Отступление. Осенняя кампания, 1943
На передовой, 1943 год
В результате окончательного перехода Харькова под контроль советских войск по Южному и Центральному фронтам был нанесен мощный удар. Через образовавшиеся бреши действовали танки неприятеля, поставившие под угрозу нашу оборону. Началось всеобщее отступление. Русским удавалось взять в кольцо окружения целые дивизии. После того как нашу часть снабдили новым оружием и боевыми машинами, нас часто использовали для отражения атак неприятеля, вклинившегося за линию обороны. Мы совершали подвиги, о которых затем сообщалось в сводках командования. Стоило только появиться бойцам «Великой Германии», как противник бросался в бегство. По крайней мере, это следовало из официальных сводок. О том, что нам приходится несладко, — еще бы, мы в окружении, войска оставляют оружие и боеприпасы и бегут по болотам, — об этом, разумеется, ничего не сообщалось. Не говорили сводки и о том, как попал в плен целый взвод во главе с адъютантом: его не успели освободить. Или о том, что мы совсем пали духом. Ведь нам предстояло провести на войне еще одну зиму, а значит, на покрытых льдом реках появятся новые мосты из трупов (такое мне уже приходилось видеть на Днепре). Снова будут оставлены на произвол судьбы целые полки. Опять разворотят землю [253] снаряды, а мы будем задыхаться от страха где-нибудь, скажем, под Черниговом. На руках снова появятся волдыри, а мы все смиримся с мыслью о неизбежной смерти.
С тех пор прошло много лет. Генералы успели написать кучу мемуаров. В них они остановились на трагической судьбе немецких солдат. Им понадобилось всего несколько слов, чтобы сообщить, сколько человек замерзло или погибло от болезней. Но о том, что испытывают те, кто остается в живых, те, кто хоть и находится среди товарищей, но понимает, что никому нет дела до его страданий, — об этом они не написали ни строчки. Я, по крайней мере, ничего такого не читал. Ни разу не приходилось мне встречать упоминания о простом солдате — том, на котором срывает зло начальник, которого готов разорвать на куски неприятель (неприятеля хотя бы официально положено ненавидеть), солдате, перед которым проходит бесконечная череда смертей. А затем в момент победы наступает самое главное разочарование: солдат понимает, что даже она не вернет ему свободы. Остаются лишь преступления, совершенные на войне, и презрение за все содеянное в годы мира.
— Только затем вы и вступаете в бой, — заметил как-то наш командир, капитан Весрейдау. — Вы, озверев, отчаянно обороняетесь даже тогда, когда приказано наступать. Так не бойтесь ничего. Ведь жизнь — это война, а война — это и есть жизнь. Свобода — сказка для простачков.
В минуты уныния капитан Весрейдау всегда приходил нам на выручку. Он никогда не кичился своим званием. Напротив, всегда подчеркивал, что он — один из нас. Капитан вместе с нами проводил часы в карауле, а порой заходил в землянку и заводил беседу. В такие минуты мы забывали о том, что происходит вокруг. И сейчас передо мною, будто наяву, встает его изможденное лицо. Вот он сидит среди солдат. Лампа бросает на его лицо неровные блики. [254]
Весрейдау любил повторять:
— Германия — великая страна. Поэтому и проблемы перед нею стоят колоссальные. Чем мы хуже противника? Мы должны выполнять приказ, даже если не согласны с ним: ведь за нами наша страна, наши товарищи, наши семьи. Против же нас — половина мира. Да вы и сами понимаете. Я изъездил весь мир. Приходилось бывать даже в Южной Африке и Новой Зеландии. Воевал в Испании, потом в Польше, потом во Франции. Теперь вот воюю в России. Везде я видел одно и то же. Еще отец учил меня гибкости, и, хотя на мою долю выпало много бед, я последовал его совету. Часто, вместо того чтобы обнажить меч, я лишь улыбался и говорил себе, что виноват я сам.
Впервые столкнувшись с войной — было это в Испании, — я решил наложить на себя руки: так мне стало тошно от того, что мы там творили. Но я видел, как вели себя испанцы. Ведь они тоже верили, что сражаются за правое дело, и не стеснялись убивать. Я видел, как, оправившись от страха, брались за оружие французы: начинали воевать, хотя это и было бесполезно. А ведь мы готовы были протянуть им руку. Люди вообще не любят перемен. Они их боятся, ненавидят и будут сражаться за то, против чего протестовали, лишь бы все оставалось по-старому. Какой-нибудь философ, который всю жизнь провел за письменным столом, может повести за собой целое стадо: стоит лишь провозгласить, что все люди равны. Дураку ясно, что между людьми различий больше, чем между петухом и теленком, но попробуй это докажи. У каждого, видите ли, свои убеждения, каждый готов сражаться за свободу! Они начинают угрожать нам, и мирному существованию приходит конец. Так что лучше всего давать человеческому стаду хлеба и зрелищ: люди ценят их гораздо больше, чем какую-то свободу.
Как раз такое и происходит сейчас с нашим противником. Мы, немцы, не такие тюфяки, как они. Мы хоть можем взглянуть на себя со стороны. Конечно, мы далеки от совершенства, но в нас нет зашоренности. Мы готовы экспериментировать. Мы выступаем за единство немецкой нации. Конечно, такую идею непросто [255] принять, но ведь большинство немцев поддерживает ее и готово действовать сообща во имя великой цели. Вот тут-то и начинается главный риск. Мы пытаемся разрушить старый мир и возродить прежние добродетели, которые оказались погребены под тяжелейшим слоем грехов, совершенных нашими предками. Дело это неблагодарное. Над нами все смеются. Если завтра мы проиграем, то на милосердие рассчитывать не приходится. Нас будут обвинять в том, что мы убийцы, — как будто солдаты во все времена занимались не тем, что убивали. Идеалы, в которые мы верим, будут осмеяны. Не пощадят никого и ничего. Наши могилы уничтожат. Оставят памятники лишь тем, кто в глубине души был на стороне врага, — подумаешь, какое геройство! А подвиги, которые мы совершаем каждодневно, наши страхи и наши надежды, память живых и мертвых товарищей — все это будет предано забвению, и потомки никогда не узнают правды. Они будут думать, что мы болваны, и пожертвовали жизнью ради глупейшей цели. У вас больше нет выхода. Пусть завтра победят враги, пусть закончится война и наступит мирная жизнь. Но вам не будет покоя. Вам не простят, что вы остались в живых. На вас будут взирать с презрением. Или, в лучшем случае, так, будто вы ископаемый мамонт. Среди других вы всегда будете чувствовать себя чужими. Такой участи вы себе желаете?
Пусть те, кому надоело воевать и кто остается в наших рядах лишь из страха, поговорят со мной. Я не пожалею времени, чтобы вас разубедить. Но еще раз говорю: те, кто хотят уйти, — пусть уходят. Что толку от таких солдат? Поверьте, я прекрасно знаю, что вы испытываете. Мне, так же, как и вам, приходится выдерживать мороз, страх, приходится стрелять в противника. Ведь я офицер, а значит, от меня ожидают большего, чем от вас. Я не хочу умирать, пусть даже мне всю оставшуюся жизнь придется провести на войне. Я хочу, чтобы моя рота мыслила и действовала, как один человек. Во время боя сомнений и пораженческих настроений я не потерплю. Ведь мы сражаемся не только за победу, но и за жизнь. Противник хочет стереть нас с лица земли, и ему плевать на наши идеалы. Вы не должны [256] сомневаться во мне. Знайте: я не подставлю вас под пули.
Я готов спалить сто деревень, если это потребуется, чтобы накормить хоть одного солдата. Здесь, в дикой степи, мы по-настоящему ощутим свое единство. Все вокруг нас полно ненавистью. Нам остается только одно: противопоставить недисциплинированному врагу свою сплоченность и мужество. Каждый обязан мыслить и действовать как все. Если нам это удастся, то, даже умирая, мы останемся победителями.
Беседы с капитаном Весрейдау глубоко запали нам в душу. Он говорил так искренно, что мог убедить любого. Как не похожи были его слова, исходившие от чистого сердца, на напыщенные речи о необходимости самопожертвования! Он не боялся вопросов и всегда находил ответ. Улучив свободную минутку, он приходил к нам. Мы его просто обожали: в его лице мы нашли настоящего командира и верного друга, на которого можно было положиться. Он был гроза врагу и отец солдатам. Во время боевых действий или передислокации его вездеход неизменно следовал впереди.
Ветеран, неплохо разбиравшийся в людях, сразу же после боев под Белгородом, пока мы зализывали в тылу раны, обратил на него внимание.
— Видал капитана, — сообщил он. — Он, похоже, далеко не дурак.
Перед тем как в начале осени мы отошли за Днепр, нам пришлось выдержать еще два боя. Перед началом сражения многим пришлось получить новое оружие. Тем, кто приходил с пустыми руками, приходилось оправдываться.
Линдбергу, судетцу и Гальсу повезло: их официально признали ранеными и не потребовали явиться с оружием. Разумеется, и дураку было ясно, что во время отступления солдату не до оружия. Но предполагалось, что германские солдаты не должны расставаться с оружием: обязаны так и умереть с винтовкой в руках. Правда, я, сам того не сознавая, тащил с собой винтовку, будто слепой [257] палочку. Ветеран дотащил пулемет. Но каску я потерял, лишился также и спального мешка, и противогаза (его нам так и не пришлось использовать); где-то на дороге остались пулеметные ленты.
Мы встретились с Ленсеном. Он остался в живых, но снаряжение потерял. При одной мысли о том, что подобная халатность может стоить ему звания, у него волосы вставали дыбом.
Ветеран, также носивший звание оберефрейтора, в шутку сказал:
— В следующий раз придется тебе совершить подвиг. Получишь повышение посмертно.
Ленсен был вне себя, а мы хохотали вовсю. На столе вскоре появился самогон, обнаруженный в подвале брошенного дома, и наши мысли приняли иное направление.
Именно благодаря Весрейдау нам удалось избежать военного трибунала. Суда мы боялись не меньше, чем советских снарядов.
Вот так, вдали от боевых позиций, мы провели три недели. Стояла великолепная погода. Я пользовался затишьем и только и делал, что писал Пауле. Правда, об ужасах белгородского сражения я так и не решился ей рассказать. Гальс познакомился с русской девушкой. Впрочем, оказалось, что не он один получает удовольствие от общения с нею. Как-то вечером, придя к ней, он наткнулся на нашего священника. Тот натерпелся под Белгородом не меньше нашего, и теперь в качестве компенсации ударился в плотские прегрешения. До этого он вел себя образцово, а посему надеялся, что и нынешние грешки ему простятся. Теперь стоило ему открыть рот, чтобы пропеть псалом, как раздавался дружный смех. Он весь краснел и хохотал вместе с нами.
Так все и шло. Но вот однажды в конце сентября грохот орудий, донесшийся издалека, напомнил нам, что мы не развлекаться пришли в Россию. Оказалось, что русские прорвали линию фронта, которую удалось восстановить немецким войскам к западу от Белгорода. Мы снова оказались в жерле вулкана. [258]
Наши генералы, считавшие, что войска должны если не перейти в атаку, то, по крайней мере, удержать фронт, с большим опозданием поняли, что истребление наших солдат лишь ненамного удерживает удары русской армии, которая вела наступление по всему Центральному фронту.
Теперь то, что нужно было сделать вместо нового похода на восток, кажется таким простым. Но в то время понадобилось много времени, прежде чем был отдан приказ отходить на западный берег Днепра. Линия Днепра означала, что Киев находится на Центральном фронте, Черкассы на юге, а Чернигов к северу, на Десне. Расстояние составляло несколько сот километров. Нас непрерывно преследовал враг, который действовал все более подвижно и в любую минуту мог захватить наши позиции.
Перед Белгородом еще что-то было можно предпринять. Теперь же положение изменилось. Нам пришлось бы заплатить огромную цену потом и кровью, вести арьергардные бои. Начатое с опозданием отступление стоило вермахту гораздо больше жизней, чем унесло наступление. Мы тысячами мерли в ту осень в украинской степи, а сколько героев погибло в боях, так и не получив признания! Даже упрямцы и те понимали, что не важно, сколько сот русских ты убьешь, с какой храбростью будешь сражаться. Ведь на следующий день появится еще столько же, а потом — еще и еще. Даже слепой видел, что русскими движет отчаянный героизм, и даже гибель миллионов соотечественников их не остановит.
Было понятно, что при таких обстоятельствах выигрывает тот, кто обладает численным превосходством. Вот почему мы отчаялись. И разве можно нас за это винить? Мы знали, что наверняка погибнем. Да, наша смерть позволит произвести переброску войск, послужит благой цели. Но мы не хотели умирать и принимались убивать всех без разбору как бы в отместку за то, что ждало нас впереди. Умирая, мы понимали, что так и не смогли отомстить. А если выживали, то превращались в безумцев и не могли уже жить в мирное время. [259]
Мы пытались убежать от действительности, но четкие приказы были для нас словно уколы морфия.
— На Днепре, — говорили нам, — все будет проще. Иваны не прорвут оборону. Мужайтесь. Сделайте все, чтобы задержать их, если хотите дождаться подкрепления. На Днепре контрнаступление русских ждет крах, а мы возобновим наступление на восток.
Как мы ни паниковали и ни отчаивались, приказ есть приказ. Неприятель был поражен, с каким мужеством сражались простые немецкие солдаты. Мы отходили к Днепру, каждый раз отступая на сто метров, и задерживали врага как можно дольше. А вокруг гибли наши товарищи. Бои продолжались несколько дней по фронту на сотни километров.
Тех же, кому удалось спастись и добраться до реки, встречала масса ожидающих переправы. У мостов, восстановленных нашими саперами, стояли целые армии. Солдаты пытались пересечь реку на любой посудине. Русские шли за нами по пятам, вели бои по всему периметру обороны, а он постоянно сокращался.
Частично нас защищала авиация люфтваффе, но вскоре и самолеты наши не устояли перед численным превосходством «Мигов» и «Яков». Те, кому удалось избежать огня зениток противника, вступали в бои с вражескими истребителями, которых становилось все больше.
Те, кто не смог переправиться через Днепр, вели бои. Шансы выжить у них были сто к одному. Мы совершали героические подвиги, еще раз доказавшие, на что способны германские солдаты. Погода стояла хорошая, и не один раз нам сопутствовала удача. Однако бывают победы, которые нельзя праздновать. Ведь нельзя же говорить о победе армии, борющейся за выживание.
И все же это были победы. Правда, стоили они нам больше, чем бои, которые мы вели в качестве завоевателей. На берегах реки мы бились не за взятие города или района, а за то, чтобы избежать катастрофы. Это знал и чувствовал каждый. Были часы и дни, когда царило спокойствие, но тревога и ожидания так давили на нас, что мы бросались в бой, лишь бы поразить [260] красное чудовище, которое хотело поглотить нас. Нам удалось избежать полной катастрофы: группа армий «Центр» совершила прорыв, а полкам, которые продолжали сражаться, было приказано отступать. Ночью мы уничтожили все, оставив лишь легкое вооружение. Тех, кто бился на берегу, должны были перевезти суда, предоставленные для переброски остатков наших войск на запад.
Но сражавшиеся у реки, погруженной в туман, солдаты не дождались своих друзей. Вместо этого их встретили пулеметы Иванов. Русские опережали нас, топили лодки, убивали моряков. Солдаты бросались в реку и пытались доплыть до другого берега, оставляя вооружение. Русские стреляли по головам, высовывающимся из воды, будто по мишеням в тире. Кому-то из солдат, возможно, и удалось доплыть до берега.
Кое-кому из солдат удавалось сесть на подошедшие позже суда, которые обстреливались и с берега, и с неба. Часть судов окружили катера противника. Солдаты в них сражались до последнего. Большинство погибло. Русские не брали пленных.
Мы надеялись, что на западном берегу Днепра окажемся в безопасности и создадим новый фронт. Мы соорудили укрепления и приготовились остаться там надолго. На этот раз иваны не прорвутся. Пошел снег, мы принялись строить блиндажи, реорганизовываться и ждать. Но среди солдат со скоростью русской ракеты распространялась новость. Офицеры всеми способами пытались скрыть происходящее. Но слишком сильна была реальность. Она разбила барьеры секретности, а вместе с ними — и наши хрупкие мечты.
С Черкассов на востоке и с Днепра на западе на нас шла Красная армия. На севере русские перешли Десну. Огромное число солдат погибло у слияния Десны и Днепра. Наступила зима. Снегопад вселил в нас отчаяние. Мы были измотаны, а на передышку рассчитывать никак не приходилось. Сколько еще можно отступать? Куда? К Припяти? К Бугу? — К Одеру, — усмехался ветеран. Но разве такое возможно? [261]
Из этих строк можно понять, в каком мы оказались положении. Я не пытаюсь восстановить хронологию и географию русско-германской войны. Мне важно дать представление о трудностях, с которыми мы столкнулись. Я никогда не знал, куда движутся наши войска, где находится центр боевых действий, и не смогу обрисовать фронт в каждый период войны. Это дело бывших штабов. Я могу описать лишь отдельные события, но в мельчайших подробностях. Даже запах вызывает во мне трагические воспоминания, и я погружаюсь в них, забывая о настоящем.
Я на собственной шкуре понял значение слова «мужество» — дни и ночи смирения и отчаяния, страх, с которым ты борешься, хотя твой мозг уже перестает работать. Промерзшая земля, лежа на которой чувствуешь, что продрог до костей. Крик незнакомого солдата в соседнем окопе. Начинаешь молиться всем святым, даже если и не веришь в Бога.
Описать именно это — вот моя задача, даже если мне придется вновь окунуться в кошмарные воспоминания. Ведь именно такую цель я и поставил перед собой: оживить стоны, доносящиеся со скотобойни.
Люди любят узнавать про войну, не испытывая при этом ни малейших неудобств. Они читают про Верден или Сталинград, расположившись в удобном кресле, вытянув ноги к камину и готовясь на следующий день вернуться к обычным занятиям. На самом же деле тебе повезло, если эти события не приходится описывать в письме родным, сидя в грязном окопе. О войне нужно читать, когда перед тобой стоят проблемы. И помнить, что никакие заботы мирного времени не стоят седых волос. Только идиот может волноваться из-за зарплаты. О войне нужно читать во время бессонницы, когда ты чертовски устал, или на рассвете, как пишу я о ней сейчас, после приступа астмы.
Те, кто, прочитав о Вердене или Сталинграде, делятся своими теориями с друзьями за чашечкой кофе, ничего не поняли. Те, кто читает о боях с молчаливой улыбкой, считают, что им повезло. Ведь они остались живы. [262]
Продолжаю рассказ о нашей жизни, о том, как мы начали приходить в себя, хотя вдали уже слышался грохот орудий.
— Хорошенького понемножку, — проворчал судетец.
Уже сутки транспорты для перевозки личного состава доставляли к нам подкрепления.
Каждая деревенская изба стала временным штабом офицеров, решающих, что будет с теми, кого они ведут в бой. Сами же солдаты терпеливо ждали, сгрудившись у оружия, которого было раз в десять больше, чем домов. Нас выгнали из квартир. Мы ждали под ветвями деревьев на краю деревни. Там собралась вся наша рота, выстроенная в боевом порядке. Оружие было погружено в гражданские машины. По сухой степи гулял ветер, облака пыли поднимались на горизонте.
— Нас просто вышвырнули, — обратился ветеран к пьянице по имени Вортенберг. — Но мы им ничего не оставили, только пустые бутылки. — Он махнул на вновь прибывших, которые выставили нас из изб.
— Я упаковал самогонку, оставшуюся под сиденьем грузовика.
— Рад за тебя, Вортенберг, — рявкнул худощавый фельдфебель. — Да, самогон — это для нас, для элитных частей. А остальные пусть хлебают воду из бадьи.
У меня появился новый друг, мой ровесник, который хорошо говорил по-французски. Голен Грауэр, так его звали, учился во Франции в сорок первом году. В шестнадцать лет его переполняло желание стать военным. Он пошел в армию добровольцем. Его забрали, пообещав в дальнейшем дать возможность продолжить учебу. Грауэр маршировал, чеканя шаг, и пел: «С моим народом я везде и всюду». Затем прошел через войну в Польше и на огромных пространствах в России, побывал под Белгородом. Теперь он сидит и размышляет о мире и войне.
Как и я, он мечтал стать знаменитым авиатором, летать на «Юнкерсе-87». Как и у меня, все, что осталось от этой мечты, — это огромные птицы, крики которых доносились с неба. В обычной жизни у нас было мало общего, но неудавшаяся мечта скрашивала наши отношения. [263]
В эти дни я почти не видел Гальса. Он был поглощен девушкой, помогавшей ему забыть войну. Гальс поделился со мной тем, что его беспокоило:
— Если капитан Весрейдау не разрешит взять с собой Эми, ее убьют красные. Этого нельзя допустить.
— Понимаю тебя, но что здесь можно поделать, — ответил я.
Наша наивность поразила Вортенберга и ветерана. Они захохотали.
— Если все в роте будут брать с собой девчонок, с которыми спят, машин для всей дивизии не хватит.
— Как вы не понимаете, речь не об этом!
— Утри слезы! Будет время заняться тем же где-нибудь еще.
— Вы просто толстокожие.
На этот счет посыпалось много шуток, но Гальс не счел их остроумными.
— Ты влюблен в нее, Гальс.
Я-то хорошо понимал, что значит слово «любить». У Грауэра в любовных делах был тот же опыт, что и у меня.
Гальс немного успокоился.
— Пойдемте прогуляемся. — Он обхватил нас за плечи. — С вами двоими хоть можно поговорить по-человечески.
Мы отошли, и он раскрыл, что его беспокоило. Гальс по уши влюбился, да так, что не мог уже полюбить кого-то еще. На последнем он особо настаивал. Как ни заверял я раньше себя, что никому не расскажу про Паулу, я тут же выложил все Гальсу и Грауэру.
— Так вот почему в конце отпуска у тебя было такое лицо, — проговорил Гальс. — Что ж ты не сказал? Я бы все понял.
Мы еще долго обсуждали наши любовные затруднения. Гальс заявил, что мне повезло.
— Ты хотя бы снова ее увидишь, — сказал он.
Мы затуманенными любовью взорами смотрели, как сгущаются сумерки и появляются на небе звезды.
На рассвете рота выступила в путь, на запад. Днем мы наблюдали воздушный бой, и мы с Грауэром вспомнили, [264] как хотели поступить в люфтваффе. «Мессершмиты-109» вышли победителями. Семь или восемь «Яков» рухнули на землю, рассыпавшись фейерверком.
К полудню мы добрались до стратегически важной базы. Здесь была произведена перегруппировка тридцати рот, среди них и нашей. В результате возникло крупное моторизованное соединение.
Впервые нам дали двустороннюю одежду: белую с одной стороны и камуфляжного цвета — с другой. Нас осмотрели врачи, чего мы никак не ожидали. Кроме того, дали запас продовольствия. Нашим «автономным» отрядом командовал полковник-танкист.
Снабжение бронетанковых войск приятно удивило нас.
Водители и механики в последний раз осмотрели машины и готовились выступить в путь. Взревели моторы. Заурчали танки. Со стороны можно было подумать, что начинаются автогонки. Через два часа поступил приказ выступать.
Мы с Гальсом, Грауэром и другими старыми друзьями забрались в новехонький грузовик. Спереди у него были колеса, а сзади — гусеницы. Мы добрались до леса на краю аэродрома. Все шло отлично. Нам мешала лишь пыль, поднимавшаяся с дороги. Фильтры, установленные на новых машинах, иногда такие большие, что капот невозможно было закрыть, помогало мало.
Остановились на привал в тени. Вытрясли посеревшую от пыли форму. Хоть мы проехали совсем немного, пыль въелась повсюду, и больше всего набилось ее в рот.
— Проклятая страна! — проворчал кто-то. — Даже осенью здесь жить невозможно.
К нам присоединился еще один полк той же численности. Мы расположились вдоль большого кустарника. Весрейдау совещался с другими офицерами у грузовика радистов. Он был покрыт камуфляжной сеткой, так что машину невозможно стало отличить от листвы: кусочки ткани совершенно естественно трепетали на ветру.
Мы стали мощной, хорошо организованной частью. В двух наших полках было собрано шесть-семь тысяч солдат, около ста танков, столько же пулеметных [265] установок и несколько передвижных мастерских. Помимо этого в нашем распоряжении было три роты мотоциклистов, которые должны были проводить разведку перед боем.
В этот период основное вооружение сосредоточивалось в моторизованных частях, которые, в свою очередь, поддерживали плохо оснащенные отряды пехоты. И все же наше положение в новом подразделении поднимало наш боевой дух, который со времени боев под Белгородом сильно упал. Солдаты снова приобрели уверенность в себе. Лишь один Гальс страдал: ему пришлось бросить Эми, предоставив ее страшной участи. Он был безутешен.
— Во время войны солдат надо кастрировать. Тогда парни вроде Гальса не будут искать неприятностей на свою задницу, — ворчал Вортенберг.
— Тебе приходилось видеть, чтобы евнухи воевали?
— Но ведь мерины, — заметил капеллан, — так же сильны, как и обычные лошади.
Но мы слишком хорошо знали нашего святого отца. Он был способен на нечто подобное не больше, чем мы.
С наступлением темноты наша бронетанковая колонна выступила в путь. Я понимал теперь, какое впечатление производили длинные танковые колонны немецких войск в начале войны, во время вторжения. Танки с грохотом набрали скорость и обгоняли грузовики.
Мы ехали, а тем временем становилось все темнее. Грохот машин слышно издалека. Солдаты, как всегда, не знали, куда их ведут. Но для нас поход стал знаком, что дела идут к лучшему. Мы ощущали свою мощь, и действительно были сильны. Мы даже и представить себе не могли, какое отступление идет на Центральном фронте, от Смоленска до Харькова.
Скорость нашего передвижения определялась скоростью грузовиков. Однако в целом картина была совсем иной. Многие полки отходили пешим ходом, пробивая путь среди превосходящих сил противника. Войска лишились даже лошадей, с помощью которых мы еще год назад тянули по снегу тяжелые машины: зимой почти все лошади погибли. Не хватало горючего. Сжигались [266] грузовики, находившиеся в превосходном состоянии, лишь бы они не достались неприятелю, а пехоте приходилось топать в разваливающихся сапогах.
Русские прекрасно знали, что с нами творится, и не жалели сил, чтобы максимально ослабить могущество армии.
Все ресурсы были предоставлены в распоряжение частей, прошедших полную реорганизацию. Эти части направляли в места, где положение было особенно отчаянным. Именно так обстояло дело и с нашим подразделением, а мы-то решили, что степь снова наша. Главная трудность состояла в невозможности полноценного тылового обеспечения.
На рассвете бронетанковая армия остановилась. И люди и машины были покрыты грязью. Мы добрались до огромного леса, который простирался далеко на восток, куда хватало глаз. Нам дали два часа отдыха, чем мы и не преминули воспользоваться, но разбудили, едва мы успели заснуть. Стояла прекрасная погода. Дул мягкий прохладный ветерок. Все казалось таким спокойным. Мы снова вскочили в грузовики.
К полудню вернулись наши разведчики-мотоциклисты. Раздались короткие приказы, и вскоре отряд повернул к деревне. Оттуда доносился стрекот автоматов. А пятнадцать «тигров» стали обстреливать село.
Поступил приказ готовиться к бою. Мы бросились на землю, жалея, что приходится нарушить спокойствие такого прекрасного дня. Но делать было нечего. Танки прошлись по селу, и вскоре все оно запылало. Открыла огонь русская артиллерия, о наличии которой мы и не подозревали. Покончить с артиллеристами отправили несколько отрядов. Через двадцать минут они вернулись, ведя перед собой колонну в двести—триста русских военнопленных. Танки прошли через выгоревшее село, стреляя по тому, что еще не было разрушено.
Вся операция заняла не более сорока пяти минут. Раздался сигнал. Мы вернулись на место и снова двинулись в путь. Ближе к вечеру заняли две передовые советские позиции. Русские не ожидали нашего появления и сдались почти без боя. [267]
На второй день пути мы прибыли в Конотоп. Наши полки шли на юго-запад, навстречу мощной русской армии. В городе мы заправились. Офицеры комиссариата пришли в ужас: ведь мы взяли бензин, который они приготовили для своего бегства. Не прошло и двадцати минут, как мы схватились с передовыми отрядами русских, неожиданно напавшими на нас. В бой вступили танки, но вскоре раздался приказ отступать.
Остаток дня мы провели в дороге. Добрались до места, где, по плану, должны были получить новые поставки. На склад мы прибыли за несколько минут до того, как саперы взорвали его. На воздух должны были взлететь котелки, напитки, разнообразная еда. Мы набили карманы и машины всем, что попалось под руку. Но многое уберечь не довелось. Этих запасов хватило бы на то, чтобы несколько дней кормить целую дивизию. А ведь где-то так нужны эти продукты!
На глаза Гальса навернулись слезы. Он до отказа набил себе живот. Да и все мы с сожалением смотрели на уничтожение склада, не переставая дымить сигарами: они, по крайней мере, достались нам. Мы отдохнули и снова отправились в путь. А в это время Красная армия заняла Конотоп. Немецкие войска отступали.
Наша рота врезалась в левый фланг наступающих русских войск. Танкам удалось пробиться через резервную зону противника. Враг разбежался, не дав нам открыть огонь из орудий. Однако тем же вечером русские повернули назад и сосредоточили на нас свои усилия. Немецкие танки подожгли шесть русских. Орудия наконец начали стрелять. Впервые я увидел в действии немецкие реактивные установки.
Наша и еще две роты под командованием капитана Весрейдау защищали левый фланг бронетанкового соединения. Кое-кто забрался на броню танков, остальные плелись за машинами, двигавшимися со скоростью пешехода.
Странно: когда солдаты считают, что завладели инициативой, они готовы выступить против намного превосходящего по численности врага. За последние два дня наши танки никому не удалось остановить. Мы решили, [268] что нам все под силу. Три роты, отрядами по тридцати человек, пробирались холодной ночью сквозь кустарник. Неподалеку слышалось урчание двигателей. Оно вселяло в нас уверенность, а русских, шедших нам навстречу, должно было испугать. Доносились и выстрелы.
Так мы шли километра три. Вдруг вокруг все вспыхнуло, и все восемьсот человек, как один, бросились на землю. Стальные каски отражали вспышки не хуже зеркала. Танки тут же укрылись за кустарником, а их дула поворачивались в поисках врага. Мы собрались с духом и приготовились к обстрелу русских гранатометов.
Небо осветили две фиолетовые вспышки: сигнал к наступлению. Немного поколебавшись, мы поползли вперед. Некоторые даже встали. Большинство русских осветительных ракет потухли, и мы воспользовались перерывом для броска.
Я добрался до оврага, на краю которого рос низкий кустарник. Со мной поравнялись еще два солдата. Их прерывистое дыхание выдавало наше нервное напряжение. Пробираешься по лесу ночью и ожидаешь: вот-вот заденешь за куст, вспыхнет огонь и осколок поразит тебя. Идти тихо было совершенно невозможно, а для русского снайпера в любой момент может представиться отличная возможность.
Но стояла тишина. Враг, бывший совсем рядом, решил укрыться и подольше подержать нас в стрессовом состоянии. Мы медленно и осторожно продолжали наступление. В висках стучало, сам я напрягся, готовясь в любую секунду сорваться с места.
В двадцати—тридцати метрах слева послышался шум голосов, и мы бросились в высокую траву, прощаясь с жизнью. Я упер приклад винтовки в плечо и, закрыв глаза, приготовился стрелять.
Однако ничего так и не произошло. Слева, откуда донесся звук, двое русских сдались нашим солдатам. Мы ничего не понимали. Что творится у них в голове: ведь им приказали нас задержать! Остается строить предположения. Может быть, решили, что отрезаны от основных сил, и испугались. В то время, когда так силен был дух отмщения, русские боялись нас не меньше, чем мы [269] их. Мы даже решили сначала, что нас завлекают в ловушку.
Прошел час, прежде чем нам удалось перегруппироваться. В это время в бой вступили наши танки. А мы тихо отошли, погрузились на машины и снова поехали. Разведчики на мотоциклах сопровождали тяжелые машины. Впереди, километрах в трех, танки оттесняли врага почти без сопротивления. Именно тогда наступил рассвет и на нашу колонну, растянувшуюся на пятьсот метров, упали первые лучи света.
Передовые подразделения вели обстрел всю ночь. Впереди за туманом виднелся город, названия которого я уже не помню. Моторизованные части «Великой Германии» вели там уличные бои. Вскоре и мы вошли в город. Ставни были плотно закрыты. Мы медленно ехали по улицам. По обеим сторонам шли солдаты с винтовками в руках, готовые к любым неожиданностям. Мы добрались до площади. Здесь стояло несколько машин, среди них две санитарные. Под охраной сгрудилось до тридцати русских жителей. Все вокруг горело. На несколько минут мы остановились. Тротуара не было. Дома стояли как попало. Как и любое предместье бесчисленных русских городов, все выглядело как огромный скотный двор. Деревни, затерявшиеся в дикой степи, с их избами, повернутыми к северу, казались гораздо красивее. Предместья же городов производили тоскливое впечатление.
Мы остановились, чтобы помыться и запастись водой. Одни развесили одежду на ветвях деревьев, другие поливали себя водой из корыт, несмотря на холодную погоду и противный ветер. Больше всего нас томила жажда. Фляги для воды маленькие, и мы взяли запас, налив ее в любую посуду, которая попадалась под руку.
Следуя за ветераном, мы перелезли через забор, за которым находился садик. С ветвей ближайшего дерева свешивались недозрелые груши, которые мы ели с удовольствием. Откуда ни возьмись появился русский. В руках у него была корзина с грушами. С вымученной улыбкой он сказал что-то ветерану, не отрывая взгляда от его кобуры. [270]
— Давай, — сказал по-русски ветеран, протягивая руку. Тот передал корзину, и ветеран взял из нее грушу. Попробовав, выплюнул ее, взял другую, которую постигла та же участь. Так повторилось раз пять-шесть. Затем ветеран начал кричать на русского. Тот отступил назад.
— Да они же гнилые, — прорычал ветеран, вернувшись к нам.
В надежде спасти сад русский дал нам плоды, которые оставил для свиней. Стоило нам это понять, как мы энергично затрясли дерево. Русский удалился.
На северо-западе грохотали орудия. Наши передовые части вступили в схватку с врагом. Продолжив путь, через полчаса мы снова выбрались из грузовиков. Свисток фельдфебеля призывал готовиться к бою. Он уже кипел километрах в двух, в небольшой деревне рядом с фабрикой.
Весрейдау кратко объяснил нашу задачу: нейтрализовать крупные части противника, удерживающие деревню. На выполнение задания были высланы две роты. Остальные продолжали движение.
Мы направились в деревню, куда уже были стянуты реактивные установки и противотанковые орудия. Наблюдавшие за нами из окопов русские тут же обстреляли нас снарядами. Если бы они прицелились получше, нам всем настал бы конец. К счастью, этого не случилось: мы бросились в укрытие. Наши две роты разделились и частично окружили окопы русских. Затем мы десять минут ждали, пока капитан обсудит предстоящую операцию с подчиненными.
Офицеры вернулись к нам и назвали позиции, которые следовало занять. Пока они объясняли, мы осмотрелись вокруг, выискивая любое место, где может укрыться враг. Но все было тихо, и задача, поставленная перед нами, казалась детской.
Ничто не шевелилось. Слышался только шум удалявшихся по дороге бронетанковых частей. Русские вели себя тихо. Многие даже подумали, что с ними уже покончено.
Раздался приказ: «Вперед!» Из укрытия, пригнувшись, вышли солдаты. Слышался смех. Что это было? Игра или бравада? [271]
Солдаты дошли до первых изб. По-прежнему тихо, никого не видно. Я присоединился к своему взводу. Тут был и Гальс. Мы обменялись с ним взглядами, говорившими гораздо больше, чем долгие беседы.
Теперь все пойдет иначе, думалось нам. Бои на Дону и отступление из-под Белгорода остались в прошлом. Больше этого не повторится. Мы знали, конечно, что война еще не кончилась, но за последнюю неделю враг все время отступал.
Солдаты пробирались через развалины, в их числе было пять-шесть танкистов. Один из них швырнул в раскрытое окно гранату. Через секунду в воздухе раздался взрыв, а затем стон, которых мы слышали уже немало. Из окна выскочила русская женщина в белом, поднялась и, крича, побежала к нам. Один из солдат поднял ружье, и нам показалось, что оно выстрелило. Но женщина продолжала бежать.
Никто не произнес ни слова. На секунду война остановилась. Гренадеры вышибли дверь и бросились в дом. Вышли еще три мирных жителя: двое мужчин и ребенок. Русские не вывезли из деревни мирное население. Нам придется учесть, что здесь остались гражданские. Весрейдау понял это. Из установленного на полугусеничной машине громкоговорителя раздалось несколько слов по-русски.
Наверное, русским предоставлялась возможность сложить оружие. Но машина прошла всего сто метров, когда произошла трагедия. Неожиданно машина взлетела на воздух, а в воздухе прозвучало несколько оглушительных взрывов. Разлетелись ближайшие избы.
Деревня скрылась из наших глаз под облаками пыли и дыма. Из горящей машины выскочили две обугленные фигуры.
— Осторожно, мины! — крикнул кто-то.
Но его голос заглушил грохот гаубиц. Впереди поднялись огненные гейзеры. С домов полетели крыши.
Русские тотчас отреагировали на обстрел. Они открыли огонь из двух батарей тяжелых гаубиц. Разорвавшийся в ста пятидесяти метрах от нас снаряд сотряс землю. Несмотря на то что вокруг было полно мин, раздался [272] сигнал к наступлению. Мы выбежали из укрытия и бросились к ближайшему холму. Впереди вели огонь зенитки. Русские обстреливали все вокруг из многоствольных пулеметов, установленных на грузовиках.
Еще пятнадцать минут назад все казалось так просто. Теперь же положение коренным образом изменилось. Нашей уверенности словно и не было. В развалинах среди кирпичей нас укрылось пятеро. От каждого взрыва мы еще глубже закапывались в грязь. Со стороны другой кучи кирпичей до нас доносился крик фельдфебеля. Он приказывал открывать огонь по всему, что мы увидим. Однако даже самый храбрый из нас не поднял головы.
Лишь зенитные и реактивные орудия не прерывали обстрел врага. Но у того пока что было преимущество.
В тридцати метрах от нас убило пятерых солдат, засевших за небольшим сараем. Последние два оставшихся в живых не знали куда бежать и в отчаянии ожидали своей участи. В конце концов они бросились на землю среди трупов товарищей. Заструилась кровь. Серая пыль впитывала ее, как промокашка.
Слева загорелось сразу несколько сараев. Дым поднимался высоко в небо. Огонь разрастался с потрясающей быстротой. Даже нам стало жарко.
Оттуда в спешке кто-то выбежал. Загорелись избы, находившиеся рядом. Из горящих домов бросились бежать русские, как штатские, так и военные. Мы перестреляли их, как кроликов.
Должно быть, наш снаряд угодил в склад с горючим. Русские дорого заплатили за то, что сосредоточили близ него столько народу. Враг бросился бежать. Разобраться с теми, кому удалось спастись, было предоставлено нам. Перед прицелом моей винтовки время от времени появлялся силуэт русского. Спуск курка, облачко дыма — и я ищу уже новую жертву. Буду ли я прощен? Виноват ли я? Вот передо мной уже раненый молодой парень. На несколько секунд он замер передо мной, а затем бросился бежать. Но было поздно. Его лицо посерело. Он схватился обеими руками за грудь и упал лицом на землю. Заслужу ли я прощение? Смогу ли это забыть? [273]
Страх, перерастающий в безудержную смелость, заставляет невинных юношей совершать настоящие преступления. Для нас, как и для русских, все, что двигалось, превращалось в опасность. Нас охватывало желание убивать, которое стоило жизни и нашим солдатам, бросившимся преследовать врага.
Наши крупнокалиберные орудия расстреливали окраину деревни, где располагалась русская артиллерия. Несгоревшие еще избы мы брали одну за другой, бежали изо всех сил по земле, которая могла быть заминирована. Но нас ничто не останавливало. Гальс ворвался в конюшню и застрелил двух русских, отчаянно пытавшихся оживить свой пулемет. Ничто не останавливало покрывшие себя славой 8-ю и 13-ю роты немецкой пехоты. В сводках потом сообщалось: «Этим утром, после упорных боев наши войска взяли такой-то город». Наше дьявольское наступление продолжалось, несмотря на крики ефрейтора Вортенберга, схватившегося за живот, из которого струилась кровь.
Пока мы пробивались к фабрике, погибло еще несколько наших парней. В этот момент обстрел немецких орудий прекратился: возникла опасность попасть по своим. Русские не желали уступать ни пяди земли и отчаянно сражались за район, окружавший фабрику.
Я не помню, что именно произошло. Мой взвод присоединился к ребятам ветерана, которые расположились передохнуть в цементном погребе. Мы осушили фляги, но так и не утолили жажду. Все покрылись грязью. Рядом сидел радист. Он вызвал командира роты, капитана Весрейдау. Бой слегка поутих. Немецкие войска производили перегруппировку, готовясь к решающему наступлению. В распоряжении взвода ветерана была зенитная установка и два пулемета. В нашем взводе — пулеметы и винтовки. Сержант расположил нас вдоль цистерны и указал позиции, на которые мы должны выйти во время атаки. Сложнее всего было пережить минуты ожидания.
Внезапно появились русские. Они пробирались через строительные леса. В руке один из них нес белый флаг. Их было не меньше шестидесяти; не солдаты, а скорее [274] всего, рабочие с фабрики или же партизаны. Они подошли к нам и начали переговоры.
Ветеран прекрасно владел русским и о чем-то поговорил с пленными. Потом солдаты отвели их в сторону. Наступило странное спокойствие, когда казалось, что дружелюбные слова, которыми обменяются противники, смогут прекратить насилие. Мы сядем и выпьем.
Но мы не задумывались над этим, не понимали, как трудно было предпринять шаг, на который решились эти люди. Даже те, кто стремился выжить и понимал, как трудно нашим противникам, не отрывали взгляда от фабрики: скоро мы должны будем атаковать ее. У животных инстинкт выживания гораздо сильнее, чем у людей. Они бегут от огня. А мы, избранные, цари природы, упорно идем вперед, как моль, стремящаяся к свече. Это и называется храбростью, которой мне так недостает. Глотку сдавил страх. Я чувствовал себя овцой на пороге скотобойни.
Думаю, не я один испытывал подобные чувства. Солдат с почерневшим лицом, стоявший рядом, пробормотал:
— Уж сдались бы, что ли!
Но какое значение имело, что мы чувствуем? Зазвонил телефон. Раздался приказ:
— Взвод, вперед! На первый, второй рассчитайсь!
Первый, второй... Первый, второй... Я стал «первым» и, следовательно, мог остаться в цементном убежище, которое для меня в тот момент было лучше любого дворца: ведь снаружи бушевала смерть. Я подавил улыбку: вдруг фельдфебель заметит и отправит меня в бой. Мысленно я благодарил Бога, Аллаха, Будду, небеса, землю, воду, огонь, деревья — все, что мне приходило в голову. Ведь я остаюсь в подвале, который станет мне прикрытием.
Солдату рядом выпал номер два. Он отчаянно взглянул на меня, но я упорно глядел мимо, чтобы он не заметил моей радости. Я смотрел на фабрику, как будто именно я должен совершить этот бросок, как будто мне выпал второй номер. Но пойдет проверять фабрику мой сосед. Фельдфебель дал знак, и сосед вместе с остальными вышел из убежища. [275]
Тут же застрекотали русские пулеметы. Перед тем как скрыться на дне убежища, я видел, как пули выбивают фонтанчики пыли по пути следования бегущих солдат. Разрывы орудий и гранат заглушали крики раненых.
— Внимание! Номера два — вперед!
Ринулся вперед ветеран, не расстававшийся со своим пулеметом.
А вот настала и моя очередь! Вокруг поднималась земля, а я почему-то стал думать о номерах. Обычно люди начинают счет с единицы. Почему же на этот раз вперед пошли «вторые»? Но вопрос повис в воздухе. Я не успел придумать на него ответ, когда раздался приказ:
— Номера один! Вперед — пошли!
Секунду поколебавшись, я выскочил из убежища, как чертик из коробочки. Вокруг стояла темнота. Кружащаяся пыль окутала все туманом, в котором вспыхивали лишь разрывы снарядов. Я добежал до фундамента сарая. Там лежал мертвый немецкий солдат. Его глаза застыли на раскрытой казенной части пулемета.
Странно. Как часто люди умирают вот так незаметно. Два года назад, увидав женщину, которую переехала бочка с молоком, я чуть не упал в обморок. Проведя почти два года в России, я перестал замечать смерть. Трагическое стало казаться мелким и незначительным.
В двадцати пяти метрах один за другим взорвались несколько грузовиков. Погибло четыре или пять бегущих солдат. Русских или немцев? Кто их разберет.
Я с двумя товарищами оказался в открытом убежище, сооруженном из грязных досок. Русские построили его, чтобы установить пулемет. Мы сидели чуть ли не на трупах четырех иванов, убитых взрывом гранаты.
— Поразил их одним махом! — похвастался молодой солдат из «Великой Германии».
Зенитный огонь вынудил нас прикрыться трупами. В край блиндажа попал снаряд. Земля и доски попадали нам на головы. Попало в солдата, сжавшегося в комок между мною и мертвым русским. Он дернулся, а я собрался бежать. В блиндаж попал еще один снаряд, взрывом меня отбросило к противоположной стене. Я решил, что мне переломало ноги, и, боясь пошевелиться, лишь [276] тоскливо звал на помощь. Брюки были разорваны, но на коже под ними ран вроде не наблюдалось.
Я вновь укрылся между трупами русских и упал на раненого солдата. Мы лежали рядом, наши головы касались друг друга, а вокруг сыпались осколки.
— Вся спина горит, — простонал он. — Скажи, чтобы принесли носилки.
Я бросил на него взгляд и закричал:
— Санитар!
Но два пулемета, стрелявшие рядом, заглушили мои крики. Здоровяк из «Великой Германии» призывал нас наступать:
— Давайте, ребята! Кое-кто уже добежал до цистерны с водой!
Я взглянул на раненого. Тот, схватив меня за рукав, глядел с мольбой в глазах. Я не знал, как объяснить ему, что ничем не могу помочь. Здоровяк выпрыгнул из убежища. Я резко отстранился и повернул голову. Раненый все еще звал меня, но я уже выскочил из блиндажа и со всех ног побежал за солдатом. Тот опередил меня метров на пятнадцать.
Я оказался с солдатами огневого взвода, которые лихорадочно устанавливали два зенитных орудия. Я как мог помогал им. Пехотинец с разбитым в кровь лицом сказал, что русские укрылись в центральной башне.
Ветеран, которого я только сейчас заметил, проревел:
— Ну теперь им капут!
Его лицо, покрытое слоем грязи, озарила яркая вспышка. Башню окутало дымом.
Русские не выдержали обстрела. Наши роты покончили с последними очагами сопротивления. Теперь слышались лишь отдельные выстрелы.
Мы бросились в развалины фабрики. Это была победа, но особой радости она не доставила. Не в силах прийти в себя, мы бродили среди развалин. Пехотинец не задумываясь поднял табличку, на которой что-то было написано кириллицей. Может, указатель, может, слово «туалет».
Город перешел в наши руки. Мы захватили триста раненых, а не менее двухсот солдат противника расстались [277] с жизнью. На окраине города капитан Весрейдау выстроил свои роты и назначил перекличку. Мы недосчитались шестидесяти человек. Голену Грауэру выбило глаз. Собрав человек пятнадцать раненых, мы ждали, когда прибудут санитары. Было непросто разыскать воду. Пришлось опустить ведра в колодец в развалинах одной избы. Вода покрылась сажей. Раненые стонали от боли. Многие бредили.
Было ранено еще и семьдесят пять русских. Что было с ними делать? В принципе мы должны были оказать им помощь. Но приказы требовали от нас срочно воссоединиться с дивизией, как только мы закончим операцию. Так что русских раненых мы бросили, а наших погрузили на лафеты и тягачи, совсем не напоминавшие кареты «Скорой помощи».
Возникла проблема и с пленными. Их было пятьдесят. Наши машины были и так набиты до отказа.
Теоретически раненых и пленных должны везти машины с боеприпасами и горючим, по мере того как они освобождаются от груза. Но в дивизии уже и так было не меньше тысячи пленных. Что с ними делать? Немцы и русские вскарабкались на все, что в состоянии было двигаться.
Мы бросили последний взгляд на город. Над ним поднимался густой дым. В небе сгустились тучи. Вскоре дождем омоет могилы сорока немецких солдат, принесенных в жертву ради подавления очага вражеского сопротивления, который мы даже не стали удерживать. Мы готовились к очередной операции. Не потому, что нами двигало стремление к завоеванию. Просто нужно было прикрыть массу отступавших войск, которые отходили на западный берег Днепра.
Никто не улыбался. Мы знали, что наша победа никак не повлияет на исход войны. Надеялись лишь, что она имеет хоть какое-то стратегическое значение. А сами бои приносили только одно — невероятный страх и неизлечимые увечья.
Молодой светловолосый солдат, сидевший рядом с водителем машины, в которую набилось человек тридцать, начал играть на губной гармошке. В наших ушах, [278] почти потерявших способность слышать, зазвучала красивая мелодия: «Мы с тобой, Лилли Марлен, мы с тобой, Лилли Марлен...» Медленная мелодия, наполненная тоской. Гальс слушал. Его рот был приоткрыт, но он молчал и лишь смотрел в пустоту. [278]