пшена. Бегущие волки не щадят никого. Но в волчьей стае осталось несколько солдат, не вполне потерявших человеческий облик. Одни умирали, но сохраняли консервированное молоко для молодых и слабых. Других до смерти забивали товарищи, подозревая, что они утаивают пищу. Как правило, обнаруживалось, что у них ничего нет. Но были и исключения: одному австрийцу проломили башку: на дне его ранца нашли кусочки витаминизированного печенья. Он, вероятно, набрал их из провиантских мешков комиссариата, который уже несколько недель назад перестал существовать. [418]

За какие крохи гибли люди! За возможность хоть что-нибудь съесть. Когда сожрали все, даже побеги в огородах, двенадцать тысяч глаз уставились на деревню, из которой сбежали до смерти перепуганные жители.

Повсюду были видны живые трупы, цеплявшиеся за последние нити, связывавшие их с жизнью. Они пытались вспомнить прошлое, чтобы пролить свет на будущее. Так отступающая армия и простояла до наступления сумерек.

Тут появилось три-четыре русские бронемашины: русские были уже совсем рядом. Они обстреляли из пулеметов толпу солдат, которые даже не пытались бежать, развернулись и были таковы.

Те, кто остались живы, бежали на запад, который бессознательно притягивал их, как притягивает север стрелку компаса. Степь поглотила их. Лишь нескольким удалось добраться до румынской границы. Она была рядом, но не всем оказалась доступна. К тем, кому повезло, принадлежал и я. Нас было девять человек: мы с Гальсом — неразлучные приятели, Шперловский, Фрёш, Принц и еще один парень по имени Зименлейс — до войны он был служащим. С нами оказалось еще три венгра, но с ними мы не могли говорить. То ли они добровольцы, то ли их записали в армию при схожих с моими обстоятельствах. Они с ненавистью глядели на нас, как будто мы виноваты в неудачах Третьего рейха. Но все же держались рядом — ведь мы оставались их последней надеждой вернуться на родину.

В конце концов за широким полем показалась деревня. Я и сейчас, словно в полупьяном сне, вижу эту местность. На вершине холма виднелись избы. Мы решили зайти и забрать остатки пищи.

На полпути нас остановил шум самолетов. На добычу вышли два «Яка».

Мы были как животные: каждый вел борьбу за выживание и на других было плевать. Никто не предупредил нас об опасности. Русские пилоты заметили нас и начали снижаться. Как бы мы ни выглядели, для русских пилотов немецкий солдат все равно был враг, а от врага следовало избавиться. [419]

Мы, повинуясь инстинкту, бросились на густую траву. Над головами просвистели пули. Мы, задыхаясь, вскочили и со всех ног бросились бежать. Но пулеметные очереди вновь приковали нас к земле. Самолеты прилетали еще дважды, посыпая пулями землю, но каждый раз промахивались. Тут мы чудом обнаружили канаву, свалились в нее и затаились там.

Мы не видели отсюда самолетов, но звук их слышали прекрасно. На краях оврага образовались валы вывороченной земли. Самолеты сделали над нами еще один круг и удалились: пилоты твердо уверились, что положили конец нашим мучениям. Но мы остались живы и вновь побрели в облаках пыли.

На хуторе, оставленном жителями минут за пятнадцать до нашего появления, мы нашли кастрюлю с артишоками и, подкрепившись, продолжали идти.

Через два дня, после того как нам дважды пришлось силой отбирать у русских картофель, мы наткнулись на бесконечную ленту войск, отступавших по направлению к Румынии, и вошли в ее ряды.

Так мы побывали в Румынии, познакомились с ее населением. Румыны были поражены тем, что произошло, отступлением нашей армии и распадом вермахта.

Гражданская жизнь была сопряжена с постоянной паникой. Повсюду действовали румынские партизаны, солдаты громили магазины, добывая провиант, а проститутки появлялись в войсках в таком количестве, что казалось, это все женское население страны.

В день мы делали двадцать, двадцать пять и даже тридцать километров, несмотря на то что еле держались на ногах. Мы то снимали сапоги, то надевали их, а затем снова снимали. Но нарывы на ногах и не думали заживать. В животе бурчало от голода.

Местность перед нами была вполне романтическая, но мы же стали волками и, кроме пищи, ни о чем не думали.

В моей памяти всплывает трагический эпизод — символ человеческого безумия.

Мы попали в горы. Только что миновали город Регин, в то время называвшийся Эрлау. Серые от грязи, [420] потные, мы сумели избежать зачисления во вновь сформированные части из отставших солдат. Наша колонна разделилась на мелкие отряды. Солдаты толкали перед собой повозки со всем необходимым. Мы реквизировали повозки и машины любого назначения. Брали даже велосипеды без шин. В этой гористой местности вражеская авиация нас не беспокоила. Но горы служили и прекрасным убежищем для партизан. Между нами и ими не один раз вспыхивали бои не на жизнь, а на смерть.

Наряду с другими наш отряд отчаянно пытался добраться до родины. Все мы верили лишь в одно: если нам удастся выжить, родина примет нас с нежностью и поможет забыть все испытанное. Когда мы доберемся домой, война уже закончится, а в худшем случае армия будет реорганизована, и враг ни за что не вступит на землю самой Германии.

Вчера мы были пехотинцами, солдатами элитных частей, гранатометчиками. Мы тысячу раз смотрели в лицо смерти. И ради чего? Мы стремились выжить ради надежды продолжать жить по-старому.

Ежедневно нам приходилось продолжать путь с боями, спасаясь от русских, преследовавших нас по пятам. В нашем отряде было двенадцать человек, среди них множество старых знакомых: Шлессер, Фрёш, лейтенант Воллерс, Ленсен, Келлерман и мы с Гальсом, чувствовавшие себя братьями. Гальс совсем исхудал — кто бы мог подумать! Он часто шел рядом, и я чувствовал себя в безопасности, хотя и его силе тоже пришел конец. Он разделся по пояс, на груди его висел кожаный ремень и связка пулеметных патронов. Из кожаной патронной сумки свешивалась русская телогрейка, припасенная на случай холодов. Тяжелая каска словно приросла к голове, так что все вши в грязных волосах перемерли от нехватки света.

Многие сбросили каски, но Гальс говорил, что это последнее, что связывает его с германской армией. Несмотря на все испытания, мы должны оставаться солдатами. Я тоже сохранил каску, правда, нес ее на поясе. [421]

Кто-то из солдат подозвал нас к оврагу. На дне его лежал пятнистый грузовик с надписью «WH». Ленсен уже бежал по склону, но его остановили

— Осторожно! Вдруг это ловушка!

Вместе с Ленсеном стал спускаться лейтенант Воллерс. Мы же отошли подальше. Ясное дело: партизаны устроили нам западню. Через несколько секунд наших товарищей разнесет на куски. Но со дна раздался крик:

— Господи, да здесь целый склад!

Не раздумывая, мы бросились к манне небесной.

— Вы только посмотрите! Шоколад, сигареты, колбаса...

— Боже правый! И три бутылки!

— Умолкните, — рявкнул Шлессер. — Хотите, чтобы все сбежались! И так просто чудо, что это никто не обнаружил раньше.

— Сколько здесь деликатесов, — с нежностью произнес Фрёш. — Возьмем сколько унесем, а по дороге поделимся.

Нагрузившись до предела, мы выбрались на дорогу. Вокруг ходят тысячи солдат. Надо унести все. Мы почти покончили с этой задачей, когда наши часовые крикнули:

— Внимание!

Мы скрылись в кустах. Послышался рокот мотоцикла. Мотор затих. Мы бросились через деревья с нашей поклажей. Мы уже научились спасаться так, чтобы никто нас не заметил. Послышался крик офицеров. Двух наших товарищей поймал либо военный патруль, либо жандармы.

— Попались с бутылками под мышкой, — проворчал

Воллерс.

— Давайте побыстрее выбираться отсюда, — сказал подбежавший Линдберг.

— Кто-то идет, — шепнул Ленсен. — Военный жандарм. Я вижу бляху.

— Черт, уносим ноги.

Мы бросились врассыпную, будто нас по пятам преследовали русские. Через полкилометра мы остановились, скрывшись в горах. [422]

— Из-за этих мерзавцев я совсем сбился с ног, — задыхаясь произнес Гальс. — Если они продолжат нас преследовать, я их задержу.

— Спятил, — сказал Линдберг. — Ты что?

— Да заткнись ты! — ответил Гальс.— Все равно домой вы не вернетесь. Иваны вас подстрелят, вы и опомниться не успеете. Лучше бы подумали, что станется с Фрёшем и тем вторым. Они же попались!

— Настало время подкрепиться, — сказал Воллерс. — Мне надоело, что я только отдаю приказы, потею и от страха делаю в штаны, как ребенок. Если уж нас все равно за это вздернут, то хоть наедимся до отвала.

Напоминая оголодавших зверей, мы проглотили содержимое котелков и все остальные продукты.

— Лучше прикончить все, — заметил Ленсен. — Вдруг нас поймают. Тогда нам несдобровать.

— Верно говоришь. Сожрем все. Что у нас внутри, они не узнают.

Мы наелись до боли в животах. С наступлением темноты вернулись на дорогу. Первым из кустов выступил Ленсен.

— Идите, все чисто.

Мы прошли метров триста—четыреста. Снова миновали овраг, спустивший на нас манну небесную. Никого не было видно. Мы прошли еще километра три-четыре, а затем растянулись на обочине.

— Я больше не могу идти, — сказал Шлессер. — Мы отвыкли есть.

— Так выспимся прямо здесь! — предложил кто-то. — Заодно переварим съеденное. В два часа ночи нас разбудили.

— Поднимайтесь! — крикнул старик фельдфебель. — В путь, а не то русские придут в Берлин раньше вашего.

Мы возобновили поход. Отряду удалось добыть где-то несколько фургонов, запряженных лошадьми. Так что наши ноги смогли отдохнуть. К рассвету мы добрались до города, раскинувшегося на склоне горы. Одни плескались в ледяной воде, другие спали, растянувшись на земле. Солдаты уходили на запад, на родину. Они надеялись [423] на теплую встречу и даже не представляли себе, в каком состоянии находится Германия.

На своем дальнейшем пути мы наткнулись на величественное дерево, ветви которого упирались прямо в небо. А с ветвей свешивалось два куля на веревках. Мы подошли поближе и увидали два обескровленных трупа. Это были Фрёш и его приятель.

— Не волнуйся, Фрёш, — шепнул Гальс. — Мы все съели.

Линдберг закрыл лицо ладонями и зарыдал. Мне с трудом удалось прочитать записку, прикрепленную к шее Фрёша: «Я вор и предатель».

Чуть поодаль у мотоцикла и «фольксвагена» стояло десять жандармов. Мы прошли мимо, встретившись с ними взглядами. [424]

Дальше