Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть третья.

Встреча с правдой

Люди на другой стороне

В балках и низинах протянулись голубые тени. Оранжевый солнечный диск готов был вот-вот скрыться за горизонтом. Однако прежде чем это сделать, он немало удивил пленных, медленно двигающихся по дороге в колонне. Дрожащие солнечные лучи, казалось, играли в каких-то золотых куполах-луковицах. Все это скорее походило на мираж. Когда же колонна подошла ближе, оказалось, что это высокая колокольня, окруженная четырьмя или даже пятью куполами.

— Вот она, Елабуга! — пояснил сопровождавший нас часовой-татарин и снял с головы меховую шапку.

По-видимому, он не меньше пленных обрадовался концу пути.

«Мы у цели!» — эти слова подобно электрической искре пронеслись в головах уставших людей, приободрив их.

— Елабуга, — сказал красноармеец, делая ударение на первом «а». Слово это прозвучало почти экзотично: ведь я никогда не слышал его раньше. Вглядываясь в силуэты города, я подумал, что раньше это, вероятно, был церковный центр. Город, расположенный неподалеку от впадения речки Тоймы в Каму, тысячу лет назад играл видную роль. Еще в X веке местные феодалы построили на этом месте крепость с четырьмя огромными башнями по углам. Одна из этих башен сохранилась до наших дней. Начиная с XVII столетия видные духовные лица православной церкви строили здесь город. В руках церкви были тысячи гектаров пашни, лугов и лесов. Опорным пунктом духовенства стал монастырь.

Но обо всем этом я узнал гораздо позже. Тогда же наша колонна остановилась перед каким-то невзрачным зданием. И хотя сгущались сумерки, я разглядел, что все [180] окна этого здания заложены кирпичами почти до самого верха. Незаложенной оставалась только узенькая полоска.

Такие странные окна я уже где-то видел. Но где? Да у нас, в Людвигсбурге! Несколько лет назад, путешествуя по старым вюртембергским крепостям, я видел нечто подобное. В подземелье замка находилась камера, в которую герцог Карл-Евгений на долгие годы бросил поэта Шубарта. Одно из крыльев замка и в наше время служило тюрьмой. Именно там я и видел точно такие окошечки.

* * *

— Поздравляю, мои господа, — услышал я голос Мельцера. — Каторжная тюрьма готова.

— Каторжная тюрьма? Значит, самые черные прорицатели оказались правы?

Эти слова с быстротой молнии облетели всю колонну. Многих охватил страх. Некоторые стали проталкиваться к краю, надеясь, видимо, бежать под покровом наступающей ночи. И в тот же миг послышались крики:

— Стой! Назад!

Красноармейцы крепко прижали к себе приклады своих автоматов, угрожающе направив на нас стволы.

Откуда ни возьмись появился и переводчик.

— Не расходиться! Кто попытается отстать, будет расстрелян на месте!

Конвойные окружили пленных, согнав их в кучу перед зданием тюрьмы. В этот момент дверь тюрьмы распахнулась. Два красноармейца ввели группу человек в пятьдесят. Тяжелая дверь тотчас же захлопнулась.

Нам пришлось долго ждать. Стало совсем темно. Пленные падали от усталости. Большинство из нас село на покрытую грязным снегом землю.

Я тоже присел. Но тут дверь снова растворилась, и я увидел часовых с фонарями. Покрикивая на нас «Давай-давай!», они загнали во двор очередную группу пленных, В их число попали я и Мельцер.

Сопровождаемые советскими солдатами, мы медленно шли по темному коридору.

— Вы знаете, что все это значит? — спросил меня старший лейтенант Мельцер.

— Не имею ни малейшего представления! Скоро узнаем, — ответил я. [181]

Через несколько секунд мы уже стояли в большом помещении, освещенном множеством электрических лампочек. Я увидел сдвинутые столы. За ними сидели два советских старшины. Позади них виднелись карты, компасы, перочинные ножи, а еще дальше стопки нижнего белья, носков, вязаные жилетки, свитера.

— Посмотрите, что здесь творится, — обратился я к Мельцеру.

— Генеральное обирание будущих узников, — саркастически ответил он.

Термин «обирание» родился у нас в пересыльном лагере в Красноармейске, где всех нас по очереди тщательно обыскивали и отбирали все лишнее или то, что запрещалось иметь пленному по русским инструкциям.

— Внимание! Слушать всем! — услышали мы вдруг женский голос. Женщина говорила почти без акцента. — По двое проходите в баню. Сначала пройдете мимо контролера. Он проверит ваши вещи. Потом всем раздеться. Строго запрещено брать с собой в мыльную какие бы то ни было вещи и предметы. Все ваше белье и личные вещи подлежат дезинфекции.

Меня эта проверка нисколько не беспокоила. Все мои вещички были на мне. Ничего другого не осталось. Все вещи нужно было повесить на крючок, после чего их на полчаса помещали в специальную камеру, где гибли все насекомые.

В интересах гигиены нас остригли наголо, а затем направили в мыльное отделение.

Там каждый получил по маленькому кусочку коричневого мыла и полотенце, а: потом деревянную шайку с горячей водой. И началось мытье. Я тер спину Мельцеру, он — мне. После бани все получили по паре нижнего белья из грубого белого полотна с завязками вместо пуговиц.

Вымытые, в чистом белье, мы чувствовали себя превосходно. На какое-то время все забыли о каторжной тюрьме.

«Как мне хорошо вечером...» — вдруг запел кто-то. Несколько голосов подхватили мелодию.

Между тем две женщины достали наши вещи из дезинфекционной камеры. Все вещи складывались на полу, и каждый разыскивал свои.

Нас торопил красноармеец. «Теперь уж наверняка загонят [182] в камеры, — думали мы. — А поскольку нас тысячи, будет тесно. Наверное, даже теснее, чей в вагоне...»

Наша группа во главе с сержантом и в сопровождении двух солдат вышла из бани и направилась по холодному коридору.

— Стой! — воскликнул вдруг сержант, остановившись перед обитой железом дверью. Он со скрежетом отодвинул засов, и дверь открылась.

— Давай проходи! — скомандовал сержант. Мы перешагнули через порог и оказались под открытым небом, сверкающим мириадами звезд.

— Давай! — сказал еще раз сержант и быстро пошел вперед.

Он повел нас не в камеру, а куда-то прочь от этого неприветливого здания. Вскоре мы остановились перед длинным низким домом. А когда вошли в него, увидели, что там на полу лежит много пленных.

— Спать, — приказал нам сержант.

Помещение, в котором мы оказались, нисколько не походило на тюремную камеру.

— Что вы на это скажете? — обратился я к Мельцеру.

— Наверное, в тюрьму нас возили, чтобы мы помылись в бане и прошли дезинфекцию. Все же остальное не больше не меньше, как бред нашего разгоряченного мозга.

— Неужели это так? Но сколько нас продержат в этом сарае?

— Поживем — увидим.

На следующее утро стало ясно, что в сарае нас разместили всего лишь на ночь. Оказалось, что военнопленные в Елабуге будут жить в бывшем монастыре, что находился поблизости. И здесь на первом месте стояла гигиена. Нас снова разделили на группы и повели в баню. Она была недалеко. Все шли очень организованно, но, чтобы выкупать тысячу пленных, потребовался целый день. Я попал в последнюю сотню.

* * *

На другой день перед нами наконец открылись ворота лагеря для военнопленных. Нашу группу в несколько десятков человек сопровождали три солдата. На погонах одного из них была широкая желтая лычка — старший сержант. Вскоре мы подошли к низкому зданию. Сквозь матовые окна пробивался свет. Это была баня, но здесь [183] нас ожидало нечто новое. В раздевалке нас осматривали женщина-врач и сестра. Мы по очереди называли фамилию и имя. Сестра записывала данные на лист бумаги. Моя фамилия стояла напротив порядкового номера 955. Затем следовало: «Рюле, Отто Вильгельмович».

Врачебный осмотр проводился очень тщательно: нужно было выявить тяжелобольных или больных заразными болезнями. Одного пленного из нашей группы отвели в сторону. Врач коротко сказала:

— В лазарет!

Больной ушел в сопровождении часового.

Сержант повел нас в двухэтажное длинное здание, в какой-нибудь сотне шагов от бани. Нас расположили на первом этаже. Длинная узкая комната скупо освещалась лампой. Три четверти комнаты занимали двухэтажные нары, на которых могли спать сорок человек. На нарах лежали соломенные матрацы, шерстяные одеяла и, чему я никак не мог поверить, белоснежные простыни.

Геральд Мельцер и я решили занять верхние места справа от окошка. Забираясь на нары, сапоги оставили внизу. Все остальные свои вещички взяли с собой наверх. Быстро постлали простыни на матрацы, собственные вещички положили под голову. Одеялом и шинелью накрылись. Желая поскорее улечься в постель, мы даже забыли о еде, да и вряд ли нас будут кормить в десять вечера.

Однако мы ошиблись и на этот раз.

Вскоре кто-то из русских громко закричал:

— Комната четырнадцать, приготовиться к получению хлеба и чая!

В четырнадцатой комнате обосновались мы. Но кто из нас должен идти за хлебом и чаем и с чем, собственно говоря? Не побегут же все сорок человек!

Нужно было выбрать старосту комнаты.

— Предлагаю в старосты капитана Вебера! — выкрикнул мой сосед слева. Это был незнакомый мне лейтенант. — Он командовал батальоном триста семьдесят первой пехотной дивизии, награжден Немецким крестом в золоте и Железным крестом 1-й степени. Капитан Вебер пользовался большим авторитетом у солдат и командования.

— Пусть капитан Вебер покажется всем нам! Сам-то он согласен быть старостой? — спросил кто-то. [184]

Из правого угла комнаты показался широкоплечий офицер в кителе, украшенном орденами.

— Моя фамилия Вебер, — просто сказал он. — Если вы окажете мне такое доверие, я согласен быть старостой.

Вебер был избран безо всяких дебатов. И он сразу же назначил четверых дневальными по комнате. Захватив плащ-палатку, Вебер вышел с ними из комнаты. Вскоре дневальные вернулись. Каждый из нас получил по двести граммов черного хлеба и по кружке горячего чаю. Этого было, конечно, маловато, чтобы наполнить наши голодные желудки, но все же это была пища. К тому же выдача пищи в столь поздний час была для нас приятной неожиданностью.

Свою первую ночь в лагере я спал так крепко, как не спал очень давно.

* * *

Прошла первая неделя нашего пребывания в лагере. По-видимому, шел апрель 1943 года. По-видимому, так как ни у кого из нас не было календаря. А время после нашего разгрома под Сталинградом летело быстро.

Постепенно в нашей лагерной жизни установился определенный ритм. Первое время мы чувствовали себя очень слабыми, да и снег на дворе лежал глубокий, так что ни о каких прогулках не могло быть и речи. Наш лагерь состоял из двух длинных, метров по шестьдесят, зданий — блока «А» и блока «Б». Здесь мы жили, здесь же размещались кухня и столовая. Имелось еще несколько небольших строений. В одном из них был лазарет. Его обнесли забором. В другом здании жили пленные старшие офицеры. В третьем доме располагалась советская комендатура. Амбулатория помещалась в отдельном низком домике. На территории лагеря были баня, уборные, склады, электродвижок и даже здание с вывеской «Клуб».

Лагерь был обнесен высокой каменной стеной. Ее выстроили еще в монастырские времена. Вдоль всей стены тянулась колючая проволока, а боковые башни служили постом для часовых. В шести метрах от стены проходил еще забор с колючей проволокой.

У ворот, обитых железом, стоял домик охраны. Все это напоминало нам, что мы находимся в плену.

Осмотревшись в нашем новом жилище, я невольно обратил внимание на то, что в двадцатиметровой комнате [185] почему-то десять дверей. Большинство из них заколочено гвоздями. Позже я узнал, что когда-то каждая дверь вела в узкую монашескую келью. Когда же монастырь прекратил свое существование, перегородки между кельями сломали и получилась одна большая комната. Теперь в ней размещалось сорок военнопленных.

* * *

Распорядок дня в лагере устанавливался лагерным начальством.

В семь утра нас будил голос советского сержанта:

— Вставать! Подъем!

Впоследствии эту обязанность стали выполнять немецкие дневальные. Каждую неделю нас водили в баню, и мы получали чистое белье.

Дважды в день проводилась проверка. Все пленные выстраивались по четыре, на правом фланге стояли старшие офицеры. Немецкий староста лагеря — полковник — докладывал советскому лейтенанту или старшине, дежурившему по лагерю, о количестве военнопленных.

По приказу лагерного начальства мы расчищали снег, готовили дрова, убирали помещения и двор.

В самом начале каждому пленному выдали анкету со множеством вопросов. Иногда чья-нибудь анкета интересовала представителя НКВД, и тогда пленного приглашали на особые беседы. Меня лично ни на одну такую беседу не вызывали. Как я успел заметить, НКВД интересовалось прежде всего офицерами разведки, высших штабов или же частей, которые совершили какие-нибудь преступления.

Желание хоть раз наесться досыта не покидало нас и в Елабуге. Трижды в день нам выдавали по двести граммов черного хлеба, небольшую порцию масла, немного сушеной или соленой рыбы и несколько кусочков сахару. Утром и вечером мы получали сладкий чай или же солодовый кофе, а в обед — целую тарелку супу и каши. Каждая комната выделяла для работы на кухне своих дежурных. Делить пищу было делом нелегким, так как нужно было никого не обидеть. [186]

Справедливости ради следует отметить, что паек, получаемый военнопленными, был в два раза больше пайка русского гражданского жителя. Я имел возможность убедиться в этом лично, когда осенью работал грузчиком на Каме. Советские люди, выполнявшие точно такую же работу, как и мы, получали на день только четыреста граммов хлеба да несколько вареных картофелин или соленых огурцов. Иногда, если кому-нибудь удавалось поймать в Каме рыбину, мы варили рыбный суп, однако это случалось редко. Несмотря на усиленный паек, пленные поправлялись медленно: сказывалось сильное истощение в котле окружения.

Постепенно пленные сдружились между собой, как я с Мельцером. Если одному из нас нездоровилось, за него дежурил по комнате или выполнял какую-нибудь работу другой. Как-то я добровольно одолжил Мельцеру свои валенки и теплую куртку, а он, в свою очередь, разрешил мне пользоваться бритвой. Само собой разумеется, очень скоро мы с ним перешли на «ты».

* * *

— Скажи, ты любишь наши горы? — спросил меня как-то Мельцер. Когда речь заходила о родных местах, мы могли говорить часами.

— Еще как! — ответил я. — Больше всего мне нравится осень в горах. Листва становится золотой и багряной. В такую пору я не раз брал рюкзак и отправлялся в горы...

— Превосходные места есть в долине Неккара! А сколько с ними связано легенд!

— А какие там люди! — подхватил я.

— Да, Шиллер, Гердерлинг, Гегель, Шеллинг, Кеплер... все они из тех краев, — с гордостью произнес Мельцер, словно имел прямое отношение к этим людям. И тут же на память прочитал большой отрывок из стихотворения Августа Лёммле.

Мельцер хорошо знал стихи не только своего земляка. У него была хорошая память. И довольно часто мы с ним по очереди читали отрывки из баллад Шиллера или стихи Гёте.

Нужно сказать, что поэзию любили многие пленные. Те, у кого были бумага и карандаш, записывали стихи. Я выменял бумагу и карандаш на табак, который выдавался [187] каждому пленному. Я не курил по состоянию здоровья. Заядлые же курильщики, напротив, меняли на табак зубные щетки, бритвы, кисточки или что-нибудь, что считали менее важным, чем табак.

* * *

В лагере Елабуга вспыхнула эпидемия сыпного тифа.

Трагедия, начавшаяся на Волге, продолжалась. И если в Красноармейске или в поезде имели место только отдельные случаи заболевания, то теперь число больных тифом росло день ото дня. Болезнь, вспыхнувшая в развалинах Сталинграда, быстро распространялась. Беда усугублялась еще и тем, что многие пленные вопреки строгому приказу все же не сдавали кое-что из своих вещей в дезинфекцию и тем самым способствовали распространению эпидемии.

За короткое время в лазарете не осталось ни одной свободной койки. Все они были заняты тифозными. Вскоре пришлось освободить под изолятор и нижний этаж блока «А». Санитаров не хватало. Я и еще два человека из нашей комнаты добровольно вызвались исполнять обязанности санитаров. Восемь суток подряд я подавал больным чай, убирал за ними. И каждый день вместе с другим санитаром выносил трупы в морг, откуда их увозили для погребения куда-то за пределы лагеря.

Работа санитара требовала большого напряжения духовных и физических сил. И я очень обрадовался, встретив старшего лейтенанта медицинской службы, вместе с которым ехал в эшелоне. Он и еще несколько его коллег также добровольно вызвались помогать заболевшим. Однако медперсонала все равно не хватало. Пришлось прибегнуть к помощи тех, кто имел хоть какое-нибудь отношение к медицине. Однако были и такие, кто старался увильнуть от неприятной работы. Узнав об этом, доктор Волкова, заведовавшая отделением, недоуменно покачала головой.

— Я не понимаю таких немцев, — сказала она печально. — Ведь это же ваши товарищи. Нужно помогать друг другу.

Попытка избежать эпидемии результатов не дала. Удалось лишь несколько замедлить ее ход. Через три недели после прибытия раненых в Елабугу наш лагерь был единственным рассадником тифа. Из тысячи пленных вряд ли [188] набралось бы человек пятьдесят, которых пощадила болезнь.

Мельцер попал в лазарет с первой партией тифозников. Я тоже ослабел. Работая санитаром, я вскоре почувствовал, что мне с трудом приходится заставлять себя что-либо сделать. В довершение ко всему начались сильные головные боли. Голова, казалось, вот-вот расколется. Руки были какими-то ватными, ноги еле двигались. Я догадывался, что со мной, но доктору Волковой о своем самочувствии ничего не говорил. Однажды она послала меня в соседний блок за медикаментами.

До кабинета начальника санчасти я кое-как дошел. А потом ноги мои подкосились и я упал. Когда же я снова пришел в себя, то увидел лицо склонившейся надо мной женщины — главного врача. Она ставила мне термометр.

— Лежите спокойно, — услышал я ее грудной голос. — Сейчас станет ясно, что с вами.

Термометр показал тридцать девять и пять. Внимательно осмотрев меня, врач обнаружила у меня на шее и груди крошечные пятнышки коричневого цвета.

— Вы подхватили тиф. Дня два-три назад. Почему вы не доложили об этом доктору Волковой? Вас нужно немедленно отправить в блок «А».

Два товарища помогли мне встать на ноги и повели через весь двор. Один из них зашел в комнату, где я жил, и, взяв мою шинель, сообщил дневальному, что меня кладут в лазарет.

— Ай-ай, — проговорила доктор Волкова. — Очень нехорошо, что вы ничего мне не сказали. Ну что ж, пойдемте на первый этаж.

В палате лежали человек тридцать. Сосед слева не шевелился. Вскоре его вынесли в морг. Больные находились в таком состоянии, что не могли бы даже назвать своего имени. Все мы были не больше не меньше, как жалкие остатки разгромленной германской армии, случайно оставшиеся в живых, — остатки более чем двух тысяч рот, батарей и штабов. Однако очень редки были случаи, чтобы фронтовые друзья или однополчане встречались в Елабуге.

Больные сильно страдали. В первый же день моего пребывания в лазарете меня не оставляла мысль, что страшная битва на уничтожение все еще продолжается: [189] со всех сторон неслись команды, крики о помощи, вопли обезумевших от боли людей. Единственный санитар был бессилен что-либо сделать. Он и сам едва держался на ногах. Иногда какой-то солдат помогал ему вынести труп.

В первый же вечер меня одолела сонливость. Я впал в полузабытье и почти ничего не помнил. Не знаю точно, сколько дней я так проспал, может, три, а может, пять.

Я старался прогнать видения прошлого. Неужели я брежу? Перед моими нарами стояла молоденькая, лет двадцати, симпатичная девушка в белом халате и белой косынке. Будто совершенно из другого мира! У меня, наверное, жар? Нет, это было наяву. Милое создание с улыбкой протягивало мне термометр.

— Мерить температуру!

Через несколько минут девушка снова пришла и забрала у меня термометр.

— Хорошо, — сказала она. — У вас тридцать восемь и три. Температура спадает. Скоро вы будете здоровы!

Самое большее, на что я был способен, это немного, приподнять голову. Чувствовал я себя скверно, руки и ноги почти не повиновались. Высокая температура окончательно измотала меня. Малейшее движение давалось с трудом.

В таком состоянии слова ободрения, услышанные от советской девушки, растрогали меня. Ведь последние месяцы я окончательно отвык от какого-нибудь проявления человеческого сочувствия.

Оказалось, что эта девушка — далеко не единственная сестра милосердия в нашем лагере. В последующие дни я увидел по крайней мере еще десять таких девушек. Все они были молоденькими и решительными.

Ходили слухи, что эти девушки приехали из Москвы после окончания медицинского вуза, чтобы пополнить медперсонал лагеря. Вызвались ухаживать за нами и некоторые жительницы Елабуги. В основном это были уже пожилые женщины с посеребренными волосами. Они не могли без слез смотреть на умирающих, будто умирали их собственные дети.

Преодолев расстояние в полторы тысячи километров, в лагерь прибыл большой специалист по тифу — профессор-эпидемиолог. Он лично осмотрел каждого больного. Профессор чем-то походил на Льва Толстого, хотя и носил очки без оправы. Он внимательно осматривал и простукивал [190] каждого больного, внимательно выслушивал сердце. Сестра записывала все замечания профессора в историю болезни.

— Скоро вам станет лучше. Не падайте духом, — сказал мне профессор.

Сестра повела меня в самый конец коридора, где стояли деревянные чаны.

— Помойтесь. Вот вам чистое белье. Вас переводят в другую палату, — объяснила мне девушка.

Я помылся, как смог, и надел чистое белье. Меня провели в палату с белоснежной койкой.

В течение десяти дней я наслаждался всеми благами палаты для выздоравливающих. Здесь лежали человек двадцать. Каждый день мы получали по семьсот пятьдесят граммов белого хлеба и усиленный паек. Все больные обеспечивались необходимыми медикаментами.

* * *

С каждым днем я чувствовал себя лучше — и физически и морально. Я видел, с каким упорством и самоотверженностью боролись советские люди за наши жизни, и невольно вспоминал профессора Кутчеру из елшанского полевого госпиталя. Как жаль, что раньше мы ничего подобного не знали о своих противниках. Ведь все это происходило в условиях военного времени!

По основным вопросам проявления гуманизма я был согласен с профессором Кутчерой. Бессмысленная гибель 6-й армии была актом антигуманным. Антигуманны преступления фашистов против евреев, антигуманна «кристальная ночь» в ноябре 1938 года. А польские гетто прямо-таки ужаснули меня. Бесчеловечным было и обращение фашистов с русским мирным населением.

Все это — преступления против человечества.

А как назвать самоотверженный труд доктора Волковой, еврейки по национальности, которая спасает жизнь многим сотням пленных? Разве это не высшее проявление гуманизма? Ведь многие из пленных причастны к бесчеловечным преступлениям против славянского населения!

Я, как сейчас, вижу симпатичное лицо этой женщины. Однажды она так сказала мне:

— Я любила Германию и очень высоко ценила и ценю Гёте, Лессинга и Гейне. Мы, советские люди, уважаем немецкий народ, который дал миру Маркса и Энгельса. [191] И как только немцы решились напасть на нашу страну? Как они могли убивать и разрушать?

Я ничего не мог ей ответить. Доктор снова занялась больными. Она переходила от одного к другому, осматривая их, давая сульфидин, тихо ободряя каждого.

Доктор Волкова была не единственной женщиной, которая произвела на меня такое сильное впечатление.

Очень часто я ходил за лекарствами к главврачу лазарета — тоже женщине. Каждое утро у нее был прием, после обеда она обходила жилые помещения лагеря, беседовала с пленными, интересуясь состоянием их здоровья. Если кто казался ей подозрительным, главврач внимательно осматривала его и, если нужно, тут же направляла в лазарет. Меня она не раз упрекала за то, что не сказал вовремя о своем плохом самочувствии. Эта женщина тоже с головой ушла в свою работу, хотя и сама была нездорова: левый рукав ее белого халата болтался пустой. У нее не было руки. Я слышал, что доктор пережила блокаду в Ленинграде. Там ей и оторвало руку осколком немецкого снаряда. А сейчас она не жалела своих сил для того, чтобы спасти пленных немцев от эпидемии тифа.

В Елабуге, в лагере для военнопленных, работала еще одна женщина-врач, по фамилии Малевицкая. Эта молодая, высокая, стройная женщина с темно-вишневыми глазами и черными волосами так же, как и ее коллеги, работала самоотверженно. Она сама заразилась тифом и долгое время находилась в опасности. После выздоровления начальство предложило ей пойти работать в гражданскую больницу, но она решила остаться в лагерном лазарете за толстыми стенами и колючей проволокой. После болезни ее черные волосы вылезли, и она никогда не снимала с головы желтого платка. Пленные называли ее Желтой бабочкой.

Самоотверженность и трудолюбие врачей, эпидемиолога, медицинских сестер и всего персонала вызывали к ним глубокое уважение. Ведь они сами, их страна, их народ столько перенесли из-за немцев! Никто из нас не мог и мечтать о таком отношении к нам. Об этом нам долгие годы твердила наша пропаганда. Эти же советские врачи и медицинские сестры своим трудом, своей добротой разоблачили всю ложь пропагандистских измышлений. Эти люди были высокогуманны. Им были присущи лучшие черты положительных героев Толстого или Достоевского. [192]

А я-то под влиянием нацистской пропаганды думал совсем по-другому о советских людях. На деле оказалось, что большевики — самые гуманные люди. И это неожиданное открытие очень обрадовало меня: была пробита брешь в моих антисоветских настроениях.

* * *

В один из дней, когда я находился в палате для выздоравливающих, меня навестил Мельцер. Он неделю как выписался из лазарета. Мы очень обрадовались встрече.

— А помнишь, что ты говорил о русских врачах и медсестрах? — спросил я его.

— Они много труда положили на нас. Вот это и есть загадка русской души. С одной стороны, страшная жестокость — со времен Ивана Грозного до большевизма. А с другой — сердечная доброта простых людей и готовность помочь.

— Пока я лежал в лазарете, многое передумал. Эта характеристика русской души — сплошная ложь, — перебил я своего друга. — Скажи, почему профессор или студентки приехали из Москвы? Только ли потому, что у всех у них доброе сердце? Разве не послали их сюда соответствующие организации? Я не согласен, что самоотверженная работа медицинского персонала здесь — всего лишь проявление их прекрасной души.

— Так что же, по-твоему, это на самом деле? — спросил Мельцер не без ехидства.

— Этого я тебе точно не скажу, но еще в эшелоне я понял, что у меня совершенно неправильные представления об этой стране.

— Ты опять начинаешь философствовать? Нельзя же все ставить под сомнение. Для немецкого солдата такие понятия, как честь, верность, повиновение, отечество и победа, — священны. А так можно стать и антифашистом.

Я почувствовал, что мой товарищ начинает злиться, а мне не хотелось омрачать нашу встречу. Но и согласиться с его точкой зрения я никак не мог. Еще в эшелоне меня охватили сомнения. Действительно ли Германия призвана выполнить какую-то особую миссию? А лозунг об угрозе большевистской опасности? К сожалению, до сих пор у меня не было собеседника, кто помог бы мне разобраться в моих беспорядочных мыслях. [193]

— Ты вот сейчас что-то сказал об антифашистах, — начал я после небольшой паузы. — А чего они хотят?

— Они образовали в лагере антифашистскую группу. Позавчера советский комендант говорил об этом. Их всего человек десять — двенадцать. Выступают против Гитлера! Больше я о них ничего не знаю.

Мельцер помолчал, а потом добавил:

— Ну, мне пора идти! Как раз полдень. Я тебе держу место в нашей комнате. Выходи поскорее.

Этот разговор растревожил старые сомнения, которые во время болезни как бы отошли на второй план. Непродолжительное еще пребывание в Елабуге уже дало мне ответы на некоторые мучившие меня вопросы.

Начало выздоровления

В предгорьях Урала зима держится долго. Но зато весна наступает сразу. Такую весну я пережил в Елабуге.

Тиф свалил меня в середине апреля. На дворе еще стояла зима. Когда же я в первые дни мая, шатаясь на неокрепших ногах, вышел из барака, от снега и следа не осталось. По двору бежали многочисленные ручьи. Ноги вязли в талой земле по самую щиколотку.

Комната № 16 блока «Б» находилась как раз напротив дома, в котором мы жили раньше. Такая же длинная и узкая. Некоторых из ее обитателей я знал по старой комнате. Были здесь и новички.

Мельцер занял мне место рядом с собой, на нижних нарах. К моему приходу он приготовил сюрприз: вырезал ножом шахматы. Они получились у него довольно удачно. Половину фигур Мельцер выкрасил фиолетовыми чернилами. Таким же цветом он закрасил и тридцать две клеточки на шахматной доске.

С тех пор мы частенько играли в шахматы. Говорили о родине, вспоминали прочитанные книги, читали стихи. Шахматы скрашивали наши скудные будни. Мы, как и прежде, помогали друг другу жить. Избегали только одного — говорить о политике, словно боялись, что такие разговоры вобьют клин в нашу дружбу.

Однако в нашей комнате хватало таких, кто любил поговорить о политике. Я обратил внимание на двух старших лейтенантов, которые все время проводили за [194] чтением толстых книг. Один из них, высокий и худой, носил очки. Другой тоже был худощав, только меньше ростом. Говорил он на рейнском диалекте. Прислушиваясь к их разговорам, я заметил, что в их речи часто употребляются слова «государство» и «революция», «пролетариат» и «буржуазия». На книгах, которые они читали, стояли имена Маркса и Энгельса.

Мои соседи справа тоже были довольно разговорчивыми людьми. Эти говорили чаще всего о Рейнской области, о долине Мозеля, о церкви, о разгроме 6-й армии и его последствиях. Вскоре я узнал, что мои соседи — дивизионные католические священники Кайзер и Моор.

Оба священника придерживались одного мнения о поражении наших войск на Волге. Фанатичные в своей вере, они с этой точки рассматривали и отношение Гитлера к 6-й армии, давали уничтожающую критику военному руководству третьей империи. Мне, невольному свидетелю их разговоров, был, однако, чужд догматизм в оценке событий.

Кроме старших лейтенантов и священников в нашей комнате жили и такие, кто нередко твердил о «стойкости», «послушании», «солдатском долге» и тому подобном. В общем, каждый по-своему оценивал недавние события.

Мои разговоры с Мельцером о родине, о поэзии, а также наши шахматные турниры служили своего рода громоотводом. Нужно было пережить как-то это время и найти правильные ответы на все вопросы.

К моему удивлению, в нашей комнате были и такие, кого ничто не интересовало. Они впали в какую-то апатию. Им было лень принести даже продукты для товарищей. Когда дежурный по лагерю вызывал добровольцев подмести двор или сделать еще что-нибудь, они старались увильнуть и от этой работы. Апатия буквально съедала их.

Само собой разумеется, эпидемия тифа, свалившаяся на измученных и обессиленных людей, была настоящим бедствием. Каждый третий умирал от тифа. Те же, кому посчастливилось выжить, так ослабели, что подняться по лестнице на второй этаж было для них все равно, что взойти на пик Эверест. Каждое движение давалось им с огромным трудом. Некоторые боялись даже пошевелиться.

Тяжелая болезнь подорвала и мое здоровье. Спуститься [195] в убежище было для меня сущим адом, и делал я это почти на четвереньках. Хорошо еще, что у меня было место на нижних нарах! Однако я не отказывался выходить на работу во двор. Это заставляло меня хоть как-то двигаться, к тому же на свежем воздухе. День ото дня мое состояние понемногу улучшалось. А через три дня я уже рискнул пойти за пайком для всех обитателей нашей комнаты. И нужно сказать, сделал это вполне добросовестно.

С того дня я три раза в день разносил в нашей комнате хлеб, масло, сахар, порции мяса. Особенно радовало то, что на складе удалось заменить мою обувь на более легкую и удобную. В новой обуви было очень удобно. А как-то будет в дождь или в снег?

В мае все пленные лагеря проходили медицинский осмотр. Комиссия состояла из советских врачей. В зависимости от состояния здоровья пленных делили на группы. Слабые временно освобождались от физической работы, и вместо шестисот граммов черного хлеба им назначали семьсот пятьдесят граммов белого хлеба и усиленную порцию масла и сахара.

Я тоже попал в группу ослабленных. Утром и вечером мне выдавали в амбулатории лекарство.

Такие комиссии проводились каждый месяц. Постепенно росло число пленных в третьей и второй рабочих группах. В первой группе пока вообще никого не было.

Прошло целых восемь недель, прежде чем я попал в третью группу. Правда, территорию лагеря я убирал и тогда, когда находился в группе ослабленных.

Работа пошла мне на пользу. Еще больше помогла мне гимнастика, которой я стал заниматься сразу же после выхода из лазарета.

Каждое утро после подъема я шел в угол монастырской стены, туда, где стояла вышка часового. Увидев пленного, который шел напрямик к нему, часовой машинально хватался за винтовку. Близко к стене я не подходил: там была тень, а мне хотелось погреться в лучах только что поднявшегося солнца. Мои гимнастические упражнения сначала длились минут по пять, а потом и дольше.

Поняв, в чем дело, часовой на вышке опускал винтовку. Русские часовые с большим интересом наблюдали [196] за моими успехами в гимнастике, и, поскольку устав запрещал им на посту разговаривать с пленными, они приветствовали меня кивком головы или дружеской улыбкой.

Усиленный паек для ослабевших пленных сделал свое дело: мы стали быстро поправляться. Это была большая жертва советского народа. Ведь гитлеровцы разграбили не один элеватор и не одно хранилище зерна! А теперь советские люди делились куском хлеба с немецкими военнопленными.

Однако многие пленные этого не понимали. Одни недовольно ворчали, что кормят их таким супом и кашей, какую в Германии не будет есть и скот. Другие ссылались на свои офицерские звания и на Женевскую конвенцию, в которой якобы говорится, будто пленные офицеры должны получать точно такой же паек, как и офицеры армии противника.

— Ваша точка зрения кажется мне односторонней, — сказал я как-то одному из таких недовольных. — Не забывайте, что основная житница России — Украина занята частями вермахта. Вот нам, немецким пленным, и приходится сейчас на собственной шкуре чувствовать оборотную сторону завоевательской политики германского империализма. Тут уж не поможет никакая Женевская конвенция.

— А вы, кажется, готовы стать рабом у русских, — бросил мне в лицо казначей.

— Вовсе нет, господин Вагнер! Я только хочу заметить, что ваше возмущение и ваша ненависть к русским — плохие советчики в данной ситуации.

Разговоры о еде были одной из главных тем. Некоторые пленные в лагере открыто ненавидели Советский Союз. Они признавали помощь, которую им оказывали советские врачи, но не делали из этого никаких выводов.

В конце мая 1943 года мне в руки впервые попал экземпляр газеты «Дас фрайе ворт», выпускаемой в Советском Союзе на немецком языке для немецких военнопленных. Немецкие антифашисты высказывали в ней свое мнение по актуальным политическим и военным вопросам. В газете помещались статьи о жизни пленных в лагерях. Прочитав эту газету, я узнал много нового об антифашистски настроенных военнопленных, о существовании которых я впервые услышал от Мельцера. [197]

Когда я работал на лагерном дворе, ко мне не раз подходили незнакомые люди и говорили отнюдь не лестные слова:

— Ты ведешь себя как предатель.

— Русский раб.

— Ну подожди, в Германии тебе не будет никакой пощады! Твой адрес мы записали.

Подобные замечания иногда делал мне и Мельцер. Стараясь избежать ссоры с другом, я делал вид, будто ничего не случилось.

Однако как бы там ни было, но существование антифашистской группы стало фактом и в нашем лагере. Члены этой группы стремились в первую очередь переводить на немецкий язык и зачитывать пленным статьи из «Правды» и «Известий» о положении на фронте. В лагере некоторые «знатоки» ставили под сомнение успехи Красной Армии. Но стоило им услышать перечень освобожденных Красной Армией городов, как они тотчас же замолкали. Весна 1943 года наглядно показала таким «стратегам», сидящим за колючей проволокой, что победа советского народа на Волге — лишь предпосылка всеобщего наступления Красной Армии по всему фронту — от Ленинграда до предгорий Кавказа.

Советский офицер Парфинов прочитал пленным лекцию о состоянии Красной Армии и перспективах ее развития. Эти лекции невольно заставляли задуматься. В своей первой лекции Парфинов коротко рассказал о положении царской России, о том, какой гнет терпел русский народ от своих собственных и иностранных поработителей, красочно обрисовал положение безземельных и малоземельных крестьян. При царе Россия была, по сути дела, безграмотной и нищей страной. Я с большим вниманием слушал лекции старшего лейтенанта.

В ноябре 1917 года залп «Авроры» возвестил начало новой эры, эры социализма. Рабочие вместе с беднейшим крестьянством захватили власть в свои руки, однако враги не хотели сдаваться без боя. С 1917 по 1921 год в Советской России бушевало пламя гражданской войны. Народное хозяйство было почти полностью разрушено. До 1928 года Советская республика залечивала раны, нанесенные войной. Затем началась индустриализация. На селе стали создаваться первые колхозы. Против них ополчились кулаки. Они уничтожили половину скота. [198] С 1932 по 1938 год Советское государство занималось хозяйственным строительством.

Вскоре Гитлер начал проводить захватническую политику, что заставило Советский Союз усилить свою оборону. Затем последовало нападение Германии на Советский Союз. Война принесла советскому народу неисчислимые разрушения.

— Из двадцати пяти лет своего существования, — объяснял старший лейтенант Парфинов, — Советская власть лишь шесть лет могла посвятить исключительно мирному строительству и подъему жизненного уровня трудящихся. И в то же время строительство в нашей стране шло такими темпами, каких не знало ни одно капиталистическое государство. В 1921 году, после окончания гражданской войны, общий объем промышленной продукции СССР составлял всего лишь два и четыре десятых процента от уровня промышленности США, а в 1940 году, то есть непосредственно перед войной, вырос до тридцати процентов. Даже в годы войны уровень промышленности продолжал расти...

Помню, в один прекрасный день пленные офицеры, усевшись в кружок вокруг докладчика, внимательно слушали советского старшего лейтенанта: кто с неподдельным интересом, кто с недоверием, а кто и с презрением. Когда докладчик стал говорить, что Советский Союз ведет справедливую войну, защищая свободу своей Родины и завоевания Великой Октябрьской социалистической революции, несколько офицеров даже свистнули. Но докладчик продолжал. «Советские люди, — говорил он, — будут вести эту войну до тех пор, пока на их территории не останется ни одного захватчика...»

Парфинов рассказывал так много нового для меня, что я не мог сразу переварить все услышанное. Я молча шел к себе в комнату. Шагая рядом, Мельцер тоже не проронил ни слова. Я заметил, что он тоже очень внимательно слушал доклад старшего лейтенанта. На следующий день после обеда мы с Мельцером прогуливались по лагерю.

— Тебя не удивляет, с какой гордостью и убеждением говорит этот Парфинов о своей стране? — спросил я Мельцера.

— Он может говорить что угодно, — уклончиво ответил Мельцер. — Когда мы наступали, я собственными глазами [199] видел русские деревни. В них мало привлекательного.

— Разве тебе не приходилось видеть в этих деревнях школы с хорошо оборудованным физическим кабинетом и прекрасными классами? Или хорошо оборудованные больницы в каком-нибудь захолустье? Или многоэтажные дома в Харькове, огромные фабрики в Сталинграде?

— А тебе не приходилось ничего слышать о так называемых потемкинских деревнях? Если не знаешь, я расскажу тебе, что такие «липовые» деревни строил граф Потемкин перед самым приездом Екатерины в южные районы России, чтобы ввести императрицу в заблуждение. Нечто подобное усматриваю я и здесь.

Все это Мельцер проговорил с такой убежденностью, что я сразу же понял: он до сих пор не желает расставаться со своими старыми убеждениями.

— Ты забываешь, что еще совсем недавно мы считали Россию карточным домиком, колоссом на глиняных ногах. Какой дорогой ценой пришлось нам расплачиваться за это! Так что в заблуждение нас ввели не русские, а Гитлер.

— Выходит, какому-то большевистскому старшему лейтенанту ты веришь больше, чем фюреру? — не унимался Мельцер.

— Я испытал на собственной шкуре, что Гитлер обманул нас, а потом просто-напросто предал. Вот с тех пор я и пытаюсь понять, где правда, а где ложь. Из лекций старшего лейтенанта мне стало ясно, что русский народ борется за лучшее будущее. Жалкие соломенные крыши, плохая одежда, скверные дороги — все это вчерашний день, а школы, больницы, индустриальные предприятия — предвестники будущего.

Мельцер ничего не ответил и несколько дней избегал говорить на подобные темы. Мы по-прежнему оказывали друг другу различные услуги, играли в шахматы, вспоминали родные края. Политика же как бы стала для нас запрещенной темой.

Я начал чаще ходить в лагерную библиотеку. Все экземпляры книги Варги «Двадцать лет капитализма и социализма», а также Отчетный доклад XVIII съезду ВКП(б) находились на руках. Обе работы рекомендовал нам старший лейтенант, и их отсутствие в библиотеке назло [200] неверующим свидетельствовало о том, что у многих военнопленных растет интерес к политике.

* * *

Помимо книги Варги я как-то взял в библиотеке и брошюру с речью капитана д-ра Эрнста Хадермана, с которой он выступил перед пленными немецкими офицерами 26 мая 1942 года в елабугском лагере.

Никто из нас не знал капитана Хадермана. Неужели такой действительно существует? Тогда почему нам его не покажут? И неужели действительно год назад в этом лагере были военнопленные?

Никто не ответил нам на эти вопросы, однако само выступление я прочитал с огромным интересом. Называлось оно так: «Как можно покончить с войной? Откровение одного немецкого капитана».

Чего-чего, а мужества у этого человека нельзя было отнять. Уже в самом начале своей брошюры он писал буквально следующее:

«...Для того чтобы спасти наших солдат на фронте и избавить германский народ от неминуемой катастрофы, необходимо прежде всего:

сбросить Гитлера,

предоставить немецкому народу свободу,

заключить своевременный и честный мир».

Год назад, в конце мая 1942 года, я вместе с санитарной ротой находился в Харькове. Пропагандисты вермахта пророчили нам блистательные победы в весенней кампании. Я, правда, уже тогда понимал, что война на востоке потребует от нас очень многих жертв. Однако я нисколько не сомневался, что в конечном счете мы все равно победим. А в то же самое время, в мае 1942 года, капитан Хадерман говорил следующее:

«С военной точки зрения, война стала бесперспективной. Против нас с оружием в руках выступают Советский Союз, Великобритания и США. В экономическом отношении эти три державы могут опираться на экономику всей Америки, Африки, Австралии и даже значительной части Азии. Кто может верить в то, что Германия способна сокрушить такую мощную группировку?»

Капитан Хадерман в своей брошюре затрагивал не только военные и экономические аспекты войны. Он разоблачал фашизм с его теорией завоевания «жизненного пространства», с его «новым порядком» в Европе. А с какой [201] уничтожающей критикой писал Хадерман о приходе фашистов к власти в 1933 году, о их программе «воспитания» молодежи и об этой войне, особенно о зверствах, совершенных гитлеровцами в Польше и в Советском Союзе! Не умолчал автор и о разгоне фашистами профсоюзов и политических партий, о применении силы против христианской церкви...

В своих размышлениях я прежде всего возмущался жестокостью и беззастенчивостью гитлеровской политики. В брошюре же приводились и такие примеры, на которые прежде я смотрел совершенно другими глазами. И я был полностью согласен с Хадерманом, когда он спрашивал:

«Разве могли бы в сегодняшней Германии существовать величайшие умы? Такие, как Лессинг, который всю свою жизнь был сторонником гуманизма и борцом за свободу совести? Или Гердер, который научил нас прислушиваться к голосу других народов? Или Шиллер — этот певец свободы? Или Гёте, выступавший за всестороннее образование? А такие мыслители с мировым именем, как Лейбниц, Кант?»

Ясно как день, что сегодняшняя официальная Германия чужда для этих величайших умов.

«Настоящее лицо Германии скрыто, заграница видит лишь искаженную душу немецкого народа. Немецкий дух задавлен, восторжествовала грубая сила!»

Это мог сказать только немец! Такой стиль, такое знание предмета!

Капитан говорил правду. Он за целый год предугадал ход событий.

Правда, я и сам еще задолго до Сталинградской битвы уже понял, что приход нацистов к власти несовместим с немецкой культурой. То немногое, что я знал о преследовании евреев, уже достаточно красноречиво свидетельствовало об этом. Кое-что о стерилизации и борьбе за чистоту расы я слышал от знакомых врачей еще в Шварцвальде, когда работал в детском санатории. Помню, меня очень обеспокоили эти ужасы, однако никаких выводов для себя я не сделал. Настроение было ужасное, временами даже хотелось покончить с собой, однако до этого дело не дошло.

Так неужели и теперь я буду непоследователен? Неужели я испугался того, что кто-то назвал меня предателем и изменником? [202]

Д-р Хадерман дал мне ясный ответ:

«Предательство совершает тот, кто ради собственной выгоды причиняет вред своей родине. Оставим личные беды себе, чтобы спасти отечество! Мы не предатели, а спасители отечества. Так пусть же каждый из нас станет активным в защите истинных интересов отечества!»

В этой брошюре немец откровенно высказался относительно того, как следует понимать ответственность отдельной личности перед своим народом.

«Сегодня мы, немцы, являемся насильниками и разрушителями. И сегодня мы преклоняемся перед теми же идолами, что и в годы первой мировой войны, — перед деньгами, властью и насилием.

Или мы будем катиться назад, или же обретем себя и возродим лучшие немецкие традиции!

Немецкий народ должен решить, по какому пути он пойдет!

Близится час, который решит его судьбу.

И перед вами, господа, стоит тот же выбор!

Не ошибитесь в выборе правильного пути!»

Написанное капитаном кровно затрагивало мои интересы. Я понимал, что сам стою перед выбором.

И нужно сделать правильный выбор!

А это значит подняться против Гитлера, который обманул весь немецкий народ.

Я содрогался при мысли о злодеяниях гитлеровской Германии. В то же время меня пугало решение открыто выступить против власть имущих, стать мятежником, противником Гитлера, за которым еще шли миллионы ослепленных им сторонников — как на фронте, так и в тылу.

Эта тоненькая брошюра ввергла меня в пучину новых мучительных сомнений, но это был еще один шаг на пути к истине...

* * *

Капитан д-р Хадерман выступал как антифашист, хотя в брошюре на сорок страниц лишь один раз встречается это слово. Хадерман совсем не употреблял слов «фашист» и «фашизм», он заменял их словами «национал-социалист» и «национал-социализм». И это казалось мне более правильным для Германии.

Такие понятия, как «фашист» и «антифашист», были [203] для меня непривычны. По моим представлениям, фашизм — это Италия, Муссолини. Само это слово существовало со времен древнеримских легионеров. И я не понимал, как это понятие подходит к движению в Германии.

Хотя, собственно говоря, члены антифашистской группы знают лучше, что делают. И как-то я спросил одного из них об этом.

В правом крыле блока «А» один пленный рисовал лагерную стенную газету, выпускаемую активом группы. Между прочим, слова «стенная газета» и «актив» казались мне тоже необычными. Пленный, занимавшийся с газетой, был тоже старшим лейтенантом. На груди у него висел Железный крест, нашивка с орлом спорота. По одежде он ничем не отличался от меня.

— Скажите, пожалуйста, — обратился я к нему, — почему вы по русской моде употребляете такие слова, как «фашист» и «антифашист»? Можно по-разному относиться к Гитлеру, но ведь он — основатель национал-социализма, а не фашизма.

На меня открыто и дружелюбно смотрели голубые глаза старшего лейтенанта.

— Объяснить это не так уж сложно. Фашизм — это собирательное понятие. Оно обозначает определенного рода политическую систему правления. Под это понятие подходит режим Гитлера в Германии, Муссолини в Италии и Франко в Испании. Фашистов можно найти и во Франции, и в Англии.

— Выходит, фашизм — явление интернациональное? — спросил я.

— Вы правы в том, что не отдельные личности являются первопричиной такой формы правления. За их спиной стоят экономические силы. Гитлер — ставленник крупного германского капитала, ради интересов которого он и развязал эту войну. Побывав под Сталинградом, мы на горьком опыте убедились, на что способен фюрер. И я должен сказать вам, что все пережитое нами — предупреждение для всего немецкого народа.

Голубые глаза старшего лейтенанта стали строгими. Он крепко сжал губы. Выражение его лица свидетельствовало о решимости.

Да, этот человек не забудет катастрофы 6-й армии. Однако в вопросе о причинах он, как мне показалось, [204] мыслил слишком упрощенно. Гитлер — исполнитель воли крупного капитала? А где этому доказательства?

— Я вижу, вы человек начитанный, — заметил я. — но не подпадаете ли вы под влияние коммунистической пропаганды, когда говорите, что Гитлер — ставленник банков и крупных промышленников? У меня такое впечатление, что к этому выводу вы пришли только здесь, за колючей проволокой...

— К сожалению, так оно и есть. Было время, когда я слепо верил Гитлеру, был руководителем гитлерюгенда и хотел стать корреспондентом одной национал-социалистской газеты. На войну я шел с воодушевлением. И слепо верил таким лозунгам Гитлера, как «честь», «народ» и «отечество», верил его словам: «6-я армия может на меня положиться, как на гранитную скалу...»

— Такое состояние мне знакомо.

— Я был готов воевать до последнего патрона, а если потребуется, то и умереть. А в последние дни Сталинградской битвы меня вдруг осенило: «Зачем Германии нужна такая жертва?» Эта преисподня и действительно была не просто проигранным сражением. Самое страшное было сознавать, что фюрер беспричинно пожертвовал жизнью нескольких сот тысяч солдат, которые были ему преданы...

Склонившись над газетой, офицер замолчал. На лице его я прочел выражение возмущения и печали. Он приклеил газету на специальную доску. Одна из статей называлась «Чего хочет антифашистская группа?». В ней говорилось, что варварское нападение Гитлера на Советский Союз требует от каждого немца сделать выбор. «Покончить с Гитлером и этой войной — таково требование времени!» — так заканчивалась статья.

«Не слишком ли далеко зашел автор этой статьи?» — подумал я. Однако как бы там ни было, а слова старшего лейтенанта заставили меня вспомнить прошлое. Подполковник Кутчера еще в котле окружения говорил мне о предательстве Гитлера. А мои размышления в эшелоне? Разве не привели они меня к таким же выводам? Осторожно я возобновил разговор.

— Я во время окружения работал на дивизионном медпункте и в полевом госпитале. Я видел, как умирают сотни людей, и разделяю вашу точку зрения относительно бесцельности сопротивления. Именно тогда у меня и [205] возник вопрос: «Кто такой Гитлер и как он мог стать безграничным властителем?»

— Разрешите пригласить вас на собрание нашей антифашистской группы? На следующей неделе, в четверг, в десять утра, политический инструктор Книпшильд прочтет нам лекцию о мировом кризисе и приходе Гитлера к власти в 1933 году. Мы будем рады, если придете и вы. Меня зовут Гельфрид Гроне. Я из Ашерслебена, что близ Магдебурга.

Я пожал Гельфриду руку и тоже представился.

Так весной 1943 года началось мое первое знакомство с антифашистским движением немецких военнопленных.

За обедом я рассказал Мельцеру о своем новом знакомстве.

— Я тебе еще несколько недель назад говорил, что ты рано или поздно попадешь в кружок антифашистов, — заметил Мельцер.

— Но, Геральд, — попытался защищаться я, — у те5я ведь тоже возникает немало вопросов. Неужели ты не хочешь пойти на эту лекцию?

— Об этом не может быть и речи. Я не хочу иметь ничего общего с коммунистами.

Лицо Мельцера стало серым. Он молча ел суп и ни разу не взглянул на меня.

* * *

Над входом в небольшой двухэтажный деревянный дом висела вывеска с коротким словом «Клуб». В клубе собиралась антифашистская группа пленных. Здесь они слушали лекции и доклады. Присутствовало человек двадцать пять. Общие собрания всех пленных проходили обычно под открытым небом.

Политический инструктор, из немецких эмигрантов, имел в клубе небольшую комнатку, где работал. Фамилия инструктора была Генрих Книпшильд. По профессии он был не то художником, не то графиком: он занимался не только пропагандой, но и снимал копии с картин Репина, Касаткина и Серова. Писал он также и портреты советских руководителей. Чувствовалось, что это был неплохой мастер.

Инструктор был средних лет. Он производил впечатление больного человека: дышал, как астматик, все лицо его было в мелких пятнышках. [206]

Хорошо познакомившись с ним, я понял, что он убежденный антифашист. Стоило Книпшильду заговорить о Гитлере или услышать из уст какого-нибудь пленного офицера, пережившего окружение, что-то из фашистских лозунгов, как глаза его загорались гневом. Книпшильд всегда был готов ответить на любой вопрос. Когда инструктор видел, что кто-то находится в разладе с самим собой, он любил давать дружеские советы.

Генрих Книпшильд сидел за столом, накрытым красной материей. Перед ним на четырех скамейках сидели двадцать офицеров. Все коротко пострижены. На одном из них — форма танкиста, на остальных — полевая форма пехотинца. Все с орденами или орденскими планками. Большинство из них — члены антифашистской группы. Симпатизирующих кроме меня оказалось еще двое.

Инструктор поздоровался с присутствующими, назвав их товарищами. Свою лекцию на тему «Приход Гитлера к власти» он начал небольшим введением о Версальском мирном договоре. Я впервые узнал, что Советский Союз не подписал этого грабительского договора. При этом Книпшильд процитировал Ленина, который заклеймил политику империалистических держав. Не менее ошеломляющей была для меня оценка, которую лектор дал господствующим кругам Германии в вопросе о репарациях: всевозможные налоги тяжелым бременем легли на трудовые массы, а представители финансового капитала наживались на поставках. Гитлер демагогическими обещаниями обманул немецкий народ, свалив всю вину на экономическое положение страны, на Версальский мирный договор. В стране процветал шовинизм и реваншизм, отвлекая народные массы от борьбы за свои права.

Постепенно я привык к сухому языку доклада, пересыпанного иностранными словами. Как логично он говорил!

Затем лектор перешел к мировому кризису 1929 года и рассказал о событиях вплоть до 1932 года. Когда разразился кризис, мне было всего лишь пятнадцать лет. Кое-что печальное из того времени запало и в мою мальчишескую память, особенно огромные массы безработных.

На лекции я впервые услышал, что явилось причиной первого кризиса империализма, узнал, что в погоне за максимальными прибылями капиталистические державы [207] значительно увеличили выпуск продукции, а покупательная способность трудящихся — как реальная, так и относительная — сильно упала. В период кризиса обострилась политическая обстановка. Массы требовали коренных изменений. Социал-демократическая партия с 1928 по 1932 год потеряла миллионы своих избирателей. В то же время Коммунистическая партия Германии и национал-социалистская рабочая партия Германии получили миллионы голосов. Банковские и индустриальные короли поддерживали нацистскую партию крупными суммами, опираясь на нее, как на буфер, в борьбе против растущего революционного движения. По этому поводу докладчик привел много конкретных примеров. В числе лиц, финансировавших нацистов, он назвал Стиннеса, Кирдорфа, Круппа и целый ряд других крупных промышленников. 27 января 1932 года Гитлер выступил перед ними в Дюссельдорфе, изложив свою программу. Папен помог Гитлеру захватить власть. 30 января 1933 года Гинденбург, исходя из интересов агрессивных кругов германского монополистического капитала, назначил Гитлера рейхсканцлером.

Книпшильд обвел взглядом присутствующих, словно проверяя, насколько внимательно они его слушают.

— Национал-социализм — это не что иное, как власть крупного финансового капитала. И как таковой, он не имеет ничего общего ни с национальными, ли с социалистическими идеями. Если до 1933 года буржуазия осуществляла свою власть парламентарным путем, то теперь она перешла к открытой террористической диктатуре. Это была не «национальная» революция, а кровавая контрреволюция! Начало массового уничтожения собственного и других народов!

Беды для Германии начались задолго до начала войны. Особенно роковым днем для Германии стал день 30 января 1933 года. Опьяненные нацистской пропагандой, миллионы немцев приветствовали своего фюрера, не зная, что многих из них он превратит в могильщиков.

— Если мы, товарищи, — продолжал докладчик, — спросим себя, можно ли было преградить дорогу фашизму, то на этот вопрос найдем только положительный ответ. Самой большой ошибкой был раскол рабочего класса. Всю вину за этот раскол несет социал-демократическая партия Германии, которая отклонила предложения [208] Коммунистической партии Германии по созданию единого антифашистского фронта. А какая это была бы сила! Что могли бы сделать Гитлер и его лакеи, если бы руководство СДПГ призвало трудящихся к проведению всеобщей стачки? Вспомним хотя бы тот факт, что в ноябре 1932 года на очередных выборах в рейхстаг за кандидатов СДПГ и КПГ проголосовало в общей сложности 13,2 миллиона избирателей, а за НСРПГ всего лишь 11,7 миллиона...

Фашизм сразу же зарекомендовал себя как жестокий, заклятый враг собственного народа и народов других стран. И теперь от немецких антифашистов не в последнюю очередь зависит, как долго фашизм еще будет совершать свои преступления...

Доклад был закончен. После небольшого перерыва лектор спросил, будут ли к нему вопросы.

Вопросов не оказалось. Не потому, что их на самом деле не было. Просто стеснялись задавать их среди незнакомых людей.

— Давайте погуляем сегодня после обеда, — предложил мне Гроне, когда мы вышли из клуба.

— Согласен. Когда?

— Я предлагаю часа в четыре. В это время так хорошо побыть на воздухе. А сейчас я немного поработаю над новым номером стенной газеты.

Вечер в тот день действительно удался на славу. Мы медленно прогуливались вдоль забора. Солнце клонилось к горизонту, дул легкий ветерок.

— Ну что вы скажете о лекции инструктора? — спросил меня старший лейтенант.

— Он говорил о том, что пережито всеми. Но аргументация оказалась для меня совершенно новой.

— Да, я согласен с вами. Все эти события десяти — пятнадцатилетней давности хорошо знакомы нам, лично пережиты... И все же истинного их смысла мы тогда не понимали.

— Теперь-то мы знаем, что Гитлер вовсе не выдающаяся личность в истории Германии, как мы думали раньше, — сказал я. — Если я правильно понял Книпшильда, Гитлер — ставленник крупных капиталистов, для которых война — лучшее средство обогащения.

— Так оно и есть. А мы очертя голову бросились за ним. Мы верили тому, кого следовало ненавидеть. [209]

— Моя вера в Гитлера умерла еще в последние недели окружения. Сегодня я его ненавижу. И в то же время нелегко желать ему гибели. Что станет с Германией, если война будет проиграна?

Гельфрид Гроне ответил не сразу. Мы молча шли рядом. Заходящее солнце наполовину скрылось за каменной стеной, окрасив горизонт в оранжевые тона.

— Германии, разумеется, будет не легко, — ответил Гельфрид. — Теперь мы сами должны позаботиться о будущем. То, что пережило наше поколение, не должно повториться.

— Я согласен с вами. Память о погибших товарищах требует от нас этого. И все же я нахожусь в каком-то раздвоении. А не берем ли мы на свои плечи новую вину, выступая против Гитлера? А с другой стороны, разве мы не совершаем ошибки, когда молчим о том, что пережили?

— Давайте разберемся, — ответил Гроне. — Что касается Гитлера, мы теперь хорошо знаем, что он олицетворяет собой обман. Именно поэтому мы выступаем против него и требуем его свержения. Другого пути нет.

Мы остановились. Солнце уже село, но было еще совсем светло.

— Благодарю вас за прогулку.

Лекция инструктора и разговор с Гроне помогли мне разобраться в целом ряде вопросов. Я понял, что должен учиться.

Однако это решение было только одной стороной вопроса и далеко не самой важной. Самое главное — что же должен я делать? Но что мог военнопленный Отто Рюле, находясь в нескольких тысячах километров от Берлина? Как мог он повлиять на судьбу Германии? Интересно, что думают по этому поводу антифашисты?

В конце июня в наш лагерь прибыла делегация пленных из лагеря № 27, находящегося в Красногорске под Москвой. Все разговоры в лагере только и велись о старшем лейтенанте инженерных войск Фридрихе Рейере.

— Он был взят русскими в плен 22 июля 1941 года, — сказал кто-то.

— Значит, он празднует сейчас двухлетний юбилей? — заметил другой. — Я бы на его месте с ума сошел: два года за колючей проволокой! [210]

— Этот Рейер хуже сумасшедшего, — вмешался в разговор один старший инженер. — Он изменник родины. Если ему приведется вернуться домой, там его наверняка ждет пуля. Под Сталинградом он сидел в русских окопах и через громкоговоритель призывал нас переходить на сторону русских. Я читал об этом во «Фрайе ворт».

Основная масса военнопленных прибыла в Елабугу из Оранки, то есть преимущественно это были офицеры 6-й армии. И политическая атмосфера в лагере не менялась. Весной 1943 года фанатичные сторонники Гитлера и закоренелые пруссаки представляли в лагере основную силу. Они задавали тон во всем и формировали общественное мнение среди военнопленных. Число же тех, кто серьезно задумывался, как покончить с прошлым и начать новую жизнь, было слишком мало. И даже этих немногих часто охватывал страх, ибо путь немецкого офицера от клятвы на верность фюреру до борьбы против него был нелегок.

С удивлением я наблюдал за поведением самого Рейера. Казалось, он не замечал тысяч пар глаз, осуждающих его. Рейер часто беседовал с антифашистами, а еще чаще разговаривал с теми, кто не хотел отказываться от своих старых убеждений. Однажды я увидел его прогуливающимся со старшими офицерами. Они расхаживали взад и вперед за блоком «Б». Рейер что-то оживленно говорил, остальные молча слушали его.

В один прекрасный день состоялось общее собрание военнопленных лагеря. И тут выяснилось, что Рейер прибыл в наш лагерь как делегат подготовительного комитета, занимающегося созданием немецкого Национального комитета.

— Ого! — послышались выкрики.

— Комитет без нас!

Рейер не дал сбить себя с толку. Коротко он рассказал о своей жизни в плену и о катастрофическом ухудшении положения Германии после поражения на берегах Волги.

Рейер говорил, что каждый здравомыслящий немец, попав в эту переделку, понял, что час расплаты Германии близится. В лагере № 27 на общем собрании из числа военнопленных солдат и офицеров был образован подготовительный комитет, который и обратился со своим воззванием к товарищам в Елабуге. [211]

Докладчик прочитал небольшой отрывок из этого воззвания:

— «Ни один здравомыслящий человек в настоящее время уже не сомневается в том, что поражение Германии неизбежно.

Это поражение будет для нашего народа уничтожающим, если все честные и здравомыслящие немцы не остановят Гитлера и собственными силами не покончат с этой разбойничьей войной прежде, чем наступит военный крах Германии.

Время не ждет. Каждый день войны требует от Германии новых и новых жертв, которых мы можем и должны избежать.

Немецкий народ измучен, истощен, он устал от этой войны. Он хочет и требует мира».

— Кто должен заключить этот мир? — спросил Рейер. — Никто, разумеется, не думает, что это сделает Гитлер. Войну можно закончить, лишь свергнув гитлеровский режим. Если же народ пустит события на самотек, тогда наше национальное положение будет еще хуже. Настало время, когда Германия должна признать свою вину. Мы должны доказать, что сами вынесли приговор гитлеровскому режиму...

Все на какое-то время притихли, а когда докладчик начал зачитывать имена тех, кто подписался под воззванием, оживились и зашумели. Он назвал фамилии Вайнерта, Бехера, Маале, Пика, Ульбрихта и фамилии некоторых пленных: Эшбозан, Хадерман, Кюгельман, Штресов.

«Вайнерт, — осенило вдруг меня. — Так ведь это он был автором листовки, которую я нашел в Воропаново! А д-р Хадерман? Ведь это же тот самый капитан, которого я знал как умного и решительного человека. Во всяком случае, последовательности этим людям не занимать!»

Рядом со мной сидел врач-офицер. Эти фамилии никакой симпатии у него не вызвали.

— Пятеро из них — коммунисты, четверо — солдаты! Вот так-то! Все это рассчитано на простачков.

Как раз в этот момент докладчик прочитал следующее:

— «Многие подписавшиеся под этим воззванием до последнего времени придерживались самых различных [212] политических убеждений... Так что же, спрашивается, объединило их? А объединило их сознание, что только решительное выступление нашего народа может предотвратить катастрофу... Вчерашний сторонник Гитлера, с ужасом осознавший, куда ведет Германию разбойничья политика, уже протягивает руку бойцу-антифашисту...»

Я впервые услышал подобные предостережения, сказанные в полный голос. Докладчик был, безусловно, прав. Даже в нашей лагерной библиотеке появилось немало брошюр, в которых красноречиво доказывалась вся пагубность политики Гитлера.

Старший лейтенант объяснил, как мы можем в какой-то степени предотвратить эту опасность.

— У военнопленных нет винтовки, но они могут оказать поддержку тем, кто сражается с оружием в руках, если присоединятся к антифашистам и будут вести разъяснительную работу среди заблуждающихся.

Подготовительный комитет предлагал создать руководящий орган антифашистов — немецкий Национальный комитет, обратившись к Советскому правительству с просьбой разрешить образовать такой комитет в СССР. В воззвании предлагалось обсудить этот документ в лагерях и избрать представителей в учредительное собрание.

За создание комитета голосовали далеко не все из присутствующих. Около десятка штабных офицеров демонстративно покинули зал еще до того, как лектор закончил свое выступление.

Оценку положения я считал правильной. Мы, оставшиеся в живых, несли особую ответственность перед немецким народом. Правители третьего рейха готовы были и нас объявить мертвецами, лишь бы не иметь оставшихся в живых свидетелей. И все же были вопросы, которые меня мучили.

Имею ли я право нарушить присягу? Не нанесу ли я немецкому фронту удар в спину, если, находясь на территории вражеской страны, буду призывать к свержению Гитлера? Мне хотелось побеседовать об этом со старшим лейтенантом Рейером, но он с каким-то подполковником пошел обходить лагерь.

По дороге в клуб я встретился со старшим лейтенантом Гроне. [213]

— Давайте немного пройдемся, — предложил я ему. — У меня есть кое-какие вопросы.

Он согласился и, помолчав, заговорил:

— Да, я понимаю: «Военная присяга» для офицера — не простые слова. Я лично никогда не присягал на верность вермахту. Мне удалось увильнуть от нее. И все-таки я солдат, боец своей партии — Коммунистической партии Германии. Ей я присягнул на верность до последнего дыхания. И я скорее умру, чем нарушу эту клятву! Но должен сказать, что моя партия никогда не обманывала меня, не предавала, попусту не жертвовала моей жизнью. Она никогда не требовала от меня чего-то антигуманного, аморального. Именно поэтому я никогда но попаду в положение, в каком оказались сейчас вы.

— Значит, по-вашему, присяга, как таковая, держится на обоюдном доверии? — спросил я. — Значит, верность требуется не только от того, кто принимает присягу, но и от того, кому она приносится? И если одна из сторон нарушает этот принцип, другая сторона может считать присягу недействительной?

— Да, примерно так и следует понимать этот вопрос, — ответил мне инструктор, когда мы пришли в клуб.

— Помню, — вступил в разговор Гроне, — как я в свое время принимал присягу. По приказу сотни рекрутов выстроились на плацу. Раздалась команда «Смирно!», затем из строя вышли четыре солдата, положили руки на полковое знамя и за командиром батальона повторили слова присяги. Мы присягали Гитлеру не как частному лицу, а как фюреру немецкого государства и народа. Однако Гитлер не выполнил своих обязательств перед народом и армией. Мы же останемся верны нашему народу, если поднимем голос против своих палачей и потребуем немедленного окончания войны. Мне лично это кажется национальным долгом.

— Только не думайте, что только мы скажем правду, как фронт и вермахт развалятся, — заметил Книпшильд. — Огромное поражение вермахта под Москвой и в Сталинграде, разгром африканского корпуса — все это результат приказа Гитлера «Держаться до последнего!». Мы потеряли несколько армий! Так, спрашивается, кто же на самом деле наносит удар в спину немецким армиям? [214]

— Здесь, в лагере, — сказал старший лейтенант Гроне, — многие офицеры, называя нас антифашистами, считают, что мы наносим вермахту удар в спину. Такие «умники» были у нас еще и в 1918 году. Однако мы не обращали на них никакого внимания и делали все возможное, чтобы сохранить силы народа и уменьшить его страдания.

— Собственно, я придерживаюсь такого мнения, как и вы. Чрезвычайная ситуация требует чрезвычайных мер. Но скажите, поверят ли нам, когда мы поднимем свой голос из советского плена?

Инструктор улыбнулся.

— Дорогой товарищ Рюле! В Национальный комитет войдут многие тысячи немецких пленных — солдат и офицеров. Разумеется, гитлеровские приспешники попытаются объявить воззвания и призывы Национального комитета фальшивками и будут выдавать их за трюки вражеской пропаганды. Они скажут, что 6-я армия вся уничтожена, а русские, мол, просто-напросто манипулируют фамилиями умерших и убитых. Я считаю: чем больше солдат и офицеров, побывавших в Сталинграде, выступит с заявлением, тем скорее удастся разоблачить гитлеровскую пропаганду.

— Может быть, вы и правы, но не поможет ли Национальный комитет в первую очередь русским? Вот что мне хотелось бы знать..

— А вы упрямы, — заметил Книпшильд. — Ход военных действий за последние полгода убедительно показал, что наступления Красной Армии не остановить. Чем дольше будет продолжаться эта война, тем больше она потребует жертв, в том числе и от нас лично. Обе стороны, и немецкая и советская, только выиграют, если Национальный комитет будет иметь успех.

Это был вполне логичный ответ на волнующие меня вопросы. И в то же время все это давало пищу для дальнейших размышлений.

Я думал так. Будет ли иметь успех деятельность Национального комитета или нет, в нашей лагерной жизни все равно ничего не изменится.

Как и раньше, подъем будет в шесть утра. Обычно по сигналу «подъем» пленные выбегали из корпусов «А» и «Б». Из небольших домиков, справа от корпуса «А», выходили на плац старшие офицеры. Каждое утро можно [215] было видеть одних и тех же полковников, подполковников, майоров.

Однако кое-какие изменения уже произошли.

Два майора срезали свои нашивки!

Два старших офицера в лагере объявили себя антифашистами. Это были майоры Гетц и Гоман.

Значит, фаланга старших офицеров не так уж и монолитна, как казалось на первый взгляд. Два ее представителя уже сделали первый шаг по пути к национальному возрождению Германии.

Я проникся к этим майорам симпатией, и сам стал более решительным.

Большинство же пленных начали относиться к Карлу Гетцу и Генриху Гоману с презрением и ненавистью.

Однако деятельность Национального комитета от этого нисколько не пострадала.

В начале июля группа офицеров из лагеря № 97 и вместе с ними оба наших майора выехали в Красногорск на учредительное собрание.

К тому времени во мне тоже созрело решение. Мой горький опыт и все мои злоключения после битвы на Волге способствовали тому, чтобы я стал членом Национального комитета. И однажды я сорвал нашивку орла на груди. А когда пришел в клуб, меня приветствовали как равноправного члена антифашистского движения.

Когда я вернулся в нашу комнату, Мельцер сразу же бросил настороженный взгляд на темную полосу, где раньше была фашистская нашивка.

— Я хотел бы поговорить с тобой, — обратился я к Мельцеру, положив руку ему на плечо. Он кивнул и первым пошел к двери. На пустыре за блоком «А» всегда можно было спокойно побеседовать.

— Мы знаем друг друга уже больше полугода, — начал я разговор. — Это не большой срок, однако за это время мы пережили много трудностей и стали друзьями...

Я посмотрел Мельцеру прямо в глаза. Он выдержал мой взгляд, но ничего не ответил.

— Видишь ли, — продолжал я, — мне хотелось, чтобы ты понял меня. Я не могу иначе. Мне хочется проверить, на что я способен. Ты знаешь, сколько я передумал. Я много колебался и долго не мог решиться нарушить присягу и поступиться офицерской честью. Однако ум и сердце подсказывают мне, что мы шли по неверному пути, [216] и если не возьмемся за ум, то дальше будет еще хуже.

— Фюрер вооружил меня великой идеей. И я останусь ей верен, — ответил мне Мельцер. — Между прочим, ты тоже приносил ему клятву на верность и не имеешь никакого права нарушать ее. Тем более, что мы проиграли только одну битву.

— Какая это великая идея? Уж не думаешь ли ты, что братские кладбища на нашем пути и сожженные города и села в России служат интересам нашего народа? А разве под Сталинградом мы проиграли только одну битву? Разве всего этого недостаточно, чтобы понять, что нас ввели в заблуждение? И что вся нынешняя Германия тяжело больна?

— Ты можешь думать что угодно, — возразил мне старший лейтенант, — но я еще раз напоминаю: ты тоже поклялся фюреру на верность!

— За это я сам отвечу. Я буду нести ответственность, как один из многих миллионов сподвижников Гитлера, которые подготовили почву для его разбойничьей политики. У меня немало ошибок и заблуждений, но самая тяжкая моя ошибка в том, что Германия и Гитлер для меня были одно и то же. Присоединяясь к антифашистскому движению, я тем самым постараюсь хоть как-то реабилитировать себя.

Разговаривая, мы прохаживались между забором и блоком «А». Некоторое время мы шли молча, и я уже начал было думать, что Мельцеру просто нечего ответить мне, но вдруг он заговорил.

— За свои поступки ты будешь отвечать сам. Я уверен, что ты действуешь по убеждению. И если тебе по какой-либо причине не удастся вернуться в Германию, твоей жене я объясню твое решение твоими же собственными словами. Но за тобой я не пойду. Я тысячу раз говорил своим ученикам, что твердость всегда вознаграждается. По этому принципу я буду жить и дальше.

Мы пожали друг другу руки. Я видел, что Мельцер сочувствует мне от души.

— Спасибо, что ты стараешься меня понять. Надеюсь, это не последний наш разговор. Вся трагедия наша в том и состоит, что мы глубоко заблуждаемся. Но самое страшное то, что еще миллионы немцев используются в чуждых им интересам. В нашем положении твердость — это борьба [217] против тех, в чьих руках мы были игрушками. А разве не нужна твердость для того, чтобы рассказать немцам правду?

— Каждый высказал свое мнение, так что давай прекратим этот разговор, — сказал Мельцер, устало махнув рукой.

Призыв к действию

Однажды, когда я шел в библиотеку, меня встретил старший лейтенант Гроне.

— Важные новости! Пошли скорее в клуб! Я пошел за ним.

В комнате инструктора по политработе несколько офицеров склонились над номером газеты «Фрайес Дойчланд». Я встал на цыпочки, чтобы заглянуть в газету через плечи других.

И вот что я прочитал: «Манифест Национального комитета «Свободная Германия».

Значит, Национальный комитет все-таки создан! И газета «Фрайес Дойчланд» — его печатный орган. Я пытался прочитать текст манифеста. Книпшильд заметил мои потуги и, улыбнувшись, сказал:

— Товарищи, не вытягивайте шеи! Каждый из вас получит по экземпляру газеты, так что все вы не спеша сможете прочитать манифест. Прочитайте и обсудите в ваших комнатах! Сейчас же я скажу вам только самое главное: 12 и 13 июля 1943 года в Красногорске под Москвой образован Национальный комитет «Свободная Германия». Президентом этого комитета избран писатель Эрих Вайнерт. Первым вице-президентом — знакомый всем вам майор Карл Гетц. А майор Генрих Гоман избран членом комитета. Кроме солдат и офицеров в комитет вошли политические деятели, такие, как Вильгельм Флорин, Эдвин Герим, Вильгельм Пик, Вальтер Ульбрихт, а также писатели Иоганнес Бехер, Вилли Бредель, Фридрих Вольф. Все мы очень рады созданию комитета. Этот факт имеет важное историческое значение, и мы гордимся, что с самого начала стали на сторону этого комитета. Вот вам газеты, читайте и как можно больше обсуждайте прочитанное.

Зайдя за блок «Б», я присел на кочку и стал жадно читать. [218]

«События требуют от нас, немцев, немедленно решить, с кем мы.

Национальный комитет «Свободная Германия» создан в момент самой страшной опасности для Германии...»

Первое предложение потрясло меня; второе говорило о том, что серьезность ситуации не осталась незамеченной: прогрессивно настроенные немцы создали специальный комитет. Интересно, какую роль будет играть этот комитет?

«...Рабочие и писатели, солдаты и офицеры, профсоюзные работники и общественные деятели, люди всех политических взглядов и убеждений, год назад вы даже и мечтать не могли о таком объединении...

В эти решающие для нас дни Национальный комитет берет на себя право говорить от лица всего немецкого народа, говорить ясно и откровенно, как этого требует ситуация: Гитлер ведет Германию к гибели!»

Я понимал, что создание национального боевого союза немцев сейчас необходимо больше, чем когда бы то ни было. Понимал, что там, где речь идет о будущем Германии, не должно быть никаких политических или религиозных барьеров, люди, подписавшие манифест, выражали интересы и чаяния миллионов немцев на фронте и в тылу. Так что авторы манифеста имели полное право говорить от имени всего немецкого народа.

Но где же наши генералы? Ведь под Сталинградом попало в плен двадцать два генерала, один генерал-фельдмаршал и два генерал-полковника. Я еще раз просмотрел подписи под манифестом, но ни одной фамилии генерала не увидел. Сначала я даже обрадовался этому, так как генералы, которые отдавали бессмысленные приказы и гнали тысячи солдат на убой, не пользовались популярностью в нашем лагере. Ну а как же на фронте? Ведь там у генералов был авторитет! Право повелевать другими облекало их всей полнотой власти и авторитетом. Сейчас Национальный комитет олицетворяет собой широкий союз, и генералы, которым в первую очередь следовало бы извлечь уроки из поражения под Сталинградом, должны были бы войти в этот союз. Где же эти генералы? Уж не хотят ли они и теперь повернуть историю вспять?

Но разве по их инициативе был создан Национальный комитет? Конечно нет.

Манифест рассказывал правду о положении на фронте — о поражении в Сталинграде, на Дону, на Кавказе, в [219] Ливии и Тунисе. Немцы везде терпели поражение. Американские и английские войска наступали на побережье. Германия стонала под игом тотальной мобилизации и от сильных бомбардировок англо-американской авиации.

«Ни один враг извне не ввергал Германию в такую пучину бедствий, как это сделал Гитлер.

Факты свидетельствуют, что война проиграна. Продолжение этой бессмысленной мясорубки означает гибель для всей нации.

Сейчас речь идет о том, быть или не быть Германии!»

В лагере я как-то слышал разговор, что, покончив с гитлеризмом, можно добиться заключения сепаратного мира. Об этом я как-то говорил и с Книпшильдом. Он сказал, что некоторым господам пришлось не по вкусу поражение под Сталинградом, и они надеются войти в союз с американцами и англичанами, чтобы с их помощью отомстить русским. Политинструктор показал мне тогда статью в «Правде». Там сообщалось о конференции Рузвельта и Черчилля в Касабланке, после которой Рузвельт заявил, что союзники будут вести войну до безоговорочной капитуляции Германии, Италии и Японии.

Меня вопросы войны интересовали и с другой стороны. Чем больше я убеждался в бессмысленности этой войны, тем больше я о ней думал. Какие зверства чинили фашисты на оккупированной ими территории! Какое будущее ждало бы немецкую молодежь, если бы она унаследовала захваченные отцами земли? Сколько крови и несправедливости увидели бы молодые немцы?

Нет, Германия должна проиграть эту войну. И сейчас от самих немцев зависит их судьба. В манифесте говорилось:

«Если же немецкий народ вовремя опомнится и на деле покажет, что хочет стать свободным и готов избавить Германию от Гитлера, то этим самым наш народ завоюет себе право самому решать свою судьбу в будущем. И это единственный путь к спасению страны, свободы и чести германской нации. Немецкому народу необходим мир!»

Я лично был глубоко убежден, что с Гитлером никто никакого мира заключать не станет. Гитлер во всем мире дискредитировал само слово «немец». Именно поэтому немцы должны сами избавиться от Гитлера и расчистить [220] путь к созданию нового, поистине свободного германского государства и правительства. Если Гитлера уберут сами немцы, они смогут этим завоевать доверие других народов.

Такое правительство должно быть сильным... Оно должно руководствоваться лишь идеями освободительной борьбы всех слоев населения. Важную роль при этом должны сыграть прогрессивно настроенные силы немецкой армии...

Должно быть создано такое демократическое государство, которое не имело бы ничего общего с Веймарской республикой, и такая демократия, которая воспрепятствовала бы любому заговору против стремления народов к миру.

Необходимо сделать выводы из господства третьего рейха, длившегося долгие годы. Необходимо сделать выводы из тринадцатилетнего существования Веймарской республики. Такие выводы наш народ способен сделать, если его поддержат вооруженные силы. Первая и основная обязанность новой власти, говорилось в манифесте, — это «...немедленно прекратить войну, все немецкие войска вывести в границы рейха и немедленно начать переговоры о заключении мирного договора с обязательным отказом от всех оккупированных территорий».

Задача эта была не из легких. Но если немецкий народ не примет необходимых мер, чтобы прекратить эту разбойничью войну, ему это будет стоить огромных жертв. Советский Союз и его западные союзники достаточно сильны, чтобы нанести Германии решающий удар. Они имеют для этого все возможности. Население этих стран в три раза больше населения Германии и ее сателлитов; их военный потенциал также намного выше. Возникал, однако, вопрос: найдет ли требование об отводе немецких войск в границы рейха должное понимание у солдат и офицеров, находившихся на фронте?

Я опустил газету. Взгляд мой невольно скользнул по фигурам красноармейцев, стоявших на сторожевой вышке. Советский народ понес в этой войне большие потери — и в людях и в материальных ценностях. Но ведь русским эта война была просто-напросто навязана. И сейчас они защищали свою родину, свою свободу и независимость. И потому, как ни тяжелы были их жертвы, они приносились [221] во имя светлой и благородной цели. А за что воевали мы? Ради чего погибла 6-я армия?

С чувством глубокого удовлетворения воспринял я призыв манифеста уничтожить гитлеровский режим и создать такой правопорядок, который гарантировал бы свободу и неприкосновенность человеческой личности, свободу слова, печати, организаций, совести и религии, а также свободу экономики, торговли и ремесел! И, само собой разумеется, немедленное освобождение всех жертв гитлеровского режима.

Да, необходимо строго наказать всех военных преступников, всех явных и тайных руководителей, которые ввергли Германию в эту войну. И в то же время я полагал, что тех, кто вовремя понял свою вину и решительно порвал с Гитлером, следовало бы амнистировать. Таким образом, тысячи людей получили бы возможность примкнуть к движению, возглавляемому комитетом «Свободная Германия».

Манифест заканчивался призывами:

«Немцы, вперед — за новую, свободную Германию!..

Немецкие солдаты и офицеры на фронте!

В ваших руках находится оружие! Не бросайте этого оружия! Найдите в себе мужество подняться на борьбу против Гитлера, за родину, за мир.

Трудящиеся мужчины и женщины в тылу страны!

Вы составляете большинство населения Германии. Вступайте в организации Сопротивления!.. Сражайтесь всеми средствами, каждый — на своем посту!»

Фронт и тыл поднимутся на общую борьбу против Гитлера! Это будет нелегкий путь, он будет тернист и потребует многих жертв. Однако это — единственно возможный путь. Необходимо, чтобы народ понял это и повернул бы оружие против зачинщиков войны. Пойдут ли наши генералы по этому пути? Горький опыт 6-й армии не давал мне никакой уверенности в этом. Сейчас вот ведь никто из двадцати двух пленных генералов и звука не подал.

Недели четыре назад я и думать не мог, что коммунисты так самоотверженно поднимутся на защиту наших национальных интересов и что они могут поставить свои подписи рядом с фамилиями бывших офицеров вермахта. Теперь же я хорошо знал, что такое коммунисты. Человеческое обаяние и политическая прямота Генриха Книпшильда [222] заставили меня не только уважать его, но и помогли расстаться с некоторыми моими заблуждениями. Вот, например, как коммунисты относились к событиям 1812–1813 годов. Об этом в манифесте говорилось буквально следующее:

«В нашей истории есть один пример. Еще сто тридцать лет назад, когда немецкие войска находились на русской земле как враги, лучшие представители немецкой нации из России через головы своих руководителей обратились к немецкому народу с призывом к освободительной борьбе. Их примеру должны последовать и мы, чтобы свергнуть Гитлера и развернуть во всю ширь освободительную борьбу нашего народа... За народ и отечество! Против Гитлера и развязанной им войны!

За немедленный мир!

За спасение немецкого народа!

За свободную, независимую Германию!»

Я бережно сложил газету. Она была для меня сейчас самым драгоценным документом. Она была для меня как путеводная звезда. Манифест четко изложил все, что мучило меня долгое время. Он говорил мне, зачем и ради чего я остался жив. Манифест не только открывал нам глаза, но и звал к решительным действиям в рядах Национального комитета «Свободная Германия».

Мысленно я часто уносился домой. Между моей жизнью в идиллических условиях Шварцвальда и лагерным существованием за колючей проволокой лежала громадная пропасть. Жена Эльза, родители, родственники и все друзья находились по ту сторону этой пропасти. Как они воспримут мое решение, поймут ли меня? Вряд ли! Многие, видимо, осудят и отвернутся. Думаю, что Эльза меня не оставит. Придет время, и я ей все объясню.

Вместе со мной вступить в антифашистскую группу решили еще два старших лейтенанта из нашей комнаты. Итак, нас было трое. В первую очередь мы решили заняться разъяснением манифеста среди пленных. Каждый из нас собирал вокруг себя группку из нескольких человек и читал манифест, комментируя его кто как может. Поднимая глаза от газеты, я часто ловил на себе холодные, неодобрительные взгляды. Однако как бы там ни было, высказывать свое неодобрение вслух никто из моих слушателей не отваживался. Каждый осторожничал и вел себя по принципу «Внимание, враг подслушивает!». [223]

Правда, в частных разговорах между собой люди были более откровенны. Таких, как я, называли изменниками родины. А один старший лейтенант даже заявил, что Женевская конвенция запрещает пленным заниматься политической деятельностью. Это был юрист из Кенигсберга.

— Президент Эрих Вайнерт, да это же просто смешно! Знаете ли вы хоть по крайней мере, что это за человек? — спросил меня с издевкой один преподаватель из Берлина. — Он — отъявленный большевик!

— Уж не думаете ли вы, что ваш Национальный комитет создан не по указке русских? А почему же тогда в его руководстве так много коммунистов? Все это ни больше ни меньше, как коммунистический трюк! — высказался старший казначей из Кельна.

Читать «Фрайес Дойчланд» в кругу подобных соотечественников было делом бесполезным, так как они руководствовались такими понятиями, как покорность, антикоммунизм, упорство и неучастие ни в каких политических акциях. Разумеется, никто из них и не думал, что именно эти принципы дали возможность легко ввести их в заблуждение и использовать в чуждых им интересах.

Однако наряду с такой аполитичной массой старших офицеров среди пленных лагеря в Елабуге оказалось и несколько десятков закоренелых фашистов. Это были молодые штабные офицеры, несколько человек из партийного руководства, в частности, руководители гитлерюгенда. Они не сидели сложа руки и пытались со своей стороны создать некий противовес Национальному комитету. Они провозглашали свои собственные лозунги и старались сформировать угодное им общественное мнение. Они не брезговали ничем. Могли, например, начертить на стене барака фашистскую свастику или же, придя на прием к медицинской сестре, поздороваться с ней по фашистскому образцу.

Однако тем из пленных, кто, побывав в котле, не избежал конфликта с собственной совестью, были явно не по душе ни старые лозунги, ни старые порядки. Такие невольно искали какого-то выхода. Этим людям Национальный комитет и манифест давали пищу для размышлений и помогали найти ответ на целый ряд вопросов. Эти люди скорее прозревали и приходили к определенному решению. Подобная эволюция на моих глазах произошла [224] с двумя католическими священниками — Йозефом Кайзером и Петером Моором.

Священник Йозеф Кайзер был моим соседом по нарам и постоянным собеседником. Этот здоровый мужчина среднего роста не был лишен чувства юмора. Он то и дело рассказывал какие-нибудь веселые истории из своей жизни. Полной противоположностью ему был священник Моор. Он был молчалив, но так же дружелюбен.

Довольно часто обоих священников навещал некто д-р Алоиз Людвиг, тоже католический священник. Это был человек острого ума, он намного лучше разбирался в догмах святого писания, чем его братья по вере. Оказалось, что он был награжден орденом иезуитов и потому прошел особый курс обучения. Людвиг обычно присаживался к своим друзьям на нары и горячо спорил.

К Мельцеру часто приходил старший лейтенант д-р Ганс Хубер. Познакомились они еще во время окружения. В первые дни нашего пребывания в лагере Хубер жил в одной комнате со мной и Мельцером. Хубер сразу же обращал на себя внимание: весь он был какой-то квадратный, почти совсем без шеи. Он носил очки, из-за толстых стекол которых блестели колючие глаза. Своим внешним видом он походил на судью, хотя на самом деле до войны работал в министерстве просвещения.

— Послушайте-ка меня, ребята, — сказал он однажды, когда обитатели нашей комнаты, по обыкновению, рассуждали о будущем. — Если считать, что поражение под Сталинградом означает для рейха проигрыш всей войны, то вполне логично допустить, что в Германии будет установлено господство большевиков. Для нас это равносильно гибели всей германской нации, а иначе говоря, наше дальнейшее существование бессмысленно. В таком случае нам должно быть совершенно безразлично, переживем мы плен или нет. Я же думаю, что Сталинград — всего лишь одно-единственное поражение. Такая постановка вопроса более вероятна и реальна. И только мы, пленные, наверное, сомневаемся в этом. Каждый из нас, даже находясь за колючей проволокой, остается офицером фюрера. И, чтобы с нами ни случилось, мы должны быть сторонниками национал-социалистской Германии. Наша общая цель — борьба с большевизмом. Вот и давайте подумаем, как мы, находясь в плену, сможем лучше служить делу национал-социализма. [225]

Пленных, которые думали так же, как Хубер, в лагере было много, однако такая постановка вопроса их шокировала. Все молчали. Я лично слышал выступление старшего лейтенанта только один раз. Он один из первых заболел тифом, и его отправили в лазарет. Там Мельцер сошелся с Хубером ближе. Возможно, это знакомство и повлияло на Мельцера. Во всяком случае, мы все дальше и дальше отдалялись друг от друга. Наши отношения стали более натянутыми.

За несколько недель я как бы врос в антифашистское движение. Здесь и нашел новых товарищей, которые, как и я, мечтали о лучшей жизни. Манифест Национального комитета объединил нас, сплотив для борьбы за новую, свободную Германию.

Дискуссии с инакомыслящими отнимали много времени, но в спорах выкристаллизовывались точки зрения, рождались убеждения, сближались союзники и расходились противники.

В лагере работали различные кружки: по экономике, искусству, истории, теории государства и революции, а также по истории ВКП(б). Очень часто проводились оживленные дискуссии. Члены «лагерной группы НК» (как нас обычно называли) почти все время оказывались в меньшинстве. Так что нам отнюдь не легко было отстаивать свою точку зрения.

Все антифашисты много времени отдавали политической учебе. В нашей лагерной библиотеке на длинных полках стояли полные собрания сочинений Маркса, Энгельса и Ленина. Было здесь и очень много отдельных томов и брошюр с их произведениями, а также работы И. В. Сталина по национальному вопросу, «Вопросы ленинизма» и другие.

Я взял Краткий курс истории ВКП(б) в светло-зеленом переплете. Читать по-русски мне было очень трудно, и я стал читать немецкий перевод, сверяя его с русским текстом, чтобы иметь своеобразную языковую практику.

В конце концов я вчитался в книгу и, чем дальше читал, тем больше удивлялся тому, сколько сделали большевики.

В книге рассказывалось о борьбе рабочего класса и» крестьянства за освобождение от угнетения и эксплуатации, за создание нового, справедливого общества. С каждым [226] днем все больше и больше я понимал всю никчемность и бесчеловечность фашистского мировоззрения.

Большинство книг в библиотеке были политического характера, но здесь можно было найти и произведения художественной литературы. Самое большое впечатление произвел на меня роман Николая Островского «Как закалялась сталь». В своей тетрадочке я записал слова Павки Корчагина:

«Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества».

Из «Матери» Горького я выписал себе следующее:

«Мы — социалисты. Это значит, что мы враги частной собственности, которая разъединяет людей, вооружает их друг против друга, создает непримиримую вражду интересов...

Мы говорим: общество, которое рассматривает человека только как орудие своего обогащения, — противочеловечно, оно враждебно нам, мы не можем примириться с его маралью, двуличной и лживой... Мы — революционеры и будем таковыми до поры, пока одни — только командуют, другие — только работают...»

Читая произведения Горького и Николая Островского, я лучше представил себе картину жизни в России.

Здесь не было никакой попытки замкнуться в самом себе! Здесь была борьба за права человека, борьба за человеческое достоинство. Такой же призыв к борьбе звучал и в лучших произведениях немецких писателей, чьи имена можно было прочесть под манифестом Национального комитета. Это были писатели и поэты другой Германии, которую преследовал Гитлер.

С глубоким волнением читал я стихи Бехера о родине, стихи Эриха Вайнерта. Всего семь месяцев назад, несмотря на всю тяжесть нашего положения, я относился к этим стихам скептически. Теперь же я знал, что поэт-коммунист Вайнерт говорит правду. Теперь я стоял с ним в одном строю, хотя, откровенно говоря, был еще далек от того, чтобы назвать себя коммунистом. [227]

Стихи Вайнерта дышали любовью к Германии и ненавистью к ее убийцам.

«Мы знаем, что есть две Германии: одна, которую ненавидят, и другая, которую любят. Снова скоро наступит май! Он придет с освобождением Германии. А ее освобождение — дело ваших рук!»

Виллл Бредель, как Вайнерт и Бехер, был членом Национального комитета. Я прочитал его роман «Испытания». В нем рассказывалось о мужестве немецких коммунистов в концлагерях.

С д-ром Фридрихом Вольфом — драматургом я познакомился в августе 1943 года лично, когда он вместе с двумя другими членами Национального комитета «Свободная Германия» приезжал в Елабугу. Его пьесу «Бедный Конрад» я тоже читал.

Помню, однажды нас всех собрали вместе. Выступал Вольф. Свой рассказ он начал с характеристики положения на фронте. Мы узнали, что в битве на Курской дуге вермахт сосредоточил на одном участке фронта такое количество сил и средств, как никогда раньше: 50 дивизий, из них 18 танковых, которые образовали своеобразный ударный клин. На флангах было до 30 дивизий. Всего немецкая группировка насчитывала здесь до 900 тысяч солдат и офицеров, до 10 тысяч орудий и минометов, около 2700 танков. Операция носила кодовое название «Цитадель». Немцы обладали значительным превосходством в живой силе и технике и потому надеялись на успех операции.

Однако 15 июля немецкое наступление было повсеместно остановлено. Понеся большие потери, войска вермахта отошли на исходные позиции. Части Красной Армии, перейдя в контрнаступление, 5 августа овладели городами Белгород и Орел и подошли к Харькову.

Далее выступающий сказал, что начиная с 1943 года Красная Армия неуклонно приближается к границам Германии. И скоро немецкому народу придется познакомиться со всеми ужасами войны на своей собственной территории. Необходимо остановить преступную руку Гитлера и свергнуть его! Именно поэтому Национальный комитет требует принять все меры, чтобы развернуть освободительную борьбу нашего народа и ускорить гибель гитлеровского режима. [228]

Далее Вольф заметил, что немецкому народу и солдатам вермахта нелегко освободиться от паутины лживой гитлеровской пропаганды. И потому тем важнее, чтобы немецкие военнопленные подняли свой голос протеста. У нас есть все возможности правильно разобраться в обстановке, чтобы понять, в чем заключается сейчас наш гражданский долг. Очень жаль, что большинство офицеров все еще находятся в плену старых представлений.

Писатель четко сформулировал задачи, стоящие перед нами.

Офицеры почти не аплодировали докладчику, чем красноречиво подчеркнули свое оппозиционное настроение. Некоторые из них демонстративно повернулись к докладчику спиной, другие, не стесняясь, смеялись.

После Вольфа слово взял лейтенант фон Ейнзидель — вице-президент комитета «Свободная Германия». Он живо и интересно стал рассказывать о Бисмарке, как будто лично знал старого канцлера. Он привел высказывания Бисмарка об отношениях Германии с Россией.

Этому выступающему аплодировали больше. Вероятно, потому, что лейтенант был графом. Может быть, этим аплодирующие офицеры хотели как-то подчеркнуть, что графу не место среди коммунистов Национального комитета. Я был со всем согласен в выступлении Ейнзиделя, однако мне показалось, что он намеренно добивался эффекта. Невольно возник вопрос: а дорос ли этот молодой голосистый человек до тех серьезных задач, что стояли перед Национальным комитетом?

В конце митинга выступил майор Генрих Гоман — член Национального комитета. Он говорил от лица тех, кто участвовал в Сталинградской битве. Говорил о том, что все мы стоим перед выбором: или же отдать все свои силы во имя новой Германии, в которой не будет места ни Гитлеру, ни войне, или же идти на поводу у событий и допустить, чтобы на страну обрушилась катастрофа. Национальный комитет призывал к решительной борьбе за новую Германию — без Гитлера и без войны.

Делегаты Национального комитета, прибывшие из Лунево под Москвой, вели многочисленные беседы в узком кругу с членами лагерных групп, с каждым из симпатизирующих нам и, наконец, даже со своими противниками. Счастливый случай помог мне попасть на одну такую беседу с Фридрихом Вольфом. [229]

— Вы из Штутгарта? — спросил он меня. — Это очень хороший город. Лет двенадцать назад я тоже жил и работал там. Пойдемте немного погуляем. Вы мне расскажете о себе.

— В родном городе в последний раз я был три года назад. Казалось, и войны-то никакой нет: на улицах зелень, цветы. Я долго бродил по центру от старой ратуши до рынка. Только вечером затемнение напомнило мне о войне.

— Да, военное затемнение, — вздохнул Вольф. — Я всегда любовался Штутгартом, сверкающим мириадами огней. Чудесная картина! По своей красоте она, пожалуй, не уступит панораме ночного Будапешта или Венеции... А сейчас мрак, темная ночь над всей Германией.

Вольф смотрел прямо перед собой, в пустоту. Помолчав, он спросил:

— Как вы думаете, почему немецкий народ докатился до такого состояния?

— Этот вопрос мне и самому не давал покоя под Сталинградом ни днем ни ночью. Народ наш сам по себе неплохой. Если же говорить о молодежи, которой в 1933 году не исполнилось и двадцати лет, то ее просто-напросто захлестнула политическая шумиха. Эта молодежь еще не имела сложившихся политических убеждений. Я, например, как следует не разбирался в целях борьбы национал-социалистов. Когда разразился новый экономический кризис, мне было пятнадцать лет.

— Кто вы по профессии? — спросил Фридрих.

— Обыкновенный чиновник. Одно время работал в управлении для безработных. Видел нужду простых тружеников. Я понимал, что это несправедливо, но не знал, как найти выход из создавшегося положения. И тут появился человек, который стал обещать, что он уничтожит нужду, даст каждому работу и хлеб, сделает Германию сильной и великой.

— А вы разве не знали, как жестоко и бесчеловечно расправляются гитлеровские молодчики с теми, кто не согласен с ними... с коммунистами и социал-демократами? С либералами и христианами? Вам не приходилось слышать о массовых уничтожениях еврейского населения?

— Господин доктор Вольф! Разумеется, я кое-что знал, и это беспокоило меня. Но все это были лишь частные открытия отдельного человека. О масштабах преступлений [230] против евреев я, конечно, не имел ни малейшего представления. Честно говоря, по своим моральным убеждениям я враг любого убийства и каких бы то ни было жестокостей.

— Коммунисты открыто предупреждали об этом народ, — заметил писатель.

— К сожалению, ни до 1933 года, ни после я не был знаком ни с одним коммунистом. У меня были о них смутные представления. Что, например, знал я тогда о коммунистах? Слышал, что все они борцы Рот Фронта, что приветствуют друг друга крепко сжатыми кулаками, что устраивают жаркие диспуты, что вывешивают лозунги, украшенные пятиконечной звездой, серпом и молотом, что расклеивают на стенах домов листовки с воззваниями, и только! Разве могло только это воодушевить? Как я мог знать тогда правду?

— Значит, в то время вам больше импонировали молодчики из СА?

— До 1933 года для меня лично было как-то все равно, идет ли речь о бойце Рот Фронта или же о парне из СА. Я старался оградить себя и от того и от другого. Однако после 1933 года это уже не удалось. Мне тогда казалось, что нацистская партия способна добиться многого, и потому я вступил в нее. Что касается внутренней политики, то третья империя казалась мне лучше Веймарской республики. Потом началась война. Сначала я очень испугался, но постепенно успокоился, так как на первых норах все шло гладко. Вот в этом я себя теперь и упрекаю. Я покорно признал тогда тезис нацистов: «Правильно то, что полезно».

Некоторое время мы шли молча. Потом я снова заговорил:

— Остальное вы знаете сами. Чтобы прозреть, мне пришлось побывать под Сталинградом и пережить там нашу катастрофу.

Писатель задумчиво улыбнулся и сказал, обращаясь ко мне:

— Прозреть никогда не поздно! Стыдно и обидно за тех офицеров, которые тоже много пережили, однако упорствуют в своих заблуждениях. Что же нужно для их прозрения? Ваше поколение стоит сейчас перед той же дилеммой, что и мы в годы первой мировой. Необходимо отвернуться от войны, которая ведет нацию к катастрофе, [231] и сплотить все миролюбивые силы страны. На этот путь я лично встал четверть века назад. С тех пор вся моя жизнь получила новый смысл. Движение «Свободная Германия» основано на тех же самых принципах. И тот, кто поверил этому движению, постарается сбросить с себя груз прошлых ошибок.

Личность Фридриха Вольфа произвела на меня огромное впечатление. Внешне писатель выглядел тоже очень привлекательно: стройная фигура, средний рост и красивое волевое лицо с умными веселыми глазами. Он был и врачом, и писателем, и политиком. Никогда раньше мне не приходилось встречаться с подобным человеком. Как врач, Вольф страдал от противоречий между своей гуманной профессией и бесчеловечной действительностью. Подобное состояние я пережил на дивизионном медпункте. Конечно, Фридрих Вольф понимал гуманизм глубже, чем я. Не только как медик, но и как политический и общественный деятель. Он не только решительно выступал против массового уничтожения людей в ходе войны, но и нашел свое место в рядах революционного рабочего движения. Его произведения призывали к миру. «Весь мир должен родиться заново!» — так пели восставшие крестьяне в его «Бедном Конраде».

Встреча с Фридрихом Вольфом была для меня как подарок судьбы. Я понял, что выбрал правильный путь.

Два дня спустя Вольф, прощаясь, пожал мне руку как другу.

Вскоре к нам в лагерь снова приехала делегация от Национального комитета. В нее входили д-р Вольф, майор Гоман и лейтенант Ейнзидель. Через несколько дней вместе с ними уехали несколько наших офицеров. По слухам, в Лунево создавался «Союз немецких офицеров».

На первых порах мы, разумеется, не представляли себе, какую задачу будет выполнять вновь создаваемый союз. Мы хорошо знали, что большинство старших офицеров выступило против манифеста. Они утверждали, что призыв к солдатам «проложить себе путь на родину» есть не что иное, как призыв к силам, борющимся на фронте. К тому же старшие офицеры не хотели сотрудничать с коммунистами Национального комитета.

Чтобы шире развернуть агитацию среди офицеров, группа прогрессивно настроенных офицеров и решила создать такую организацию, которая по своим целям была [232] бы идентична с Национальным комитетом, но имела бы собственное руководство и проводила бы определенную работу по своему плану.

В Елабугу прибыли два человека из инициативной группы по созданию такого союза. Познакомив офицеров с целями и задачами новой организации, эти товарищи сумели привлечь на свою сторону несколько десятков пленных офицеров. Еще каких-нибудь недели две назад эти офицеры решительно выступали против Национального комитета. Отравленные ядом антикоммунистической пропаганды, они не могли решиться на союз с коммунистами, хотя и были настроены против гитлеровского режима. Позже, обретя известный опыт, они стали сотрудничать и с коммунистами.

В нашем лагере делегатов в «Союз немецких офицеров» оказалось человек пятнадцать, среди них майор Бернгард Бехлер, капитан Пауль Маркграф, священник Йозеф Кайзер. Даже старший лейтенант Ганс Хубер и тот попал в число делегатов, что очень и очень удивило меня, так как я прекрасно знал его как закоренелого сторонника гитлеризма и отнюдь не замечал, чтобы в нем происходили какие-нибудь изменения.

— Твой знакомый доктор Хубер тоже едет в Лунево, — сказал я как-то Мельцеру.

— Ему лучше знать, что он делает, — коротко ответил Мельцер.

Спустя три недели до нас дошло официальное сообщение о создании «Союза немецких офицеров». Вернувшись из Лунево, капитан Маркграф и другие офицеры рассказали на собрании о том, как был создан этот союз. Потом к нам в лагерь поступил номер газеты «Фрайес Дойчланд» от 15 сентября 1943 года. В нем можно было прочитать следующее:

«И и 12 сентября 1943 года под Москвой в присутствии более ста военнопленных офицеров, приехавших из пяти лагерей, и многочисленных представителей Национального комитета «Свободная Германия» был создан «Союз немецких офицеров».

Далее сообщалось о генералах, которые стали членами комитета союза!

Президент союза — генерал артиллерии фон Зейдлиц. Вице-президенты — генерал-лейтенант Едлер фон Даниельс, полковник Хоовен и полковник Штайдель, генерал-майор [233] д-р Корфиси, генерал-майор Латман. Все они были видными фигурами разгромленной 6-й армии. Из нашего лагеря в руководство союза были избраны священник Кайзер и майор Бехлер. Старший лейтенант д-р Хубер вошел в рабочий штаб союза в Лунево.

«Союз немецких офицеров» объявлял «...борьбу против гитлеровского режима, за создание правительства, облеченного доверием народа, правительства, способного обеспечить стране мир и счастливое будущее».

Союз признал программу «Свободной Германии» и решил примкнуть к ней. Генерал фон Зейдлиц и генерал-лейтенант Едлер фон Даниельс подкрепили это решение, став вице-президентами Национального комитета «Свободная Германия».

Налаживающееся сотрудничество обоих союзов говорило о взаимном признании. Лед недоверия генералов и офицеров к антифашистам-эмигрантам в ходе личных контактов постепенно таял. Что касается офицерского лагеря в Елабуге, то положение здесь после организации союза мало чем изменилось.

Особое впечатление произвела на меня заключительная часть воззвания «Союза немецких офицеров»:

«Мы, оставшиеся в живых генералы, офицеры и солдаты 6-й немецкой армии, обращаемся к вам, чтобы указать нашей родине и нашему народу путь к спасению.

Вся Германия знает, что значил для нас Сталинград.

Мы прошли через пекло.

Нас объявили погибшими, но мы возродились к новой жизни.

Молчать дальше мы не можем!

Мы, как никто другой, имеем право говорить не только от своего имени, но и от имени погибших под Сталинградом товарищей».

Но вся ли Германия знает, что произошло в Сталинграде, на берегах Волги? Я сомневался в этом. Тем более нужно предупредить наш народ об этом.

«Мы, офицеры и генералы 6-й армии, не хотим, чтобы жертвы, принесенные нашими товарищами, оказались напрасными. Горький урок, полученный в Сталинграде, заставил нас сделать для себя выбор. И теперь мы обращаемся к народу и солдатам, и прежде всего к руководителям армии, генералам и офицерам вермахта.

В ваших руках — собственная судьба!» [234]

Было очень отрадно, что четыре генерала 6-й армии подали свой голос. Это, конечно, отнюдь не снимало с них вины за прошлое, но и не увеличивало ее. Их заявление поднимало дух у оставшихся в живых солдат.

Но где же фельдмаршал? Почему он молчит? Где остальные семнадцать немецких генералов, попавших в плен? Почему молчат они?

Надежды и треволнения

Антифашисты лагеря много учились. Мы вели постоянные дискуссии, проводили собрания. Их организовывали члены комитета «Свободная Германия» и один полковник — полномочный представитель «Союза немецких офицеров». В основе всей нашей деятельности лежал манифест Национального комитета и призыв «Союза немецких офицеров».

Я частенько беседовал с одним капитаном из Карлсруэ. Он двенадцать лет прослужил в рейхсвере и после введения закона о всеобщей повинности получил звание лейтенанта. Он остался единственным офицером из батальона. Капитану чудом удалось спастись.

— И зачем только я остался жив? Лучше бы меня убили, — со стоном говорил он. — Что я скажу родным моих погибших товарищей, если вернусь домой?

— Это, конечно, нелегко, — ответил я. — Но никому из них не было бы легче, если б убили и вас. Не вы виноваты в нашем поражении, а те, кто затащил нас на берега Волги и заставил сражаться до последнего патрона.

— Я понимаю, чего вы, антифашисты, хотите. Но я, как офицер, не нарушу присяги.

Я видел, что капитана терзают угрызения совести. Мне это было хорошо знакомо. Я старался объяснить ему, как следует в данной ситуации относиться к присяге.

— Возможно, вас больше убедит генерал-майор Латман. Послушайте, что он пишет в газете «Фрайес Дойчланд».

И я прочитал ему следующий отрывок:

«...Мы никогда не приносили присяги быть «господами Европы». Мы клялись господу богу быть верными его слугами, когда речь будет идти о существовании Германии. А человек, которому мы приносили эту присягу, [235] обманул нас. Теперь же мы обязаны и ответственны только перед нашим народом».

— Возьмите эту газету себе. А завтра утром отдадите, — предложил я.

На следующий день я опять встретился с капитаном. Мы не один раз говорили с ним по душам. И вот однажды он пришел ко мне в комнату и сказал:

— Я понял, что вы правы. Проводите меня, пожалуйста, в клуб. Я хочу вступить в одну из лагерных групп антифашистов.

Так капитан из Карлсруэ сделал первый шаг навстречу новой жизни.

Мне пришлось быть свидетелем многих таких поступков. Так, один молодой офицер генерального штаба, перед фамилией которого стояло «фон», на одном из наших собраний буквально расплакался:

— Вы оказались правы. То, что Гитлер сделал с Германией, не что иное, как преступление. Но вся моя беда в том, что я родился в семье потомственного офицера, где никто и никогда не нарушал присяги. И, если я сделаю это, все будут считать меня бесчестным.

Этот офицер хотел остаться нейтральным. Каждый раз при встрече он по-дружески здоровался со мной. С тех пор он уже не принимал никакого участия в различных сборищах, устраиваемых убежденными фашистами.

К великому моему сожалению, Мельцер все еще находился в числе тех, кто оставался верным приверженцем гитлеровского режима. Откровенного разговора со мной он избегал. При встрече мы говорили друг другу «добрый день» или «добрый вечер», и только.

Однажды Мельцер добровольно записался в бригаду, которая валила лес (он полностью оправился от болезни и хорошо себя чувствовал). Бригада эта работала в лесу, недалеко от нашего лагеря. Мы стали встречаться еще реже — от случая к случаю.

В октябре Гельфрид Гроне попрощался с нашим лагерем. Я очень сожалел об этом: ведь мы так часто беседовали с ним. Вместе с двадцатью семью антифашистами Гроне уезжал в красногорский лагерь, под Москву.

— Не задерживайся здесь, приезжай к нам, — сказал он, пожимая мне руку.

Я, откровенно говоря, не отказался бы поучиться в [236] красногорской школе, однако число мест было там ограничено.

Все наши группы систематически занимались. Новые инструкторы, по фамилии Книтель и Вагнер, вели у нас семинары по темам: «Сущность и цели фашизма» и «Характер и цели войны, развязанной Гитлером» и, кроме того, семинар «Основы марксистской философии». На наши занятия разрешалось приглашать гостей. Помимо этого, для всех пленных проводились политические занятия и общеобразовательные лекции.

* * *

Я начал изучать два фундаментальных труда марксизма-ленинизма: «Анти-Дюринг» Энгельса и «Империализм, как высшая стадия капитализма» Ленина. Эти работы я читал несколько недель, так как разобраться в них мне было не так легко.

«Анти-Дюринг» восхитил меня своей композицией: философия, политическая экономия и научный социализм. Тут, по сути дела, были изложены основы марксизма. А как остроумно Энгельс разделал под орех Дюринга! Правда, в книге встречались места, которые были мне не по зубам. Особенно трудно далась мне первая часть книги — философский раздел.

Философскими вопросами я занимался только в школе. Кое-что читал у Канта и Шиллера.

В «Анти-Дюринге» я познакомился с совершенно иной философией.

Каких-нибудь несколько недель назад меня вообще не интересовал ни марксизм, ни коммунизм. Больше того, я даже враждебно относился к ним. Манифест «Свободной Германии» открыл мне глаза на многое, а в «Кратком курсе истории ВКП(б)» и «Анти-Дюринге» я нашел теоретическое обоснование мучившим меня вопросам.

Большое впечатление произвело на меня и произведение Ленина об империализме. Читая эту книгу, я невольно вспомнил отца моего друга, который в двадцатых годах работал в Советском Союзе. Он называл Ленина гениальным вождем Великой Октябрьской социалистической революции и Советского государства. В этом труде Ленин предстал передо мной как ученый, который помог мне разобраться в экономике Германии. Некоторые места книги я перечитывал по нескольку раз. Ленин открыл мне «секрет» возникновения современных войн. [237]

Я понял, что обострение противоречий капитализма неизбежно ведет к войне, а стремление империалистических держав к переделу уже поделенного мира чревато военными конфликтами и катастрофами.

На берегах Волги и по дороге в плен меня не раз терзал вопрос: «Неизбежна ли была эта война?» Неужели правы те, кто неустанно твердят, что войны всегда были и будут? У Ленина я нашел и объяснение причин возникновения первой и второй мировых войн. Вильгельм Второй в свое время требовал для Германии «места под солнцем». Гитлер назвал это иначе — «жизненным пространством». Немцы двух поколений, отцы в 1914–1918 годах и сыновья начиная с 1939 года, во вред себе и нации следовали этим фальшивым лозунгам империалистов.

Ленин разоблачил империализм, заявив, что империализм чреват войнами. Одновременно Ленин указал и на тот факт, что империализм — это эпоха социальных революций, так как обострение противоречий в лагере империализма ослабляет его фронт в целом. В результате в империалистической цепи появляется слабое звено, что дает возможность пролетариату захватить власть в свои руки.

Меня потрясла знаменитая теория Ленина о победе социализма в нескольких или даже в одной, отдельно взятой стране. Русский пролетариат доказал правильность этого учения в октябре 1917 года.

«Интересно, какие изменения произойдут после окончания второй мировой войны? — невольно спрашивал я самого себя. — Что будет с Германией?»

Точного, ответа на эти вопросы я пока не мог найти.

* * *

Каждую неделю, иногда, правда, нерегулярно, мы получали свежий номер «Фрайес Дойчланд». Из Нью-Йорка нас приветствовали многие знаменитые соотечественники. Томас Манн писал: «Манифест Национального комитета «Свободная Германия» кажется мне естественным и законным продолжением призыва, с которым западные демократы недавно обратились к Италии: избавиться от фашистского режима и обрести право стать членом Организации Объединенных Наций». Католический политик Хубертус принц фон Левенштайн также одобрительно отозвался [238] о создании Национального комитета. Из Англии, Мексики и других стран приходили известия о признании «Фрайес Дойчланд». Так постепенно наша организация превратилась в политический и организационный центр немецкого антифашистского движения и во многих капиталистических странах.

Статьи и выступления членов Национального комитета и правления «Союза немецких офицеров» касались вопросов антифашистского движения. В одном из своих докладов Вальтер Ульбрихт в октябре 1943 года провозгласил лозунг «Отступление к границам рейха!»: «Организованный отход к границам рейха — единственная возможность для сопротивления. Каждый солдат и офицер обязан сейчас выше всего ставить интересы жизни, а не связь с Гитлером».

В лагере разгорелись жаркие споры по этому поводу.

— Узнав об этом, наши генералы сойдут с ума, — сказал мне сосед по комнате. — У нас в руках главные козыри.

— Вот как?! — удивился я. — Как можно говорить об этом после нашего поражения на Волге и разгрома под Курском?

— Войска вермахта находятся сейчас в Крыму, то есть более чем в полутора тысячах километров от границ рейха, а от Киева — в тысяче двухстах километрах. Так что пока еще никакой опасности нет!

— Разве вы не понимаете, — возразил я ему, — что такое расстояние и есть гарантия победы? Немецкие планы на блицкриг давным-давно рухнули. Противник превосходит Германию в живой силе и технике. Войска Красной Армии непрерывно гонят немецкие войска на запад.

— Русские никогда не побьют нас своими силами. На западе же у нас — Атлантический вал. И англичанам и американцам вряд ли удастся его прорвать. А потом, кто знает, быть может, уже сейчас идут переговоры о заключении сепаратного мира. Кроме того, у нас есть еще чудо-оружие.

— Да ведь это ни больше ни меньше, как самая настоящая спекуляция! Если вы здраво оцените события на фронте начиная с осени 1942 года, то увидите, что вермахт потерял инициативу на фронтах!

— И все же я не верю, что Германия проиграет эту войну. Тем более я не могу допустить мысли, что немецкие [239] генералы добровольно отведут свои войска к границам рейха.

Разговор наш зашел в тупик.

Действительно, лозунг об отводе войск к границам рейха разоблачал бессмысленные цели фашистских заправил и препятствовал превращению Германии в театр войны. И в то же время такая акция послужила бы сигналом для начала восстания в Германии и способствовала бы свержению гитлеровского режима немецкими антифашистскими силами. Многие пленные отнеслись к этому лозунгу отрицательно.

Временами на меня самого находили сомнения. Я видел, что деятельность Национального комитета и «Союза немецких офицеров» не находит еще должного отклика на фронте и в самой Германии. Но я был твердо убежден в правильности требований комитета.

В каждом номере газеты печатались комментарии о положении на фронте. Они были написаны с таким знанием дела, что даже офицеры генерального штаба с одобрением отзывались о них. Под этими комментариями обычно стояла подпись — Карл Марон. Все у нас гадали, кто же скрывается за этой фамилией.

Пленные генералы и полковники из «Союза немецких офицеров» стали все чаще и чаще обращаться к генералам вермахта с различными призывами. Газета «Фрайес Дойчланд» опубликовала в одном из своих номеров открытое письмо генерала фон Зейдлица командующему 9-й армией генерал-полковнику Моделю. В своем приказе от 16 сентября 1943 года Модель сделал попытку как-то объяснить отступление на востоке. Зейдлиц же разоблачил ложные утверждения Моделя о необходимости выиграть время. Зейдлиц писал буквально следующее:

«Факт остается фактом: путь русских к границам рейха стоит им многих жертв. Но не следует забывать, что немецкой восточной армии придется понести еще большие жертвы. Русские относительно легко смогут восполнить свои потери. Мы же этого сделать не сможем. Вся опасность нынешнего момента состоит в том, что война приближается к границам рейха. Солдаты вермахта должны отвратить эту опасность! И не путем продолжения этой бесперспективной и бессмысленной войны, а путем отказа повиноваться Адольфу Гитлеру!» [240]

Генерал Зейдлиц призывал Моделя оставить русскую территорию и вместе с другими командующими армиями отвести свои войска к границам Германии, создав тем самым предпосылки для заключения мира.

Другие командующие армиями тоже получили подобные письма, но ни генерал-полковник Модель, ни его коллеги никак не прореагировали на эти послания. Все они, за немногим исключением, остались верны Гитлеру. Прикрываясь разглагольствованиями о верности присяге, они продолжали посылать на верную гибель миллионы немецких солдат.

Однако несмотря ни на что, Национальный комитет и «Союз немецких офицеров» делали все возможное, чтобы ускорить свержение гитлеровского режима. Их деятельность открыла глаза тысячам гитлеровских солдат и офицеров и фактически спасла им жизнь. Однако этих результатов было недостаточно. Ни один из немецких полководцев не повернул подчиненные ему войска к границам рейха. Нам, антифашистам, не оставалось ничего другого, как ждать. Мы учились, от корки до корки прочитывали газеты, спорили. Каждый день у нас был наполнен до краев.

* * *

В лагере полным ходом шли приготовления к рождеству. Наши лесорубы принесли огромную елку. Кто делал игрушки из бумаги, кто раскрашивал их красками. Хор пленных разучивал рождественские песни. Служители культа готовили торжественные проповеди.

И вот настал долгожданный рождественский вечер. Торжество началось в столовой. Казалось, яблоку негде было упасть. Сотни глаз устремились на елку, на которой горели редкие свечи. Хор запел: «Тихая ночь, святая ночь...» С короткой речью выступил уполномоченный «Союза немецких офицеров».

Потом началось богослужение. Я вышел во двор, на мороз. С темного неба светили мириады звезд. Они светили и мне и дорогим мне людям: моей жене, моему сыну.

Мысленно я перенесся в родной дом. Как там Эльза и Хельмут? Живы ли они, здоровы ли? А как поживают мои родители в Штутгарте? Интересно, где сейчас мой брат? [241]

Беспокойство за родных слилось с тревогой за товарищей, за родину, к границам которой приближался шквал огня и смерти, угрожая всей Германии новым Сталинградом.

Комитет «Свободная Германия» указал мне новый путь. Значительно выросло и число членов «Союза немецких офицеров». В лагере все заметнее стал раскол между прогрессивно и консервативно настроенными офицерами. Фанатичные нацисты подняли голову. В одной из комнат они даже пели гимн «Хорст Вессель». Приверженцы Гитлера всячески старались оказать давление на тех, кто симпатизировал движению «Фрайес Дойчланд». А когда в начале января 1944 года Национальный комитет начал пропагандировать в газете «Фрайес Дойчланд» решение конференций в Москве и Тегеране, выступая за суверенитет Австрии, началась буквально травля антифашистов. Прибывшая из Лунево делегация военнопленных во главе с генералами Латманом и Шлемером была «подавлена» морально. Террор против прогрессивно настроенных пленных отрицательно повлиял на колеблющихся.

Я это почувствовал на приеме одного инженера. Он попал в плен под Сталинградом, а до этого состоял в организации «Тодта». Мы довольно часто беседовали с ним, и он полностью одобрял деятельность комитета.

— Я, разумеется, согласен с вами, — сказал он мне перед самым рождеством. — Однако я не хотел бы быть просто попутчиком. Я хочу еще раз сам изучить все материалы и подумать, как я лучше могу вам помочь. Завтра, самое позднее послезавтра, я приду к вам...

Когда же в конце января я напомнил о его обещании, инженер смутился.

— Знаете ли, — начал он, — все это довольно сложно. Меня несколько смущает отношение вашего комитета к Австрии.

— А почему? Ведь Национальный комитет довольно ясно объяснил, что Австрия в 1938 году была насильственно присоединена к рейху. Теперь же австрийцы сами должны решать свою судьбу. Вы разве с этим не согласны?

— Вы знаете, я об этом много думал. Когда я вернусь домой, мне, как архитектору, работы хватит. Разрушенного везде много, и все нужно заново восстанавливать. [242]

Так что зачем мне ломать голову из-за какой-то политики? Я хочу пожить спокойно.

Пожав мне руку, он удалился.

В феврале газета «Фрайес Дойчланд» сообщила о событии, которое взбудоражило весь лагерь. Это было сообщение о том, что западнее Черкасс на Днепре, под Корсунь-Шевченковским 28 января 1944 года были окружены десять немецких дивизий. Трагедия, случившаяся с нами зимой 1942/1943 года на Волге, повторилась. Как и год назад, советские ударные части взяли немецкие войска в клещи. От берегов Днепра до Шендеровки было семьдесят километров, то есть точно такое же расстояние, как от Сталинграда до Мариновки. Среди окруженных войск оказался 11-й армейский корпус — преемник разгромленного под Сталинградом корпуса генерал-полковника Штрекера. Попали в котел вновь сформированная 389-я пехотная дивизия и части 14-й танковой дивизии. Как и под Сталинградом, для обеспечения попавших в котел войск был выделен 8-й авиационный корпус. Однако и здесь это обеспечение не было налажено. Гитлер же строго-настрого запретил войскам сдаваться в плен.

Танец смерти 6-й армии повторился!

Национальный комитет и «Союз немецких офицеров» послали на фронт большое число своих уполномоченных. В части 1-го и 2-го Украинских фронтов были откомандированы полковник Штайдель, майор Энганбрехт, лейтенант Когельген и другие. Они выступали по радио, писали листовки и открытые письма окруженным. Они говорили о том, какой урок следует извлечь из поражения под Сталинградом, рассказывали о безнадежном военном, политическом и экономическом положении гитлеровской Германии.

Наши уполномоченные фактически вели ожесточенную борьбу за жизнь немецких граждан. В результате их деятельности восемнадцать тысяч человек сдались в плен и тем самым избежали бессмысленной гибели. Но среди войск, попавших в котел, были одна танковая дивизия СС и одна бригада СС. А они, вернее их командиры, казалось, готовы были пойти на любое безрассудство, лишь бы не плен. Но у них фактически не было ни артиллерии, ни танков.

Поле битвы представляло собой настоящее кладбище. Кругом — множество трупов. И среди них — труп командира [243] 11-го армейского корпуса генерала Штемермана. Некоторые предполагали, что его застрелили по приказу эсэсовского генерала Гилле. Очевидцы утверждали, что Штемерман не хотел подчиниться приказу фюрера.

Восемнадцать тысяч солдат пошли по пути, указанному Национальным комитетом, и остались в живых. Но пятьдесят пять тысяч поплатились своей жизнью по вине Гитлера и неистовых генералов.

К окруженным под Корсунь-Шевченковским часто обращались по радио немецкие борцы за свободу, находившиеся в Советском Союзе. В феврале и марте 1944 года газету «Фрайес Дойчланд» ждали в Елабуге с особым нетерпением. Неужели окруженные не внемлют голосу разума? Неужели они не прислушаются к голосу Национального комитета?

Национальный комитет добился лишь частичного успеха. Генерал Штемерман, здраво оценив создавшееся положение, заявил своим солдатам, что попытка совершить прорыв безнадежна и неминуемо приведет к катастрофе. За это эсэсовский генерал Гилле отстранил его от командования, так как строго придерживался правила фюрера «Мы никогда не капитулируем!». Генерал-фельдмаршал Манштейн и генерал танковых войск Хубе, войска которых были вне котла, тоже остались верными сторонниками Гитлера. Таким образом, трагедия немецких войск под Корсунь-Шевченковским снова показала, что ответственные гитлеровские генералы не способны порвать с фюрером.

Начался развал восточного фронта. Из решений Тегеранской конференции мы узнали, что уничтожение гитлеровского режима будет осуществляться комбинированными ударами с востока, запада и юга.

Новая ситуация потребовала от Национального комитета сменить лозунг об отходе войск вермахта к границам рейха на лозунг о создании свободной и миролюбивой Германии. Антифашисты призывали к решительным действиям: прекращать сопротивление и переходить на сторону Национального комитета «Свободная Германия». Этот призыв указывал солдатам и офицерам ясную политическую цель: сдаваясь в плен, вы не просто сдаетесь в плен, а делаете очень важный и ответственный шаг для того, чтобы поскорее покончить с войной, свергнуть в Германии гитлеровский режим и приступить к строительству [244] новой, свободной Германии. Этот лозунг призывал немецкий народ решительно выступить против фашизма и войны. Этот лозунг стал общим лозунгом всех антифашистских сил до самого конца войны.

Но закоренелые нацисты лагеря не собирались искать виновников катастрофы Германии. Они упорно стояли за гитлеровский режим. Они ненавидели Советский Союз и антифашистское движение в Германии. И они продолжали петь фашистскую песню: «Мы будем маршировать дальше, если даже все будет трещать по швам...»

Между тем над Германией нависала серьезная угроза. Возникал вопрос: что же будет, если Красная Армия и ее западные союзники вступят в города Германии? Что же станет с Германией?

— Что с вами? — спросил меня как-то политинструктор Фриц Книтель. — Почему у вас такой мрачный вид?

Я попытался объяснить, что со мной происходит:

— Почти год назад Национальный комитет обратился к солдатам с призывом покончить с войной, но война все продолжается, хотя абсолютно ясно, что для Германии она безнадежно проиграна. Каждый день война уносит тысячи жизней. Над городами Германии летают бомбардировщики противника. А тактика «выжженной земли» в неимоверных размерах увеличивает вину Германии. И мы ничего не можем изменить, не можем прекратить эту трагедию.

— Человек, занимающийся политикой, должен иметь терпение, — ответил мне инструктор. — Вы требуете от Национального комитета, чтобы он в течение каких-нибудь нескольких месяцев сделал чудо — разубедил бы армию и народ. Вы забываете, что нацисты отравляли их ядом своей пропаганды больше десяти лет. А действенность Национального комитета вы, видимо, почувствовали на себе самом.

— Но я думал, что катастрофа наших войск на Волге, на Дону и под Курском должна ускорить процесс изменения взглядов, — перебил я инструктора.

— Вы имеете в виду некоторых лиц из нашего лагеря, которые все продолжают верить Гитлеру. Не всем сразу вложишь правду в голову. Мы, коммунисты, несмотря ни на что, не теряем веры в дело рабочего класса.

— Я удивляюсь стойкости коммунистов и завидую их решительности. [245]

— Гитлеровский режим будет свергнут. Война кончится, — убежденно сказал Книтель. — И, чем больший вклад в это дело внесут сами немцы, тем лучше будет послевоенное устройство Германии. Именно поэтому коммунисты и считают самой насущной задачей нашей нации активизацию немцев. И мы свергнем Гитлера не только потому, что он проиграл войну, а потому, что он ее развязал.

На лице политинструктора застыло выражение решимости.

— Захватнические войны — это бедствие нашей нации. Мы должны создать такие условия в Германии, чтобы сделать невозможным в дальнейшем подготовку таких войн. Поэтому Национальный комитет в своем манифесте выступает за создание сильной демократической власти. Время в плену нужно использовать для учебы. Необходимо изучить основы марксизма-ленинизма. А уж потом вы сами решите, по какому пути вам идти.

— Я уже сделал выбор, но, откровенно говоря, без соответствующей подготовки приходится трудно. Литературы так много, что легко запутаться.

Книтель улыбнулся:

— Вам можно помочь. Слышали про антифашистскую школу в Красногорске? Ближайшие курсы начинаются в мае. Так что подумайте об этом.

Антифашистская школа!

Группа офицеров из нашего лагеря, в том числе и Гельфрид Гроне, в октябре 1943 года уехала в Красногорск. Курсы были шестимесячные, так что скоро должен быть новый набор. Само собой разумеется, я очень хотел попасть в эту школу.

Спустя некоторое время я встретил в клубе одного преподавателя из красногорской школы. Это был уже немолодой, лет пятидесяти, мужчина с седой шапкой волос над высоким лбом. Звали его Герман Матерн.

— Мне сказали, что вы хотите поехать учиться в антифашистскую школу? — спросил он меня, как только я подошел к нему.

— Я хотел бы получить правильное представление о немецкой истории и познакомиться с основами марксизма-ленинизма.

— Желание учиться — похвальное желание, — сказал мой собеседник. — И правильное представление о немецкой [246] истории вы получите. Однако марксизм-ленинизм — это мировоззрение рабочего класса, мировоззрение, которое предусматривает коренное изменение мира путем политической борьбы. Вас это не пугает?

— Мои родители ничего не знали о марксизме, хотя ни фабрик, ни земли у нас не было. Но я плохо знал жизнь. И теперь у меня нет никакого желания еще раз попасть в беду из-за собственного неведения. За последнее время я познакомился с некоторыми произведениями марксизма. Они открыли мне глаза. Они же и разбудили во мне желание учиться.

— Ну что ж, хорошо, посмотрим.

Интермеццо

Как-то в середине мая у нашего лагеря остановились восемь прилично одетых мужчин. Я был одним из восьми. Перед нашим отъездом из Елабуги начальник лагеря приказал заменить нам рванье на что-нибудь получше, чтобы производили более приличное впечатление. Мы ехали в красногорский лагерь.

Сначала мы добрались до лагеря на Каме, где нас ожидали товарищи. На следующий день нас уже было сорок человек — будущих слушателей антифашистской школы. За небольшим исключением, все мы пережили битву на Волге.

Каждый из нас уже несколько месяцев назад решил выступить против Гитлера и войны.

Каждый из нас хотел видеть в Германии сильное демократическое миролюбивое государство. И, как доказательство нашей решимости, все мы летом 1943 года сорвали со своих френчей нашивки с орлом. Но с орденами или орденскими планками поступили так далеко не все. Некоторые их владельцы считали, что награды красноречиво говорят о заслугах. И действительно, Рыцарский крест производил впечатление!

Настоящие антифашисты, однако, не долго размышляли над тем, что им делать с фашистскими орденами, — они быстро спустили их в Каму.

По Каме мы плыли на большом пароходе. Перед посадкой на пароход сопровождавший нас старшина тщательно пересчитал всех, похлопывая каждого по плечу. Места нам выделили очень удобные. [247]

На пристани пароход стоял часа два. Сначала выгружали, а потом грузили какие-то ящики и мешки. С чувством удовлетворения мы увидели, что старшина и два солдата, сопровождавшие нас, погрузили на борт парохода много всевозможной провизии.

Затем команда парохода стала пополнять запасы пресной воды. Все пассажиры помогали им: ведра с водой передавали по цепочке из рук в руки.

Наконец раздался гудок парохода. Плыли мы семь дней и семь ночей.

Человек, который предпринимает путешествие по русским рекам, должен иметь достаточно свободного времени. Делать нас ничего не заставляли, так что недостатка во времени мы не чувствовали.

Постепенно мы вжились в ритм пароходной жизни. В восемь часов завтракали, потом занимались кто чем. Иногда, забравшись на верхнюю палубу, я встречал восход солнца, любуясь прекрасными пейзажами по берегам.

Один берег был пологий, другой — обрывистый. Оба берега покрыты лесами. Изредка их прорезали овраги, и тогда виднелась голая желтая почва. Можно было плыть несколько часов и не увидеть никакого селения. Лишь иногда неожиданно на берегу появлялись бревенчатые избы. Под вечер первого дня наш пароход подплыл к Чистополю. Здесь мы долго стояли.

Высадка на берег, посадка, выгрузка-погрузка — все это за время нашей поездки пришлось проделать не раз.

Чем дальше мы плыли по Каме, тем шире становилась река, принимавшая в себя десятки мелких речек. Перед впадением в Волгу река разлилась почти на несколько километров.

К вечеру следующего дня на правом берегу Волги показалась Казань.

Политинструктор Вагнер рассказал нам, что Казань — столица Татарской автономной социалистической республики. В 1939 году население республики насчитывало четыреста тысяч человек, в то время как в 1926 году здесь проживало всего лишь сто восемьдесят тысяч. Казань — город с богатой историей. Давным-давно татаро-монголы, пришедшие с востока, закрепились на берегах Камы и Волги. Спустя два столетия, в период распада Золотой Орды, один из татарских ханов превратил Казань в центр своих владений. Казанские ханы жестоко угнетали не [248] только своих соплеменников, но и все нетатарское население по среднему течению Волги. Кроме того, они постоянно нападали на исконно русские земли. Долгие годы продолжалась война русских с татарами. Наконец в 1550 году русские взяли Казань. Татарское ханство распалось, а все татарские земли были присоединены к России.

— Это произошло при Иване Грозном? — спросил я. — А как оценивают войну русских с татарами марксисты? По-видимому, со стороны русских это была справедливая, оборонительная война? Однако можно ли признать справедливым сам факт захвата территории?

— Тогда Россией правил царь Иван Грозный. И русские действительно вели оборонительную войну против татар. Само собой разумеется, справедливую войну. Присоединение татарских земель к России положило конец татарскому игу. Объективно это нужно рассматривать как прогрессивное событие для татарского народа.

— В чем же был этот прогресс?

— Разрушенная Казань была быстро восстановлена, — ответил политинструктор. — Начался период расцвета торговли и ремесел. Появился целый ряд укрепленных городов, и среди них Чебоксары, которые мы миновали сегодня утром. Не следует забывать и Казанский университет, основанный в 1804 году. Он пользовался большим авторитетом.

— А разве не на Средней Волге разгорелись крестьянские восстания под руководством Болотникова и Степана Разина? Это было в XVII столетии, то есть после татарского ига. Значит, крестьянам и тогда жилось не сладко?

— Это, конечно, верно, — начал Вагнер. — Русские помещики притесняли татарских крестьян. Они отобрали у них лучшие земли. Различные подати и налоги, которыми облагались крестьяне, выросли до неимоверных размеров. Потому татары и приняли самое активное участие в крестьянских восстаниях, которые вы только что назвали.

— Вот и выходит, что царизм принес татарам не свободу, а ярмо эксплуатации и угнетения?

— Правильно. Однако экономически эти районы сделали значительный скачок. При Петре Великом в России появились первые фабрики, верфи, мануфактуры. На некоторых из них работало более тысячи рабочих. Классовая [249] борьба приняла более острые формы. Возьмем, например, восстание Пугачева. Оно продолжалось с 1773 по 1775 год. В этом восстании принимало участие и татарское население.

— А какие изменения произошли в Татарии после 1917 года? — спросил я.

— Подождите, я вам сейчас все подробно расскажу. Политинструктор раскрыл книгу в синем переплете, которую до сих пор держал под мышкой, и, полистав ее, сказал:

— Вот она, Татарская АССР. В ходе социалистической индустриализации общий уровень промышленной продукции республики перед войной вырос в двенадцать раз по сравнению с 1927 годом. А по электроэнергии, металлообрабатывающей промышленности, машиностроению и химической промышленности цифры были еще выше. После нападения фашистской Германии на Советский Союз, когда крупнейшие промышленные предприятия были эвакуированы в восточные районы страны, значение Татарской республики значительно выросло.

— Могу я задать еще один вопрос?

— Разумеется, задавайте.

— В этой республике живут только татары или же и другие народы?

— Татары составляют половину населения республики, то есть около трех миллионов человек. Более сорока процентов населения приходится на русских. Кроме того, здесь живут сто сорок тысяч чувашей и сорок тысяч мордвинов. Есть небольшие группы и других национальностей. Все они пользуются равными правами.

— Равными правами? — спросил я. — А в чем это выражается?

— В Верховном Совете республики все национальности, в зависимости от численности населения, имеют своих представителей. Кроме того, в Поволжье образованы Чувашская и Мордовская АССР. Все эти республики входят в РСФСР...

Эта короткая беседа о Советской стране, которая занимает шестую часть земного шара, показала нам, как мало мы знаем о первом социалистическом государстве.

Каждый день приносил новые впечатления. Когда мы выезжали из Елабуги, весна только начиналась, появлялась [250] первая зелень. Спустя же трое суток, когда мы проплыли пятьсот километров в западном направлении, весна полностью вступила в свои права. Оба берега сверкали свежей зеленью. На заливных лугах паслись стада. На полях работали крестьяне. В большинстве это были женщины. Мужчин можно было увидеть очень и очень редко. Вся тяжесть работы в тылу легла на женские плечи.

По вечерам мы делились впечатлениями за день или же пели песни. Потом откуда-то сверху раздавались русские и татарские песни. Каких только песен не пели: и «Казанскую колыбельную», и «Вдоль по Питерской», и «Сулико», и «Бежал бродяга...»!

Самым большим городом на нашем пути был Горький. В Горьковском порту мы встали поздно вечером, так что многого увидеть нам не удалось. И опять политинструктор пришел нам на выручку.

— До 1932 года Горький назывался Нижним Новгородом. Это один из старейших городов России. Основан он в 1221 году князем Владимиром.

— В школе я слышал о нижегородских ярмарках, — заметил один из слушателей. — Это были знаменитые ярмарки. Здесь встречались торговцы со всех уголков России.

— Да, так оно и было, — согласился Вагнер. — Торговля наложила свой отпечаток на этот город. Промышленное производство здесь развивалось по линии строительства пароходов и вагонов. За годы Советской власти город очень изменился. После Москвы и Ленинграда Горький занимает третье место среди промышленных городов РСФСР. Основу промышленности составляет транспортное машиностроение. В рекордно короткий срок в городе был построен автомобильный завод — один из крупнейших заводов первой пятилетки. Вступили в строй также заводы дизель-моторов, фрезерных станков, деревообрабатывающих машин, текстильные фабрики и так далее.

— Вы все время рассказываете о промышленности, — заметил лейтенант в форме зенитчика. — А какие изменения произошли в области культуры?

— Жаль, что мы не имеем возможности все посмотреть собственными глазами. В царское время здесь было несколько гимназий, торговых школ и духовных училищ. Теперь же в городе больше сотни общеобразовательных [251] школ и детских садов. Кроме того, десятки специальных школ и институтов. В городе три театра, много кинотеатров, около сорока клубов и домов культуры. Горький стал одним из крупнейших культурных центров страны.

— А что вы еще можете рассказать об этом городе? — не унимался лейтенант-зенитчик.

— Вы, наверное, слышали, что в Нижнем Новгороде в 1868 году родился Максим Горький. Горький — это литературный псевдоним писателя Алексея Максимовича Пешкова. В 1892 году после странствий по Руси Горький возвратился в Нижний Новгород и целиком занялся литературной деятельностью. В 1932 году, когда праздновался сорокалетний юбилей литературной деятельности Горького, Советское правительство решило переименовать Нижний Новгород в город Горький. Горький считается основоположником литературы социалистического реализма...

Ночью наш пароход двинулся дальше.

На последнем участке нашего пути мы были буквально ошеломлены, когда увидели канал Москва — Волга. Это было еще одно достижение социализма. Этот канал, построенный в годы пятилетки, решил сразу несколько задач. Во-первых, Волга соединилась с рекой Москвой, и советская столица стала портом пяти морей: Балтийского, Белого, Каспийского, Черного и Азовского. Был создан дешевый водный путь для транспортных перевозок. Кроме того, канал сократил водный путь из Москвы в Ленинград и из Москвы в Горький. Строительство канала улучшило снабжение Москвы питьевой водой и позволило соорудить восемь новых гидростанций, энергия которых влилась в московскую систему.

В предпоследний день нашего пути, на рассвете, мы подплыли к деревне Иванково. Дальше Волга разливалась в Московское море. Потом пошли шлюзы.

Канал произвел на нас огромное впечатление. И не только как гидроэнергетическое сооружение, но и как шедевр архитектуры. По всему было видно, что строили его на века, и не только прочно, но и красиво.

И вот наконец Химкинский речной вокзал — легкое и красивое сооружение. Дожидаясь автобусов, которые должны были увезти нас в антифашистскую школу, мы уселись в удобные кресла в вестибюле вокзала и с восхищением рассматривали его внутреннее оформление. [252]

Дальше