Россия. Осень 1942 года
На Сталинград
Мы стоим у длинного железнодорожного состава. Винтовки составлены в козлы, ранцы сняты. Сейчас, вероятно, полдень, а может, час дня. Лаус достал из ранца какую-то еду и сосредоточенно жует. В физиономии его привлекательного мало, но мы с нею сроднились. Он поднимал наш дух. Будто по команде, мы тоже вытащили продукты. Кое-кто принялся уплетать все подряд. Лаус поморщился, но орать не стал.
— Ну давайте, впихните в себя сразу восемь комплектов! Раньше следующей недели все равно ничего не получите.
Мы съели вполовину меньше того, что требовал разгулявшийся аппетит, но хоть согрелись чуть-чуть.
Ведь уже часа два, как мы стояли на холоде, и здорово продрогли. Ходили вдоль состава, шутили, притоптывали каблуками, чтобы согреться. Те, у кого была бумага, принялись писать письма. У меня закоченели пальцы, так что было не до письма. Через станцию непрерывно шли эшелоны с боеприпасами. Неожиданно составы остановились и растянулись чуть ли не на километр. Что ж это такое? Прибывают составы, высаживают подкрепления, а на путях стоят, ожидая отправления, другие. Вот подошел еще один поезд, постоял [26] несколько минут и проследовал в обратном направлении. Ну и беспорядок!
Состав, возле которого мы стояли, замер, кажется, навечно. Может, оно и к лучшему.
Решив размяться, я подтянулся и заглянул в товарняк. Скота, разумеется, там не оказалось, зато боеприпасов хоть отбавляй.
Мы толклись на станции уже четыре часа и совсем окоченели. С наступлением темноты холод усилился. Чтобы скоротать время, снова полезли в рюкзаки. Почти совсем стемнело. Лаусу, видно, тоже все уже осточертело. Он надвинул шапку на уши, поднял воротник и ходил туда-сюда, стараясь согреться. Наверно, прошагал километров десять. Наши хеминцевские собрались кучкой. Ленсен, Оленсгейм и Гальс — немцы, говорившие по-французски ничуть не лучше, чем я по-немецки; эльзасец Морван; австриец Утербейк, походивший из-за темных курчавых волос на итальянца (потом, правда, он оторвался от нашей группы), и, наконец, я, наполовину француз, наполовину немец. Шестеро из нас кое-как нашли общий язык. Утербейк же, будь он неладен, напевал под нос итальянские песенки про любовь, совершенно неподходящие к обстановке. Мы вообще-то к Вагнеру привыкли, а тут слушай жалобные стенания о судьбе неаполитанского чудика.
Часы Гальса со светящимся циферблатом показывали уже половину девятого. Мы решили, что уж на ночь-то нас на станции не оставят. Не тут-то было. Прошел еще час, и некоторые солдаты, разложив спальные мешки, начали устраиваться на ночлег. Чтобы защититься от сырости, некоторые не побоялись лечь прямо на шпалах, под вагонами.
Наш фельдфебель примостился на тюке с армейскими шмотками и закурил. Выглядел он не лучшим образом. В голове не укладывалось, что нас бросят на произвол судьбы, заставят ночевать вот так, под открытым небом. Не может такого быть! Вот-вот раздастся гудок, извещающий об отправлении, тем умникам, что уже расположились на ночлег, придется в спешке паковать спальные мешки. Но лучше бы мы последовали их примеру. Прошло два часа, [27] а мы по-прежнему сидели на холодном каменном полу. Мороз усиливался. Пошел дождь. Наш фельдфебель устроил себе палатку: чемоданы он накрыл водонепроницаемой тканью и так спасался от непогоды. Старый лис!
Нужно найти укрытие. Далеко отходить от ружей нельзя, но мы все равно оставляем их мокнуть под дождем, ожидая наутро настоящую взбучку. Лучшие места уже, конечно, заняты. Остается забраться под вагоны. Лучше бы внутрь, но двери завязаны проволокой.
Проклиная все на свете, устраиваемся на ночлег: какое-никакое, а все ж убежище! С нас течет ручьем; мы вне себя от злости. Но у командования наши мелкие проблемки, наверное, вызывают только смех...
Впервые я спал под открытым небом. Что и говорить, пробыть с закрытыми глазами больше пятнадцати минут мне не удавалось. Пологом постели мне служила огромная ось; иногда мне казалось, что она перемещается, словно бы поезд поехал. Я просыпался и обнаруживал, что все по-прежнему на месте; снова погружался в дремоту и опять пробуждался. С первыми лучами солнца мы, разминая затекшие члены, выбрались наружу. Выглядели, наверно, как мертвецы, которых только что выкопали из земли.
В восемь утра мы построились и направились к перрону. Гальс не переставал повторять, что с тем же успехом мы могли бы заночевать и в казармах. О тяготах солдатской жизни никто из нас не имел ни малейшего представления. Впервые мы провели ночь под открытым небом, а сколько еще таких ночей, только в худших условиях, ожидало нас!
А пока нам предстояло сопровождать состав с боевой техникой. Нашу роту загодя разделили на три части для сопровождения трех эшелонов — по три, а то и два человека на платформу. Мне с Гальсом и Ленсеном выпало охранять прикрытые брезентом крылья самолетов с изображением черного креста и другие детали военной техники, предназначенные для люфтваффе. Судя по маркировке, груз следовал из Ратисбонна в Минск.
Минск, значит, Россия. Во рту пересохло. Сердце забухало. [28]
Вскоре раздался свисток, и состав тронулся.
Спустя какое-то время дождь прекратился, но зато повалил снег. Поразмыслив, мы забрались под брезент и устроились возле авиационного двигателя. Ветер перестал нас трепать. Сразу стало теплее. Прижавшись друг к другу, почти согрелись. Мы, разумеется, пустословили и время от времени разражались хохотом — хотя над чем было смеяться? Состав катил на Восток, что происходит вокруг — мы не знали. Лишь время от времени доносилось громыхание встречных поездов.
Вдруг Ленсену послышался крик. Он сделал нам знак замолчать и с опаской высунул голову из-под брезента.
— Лаус... — сказал он спокойно. Помолчав, добавил: — Ложная тревога.
Однако спустя пару секунд кто-то рванул край брезента. Перед нами предстала физиономия фельдфебеля. При виде наших счастливых лиц его перекосило от ярости. Спасаясь от стужи, Лаус надвинул на голову каску и натянул перчатки. Снег запорошил его с ног до головы.
— Стоять! Смирно! — гаркнул он.
Но выполнить команду с обычной резвостью мы не могли. Платформу так и качало из стороны в сторону.
То, что произошло далее, достойно театра абсурда. Я до сих пор, по прошествии стольких лет, вижу неуклюжего медведя Гальса. Он изо всех сил пытается стоять прямо, но состав трясет так, что Гальс вместе с ним шатается влево-вправо. У меня шинель зацепилась за какую-то деталь двигателя и тянет к полу. Лаус тоже не на высоте. Впечатление такое, будто он здорово перебрал.
Наконец, наш фельдфебель состроил зверскую гримасу и встал на одно колено. Мы последовали его примеру. Со стороны нас можно было принять за четверку заговорщиков. Но все было гораздо прозаичнее. Фельдфебель честил нас последними словами.
— Какого дьявола вы тут расселись? — бушевал он. — Вы вообще соображаете, кто вы и зачем мы все здесь?
Гальс, которого тошнило от всяких там церемоний, не долго думая, перебил вышестоящее начальство.
— Стоять снаружи нет смысла, — резонно заметил он. — Холод ужасный, да и чего тут увидишь? [29]
Как рассвирепел Лаус — это надо было видеть! Он схватил Гальса за воротник, тряхнул, как мешок с сеном.
— На первой же остановке я подам рапорт! — отчеканил он. — Штрафного батальона тебе не миновать. Вы оставили свой пост, ясно? Ты хоть подумал: а что, если взорвется впереди идущая платформа? Каким образом вы оповестите остальных? Штаны просиживая под брезентом?
— А что? — спросил Ленсен. — Впереди идущая платформа вот-вот взорвется?
— Да заткнись ты, идиот! Повсюду орудуют диверсанты. Русские готовы на все. Партизаны отправляют под откос целые поезда, кидают гранаты, бутылки с зажигательной смесью. Для того вы и здесь — чтобы этому помешать. Надевайте каски и вперед, а не то я вас вышвырну!
Повторять приказ ему не пришлось. И хотя холод пробирал до костей, мы расположились в назначенных Лаусом местах. А он, уцепившись за выступ, перепрыгнул на следующую платформу. Он всегда четко выполнял поставленные перед ним задачи. Хотя мне и не доводилось беседовать с ним по душам, я подозревал, что он, в сущности, неплохой человек. Все другие унтер-офицеры не проявляли такой строгости: говорили, будто берегут себя для настоящего дела. Однако в нужный момент от Лауса пользы было не меньше, а то и больше, чем от других. Из фельдфебелей он был самым старым. Может, побывал на передовой, даже пороху понюхал. Короче говоря, на мой взгляд, его нельзя было назвать безответственным. Во всяком случае, нам он спуску не давал.
Если мы не в состоянии переносить холод и прочие тяготы, на фронте нам не выжить. Погибнуть от рук какого-то диверсанта, не повидав настоящей войны, просто глупо.
Неожиданно впереди я увидел человека. Он бежал по соседнему пути. Наверное, заметил его не я один, но никто из солдат, сидевших на передних платформах, даже не шелохнулся.
Я схватил свою винтовку и прицелился в диверсанта. А кто же это, если не диверсант? [30]
Эшелон шел медленно. Лучшей мишени и не сыщешь. Через несколько минут наша платформа поравнялась с бегущим человеком. В его облике не было ничего особенного. Может, просто лесоруб решил поглазеть на состав. Как-никак, мы пока еще в Польше. Я почувствовал себя дураком: приготовился стрелять, а врага-то и нет. Всего-навсего какой-то поляк-ротозей. Я прицелился, намереваясь дать выстрел поверх его головы, и спустил курок.
Прогремел выстрел. Поляк со всех ног бросился бежать. А я подумал: вот так у рейха стало врагом больше...
Эшелон шел с прежней скоростью. Немного погодя появился Лаус. Мороз морозом, а обход надо продолжать! Он окинул меня удивленным взглядом.
Решили дежурить посменно: двое несут вахту на боевом посту, третий греется под брезентом. Мы были в пути уже восемь часов и жутко продрогли; стоило нам подумать, что будет ночью, и становилось совсем паршиво Я нырнул под брезент, и все двадцать минут у меня зуб на зуб не попадал. Мы приближались к Минску. Темнел лес. Четверть часа назад эшелон стал прибавлять скорость. Свирепый ветер обещал смерть от холода. Чтобы согреться, мы съели чуть ли не половину рациона.
Вдруг поезд стал сбавлять ход. Заскрипели тормоза, брякнули муфты сцепления. Вот мы уже движемся еле-еле. Первые платформы повернули направо. Нас переводили на второй путь.
Еще минут пять эшелон продолжает двигаться и, наконец, замирает. Два офицера, спрыгнувшие с одной из передних платформ, идут в конец состава. Им навстречу вышли Лаус и еще два сержанта. Они о чем-то посовещались, но нам ничего не сказали. Солдаты высунули головы и осматривали округу. Для террористов лучшего места, чем лес, не найти. Поезд стоял уже несколько минут — и тут вдалеке раздался стук колес. Мы спустились и, чтобы согреться, ходили туда-сюда, когда раздался свисток, призывающий нас вернуться в вагоны. На колее, с которой наш состав только что ушел, показался локомотив, окутанный облаком дыма. [31]
То, что я увидел, ужаснуло меня. Хотел бы я быть гениальным писателем, чтобы во всех красках описать представшее перед нами зрелище. Вначале появился вагон, наполненный железнодорожным оборудованием. Он шел впереди локомотива и скрывал и без того неяркий свет фар. Затем последовал сцепленный с ним локомотив, затем — вагон, в крыше которого была проделана дыра — судя по всему, полевая кухня. Из короткой трубы ее шел дым. Вот еще один вагон с высокими поручнями; в нем едут до зубов вооруженные немецкие солдаты. В остальной части состава — открытых платформах, вроде той, на которой ехали мы, — перевозился совсем иного рода груз. Вначале я с непривычки даже не смог разобрать, что же это, и лишь через несколько мгновений понял, что вагон переполнен человеческими телами, за которыми сидели или стояли скорчившись живые люди. Самый осведомленный из нас коротко пояснил: «Русские военнопленные».
Мне показалось, что именно такие коричневые шинели я уже видел в замке, но полной уверенности не было. На меня взглянул Гальс. Его лицо было смертельно бледным, лишь красные пятна проступали кое-где от холода.
— Видал? — прошептал он — Они выставили мертвецов, чтобы защититься от мороза.
От ужаса я и слова не мог вымолвить. Трупы были в каждом вагоне: бледные лица, ноги, закостеневшие от мороза и смерти. Я стоял, не в силах отвести глаз от отвратительного зрелища.
Мимо нас проезжал десятый вагон, когда произошло нечто еще более ужасное. Четыре или пять тел съехали с платформы и упали в сторону от путей. Похоронный поезд не остановился. Группа офицеров и сержантов из нашего поезда пошла посмотреть, что случилось. Я, движимый каким-то странным любопытством, спрыгнул с вагона и подошел к офицерам, отдал честь и спросил дрожащим голосом, мертвы ли эти люди. Офицер окинул меня удивленным взором. Ведь я не имел права оставить свой пост. Наверное, он заметил, как я смущен, поскольку не стал делать замечаний. [32]
— Думаю, да, — печально сказал он. — Помогите товарищам похоронить их. — С этими словами он повернулся и ушел.
Со мной пришел Гальс. Мы вернулись к вагонам за лопатками и начали копать яму неподалеку от насыпи. Лаус и еще один парень обшарили одежду мертвецов, пытаясь найти документы, по которым можно было бы установить их личность. Позже я узнал, что никаких гражданских документов у бедняг не было. Гальсу и мне понадобилось собрать в кулак волю, чтобы не смотреть на трупы, когда мы тащили их к яме. Мы засыпали их землей, когда раздался сигнал об отправлении. С каждой минутой становилось все холоднее. Меня переполняло чувство отвращения.
Час спустя наш поезд прошел мимо разрушенных, как мы заметили, несмотря на плохую освещенность, зданий. Проехал еще один поезд, который не произвел на нас столь мрачного впечатления, но и лучше от его вида нам не стало. Вагоны были помечены красными крестами. На носилках, которые были видны через окна, лежали, скорее всего, тяжело раненные. Из других окон нам приветливо махали перевязанные солдаты.
Наконец мы прибыли на вокзал в Минске. Поезд остановился на всем протяжении длинной широкой платформы, по которой сновали занятые делом солдаты и русские военнопленные, которых вели другие пленники с белыми повязками на рукавах. Это были русские перебежчики. Они сами вызвались караулить товарищей, что как нельзя лучше устраивало наших властей: кто еще может заставить русских пленников целый день трудиться?
Раздавались приказы, сначала по-немецки, затем по-русски. К нашему поезду подошла толпа. При свете подогнанных к платформе грузовиков началась разгрузка. Мы также приняли участие в работе, на которую ушло почти два часа: немного согрелись, а затем снова занялись своими запасами продовольствия. Гальс, не страдавший отсутствием аппетита, за две недели поглотил больше половины пайка. Ночь мы провели даже с удобствами в каком-то здании. [33]
На следующий день нас отправили в госпиталь, где продержали два дня и сделали несколько прививок. Минск подвергся сильным разрушениям. Город пострадал от обстрела. По некоторым улицам вообще невозможно было пройти, так много было там ям, образовавшихся после бомбежки. Многие из них достигали порой глубины пятнадцати футов. Чтобы как-то перебраться через препятствия, через траншеи перебрасывали доски. Один раз мы уступили дорогу нагруженной продуктами русской женщине, за которой бежало четверо или пятеро ребятишек, таращивших на нас удивленные круглые глаза. Встретилось нам и несколько необычных магазинчиков, вместо разбитых стекол в которых были вставлены доски или мешки с соломой. Мы с Гальсом, Ленсеном и Морваном любопытства ради заглянули в некоторые из них. На полках стояли разрисованные в разные цвета глиняные кувшины с напитками, растениями, сушеными овощами или густым сиропом.
Как поздороваться по-русски, мы не знали, поэтому разговаривали только между собой. Русские в лавочках смотрели на нас со смешанным страхом и улыбкой. Владелец магазинчика подходил с вымученной улыбкой, предлагая взять его продукты, надеясь таким образом умилостивить безжалостных вояк, какими мы представлялись его воображению.
Мы зачерпывали ложками сироп с желтоватой мукой, довольно приятной на вкус, немного напоминающей мед. Единственное, что мне не нравилось, — было слишком много жиру. Как сейчас передо мной встают лица русских. Вручая нам свой сироп, они улыбаются, произнося слово «орулка». Я так никогда и не узнал, что оно значит: приглашение отведать кушание или так называлась эта смесь. «Орулкой» мы питались все эти дни, что, однако, не мешало вовремя появляться и к обеду, начинавшемуся в одиннадцать часов.
Гальс с исключительной вежливостью брал все, что предлагали ему русские. Меня это порой даже раздражало: он клал в котелок все продукты советских торговцев, отличающиеся друг друга лишь консистенцией. Иногда в его котелке были смешаны пресловутая «орулка», вареная [34] пшеница, селедка, нарезанная на кусочки, и прочие продукты. Что бы там ни было намешано, Гальс поглощал все, напоминая при этом ненасытного борова.
Впрочем, времени для отдыха особенно не было. Минск — важный центр армейских поставок. Нужно было отправлять грузы по назначению и распаковывать прибывающие.
Жизнь войсковой части этого сектора была на удивление хорошо организована. Приходила почта. Солдатам, уезжавшим в отпуск, показывали фильмы — нас, правда, на них не пускали. Были также библиотеки и рестораны, работали в которых русские, обслуживая немецких солдат. Для меня посещение ресторана обходилось слишком дорого, и я в них не ходил, зато Гальс, готовый пожертвовать чем угодно, лишь бы наполнить желудок, тратил здесь все свои деньги да и добрую часть наших. В обмен он подробно расписывал все меню заведения, не забывая немного и приврать. От его рассказов у нас слюнки текли.
Кормили нас гораздо лучше, чем в Польше, к тому же мы без особых затрат добавляли к рациону продукты, купленные на свои деньги. А это было необходимо. В начале декабря начались жуткие морозы, температура упала до пяти градусов ниже нуля. Снег, выпадавший в огромных количествах, не таял; местами лежали сугробы до трех футов высотой. В таких условиях поставка на фронт продовольствия замедлялась, и, как рассказывали солдаты, возвращавшиеся с передовой, где было еще холоднее, чем в Минске, им приходилось делить между собою скудные рационы. Недостаток пищи и морозы приводили к болезням, главным образом воспалению легких и обморожениям.
В это время рейх прилагал все усилия, чтобы защитить солдат от русской зимы. В Минск, Ковно и Киев были привезены в огромном количестве одеяла; зимняя одежда из овечьей кожи; калоши с толстыми мысками и шерстяным верхом; перчатки, капюшоны и переносные обогреватели, работавшие одинаково хорошо как на бензине, нефти, так и на алкогольном спирте; продукты, запечатанные в особые коробки, да и тысячи других [35] необходимых вещей. Наша задача, конвойных войск Ролльбана, — доставить все это на передовую, где груз ждали наступающие войска.
Мы предпринимали сверхчеловеческие усилия, но успевали далеко не всегда. Никакими словами невозможно описать наши страдания — не от солдат русской армии (она пока только отступала), а от мороза. Дороги, находившиеся за пределами крупных городов (которых, прямо скажем, и так было немного), отремонтировать не успели; тем более не смогли провести новые. Пока мы осенью занимались гимнастикой, вермахт, проведя блестящее наступление, застрял в невероятной трясине вместе со всеми поставками. Наступили холода — и замерзли отвратительные колеи, ведущие на восток. На этих дорогах можно было проехать только в телегах, и все же появилась возможность перевозить войска. Но наступила зима, на огромные пространства России обрушились тонны снега, и движение снова оказалось парализовано.
В декабре 1942 года мы сопровождали грузы. Разгребали снег, чтобы наши телеги смогли продвинуться на пятнадцать—двадцать миль, но на следующий день все опять оказывалось засыпано снегом, и приходилось снова браться за дело. Под снегом были сплошные кочки и овраги, на которых мы постоянно спотыкались, а к вечеру приходилось подыскивать себе крышу над головой.
Иногда ночное прибежище сооружали наши инженеры, иногда мы устраивались на ночлег в избе или еще в каком-нибудь первом попавшемся доме. В помещение, предназначенное для одной семьи с двумя детьми, нас набивалось человек по пятидесяти. Особенно ценились специально для условий русской непогоды изобретенные палатки из плотной водонепроницаемой ткани; они были рассчитаны на девять человек. Еды было предостаточно, и хотя бы в этом наше существование оказывалось более-менее сносным. Мылись мы редко; стали заводиться насекомые; поэтому первое, что мы делали, возвращаясь в Минск, это проходили дезинфекцию.
Мне изрядно надоели и «священная Россия», и передвижение в повозках. Я, как и все, боялся попасть под обстрел, но в то же время мне пора было бы и пострелять [36] из маузера, который постоянно болтался при мне без всякой нужды. Казалось, стрельба будет моей местью за мучения, доставляемые морозом, и волдыри, которыми покрылись мои руки от непрерывного разгребания снега. Кожаные перчатки порвались, и из них выглядывали мои заледеневшие пальцы. Ощущение холода в руках и ногах было настолько сильным, что казалось, холод пронзил меня в самое сердце. Температура не поднималась выше минус пяти градусов.
Нас расквартировали в пятнадцати милях севернее Минска для охраны огромного гаража военных машин. В деревне было восемь изб; мы заняли семь; лишь в одной, самой большой, жила семья русских: отец, мать и две дочери Хорские. Они говорили, что приехали сюда из Крыма; о родине своей вспоминали с ностальгией. Хорские содержали трактир; в нем мы питались — на свои деньги — и убивали время с попутчиками.
Снег прекратился, но мороз крепчал. Как-то вечером (к этому времени мы простояли в деревне уже больше недели) я отправился на два часа в караул. Я пересек стоянку, на которой были запаркованы машин пятьсот, а то и больше, наполовину засыпанных снегом. Весь день со страхом думал, как буду прохаживаться тут в темноте. Пока мы тут ходим, партизаны могут пробраться незаметно между машинами и всех нас перестрелять — чего уж проще. Правда, я уже успел себя убедить, что война, если она и идет, происходит не здесь, а где-то еще. Никого из русских, кроме торговцев и пленных, я пока еще не встречал.
Разубедив сам себя, я направился на свой пост, расположенный ярдах в пятнадцати от первых машин. Путь пролегал через траншею, выкопанную специально для того, чтобы мы могли дойти до самых машин или, наоборот, незаметно отойти. Прошел снег, и края траншеи поднялись еще почти на три фута; после каждого снегопада нам приходилось заново рыть окоп. Чтобы хоть что-то разглядеть, я встал на ящик. Я накинул на шинель еще и одеяло и едва мог пошевелить руками. [37]
От порции алкоголя я отказался: от него мне становилось еще хуже. Начал настраиваться на противостояние ужасному морозу. Ночное небо было чистым; мне открывался обзор на сто ярдов. На горизонте виднелся чахлый кустарник. В разные стороны расходились телефонные провода; столбы, к которым они прикреплены, не прочно держались в земле и от тяжести снега часто заваливались.
Нос так и жжет от холода. Только нос: его я и высунул из-под одеяла. Шапка надвинута дальше некуда: она закрывает лоб и даже щеки. Сверху каска: ее полагается носить во время караульной службы. Поднятый воротник пуловера, который прислали родители, сзади доходит до края шапки.
Время от времени смотрю на технику, которую охраняю. Трудно и представить себе, что будет, если нам срочно придется уносить отсюда ноги. Двигатели, должно быть, промерзли насквозь.
Я пробыл на посту уже добрый час, когда на дальнем конце стоянки появилась чья-то фигура. Я забился в окоп. Перед тем как вытащить руки из карманов, отважился еще раз высунуться и посмотреть. Фигура направлялась в мою сторону. Может, это разводящий; а что, если большевик?!
Кряхтя от напряжения, я вытащил руки из теплых карманов и схватился за винтовку. Курок от мороза примерз к пальцу. Я взял оружие на изготовку и крикнул:
— Кто идет? Пароль!
Последовал правильный ответ, и я опустил ствол. И все же не зря принял меры предосторожности: это был офицер, совершавший обход. Я отдал честь.
— Все в порядке?
— Да, лейтенант.
— Ну, с Рождеством тебя!
— Как? Уже Рождество?
— Конечно. Смотри.
Он указал на дом Хорских. Покрытая снегом изба, казалось, ушла в землю, но узкие окна светились ярче, чем разрешали правила затемнения. А в окнах виднелись силуэты моих товарищей. Прошло несколько секунд, и [38] из вязанки дров, вероятно пропитанной бензином, показалось пламя.
Три сотни голосов, как один, орали в тиши морозной ночи песню: «О Wainacht, о stille Nacht!»{7} Неужто такое возможно? В ту минуту все остальное, все, что находилось за пределами лагеря, потеряло для меня значение. Я не мог отвести взор от горящих окон. Лица одних товарищей освещал костер; лиц других не было видно. А песня продолжала звучать, теперь уже на несколько голосов. Не знаю, может, меня растрогала тишина ночи, но ничего лучшего в жизни мне не приходилось испытывать.
Впервые с тех пор, как я стал солдатом, мне вспомнилась юность. Что сейчас у меня дома? Что творится во Франции? Из сводок мы знали, что многие французы встали теперь на нашу сторону. Это прекрасно! Хорошо, что французы и немцы сражаются плечом к плечу! Скоро мы перестанем мучиться от холода. Война закончится, и мы будем дома рассказывать о своих подвигах. На это Рождество я не получил никакого подарка, который можно было бы потрогать руками, но зато узнал о союзе между двумя родными для меня странами, и этого было достаточно. Я знал, что теперь я мужчина, и отгонял от себя неотступную мысль: как хорошо было бы получить в подарок какую-нибудь заводную игрушку.
Мои товарищи пели, и наверное, по всему фронту точно так же пели тысячи таких, как они. Тогда я еще не знал, что именно в это время советские танки «Т-34», воспользовавшись тем, что из-за Рождества прекратилось наше наступление, сокрушили посты Шестой армии в районе Армотовска. Тогда я и представить не мог, что тысячи моих товарищей в Шестой армии (в которой служил и мой дядя) полегли в аду Сталинграда. Разве мог я знать, что немецкие города подвергаются разрушительным налетам английской королевской авиации и ВВС США? Мне и в голову не могло прийти, что французы изменят франко-германской Антанте.
По-своему это было самое прекрасное Рождество в моей жизни. Я ни о чем не думал и ничего не хотел знать. [39] Я был один под огромным небом, на котором светились звезды. Помню, как по моей замерзшей щеке пробежала слеза — не от горя и не от радости, а от какого-то другого, странного чувства.
Когда я вернулся на квартиру, празднование закончилось. Костер загасили. Гальс припас для меня полбутылки шнапса. Чтобы не обижать его, я сделал несколько глотков.
Прошло еще четыре дня. По-прежнему свирепствовали морозы; к тому же начались сильные снегопады. Наружу мы выходили лишь по обязанности, которые были сведены к минимуму. Мы спалили несколько тонн дерева. Дома сохраняли тепло, так что иногда мы даже потели от жары. Чувствовали себя совсем неплохо, и, как всегда бывает, тут как раз и начались неприятности.
Рано утром, часа в три, караульный ударом ноги распахнул дверь избы, впустив вихрь холодного воздуха и двух солдат, казавшихся близнецами, так похоже выглядели их посиневшие от мороза лица. Они прошли к печке и лишь через несколько минут заговорили. Я, как и все, крикнул им, чтобы закрыли дверь. В ответ раздались ругательства и приказ встать. Мы, кряхтя и не слишком быстро, начали подниматься. Солдат, отдавший приказ, пнул скамейку, стоявшую подле, и снова проорал приказ, схватил одного из наших товарищей, укрытого одеялами, шинелью, мундиром, и выкинул его из импровизированной постели. При неясном свете от печки мы различили погоны фельдфебеля.
— Вы, свиньи, вы собираетесь вставать? — прокричал он, вытаскивая из постели всех, до кого мог дотянуться. — Кто отвечает за это стадо? Какой позор! Так вы надеетесь остановить наступление русских? Если не будете готовы через десять минут, вышвырну вас прямо в таком виде.
Ничего не понимая после внезапного пробуждения, мы в спешке собирали пожитки. Не закрывая дверь, фельдфебель, как бешеный, выбежал из избы и бросился в другую, сея повсюду панику. Мы никак не могли понять, что происходит. Наш часовой, который с трудом пришел в себя, сообщил, что чужаки прибыли из Минска [40] на попутной машине. Пятнадцать миль по заснеженной дороге проделать не так-то просто; вот чем объясняется их возбужденное состояние.
Но, как бы ни орал свирепый фельдфебель, собрать нас в строй меньше чем через двадцать минут ему не удалось. Лаус, спавший так же крепко, как и остальные, пытался привести нас в чувство, прикидываясь, что рассержен не меньше, чем его коллега.
Фельдфебель, гнев которого так и не улегся, выкрикивал приказы:
— Еще до рассвета вы должны отправиться в отряд коменданта Ультренера в Минске. — Он повернулся к Лаусу: — Берите из депо пятнадцать машин и отправляйтесь.
Непонятно, разве нельзя было позвонить? Зачем создавать себе лишние проблемы? Позже мы узнали, что во время нашего мирного сна телефонный провод был перерезан в четырех местах.
Невозможно представить себе, сколько мы потратили сил на то, чтобы завести грузовики и вывести их из депо. Мы перетащили целые баррели бензина, чтобы наполнить бензобаки, и алкоголя, который заливали в радиаторы, и, валясь с ног от усталости, разгребли кубические ярды снега. И все это почти в полной темноте. По разбитой заснеженной дороге, по которой добрался до нас фельдфебель, отправились в путь. Один грузовик съехал в кювет, и мы битых полчаса пытались его достать. Его взяла на буксир другая машина, но это не помогло: она только скользила по снегу и сама едва не съехала в яму. В конце концов пришлось нам всем заняться спасением чертова грузовика: мы в буквальном смысле слова вынесли его на руках. Часов в восемь утра, еще до наступления рассвета (в этих местах рассветает довольно поздно), мы прибыли в подразделение Ультренера. Выстроились, дрожа от холода, на огромной городской площади, где уже стояло помимо нас еще две-три сотни солдат. В Минске кипела жизнь.
Из громкоговорителей, расположенных на площади, слышалась речь верховного главнокомандующего. Он сообщал, что даже победоносной армии не избежать потерь [41] и гибели солдат; наша роль конвойных войск доставить, несмотря на любые невзгоды, о которых прекрасно знает командование, продовольствие, боеприпасы и все прочее, что требуется войскам, ведущим наступление. Любой ценой мы должны пробиться к берегам Волги: только так сможет продолжать победоносную битву генерал фон Паулюс. От места назначения нас отделяет тысяча миль, так что нельзя терять ни минуты.
После обеда мы отправились в путь. Я оказался один на 5,5-тонном ДКВ, нагруженном тяжелым автоматическим оружием. Дорога, ведущая из города, была прекрасно утрамбована, поэтому передвигались мы на большой скорости. Должно быть, здесь круглосуточно работала дорожная бригада. Снег на обоих берегах реки достигал двенадцати футов. Проехали через пост со множеством указателей. Мы свернули на стрелку: «На Припять, Киев, Днепр, Харьков, Днепропетровск».
На дорожные работы согнали всех, кто в состоянии был держать лопату, вот почему мы за небольшой промежуток времени проделали сто миль и поднялись на вершину холма, с которого открывался вид на безбрежные просторы.
Десять или двенадцать грузовиков, шедших впереди нас, сбавили скорость. Впереди отряд солдат убирал снег. Мощный грузовик толкал сани, снабженные чем-то вроде вентилятора, который разбрасывал снег во всех направлениях. А впереди лежали его огромные массы высотой почти в метр. (Дороги засыпали обильные снегопады, и без компаса даже невозможно было определить, где копать.) Наш командир с подчиненными ему офицерами рискнули совершить разведку в том направлении, где снег еще не был убран; погрузившись до колен, они обозревали горизонт и недоумевали, как же пробраться через эти непроходимые леса. В нашей машине было тепло, все окна закрыты, мотор работал.
Последовал приказ выйти из грузовиков и взять лопаты. Их всем не хватило, и офицеры приказали работать досками, касками, даже подносами.
Мы с несколькими солдатами решили отодрать заднюю дверцу грузовика и использовать ее как плуг для [42] разгребания снега. Наши бестолковые попытки были прерваны свистком фельдфебеля.
— На что вы надеетесь? Ступайте со мной; пойдем поищем работников. Да захватите оружие!
Подобный поворот дела меня только обрадовал. Лучше уж идти с фельдфебелем, чем снег разгребать. Где он собирался раздобыть работников, совершенно неясно. Выехав из Минска, мы миновали всего две опустевшие деревни. Захватив винтовки, пошли в сторону от колеи, проделанной колесами грузовиков, с каждым шагом все больше погружаясь в снег.
Первые десять минут я изо всех сил пытался поспевать за фельдфебелем, который шел впереди на расстоянии пяти метров от меня. Я начал задыхаться, по спине, под тяжелыми слоями одежды, заструился пот. Изо рта вырывался пар, тут же исчезавший в холодном воздухе. Я не отрывал глаз от глубоких следов, которые оставлял фельдфебель, пытаясь идти с ним в ногу, но, поскольку он был покрупнее меня, я каждый раз ступал ногой в снег. На горизонт даже боялся посмотреть: он казался так далеко. Вскоре березы скрыли от наших взоров конвой.
Наш маленький нелепый отряд бесстрашно устремился в безбрежную пустыню снега. Так продолжалось около часа. Неожиданно, в полной тишине, мы услыхали звук, становившийся все громче и громче, и остановились.
Фельдфебель сказал:
— Теперь уже близко. Жалко упускать такую возможность.
Что он имел в виду, я так и не понял, но вскоре услышал грохот. Слева я увидел черную полосу, прорезавшую снег. Поезд! Мы дошли до железнодорожной ветки. Но что это нам даст? Не взвалим же мы грузовики на вагоны?
Поезд медленно двигался примерно в полукилометре от нас. Состав был очень длинный: черные вагоны, перемежающиеся изредка локомотивами, из труб которых шел дым, который сразу же исчезал, как по волшебству. Наверное, поезд был снабжен особым снегоуборочным механизмом. [43]
— Здесь полно товарных составов, — сказал фельдфебель. — В большинстве вагонов боеприпасы, но есть в них и пассажиры. Остановим один и возьмем русских работников.
Наконец-то я понял.
Теперь оставалось только ждать. Мы без конца ходили, пытаясь согреться. Правда, температура, кажется, слегка повысилась, может, градусов до пятнадцати. Пока мы ждали поезда, мороз казался непереносимым. Солдаты, которые разгребали снег у грузовиков, были в лучшем положении: с них ручьем лил пот. Ни разу не видел, чтобы кто-то лучше, чем немцы, переносил мучения, будь то мороз, жара и что еще угодно. Я же во время пребывания в России только и делал, что без конца спасался от холода.
Первый поезд даже не остановился. Фельдфебель превзошел самого себя, пытаясь остановить состав. Он был вне себя от гнева. Солдаты прокричали нам с поезда, что получили приказ ни при каких обстоятельствах не останавливаться.
Раздосадованные, мы продолжали передвигаться по направлению прошедшего поезда. В любом случае наверняка колея идет параллельно шоссе; чтобы вернуться к товарищам, надо лишь повернуть под прямым углом. Плохо лишь, что мы оторвались от кухни: время обеда уже прошло. В кармане шинели у меня были припасены два куска ржаного хлеба, но доставать их я не торопился. Вскоре мы сообразили, что железная дорога проходит мимо того места, где находился конвой, и вернулись назад.
Солдаты, с которыми я разгребал снег, уже познакомились друг с другом. Они не прекращали разговаривать с тех пор, как мы отошли от конвоя.
Теперь фельдфебель уже шел во главе целого отряда, и я пытался поспевать за ним. С обеих сторон железную дорогу окружал тощий кустарник, простиравшийся вперед на несколько километров. Постепенно кустарник становился все более плотным и отодвигался все дальше от путей. Среди бескрайних снежных просторов ясно выделялась любая неровность ландшафта. Уже несколько [44] минут я не отрывал взгляда от черного пятна, видневшегося в пятистах ярдах от нас. Десять минут спустя мы поняли, что это изба. Фельдфебель направился к ней. Видимо, это был дом железнодорожных рабочих. Фельдфебель повысил голос:
— Поторапливайтесь. Подождем здесь.
Мы перегруппировались. Молодой веснушчатый парень, один из тех, кто вместе со мною разгребал снег, рассказывал что-то остроумное своему приятелю. Мы приближались к избе, когда воздух прорезал резкий хлопок. Справа из избы показалось облачко дыма.
От изумления я не мог прийти в себя и испуганно оглядел своих товарищей. Фельдфебель распластался на земле, подобно вратарю, который ловит мяч, и зарядил винтовку. Веснушчатый парень, пошатываясь, направился ко мне; его глаза были широко раскрыты, и в них застыло глупое недоуменное выражение. Не дойдя шести шагов, он повалился на колени, открыл рот, как будто собрался вскрикнуть, но так ничего не произнес и опрокинулся на спину. Раздался второй щелчок и характерный свист пролетевшей пули.
Не раздумывая ни секунды, я бросился на снег. Фельдфебель выстрелил, и с крыши слетел комок снега. Я не мог оторвать взгляда от молодого солдата с веснушками, неподвижное тело которого лежало почти рядом.
— Прикройте же меня, идиоты, — прорычал фельдфебель, вскочил и бросился вперед.
Я посмотрел на приятеля убитого солдата. Казалось, он больше удивлен, чем испуган. Мы нацелили винтовки на избу, из которой по-прежнему раздавались выстрелы, и открыли огонь.
Звук маузера добавил мне уверенности. В ушах просвистели еще две пули. Сержант, с невозмутимым видом, выпрямился во весь рост и кинул гранату. Воздух разорвал звук взрыва. В избе образовалась брешь.
С хладнокровием, которое был сам не в состоянии понять, я продолжал наблюдать за избой. Фельдфебель по-прежнему стрелял. Я зарядил винтовку и уже готов был выстрелить, когда из развалин избы показалось две фигуры и побежали к лесу. Лучше возможности и не [45] найти. Черная мишень была прекрасно видна на снегу. Я спустил курок... и промахнулся.
Фельдфебель тоже выстрелил в сторону убегающих, но, как и я, не попал. Немного погодя он приказал нам подняться, и мы вылезли из своих окопов.
В развалинах избы мы увидели прислонившегося к стене человека. Его лицо, наполовину заросшее густой бородой, было обращено к нам; в глазах застыло уныние. Он смотрел на нас, не говоря ни слова; на нем была не военная форма, а гражданская одежда. Мне бросилась в глаза его левая рука, покрытая кровью. В душе шевельнулась жалость. Голос фельдфебеля вернул меня к реальности.
— Партизан! — рявкнул он. — Скажешь, нет? Ты знаешь, что тебя ждет!
Он наставил пистолет на русского; тот испуганно забился в угол. Фельдфебель спрятал оружие в кобуру.
— Займитесь им, — приказал он, махнув в сторону раненого.
Мы вынесли партизана на воздух. Он застонал и произнес что-то неразборчивое.
Послышался стук колес приближающегося поезда. Но на этот раз состав возвращался в тыл. Нам удалось его остановить. Два солдата и лейтенант спрыгнули с первого вагона. Мы взяли под козырек.
— Ради всего святого, кто вы такие? — прокричал он. — Зачем вы нас остановили?
Фельдфебель объяснил, что мы ищем рабочих.
— В поезде едут только раненые и умирающие, — сказал лейтенант. — Если бы у нас были демобилизованные солдаты, я бы вам помог. А так — что я могу для вас сделать!
— У нас двое раненых, — заявил фельдфебель.
Лейтенант и без его слов уже направился к солдату с веснушками; тот неподвижно лежал там, где его настиг выстрел.
— Вы же видите, этот мертв.
— Нет, господин лейтенант. Он еще дышит.
— Да... ну, может... проживет еще минут пятнадцать... Ну ладно... мы его возьмем. [46]
Он подал знак двум солдатам с носилками, и те подняли нашего товарища. На зеленом фоне его шинели застыла кровь.
— А второй? — нетерпеливо спросил лейтенант.
— Оттуда, из избы.
Лейтенант бросил взгляд на бородача, которому, видимо, тоже недолго осталось жить.
— Кто это?
— Русский, партизан.
— Вот оно что. Вы, наверное, думаете, что я буду заниматься этими свиньями, готовыми выстрелить в спину, чуть только отвернешься, — как будто мало раненых на фронте!
Он отдал приказ своим солдатам. Те подошли к бедняге, лежавшему на снегу; раздались два выстрела.
Вскоре мы отправились обратно к шоссе. Фельдфебель раздумал привлекать дополнительную рабочую силу. Мы возвращались к нашему конвою, который, можно не сомневаться, вряд ли преуспел в расчистке снега.
Впервые я попал под огонь; охватившие меня чувства трудно описать. События дня казались абсурдными: огромные шаги фельдфебеля по снегу; молодой веснушчатый солдат, который должен был возвращаться с нами... Все произошло так быстро, что я даже не успел уловить, какое значение имеют все эти события. И все же двое погибли бессмысленной смертью. Одному из них не было еще и восемнадцати.
Уже давно стемнело, когда мы добрались до конвоя. Стояла холодная и ясная ночь; температура падала с ужасающей быстротой.
Мы едва держались на ногах от холода и голода. В голове у меня помутилось, пар от дыхания застывал на воротнике, поднятом почти до глаз.
Вскоре мы увидели солдат конвоя: их черные фигуры четко вырисовывались на белом фоне снега. И вправду, не слишком они преуспели. Грузовики по самые колеса погрузились в снег; лед примерз к покрышками и бамперам. Все укрылись в кабинах, накинув на себя все, что попало, и пытались заснуть, несмотря на мороз. [47] Неподалеку двое караульных притопывали, пытаясь согреть окоченевшие ноги.
Через покрытые морозными узорами стекла кабин пробивались огоньки сигарет и трубок. Забравшись в свой грузовик, я нащупал в темноте ранец и достал котелок. Зажав его в окоченевших пальцах, положил несколько ложек какой-то смеси, напоминавшей на вкус промерзшую сою. Есть это было совершенно невозможно. Я порылся в ранце и, к счастью, нашел кое-где съедобное.
Услышав снаружи какие-то голоса, я высунул голову в дверь. В проделанной в снегу лунке полыхал костер. Я выпрыгнул из грузовика и со всех ног побежал к этому источнику света, тепла и радости. Перед костром стояло трое, в том числе и фельдфебель, с которым мы сегодня путешествовали. Он ломал через колено хворост.
— Хватит с меня этого мороза. Прошлой зимой уже болел воспалением легких; если снова заболею, со мной будет кончено. Да и вообще, наши грузовики видать за две мили, так что ничего страшного не произойдет, если мы разожжем небольшой костер.
— Ты прав, — ответил другой солдат. Ему было по меньшей мере лет сорок пять. — Русские, партизаны и непартизаны, мирно спят.
— Я бы тоже не отказался от теплой постели, — сказал его приятель, уставившись на огонь.
Все подошли к костру, кроме фельдфебеля, который ломал на доски ящик.
Неожиданно раздался крик:
— Эй, вы там!
Кто-то приближался к нам, пробираясь среди грузовиков. На фуражке поблескивал серебристый значок. Фельдфебель и пожилой солдат принялись тушить костер. Мы вытянулись перед подошедшим капитаном.
— Вы что, с ума тут посходили! Разве не слышали приказа? Раз вам нетрудно было разжечь костер, берите оружие и патрулируйте окрестности. На ваш карнавал уже наверняка сбежалось несколько гостей. Будете дежурить парами до самого отправления. Все ясно? [48]
Эта капля переполнила чашу моего терпения. Я умирал от голода, холода, истощения сил и бог знает еще отчего. Только мне и не хватало всю ночь бродить по снегу, в котором утонешь по колено. Меня обуревал гнев, но я даже не мог его выразить. Фельдфебель решил, что первыми будем патрулировать мы с пятидесятилетним солдатом.
— Мы сменим вас через два часа. Вам же лучше.
Почему нам будет лучше, я так и не понял; знал только одно: этот подлец нарочно поставил меня со стариком. Конечно, ему в пару больше подойдут другие: те, кому двадцать пять, мощного телосложения. Зачем ему хилый семнадцатилетний подросток или старик. Я отправился в путь со своим товарищем по несчастью. Более уязвимую пару трудно было себе и представить. Не пройдя и нескольких шагов, я свалился в снег. Пытаясь подняться, почувствовал, что по лицу катятся слезы.
Старик оказался не таким уж плохим человеком. Ему, видно, все это тоже порядком надоело.
— Ты не ушибся? — спросил он отеческим тоном.
— Да пошел ты! — произнес я в ответ.
Он ничего не ответил. Задрал воротник, пропустил меня вперед. Я даже не знал, куда мы должны были идти, да что с того? Что я знал наверняка, так это что я пойду в два раза быстрее, как только скроется из глаз темная масса конвоя. Так оно и случилось, несмотря на усталость, я здорово оторвался от старика, стараясь как можно меньше вдыхать холодный воздух. Пройдя еще немного, убедился, что дальше идти не могу. Колени дрожали. Я остановился и расплакался. Передо мной вставала картина Франции, моей семьи, игр, в которые я играл с друзьями. Что мне здесь понадобилось? Помню, как произнес, всхлипывая:
— Рановато мне быть солдатом. Не знаю, удивился ли спутник моим причитаниям. Поравнявшись со мной, он сказал:
— Ты идешь слишком быстро, молодой человек. Прости, но мне за тобой не угнаться. Какой из меня солдат. Меня отправили в запас еще до войны. Но полгода назад все равно призвали. Им нужные все, кто есть, сам [49] понимаешь. Будем надеяться, что хоть вернемся домой целые и невредимые.
Не зная, как объяснить свое позорное поведение, я свалил всю вину на русских:
— Во всем виноваты эти свиньи! Все из-за них!
События сегодняшнего вечера не выходили у меня из головы. И партизан, и его казнь не давали мне покоя. Бедный старик стоял передо мной, не зная, что и думать. С кем он имеет дело: с сумасшедшим фанатиком или секретным агентом.
— Да, — произнес он осторожно. — Они заставляют нас попотеть, это точно. Лучше всего оставить их в покое. Большевики у них все равно долго не продержатся. Да и вообще, это не наше дело.
— А Сталинград! Нам необходимо помочь Шестой армии! Там воюет мой дядя! Им, наверное, приходится несладко.
— Что верно, то верно. Нам ведь не сообщают всего. Покончить с Жуковым будет не так-то просто.
— Жуков отступит, так же как под Харьковом и Житомиром. Генералу фон Паулюсу не впервой обратить его в бегство.
Старик промолчал. Мы мало знали о том, что происходило на передовой, так что говорить было особенно не о чем. В то время я и представить себе не мог, что войска под Сталинградом были блокированы, а солдаты Шестой армии, оставив последнюю надежду, сражались не на жизнь, а на смерть.
На небе сверкали звезды. При лунном свете можно было разглядеть циферблат студенческих часов, память об окончании школы, поблескивавших на моем запястье. Время, казалось, остановилось: два часа тянулись дольше двух столетий. Мы еле шли; при каждом шаге ботинки полностью погружались в снег. Ветер перестал, но мороз, с каждой минутой становившийся сильнее, подгонял нас.
В ту ночь мы мерзли так по очереди по два часа. Между каждым караулом я успевал немного поспать. Первые лучи солнца, которые я застал, разгребая снег, упали на мое лицо, искаженное от усталости. [50]
С рассветом мороз еще более усилился. Выданные нам шерстяные перчатки давно прорвались, на закоченевшие пальцы мы надели вторую пару носков. Но, даже разгребая снег, согреться было невозможно. Мы хлопали себя по бедрам и топали ногами, чтобы разогнать кровь. Капитан приказал приготовить для нас кофе — почти кипяток. Это было как нельзя кстати: ведь на завтрак мы получили всего лишь порцию промерзшего сыра. Капрал, заведовавший полевой кухней, сообщил, что его градусник показал двадцать четыре градуса ниже нуля.
Не помню, сколько продолжалось наше путешествие. Все последующие дни сохранились в моей памяти как морозный кошмар. Температура колебалась между пятнадцатью и двадцатью пятью градусами. Однажды подул такой сильный ветер, что, несмотря на приказы офицеров, мы оставили лопаты и укрылись в грузовиках. В тот день температура упала еще ниже, и я был уверен, что уж теперь точно умру. Мы никак не могли согреться. Даже мочились на окоченевшие руки, чтобы согреться и дезинфицировать трещины на пальцах.
Четверо из нашего отряда, тяжело заболевшие воспалением легких и бронхов, лежали и стонали в раскладных кроватях, устроенных в одном из грузовиков. В роте было всего два врача, но они мало чем могли помочь. Помимо этих тяжелых случаев, сорок человек обморозились. У некоторых солдат на носу образовались волдыри, потрескались от холода лицо и руки. Я не слишком пострадал, но стоило пошевелить пальцами, как начинала сочиться кровь. Временами боль была настолько сильной, что я приходил в отчаяние, начинал безудержно рыдать; но всем хватало собственных забот, и на меня никто не обращал внимания.
Дважды в грузовике, где располагалась полевая кухня, а по совместительству и медпункт, мне мыли руки 90-процентным раствором спирта. Боль от этого была настолько сильной, что я не мог удержаться от крика, зато на несколько минут по рукам разливалось тепло.
К прочим неприятностям добавлялось плохое «питание. Расстояние от Минска до Киева, где мы сделали [51] первую остановку, составляло 250 миль. Учитывая проблемы, подстерегавшие нас по пути, мы получили пятидневный паек. На самом деле нужно было выдать восьмидневный, а так мы съели и неприкосновенный запас. Кроме того, тридцать восемь грузовиков сломались, и нам пришлось их уничтожить вместе с грузом, чтобы они не попали в руки партизанам. Двое тяжелобольных скончались, а у нескольких солдат ампутировали руки или ноги.
За три дня до прибытия в Киев мы пересекли бывшую линию обороны русских. Несколько часов ехали по местности, заполненной каркасами сгоревших танков, грузовиков, пушек и самолетов: ими было усеяно все поле, насколько хватало глаз. Кресты и столбы говорили о том, что здесь же было кладбище русских и немецких солдат, которые полегли в бою.
На самом деле русских погибло больше, чем немцев. Но солдаты рейха были захоронены по возможности по одиночке, а каждый православный крест отмечал братскую могилу, в которой лежало десять—двенадцать русских воинов.
Вся эта картина не прибавляла нам бодрости. К тому же приходилось заполнять воронки, образовавшиеся от разрывов бомб и гранат.
Наконец наш конвой прибыл в Клев. Этот красивый город не сильно пострадал. Красная армия пыталась остановить войска вермахта за пределами города, в той зоне, через которую мы проехали. Когда советские войска поняли, что больше не могут противостоять нажиму немцев, они ушли в другую часть города, не желая, чтобы с Киевом произошло то же, что и с Минском. В Киеве мы в первый раз сделали остановку на пути из Минска в Харьков. До конечного места назначения Сталинграда было еще не менее шестисот миль.
Киев представлял собою важный стратегический центр, в котором производилась перегруппировка отрядов, прибывавших из Польши и Румынии, и подготовка их к наступлению в направлении Кавказа и Каспийского моря. Город кишмя кишел солдатами, военными машинами. Их было даже больше, чем в Минске; [52] но здесь царила атмосфера постоянной готовности к бою.
Наша рота вошла в город и остановилась в ожидании приказов комендатуры.
И снова мы ходили по заснеженным улицам, скользким и утрамбованным, как лыжня. Мы уже надеялись, что нашим бедам конец. Все ожидали поступления приказа о переводе на новые квартиры.
Первым делом нас послали в санпропускник, и не зря: холод стоял такой, что даже чуть-чуть вымыться было невозможно. Все мы покрылись грязью и паразитами.
Получившие тяжелые раны были госпитализированы. Но в эту категорию попало всего семь человек. Остальные продолжали путь: в Киеве мы провели всего несколько часов.
Выйдя из санпропускника, организованного на удивление хорошо, рота выстроилась на заснеженной площадке перед зданием. На «фольксвагене» подъехал гауптман и, не выходя из машины, произнес короткую речь:
— Солдаты! Немцы! Войска конвоя! В этот час, когда завоевания рейха распространяются на огромную территорию, именно от вас зависит судьба нашей родины; от вашей преданности зависит победа немецкого оружия. Вы отвечаете за то, чтобы до наших войск, сражающихся на фронтах, как можно скорее доходили боеприпасы. Настал час исполнить обязанности на том фронте, который вы очень хорошо знаете: дороге, сопряженной с тысячью трудностей. Начиная с заводов, на которых наши рабочие выбиваются из сил, чтобы произвести необходимое фронту оружие, и кончая вашими отрядами обеспечения, его транспортировка должна быть такова, чтобы ни один германский солдат не страдал от нехватки оружия, продовольствия или обмундирования. Страна работает на всю мощь с тем, чтобы войска на фронте получили все необходимое и сохранили веру в победу. Нас не должны сломить никакие трудности. Ни у кого нет права сомневаться в героизме, который каждый день подтверждается нашими новыми победами. Нам всем приходится страдать, но все вместе мы сможем добиться успеха. Не забывайте, [53] что страна отдает вам все, а в обмен ожидает от вас полного самопожертвования. И никаких жалоб: ведь вы же немцы. Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер! — ответили мы в унисон. Гауптман прочистил глотку и продолжал уже менее театральным тоном:
— Ваша рота соединится с 124-й и 125-й ротами на окраине города, на шоссе, ведущем в Харьков. Потом двинетесь в сопровождении моторизованных войск из «Панцердивизион». Они защитят конвой от партизан, которые попытаются задержать ваше продвижение. Как видите, рейх делает всё, чтобы облегчить вашу задачу.
Он отдал честь, и его автомобиль тут же сорвался с места.
Мы соединились с указанными гауптманом ротами в назначенном месте и вместе сформировали 19-ю роту под начальством команданте Ультренера.
Я надеялся, что встречу друзей из учебного лагеря, если, конечно, их не перевели куда-нибудь или не убили. Я не знал, уехали ли они из Минска раньше нас или отправятся позже. На самом деле оказалось, что старую роту переформировали.
Теперь в нашем распоряжении оказалась походная кухня, на которой готовили горячие блюда. Это было очень важно. Перед самым отправлением нас хорошо накормили. А горячий душ и смена обмундирования в Киеве окончательно подняли наше настроение. Потеплело до четырех градусов ниже нуля.
Гальса я нашел без труда: его нелепую жестикуляцию было видно издалека.
— Ну, что скажешь о погоде, молодчик? А о горячей пище? Ведь дней десять мы не имели ничего горячего. На этом чертовом поезде думали, что подохнем с голоду.
— Ты ехал на поезде! Ну, если это не везение...
— Везение! Скажешь тоже... Тебя бы туда, когда взорвался локомотив. Пар валил высотой метров в четыреста. Четыре парня погибли, еще семерых ранило. Морвана ранили, когда мы наводили порядок. Это продолжалось дней пять. Я был с патрулем, искали партизан. Поймали [54] одного. Крестьянин, которого он ограбил, его же и выдал, а потом зазвал нас к себе домой и угостил на славу.
Я недолго думая рассказал ему о своих приключениях. Встретили Ленсена и Оленсгейма. От радости, что снова видим друг друга, обхватили друг друга за плечи и устроили пляску с криками и смехом. Старшие смотрели на нас с удивлением, не понимая, чему тут радоваться.
— А Фарштейн где? — спросил я.
— Уф, — прорычал Ленсен, продолжая смеяться. — Повредил колено, нарыв такой, что не может снять сапоги, и ждет, пока отек уменьшится.
— Пользуется положением на всю катушку, — заметил Гальс. — Если бы я вел себя так каждый раз, когда подвернул ногу...
Нашу беседу прервал сигнал к отправлению. Мы вернулись на свои посты. Зная, что друзья рядом и нас разделяет всего несколько грузовиков, я воспрял духом и почти забыл, что с каждой минутой мы все ближе подъезжали к фронту. Казалось, он еще так далеко. Мы ехали по разбитым дорогам, покрытым снегом и льдом. С обеих сторон их окаймляли холмы снега, образовавшиеся после расчистки. В просветах между ними виднелись разоренные и сгоревшие деревни и разбитая техника. Десятками километров мы просто ползли.
Войска фон Викса, Гудериана, фон Рейхенау и фон Штюльпнагеля отвоевали эту территорию после нескольких недель напряженных боев; между Киевом и Харьковом было взято в плен несколько сот тысяч военнопленных. Количество советских боеприпасов, погребенных под снегом, поражало. И как они еще после этого держатся?
От потепления начались новые снегопады, и нам снова пришлось взяться за лопаты. К счастью, два дня спустя к конвою присоединилась бронированная колонна сопровождения. К задней части танка мы прикрепляли четыре или пять грузовиков, и они, со включенными двигателями, медленно пробирались сквозь снег и лед.
Однако вскоре низкие облака исчезли; показалось бледно-голубое небо. Столбик термометра резко пошел [55] вниз, и нас охватил мороз. Иногда над нами пролетали немецкие пилоты. Мы им махали изо всех сил, а они покачивали крыльями самолетов. Медленно пролетали эскадрильи «Юнкерсов-52», направлявшиеся на восток.
Горячие обеды больше нас уже не согревали. Мои руки снова закоченели. К счастью, на этот раз в нашем конвое был доктор. Каждый раз во время привала мы выстраивались в очередь у его грузовика. Он покрыл мне руки мазью, которая защищала ладони от холода. Я стремился к тому, чтобы сохранить ее на руках, и держал их в глубоких карманах шинели. Лишь в крайнем случае осторожно доставал руки, но так, чтобы удержать мазь.
Долгие часы проводил я в кабине многотонного «рено», переваливавшегося с ухаба на ухаб. Время о г времени мы убирали снег, накапливавшийся внизу, или вытаскивали другую застрявшую машину.
А вообще-то старались не выходить наружу. Пока что мне удавалось избежать ночного караула. Когда из-за темноты дальше ехать было невозможно, мы останавливались. Шофер не слезал с водительского кресла, а я спал на полу, ноги между педалями, прижав нос к мотору, от которого исходил отвратительный запах перегоревшего масла. Мы просыпались полуживые от холода.
Задолго до рассвета начинали заводить замерзшие моторы. Гальс несколько раз навещал меня, но водитель заявлял, что на крохотную кабину нас и так слишком много. Он посоветовал мне самому навестить друга, но там меня встречал тот же прием. О том, чтобы переброситься парой слов под открытым небом, не могло быть и речи.
Однажды, вскоре после того как мы проехали мимо крупного города, рядом с которым располагалось летное поле люфтваффе, к нам присоединился разведывательный самолет, вступивший в радиосвязь с командиром вооруженного отряда, который нас сопровождал. Минуту спустя самолет покинул конвой и отправился на север. Вслед за ним, разбрасывая гусеницами снег, исчезли танки. Мы продолжали путь, не испытывая особого [56] беспокойства. Несколько часов спустя послышались отдаленные звуки разрывов. На мгновение все затихло, затем снова послышались взрывы, и снова тишина. В одиннадцать часов конвой остановился в деревне, покрытой снегом. Светило солнце, его яркий свет отражался на снегу, отчего у нас чуть не заболели глаза. Мороз был сильный, но переносимый.
Мы подошли к двум полевым кухням, из которых тянулся дымок. Первым, кто пришел, повар предложил доставать котелки. Он был совсем не плох: готовил так, что претензий ни у кого не возникало. Единственной странностью его стряпни было то, что все блюда без исключения повар приправлял одним и тем же густым мучным соусом. Я присоединился к Гальсу и Ленсену; мы направлялись к грузовикам, неся дымящиеся котелки с едой. Неожиданно воздух разорвали звуки близких разрывов. Мы на мгновение остановились и прислушались. Кажется, и все другие тоже замерли, прислушиваясь к тому, что происходит. Снова послышались взрывы. Мы, сами того не осознавая, ускорили шаг.
— Что там такое? — спросил Ленсен старого солдата, который забирался в грузовик.
— Пушки, ребята. Приближаемся, — сказал он. Это мы угадали и без него, но нам нужно было подтверждение.
— Ага, — сказал Гальс. — Пойду возьму пистолет.
Лично я не воспринял все происходящее всерьез. Раздалось еще несколько взрывов.
Раздался сигнал. Мы вернулись к грузовикам, и вскоре конвой отправился в путь. Час спустя, когда подъехали к вершине холма, орудия стреляли где-то совсем близко. Каждый разрыв в буквальном смысле слова сотрясал воздух. Водители стали резко тормозить, грузовики заносило. Я открыл дверь. Сзади на большой скорости ехал «фольксваген», через открытую дверцу машины лейтенант кричал:
— Вперед, не останавливайтесь! А ты... помоги этому идиоту вытащить машину, он загнал ее в канаву.
Я выпрыгнул из кабины и присоединился к группе солдат, которые пытались вытащить на дорогу «опель-блиц». [57] Снова началась стрельба. Казалось, стреляют совсем рядом, где-то на севере. Медленно, с большим трудом «опель» вылез из снега, и конвой снова отправился в путь. Мы ехали по покрытой лесом гористой местности. По-прежнему раздавались глухие звуки взрывов. Неожиданно шедшие во главе колонны грузовики снова остановились. Выскочившие из машин солдаты бежали во главу конвоя. Что там произошло?
Лейтенант, который не так давно ехал в «фольксвагене», тоже бежал вперед, собирая по дороге солдат. Захватив маузеры, мы побежали со всех ног и вскоре добрались до начала колонны. Большой грузовик командира группы, как нарочно, врезался в сугроб на краю дороги.
— Впереди партизаны, — прокричал фельдфебель. — Прячутся. — Он указал налево.
Не слишком понимая, что происходит, я последовал за сержантом, который во главе нашей группы, насчитывавшей пятнадцать солдат, бросился по заснеженному склону. Поднявшись, я увидел несколько темных фигур, двигавшихся под прямым углом к нам. Русские, кажется, передвигались так же медленно, как и мы. Мороз и тяжелые шинели мешали превратить нам все происходящее в некое подобие вестернов или американских фильмов «о войне». От холода все, казалось, застыло: радость, печаль, смелость и страх.
Опустив, как и остальные, голову, я двигался вперед, больше думая о том, как бы не застрять в снегу, чем о встрече с врагом. Партизаны были еще слишком далеко, и как следует разглядеть их не представлялось возможным. Я подумал: наверное, они, как и мы, передвигаются большими шагами, чтобы не утонуть в сугробах.
— Выройте себе окопы, — приказал фельдфебель, понизив голос, как будто противник мог нас слышать.
Лопатки с собой у меня не было, но рукоятью винтовки я выкопал небольшую ямку. Укрывшись в таком ненадежном убежище, я смог наблюдать за противником. Численность партизан, появившихся из противоположного леса, поразила меня: да сколько их здесь! В лесу, через ветви деревьев, стоявших зимой без листьев, были различимы многочисленные фигуры. Они [58] напоминали муравьев, пробирающихся через высокую траву с севера на юг. Поскольку мы-то ехали с востока на запад, я не мог понять, что у них на уме. Может, они пытаются окружить нас?
Наши войска установили мощную батарею на ближайшем склоне, расположенном ярдах в двадцати от нас. Я не понял, почему до сих пор не началась перестрелка. Противник стал пересекать дорогу, лежавшую от нас в двухстах метрах. Звук крупнокалиберных пушек, доносившийся с севера, стал громче, а непосредственно напротив нас на огонь, кажется, начали отвечать огнем. Холод брал свое: у меня закоченели руки и ноги. Я не понимал происходящего, но оставался совершенно спокоен.
Отряд русских пересек дорогу, не побеспокоив нас. Их численность втрое, а то и вчетверо превосходила нашу. Наш конвой состоял из ста грузовиков, ста вооруженных шоферов и шестидесяти человек сопровождения, единственной задачей которых была защита грузов. Сопровождали колонну десять офицеров и фельдфебелей, врач и два его помощника.
От каждого взрыва образовывались облачка пропитанного порохом снега. С покрытого деревьями холма поднимались облака дыма. Заговорил справа от меня автомат, но вскоре замолк.
Вместо того чтобы зарыться поглубже в окопе, я, как дурак, высунул голову. Фигуры партизан окутали белые облачка. Трещали выстрелы, русские отвечали тем же.
Автоматные очереди раздавались теперь с разных сторон. Солдаты повсюду стреляли из маузеров. Темные фигуры русских двигались перебежками. Кто-то из них падал и оставался лежать неподвижно. По-прежнему ярко светило солнце. Казалось, все, что происходит, совершенно несерьезно. То здесь, то там в воздухе свистели пули. От шума я оглох. Реагировал на все происходящее медленно и поэтому до сих пор ни разу не сделал ни одного выстрела.
Справа раздался чей-то крик. Стрельба почти не прекращалась. Партизаны со всех ног бежали к укрытиям. К ним приближались непрерывно стрелявшие танки. [59]
Несколько пуль угодили в снег прямо передо мной; я открыл беспорядочный огонь, как и остальные. Появилось еще семь или восемь танков; они повели наступление на партизан. Все действо продолжалось минут двадцать; я истратил около дюжины патронов.
Через некоторое время вернулись наши танки и бронированные машины. На трех из них везли пленников, группами по пятнадцать человек. Все они выглядели не лучшим образом. Три немецких солдата при помощи товарищей вылезли из грузовиков. Один из них, казалось, был почти без сознания, лица двух других исказила болезненная гримаса. В кузове одного из танков лежало три раненых русских и два немца; один из них издавал стоны. На небольшом расстоянии, облокотившись о сугроб, нам подавал какие-то знаки немецкий солдат с залитым кровью лицом.
— Дорога свободна, — объявил офицер. — Можете ехать.
Мы помогли отправить раненых в полевой госпиталь. Я вернулся в «рено». Мимо прошел Ленсен, покачивая головой.
— Видал? — спросил он.
— Да. Не знаешь, кого-нибудь убили?
— Конечно.
Конвой снова отправился в путь. Мысль о смерти причиняла мне беспокойсво; я как-то сразу испугался. Поблекло сияние солнца, мороз стал невыносимым. По обеим сторонам дороги лежали тела в длинных коричневых шинелях. Один из них, когда мы проезжали, начал жестикулировать.
— Эй, — ткнул я в бок водителя. — Там раненый, он нам машет.
— Бедняга. Надеюсь, его люди о нем позаботятся. На войне всегда тяжело. Как знать, может, завтра придет и наша очередь.
— Да, но у нас же есть врач. Вдруг он ему чем-то поможет.
— Тебе легко говорить. У нас и так два грузовика с ранеными, так что доктору есть чем заняться. Не [60] принимай все так близко к сердцу, мой тебе совет. Ты еще и не такого насмотришься.
— Я и так уже видел достаточно.
— Да и я тоже, — сказал он. — Я видал свое колено. Осколком оторвало коленную чашечку. Думал, меня пошлют домой. Как бы не так: впихнули в подразделение водителей, вместе со стариками, мальчишками и немощными. Дело нешуточное: рана чертовски болит, к тому же приходится несколько часов ждать, пока дадут морфий.
Он начал рассказывать про свое участие в боях на территории Польши. В то время он числился в Шестой армии, которая теперь сражалась под Сталинградом.
Наступала темнота. Конвой и его сопровождение остановились у большой избы. Снегопад и ухабы не позволяли хирургу проводить операции на ходу. От потери крови умерли двое русских, а остальные ждали помощи уже несколько часов.
Я уже собирался было распахнуть дверь и побежать к полевой кухне, когда меня остановил шофер:
— Не слишком торопись, если, конечно, не хочешь провести ночь на карауле. Здесь сержант не ведет такой учет, как в казарме. Берет первых попавшихся солдат, дает им поручение, вот и все дела.
Так оно и оказалось. Вскоре мне пришлось выслушивать жалобы проголодавшегося Гальса:
— Вот невезуха! Меня снова поставили в эту ночь на караул. Что с нами будет, одному Богу известно. Мороз-то крепчает. Мы не выдержим.
Вновь стояла ясная ночь, термометр показывал двадцать два градуса ниже нуля.
Я поблагодарил шофера. Мы направились к полевой кухне, намереваясь сытно пообедать. Увидав нас, повар не смог удержаться от саркастического замечания:
— Что, проголодались?
Он уже снял с огня котлы и заменил их большими кастрюлями, в которых кипела вода.
— Ешьте, да побыстрее, — проговорил повар, опуская поварешку в наши котелки. — Хирург приказал приготовить ему кипятка. Он там занят с ранеными. [61]
Мы даже не сняли рукавиц, зачерпывая ложками кашу. Появился лейтенант.
— Вода готова?
— Да, как раз, лейтенант. Уже закипела.
— Отлично. — Взгляд лейтенанта обратился к нам. — Вы двое, отнесите воду доктору. — Он указал на освещенную дверь одной из хат.
Мы закрыли котелки, в которых осталась недоеденной часть каши, и пристегнули их к ремням. Я осторожно, чтобы не пролить кипяток себе на ноги, взял одну кастрюлю и направился в импровизированную операционную.
Единственное преимущество этой избы заключалось в том, что там было тепло. Уже давно никто не чувствовал себя дома. Врач устроил перевязочную в большой комнате jh занимался беднягой, распластавшимся на стоявшем в середине столе. Двое солдат держали пациента, который дергался от боли. Везде — на скамьях, на полу, на сундуках — лежали или сидели раненые. Ими занимались два помощника лекаря. На полу валялись окровавленные бинты.
В кастрюле с горячей водой две русские женщины мыли хирургические инструменты. Освещение комнаты оставляло желать лучшего. У операционного стола врач поставил большую керосиновую лампу крестьянина, а сам хозяин держал над головой хирурга еще одну лампу. Еще по одной лампе держали в руках лейтенант и сержант.
В углу комнаты, образованном большой печкой, плакал молодой русский. На вид ему было лет семнадцать, как и мне. Я поставил кастрюлю перед врачом, опустившим в нее толстый комок ваты, и замер на месте, не в силах отвести взгляд от раны, которой занимался доктор. Кожа вокруг нее, казалось, была порвана, все пропиталось кровью. Из огромной дыры, над которой какими-то ножницами с загнутыми концами орудовал врач, струилась алая кровь. В голове все поплыло, я почувствовал тошноту, но так и не смог отвести взгляда. Пациент дергал головой из стороны в сторону. Двое солдат крепко его держали. Кровь отлила у него от лица, по [62] нему струился пот. Во рту у него был бинт. Наверное, его засунули раненому, чтобы тот не кричал. Это был солдат из броне колонны. Я не мог пошевелиться.
— Подержи его за ногу, — мягко обратился ко мне врач.
Я помедлил, потом дрожащими руками взялся за ногу и почувствовал, как у меня трясутся руки.
— Осторожно, — проронил доктор.
Я увидел, как скальпель еще глубже забрался в рану, почувствовал, как напрягаются и снова расслабляются мышцы ноги. Затем закрыл глаза. Я слышал звуки от хирургических инструментов и тяжелое дыхание пациента, который не переставал дергаться, несмотря на местную анестезию.
Затем я услышал звук пилы. Несколько минут спустя нога, которую я держал, стала тяжелее. Теперь ее удерживали только мои руки. Хирург только что ампутировал ее.
Несколько мгновений я оставался в таком странном положении, держа непомерную ношу, и готов был упасть в обморок. Наконец, положил ее на кипу бинтов позади стола. Никогда, даже если мне суждено прожить сто лет, я не забуду эту ногу.
Моему шоферу удалось сбежать, и я ожидал, пока меня перестанут замечать, чтобы тоже испариться. Но к несчастью, до самой поздней ночи удобный случай так и не подвернулся. Мне пришлось помогать в других операциях, которые были ничем не лучше ампутации. Был уже почти час ночи, когда я, наконец, растворил двойные двери избы.
Налетел морозный ветер; холод казался особенно невыносимым. Я помедлил, но при мысли о том, чтобы снова вернуться к раненым, мертвецам и рекам крови, я решил, что лучше уж мороз. Небо было ясное, светлое, казалось, воздух замер. Тени домов и грузовиков выделялись яркими блестками снега. Не было видно ни души.
Я отправился по деревне искать свой «рено». Так можно уничтожить весь конвой, прежде чем кто-нибудь спохватится. Раскрылась дверь избы, из нее [63] показалась чья-то закутанная фигура. Было видно, когда сверкнул маузер. Фигура сделала несколько неуверенных шагов по сугробам. Заметив меня, человек в шинели проговорил:
— Заходи. Моя очередь.
— Куда заходить?
— Греться Если, конечно, не хочешь сделать еще круг.
— Но я не в карауле. Помогал хирургу, а теперь иду спать.
— Ясно. А я спутал тебя с... — Он назвал какое-то имя.
— Говоришь, здесь можно погреться?
— Да, заходи. Это штаб караула. Мы меняемся через каждые пятнадцать—двадцать минут. Конечно, не выспишься, но хоть не мерзнуть два часа подряд.
— Да уж. Спасибо. Я зайду.
Я нажал тяжелую дверь и вошел. В очаге горел огонь. В пепле четверо солдат (среди них был и Гальс) жарили картошку и еще какие-то овощи. Кроме огня, другого света не было. Сразу за мной вошел еще один солдат, наверное, тот караульный, за которого меня приняли. Я разогрел то, что осталось в котелке, без аппетита поел и растянулся на полу перед очагом, чтобы поспать в лучших из всех возможных условий. Через каждые пятнадцать—двадцать минут караульный будил какого-нибудь беднягу, только что погрузившегося в сон. Крики недовольных своей участью время от времени меня будили. Было еще темно, когда просигналили подъем.
Мы медленно поднялись с пола, послужившего нам вместо постели. Уже давно нам не приходилось просыпаться, не испытывая при этом чувства холода. Молодая русская женщина вышла к нам из-за занавесок в углу комнаты. В руках у нее был кувшин, который она с улыбкой протянула нам. Горячее молоко. На секунду я забеспокоился, уж не отравлено ли оно, но Гальс, предпочитавший умереть на полный желудок, схватил котел и сделал добрый глоток. Мы передали молоко по кругу, затем Гальс усмехнулся, отдал его русской и расцеловал в обе щеки. Она зарделась. Мы раскланялись и ушли.
Едва выйдя наружу, мы будто попали под холодный душ. Началась перекличка. Всем раздали по чашке кофе. [64] Как и в любое другое утро, нам понадобилось добрых полчаса, чтобы раскочегарить двигатели. Задолго до рассвета 19-я рота отправилась по блестящему льду проклятой советской шоссейной дороги имени Третьего Интернационала.
Несколько раз мне уступали дорогу конвоям, направлявшимся в тыл. Остановку на завтрак сделали в деревушке. Здесь мы узнали, что от Харькова нас отделяет не более тридцати пяти километров, и мы прибудем к месту назначения через два-три часа. Мы пытались представить, какие казармы ждут нас в Харькове.
— Как думаешь, что там будет? — спросил Ленсен. Водитель, с которым я ехал на протяжении всего путешествия, не слишком радовался.
— Надеюсь, мы там не слишком задержимся, — сказал он. — Иначе могут отправить на Волгу, это на них похоже. Лучше уж отправиться обратно, чем идти на восток.
— Если никто не захочет идти на восток, с русскими нам не покончить, — заметил кто-то.
— Точно, — послышался еще один голос.
— Я бы на твоем месте держал рот на замке, а не трубил повсюду о своих страхах, — добавил третий.
Примерно через полчаса мы вернулись на шоссе. Туман застлал горизонт, мороз стал еще сильнее. Мы ехали примерно час. Я прикрыл глаза и чуть не заснул. От движения грузовика голова моталась из стороны в сторону. Попытался устроиться поудобнее, облокотившись о дверь. Перед тем как закрыть глаза, окинул взглядом заснеженные окрестности. Небо покрылось серыми облаками; казалось, что оно наступало на землю. Со стороны близлежащего холма к нам приближались две черные точки. Наверное, патрульные самолеты. Я закрыл глаза.
Прошло несколько секунд, и тут над нами раздался шум двигателя, а затем последовала пулеметная очередь.
Что-то ударило о ветровое стекло. Я почувствовал сильный удар в голову. Грохот был такой, что казалось, наступил конец света. Наш «рено» едва не врезался во впереди идущую машину, которая резко остановилась. [65]
Ошалев, я раскрыл дверцу машины и вылез наружу. Идущий позади грузовик перевернулся, его колеса крутились в воздухе. Больше не было видно ничего, кроме всполохов пламени и дыма.
— Быстро! В укрытие!
По снегу, насколько хватало взгляда, бежали солдаты.
— Они палят по грузовикам, — крикнул кто-то. Я укрылся за огромным сугробом.
— Воздух! — рявкнул сержант, со всех ног бежавший по обочине.
Солдаты, укрывшиеся кое-как в снегу, нацелили свои пистолеты в небо.
Боже! Ведь мой маузер остался в «рено» Я бросился к грузовику, но тут снова послышался рев самолета, и я с головой уткнулся в снег. Надо мной прошел ураган, неподалеку раздались взрывы.
Выглянув из своего укрытия, я увидел два самолета, скрывшиеся за отдаленными березовыми лесами. «Фольксваген» капитана, преодолевая ухабы, несся мимо конвоя. В полном беспорядке бежали солдаты.
Я поднялся. Авиация нанесла удар по грузовику со взрывчаткой. Он взорвался, на воздух взлетели грузовики, находившиеся впереди и сзади. На расстоянии шестидесяти метров все было покрыто сажей. От грузовиков осталась лишь сплошная черная масса, от которой исходил зловонный дым. Из дымного облака появился фельдфебель с солдатом; они вытаскивали окровавленное и почерневшее тело.
Мы, не размышляя, бросились помогать. Дым застилал мне глаза, я пытался различить силуэты людей. Мимо прошел кто-то, закашлялся и крикнул:
— Не стой как вкопанный. Здесь слишком опасно. Вот-вот взорвутся боеприпасы.
Я услышал шум мотора: дымовую завесу прорезал свет фар. Вдоль обочины ехал грузовик, за ним еще один, затем два... Конвой продолжал путь.
Несмотря на пожар, я почувствовал, что замерзаю. Решил вернуться в кабину «рено», где хоть было более или менее тепло. Дым постепенно рассеивался, стала [66] видна дорога; я увидел группу солдат, закутанных в шинели, собравшихся перед офицером.
— Вы двое, быстро сюда! — прокричал лейтенант. Мы подбежали.
— Ты, — обратился офицер ко мне. — Где твой пистолет?
— Там, лейтенант, за вами... в «рено».
От страха у меня задрожал голос. Лейтенант был вне себя от гнева. Он, верно, решил, что я потерял оружие и придумал эту историю, чтобы скрыть правду. Он ринулся ко мне, напоминая в этот момент взбесившуюся овчарку.
— Выйти из строя! — рявкнул лейтенант. — Внимание.
Я выступил вперед и только взял под козырек, когда почувствовал мощнейший удар. Хотя я успел пригнуться, шапка слетела на снег, открыв мои грязные нечесаные волосы. Я ожидал следующего удара.
— В караул до дальнейших приказаний, — пробурчал офицер, переведя пылавшие от гнева серые глаза с меня на сержанта Тот отдал честь. — Ты просто мерзавец, — продолжал офицер. — Пока твои товарищи по оружию погибают, чтобы защитить тебя, ты даже не заметил, что нас собираются обстрелять два самолета. Ты должен был их увидеть. Наверно, заснул. Все вы у меня отправитесь на фронт, в штрафном батальоне. Три грузовика уничтожено, семеро погибло, двое ранены. Они, видно, тоже задремали. Вот что ты натворил. Ты недостоин оружия, которое носишь. Я доложу о твоем поведении.
Он пошел дальше, не отдав честь.
— По постам! — прокричал сержант, пытаясь копировать тон начальника.
Мы побежали в разных направлениях. Я бросился за шапкой, но сержант схватил меня за плечо.
— Возвращайся на пост!
— Моя шапка, сержант.
Солдат, стоявший там, где валялась моя шапка, передал ее мне. В растерянности я забрался в грузовик, водитель как раз заводил мотор.
— Вытри нос, — произнес он. [67]
— Да... Похоже, я расплачиваюсь за остальных.
— Да не волнуйся ты. Сегодня приедем в Харьков. Может, там и караулить будет нечего.
После испытанного потрясения я был вне себя от гнева.
— Сам-то он тоже должен был заметить самолеты. Или он не в конвое?
— Что же ты ему это не сказал?
Я подумал о двух маленьких точках, которые заметил в полудреме. В том, что сказал лейтенант, была доля правды, но мы даже не рассчитывали ни на что подобное. Ведь мы не сталкивались с настоящей военной опасностью, страдали лишь от недосыпания, мороза, бесконечной дороги, а также от омерзительной грязи, которую даже трудно себе представить. Мы так замерзли, что во время дневных остановок не умывались, да и воду найти было почти невозможно. Крестьяне, казалось, не понимали, что нам нужно, и смотрели на нас с удивлением. Все это отнимало время, а время было у нас лишь вечером, после наступления темноты, а тогда мы могли думать только о том, чтобы выспаться.
Но все эти оправдания не вернут жизни моим товарищам. Одна мысль о том, что, поменяйся три грузовика местами, и на месте пострадавших оказались бы мы, привела меня в ужас. Я никогда не получал ранение, но какая это адская боль, я знал уже слишком хорошо... Теперь я не отрывал взгляда от ветрового стекла.
— Если они вернутся, я уж их не пропущу. Водитель взглянул на меня со своей вечной усмешкой:
— Лучше поглядывай и в зеркало заднего вида. Вдруг они прилетят сзади. — Он явно издевался надо мной.
— Думаешь, я идиот. А что еще остается делать? Он пожал плечами. Выражение лица шофера не изменилось.
— Да знаешь, тут ничего не поделаешь. Когда я сломал колено, то подумал о голове. Лучше было бы идти в другую сторону.
— Вот оно что! И бросить наших товарищей, которые сражаются на фронте! [68]
Шофер посмотрел на меня, улыбка сошла с его лица. Но вскоре его лицо разгладилось, и он сказал тем же беспечным тоном:
— Им надо было только послушаться меня: повернуться «кругом»! — Он явно передразнивал фельдфебеля.
— Сам не понимаешь, что говоришь. Большевикам только это и нужно. Это невозможно. Война еще не закончилась. Так нельзя говорить.
Водитель внимательно взглянул на меня:
— Ты еще слишком молод. Думаешь, я говорю серьезно? Да нет. Надо ехать так быстро, как только возможно, и даже еще быстрее. — Как будто желая подчеркнуть сказанное, он нажал на акселератор.
— Это я-то слишком молод! Меня бесит, когда ты так говоришь. Будто только от солдат твоего возраста есть толк. Разве на мне не та же форма, что и на тебе?
Я сам не верил в слова, которые так страстно произносил.
— Ну, раз тебе не нравится, возьми себе другое такси. — Водитель теперь в открытую потешался надо мной.
Ясно, он не хочет воспринимать меня всерьез. Я решил промолчать. Меня одновременно охватили гнев и печаль. Сначала бьют за недосмотр, потом смеются. Наши грузовики по-прежнему шли по льду и снегу. Приближалась ночь, с наступлением темноты мороз усилился. Мысль, что наше путешествие подходит к концу, утешала меня. Через полчаса мы будем в пригородах Харькова. Интересно, в каком состоянии город? Харьков был последним крупным городом перед фронтом. Сталинград от него отделяли четыреста километров. Подсознательно, несмотря на то что от советских окрестностей меня тошнило, я поскорей хотел попасть на фронт. И тут раздался оглушительный взрыв.
Помню, что мы спускались с горы. Перед нами затормозил грузовик, остановился.
— Ну, что там еще? — Я уже открыл было дверь.
— Закрой, и так холодно.
Но я хлопнул дверью перед лицом водителя и пошел по льду, которым было покрыто шоссе имени Третьего [69] Интернационала. Передо мной затормозила машина, проехавшая еще немного по инерции. Курьер из Харькова привез приказ. При слабом освещении было видно, как быстро говорят что-то друг другу офицеры. Они пытались составить план, обсуждали новости. Капитан читал бумагу.
Прошло еще немного времени. Затем по всей длине конвоя прошел сержант, подавая сигнал сбора. К нам подошел капитан, за ним два лейтенанта и три фельдфебеля.
— Равняйсь! Смирно! — рявкнул фельдфебель.
Мы встали, как полагается. Капитан окинул нас продолжительным взглядом. Затем медленно, не снимая перчаток, поднес бумагу на уровень глаз.
— Солдаты, — произнес он. — У меня для вас тяжелые новости. Новости, которые огорчат и вас, и всех, кто воюет на стороне «оси» за наш народ и за нашу судьбу. Где бы ни получили эти новости, их везде воспримут с глубоким огорчением. Повсюду на безграничных пространствах нашего фронта, в самом нашем отечестве мы не можем сдержать обуревающих нас чувств.
— Смирно! — не унимался фельдфебель.
— Сталинград пал! — продолжал капитан. — Шестая армия под командованием маршала фон Паулюса была вынуждена принять безусловную капитуляцию.
Мы не знали, что и сказать. Немного помолчав, капитан продолжал:
— В предпоследнем рапорте фюреру маршал фон Паулюс сообщил, что присуждает крест за храбрость каждому своему солдату. Маршал также пишет, что страдания бойцов невозможно даже представить себе; что после адской битвы, продолжавшейся несколько месяцев, никто в большей степени не заслуживает славы победы. Передо мною послание, переданное по коротким волнам из разрушенного тракторного завода «Красный Октябрь». Высшее командование требует от меня зачитать его вам. Его прислал один из последних оставшихся бойцов Шестой армии, Генрих Штода. В этом сообщении Генрих говорит, что на юго-западе Сталинграда еще слышатся звуки битвы. Он пишет: [70]
«Нас семеро. Мы последние, кто остался здесь в живых. Четверо ранены. Мы скрываемся в полуразрушенном заводе уже четыре дня. Во рту не было ни крошки. Я распечатал последний магазин для своего пулемета. Через десять минут большевики с нами покончат. Скажите отцу, что я выполнил свой долг, что я знаю, как умереть. Да здравствует Германия! Хайль Гитлер!»
Генрих Штода был сыном мюнхенского врача Адольфа Штоды. Воцарилось молчание; его нарушали лишь порывы ветра. Я подумал о том, что под Сталинградом сражался и мой дядя; я с ним ни разу не встречался из-за того, что две ветви нашей семьи оказались оторваны друг от друга. Я лишь видел его фотографию, знал, что он пишет стихи. У меня возникло такое чувство, будто я потерял друга. Какой-то солдат расплакался. Поседевшие виски придавали ему старческий вид. Затем он перестал стоять напряженно и направился к офицерам.
— Мои сыновья погибли, — закричал он. — Я знал, что так произойдет. Это вы во всем виноваты — вы, офицеры. Все бесполезно. Мы не выдержим русской зимы. — Он согнулся в три погибели. — Там погибли два моих сына, бедные мои дети...
— Успокойся, — приказал фельдфебель.
— Ну уж нет. Убейте меня, если хотите. Какая теперь разница. Теперь уже ничто не важно...
Вышли два солдата, схватили несчастного под руки, чтобы оттащить его: ведь он только что оскорбил офицеров. Но тот сопротивлялся, как будто им овладели демоны.
— Отведите его к врачу, — сказал капитан. — Пусть даст ему успокоительное.
Я подумал, что он еще что-нибудь добавит, но выражение лица офицера не менялось. Может, он тоже потерял родственника.
— Спокойно.
Маленькими группками, молча мы возвращались к грузовикам. Наступила полная темнота. На белой линии горизонта показались холодные голубовато-серые пятна. Я поежился. [71]
— Становится все морознее, — сказал я солдату, который шел рядом.
— Да, — ответил он, не глядя в сторону.
Впервые на меня произвели такое впечатление необозримые просторы России. Я явственно ощутил, как сжимается вокруг нас серый горизонт. Три четверти часа спустя мы были уже в разоренных предместьях Харькова. Слабый свет фар не позволял как следует все разглядеть, но все, что попадало в луч света, было разрушено.
На следующий день, проведя еще одну ночь на полу «рено», я смог убедиться, в каком хаосе находился разрушенный Харьков — город, который, несмотря на разорение, представлял такое большое значение.
В 1941, 1942 и 1943 годах наша армия несколько раз брала Харьков, город отвоевывали русские, затем снова брали немцы, и наконец он остался у большевиков навсегда. В тот момент, о котором идет речь, наши войска захватили его впервые. Город напоминал выгоревший скелет. На разрушенных обочинах располагались покореженные машины и орудия, собранные войсками, чтобы очистить дороги. Масса покореженного металла была дополнительным свидетельством того, как напряженно проходил здесь бой. Участь солдат было легко представить. Погребенные под снегом, стальные трупы стали знаком определенного этапа войны: сражения за Харьков.
Вермахт расположился в некоторых, более или менее уцелевших районах города. Санитарная служба, находившаяся в большом здании, дала нам возможность вымыться. Смыв с себя грязь, мы очутились в подвале здания в комнатушках, наполненных разными кроватями. Нам посоветовали попытаться уснуть, и, несмотря на неподходящее время — был полдень, все мы забылись сном. Разбудил сержант, который повел нас в столовую. Здесь я обнаружил Гальса, Ленсена и Оленсгейма. Мы говорили о падении Сталинграда.
Гальс настаивал, что это невозможно:
— Шестая армия! Господи Боже! Быть такого не может, чтобы русские разгромили их. [72]
— Но ты же слышал сводку: их окружили, у них не осталось оружия, что им оставалось делать? Они были вынуждены сдаться.
— Тогда надо попытаться их спасти, — сказал кто-то.
— Бесполезно, — заметил солдат постарше. — Теперь уже все кончено...
— Черт, черт, черт! — Гальс стиснул кулаки. — Просто не верится!
Для одних падение Сталинграда стало болезненным ударом; у других это событие вызвало желание отомстить, поднявшее боевой дух. Среди нас, учитывая разброс в возрасте, не было единого мнения. У старших преобладали пораженческие настроения, а молодые со всей решимостью собирались освободить боевых товарищей. Мы уже направлялись в казарму, когда возникла стычка, в которой был виноват в основном я.
Парень с разбитым коленом, водитель проклятого «рено», наткнулся на меня.
— Что, доволен? — сказал он. — Кажется, завтра мы возвращаемся.
На его лице была написана ирония. Я почувствовал, что краснею от гнева.
— Ну, хватит, — закричал я. — Мы отступаем, и это по твоей вине, а мой дядя погиб в Сталинграде. Он побледнел:
— Кто сказал тебе, что он погиб?
— А если не погиб, еще хуже. — Я продолжал кричать: — Ты просто трус. Разве не ты сказал мне: лучше бросить их на произвол судьбы!
Мой попутчик не мог прийти в себя. Он посмотрел вокруг. Затем схватил меня за ворот.
— Заткнись, — приказал он, замахнувшись. Я ударил его в голень. Он собирался ответить мне ударом, когда его руку перехватил Гальс.
— Достаточно, — спокойно сказал он. — Прекрати, или окажешься в карцере.
— Вот оно что. Еще один парень, которому нравится то, что с ним произойдет? — Мой противник не мог сдержаться от гнева. — Я вам покажу, всем вам...
— Перестань, — настаивал Галцс. [73]
— Да пошел ты.
Больше он не успел ничего сказать. Кулак Гальса опустился ему на подбородок. Он согнулся и упал на снег. К этому времени подошел Ленсен.
— Вы, чертовы недоноски! — кричал водитель. Он попытался встать и снова вступить в драку.
Приземистый, крепко сложенный Ленсен ударил его в лицо носком ботинка, подкованным металлом, еще до того, как тот успел подняться. От боли шофер закричал и упал на снег и поднес руки к окровавленному лицу.
Мы не стали продолжать драку и вернулись к своим, тяжело дыша и ругаясь. Стоявшие рядом солдаты мрачно взглянули на нас, а двое из них помогли водителю подняться на ноги. Он еще что-то кричал.
— Надо будет за ним приглядывать, — предупредил Гальс.— Вдруг пальнет нам в спину, когда пойдем в атаку.
Подъем на следующий день состоялся позже обычного. Когда мы пошли на перекличку роты, в лицо нам ударил порыв ветра, смешанного со снегом. Чтобы защититься от снеговых порывов, мы подняли воротники, и тут услыхали приятную новость. Фельдфебель Лаус, которого мы не видели уже целую вечность, стоял перед нами, держа в обеих руках бумажку. Ему тоже мешал ветер.
— Солдаты! — прочитал он, пользуясь промежутком между двумя порывами. — Верховное командование, понимая, в каком вы состоянии, дает вам суточный отпуск. Тем не менее, учитывая сложность положения, в любую минуту может поступить приказ о сборе. Поэтому каждые два часа появляйтесь в казармах. Нечего и говорить, что времени на подружек или визит к семье у вас не будет, — добавил он со смешком. — Но хоть успеете им написать.
Двоих солдат Лаус послал забрать и разнести почту. Мне прислали четыре письма и посылку. Мы хотели осмотреть Харьков, но погода загнала нас в дом. Весь день мы отдыхали, готовясь к пути обратно. Поэтому, когда на следующий день нам сообщили, что мы привезем продовольствие и вооружение подразделению, находящемуся [74] в районе боевых действий, где-то южнее Воронежа, новость эту мы восприняли без восторга.
— Да ладно, — сказал Гальс. — Какая разница, в каком снегу застрять, у Киева или у Воронежа.
— Точно, — осторожно произнес Оленсгейм. — Но Воронеж — это уже фронт.
— Да знаю я, — сказал Гальс. — Все равно когда-нибудь мы попадем на фронт.
Я же не знал, что и думать. Что творится на полях сражения? Меня разбирало и любопытство и страх. [74]