Снова в Польше
Но наши успехи продолжались недолго.
Несколько раз дивизия вынуждена была спасаться бегством и несла тяжелые потери. Часто взятыми у нас частями заделывали бреши. И с этим ничего нельзя было поделать.
Наш же взвод наслаждался долгожданным периодом относительного спокойствия. Жизнь вообще показалась бы раем, если бы не необходимость жить на казарменном положении. Нас заставляли заниматься шагистикой, как новичков. Мы чуть не взбунтовались.
Взвод занимал позиции, расположенные в трехстах километрах от передовой. Лагерь был раскинут на берегах Днестра, километрах в пятидесяти от Львова. В этом месте река узкая. Когда мы прибыли, только что вскрылся лед. Повсюду по воде плавали льдины. Но кое-где лед еще стоял, а под ним шумела готовая вырваться наружу река.
Вид открывался прекрасный: бледно-голубое небо, заснеженные вершины гор на горизонте. Целых два месяца мы наслаждались переходом от темной украинской зимы к мягкому климату Восточной Галиции.
Снегопады были значительные, но мороз был небольшой, да и казармы наши отапливались. В них царила чистота. Правда, из-за экономии топлива температуру не повышали выше десяти градусов.
Мы находились в большом лагере, организованном с присущей пруссакам энергией. Он представлял собою сто пятьдесят деревянных зданий, поставленных в строгом порядке. На каждом была вывеска с номером. Вблизи, в заснеженных лесах, виднелось кирпичное здание, некогда примыкавшее к деревне, находившейся рядом. Сейчас здесь располагалось наше командование. Никому и в голову не приходило, что Германия истощила свои ресурсы. После хаоса, царившего на фронте, организованность и необходимость отдавать отчет за каждый шаг заставляли нас чувствовать себя дикими животными, загнанными в клетку. [383]
Лагерь находился неподалеку от большого поля. На нем учились манипулировать оружием новобранцы. Они овладевали искусством, которое производит такое грандиозное впечатление на парадах и столь бесполезно в бою.
Но новобранцам нравилось. Мы же с Гальсом испытывали такое чувство, будто вернулись на полтора года назад, в Польшу. Казалось, с тех пор прошло уже десять лет. Наша усталость не скрылась от внимания новичков. Они принялись демонстрировать свой энтузиазм, чтобы показать, что теперь настала их очередь показать нам, как следует воевать.
Ничего. Несколько ночей в грязи, ранения и полевые госпитали заставят поубавиться их удали. Мы сами через это прошли. Они вскоре узнают, что война не всегда вызывает такой же восторг, как взрыв учебных гранат во время тренировок.
Фюрер наскребал последние ресурсы. Пришлось отправить на фронт полицаев. Этим престарелым рекрутам приходилось несладко. Вид полицейского, ползущего по земле на брюхе, доставлял нам такое удовольствие, что мы почти забывали о невзгодах. Офицеры полиции не могли ничему научить подчиненных, и передали эту задачу вермахту. А те уж отыгрались на славу. Молодым рекрутам приходилось нелегко: они часто попадали в руки тех, кому доставляло удовольствие подчеркивать свое превосходство.
Да и наша жизнь не была такой уж безоблачной. Перед тем как оказаться в казармах, нам пришлось проделать утомительное путешествие. Километров пятьдесят шагали по обледеневшим русским дорогам, грузились в грузовики, добрались до Могилева. Здесь погрузились на поезда (для нас предназначалось два состава, оба в отвратительном состоянии) и проделали в вагонах остаток дороги до границы с Бессарабией, затем до Львова, а оттуда на грузовиках добрались до лагеря.
На отдых нам дали двое суток. За это время следовало привести в порядок обмундирование и вооружение. Во время первой проверки офицеры были недовольны состоянием нашей формы — а ведь мы терли ее щетками [384] и выбивали. Но гимнастерки потеряли первоначальный цвет. Серо-зеленый превратился в зеленовато-желтый. Повсюду виднелись дырки и красноватые прожженные пятна. Сношенные сапоги больше не блестели. У многих отвалились каблуки. Для офицеров такая неряшливость казалась просто пощечиной, на которую никак невозможно было не отреагировать.
Они безумно раздражались и начинали придираться к нам. А неподалеку маршировали одетые во все новое новобранцы — бывшие школьники и полицейские. Гремела в морозном воздухе веселая песня:
Нет в мире ничего прекраснее Моего Тироля.
Но вместо Альп за их вынужденной веселостью наблюдали Карпатские горы.
Один из офицеров остановился перед ветераном-ефрейтором, полы шинели которого были усеяны дырками.
— Назовите имя и номер, — крикнул он.
— Фрёш, господин офицер, — ответил ветеран и назвал свой номер (его надо было знать наизусть).
Фрёш... Что-то зашевелилось у меня в памяти. Фрёш, Фрёш... Постойте. А не тот ли это парень с глуповатым видом, которого я помню по переправе через Днепр? Что еще понадобилось от него офицеру?
Фрёш стоял по стойке «смирно» метрах в десяти от меня и смотрел вдаль, как это требовал устав. Его лицо скрывала тяжелая стальная каска. Офицер чувствовал свое превосходство над этим много повидавшим солдатом, на шинели которого вместо пуговиц была вставлена проволока. Шинель он застегнул криво. От глаз офицера это укрыться не могло. Но туг, вопреки обычаю, вмешался наш лейтенант. Он напомнил офицеру, что пришлось испытать нашему подразделению.
— Однако, господин лейтенант, у вас не было недостатка в пуговицах.
Лейтенант не знал, что на это ответить.
— А кроме того, господин лейтенант, ефрейтор Фрёш даже не потрудился правильно застегнуть шинель. [385]
Наступило тягостное молчание. Лейтенант бросил на Фрёша сочувственный взгляд. Но что он мог поделать? По роте пробежал гневный рокот.
— Смирно! — рявкнул офицер.
Фрёш получил двадцать дней карцера и несколько гауптвахт. Он вышел из рядов и встал на место тех, кому было назначено наказание. Проверка закончилась. Налево! Шагом марш! Наши роты отправились шагать по лагерю. А Фрёш застыл на месте. Он стал для нас символом несправедливости. Вечно на него сыпались все шишки! Через десять дней всем выдали новую форму. А Фрёш по-прежнему ходил в лохмотьях. Он не умел ненавидеть. На лице его всегда была написана глуповатая ухмылка и желание услужить.
Ветеран как-то заметил:
— Этот Фрёш кроткий, как Диоген. Если уж он не заслужил победы, то в рай должен попасть наверняка.
«Рота, вперед! На землю! На ноги! Бегом марш! Вперед! На землю! На ноги, лицом ко мне!» Застывшая обледеневшая земля царапала нам руки и колени. Но мы успели побывать под обстрелом русских «катюш», и любое задание вызывало у нас смех. Мы распластались по земле и, опершись на локоть, лежали и ждали, что будет дальше. Такое поведение вызвало целый поток ругательств. Вся рота была наказана. Мы должны были теперь проползти по всему периметру лагеря. Раздавались приглушенные ругательства. Инструкторы-офицеры выбились из сил, пытаясь привести нас в порядок.
Весрейдау, с отвращением наблюдавший происходите, затеял с офицерами, возглавлявшими лагерь, спор. Но он мог бы поберечь свою глотку. Сверху уже поступил приказ, отменяющий глупую муштру для солдат, уже побывавших на передовой. Теперь мы должны были, как в сорок первом и сорок втором, маршировать сплоченными рядами и вести войну до победного конца.
Походы были долгие. Мы проходили парадным маршем целые села и орали песни. Это делалось с целью [386] произвести впечатление на местное население. Впечатление мы произвели, но не то, на которое рассчитывало командование. Мальчишки приветствовали нас, а девушки улыбались.
Но рутина не кончалась. Нам даже пришлось учиться отступать бросками назад. Такое в бою всегда пригодится.
Каждый четвертый день с пяти до десяти вечера был выходной. Мы наводняли Невоторечную и Суречную, две деревни, ближе всего находившиеся к лагерю. Крестьяне часто зазывали нас в дома и давали выпить, а иногда и поесть. Многие развлекались с девушками, отнюдь не проявлявшими застенчивости. Этих нескольких часов свободы было достаточно, чтобы позабыть про любые неприятности.
На следующий день мы снова возвращались к учениям, которые нам уже порядком опостылели. Несмотря на это, мы подчинялись приказу. Возможно, другого выхода нет, рассуждали мы. Мы еще верили, что любой приказ не подвергается сомнению. А что, вдруг и вправду эти учения помогут нам побыстрее выиграть войну?
Наконец-то нам выдали новую форму. Некоторые мундиры отличались от тех, к которым мы привыкли. Нам выдали блузы, вроде тех, которые сейчас носят французские солдаты, штаны в складочку, напоминавшие костюм для игры в гольф. Но новую форму выдавали главным образом новобранцам. «Великая Германия», считавшаяся элитной дивизией, сохранила обмундирование старого образца. Нам даже выдали новые ботинки, что еще больше подчеркивало привилегированное положение дивизии.
Но вскоре радость от новой формы сменилась разочарованием. Качество ее было намного хуже, чем прежней. Мундиры оказались из хилого материала, напоминавшего картонку. Сапоги изготовлены из жесткой низкосортной кожи. На лодыжках она ломалась, а не собиралась. Хуже всего дело обстояло с бельем: оно было сделано из такой ткани, что чувствовалась она только в тех местах, где была сшита вдвое — на [387] кайме и швах. Новые носки, в которых мы так нуждались, оказались из какого-то синтетического материала.
— Ну уж нет, благодарю покорно, — заявил Гальс. — Русские носки мне больше нравятся.
Новые носки были намного длиннее прежних, но грели меньше. Они были изготовлены из нейлона — тогда про него мало кто слыхал.
Мы перевели на новые сапоги массу гуталина со склада, чтобы они приобрели солдатский вид.
Все же нам гораздо приятнее было носить новую одежду, пусть и из синтетики, чем прежние лохмотья. Перемена в обмундировании произвела впечатление и на местных жителей: увидев нас, они решили, что дела у вермахта идут на поправку.
Гальс, неотразимый в своей новой форме, в очередной раз влюбился в миловидную польку. Он не мог не влюбляться и каждый раз во время отдыха с ума сходил от любви.
На этот раз он донимал нас рассказами о том, как ухаживает за своей полькой.
— От твоей потаскушки нам тошно, — пожаловался Ленсен. — Поцеловал бы и убежал. И все дела!
Линдберг усмехнулся. Он вспоминал последнее свидание, на которое они пошли с Ленсеном, Пфергамом и Зольмой. Они загнали в амбар польку, которой было не меньше сорока. И она охотно поддалась их страстному порыву. Четыре часа они провели с ней.
— Когда мы еще были заняты делом, — радостно рассказывал нам Зольма, — приходил муж. Он смеялся вместе с нами и говорил: «Для меня мамаша уже слишком стара. Рад, что она подошла вам!»
Они выпили с ее мужем.
— Ваша полька просто свиноматка, — возмутился Гальс. — А вы — стадо кабанов. Никакой романтики.
Его слова потонули во взрыве хохота. С нами смеялся и пастор Пфергам — а что ему оставалось делать, хотя любовные успехи нашей роты внушали ему растущие опасения. [388]
Я не особенно отваживался на приключения. Похлопал двух девчонок по попкам, но дело этим и ограничилось. Ведь я продолжал любить Паулу и часто ей писал. Я ничего так страстно не желал, как отпуска. От вида обнаженного тела мне становилось не по себе. Вспоминалось виденное на поле боя: трупы, из которых торчат кишки. Я предпочитал платоническую любовь в письмах. Паула для меня была совершенно особенной, не такой, как другие, хрупкой, чудесной. Ее нельзя распотрошить — так я, по крайней мере, думал.
Был еще случай, который дал товарищам основание вдоволь надо мной посмеяться.
Мы отдыхали в Суречной. Стояла отличная погода, правда немного морозная. Мы пребывали в веселом расположении духа. Правда, хотелось есть. Нам теперь давали в столовой такие маленькие порции, что из-за стола мы вставали голодными. Обычно крестьяне были не прочь продать нам еду в обмен на бумажки. Правда, выглядели они как фальшивые банкноты. Деньги нам давали в качестве добавления к карточкам, полагавшимся оккупационным войскам. Легче всего было с яйцами.
В Суречной мы разделились. Гальса с полькой оставили в Невоторечной. Село находилось в непосредственной близости от лагеря, и солдаты уже освободили его от излишков продовольствия. Мы решили прошагать лишние пять километров до Суречной, также расположенной на Днестре, и пройтись по окрестностям, попытать удачу на хуторах, расположение которых каждый солдат знал наизусть.
Я зашагал по дороге, шедшей между двумя заснеженными холмами. Еще сейчас в моей памяти жива эта картина. У подножия холма замерзший прудик, по которому ходят желтые утки и никак не могут понять, что случилось с водой. Я повернул направо. Передо мной возникло несколько разномастных деревянных построек.
Я уже направился к одной из них, когда со двора показалась женщина, одетая как средневековая крестьянка. Мы улыбнулись друг другу. Она что-то сказала, но я не понял. [389]
— Guten Tag, Frau, Ei, bitte?{12} — попросил я.
Я не думал, что она поймет, если я заговорю по-французски. А как по-немецки «яйца», может, и знает.
— Ei, ei, bitte{13}.
Она, не переставая улыбаться, подошла поближе. Женщина что-то говорила, но мне были непонятны и ее слова, и ее жесты. Я лишь улыбался в ответ. Она жестом пригласила меня идти за ней, и я повиновался. Мы подошли к амбару. Она стала карабкаться по приставной лестнице, наказав мне держать ее. Я во все глаза смотрел на проворную хозяйку хутора. Увидав это, она махнула рукой, чтобы я следовал за ней. Преодолев робость, я начал взбираться вверх. В соломе было полно кур. Полька согнала их и собрала несколько яиц. Ухмыляясь, она подошла ко мне, держа еще теплые яйца в руках, и засунула их мне в карманы.
— Danke schön, danke schön!{14} — лепетал я, пятясь к лестнице.
Я сделал попытку ретироваться, но она вцепилась в меня и не отпускала.
У меня оставалось два выхода: или поскорее смыться, рискуя сломать себе шею, упав с лестницы, или перейти в контратаку и бросить противника в сено, которого повсюду было предостаточно.
Но я соображал слишком медленно. Сельская куртизанка, весившая килограммов на десять больше, чем я, опрокинула меня навзничь и принялась расстегивать молнию на брюках. Яйца в карманах превратились в яичницу, а винтовка отлетела к стене.
Если бы в этот момент меня видел фюрер! Уверен, меня тут же вышвырнули бы из «Великой Германии» и направили в штрафной батальон.
Молодость одержала верх. Мне удалось вырваться. Я броском метнулся вниз по лестнице и жестом велел распутнице раздобыть щетку или, на худой конец, губку. [390] Надо же мне хоть брюки почистить! Иначе фельдфебель устроит мне такой нагоняй!
Продолжая застенчиво улыбаться, дама повела меня в дом. Мы спустились в подвал и оказались в темной комнатушке с низким потолком и крохотным оконцем. За перегородкой хрюкали свиньи. Так вот откуда шел тошнотворный запах! Возле дверей, на скамье, покрытой тюфяком, сидела старуха. Она окинула меня взглядом с головы до ног и улыбнулась. Сомневаюсь, знала ли она, кто такие немцы. У бревен, стоявших в середине комнаты, играли дети. Моя совратительница принесла в деревянном ковше воды.
Я собрался приняться за брюки, как полька стянула их и с изумительной ловкостью мгновенно застирала. Я хмурился, пряча улыбку, опасаясь вызвать новый любвеобильный порыв. По-моему, польским крестьянкам явно не хватало мужской силы. Я распрощался, поднеся руку к козырьку.
Старуха, шамкая беззубым ртом, продолжала улыбаться, а молодая, гремя утварью, выудила откуда-то яйцо и преподнесла мне в качестве сувенира. Денег она не взяла.
Я ушел, рассыпаясь в благодарностях.
Я уже дошел до калитки, когда растворилась дверь и женщина окликнула меня с порога. В руке она держала винтовку, мою винтовку, которую я поставил у стола и забыл.
Какое унижение!
Я снова принес тысячу благодарностей, в глубине души понимая, что еще долго старуха с молодухой будут вечерами вспоминать происшедшее. Я не мог себе этого простить! Ну не кретин ли я? Чудом уцелел под Белгородом, ни разу не был ранен и, оказывается, все это только ради того, чтобы мне в штаны вцепилась польская мамаша.
Ценой какого самопожертвования мне удалось добыть одно яйцо, рассказывать товарищам я не собирался.
— Что ж ты молчал? — допытывался впоследствии Ленсен. — Мы бы все отправились туда, и она бы отвалила нам поросенка, ручаюсь! [391]
Весна наступила неожиданно. Положение на Восточном фронте ухудшалось, а мы продолжали тренировки, будто атлеты, готовящиеся к соревнованиям. Как ни странно, объем занятий сократили. Часто нам давали целых полдня отдыха. Они действительно нам были необходимы, чтобы отправиться на поиски пищи. Порции еще больше урезали. В двух ближайших селах почти ничего не осталось, приходилось ходить на большие расстояния, чтобы восполнить недостаток калорий, но такие походы отнимали у нас все силы.
Мы даже попробовали ловить в Днестре рыбу. Но подходящего снаряжения у нас не было, да и как ловить местную рыбу, мы не знали. Трижды с нами ходил капитан Весрейдау, который, со свойственной ему изобретательностью, бросал в реку взрывчатку. Это давало результат. Из некоторых прудов мы извлекали довольно большую рыбу.
Произошел и несчастный случай. Два солдата отправились на поиски пищи и исчезли. Их приятели сказали, что они пошли в горы. Два дня прошло, а о них так ничего и не было известно. И в деревнях никто о них не знал. Стало ясно, что это дело рук партизан. Мы отправили на их поиск два отряда, и те наткнулись на партизан. Пятеро наших было убито. Но пропавших обнаружить так и не удалось.
Красная армия уже вторглась в Польшу и все ближе подходила к нашему лагерю. Вскоре мы окажемся в зоне боев. Мы старались побольше времени провести на солнце и ждали приказов. Гальс с каждым днем все больше увязал в любовных приключениях. Все свободное время он проводил со своей девушкой. Он называл ее невестой. Часто я ходил с ним, но так и не присмотрел никого. Мы неплохо проводили время. Гальс не уставал повторять, что скоро мне дадут отпуск и я снова увижу Паулу. Когда я видел, что они жаждут уединения, то предоставлял им такую возможность.
Война, казалось, позабыла о нашем существовании. Но одним прекрасным утром мирное течение жизни оказалось прервано. Любовным похождениям настал конец. В лагере лихорадочно закопошились. Роты [392] укладывали вещи и готовились к отправлению. Взревели моторы.
— Да что такое творится? — удивились мы.
— Шагом марш! Поторопитесь! Мы уходим!
Мы и осознать ничего не успели, как нас погрузили на серо-голубые грузовики и мы двинулись на север. Лагерь подожгли. В весенний воздух взлетели облачка дыма. Что же ждет нас впереди?
В грузовиках не умолкали разговоры. Что происходит? Почему лагерь уничтожили? Где вообще проходит линия фронта?
Примерно в десять колонна с солдатами «Великой Германии» остановилась. Дорогу перегородили стволы деревьев. С ветвей свисало нескольких тысяч почек. Птицы, не знавшие о нашем прибытии, продолжали себе петь и летать над грузовиками. Прибывший на мотоцикле офицер связи передал приказы командирам, сидевшим в «фольксвагене».
Послышались отдельные выстрелы и шум самолетов. Раздались свистки.
— Внимание! К нам приближается вражеская авиация!
Самолеты русских не тратили времени понапрасну. Над нами их кружило уже пятнадцать. Грузовики остались стоять на дороге. Офицеры закричали на водителей, которые не знали, как им поступить. Наконец, они поняли, что делать, и отвели машины за вал.
Началась бомбежка. Мы смотрели, как летят бомбы, и следили за раздающимися взрывами. Издалека бомбы напоминали толстые стрелы. Самолеты разделились на две группы. Вторая сбросила бомбы после того, как отбомбилась первая.
Один грузовик поднялся в воздух, и его обломки посыпались на нас. Вспыхнуло пламя, и мы отползли подальше, а потом поднялись и со всех ног бросились бежать с дороги, которую обстреливали из артиллерии и автоматов.
Второй налет настиг убегающих. Теперь все бросились врассыпную, напоминая марионеток, у которых оторвались веревочки. [393]
Самолеты развернулись и улетели. Восемнадцать наших они сожгли. Атака началась так быстро, что мы и не успели даже сообразить, что происходит. Когда вернулись на место катастрофы, то не переставали бросать взгляды в небо: ведь враг мог прикинуться, что уходит, а на самом деле затаился и ждет случая атаковать снова.
На дороге, раскисшей от весенних дождей, лежали завалы из искореженных машин и трупов. Внутренности их разносило на семь-восемь метров. А ведь еще пятнадцать минут назад над дорогой пели птицы.
Всего за пятнадцать минут наша колонна, состоявшая из тридцати грузовиков, в которых ехало три роты, потеряла двадцать солдат и восемнадцать грузовиков. Было еще трое раненых в тяжелом состоянии.
Мы собрали останки мертвых и захоронили их. Среди убитых оказались Гот и Дунде, оба они получили крест за храбрость на втором фронте на Днепре. Они были нашими друзьями. Еще сутки назад мы смеялись вместе.
Мы набились в оставшиеся грузовики, едва выдерживавшие такую перегрузку. Солдаты были везде: на подножках, крыле, на капоте и бамперах. Грузовики ехали со скоростью не больше тридцати километров в час, но все равно два из них сломались. Тем, кто находился в них, пришлось остаток пути проделать пешком.
Они присоединились к нам через шесть часов, на границе с Румынией. Мы готовились к кровавой бойне под Винницей в промежутке между Центральным фронтом, где произошел прорыв, и Южным, который еще держался. По пути на наших солдат напали партизаны — русские и поляки. Но к счастью, их удалось уничтожить. Солдаты забрали у партизан лошадей, взяли и тех, которые остались в соседних деревнях.
Стояла теплая солнечная погода. Мы снова возвращались в Россию, забрав у румын несколько грузовиков, предназначенных для гражданских нужд. Машины были старые, на них красовались названия фирм, и мы не успели их замазать. Наш взвод погрузился в английский фургон, выпущенный еще где-то в 1930 году. [394]