Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть четвертая.

На Запад! Зимне-весенняя кампания 1943/44 года

Глава 10.

«С нами Бог!»

Офицеры и солдаты, которые должны были нас проводить, не произвели на нас приятного впечатления, а военные жандармы, бляхи которых блестели в тумане, были и вовсе отвратительны. У всех организаций есть полиция, может, встречаются среди полицейских и неплохие люди. Но полицию под Ромнами мы хотели бы забыть навсегда.

Так мы и шли. Нас сопровождала пара жандармов в грязном мотоцикле. Они не стали слишком затруднять себя и сгонять нас в тройки, а пустили шагать так, как есть. Это отступление от обычая было нам приятно. Может быть, жандармам было известно, что нам пришлось пережить, и они решили дать нам послабление. Нам удалось выбраться. И теперь все будет, наверное, в порядке.

Мотоцикл вынуждал нас нестись во весь опор. Мы прошли по грязной жиже километра три и, наконец, очутились перед большим лагерем, где ожидали нас те, кто пришли сюда раньше. Стемнело. Шел ливень. Колючая проволока покрылась влагой. Два солдата с автоматами провели нас на территорию. Тут мы и остановились. Мотоциклы уехали. Мы сгрудились на небольшой площадке за проволокой и не знали, что и думать.

Мы пытались убедить себя, что в армии такой порядок. Холодный прием объясняется нашим поражением под Конотопом. Они заставляют нас ждать, чтобы [307] разместить в чистых удобных казармах, или же готовят наши пропуска. Размышляя так, мы позабыли про грязь, ливень и колючую проволоку.

Так мы простояли два часа. К нам присоединился еще один взвод. Дождь усиливался. Вода текла с нас ручьями. Неподалеку стояли сараи с хорошими крышами и окнами со стеклом. Туда отправляли группами по двадцать человек. Мы ожидали своей очереди. Наконец-то всем нашим страданиям настанет конец. Те, кто попадал в бараки, не возвращались. Наверное, уже спят и видят сны.

Через час настала и наша очередь. Двадцать солдат во главе с двумя фельдфебелями и лейтенантом пошли в здание. Здесь стоял автономный генератор. Повсюду было светло. Нам даже стало неудобно оттого, что мы ввалились сюда все в грязи. Перед нами за длинным столом сидели военные разных рангов и жандармы. Подошел обер-ефрейтор и рявкнул так, как в прежние времена в Хемнице:

— Приготовиться к проверке, подготовить документы и оружие!

От такого приема нам стало совсем не по себе.

— Предъявите документы, — снова прорычал жандарм.

Он допрашивал лейтенанта, стоявшего прямо передо мной.

— Где ваш взвод, лейтенант?

— Уничтожен, господин жандарм. Одни пропали без вести, другие погибли. Нам пришлось нелегко.

Жандарм не обратил внимания на его слова, продолжая листать документы:

— Вы оставили свой взвод?

Мгновение лейтенант молчал. Воцарилась тягостная тишина.

— Это что, военно-полевой суд? — громко спросил он.

— Я здесь задаю вопросы, лейтенант. Где ваша часть?

У лейтенанта, да и у всех нас возникло чувство, что мы в западне. Мало кто из нас мог дать точный ответ на этот вопрос. Лейтенант пустился в объяснения, но все было тщетно. Жандармы ничего не хотели понимать [308] и требовали только ответа на вопросы, которые были в анкете.

К тому же у лей генанта не было полагающегося ему бинокля. Жандарм был просто поражен. То, что перед ним стоит чудом оставшийся в живых человек, потерявший десять килограммов веса, его не удивляло. Зато пропал выданный всем офицерам «цейс», а также футляр для карты и список взвода, за который отвечал лейтенант. Слишком многого не хватало. Армия не разбрасывается вооружением. Немецкий солдат скорее умрет, чем будет швырять где попало армейскую собственность.

Лейтенанта приписали к штрафному батальону, а с петлиц сняли три лычки. Ему еще повезло. Смотреть на него было жалко. Его отвели в сторонку два солдата.

Настала моя очередь. Я застыл от страха. Достал документы из внутреннего кармана. Жандарм просмотрел их, бросив на меня укоряющий взгляд. Но мой жалкий вид несколько смягчил его. Молча он продолжал разглядывать бумажки.

К счастью, я соединился со своей частью, поэтому избежал необходимости подписывать какие-либо бумаги. Кружилась голова, ноги стали как ватные. Жандарм зачитал список предметов, которые обязаны иметь солдаты. Я выложил все, что было в моем распоряжении. Оказалось, у меня пропало четыре предмета, в том числе и чертов противогаз. А я его выбросил сознательно.

Мои бумаги переходили из рук в руки: жандармы изучали их и ставили печати. В панике я предпринял идиотский шаг. Чтобы вызвать их расположение, я вытащил из патронташа девять неиспользованных патронов. Глаза жандарма загорелись. Он напоминал альпиниста, покорившего вершину.

— Вы отступали?

— Так точно, господин унтер-офицер.

— Так почему же не отстреливались? — рявкнул он.

— Так точно, господин унтер-офицер.

— Что значит «так точно»?

— Нам было приказано отступать, господин унтер-офицер. [309]

— Черт побери! — гаркнул он. — Что же это за солдаты такие? Спасаются, не сделав ни единого выстрела.

Бумаги опять пошли по рукам. Допрашивавший меня жандарм перелистал их, переводя глаза с замызганных страниц на мое лицо.

Я следил за движением его губ. Возможно, он отправит меня в штрафной батальон, и тогда меня ждет передовая, разминирование полей, лагерь, где теряет всякое значение слово «свобода», и запрещение переписки.

Я едва сдерживал слезы. Наконец жандарм вернул мне бумаги и солдатскую книжку, а тем самым и свободу. Штрафной батальон миновал меня. Беря свой ранец, я всхлипнул. Слезы показались и у солдата, что стоял рядом.

Толпа в изумлении взирала на меня. Чувствуя себя полным ничтожеством, я выбежал на улицу через дверь напротив и присоединился к товарищам. Они стояли под дождем в другом конце лагеря, а вовсе не нежились в мягких постелях, о которых мы мечтали. Струившаяся по спинам и плечам вода подтверждала крушение нашей мечты.

Несмотря на пощечину, которую мы получили от благодарной родины, нам еще повезло.

Через три дня мы узнали, что на следующий же день после того, как мы переправились на другой берег, русские предприняли атаку. Возможно, причиной этого стал провал операции по захвату Киева, где отчаянно сражалась крохотная немецкая армия. В отместку русские решили очистить территории, занятые вермахтом. Через сутки оставшиеся на восточном берегу шесть-семь тысяч солдат уже были обречены.

Наблюдатели, находившиеся в траншеях западного берега, видели, как двигались к реке орды русской пехоты. Началась паника. Многие бросились в воду. Кругом рвались снаряды; они уничтожали наши пулеметы и легкие зенитные орудия. Русские, которыми двигало желание во что бы то ни стало добиться победы, шли вперед, не считаясь с потерями. Паника сменилась безумием. На последний отбывавший паром бросилась толпа. Те, кому удалось сохранить спокойствие, [310] призывали не отчаиваться. Пришлось даже использовать оружие. Плот отшвартовался и прошел несколько метров, едва держась под весом массы людей. Тех, кто пытался ухватиться за плот, ждал удар тяжелых сапог. А на причале солдаты дрались за каждое плавучее средство. Многие кончали жизнь самоубийством. Плот прошел еще несколько метров и начал тонуть. Крики ужаса смешались с грохотом боя. В воде оказалось две тысячи перепуганных до смерти солдат. Одни цеплялись за других и топили своих товарищей.

В этот момент с вершины холма начали спускаться войска русских, смявших нашу оборону. Опьяненные успехом, они спустились к воде и начали расстреливать немцев, как мишени в тире. Некоторые солдаты пытались отстреливаться, но их было так мало, что русские не обращали на них внимания. Остальные бежали, кричали, бросались в воду, гибли. Русские освещали ракетами темноту и стреляли во всех, кто плыл по воде.

Через час русские войска полностью овладели побережьем. Треть остатков немецких войск попала в плен, для остальных же война закончилась навсегда. По крайней мере, над ними не будут издеваться жандармы.

Мы еще некоторое время простояли под дождем. Появились три грузовика, и началась погрузка. В каждый набилось до пятидесяти солдат с полным обмундированием. Ночь стояла тихая. Я не мог понять, куда мы движемся.

Через час мы оказались у зданий, едва различимых в темноте. Вся площадь перед ними была забита машинами. Войска были везде: пехотинцы, мотоциклисты, офицеры, военные жандармы. Грузовики затормозили, и мы стали выбираться наружу. Жутко хотелось есть и спать.

Однако пришлось ждать. Дождь не прекращался. Интересно, везде идет дождь? И во Франции дождь? Мне вспомнился мой дом. Где он сейчас? Все это осталось в прошлом. Нынешним моим миром стала огромная Россия, которая поглотила нас всех. [310]

Наконец к нам подошел офицер. Командир педал ему документы, и тот просмотрел их при свете фонарика. Затем приказал собрать вещи и следовать за ним. Наконец-то мы оказались под крышей и радостно уставились в потолок, будто находились в Сикстинской капелле.

— Позже вас направят в ваши части, — сообщил фельдфебель. Ему все осточертело не меньше нашего. — Пока отдыхайте.

Ему не пришлось повторять свой совет дважды. С помощью фонариков мы осмотрели избу. Обнаружили несколько скамеек и четыре-пять больших столой. Все расположились где попало. Подушкой служила б нижайшая нога, живот или сапог. Мы не заботились об удобствах. Самое главное, что здесь сухо. Кто-то сразу же захрапел. Приняли нас не слишком любезно, но мы надеялись, что с этой минуты все пойдет хорошо. Мы подумали, что наверняка получим отпуск. Остается юлько ждать.

Но солдаты не могут позволить себе роскоши нидеть сны. От недосыпания в висках стучало железным молотом, и вскоре всех охватил глубокий сон.

Так мы проспали, наверное, долго. Нас разбудил длинный свисток, сигнал подъема. Уже вовсю сияло солнце. Мы встали, грязные и изрядно помятые.

Видел бы нас фюрер! Верно, отправил бы домой. Или на расстрел.

Разбудивший нас офицер с любопытством осматривал вновь прибывших. Он и представить себе не мог германских солдат в подобном состоянии. Принялся что-то объяснять, но я его не слушал. Я еще не проснулся толком и понимал лишь то, что он произносит какие-то слова. Но ясно было одно: надо готовшься к отправлению. Мы возвращаемся в свои части.

В одной из изб была оборудована душевая, но стало ясно, что попасть туда мы не успеем. Вместо этого нам дали бачки из-под бензина с горячей водой. Но мы настолько устали, что мыться не xoiелось. Когда-то нас приводило в ужас даже крохотное пятньичко на гимнастерке. Теперь все это было в прошлом. Гигиена [312] перестала нас волновать. Оставались более важные вещи. К тому же холод был ужасный, и нам не хотелось ничего снимать с себя, даже мешковину, свисавшую с плеч.

От холода я весь дрожал. Уж не заболею ли я снова? Мы вышли наружу и выстроились перед полевой кухней. Со стороны все это напоминало какое-то сборище бездомных.

Ветер нес с реки мокрый туман.

Повара опрокинули в наши немытые котелки большие порции горячего супа. Мы ждали, что выдадут ячменный кофе, к которому успели привыкнуть. Но видно, и эти времена остались далеко в прошлом. В качестве жеста признательности нам хотя бы выдали суп. От обжигающей смеси стало намного лучше.

Мимо прошел капитан. Он бросил на нас пристальный взгляд. Лейтенант, исполнявший обязанности командира группы, направился к нему.

— Лейтенант, — произнес капитан, — вашим солдатам дали возможность вымыться. Думаю, не стоит ею пренебрегать.

— Слушаюсь, господин капитан.

Лейтенант приказал нам пройти к душам, цистернам, находившимся под сводами одной избы. Мы с завистью глядели на счастливчиков, подходивших к воде. В ожидании очереди стояло не меньше трехсот солдат.

Те, кто был впереди, успели снять с себя часть одежды. Они искали вшей, засевших на уровне ремня, когда раздался приказ о немедленном отправлении. Я даже обрадовался. Раздеваться на таком холоде — ну уж нет! Лучше пусть мои вши греются между серой фуфайкой и животом, в котором бурчит от голода. Я снова заболел, точно! Меня трясло, как в лихорадке, ноги окоченели.

Мы погрузились в машины. Как всегда, в каждую набилось до отказа. Но никто не жаловался. Все лучше, чем идти пешком. Впрочем, я предпочел бы остаться в лагере.

Грузовики тронулись по дороге, раскисшей от дождей до состояния трясины. Из-под колес, словно вода в городском фонтане, брызгали сгруи жижи. [313]

Вспомнилось отступление с Дона. Неужто вся Россия представляет собой гигантское болото?

Мы ползли на север, где простирались дремучие леса. Ветром доносило редкие взрывы. Наверное, где-то шли бои. Небо заволокли темные тучи. Скоро опять начнется дождь.

Зажатый между двумя попутчиками, я подскакивал на каждом ухабе. Мне становилось все хуже и хуже. Губы и лицо горели. То и дело накатывала дурнота. Вначале я решил, что это последствия пережитого: я ведь так и не оправился от болезни, что приключилась со мной под Конотопом. Теперь, наверное, я напоминал живой труп. Кишки точно завязались в узлы. Всем, конечно, на меня наплевать. Да и не у меня одного бурчит в животе.

Боль стала настолько сильной, что я, несмотря на поклажу, согнулся вдвое.

Сидевший рядом бородатый солдат заметил мое состояние и сказал:

— Держись, парень! Скоро приедем.

О том, куда мы едем, он знал не больше, чем я.

— У меня резь в желудке.

— Понимаю, но придется терпеть.

Внезапно я понял, что со мной. Понос! Но не остановится же из-за меня военный конвой. Ничего себе ситуация! Доберемся до места, и что же, сразу бежать в кусты? Пожалуй, пристрелят как дезертира.

Но сдерживаться дольше я был не в состоянии. Пытался думать о другом — все напрасно. Я покрылся потом. Наконец мои внутренности разверзлись.

— Отодвинься, приятель, — просипел я, сморщившись. — Понос у меня. Больше не могу...

Грузовик натужно урчал. Меня, похоже, никто не слышал. Я принялся распихивать окружающих плечами и попытался спустить штаны.

— Что за спешка? — спросил сосед, которого я отпихнул. — Успеешь, когда прибудем на место.

— Но я болен, черт возьми.

Он буркнул что-то себе под нос и отодвинул ногу, хотя пристроить ее еще куда-то было невозможно. Всем было наплевать на то, что происходит со мной. Я отчаянно [314] сражался с шинелью, со штанами, но даже повернуться было невозможно, к тому же я был при полной боевой выкладке. Я понял, что бессилен, и сдался. По ногам потекла жижа. Желудок снова скрутило от боли. Я погрузился в прострацию. Я весь горел. Хроническая дизентерия с тех давних пор преследует меня.

Наша поездка продолжалась еще долго, и у меня случилось еще два приступа диареи. Хотя намного грязнее я не стал, но с радостью обменял бы десять лет жизни за возможность вымыться и броситься в теплую постель. Меня трясло то от холода, то бросало в жар, а живот болел все сильнее.

Прошла целая вечность. Наконец мы прибыли в новый лагерь и я выбрался из грузовика. Началась перекличка. В полуобморочном состоянии я пытался удержаться на ногах, хотя обморок быстрее всего привел бы меня в госпиталь. Каждый из товарищей был занят собой, но мой ужасный вид обратил на себя внимание офицера. Обычный распорядок переклички был прерван.

— Что с тобой? — спросил офицер.

— Я заболел... Я., я... — Я едва ворочал языком. Вместо офицера перед моими глазами стоял лишь размытый силуэт.

— Что болит?

— Живот... У меня лихорадка... Разрешите вымыться, господин...

— Срочно отведите его в госпиталь, — обратился офицер к фельдфебелю.

Тот вышел вперед и взял меня за руку.

Неужели кто-то пытается мне помочь! Просто невероятно!

— У меня понос. Мне надо вымыться, — выдавил я из себя, когда мы пошли.

— В госпитале есть все необходимое.

В очереди перед госпиталем стояло человек тридцать. От боли в кишечнике я тихо стонал. Скоро кишки выбросят очередную порцию. Я вышел из очереди, пытаясь не шататься, и, следуя указателям, направился в уборную. Покончив с делом, не сразу надел штаны. Как [315] ни грязен был, но все же заметил кровь в экскрементах. Я вернулся и еще полчаса простоял в очереди.

Наконец дошло дело и до меня. Я стянул с себя лохмотья.

— Господи, ну и вонь, — воскликнул санитар. Он выглядел так же грозно, как плакат на воротах при лагере: «Вошь — это смерть!»

Я обвел взглядом длинный стол, за которым, словно судьи, сидели врачи. Отпираться бесполезно. Мне оставалось лишь признать свою вину.

— Бактериальная дизентерия, — проворчал один из медиков, потрясенный видом жидких испражнений, струившихся по моим ногам.

— Иди в душ, свинья, — проговорил другой. — Займемся тобой, когда вымоешься.

— Я только этого и хочу.

— Сюда, — указал первый санитар. Он был явно рад, что избавился от меня.

Я накинул шинель на костлявые плечи и пошел в душевые. Там, к счастью, был лишь какой-то один странный парень, который скреб пол.

— Горячая вода есть? — спросил я, не надеясь на чудо.

— Тебе нужна горячая вода? — Он говорил мягким дружелюбным голосом.

— А что, есть?

— Есть. Для стирки на шестнадцатую роту заготовили две цистерны. Сейчас притащу. В душе только холодная.

Несмотря на приступ лихорадки, я понял: еще одна сволочь. Хочет мне услужить в обмен на сигареты или еще что-нибудь.

— Сигарет у меня нет, — сообщил я.

— Не важно. Я не курю, — ответил солдат дружелюбным тоном.

Я замер на месте от удивления:

— Вот оно что! Значит, я могу рассчитывать на горячую воду?

Солдат кивнул.

— Заходи, — пригласил он жестом в душевую кабинку. — Там тебе будет удобнее. [316]

Через две минуты он вернулся с двумя кувшинами кипящей воды.

— Прямо с фронта? — спросил он. Я взглянул на него. Что ему нужно? Глуповатая улыбка не сходила с его лица.

— С фронта. И если хочешь знать, с меня хватит. Заболел я...

— Фронт — это ужасно... Фельдфебель Гульф говорит, — скоро пошлет и меня на передовую, чтобы там я получил пулю.

Под душем я испытал невероятное облегчение. С удивлением взглянул на солдата:

— Таких полно. Им нравится посылать других на смерть. А до этого чем ты занимался?

— Меня призвали три месяца назад. Я работал у герра Фештера. Потом попал в Польшу и записался в «Великую Германию».

«Знакомая история», — подумалось мне.

— А кто такой этот герр Фештер?

— Хозяин. Он, правда, строгий, но хороший человек. Я с детства на него работаю.

— Родители послали тебя работать совсем ребенком?

— У меня нет родителей. Герр Фештер забрал меня прямо из сиротского дома. У него на ферме много работы.

Я разглядывал его. Надо же, есть и те, кому повезло меньше. Он продолжал улыбаться. Я схватился за живот.

— Как тебя зовут?

— Фрёш. Гельмут Фрёш.

— Спасибо тебе, Фрёш. Теперь мне нужно возвращаться в госпиталь.

Я уже готов был уйти, когда в дверях заметил коренастую фигуру, наблюдавшую за нами. Не успел я и слова произнести, как незнакомец рявкнул:

— Фрёш!

Фрёш сделал резкий поворот и бросился к влажной тряпке, оставленной на полу. Я медленно отступал, чтобы уйти незамеченным. Но фельдфебель сосредоточился на Фрёше:

— Фрёш! Почему отлыниваешь от работы? [317]

— Я просто спросил его про войну, вот и все.

— Тебе запрещено трепаться на гауптвахте, Фрёш. Ты имеешь право отвечать только на мои вопросы.

Фрёш хотел было что-то сказать, но тут раздался звонкий хлопок. Я обернулся. Фельдфебель только что дал пощечину Фрёшу. Я решил побыстрее выбраться отсюда. А на голову моего нового знакомого посыпались ругательства.

— Ублюдок! — процедил я сквозь зубы.

В госпитале меня без особого энтузиазма осмотрел терапевт. Я сразу понял, что общение с грязными оборванцами вроде меня для него — каторга. Он ощупал меня, а в заключение засунул палец в рот, проверить, в каком состоянии у меня зубы. Что-то написал на карточке, прикрепленной к моим документам, и меня послали дальше, к столу хирурга. Там проверили мои документы пять-шесть санитаров. Они попросили меня снять одежду, которую я набросил на плечи. Какой-то грубиян сделал мне укол, и меня отправили в здание госпиталя, где находились постели для больных. Там снова просмотрели мои документы, а затем произошло настоящее чудо: мне дали койку — чурбан, накрытый серой тканью. Ни одеял, ни простыни не было. Но зато я оказался на настоящей постели, в сухой комнате и под крышей.

Я бросился на койку. Голова разламывалась от лихорадки. Я так привык спать на земле, что никак не мог приспособиться к мягкому чистому матрасу. В комнате было еще несколько коек вроде моей. Там лежали и стонали солдаты, но я обращал на них внимания не больше, чем постоялец на гостиничную обстановку, если она ему не по вкусу. Я снял часть одежды и вместо одеяла укрылся шинелью и простыней. Так я лежал долго и пытался не думать о боли в животе.

Прошло какое-то время. Появились два санитара. Ни слова не говоря, они стащили с меня одеяло.

— Перевернись, дружок, и подставь нам свою задницу. Прочистим тебе кишечник.

Прежде чем я успел понять, что происходит, они поставили мне клизму и пошли к следующему пациенту. В моем кишечнике разливалось несколько литров воды. [318]

Я не разбираюсь в медицине, но меня всегда поражало, как можно ставить клизму тому, кто страдает от поноса. Так или иначе, после того, как эту операцию повторили еще дважды, мои страдания еще усилились. Я только и делал, что ходил в уборную, которая находилась на некотором расстоянии от госпиталя. Приходилось пробираться под леденящими порывами ветра. Так что, может, пребывание в постели мне и помогло бы, но такие прогулки свели всю пользу на нет.

Через два дня меня объявили выздоровевшим и отправили обратно в роту, хотя я еле волочил ноги. Моя рота находилась совсем рядом, километрах в десяти от штаба дивизии, в крохотной деревушке, из которой ушла половина жителей. Я был ужасно рад снова увидеть друзей — а там были все, в том числе и Оленсгейм. Но состояние мое было не лучше того, когда я прибыл в госпиталь.

Ближайшие мои друзья — Гальс, Ленсен и ветеран — суетились вокруг меня, пытаясь хоть как-нибудь помочь мне. Они особо настаивали на том, чтобы я вливал себе в глотку как можно больше водки. Это, говорили они, единственное средство от болезни. Однако я посещал туалет все чаще. Вид моих кровавых экскрементов заставил забеспокоиться ветерана, который сопровождал меня на случай, если я потеряю сознание. По настоянию друзей я дважды пытался пробиться в госпиталь, но там было полно раненых из-под Киева, а мои бумаги свидетельствовали о том, что я выздоровел.

Мне стало совсем плохо. Я не вставал с койки. Друзья несколько раз несли за меня караул и выполняли другие задания. В роте, которой по-прежнему командовал Весрейдау, все шло хорошо. Но мы оставались в районе военных действий, а значит, в любую минуту могли отправиться на позиции. Весрейдау понимал, что я не смогу продержаться в боевых условиях.

Как-то вечером, через неделю после выписки из госпиталя, у меня начался бред. Я и не подозревал, что в небе происходило кровопролитное сражение.

— С другой стороны, тебе даже повезло, — пошутил Гальс. [319]

Он отважился поговорить обо мне с Весрейдау. Тот объяснил ему:

— Мой мальчик, мы в ближайшее время отводим войска. Нас переводят в оккупационную зону, в ста километрах западнее. Конечно, там нам тоже предстоит много работы, но по сравнению с нынешним временем это будут каникулы. Упроси друга продержаться еще сутки. И скажи всем, что мы уезжаем. Вскоре нам всем станет легче.

Гальс щелкнул каблуками и как ураган вылетел из штаба. Он заглядывал в каждую встречную избу и распространял радостные новости. Добравшись до нас, он вывел меня из бессознательного состояния.

— Сайер, ты спасен! — крикнул он. — Скоро мы уезжаем. Нас ждет настоящий отдых.

Он повернулся к солдатам, которые жили в избе вместе с нами:

— Надо дать ему побольше хинину. Парню надо продержаться еще сутки.

Как я ни был слаб, веселое настроение Гальса передалось и мне.

— Ты спасен! — повторял он. — Сам понимаешь: с такой лихорадкой тебя наверняка отправят в госпиталь, а потом еще дадут отпуск. Ну и повезло тебе!

От каждого движения у меня возникала резь в желудке. Несмотря на это, я начал собирать вещи. Все вокруг были заняты тем же. Поближе положил пачку писем. Почтальоны дивизии выдали мне кучу корреспонденции. От Паулы было не меньше дюжины писем, что значительно облегчило мои страдания. Пришли весточки и от родителей: они укоряли меня за долгое молчание. Написала даже фрау Нейбах. Пересилив себя, я ответил всем, хотя из-за лихорадки, наверное, писал бессвязно.

Наконец, мы отправились в путь. Мне выделили место в грузовичке «ауто-униона», и мы по дорогам эпохи Каролингов добрались до Винницы. Машины едва не тонули в ямах, наполненных дождевой водой. Мне даже показалось, что мы едем по знаменитым Припятским болотам. Они и действительно были неподалеку. Объезжали [320] по доскам, плававшим в грязи. Как ни удивительно, эти дощатые дороги, несмотря на то что быстро по ним не покатишь, сильно помогли нам в дождливую погоду. Сто пятьдесят километров мы проделали за девять часов. Стояла отвратительная поюда: холод, снегопад, сменявшийся дождем. Зато нас не беспокоила советская авиация, активизировавшаяся в это время.

По прибытии меня и еще шестерых солдат нашей роты направили в госпиталь. В то время диарея была распространенным заболеванием. Специалисты стали приводить меня в порядок. Друзья находились в двадцати пяти километрах. Я знал, что, как только поправлюсь, присоединюсь к ним.

Доктора объяснили мне, что лечение затянется, так как моя «кишечная флора» сильно пострадала.

Прошло не меньше двух недель, прежде чем я смог нормально питаться. Ежедневно подставлял задницу санитару. Он проделал в ней дырок не меньше, чем в подушечке для булавок. Два раза в день измеряли температуру. Но градусник упорно показывал 38 градусов. Лихорадка не отступала.

Началась зима. Я с радостью наблюдал за снегопадом из окна теплой палаты. Знал, что мои друзья вне опасности. О том, что положение на фронтах резко ухудшилось, я и не подозревал.

В газетах печатали лишь фотографии сияющих артиллеристов, которые располагаются на новых позициях или устраиваются на зимние квартиры. А статьи были полны ничего не значащих слов. Дважды меня навещал Гальс. Он приносил почту: ему удалось выбить себе должность помощника почтальона, и Гальс с легкостью отлучался, чтобы навестить меня. Он радовался всему и бросал в меня снежки и принимался раскатисто хохотать. Он не больше, чем я, знал о том, каково в действительности наше положение. Мы и представить себе не могли, что вскоре начнется ужасное отступление, которое унесет еще много жизней.

Я пробыл в госпитале три недели, когда мне сообщили новость: меня выписывали. Санитар сказал, что уже подписан приказ о моем отпуске. [321]

— Мне почему-то думается, — сказал он, — что дома ты поправишься быстрее, чем здесь.

Я ответил лишь, что мне тоже так кажется, хотя готов был броситься ему на шею. В результате мне выдали десятидневный пропуск (отпуск был короче, чем первый), вступавший в силу, как только будет поставлена печать. Я сразу же подумал о Берлине и Пауле. Добьюсь разрешения, чтобы она поехала со мною во Францию. А если не получится, останусь с ней в Берлине.

Хоть силы мои не вполне восстановились, я едва не прыгал от радости. С невероятной быстротой упаковал вещи и с широкой улыбкой вышел из госпиталя. Друзьям я написал записку, прося прощения, что не зашел перед отъездом. Я знал, что они не обидятся.

Начищенные до блеска сапоги оставляли отпечатки на снегу. Я шел к станции. Радость настолько переполняла меня, что я даже заговорил со встреченным по дороге русским. Гимнастерка и форма были выстираны и выглажены. Я чувствовал себя новым человеком и позабыл про свои прежние страдания. К Германии и лично к фюреру я испытывал огромную признательность: они заставили меня по-новому оценить чистую постель, крышу над головой и друзей, которые заботятся о тебе.

На меня накатило счастье. Мне даже стало стыдно за свой страх и отчаяние. Я вспомнил прошлое, когда еще жил во Франции, и случаи, когда жизнь казалась мне пыткой.

Теперь-то уж меня ничто не печалит! Только если Паула скажет, что я ей неинтересен.

Я излечился от своих страхов. Когда бой становился особенно опасным, я просил у Всевышнего прощения за то, что у меня возникают в голове дикие мысли, но был готов заплатить и за это, лишь бы остаться в живых.

Война превратила меня в бесчувственное животное. До восемнадцати мне оставалось еще три месяца. А чувствовал я себя уже тридцатипятилетним.

Ко мне вернулись многие радости жизни. Но не осталось ничего более важного, как желание во что бы то ни стало остаться в живых. Я с ужасом думаю: как монотонно течет жизнь в мирное время. Во время войны [322] каждый стремится к наступлению мира. Но нельзя же в мирное время желать того, чтобы началась война!

Железнодорожная станция располагалась на краю тупика. Перед лужайкой, заменявшей перрон, шли три широкие русские колеи, переходившие за станцией в две. Третья колея через пятьсот метров прекращалась, непонятно почему. Снег заглушал любые звуки. Повсюду валялись разбитые вагоны и пустые ящики. Рядом с главным зданием полустанка скопилась целая гора ящиков с надписью «WH». У горевшей печки сидело несколько русских железнодорожных рабочих. Не было видно, чтобы в какую-то сторону шел поезд. Только старый станционный паровоз, который служил не меньше ста лет, дымил в отдалении. Не помню, как называлось это место. Может, названия-то и вообще не было, а может, табличку сняли и забросили подальше, чтобы мы, европейцы, не наткнулись на эти буквы, которые все равно не можем разобрать. Приход поезда казался столь же далеким событием, как наступление весны.

Справка об отпуске, лежавшая в кармане, грела меня лучше всякой печки. Но я был одинок в этой огромной стране. Недолго думая, я пошел к зданию вокзала. Русский железнодорожник лениво прохаживался возле дверей. Я знал, что с ним мы не найдем общий язык, даже если он и говорит по-немецки. Но должен же кто-нибудь меня заметить и сообщить, когда будет поезд! Я прижался носом к стеклу и заметил в помещении четырех железнодорожников и сидевшего рядом с ними седоволосого солдата. Я глазам своим не верил: солдат рейха дремал рядом с гражданами оккупированной России.

Я резко распахнул дверь и вошел в комнату. Нагретый воздух обжег щеки. Со всей силой щелкнул каблуками, и этот звук прозвучал в комнате как выстрел.

Русские раскрыли глаза и медленно привстали. Мой соотечественник лишь шевельнул ногой. Ему было не меньше пятидесяти.

— Чем могу служить, приятель? — спросил солдат. Таким тоном лавочник разговаривает с богатеньким покупателем. [323]

Я продолжал стоять, не в силах прийти в себя от увиденного.

— Мне хотелось бы узнать, — произнес я, корча из себя настоящего немца, — когда пройдет поезд на родину? Я еду домой в отпуск.

Солдат улыбнулся и медленно встал. Держась за стол, будто у него был ревматизм, он приблизился ко мне.

— Значит, в отпуск едешь? — Он едва сдерживался от смеха. — Хорошенькое ты выбрал время для отдыха!

— Когда будет поезд?

Я попытался направить беседу в нужное мне русло.

— У тебя странный акцент. Где ты родился? Я почувствовал, что краснею.

— У меня родственники во Франции. — Я готов был вцепиться ему в глотку. — Мой отец... в общем, я вырос во Франции. Но уже два года служу в германской армии.

— Выходит, ты француз?

— Нет. У меня мать немка.

— В таких случаях считают по отцу. Вы только взгляните, — обратился он к железнодорожникам, которые вообще не понимали, о чем идет речь. — Они даже французских детей забрали.

— Во сколько прибудет поезд?

— О поездах можешь не волноваться. Здесь они приходят по возможности.

— Это как же?

— Расписания нет. А чего ты хочешь? Ты же не на германских железных дорогах.

— Но ведь...

— Естественно, время от времени мимо станции следуют поезда. Но когда именно, кто знает. — Он улыбнулся: — Посиди с нами. У тебя уйма времени.

— Нет. Времени у меня совсем нет. Мне надо поскорее уехать отсюда. Не собираюсь без толку здесь куковать.

— Как хочешь. Можешь прогуляться по улице и заработать простуду. Можешь отправиться в Винницу. Оттуда поезда ходят чаще. Только я предупреждаю: придется километров шестьдесят идти сквозь густой лес, где полным-полно друзей этих ребят. — Он кивком указал на [324] железнодорожных рабочих. — А они не друзья с Адольфом и могут прекратить твой отпуск досрочно.

Он посмотрел на русских и усмехнулся. Они улыбнулись в ответ, хотя так и не поняли, о чем идет речь.

— Вы это о ком? — недоумевал я

— О партизанах, о ком же еще!

— Хотите сказать, что здесь еще остались эти мерзавцы?

Теперь настала его очередь удивляться.

— А куда они денутся! Их и в Румынии полно, и в Венгрии, и в Польше. Да, наверно, и в Германии. Меня будто по голове ударили.

— Присаживайся, парень. Не стоит лезть на рожон. Глупо подставляться под пули из-за нескольких часов. Мне удалось достать настоящий кофе. Он здесь на кухне, крепкий и горячий. Есть у меня в комиссариате приятель, отличный парень. Ему тоже это все осточертело.

Он вернулся с большим армейским кофейником

— Мы тут только и делаем, что дуем кофе.

Он взглянул на русских. Те продолжали улыбаться.

Мне стало немного не по себе.

— А что вы здесь делаете?

— Что делаю! — раздраженно повторил он. — Охраняю эту кучу. — Он указал на стоявшие снаружи ящики. — И этих бедняг. За кого они меня принимают? Мне стукнуло уже шестьдесят, а они хотят, чтобы я изображал из себя часового. Тридцать лет я проработал на железных дорогах в Пруссии и Германии. И вот как меня отблагодарили! Специализация — вот что нам нужно. Каждому дать свое место. Организовать все как следует. Зиг хайль! Мне все это до смерти надоело.

К концу этой тирады он уже кричал и со всей силой бросил чашку на блюдце. Сцена напоминала парижское бистро Мне показалось, что мир переворачивается вверх тормашками.

— Кофейник — армейская собственность. А вы его взяли без разрешения, — не желал сдаваться я.

Солдат взглянул на меня и медленно поставил чашку, которую только что наполнил дымящейся жидкостью. Затем передал ее мне. [325]

— Держи-ка. Попробуй.

На несколько секунд наступило молчание. Потом солдат снова заговорил, на этот раз спокойно и серьезно:

— Послушай меня, мой мальчик. Мне пятьдесят семь. С четырнадцатого по восемнадцатый воевал, был кавалеристом. Два года сидел в плену в Голландии. Прошло уже три с половиной года, как меня снова забрали в армию. На фронтах, которые решила защищать наша обожаемая родина, у меня сражаются три сына Я уже старик. Когда-то меня, может, и волновала политика, а теперь мне важнее эта чашка кофе, чем она. Так что выпей горяченького и попытайся хоть на немного забыть, куда попал.

Я молча смотрел на него.

— Я не какой-нибудь там фельдфебель, не офицер и не фюрер. Просто старый железнодорожник, которому пришлось сменить форму. Сядь, расслабься.

— То, что вы сказали, это же просто возмутительно. Каждый день на фронте гибнут за нашу родину солдаты, а...

— Если нашей родине что-то от меня нужно, я готов отложить выход на пенсию еще на пару лет

— Но... но...

У меня перехватило дыхание. Хотя я сильно пострадал из-за войны, но никак не мог представить для себя другой жизни. Мне казалось, что старый солдат передергивает, но я не мог выразить свою мысль. Возможно, я был слишком молод и ничего не понимал.

— Не согласен ни с одним вашим словом! — крикнул я, вне себя от гнева. — Если бы все думали как вы, все потеряло бы значение. Для вас, таких, нет цели в жизни!

В углу комнаты валялась его винтовка.

— Что, если ваши друзья возьмут оружие? — Я кивком указал сначала на нее, потом на русских. — Вам это не приходило в голову?

Я подумал, что он вышвырнет меня. Но он никак не отреагировал. Может, боялся?

— Когда закончим, я отнесу кофейник, — произнес он с усмешкой. — Налить еще? [326]

Я взялся за чашку, довольный, что наставил товарища по оружию на путь истинный.

Мне пришлось прождать здесь почти девять часов. У меня пропала последняя надежда. Но тут все же появился поезд, и я уехал. [490]

Дальше