Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Если Судьба удалила тебя от первостепенного положения в Государстве, тебе должно не сдавать своих позиций и помогать словами, если же тебе заткнут рот, ты все равно обязан не сдавать своих позиций и помогать в молчании. Услуги доброго гражданина никогда не бывают бесполезными: он помогает тем, что его видят и слышат, помогает выражением своего лица, своими жестами, своим упорством, наконец — самой своей походкой.
Сенека. Спокойствие Разума

Часть первая

От монархии к республике

Глава 1

Ранние годы

Трудности написания автобиографии. — Солевары из Верля. — Кадет, придворный паж и офицер. — Увлечение стипль-чезом. — Посещение графств центральной Англии. — Женитьба. — Генеральный штаб. — Неожиданное назначение. — Беседа с императором

В наши дни на рынке имеется переизбыток мемуарной литературы. Апокалиптический период истории, который мы недавно миновали, привел к тому, что множество самых разных людей предприняло попытки осознать хотя бы некоторые из причин и следствий событий недавнего прошлого и свою собственную в них роль. У меня нет желания оказаться в рядах тех, кто стремится лишь оправдать свои ошибки и провалы.

Историческое развитие является продуктом взаимодействия самых разнообразных сил — как добрых, так и злых, — действующих в среде различных народов. Я написал этот рассказ о жизни в промежутке меж двух эпох потому, что роль Германии в событиях этих пятидесяти лет может быть понята только в контексте непрерывности исторического процесса — соображение, совершенно неизвестное большому числу моих соотечественников и не признаваемое многими современниками за границей. Полагаю, что заслуживаю того, чтобы моя деятельность рассматривалась именно на таком фоне.

Как кажется, моя биография в весьма значительной степени была уже за меня написана, и потому, возможно, для прояснения всех обстоятельств потребуются усилия, превосходящие мои возможности. Несколько биографий и бесчисленное количество рассказов, вышедших в пылу пропагандистских баталий за время двух мировых войн, рисовали меня во всех мыслимых обличиях. Меня изображали и как супершпиона, человека-загадку, и как политического интригана и заговорщика, и как двуличного дипломата. Меня называли бестолковым путаником и наивным джентльменом-наездником, неспособным уловить истинный смысл политической ситуации. Обо мне писали как о зловредном реакционере, который сознательно работал ради прихода к власти Гитлера и поддерживал нацистский режим всеми имевшимися в его распоряжении средствами. Мне приписывали роль главного архитектора захвата Австрии и называли проводником агрессивной политики Гитлера в бытность мою послом в Турции в ходе Второй мировой войны.

В самом деле, мои личные обстоятельства изменялись со временем весьма значительно, и, когда я размышляю над некоторыми из парадоксов, которыми была обставлена моя жизнь, то понимаю, какой восхитительный объект для работы пропагандистских машин я собой представлял. Я прошел в жизни все стадии — от канцлера своей страны до военного преступника на скамье подсудимых Нюрнбергского процесса, находившегося под обвинением, грозившим смертным приговором. Я служил своей родине без малого пятьдесят лет и провел половину времени после Второй мировой войны в тюрьме. Меня обвиняли в пособничестве Гитлеру, однако его гестапо всегда числило меня в своих ликвидационных списках и уничтожило нескольких моих ближайших сотрудников. Лучшую часть своей жизни я был солдатом, хранимым на полях многих битв каким-то благосклонным ангелом, — и все для того, чтобы только чудом избежать смерти от рук наемного убийцы, вооруженного русской бомбой.

Эти парадоксы можно продолжать и далее. Будучи убежденным монархистом, я был призван служить республике. Человек, придерживавшийся по традиции консервативных воззрений, я был заклеймен как приспешник Гитлера и поклонник его тоталитарных идей. По воспитанию и собственному опыту сторонник истинных социальных реформ — приобрел репутацию врага трудящихся классов. Благодаря семейным связям и по своим убеждениям искренний поборник франко-германского rapprochement{1}, я был свидетелем того, как обе страны доводили друг друга до полного истощения в битвах двух мировых войн. Всегдашний сторонник исключительно мирного разрешения австро-германской проблемы, вызывавший тем самым ярую ненависть со стороны австрийских нацистов, я был обвинен в организации гитлеровского аншлюса. Боровшийся всю свою жизнь за прочное положение Германии в Центральной Европе, я был вынужден наблюдать поглощение половины территории своей родины восточным деспотизмом. Будучи ревностным католиком, я в конце концов был объявлен прислужником одного из самых безбожных правительств современного мира. Я не питаю никаких иллюзий относительно той репутации, которую имею за рубежом.

Теперь, когда я впервые в своей жизни имею достаточно свободного времени, чтобы дать отчет обо всех этих событиях, я оказываюсь едва ли не единственным оставшимся на этом свете из тех, с кем я был связан в прошлом. Трудно придумать обстоятельства более тяжелые и обескураживающие для выполнения такой работы. Личные бумаги и общественные архивы, которые в обычных обстоятельствах могли быть предоставлены в распоряжение человека в подобном случае, от меня закрыты. Мой собственный архив был захвачен той или другой из союзных держав или же уничтожен на финальной стадии войны. В результате, чтобы освежить воспоминания и придать им ясность, я часто вынужден полагаться на свою память, на газетные вырезки или на любезную помощь друзей.

Позвольте мне подчеркнуть, что эта книга написана не в целях самооправдания. Я совершил в жизни много ошибок и не раз приходил к ложным выводам. Однако я обязан ради собственной семьи исправить хотя бы некоторые из наиболее оскорбительных для меня искажений действительности. Факты, при беспристрастном их рассмотрении, воссоздают совершенно иную картину. Тем не менее не это является моей основной задачей. На закате жизни, которая растянулась на три поколения, я озабочен более всего тем, чтобы поспособствовать большему пониманию роли Германии в событиях этого периода.

По-видимому, очень немногие понимают, до какой степени режим Гитлера являлся естественным следствием карательных статей Версальского договора. Потребовались десятилетия, чтобы по крайней мере только историки пришли к выводу о том, что утверждение об исключительной вине Германии за Первую мировую войну попросту не выдерживает критики. Многие годы немцы были вынуждены трудиться в условиях экономической трясины, порожденной репарациями. Лучшие перья, нежели мое, уже описывали моральные и физические страдания, вызванные в двадцатых годах массовой безработицей, и пролетаризацию средних классов в результате инфляции и падения христианских ценностей. Приход к власти Гитлера и его движение являлись в первую очередь реакцией на безнадежность существования. За подобное положение дел в Германии державы-победительницы должны нести справедливую долю ответственности.

Гитлер стал канцлером при поддержке почти сорока процентов германских избирателей. Бессмысленно полагать, что его приход к власти был вызван интригами кучки «промышленников, милитаристов и реакционеров», как это предпочел сформулировать в своем приговоре Нюрнбергский трибунал. Политические партии веймарского периода, все без исключения, от левого крыла до правого, должны взять на себя свою долю ответственности. Вместо того чтобы сваливать свою вину на других, следует признавать собственные ошибки для того, чтобы избежать их повторения.

Мы все являемся продуктом окружающей нас обстановки. Коль скоро я собираюсь дать описание своей деятельности на фоне исторических событий, в которые я со временем оказывался все более вовлеченным, возможно, мне будет позволительно дать короткий отчет о своих ранних годах. Этот отчет, вероятно, будет мало отличаться от воспоминаний любого другого человека моего происхождения и воспитания, но, поскольку я могу, по крайней мере, настаивать на неколебимости своих консервативных убеждений на протяжении всей жизни, не будет вреда в том, чтобы проследить их истоки в давно исчезнувшем мире.

Мое семейство происходило из городка Верль, неподалеку от Зоста, расположенного в западногерманской земле Вестфалия. На протяжении столетий мы принадлежали к маленькой группе наследственных солеваров, имевших право разрабатывать местные колодцы с соляным раствором. Во времена Средневековья соль была важным товаром, и эти семьи вольных солеваров появляются еще в хрониках восьмого столетия. Наша семья впервые упомянута по имени в указе графа Годфрида III Арнсбергского в 1262 году, а в 1298 году некий Альберт Папе был подтвержден городом Верль в своих, по-видимому, давних правах на соляные колодцы. Эти колодцы наверняка разрабатывались во времена Карла Великого, а поле на территории нашей усадьбы, где мы детьми имели обыкновение играть, составляло часть так называемого Regedem — от Regum Domus{2}, — где король Генрих Соколиный Охотник имел обыкновение охотиться в десятом столетии.

Хотя ранние свидетельства носят отрывочный характер, мы можем проследить наше происхождение по прямой линии от Вильгельма фон Папена, который умер в 1494 году, будучи мэром Верля и владельцем близлежащей усадьбы Кёнинген. Помещичий дом оставался с тех пор непрерывно во владении нашей семьи, и его последним хозяином был мой старший брат. Местная приходская церковь, построенная в 1163 году во времена правления Генриха Льва, дает красноречивое свидетельство о пользе, на протяжении столетий принесенной моей семьей приходу. Наши права и наши обязанности охранялись столь же ревностно, как и исполнялись, и потому в 1900 году я сам, в часовне этой маленькой церкви, принес формальную клятву поддерживать наши хартии и привилегии. К тому времени они превратились по большей части в традицию, поскольку соляные колодцы иссякли в результате промышленной революции, когда шахты изменили направление подземных потоков.

Основу моего воспитания составляли старинные предания и традиции. Члены нашего семейства на протяжении столетий служили Священной Римской империи и архиепископству Кельнскому. Когда старая империя распалась под ударами Наполеона, семья сохранила верность императору в Вене, и, когда в 1934 году настал мой черед внести свой вклад в историю германской нации в качестве посла в Австрии, я чувствовал себя продолжателем старинной традиции. Наши связи с Пруссией относятся к значительно более позднему времени. Мой отец, родившийся в 1839 году, участвовал в войнах 1864, 1866 и 1870 годов, которые привели к объединению германских государств в рамках политики Бисмарка.

Он служил офицером в Дюссельдорфском уланском полку, но ко времени моего рождения уже вышел в отставку, чтобы управлять своим скромным имением. Я посещал местную сельскую школу и провел несколько лет в тесном контакте с деревенской природой и простыми, но достойными восхищения окрестными жителями. Здесь не было и намека на классовые различия. Моим первым школьным другом был сын плетельщика корзин. Когда меня в раннем возрасте спросили, кем бы я хотел стать в жизни, у меня, как кажется, не было иных мыслей, кроме желания стать солдатом, причем, вопреки преждевременно сделанному многими из моих читателей выводу, вовсе не потому, что я был воспитан упрямым и высокомерным пруссаком, а оттого, что страстно любил лошадей. Эта любовь осталась у меня на всю жизнь. В действительности в нашей семье было очень мало прусского. Моя мать была родом из Рейнских провинций, и многие наши родственники жили в южной Германии. Кроме того, поместье отходило к моему старшему брату, и это означало, что мне, чтобы обеспечить себя в жизни, предстоит стать государственным служащим или солдатом или же приобрести одну из «свободных» профессий — юриста, врача или священника. Моя мать не была склонна прислушиваться к моему мнению, но я был настойчив, и в апреле 1891 года я был принят на учебу кадетом.

Я имел весьма слабое представление о спартанском характере профессии, которую я для себя выбрал. Мы спали на походных койках, громадные сводчатые комнаты старого замка Бенсберг не отапливались даже зимой, наша пища состояла в основном из похлебки и хлеба. То было суровое вступление в жизнь для одиннадцатилетнего мальчика, но, как видно, оно мне совершенно не повредило. Я рос здоровым и счастливым и выработал привычку к упорному труду и самодисциплину, которую сохранил на всю жизнь.

Во внешнем мире утвердилось превратное представление об империалистических и агрессивных традициях, прививавшихся в германской армии. Могу только сказать, что ничего подобного в моей памяти не сохранилось. Наше воспитание и обучение были в основном такими же, как и те, что существуют в аналогичных заведениях других стран. Нашей единственной заботой было оборонить недавно обретенное единство Германии от внешнего нападения. Понятие «агрессивный милитаризм» есть просто удобная формула, имеющая очень мало общего с действительными фактами. Когда я был переведен в Берлин для прохождения последних двух лет обучения, кадетские корпуса дважды в год принимали участие в параде гвардейских полков в присутствии императора. Это было волнующее зрелище, когда перед главнокомандующим парадом проносили истрепанные штандарты прославленных полков, но не думаю, чтобы дело обстояло сколько-нибудь иначе в любой другой стране с крепкими воинскими традициями.

Весной 1897 года я, в числе девяноста (из общего числа шестисот) выпускников, которые закончили учебу с достаточно высокими оценками, был оставлен для продолжения обучения в классе Selekta. Это означало подчинение жесткой дисциплине в кадетском корпусе еще в течение года, но также давало шанс поступить в число императорских пажей и быть произведенными в офицеры на полгода раньше наших менее удачливых товарищей. Пажей выбирали придворные чиновники по фотографиям, и то, что я оказался в небольшой группе счастливчиков, дало мне возможность близко познакомиться с королевским{3} двором. В своих мундирах восемнадцатого столетия мы сопровождали императора во время церемоний открытия рейхстага или прусского ландтага{4}, королевских смотров или актов пожалования наград. Здесь и на придворных балах я приобрел прочное представление о пышности и церемонности монаршего двора. Мы сталкивались лицом к лицу и выдающимися фигурами кайзеровской империи — военными и политиками, такими как Гейдебрандт, вождь консерваторов и «некоронованный король Пруссии», Беннигсен, глава либералов и лидер влиятельной партии центра. Никак не думал я тогда, что однажды мне предстоит идти по их стопам.

Оборачиваясь назад, к впечатлениям своей юности, я благодарю судьбу за то, что мне пришлось увидеть Германскую империю в расцвете ее могущества и величия. Династия Гогенцоллернов была вынуждена уступить место республике, которая, в лучшем случае, имела лишь неглубокие корни, и процессы, в ней происходившие, никогда не были до конца поняты. Германскому народу, воспитанному в монархических традициях повиновения власти и сохранения чувства ответственности, предстояло узнать, насколько беспардонно эти его свойства могут быть использованы беспринципными руководителями. Если бы нам было позволено сохранить институт монархии, никогда не возникло бы ничего подобного режиму Гитлера. Если бы президент Вильсон и его советники больше знали Европу и лучше представляли исторические процессы, участвовавшие в ее формировании, нам была бы дана возможность выработать свою собственную форму современной демократии вместо навязанной извне парламентской системы, которая к 1932 году низвела себя до совершенного абсурда.

В настоящее время в восточном секторе Берлина королевский дворец срыт до основания, а место, где он находился, отмечено лишь красным флагом азиатского порабощения. Я не могу поверить, что это является необратимым решением Истории. Центральная Европа возродится однажды как бастион западной мысли и восстанет против нашествия тоталитарных идей. Но это возможно лишь при условии, что политическое возрождение Германии будет основываться на принципе власти, опирающейся на веру в Бога. Воплощение этого принципа на практике я видел на рубеже столетия в великие дни монархии.

По окончании моего офицерского курса я явился в качестве младшего лейтенанта в воинскую часть, где когда-то служил и мой отец, — в 5-й Вестфальский уланский полк. В то время Дюссельдорф был значительным культурным центром. В офицерском резерве полка значились не только такие имена, как Ганиель, Пёнсген, Карп, Гейе и Тринкгауз — отпрыски семей богатых промышленников, но также и представители артистической среды, такие как Эдер, Эккенбрехер, Рёбер и Матюс. Знаменитый «Малкастен», которым художники пользовались как своего рода клубом, видел работы Петера Корнелиуса, Вильгельма фон Шадова, Арнольда Бёклина и многих других. В качестве гостя там бывал Гете. Это был один из наиболее значительных центров романтической традиции, и я вспоминаю, как годы спустя, оказавшись в Вашингтоне, я озадачивал некоторых из своих американских друзей именем художника Эммануила Лётце, одного из основателей «Малкастена». Когда они отвечали, что ничего о нем не слыхали, никакого труда не стоило выиграть у них пари, предлагая доказать, что одна из его работ должна быть им хорошо известна. И действительно, ведь он — тот самый человек, который написал знаменитую картину «Переход Вашингтона через реку Делавэр», украшающую фойе Белого дома, репродукции которой висят во многих американских домах.

Ничем не обремененное, исполненное утонченной культуры существование таких людей оказалось чем-то вроде откровения для простоватого восемнадцатилетнего лейтенанта. Один из моих друзей, граф Эрих Гоффгартен, содержал небольшую конюшню скаковых и охотничьих лошадей, и спустя недолгое время я смог прислать домой свой первый кубок за победу в стипль-чезе. Полагаю, что наша тогдашняя беззаботная жизнь подверглась бы осуждению в теперешнее, более аскетичное время. Бывало, вечеринки затягивались до утра, и частенько мне приходилось на рассвете выезжать лошадей, не имев за всю ночь ни минуты сна. Но, несмотря ни на что, наши обязанности в полку требовали выполнения, и самодисциплина, потребная для ведения такой наполненной бесконечной активностью жизни, была совсем неплохой подготовкой к значительно более тяжелым испытаниям, ожидавшим впереди.

Я стал достаточно успешным жокеем-любителем, хотя весил в те годы обычно около семидесяти килограммов, и мне не раз приходилось сгонять вес. Денег у меня было совсем мало, и, хотя мне и удавалось иной раз купить или продать второстепенную лошадь, когда дело заходило о хороших конях, я всецело зависел от своих друзей. Когда спустя тридцать лет я стал канцлером, мои критики не преминули указать на годы любительского увлечения конным спортом как на доказательство моей полнейшей непригодности к занятию столь высокого государственного поста. Могу лишь ответить, что мало лучших способов выработки характера, чем этот. Стипль-чез требует значительной самодисциплины, выносливости и способности к принятию решений, не считая высочайшего презрения к сломанным костям — отнюдь не плохая тренировка для политического деятеля.

1902–1904 годы я провел в кавалерийской школе в Ганновере. Там я впервые столкнулся с замечательными книгами Вайт-Меллвила о конном спорте в Англии, в первую очередь с его «Маркет Харборо», и решил непременно своими глазами увидеть охоту в центральных графствах. Среди моих друзей в Дюссельдорфе был Август Нивен дю Монт, офицер полкового резерва, который уехал на жительство в английский городок Бексхиллон-Си. Он был большим другом Уистлера, да и сам был достаточно известен как художник, писавший английские ландшафты. Другой мой друг, по фамилии Кемпбелл, который жил в Виндзоре, был увлеченным лошадником и принимал участие в качестве офицера-добровольца 7-го кирасирского полка в кавалерийской атаке при Марля-Тур в ходе кампании 1870 года. Я выправил в полку отпуск и отправился в Англию вдвоем с нашим офицером по фамилии Кленце. В те времена не требовалось никаких паспортов: вы просто брали билет и ехали куда вам угодно.

Британская империя на рубеже столетия была на вершине своего великолепия, и мне никогда не забыть сильнейшего впечатления от моей первой встречи с Лондоном. Вооружившись рекомендательным письмом от Кемпбелла, мы вдвоем отправились на свидание с мистером Хэймисом, джентльменом, торговавшим лошадьми в Лейчестере. Я вспоминаю его как человека весьма немногословного. Бросив на нас испытующий взгляд, он спросил: «А вы хорошие наездники?» Мы отвечали не вполне уверенно: «Надеемся, что так», и он согласился прислать нам на следующий день двух лошадей на состязания в Бельвуре. Мы предполагали, что он отделается от нас парой кляч, чтобы только посмотреть, на что мы способны, и можно представить себе наше изумление, когда присланные лошади оказались двумя прекрасными чистокровными. Должно быть, мы показали себя достаточно уверенно, чтобы заслужить его доверие, потому что никогда в своей жизни мне не приходилось ездить на лучших лошадях, чем за время этих соревнований в центральной Англии, — Королеве, Кворн, Бельвур, Пичли и Мистере Ферни. И все это лишь за четыре гинеи в день!

Проведя несколько недель в Маркет Харборо, мы отправились погостить к Нивен дю Монту, который занял сельский дом лорда Де Ла Варра и стал председателем клуба любителей английских гончих восточного Суссекса. Воистину, в те времена все было по-иному, если такой пост мог занимать немец. Верховую езду здесь было не сравнить с ездой в центральной Англии, но светская жизнь была намного приятнее, и я неоднократно обедал в Лондоне в Объединенном клубе молодых государственных служащих и в Кавалерийском клубе.

Еще раз я посетил Англию на короткое время в ноябре 1913 года, непосредственно перед отъездом из Германии в Вашингтон. На этот раз по просьбе императорского конюшего графа Вестфалена я сопровождал его в поездке с целью закупки лошадей-производителей. Нас пригласили участвовать в охоте со сворой лорда Эннэли, и я вспоминаю, какое впечатление произвел на меня один восхитительный серый конь. Когда мы поинтересовались у его владельца, нельзя ли приобрести эту лошадь для кайзера, ответ был такой: «Нельзя даже для короля Англии, сэр!»

С тех пор я не видел Англии и не имею теперь особого желания испытать на себе ее современную суровость. Тем не менее я все же завидую британцам, сохранившим свою конституционную монархию, хотя так никогда и не смог по-настоящему понять, как могла эта страна, по преимуществу консервативная — несмотря на своих либералов и социалистов, — с такой легкостью поддержать упразднение монархии в Германии. Если бы только на исходе абсолютно бессмысленной Первой мировой войны умы были трезвее и чувства не столь воспалены, то более толерантный мир никогда бы не лишил Центральную Европу ее роли передового бастиона западной цивилизации.

По возвращении в Германию в 1905 году для меня настало время остепениться. Одна из моих кузин вышла замуж за второго сына тайного советника фон Бош-Галгау, в чьем очаровательном доме в Метлахе, что в Саарской области, я бывал частым гостем. В мае 1905 года я женился на его младшей дочери, что обернулось счастливым союзом, выдержавшим испытание временем на протяжении всех этих нелегких годов. Бош-Галгау были вполне космополитичны, и моя постоянная озабоченность франко-германскими отношениями вполне может уходить многими из своих корней в семейство моей жены. Они происходили из Лотарингии и отчасти из Люксембурга. Из трех сестер моего тестя одна вышла замуж за французского офицера, другая — за маркиза д'Онси де Шаффардона, а третья — за люксембургского графа Ламораля Виллера. Старшая сестра моей жены замужем за внуком барона Нотомба, одного из основоположников бельгийской независимости. От своего дяди, Адольфа фон Галгау, жена унаследовала поместье Валлерфанген в Сааре, которое стало впоследствии нашим фамильным гнездом. Все эти пограничные семейства страдали в бесконечных войнах со времен Людовика XIV, и неудивительно, что все они настроены по преимуществу интернационалистически, и их чувства со временем передались и мне.

На вечере по случаю нашей помолвки мой тесть говорил по– французски — на языке, которым обыкновенно пользовались в его доме. К своей досаде, я понимал едва ли половину сказанного. Среди военных, пользовавшихся уважением моего тестя, большинство составляли офицеры Генерального штаба, которых он расценивал как людей культурных и интеллигентных, с интересами, простирающимися далеко за рамки чисто военной сферы. У меня не могло возникнуть ни малейшего сомнения относительно того, что он от меня ожидает, но признать это — означало ответить на чрезвычайно серьезный вызов. Генеральный штаб составлялся из сливок армейских умов, и служба в нем подразумевала непрерывную учебу и напряженный труд. Конкуренция при поступлении была отчаянная. Примерно тысяча офицеров каждый год подавали заявления, и всего лишь сто пятьдесят из их числа принимались на предварительный курс. Поступление обладало значительной притягательной силой для офицеров из какого-нибудь провинциального гарнизона, поскольку влекло за собой трехлетнюю службу в Штабной академии в столице. Будучи человеком скорее трудолюбивым, нежели наделенным особыми талантами, я по сей день рассматриваю как небольшое чудо тот факт, что в 1907 году я попал в число этих удачливых 15 процентов. Так или иначе, но в октябре того года я распрощался с Дюссельдорфом, чтобы начать практически новую карьеру.

Жизнь в полку мне чрезвычайно нравилась. Контакты между офицерами и военнослужащими других рангов были очень тесными, и, хотя дисциплина и соблюдалась весьма строго, завязывались человеческие отношения, продолжавшиеся потом всю жизнь. Семьи рейнских и вестфальских крестьян, из которых в основном комплектовался личный состав, были рады, что их сыновья служат в армии. Там они привыкали к пунктуальности, разумному поведению, чистоплотности и чувству ответственности, что делало их впоследствии лучшими членами общины. Я до сих пор часто получаю письма от старых солдат 5-го уланского, которые служили в моем эскадроне полстолетия назад.

Каждый претендент на поступление в Генеральный штаб должен был провести три года в Военной академии. Только те, кто выдерживали жесткую дисциплину бесконечного труда, прилежания и непрерывных проверок, становились в конце концов членами Генерального штаба. Старое здание Военной академии на Доротеенштрассе могло выглядеть снаружи как университет, но режим в нем был совсем иной. Тут не стоял вопрос о выборе посещения или непосещения тех или иных лекций или дополнения их самостоятельными занятиями. Каждая лекция начиналась с военной точностью, и ежедневная программа составляла ровно пять часов. Таланты и трудолюбие каждого слушателя были востребованы до предела, и выживали только самые жизнеспособные. Мои товарищи-офицеры были собраны со всех уголков страны, и дружба, возникшая у меня с некоторыми из них, продлилась всю жизнь. Многие из них, такие как Фрейгер фон Хаммерштайн, Фрейгер фон Фрич и будущий фельдмаршал фон Бок, в свое время достигли высших степеней профессионализма.

Обучение предполагало также временное откомандирование в различные рода войск. Я провел некоторое время в Страсбурге в Саксонском пехотном полку и в Трире в полевой артиллерии. В результате я вновь столкнулся с проблемой франко-германских отношений в Саарской области, а на третьем году моего пребывания в Военной академии мне удалось провести длительный отпуск во Франции для усовершенствования своего знания ее языка и народа. Из ста пятидесяти офицеров, выдержавших трехлетний курс обучения, для испытательной годовой службы в Генеральном штабе отбиралось только тридцать или сорок человек, причем принятия решения следовало ожидать шесть месяцев. На это время мне полагалось возвратиться в свой полк. Однако мой полковой командир в Дюссельдорфе, фон Пелет-Нарбонн, принявший командование 1-го полка гвардейских улан, квартировавшего в Потсдаме, затребовал моего перевода в свою новую часть. Я был ему весьма благодарен, поскольку это означало, что в случае моего назначения в Генеральный штаб семья моя будет находиться недалеко от Берлина.

1 апреля 1911 года мне сообщили, что я допущен к исполнению обязанностей в Генеральном штабе. Следующие два года были, вероятно, самыми счастливыми в моей жизни. У нас был очаровательный дом в Потсдаме, напротив Мраморного дворца — резиденции кронпринца и его супруги, — и я мог совмещать работу в столице с приятной жизнью в пригородном гарнизонном городке. Фельдмаршал граф Шлифен, который командовал 1-м полком гвардейских улан до того, как стать начальником Генерального штаба, встретил меня с особой теплотой, чрезвычайно довольный, что молодой офицер из его старого полка принят в Rote Bude{5}, как называли здание Генерального штаба на Кёнигсплатц.

К тому времени, когда я приступил к исполнению своих обязанностей, Шлифен уже был заменен Мольтке-младшим, племянником великого фельдмаршала. Сперва я был назначен в 10-й отдел австрийского отделения.

На самом деле оставалось очень мало секретов, касавшихся Дунайской монархии, поскольку существовала практика постоянных обменов штабными офицерами, а австрийский главнокомандующий, генерал Конрад фон Гетцендорф, пользовался доверием всего германского Генерального штаба, хотя его взгляды на неизбежность войны с Россией, как следствие ее агрессивной панславянской политики, не разделялись Берлином.

Работали мы неустанно. Параллельно с рутинной конторской работой происходило дополнительное обучение. Требования к нашей выносливости, интеллекту и способности к сосредоточению были громадные, и уже очень скоро старшие офицеры смогли научиться отделять зерна от плевел. Офицеры Генерального штаба должны были обладать независимостью суждений и умением брать на себя полную ответственность за принимаемые решения. Многие годы спустя именно эти способности и вознамерился искоренить Гитлер, лишая тем самым членов Генерального штаба одной из их главных особенностей. В последующие годы меня самого критиковали за внезапность и прямоту подхода к решению проблем. Допуская, что для политика такие свойства могут являться недостатком, я ни в коем случае не хочу скрывать их происхождение.

Будущие события уже начинали отбрасывать тени. Агадир, неприятности между Турцией и Италией в Триполи и конфликт на Балканах знаменовали собой грядущую катастрофу. Я был только крошечной шестеренкой громадной машины, но со своего наблюдательного поста я не замечал в работе Генерального штаба ничего такого, что могло бы ускорить приближение войны. Напротив, наше близкое знакомство с результатами действия современного оружия и с масштабами вооружения в Европе заставляли нас делать для сохранения мира больше, чем это делали большинство политиков.

Для всех нас было долгом поддерживать германскую военную машину в состоянии постоянной готовности. Мобилизационный план и планы боевых действий ежегодно должны были готовиться к 1 апреля. Я вспоминаю, что в январе 1913 года мы получили приказ императора, предписывавший не готовить в текущем году планов кампании против России. Обычно практиковалось составление одного плана наступательных действий против Франции при проведении оборонительных мероприятий на востоке и другого, предполагавшего наступление против России, сопровождавшееся оборонительными действиями на западе. Вторая половина этой работы была отставлена предположительно ради того, чтобы русская разведка получила информацию о столь необычном отступлении от правил, что могло бы послужить снижению напряженности. Спустя несколько месяцев, когда отношения с Россией ухудшились в связи с кризисом на Балканах, мы получили противоположный приказ, предписывавший все же готовить этот план. Я очень хорошо помню наше раздражение по поводу необходимости выполнить работу нескольких месяцев за считаные недели.

Еще в моей памяти ярко запечатлелись усилия начальника штаба австрийской армии генерала Конрада фон Гетцендорфа убедить Германию принять участие в наступательных операциях Австрии на Балканах. Он утверждал, что время работает на стороне русских и что поскольку конфликт между Австрией и Россией неизбежен, то чем скорее он начнется, тем лучше. Однако, поскольку военная слабость нашего союзника была нам хорошо известна, Мольтке, начальник штаба германской армии, будучи решительно против любых превентивных действий, делал все, что было в его силах, чтобы сдержать своего австрийского коллегу. Гетцендорф, по обыкновению, настаивал, что рано или поздно русские непременно нападут и что намного лучше нам самим проявить инициативу. Тогдашняя ситуация весьма похожа на сегодняшнюю. В наше время очень многие уверены, что цели мирового коммунизма могут быть достигнуты исключительно военным путем, а потому конфликт неминуем. Взгляды Мольтке в значительной степени совпадают с взглядами генерала Эйзенхауэра. Западные державы ни при каких обстоятельствах не должны участвовать в превентивной войне. Мольтке постоянно повторял: «Мы ни в коем случае не вступим в европейскую войну просто из-за каких-то событий на Балканах».

Я был окончательно зачислен в постоянный штат Генерального штаба 9 марта 1913 года. В то время мне казалось, что я достиг в жизни всего, чего добивался, но удовлетворение от этого не идет ни в какое сравнение с моим изумлением, когда осенью мне был предложен пост военного атташе в Вашингтоне. Как правило, на эту должность назначали значительно более опытных работников Генерального штаба. С профессиональной точки зрения эта должность была не слишком привлекательна. В военной области там происходило очень мало событий, представлявших интерес и заслуживающих доклада, к тому же Соединенные Штаты, по-видимому, полностью отгородились от европейской системы союзных договоров. Для моего неожиданного выдвижения существовало, вероятно, две причины. Я уже упоминал, какое глубокое впечатление во время посещения Англии произвели на меня динамичность и могущество Британской империи. В результате я приобрел репутацию англофила. И правда, коллеги-офицеры имели обыкновение подшучивать надо мной, говоря: «У тебя уже есть английские бриджи, сапоги и седло. В следующий раз ты вернешься в британском мундире». Мои начальники отлично знали о моих взглядах, но решили, по всей видимости, что при подготовке меня к занятию ответственного поста военного атташе в Лондоне несколько лет, проведенных в Соединенных Штатах, могут послужить отличной тренировкой. Кроме того, я выказывал большой интерес к европейским военно-политическим проблемам, и мне даже пришлось прочитать несколько лекций по этим вопросам. Возможно, это был как раз тот редкий случай, когда трудолюбие бывает вознаграждено.

Я пребывал в нерешительности, принимать ли мне это предложение, но сама мысль о возможности познакомиться с неизвестным континентом, о чьем потенциале мы все так много слышали, меня захватывала. В результате я согласился и, прежде чем уехать в декабре в Америку, получил аудиенцию у кайзера. Он был очень любезен, пригласил меня к обеду, перечислил всех своих друзей и знакомых в Соединенных Штатах и разъяснил, какая это для меня удача — получить такую должность. «Выучись хорошо говорить по-английски, познакомься с умонастроениями народа, и я пошлю тебя в Лондон», — говорил он мне. Когда я откланивался, кайзер передал через меня свои особенно теплые пожелания Теодору Рузвельту, который был ему чрезвычайно симпатичен. Спустя несколько дней я уже был в пути, оставив дома жену и детей. Мы ожидали прибавления семейства, так что жена собиралась присоединиться ко мне летом. Невозможно было и вообразить, что пройдет больше двух лет, прежде чем я снова смогу ее увидеть.

Глава 2

Мексиканская интерлюдия

Предупреждение Бернсторфа. — Гражданская война в Мексике. — Осадное положение в столице. — Вмешательство Соединенных Штатов. — Над Европой сгущаются тучи. — Завтрак с адмиралом Крэдоком. — Война объявлена. — Заметки по поводу ее причин

Вашингтон в те времена обладал почти деревенским очарованием. Германское посольство занимало скромное здание на Массачусетс-авеню, причем консульство располагалось на первом этаже, а апартаменты посла — на втором. Граф Бернсторф встретил меня в дружеской манере и мягко предупредил, что в обязанности военного атташе не входит составление политических докладов. Он рекомендовал отозвать моего предшественника, фон Херварта, из-за того, что тот не считал нужным подчиняться этому правилу. Как бы там ни было, консулом здесь служил господин фон Ганиель, принадлежавший к известной мне дюссельдорфской фамилии, а первым секретарем посольства оказался другой знакомый из времен моей службы в уланах — Фрейгер фон Лерснер, чей полк был расквартирован в то время в Бонне, так что я оказался среди друзей. Военно-морским атташе был капитан Бой– Эд, с которым мне предстояло с началом войны делить многие превратности судьбы. Это был прекрасный человек, очень спокойный и сдержанный.

С военной точки зрения в Вашингтоне мне было практически нечем заниматься. Жизнь, казалось, состояла из непрерывного вихря светских мероприятий, среди которых я, всегда имевший склонность к упорной работе, чувствовал себя как будто не в своей тарелке. Бесконечным потоком приходили приглашения от незнакомых мне людей, и весь ритм и стиль жизни совершенно не походили на более церемонные порядки Старого Света. Среди многих знакомых, которых я приобрел за это время, я до сих пор помню повстречавшегося мне в Охотничьем сельском клубе молодого американца, которого звали Франклин Д. Рузвельт. Естественно, я и помыслить не мог в то время, какую грандиозную роль он сыграет в истории своей страны. Кроме того, я познакомился с молодым американским капитаном по фамилии Мак-Кой, состоявшим тогда в адъютантах генерала Леонарда Вуда, который, вместе с генералом Першингом, стал выдающимся военным деятелем своего времени. Мы часто обменивались приветствиями во время ранних верховых прогулок в парке Рок-Крик. Позднее он переехал на жительство на Губернаторский остров вблизи Нью-Йорка и никогда, даже в самые тяжелые дни войны, не изменил своего дружеского расположения ко мне.

Президент Вильсон устраивал свой первый официальный прием в Белом доме в феврале 1914 года. Он был настолько любезен, что уделил мне несколько мгновений своего драгоценного времени и поинтересовался моими планами на будущее. Я сказал ему, что собираюсь посетить Мексику, в которой я также был аккредитован, в ответ на что он воскликнул: «Как я вам завидую! Мне самому всегда хотелось там побывать».

Планы у меня в действительности были весьма смутные. Кайзер посоветовал мне путешествовать как можно больше и осмотреть все, что только возможно. Мексика кипела гражданской войной и наверняка являла собой зрелище значительно более интересное, чем то, что могла предоставить светская жизнь Вашингтона. Туда я и отправился в компании с Лерснером и вторым секретарем посольства Беркхаймом через Кубу и Веракрус и в конце концов предстал перед адмиралом фон Гинце, нашим посланником в Мехико-Сити.

Мой первый контакт с официальными лицами новой для меня страны был обставлен достаточно необычно. Отправившись засвидетельствовать свое почтение мексиканскому военному министру, я был остановлен часовым на входе в президентский дворец. Я был в парадном мундире и постарался объяснить свое появление, использовав все свое знание испанского языка. Страж указал на висящее позади него знамя и потребовал, чтобы я, прежде чем пройду дальше, отсалютовал флагу. Не видя причин устраивать сцену, я так и поступил, лишь впоследствии узнав, что это было полковое знамя 29-го пехотного полка, который прославился тем, что производил все успешные перевороты в городе. Военный министр генерал Бланкет, оказавшийся достойным пожилым господином, принял меня любезно и — вероятно, для того, чтобы как можно быстрее произвести на меня впечатление, — рассказал, как, в бытность свою сержантом, руководил расстрельной командой, казнившей императора Максимилиана в Кверетаро.

Я был совершенно не готов к такому откровенному признанию и почувствовал себя несколько более уверенно только после того, как Бланкет сделал несколько одобрительных замечаний о германской армии, чьи методы подготовки он будто бы перенял для своих нужд. Я отвечал, что очень этим доволен и буду рад предоставить в его распоряжение любую дополнительную информацию, какая только может ему понадобиться. Когда же я попросил содействия в организации для меня инспекционной поездки, он оказался значительно менее услужлив. Мне в особенности хотелось посетить северные провинции, где правительство находилось в непрерывном конфликте с бандами Панчо Вильи. Он ответил, что не может взять на себя ответственность за мою безопасность. Стало ясно, что если я вообще хочу чего-нибудь добиться, то мне необходима поддержка мексиканских властей.

Сама столица находилась едва ли не на осадном положении. На протяжении последних месяцев другой руководитель мятежников, по фамилии Сапата, совершал с окрестных холмов ночные набеги, и ни армия, ни полиция, по всей видимости, ничего не могли с ним поделать. Население европейской колонии решило сформировать добровольческую дружину для защиты своей собственности, да и самой жизни, и меня, как единственного военного во всем дипломатическом корпусе, попросили взять на себя командование. С германского крейсера «Дрезден», стоявшего в Веракрусе, был прислан нам на помощь небольшой отряд моряков при двух пулеметах, а с японского крейсера, находившегося у западного побережья, было прислано некоторое количество оружия. Мы проявили себя весьма достойно, и бандиты, приветствуемые выстрелами из посольского компаунда, всякий раз отваливали в сторону. На самом же деле опасения превосходили реальную опасность. Несколько раз пришлось объявлять тревогу и производить вылазки, но ничего по-настоящему серьезного не происходило.

Есть люди, проявляющие особый интерес к различным эпизодам моей жизни, и они были рады сотворить из моей деятельности в Мексике целую легенду. В действительности моя единственная официальная поездка с целью сбора информации за пределы столицы выродилась в настоящий фарс. Генерал Бланкет в конце концов разрешил мне поездку в районы действия Вильи, и я доехал до Салтилло, находившегося еще в руках правительства. Местному «генералу» было, вероятно, лет двадцать пять от роду, а его солдаты выглядели скорее как опереточная массовка, нежели воинская часть. Мне удалось обстоятельно поговорить с одним из солдат, охранявшим в местной крепости средневековую пушку, но у него, по-видимому, были сомнения относительно моей личности, потому что на обратном пути с холма он проводил меня градом пуль, которые, по счастью, в цель не попали. Напряженность в отношениях между Мексикой и Соединенными Штатами уже была очень велика, и я полагаю, что солдат принял меня за гринго. Рисковать жизнью по столь незначительному поводу мне показалось бессмысленным, и я возвратился в столицу.

По возвращении я обнаружил, что два государства, при которых я был аккредитован, находятся на грани войны. В нефтяном порту Тампико мексиканская толпа сорвала американский флаг, и американская пресса призывала к отмщению. Атлантический флот под командой адмирала Баджера появился перед Веракрусом, и на нем шла подготовка экспедиционного отряда. В правительственных кругах Мехико-Сити создалась атмосфера чрезвычайного напряжения и неразберихи. Мне никогда не забыть официальный прием, устроенный однажды вечером в замке Чапультепек. В какой-то момент неожиданно погас свет. Когда через несколько секунд освещение восстановилось, выяснилось, что все министры и большинство из гостей образовали круг, причем каждый опасливо держал перед собой торопливо извлеченный из кармана фрака пистолет. Во всех последующих перипетиях моей бурной жизни мне не приходилось видеть более поразительного зрелища.

Несмотря на все наши усилия, фон Гинце или я мало что могли сделать для того, чтобы погасить приближающийся конфликт. Срок американского ультиматума истекал 19 апреля 1914 года, и нашей главной заботой было обеспечить безопасность германской и других европейских колоний. Уэрта, мексиканский президент, оказался в трудном положении, и, хотя у меня сформировалось о нем более высокое мнение, чем у фон Гинце, я оказывал всевозможную поддержку демаршам различных дипломатических представителей, направленным на его уход в отставку, с тем чтобы избежать расширения конфликта с Соединенными Штатами. Ситуация на тот момент казалась весьма угрожающей, но ее острота потеряла всякую значимость в сравнении с последовавшим всемирным конфликтом. В связи с этим любопытно вспомнить, что британцы были в высшей степени недовольны развитием событий, опасаясь того, что они называли возрождением американского империализма. Отношения между представителями двух держав были весьма далеки от сердечности, и это следует помнить при рассмотрении событий, последовавших всего несколько месяцев спустя.

В конце концов я сопровождал железнодорожный конвой с иностранными гражданами до Веракруса, на рейде которого я обнаружил по меньшей мере семнадцать броненосцев, принадлежавших заинтересованным странам. Среди моих новых знакомых, встреченных в это время, были контр-адмирал сэр Кристофер Крэдок, которому предстояло командовать британским флотом в битве у Коронеля, и молодой лейтенант Канарис, впоследствии ставший знаменитым главой германской военной разведки.

Я оказался в курьезном положении, поскольку был официально аккредитован при обоих государствах, участвовавших в конфликте. С военной точки зрения на мексиканской стороне для меня мало что представляло интерес, в то время как даже первый взгляд на американские экспедиционные силы привел меня к определенным интересным выводам. Здесь я был встречен очень тепло, и мне дали возможность ознакомиться с их организацией. Командовал отрядом генерал Фанстон, а одним из его адъютантов был капитан по фамилии Макартур, с которым мне пришлось несколько раз вести дела. Он запомнился мне как энергичный и красивый человек, всегда в безупречном мундире. Он обладал значительным влиянием в штабе генерала Фанстона. Когда я на днях прочитал биографию этого человека, ставшего ныне выдающимся генералом, составленную Г.Г. Кируной{6}, то узнал про один инцидент, в ходе которого капитан Макартур пересек мексиканские позиции, изображая из себя ковбоя, и возвратился назад, приведя с собой три мексиканских локомотива. Автором делалось предположение, что я в какой-то степени помог ему в этом предприятии. Все мое удовольствие от знакомства с ним, боюсь, не дает мне права на частицу его славы от этого подвига, о котором я ничего не знал до настоящего времени. Также чистой воды вымыслом является предположение о том, что генерал Макартур выступил в мою защиту на Нюрнбергском процессе и что его заступничество послужило к моему оправданию.

Хотя и маленькая, американская армия имела превосходных офицеров и первоклассный личный состав. В своих докладах в Берлин я настаивал, уже на этой ранней стадии, что, имея за собой громадный промышленный потенциал, Соединенные Штаты Америки имеют возможность расширять свою армию практически безгранично за очень короткое время. Я специально отмечал, что в случае, если крайне напряженная ситуация в Европе приведет к войне, Америка может превратиться в важнейший фактор, требующий особого внимания.

Вскоре после фатальных выстрелов, прогремевших в Сараеве, я закусывал с адмиралом Крэдоком на борту британского боевого корабля H.M.S.{7} «Гуд Хоуп». Адмирал был большим почитателем кайзера, и стены его каюты были украшены фотографиями императора. Сэр Кристофер был чрезвычайно обаятельным человеком, и мы долго беседовали с ним по поводу угрожающей ситуации в Европе. Я высказал надежду, что если Германия окажется вовлеченной в войну на два фронта, то Британия, по крайней мере, останется нейтральной. Его ответ был типичен для британской позиции тех времен. «Англия никогда не станет воевать против Германии, — сказал он и добавил после небольшой паузы: — Хотя бы из-за наших уик-эндов».

Хотя непосредственно на месте проблемы казались жизненно важными, было ясно, что европейские державы очень слабо заинтересованы в развитии мексиканских дел. Для нас складывалась странная ситуация, поскольку ежедневные дружественные контакты между офицерами всех наций входили в отчетливое противоречие с яростной дипломатической и военной активностью в Европе. Так или иначе, но до любого из нас доходила только очень малая часть фактов, свидетельствующих об эскалации тогдашней напряженности, и первое указание на то, что ситуацию в Европе следует рассматривать со всей серьезностью, пришло ко мне, как это ни странно, от российского посланника барона Сталевского. Даже он не обладал информацией из первых рук, но он сообщил мне, что его военному атташе, полковнику Голеевскому, приказано возвратиться в Вашингтон. Когда я спросил у барона, чем это может объясняться, он ответил: «Все, что мне известно, — это то, что он должен вернуться, чтобы организовать службу разведки, хотя о ее точном назначении я ничего не знаю». Это прозвучало весьма зловеще, и я немедленно проинформировал о таком развитии событий Генеральный штаб. Аналогичные шаги я и сам предпринял еще до отъезда из Соединенных Штатов, хотя большая часть работы была выполнена моим предшественником. В Нью-Йорке уже была создана контора для сбора и передачи военной информации. В свое время я еще опишу проделанную нами работу.

Я узнал о действительном начале войны весьма необычным образом. 1 августа я был приглашен на обед к генералу Фанстону. В вестибюле его гостиницы я повстречал своего русского коллегу, который тоже оказался в числе приглашенных. Генерал спустился по лестнице, размахивая листом бумаги, и заметил, пожимая нам руки: «Господа, у меня есть для вас интересная новость. Германия объявила России войну». Русский — это был Голеевский — деревянно поклонился мне и сказал генералу, что в сложившихся обстоятельствах он не может остаться на обед. Генерал попытался убедить его в том, что это не мы лично объявили друг другу войну, но Голеевский стоял на своем, и в конце концов мы оба откланялись. Более всего мы стремились возможно скорее вернуться в Вашингтон, и наш отъезд на следующий день на борту одного и того же американского миноносца не был лишен известной пикантности. Многие из наших общих друзей стояли на пристани и сначала прокричали троекратное ура в честь Германии, а потом такое же — в честь России, в то время как все суда в гавани дали гудки.

Это не было приятным путешествием. Море было бурное, корабль маленький, жара удручающая, к тому же мне и Голеевскому было совсем не просто избежать общества друг друга. Я попробовал установить нечто вроде формального контакта при помощи дежурных фраз: «C'est vraiment au detriment de l'Europe que la diplomatie n'a pas reussi a maintenir l'amitie traditionelle entre nos deux grand pays{8}, — заметил я. — Nous deux, nous allons faire notre devoir maintenant — esperons nean moins que cette epreuve ne durera pas trop longtemps»{9}.

Полковник, служивший военным атташе в Лондоне при Бенкендорфе и, без сомнения, лучше меня осведомленный о политической обстановке в державах Согласия, ответил довольно резко: «Ce n'est pas du tout entonnant que nous ne puissions plus supporter cette maitrise de l'Allemagne et tant de brusqueries de votre part. Et vous vous trompez profondement si vous croyez que cette affaire sera vite terminee. Cela va durer deux ans, trois ans, dix ans, si vous voulez!»{10} И потом добавил с большим нажимом: «Jusqu'a un resultat definitif»{11}.

Много лет спустя, когда в 1932 году меня назначили германским канцлером, я был крайне удивлен, получив телеграмму с добрыми пожеланиями от моего бывшего коллеги. Во время революции он бежал из России и в то время жил в Париже. Возможно, у него была возможность поразмышлять о том, что «resultat definitif{12}», которого так добивался его царственный повелитель, привел к захвату большевиками его родной страны.

Два дня спустя, 4 августа, мы высадились в Галвестоне. Я побежал к ближайшему газетному киоску, где был встречен заголовками: «40-тысячная германская армия пленена близ Льежа» и «Германский кронпринц покончил жизнь самоубийством». Я не поверил заголовкам, но был поражен мыслью о гигантском столкновении огромных армий и о страданиях, которые это столкновение неминуемо породит. В тот же вечер я уехал на поезде в Нью-Йорк. Война началась и для меня.

Позвольте мне кратко описать развитие ситуации в Европе и ее скатывание к положению, когда столкновение великих держав с его ужасающими последствиями стало неизбежным. В Генеральном штабе мы внимательно следили за растущим напряжением и знали не понаслышке, каким образом действия главнейших держав могут повлиять на сохранение европейского спокойствия.

Генеральный штаб мог бы служить барометром международного политического процесса. Наше промежуточное положение между Востоком и Западом означало, что мы были предельно чувствительны к малейшим изменениям в балансе сил. За время своей службы в Генеральном штабе я был свидетелем непрерывного усугубления политической ситуации, приведшей в конце концов в 1914 году к началу войны. Генеральный штаб не предназначен для выработки политических решений или влияния на их принятие. Его дело — организация военных приготовлений к любому конфликту, могущему возникнуть в результате развития политической ситуации.

Дипломатическая история в период, предшествовавший Первой мировой войне, исследована в мельчайших подробностях историками всех стран. Я не вижу необходимости повторять их выводы, однако мне хочется дать краткий обзор некоторых этапов развития ситуации со своей точки зрения, поскольку два аспекта этого развития сыграли известную роль в моей последующей политической карьере. В первую очередь это положение, сложившееся в Юго-Восточной Европе и Турции в результате Балканских войн 1911–1913 годов — ведь впоследствии мне предстояло занимать как военные, так и дипломатические посты в этом регионе. Второй и наиболее важный вопрос — надвигавшийся кризис, включающий в себя мировую войну и закончившийся в 1919 году Версальским договором, базировавшимся на представлении об исключительной вине Германии в войне. Эта последняя концепция в значительной мере определила политическое развитие Германии в двадцатых годах и оказала влияние на все внутренние дела страны. Для меня, как парламентария, а затем канцлера и вице-канцлера, это была важнейшая психологическая проблема, которая требовала разрешения и которая отбросила свою тень на всю мою политическую деятельность.

Сама концепция исключительной вины уже отброшена большинством историков во всех странах. И все же она продолжает существовать как миф в общественном сознании. После Второй мировой войны, за которую, вне всякого сомнения, ответствен Гитлер, стало привычным относиться к Германии как к прирожденному агрессору, полностью ответственному как за войну 1870 года, так и за Первую и Вторую мировые войны. Достаточно изучить постановления оккупационных властей в Германии и обвинительное заключение Нюрнбергского трибунала, чтобы увидеть, какие глубокие корни пустила эта идея вопреки многочисленным историческим свидетельствам. На ней основываются многие меры, предпринятые оккупационными властями в экономической и политической сферах.

В то время, когда я, работая в Генеральном штабе, стал заниматься анализом мировых политических тенденцией, сдвиги в балансе европейских политических сил были уже отчетливо заметны. Поворотной точкой развития послужило подписание англо-русского договора от 31 августа 1907 года. В эпоху Солсбери и Бисмарка Россия рассматривалась как азиатская держава, чье влияние на европейские дела следовало нейтрализовать, но, при подписании упомянутого договора, интересы Британской империи были поставлены выше интересов Европы. Стороны делили Персию на русскую и британскую сферы влияния и признавали британские права на нефть Персидского залива. Россия обеспечивала себе значительное влияние в Афганистане и Тибете. Двумя месяцами ранее Франция, Россия и Япония согласились поддерживать status quo в Китае.

Политика Бисмарка заключалась в том, чтобы практические политические гарантии давались только в отношении признанных сфер влияния. Это могло препятствовать осуществлению замыслов России относительно Запада, одновременно устраняя ее опасения быть атакованной. Новое политическое развитие показывало, насколько упало германское влияние на европейские дела. Тут следует отметить, что ни кайзер, ни германское правительство даже не пытались в свое время воспользоваться ослаблением России после ее поражения в войне с Японией. Если бы Германия рассматривала когда-либо идею превентивной войны, то более удобного момента для ее начала ни раньше, ни позднее того момента просто не было.

Британский историк сэр Чарльз Петри выдвинул тезис, в соответствии с которым англо-русский договор спас Европу семью годами позже, поскольку вынудил Германию воевать на два фронта. Это утверждение ставит истинное положение вещей с ног на голову. В договоре игнорировался уже существующий европейский баланс сил, и угроза борьбы на два фронта стала основной причиной последовавшей гонки вооружений и того развития, которое и привело в конце концов к войне.

Ухудшение наших отношений с Россией должно было бы привести к улучшению отношений с западными странами, но этому воспрепятствовали другие события. Французская экспансионистская политика в Северной Африке возбудила соперничество итальянцев, которые намеревались получить свою долю от распадавшейся Оттоманской империи. Одной из первых проблем, с которой мне пришлось близко ознакомиться в Генеральном штабе, была возросшая опасность возникновения итало-турецкого конфликта по вопросу о Ливии. Турция была не в состоянии сопротивляться итальянскому нападению, но Энвер-бей, в то время военный атташе Турции в Берлине, бывший моим близким знакомым, отправился в Ливию для организации сопротивления среди местных племен. Этот конфликт ставил Германию в исключительно трудное положение. С одной стороны, мы были союзниками Италии, а с другой — поддерживали тесные дружественные отношения с Турцией. Одним из главных принципов нашей внешней политики всегда было недопущение раздела ее империи великими державами. В связи с этим Генеральный штаб демонстративно послал на место событий всего лишь одного молодого наблюдателя. Наши симпатии были всецело на стороне Турции, но, как и в случае Англо-бурской войны, мы были движимы в большей мере чувствами, нежели разумными политическими соображениями. Со своей стороны, державы Тройственного союза не заявили формального протеста против итальянской агрессии, а Британия воспрепятствовала проходу турецких войск через Египет.

Итальянцы, по всей видимости, считали, что у современной армии не может быть особых проблем в действиях против туземных племен (позднее они совершили ту же самую ошибку во время абиссинской войны), но на деле они столкнулись с продолжительным отчаянным сопротивлением. Это нападение отозвалось долгим эхом в истории: турки никогда не забывали вторжения в мирную часть своей территории. Когда Муссолини выдвинул в 1939 году лозунг «Mare Nostrum»{13} и напал на Албанию, турки моментально вступили в военный союз с Францией и Великобританией.

Ливийский конфликт был только симптомом растущего в Европе напряжения, вызванного в основном происками России на юге и на западе и австрийской политикой расширения своего влияния на Балканах. «Сердечное согласие» между Британией и Францией изменило баланс сил в Европе в пользу России и лишило Германию той уверенности в собственной безопасности, которая существовала когда-то благодаря британской поддержке. Что же до наших отношений с Францией, то они так никогда и не наладились со времени войны 1870 года.

Когда в 1911 году султан Мула Хафид по наущению Франции запросил у нее помощи и французы оккупировали Фец, Германия расценила это как нарушение соглашения в Альхесирасе. «Прыжок пантеры» в Агадир{14} — был в нем какой-либо смысл или нет, отношения к делу не имеет — произвел больший эффект в Лондоне, чем в Париже. Сэр Эдвард Грей назвал инцидент «неспровоцированным нападением», а Ллойд Джордж произнес исполненную критического пафоса речь. Было ясно, что Британия рассматривает германское присутствие на марокканском побережье как угрозу своим интересам в Средиземноморье.

Даже британские историки в настоящее время рассматривают вопрос о германском вмешательстве в марокканскую проблему более объективно. И все же при этом явно недооценивается та роль, которую сыграли действия кайзера в мирном разрешении конфликта. Французы получили все желаемое и в 1912 году установили свой протекторат над Марокко. Самым печальным результатом было дальнейшее расхождение позиций Великобритании и Германии. Наши протурецкие симпатии во время ливийского конфликта уже повлекли за собой укрепление связей между итальянцами и Антантой, в результате чего Италия постепенно начала все теснее сближаться с Великобританией. Это еще больше ослабляло позицию центральных держав.

Все укреплявшиеся дружественные отношения между Германией и Турцией и переговоры о постройке Багдадской железной дороги рассматривались в Британии как угроза жизненно важным коммуникациям империи. Ошибка германской внешней политики состояла в том, что Германия не сумела с полной ясностью продемонстрировать свои намерения. У нас не было желания угрожать британским интересам на Ближнем и Среднем Востоке, мы лишь изыскивали рынки для экспорта продукции нашей растущей промышленности. Положение Германии не способствовало развитию экспансионистских устремлений на Востоке, поскольку мы вступили в эту игру с опозданием на целое столетие. Наверняка наши попытки мирным путем приобрести новые коммерческие рынки можно было рассматривать с меньшим критицизмом, хотя бы при этом и возникал конфликт с уже присутствующими там интересами.

В октябре 1912 года в Уши был подписан мирный договор, лишивший Турцию Ливии и островов Додеканес. Тем временем над Турцией нависла новая угроза. Под патронажем России Сербия, Болгария, Греция и Черногория заключили секретный антитурецкий альянс. В октябре Черногория начала боевые действия, и к началу 1913 года сложилась ситуация, грозившая войной между Австрией и Россией. Кайзер не пожелал гарантировать помощь своей страны, в этом он был верен традиции политики Бисмарка, в соответствии с которой Германия может вмешаться в балканские дела только в случае угрозы самому существованию нашего союзника — Австрии. В тесном сотрудничестве с британским правительством европейский мир удалось сохранить. Тем не менее, вопреки лондонскому соглашению от декабря 1912 года, балканский конфликт продолжал развиваться. Энвер-паша, защитник Ливии, сверг турецкое правительство с помощью комитета «Progrus et Union»{15}. Мир не был окончательно заключен вплоть до мая 1913 года. Греция получила Салоники и остров Крит, Сербия — северную Македонию, а Болгария — Траче и побережье Эгейского моря.

Вскоре после этого Болгария напала на Сербию и Грецию, но потерпела поражение, в то время как турки вернули себе Адрианополь. Этот конфликт завершился в августе подписанием в 1913 году в Бухаресте соглашения, по условиям которого Болгария вновь теряла Македонию и Эгейское побережье и должна была уступить Румынии Добруджу. Чтобы избежать доминирования Сербии на побережье Эгейского моря, Албании была предоставлена независимость. Мой коллега по Генеральному штабу, принц Цу Вид, был предложен Германией в 1913 году кандидатом на албанский трон, но его короткое правление больше походило на фарс. Я так и не смог понять, почему в этот беспокойный уголок Европы не был послан, ввиду близкого знакомства с регионом, кто-либо из опытных сторонников дома Габсбургов.

То, что балканский конфликт не привел к всеобщей войне, объясняется почти всецело тесным сотрудничеством между правительствами Великобритании и Германии. К несчастью, наши надежды на то, что это сотрудничество послужит к некоторому ослаблению общей напряженности, не оправдались. Наши трудности в отношениях с Францией по поводу марокканских дел только усугубились, а связь между Парижем и Санкт-Петербургом продолжала крепнуть. Британское правительство не предпринимало никаких усилий для ослабления напряженности — даже тогда, когда царь объявил, что Россия будет поддерживать Сербию всеми возможными средствами, — что являлось прямым вторжением в сферу влияния Австрии, которое было, по-видимому, проведено с полного одобрения французского правительства.

Наши старания достичь взаимопонимания с Великобританией оказались успешными только отчасти. В июне 1914 года конфликт интересов, порожденный проектом строительства Багдадской железной дороги, был урегулирован благодаря признанию Германией британских прав в Персидском заливе в обмен на признание германских интересов в Месопотамии. Это, однако, не ослабило основных противоречий в европейской сфере или в военно-морских делах. Попытка лорда Холдейна достичь в последнем вопросе компромисса успеха не имела. Напряженность в отношениях была очень высока, когда 28 июня 1914 года в Сараеве прогремели фатальные выстрелы.

И вновь возникла сложность в толковании принципа Бисмарка, согласно которому Германия ни в коем случае не должна вмешиваться в балканские дела. Как только стало ясно, что конфликт грозит перерасти границы Австрии и Сербии и что Россия намерена прийти Сербии на помощь, дунайская монархия оказалась в прямой опасности и возникла угроза даже положению самой Германии. Согласиться с русскими домогательствами относительно Константинополя и на Балканах означало бы оставить баланс власти в Европе на откуп политике Санкт-Петербурга. Мир и европейское равновесие можно было сохранить только при условии, что Британия и Германия приложат совместные усилия. Но британское правительство приняло иное решение. На короткое время ситуация оставалась неопределенной. Австрийское правительство искало действенной германской помощи, тогда как мы сосредоточили усилия на попытках предотвратить начало всеобщего военного конфликта. Германская политика оказалась робкой и неуверенной. Царь объявил частичную мобилизацию, направленную против Австрии, но, за его спиной, военный министр проводил также и полную мобилизацию против Германии. Россия намеревалась начать войну.

Я уже упоминал о неразрывности всей германской истории. Начиная с Карла Великого и обращения в христианство территорий между Эльбой, Одером и Вислой и присоединения германскими рыцарскими орденами Пруссии и Прибалтийских стран германская нация всегда выполняла долг по защите в Центральной Европе не только классических культурных традиций, но даже и самой концепции христианства. Будь то Чингисхан у Лейпцига, или турки под стенами Вены, или стремление России к незамерзающим портам Запада — мы всегда принимали первый удар, защищая Европу от нападений из Азии.

Ощущение исторической миссии имеет глубокие корни в сознании любого немца. Противоречия, вылившиеся в Первую мировую войну, можно рассматривать только под этим углом зрения. Могут возразить, что в этой исторической преемственности случались разрывы. Действительно, время от времени Пруссия пыталась объединиться с Россией ради достижения некоторых ограниченных целей, и на протяжении истории было предпринято несколько попыток включить Россию в семью европейских народов. Примером одной такой попытки являлся союз Австрии, Великобритании и Пруссии с Россией против Наполеона, но государственные мужи того времени совершили ту же самую ошибку, что и Рузвельт в Ялте: Россия является азиатской державой и, как таковая, не поддается европеизации.

В нынешней мировой ситуации Запад оказался лицом к лицу с проблемой, которая стояла перед Германией на протяжении столетий. Возможно, сказанное немного облегчит понимание того, почему я и многие из моих соотечественников посчитали условия Версальского договора по отношению к Германии столь несправедливыми и неразумными, особенно в ситуации, когда мы были обязаны бороться с тоталитарными доктринами большевизма. Тот факт, что многие из нас увидели в растущей нацистской партии надежду обрести нового полезного союзника в борьбе с коммунистической идеологией, быть может, позволит историкам рассматривать наши ошибки в несколько менее критическом свете.

Я не пытаюсь отрицать многие просчеты наших государственных деятелей эпохи Вильгельма. После ухода со сцены Бисмарка наша внешняя политика стала путаной и часто высокомерной, а отношения с некоторыми из наших соседей — психологически нерасчетливыми. Планы экономической и колониальной экспансии, результаты нашей внезапной индустриализации, военно– морская политика, наше политическое вмешательство в сферу интересов других держав заслужили нам репутацию крайне неудобного соседа. Несмотря на все это, непредвзятый исследователь должен признать сегодня, что кайзер не стремился к войне. Германский народ вступил в 1914 году в конфликт с искренней верой в то, что он участвует в оборонительной войне. Французская политика начиная с 1871 года всегда проводилась с оглядкой на возможность возвращения Эльзаса и Лотарингии («Pensons-y toujours, n'en parlons jamais»{16}), а Россия стремилась восстановить хотя бы часть своего престижа, потерянного в результате поражения в войне на Дальнем Востоке, путем достижения некоторых из своих европейских целей. Германия и Великобритания вступили в войну, не имея каких бы то ни было территориальных требований, для удовлетворения которых была бы необходима война.

Нас обвиняли в том, что мы начали с вторжения на территорию нейтрального государства. Без сомнения, наши действия с самого начала настроили против нас мировое общественное мнение, но, хотя и находясь в противоречии с международными законами, эти действия, по крайней мере, не были мотивированы территориальными притязаниями. Так вышло в основном из-за отсутствия должной взаимосвязи между военным начальством, ответственным за разработку плана боевых действий, и политическими лидерами страны. С точки зрения Генерального штаба, чисто технической, война на два фронта может вестись успешно только при условии, что на одном из них немедленно будет достигнут ощутимый военный результат. Безграничность простирающегося на восток пространства исключала достижение какого бы то ни было результата на этом направлении, что вынуждало нас сконцентрироваться на французском фронте. План Шлифена предусматривал обходное движение вокруг северного фланга французской обороны, которое могло быть выполнено только по территории Бельгии. В момент вступления в войну России Франция в соответствии с условиями договора последовала ее примеру, в результате чего наш план боевых операций автоматически вступал в действие.

Вина политических лидеров нашей страны заключалась в том, что они не озаботились дать Генеральному штабу указание разработать альтернативный план кампании против Франции, который можно было бы приспособить к господствующей политической ситуации. Я слышал от друзей в Генеральном штабе, что, когда германский канцлер Бетман-Гольвег высказал пожелание уважать бельгийский нейтралитет, Мольтке был вынужден ответить, что план кампании предусматривает движение через бельгийскую территорию и его нельзя изменить без риска проиграть войну в первый же день. Я разделял с миллионами моих соотечественников убеждение, что мы участвуем в сугубо оборонительной войне, необходимой для защиты нашего исторического положения в центре Европы.

Глава 3

Америка и война

Легенды и факты. — Изоляция Бернсторфа. — Организация разведывательной работы. — История с каналом Велланд и мостом Вэнсборо. — Сэр Роджер Кезмент. — Мы захватываем контроль за рынком боеприпасов. — Дискуссия о подводных лодках. — «Лузитания». — Бумаги Альберта. — Фон Ринтелен. — Письмо Думбы. — Persona non grata

Если бы я не был постоянно на протяжении всей жизни столь напряженно занят, то непременно постарался бы раньше исправить тот обильный урожай слухов, что выросли вокруг моего имени. Время от времени выходили мои биографии, состоящие в большей или меньшей степени из вымыслов, в которых различные эпизоды моей карьеры подавались как сенсация. Объединяло все эти книги то, что они начинались с изобретения в высшей степени колоритных легенд о моей деятельности в Соединенных Штатах на протяжении первых полутора лет войны.

Мне приписывалось создание широко разветвленной сети саботажников, организация забастовок в доках и на военных предприятиях, использование целой команды бомбистов и искусное управление работой целой армии секретных агентов. Изложение истинных фактов сильно разочарует, полагаю, тех из моих читателей, которые надеялись получить подтверждение этих старых сенсационных историй. Следует понимать, что репутация, приобретенная мной в те дни, была умышленно взлелеяна отлично организованной пропагандистской службой союзников в рамках их кампании, направленной на разжигание в Соединенных Штатах страстей до состояния, которое оправдывало бы активное вмешательство этой страны в войну. Все это было частью процесса, получившего ныне велеречивое название «психологическая война». Тут у союзников были все преимущества в средствах коммуникации и, я должен добавить, преимущество в изобретательности. В дополнение к бесконечному потоку поступавших с фронтов войны измышлений о зверствах наших войск и к изображению имперской Германии как наиболее недемократичного, милитаристского и криминального режима в истории, описание воображаемой подрывной деятельности германского военного атташе являлось еще одним полезным стрекалом, с помощью которого было удобно будировать правительство Соединенных Штатов.

В конце войны предоставлялось мало возможностей опровергнуть эти рассказы, по крайней мере в такой форме, которая могла бы привлечь внимание массовой публики. Меня вызывали свидетелем в комиссию, созданную германским правительством для расследования причин войны, и я смог продемонстрировать полнейшую лживость пропаганды, касавшейся моей деятельности. Я не могу себе представить, чтобы за пределами страны многие читали мои показания; в любом случае, к тому времени этот вопрос представлял уже только академический интерес. Официальная история войны милосердно меня почти не упоминает, и потому, когда я стал в 1932 году германским канцлером, мне было неловко видеть, как ворох забытых нелепостей был вновь обрушен на мою голову наиболее популярными печатными изданиями. Даже тогда давление событий не дало мне возможности ответить на эти измышления, а с тех пор произошло так много событий, что теперь, кажется, уже поздно и пытаться. Тем не менее, если этот рассказ о моей жизни претендует на полноту, игнорировать тот период невозможно.

По возвращении из Мексики я оказался в незавидном положении единственного военного представителя центральных держав в Соединенных Штатах. Австро-Венгрия, Болгария и Турция не имели в Соединенных Штатах военных или морских атташе, и вся ответственность по информированию Германии и ее союзников о развитии военно-политической ситуации на североамериканском континенте ложилась на меня. Более того, количество наших официальных лиц здесь было столь ограниченно, а физические контакты с Германией так затруднены, что я был призван заниматься все расширяющимся кругом обязанностей.

Деятельность германского посольства в Вашингтоне стала совершенно неэффективной. Министерство иностранных дел в Берлине было настолько не готово к войне, что даже не предусмотрело возможности отключения британцами кабельного телеграфного сообщения. Командование Королевского военно-морского флота отрезало Германию от остального мира как физически, так и экономически, и прошло несколько месяцев, прежде чем Бернсторф смог снова посылать отчеты в Берлин — через Швецию.

По крайней мере в этом отношении Генеральный штаб оказался более предусмотрительным. В моем сейфе в посольстве покоился длинный толстый конверт, в котором находились точные инструкции касательно моих действий в случае войны. Обычная деятельность военного атташе является своего рода официально признанным «шпионажем». Однако, когда его страна находится в состоянии войны, эта деятельность становится более обременительной и сложной. Я был молодым офицером, малоопытным в делах такого рода, а потому легко вообразить мои чувства в тот момент, когда я взламывал печати и извлекал из конверта его содержимое. Мне предписывалось добывать всю возможную информацию, касающуюся вражеских и нейтральных стран, которая могла бы иметь отношение к войне. В конверте содержался еще список адресов коммерческих фирм в нейтральных странах и код, при помощи которого я мог посылать военную информацию под видом коммерческих депеш. Также мне был дан адрес германской фирмы на Ганновер-стрит в Нью-Йорке, которую мне впредь следовало использовать как постоянную штаб-квартиру.

Наши противники очень рано установили жесткий контроль над прессой, но тем не менее сохранялась возможность извлекать из печати значительное количество информации, читая между строк. Корреспонденты американских газет в Великобритании сохраняли на ранних этапах войны значительную свободу, и их сообщения содержали много полезных данных. К примеру, я смог информировать Генеральный штаб, что часть Британского экспедиционного корпуса примерно в 60 000 человек высадилась в Абвиле. Депеша, отправленная мной по этому случаю, в действительности имела такой вид: «60 000 кип хлопка франкоборт Александрия приобретено за столько-то долларов для доставки в Геную», к чему были добавлены еще детали, касающиеся прибытия части груза и возможности отправки добавочных партий через другие итальянские порты.

Это сообщение было отправлено нескольким фирмам — импортерам хлопка в Италии, Голландии и Швеции. Другие сообщения, касавшиеся поставок сахара, нефти и других аналогичных товаров, в действительности содержали информацию о боевых операциях в Бельгии и Франции, выбранную из американской прессы, или доклады о реакции Соединенных Штатов. Позднее мои предложения о монополизации приобретения вооружений и боеприпасов американского производства были отосланы по тем же каналам.

К несчастью, в течение многих месяцев таким путем обеспечивалась только односторонняя связь. Более всего раздражала полнейшая лживость появлявшихся в американской прессе отчетов о боевых действиях во Франции. В них сообщалось исключительно о поражениях немцев, хотя внимательный читатель мог заметить, что упоминавшиеся в печати географические названия указывали на вполне уверенное продвижение вперед германских войск на правом фланге их армейских группировок. Я неоднократно просил Берлин доставлять нам ежедневные сводки боевых действий, но этот вопрос не получил практического разрешения, а беспроволочная связь с все еще слабой радиостанцией в Науэне постоянно прерывалась атмосферными помехами.

Худшим следствием этой изоляции явилось то, что наши противники заполняли информационный вакуум фантастически бесстыдной пропагандой. Нельзя отрицать, что наши оправдания вторжения в Бельгию были предельно наивными. План Шлифена, предусматривавший сильный обходной удар на правом фланге через Бельгию и департамент Па-де-Кале в направлении Парижа с целью взятия основной французской линии обороны по линии Бельфор — Туль — Верден с тыла, основывался на предположении, что Франция начнет боевые действия с движения через Бельгию для нанесения удара по Руру. Поскольку в действительности ничего подобного французы не предприняли, западные державы смогли заклеймить наше нарушение бельгийского нейтралитета как тяжелейшее отступление от норм международного права. Это утверждение было с готовностью подхвачено в Соединенных Штатах, и вторжение в Бельгию с самого начала погубило репутацию нашего дела в глазах американцев. Быть может, даже столько времени спустя целесообразно отметить, что официальные исследования того периода доказывают, что бельгийские, французские и британские генеральные штабы в действительности вели обязывающие переговоры, касавшиеся именно такого французского наступления через бельгийскую территорию.

Наше положение еще больше осложнялось тем, что Бернсторф не имел практически никаких контактов с президентом Вильсоном. Так случилось в значительной мере из-за атмосферы, в которой велась борьба на президентских выборах в Америке. Вильсон был избран при поддержке Уильяма Дженнингса Брайана, основой предвыборной тактики которого было гневное обличение «привилегированных и рвущихся к власти классов» на примере Дж. Пирпойнта Моргана, Августа Белмонта и других финансовых тузов того времени. Поскольку эти джентльмены принадлежали к социальному слою, в котором вращалось и большинство пожилых аристократов, составлявших дипломатический корпус, то демократов рассматривали в этих кругах как своего рода отщепенцев. Брайана, который стал государственным секретарем, избегали как дикаря, от которого дипломатам следует держаться как можно дальше. Они многие годы контактировали почти исключительно с республиканцами, которых инстинктивно поддерживало большинство американцев немецкого происхождения. В связи с этим интересно порассуждать на тему о том, вступили бы Соединенные Штаты в войну, если бы на пост президента был переизбран Теодор Рузвельт. Значительно более вероятно, что он предпочел бы ограничиться ролью посредника, аналогичной той, которую он сыграл после Русско-японской войны. Балканизацию Европы можно было предотвратить только опираясь на влияние нейтральной и незаинтересованной великой державы, каковой Соединенные Штаты, после прихода к власти Вильсона, более не являлись.

Мы делали все возможное, чтобы организовать информационную службу и представить американскому народу германскую точку зрения, но трудности со связью вели к тому, что наши сообщения и коммюнике прибывали слишком поздно для публикации. При поддержке некоторых немецких организаций и немецкоязычной прессы{17} мы образовали комитет по пропаганде. Германские эмигранты давно уже создали различные общества для сохранения связи с традициями своей родины, и их симпатии, естественно, были на стороне Германии. Не изменяя ни в малейшей степени стране, которая их усыновила, они старались выразить свои чувства, требуя от Соединенных Штатов сохранения строгого нейтралитета. Вскоре они попали под бешеную критику со стороны той части прессы, которая по-настоящему управляла общественным мнением и которая, с самого начала, призывала к вмешательству американцев в европейские дела. Немцы в Америке обыкновенно осуществляли свое политическое влияние через посредство республиканской партии и имели очень мало точек соприкосновения с восторжествовавшими теперь демократами. Поэтому оказалось очень легко противопоставить их деятельности обыкновенную ругань, утверждения об отсутствии у них простого понятия об американских идеалах, а также обвинения в изменнических настроениях, с добавлением определения «пришлые американцы».

Вот в каких условиях я был призван на защиту германских интересов в стране, которой было суждено сыграть решающую роль в мировом конфликте. Я и не думаю скрывать того факта, что принимал участие в двух видах деятельности, вступавших в противоречие с буквой закона Соединенных Штатов. В двух случаях были сделаны попытки задержать перевозку в пределах Канады подкреплений, предназначавшихся для европейского театра военных действий, путем подрыва ключевых инженерных сооружений на Канадской Тихоокеанской железной дороге. Первая из этих попыток была предпринята первой военной зимой, а вторая, под давлением германского Генерального штаба, следующим летом. Я также организовал изготовление фальшивых паспортов для некоторых важных фигур германской эмиграции, горевших желанием вернуться и служить в вооруженных силах своей страны. В то же время хочу отметить, что ничто в моих действиях не представляло угрозы ни для жизни американцев, ни для безопасности Америки, хотя, в строго юридическом смысле, использование нейтральной территории в качестве базы для таких действий незаконно.

В течение первых нескольких недель конфликта меня осаждало множество самых разных людей со своими планами ведения войны, новыми изобретениями и иными невероятными проектами. Среди них был один молодой человек, идея которого состояла в том, чтобы затруднять отправку из Канады воинских частей и военных грузов, замедляя, сколько возможно, прибытие британских подкреплений во Францию. Эта идея — затормозить прибытие британских и канадских дивизий во Францию — показалась мне стоящей. Упомянутый молодой человек предложил проект — как взорвать железнодорожный мост через канал Велланд в Канаде. Канада была воюющей стороной, и такого рода действия казались совершенно оправданными. Я передал ему 500 долларов, а мои друзья в Нью-Йорке снабдили его взрывчаткой. Попытка провалилась, и двое ее участников были арестованы. Тот молодой человек представился мне как Хорст фон дер Гольц, а в Канаду отправился под фамилией Бриджмен-Тейлор. Позднее я выяснил, что его рассказы о своей прошлой жизни и о службе в германской армии были чистейшим вымыслом. В канадском предприятии оказался замешан еще один человек — некий офицер запаса, которого звали Вернер Горн. Установленная союзниками блокада помешала ему возвратиться в Германию для прохождения воинской службы, и он отдал себя в мое распоряжение. Он был послан взорвать мост через реку Святого Креста в Вэнсборо, но был арестован еще на этапе планирования операции.

Должен признать, что упомянутые дела были проведены мной не лучшим образом, что можно объяснить неразберихой того начального периода войны и отсутствием у меня опыта в этой области. Даже успех этих операций никоим образом не мог бы оправдать связанный с ними политический риск. Этот урок я выучил очень скоро, поскольку Гольц обернулся мелким шантажистом и постоянно угрожал какими-то разоблачениями, если я не соглашусь в достаточной мере его подкармливать. Я решил впредь самым тщательным образом исследовать подобные предложения, чтобы ненароком не выйти за границы законов Соединенных Штатов.

Но летом 1915 года германский Генеральный штаб, по всей видимости, решился пойти на риск оскорбления американского общественного мнения проведением еще одной подобной акции. Я получил новые указания прервать перевозки войск по Канадской Тихоокеанской железной дороге. Планировалось крупное наступление против России, и на Западном фронте были оставлены только слабые заградительные части. Было необходимо воспрепятствовать усилению войск союзников, и в случае, если бы японские или канадские части были посланы на Западный фронт, мне следовало организовать подрыв железнодорожной линии в подходящих пунктах. Юридическим обоснованием такого шага являлось то, что коль скоро доктрина Монро препятствует вмешательству европейских держав в дела североамериканского континента, то и североамериканские державы не должны вмешиваться в дела Европы.

Господин фон Рейссвиц, германский консул в Чикаго, представил мне некоего Альберта Кальтшмидта как человека заслуживающего доверия, и я дал ему задание разработать планы нападения на железную дорогу. Он, однако, вынашивал значительно более серьезные идеи и намеревался взрывать заводы по производству оружия. Об этом я строго запретил ему даже и думать. Двое из его помощников были арестованы во время поисков подходящего места для нападения на Канадскую Тихоокеанскую железнодорожную линию и сделали длинные и подробные признания. Дальше этого дело так и не пошло, потому что в то время по этой железной дороге никаких войск не перевозилось, а потому и попытки ее перерезать были отставлены.

Подделка паспортов была более или менее навязана нам необходимостью преодоления союзной блокады хотя бы некоторыми из тысяч германских резервистов, которые осаждали наши консульство и посольство в страстном желании вернуться домой и присоединиться к своим частям. Британский военно-морской флот полностью контролировал моря, и все германцы, путешествовавшие на судах нейтральных стран, забирались в плен. Поэтому мы были вынуждены просить большинство из наших молодых людей оставаться в Америке, но в случае, если они владели какими-либо техническими или иными профессиональными знаниями и квалификацией, мы предпринимали все возможное, чтобы снабдить их документами, которые бы позволили им добраться до дому. Я назначил ответственным за эту работу офицера запаса по фамилии фон Веделл, и в результате некоторое количество людей смогли прорваться через блокаду.

Кроме того, я старался в максимальной степени тревожить наших врагов, оказывая, где только возможно, помощь движениям борцов за независимость Индии и Ирландии. Об индусах я еще упомяну в своем месте. Ирландцы были для нас куда важнее, в особенности принимая во внимание большое число людей ирландского происхождения в Америке. Их вождем был мистер Джон Девой, издатель журнала «Гэльский американец». Он познакомил меня с сэром Роджером Кезментом, которого я часто видел в Нью-Йорке в первые недели войны. Он был фанатичным противником всего английского и был готов использовать любые способы для достижения независимости Ирландии. Он полагал, что наиболее прямой путь к этому связан с военной победой Германии, и я порекомендовал ему отправиться в Берлин и обсудить там меры, могущие способствовать разгрому Британии. Он был крайне встревожен поднимавшейся в Соединенных Штатах волной просоюзнических настроений и начавшейся материальной поддержкой держав Антанты. Добравшись до Берлина, он, кажется, рекомендовал там в первую очередь прервать этот поток военных поставок при помощи актов саботажа.

26 января 1915 года я получил из Генерального штаба депешу с перечислением имен некоторых ирландских националистов, на которых я мог положиться при выполнении работы такого рода. Однако после взрыва негодования, вызванного инцидентом у моста Вэнсборо, я был настроен решительно против любых подобных действий. Атмосфера в Соединенных Штатах в то время была такова, что было невозможно рисковать еще больше возбудить общественное мнение, устраивая акты саботажа, и потому я даже не пытался предпринять что-либо для того, чтобы следовать предложениям Кезмента. Его дальнейшая деятельность целиком лежала вне сферы моих интересов, и я более не имел с ним никаких контактов. Следует напомнить, что он высадился с небольшой группой своих сторонников на южном берегу Ирландии с германской подводной лодки на Пасху 1916 года. Он был арестован и позднее повешен в Пентонвиле. Я помню его как честного и бесстрашного патриота, готового рисковать жизнью ради достижения своих целей.

Вскоре я убедился, что мне необходима профессиональная помощь для сбора полезной информации. Кроме того, мы нуждались в организации системы обеспечения безопасности для охраны наших секретов от любопытных глаз вражеских разведывательных служб. Пароходная компания «Гамбург — Америка» в своей портовой конторе в Нью-Йорке пользовалась услугами частного детектива по имени Пауль Кёниг, и, поскольку их линия в связи с войной более не работала, его рекомендовали мне. Это был абсолютно надежный и в высшей степени умный человек, и я поручил ему работу по сбору всех возможных сведений, касавшихся отправки в Европу военной продукции. В этом вопросе он весьма преуспел, и я получил возможность непрерывно информировать Генеральный штаб о характере и количествах отправляемых грузов.

В обязанности Кёнига входило также наблюдение за информаторами и агентами союзников, которые пытались проникнуть в секреты нашей деятельности, еще он отвечал за нашу систему безопасности. На него работало несколько агентов, большинство из которых было мне незнакомо, но никогда ни он сам, ни эти агенты не получали указаний проводить акты саботажа. Напротив, когда неизвестные нам люди приходили с утверждениями о том, что будто бы совершили такие-то и такие-то действия в пользу Фатерланда, Кёниг должен был устраивать им проверку. Поскольку я был совершенным новичком в делах «плаща и кинжала», он давал мне уроки на предмет ухода от слежки. Обыкновенно мы заходили в большой универсальный магазин, садились в один из лифтов, пересаживались на разных этажах и ездили вверх и вниз до тех пор, пока с нами не оставалось никого из тех пассажиров, которые сели вместе с нами. Эти уловки считались превосходным способом избавления от негласного наблюдения, но должен сознаться, что деятельность такого рода импонировала мне весьма слабо.

После битвы на Марне стало ясно, что война будет продолжаться еще очень долго и победа придет в конце концов к той стороне, у которой будет больше материальных резервов. Поэтому решающим фактором становились производственные мощности Соединенных Штатов. Даже если Америка сохранит нейтралитет, было очень мало шансов, что центральные державы смогут снабжаться отсюда вопреки британской морской блокаде. Тем не менее не существовало никаких причин не препятствовать союзным державам использовать американский промышленный потенциал.

Когда я встречался с кайзером и с Мольтке в декабре 1913 года перед отъездом в Соединенные Штаты, они оба указывали на возможность европейской войны. Несмотря на это, я не получил определенных указаний касательно линии поведения, которой мне следовало бы придерживаться в случае ее начала. Ни у одного из них не возникало и мысли, что Америка может играть сколько– нибудь важную роль при таком развитии событий. У меня очень быстро создалось совершенно иное представление о потенциале американского промышленного производства, и в своем докладе германскому военному министерству от 12 сентября 1914 года я высказал мысль, что небольшое число американских военных предприятий необходимо загрузить достаточным количеством германских заказов. На ранней стадии войны эта идея должна была казаться довольно странной, и я даже не получил ответа на свое предложение, несмотря на то что послал примерно месяц спустя дополнительную телеграмму-напоминание по этому поводу. А тем временем закупочные агенты союзников начали массами прибывать в Америку для заключения контрактов на поставку оружия. Поначалу они столкнулись со значительными трудностями. Насколько мне известно, здесь существовал один-единственный завод по производству орудийных стволов и только два крупных концерна, выпускавшие порох, — «Дюпон паудер компани» и «Этна паудер компани». Новые заказы могли быть выполнены только путем строительства новых заводов.

Не имея точных указаний на то, как долго может продлиться война, американцы не были склонны идти на необоснованный коммерческий риск. Они не желали остаться в случае неожиданного окончания войны с множеством невостребованных предприятий на руках. Цены на эти гигантские заказы возросли до такого уровня, что появилась возможность восполнить затраты на строительство дополнительных заводов, и вся проблема стала предметом продолжительных и сложных переговоров. Я был хорошо осведомлен обо всем этом, поскольку крупные американские банки имели в числе сотрудников американцев немецкого происхождения, которые снабжали нас весьма подробной информацией обо всех сделках, зачастую — по собственной инициативе, без нашей просьбы. Как только общая ситуация прояснилась, я решил предпринять все возможные шаги с целью затянуть насколько возможно строительство этих новых оружейных заводов. Я представил свой план военному министерству, которое должно было одобрить его выполнение в рамках совершенно законной схемы, и наконец 24 марта 1915 года получил разрешение.

План был относительно прост. Мой американский друг, мистер Джордж Ходли, получал контракт на строительство большого завода по производству орудий и боеприпасов, получившего название «Бриджпорт проджектайл компани». Этот завод должен был работать, по всем внешним формальным признакам, как американское предприятие и получать заказы от союзных держав. Все фирмы Соединенных Штатов, изготавливающие станки, гидравлические прессы и прокатные станы для военной промышленности, получили от нашей компании достаточно заказов, чтобы работать в течение двух лет на пределе производственных мощностей. Когда весной 1915 года союзники наконец урегулировали свои денежные проблемы и приступили к размещению заказов, выяснилось, что все подрядчики, имеющие оборудование, необходимое для строительства новых заводов, полностью загружены заказами. Наш секрет тщательно оберегался, и общее мнение было таково, что какие-то другие американские фирмы скупили все оборудование с целью выполнения заказов союзников. Я полагаю, что в наши дни мистер Ходли вполне мог бы предстать перед комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, но в действительности он был настоящим американским патриотом, который искренне не понимал, почему от нейтралитета его страны должна получать выгоду только одна из воюющих сторон. Нейтральное государство может вести торговлю с кем ему только вздумается, а в 1914 году британская пропаганда еще не преуспела в своем стремлении приписать Германии желание покорить весь мир.

Компании «Бриджпорт» удалось, кроме прочего, загрузить все производство «Этна паудер компани» вплоть до конца 1915 года заказами на 5 миллионов фунтов пороха. Случайно копия моего доклада в Берлин, касающегося подписания этого контракта, находится среди тех немногих документов, которые мне удалось сохранить. Я вижу, что главной моей проблемой тогда был вопрос, где хранить это гигантское количество взрывчатых веществ, поскольку по договору мы должны были платить за хранение по одному центу за фунт в месяц, если отгрузка не произойдет в первые тридцать дней. В конце концов нам удалось построить подходящее складское помещение на участке, принадлежавшем компании «Бриджпорт». Еще одну палку в колесо нам удалось воткнуть, разместив заказы на двухгодичный выпуск специальных контейнеров, применявшихся при изготовлении взрывчатки.

Объем производства взрывчатых веществ зависит в очень большой степени от количества выпускаемого кокса, и внезапный рост числа заказов повлек за собой необходимость расширения мощностей коксовых печей. Строительство заводов такого типа в течение многих лет было специальностью некой германской фирмы, имевшей в Соединенных Штатах отделения со своим собственным штатом инженеров, работавших в тесном контакте с американской тяжелой промышленностью. Мне удалось в рамках нашего общего плана убедить их замедлить темпы работы.

Финансирование всех этих мероприятий производил герр Альберт, который являлся финансовым советником нашего посольства. Изыскание средств не представляло особых сложностей. Для германского Красного Креста собирались колоссальные суммы, а так как эти деньги нельзя было перевести в Германию обычным способом, мы время от времени извещали Берлин о количестве собранных средств, в результате чего в Германии в распоряжение Красного Креста поступал эквивалент этих капиталов в рейхсмарках. После этого мы могли использовать собранные доллары в Соединенных Штатах. Значительное общественное недовольство вызвали некоторые наши меры в отношении большого числа германских специалистов и служащих американских фирм, работавших по заказам союзников. Всем этим людям, окажись они в тот момент дома, пришлось бы служить в вооруженных силах, и мы должны были бы их ради этого репатриировать, имей это какой– либо практический смысл. Многие из них были квалифицированными инженерами и техниками, занимавшими на производстве ключевые должности, и мы сочли возможным потребовать от тех из них, кто не имел американского гражданства, по крайней мере не способствовать активно военным усилиям союзников. Засим мы попросили их отказаться от работы в военной промышленности и создали собственную биржу труда, которая подбирала для них альтернативную работу в фирмах, по-прежнему занятых мирным производством. Все это было вполне законно.

Как я уже говорил, у нас на руках скапливалось все возрастающее количество взрывчатых веществ, и мы искали способы от них избавиться, не давая в то же время союзникам возможности ими воспользоваться. Какую-то часть от общего количества нам удалось продать в Мексику в рамках обыкновенной коммерческой сделки. Как мне известно, выдвигались предположения, будто бы эта продажа была частью долговременного заговора, достигшего в 1917 году кульминации в истории с телеграммой Циммермана{18}, предлагавшего объявление Мексикой войны Соединенным Штатам, но боюсь, что это слишком уж удобное объяснение. Мы также пытались избавиться от огромной массы бесполезных военных материалов путем отправки их в другие нейтральные государства, такие как Норвегия, Швеция и Испания, и невозможно утверждать, что у нас были намерения заставить и эти страны объявить войну державам Антанты.

Моим основным сотрудником в мексиканских сделках был Карлос Гейнен, с которым я познакомился в Веракрусе, где он многие годы был главным представителем пароходной компании «Северогерманский Ллойд». Он также содействовал мне в выполнении другого плана, который мы разработали для оказания помощи индийским националистам. Мы конечно же не заходили так далеко, чтобы предполагать, будто есть вероятность достижения Индией независимости благодаря нашей поддержке, но существовал, возможно, шанс на разжигание в ней местных беспорядков, что могло бы ограничить численность индийских войск, посылаемых во Францию и на другие театры войны. Я получил от Альберта кредит в 200 000 долларов, а Таушер, представитель Круппа в Соединенных Штатах, обеспечил покупку оружия.

Индийцы устроили свой офис в доме № 364 по Западной 120-й улице в Нью-Йорке, и нашу связь с ними обеспечивал человек по имени Эрнст Секуна. Мы договорились, что груз оружия и боеприпасов следует отправить из Калифорнии в Мексику. По крайней мере, такой пункт назначения предполагалось указать в документах. Но, как только пароход «Энни Ларсен», на который было погружено оружие, вышел бы из Сан-Диего, он должен был направиться прямиком к острову Сокорро в Тихом океане, где к нему должно было присоединиться специально зафрахтованное для наших целей нефтеналивное судно «Маверик». «Маверик» должен был принять груз оружия, упрятать его в своих танках и взять курс на Карачи.

Эта схема себя не оправдала, поскольку в назначенное время «Маверик» у острова Сокорро не появился. На острове не было пресной воды, а поскольку на борту «Энни Ларсен» не имелось опреснительной установки, пароход был вынужден вернуться и зайти в Хоаким. Тем временем информация дошла до британской разведки — каким путем, я так никогда и не узнал, — и «Маверик» был задержан сразу по прибытии к острову Сокорро. Корабль был обыскан от киля до клотика, но при этом, естественно, найдено ничего не было. Тем не менее с помощью чиновников Береговой охраны Соединенных Штатов «Энни Ларсен» был задержан, а его груз конфискован.

Тем временем германским интересам в Соединенных Штатах был нанесен непоправимый урон в ходе полемики по вопросу о подводных лодках. Германия объявила, что британская и французская военно-морская блокада не является «эффективной», поскольку германский военно-морской флот препятствует стремлению Великобритании и Франции блокировать германские гавани и побережье Северного моря. Поэтому блокада проводится в открытом море и имеет целью отрезать центральные державы от заморской торговли, что противоречит нормам международного права. Правительство в Берлине заявило, что считает своей обязанностью бороться всеми имеющимися в его распоряжении средствами с попытками уморить голодом сто двадцать миллионов человек. Единственным действенным средством в этой борьбе может быть подводная война.

Это заявление привело Германию к прямому конфликту с правительством Соединенных Штатов. Вашингтон согласился с мнением Лондона о том, что действия подводных лодок должны подчиняться правилам ведения крейсерской войны. Другими словами, если подводная лодка намеревается потопить транспортное судно, она должна всплыть на поверхность, заставить корабль остановиться, проверить судовые документы и отправить груз на дно только после того, как будет обеспечена безопасность команды. Такие правила было невозможно соблюдать в подводной войне. Большинство транспортов было вооружено, и любая поднявшаяся на поверхность подлодка была бы потоплена раньше, чем приступила бы к выполнению такого рода регламентированных обязанностей. При этом было бы совершенно невозможно принять на борт маленькой подводной лодки команду океанского парохода. В лучшем случае можно было бы дать этим людям время перейти в судовые шлюпки.

Есть более чем достаточно свидетельств, что германский флот выполнял свой долг с максимально возможной гуманностью, зачастую ценой значительного риска для собственных команд подводных лодок. Несмотря на это, британское правительство объявило боевые действия с применением субмарин нарушением международного права, с чем немедленно согласилось и правительство Соединенных Штатов.

Когда правительство Германии запретило использование определенных районов океана вражескими судами и судами нейтральных государств, действующими в интересах противника, под угрозой их потопления без предупреждения, Вашингтон отреагировал очень энергично. Провозгласив принцип свободы морей, американцы заявили, что имеют право использовать океаны так, как сочтут нужным, и что любое ограничение этого права будет иметь серьезные последствия. Потребовалось почти тридцать лет, чтобы в международном праве были отражены требования, предъявляемые к подводной войне. В 1945 году в Нюрнберге германский военно-морской флот был вновь обвинен в нарушении международного права при ведении боевых действий с помощью подводных лодок. Адмирал Нимиц, командующий американским флотом, подтвердил, что военно-морской флот Соединенных Штатов в первый же день войны, в свою очередь, получил приказ немедленно топить вражеские корабли без предупреждения. Признав имевшее место нарушение международного права, трибунал встал на ту точку зрения, что, поскольку флот союзников применял такую же тактику, наказание не представляется возможным.

В 1915 году этот вопрос выдвинулся на передний план после потопления «Лузитании». В апреле Германия объявила о новом этапе подводной войны и предупредила американских граждан о недопустимости плавания через запретные зоны. 3 мая в Нью– Йорке было получено известие, что «Лузитания», один из крупнейших британских пассажирских лайнеров, потоплен и человеческие потери огромны. Корабль вышел из Нью-Йорка с американскими пассажирами на борту и небольшим грузом военного снаряжения. У меня до сих пор сохранилась копия секретного доклада, который я отправил в Берлин 3 мая 1915 года, содержавшего перечень грузов оружия, составленный детективом Кёнигом в ходе его повседневной работы. Там приведен список из двадцати восьми судов, вышедших из американских портов в различные европейские пункты назначения, включавший и «Лузитанию». В соответствии с докладом, она везла 12 ящиков детонаторов, 6026 ящиков патронов, 492 ящика различного военного снаряжения и 223 автомобильных колеса. Стоимость груза указана как превышающая полмиллиона долларов. Я подчеркиваю, что этот доклад был отправлен по почте в день потопления корабля и не мог быть связан с трагедией.

После получения известия о катастрофе пресса и общественное мнение Соединенных Штатов словно взорвались от ярости. Страну затопили протесты против «сатанинских и бесчеловечных» методов ведения войны, принятых на вооружение центральными державами. Случайно немецкая община Нью-Йорка назначила именно на этот вечер гала-представление оперы «Лоэнгрин», дававшееся в помещении Метрополитен-оперы в пользу германского Красного Креста. Граф Бернсторф согласился быть патроном мероприятия, но его организаторы, ввиду шумных протестов прессы против всего германского, были склонны отменить представление. Мы сообщили им, что согласны на это в знак уважения к жертвам катастрофы, но ни в коем случае не можем одобрить отмену спектакля по политическим мотивам. Представление состоялось в заранее назначенное время и сопровождалось с обеих сторон сценами почти истерического накала как внутри, так и снаружи театра. Посол в последний момент решил не появляться на спектакле и попросил меня и Бой-Эда выступить в роли его официальных представителей. В то время как сценическое действие вызывало громадный энтузиазм аудитории, я и Бой-Эд подверглись во время антракта публичному оскорблению группой британских и американских журналистов, а зрелище бесчинств, производимых демонстрантами на улице перед театром, не оставляло никаких сомнений относительно пропасти, возникшей между двумя странами. Я понял: если эта атмосфера ненависти сгустится до состояния, потребующего американского вмешательства, то это может обернуться для Германии катастофой.

Достаточно пацифистски настроенный Брайан был заменен на посту государственного секретаря Лансингом, под эгидой которого правительство Соединенных Штатов прибегло в это время к значительно более жесткой политике в отношении Германии. Ситуация казалась настолько серьезной, что вынудила Бой-Эда и меня отправиться в Вашингтон, чтобы убедить нашего посла возобновить свои нарушенные связи с Белым домом с тем, чтобы получить возможность обсудить все проблемы американо-германских отношений с президентом. Бернсторф был уже отчасти знаком с полковником Хаузом, но это не могло заменить прямого контакта. Я иногда присутствовал на встречах Бернсторфа с Хаузом; хотя полковник и поддерживал видимость полной объективности, не возникало сомнений, что Хауз симпатизирует союзникам. У меня было достаточно оснований предполагать, что он постоянно убеждает президента выступить в роли arbiter mundi{19} в мировом конфликте. Подобно большинству американцев, он не понимал, что Европа может быть стабилизирующим фактором мировой политики только при условии сохранения достаточно сильных центральных держав, способных сдерживать славянские устремления. В вопросе о подводной войне он, кажется, не желал понять, что в военно-морской сфере Германия не является равным соперником союзников и использование ею субмарин служит только средством борьбы с союзной блокадой с целью достижения результатов на суше. Нынешняя озабоченность Советского Союза подводными вооружениями представляет собой просто еще один пример все той же стратегической концепции. Как и тогда, речь не идет о соперничестве в военно-морской сфере с Великобританией и Соединенными Штатами. Хауз не понимал этого, однако его влияние на Вильсона в те критические годы было, вероятно, решающим.

Обмен нотами по делу «Лузитании» повлиял на характер отношений между Германией и Соединенными Штатами вплоть до 1917 года, что усугублялось еще и другими инцидентами подобного рода. Наши искренние попытки смягчить напряженность натыкались на скалы противоречий в вопросе о подводных лодках. Вдобавок Америка постепенно становилась, в финансовом и в материальном отношении, неистощимым арсеналом для наших врагов, вплоть до такого состояния, когда ее официально заявленный нейтралитет превратился не более чем в фикцию.

Схема взаимоотношений с «Бриджпорт проджектайл компани» работала великолепно, и все размещенные ею заказы исправно выполнялись. Ежемесячно из моего офиса Альберту, финансовому советнику, высылались счета для оплаты. Однажды вечером он, утомленный дневной работой, заснул на пути домой в поезде подземки. Его портфель, полный моих отчетов и накладных, был украден у него из-под руки и в конце концов оказался в распоряжении британской или американской разведки. Я обедал в Немецком клубе с двумя или тремя из своих друзей, когда внезапно явился ужасно встревоженный Альберт и сообщил мне о происшествии. Мы предприняли все возможное, чтобы вернуть портфель, но успеха не добились. Три дня спустя газета «Нью-Йорк уорлд» поместила на своей первой полосе факсимиле некоторых из моих отчетов и продолжала такие публикации в течение недели. Сенсация получилась огромная. После того как схлынула первая волна раздражения по поводу «закулисных методов» вмешательства в работу американской промышленности вооружений, некоторые из наиболее смелых комментаторов нашли мужество заметить, что вся комбинация является, в сущности, совершенно легальной и может быть даже названа весьма остроумной. Тем не менее эти объективно настроенные люди составляли только меньшинство. Почти все остальные, а в особенности те, кто имел финансовый интерес в поставках для союзников, — банки, предприятия и сами британские и французские агенты-закупщики — были озлоблены вмешательством в свой бизнес. Наши контракты начали оспаривать, аннулировать или заменять другими «приоритетными» заказами, и нашему проекту пришел конец.

Когда генерал Фалькенгайн{20} прислал мне приказ предотвратить любой ценой поступление на Западный фронт американской военной продукции в то время, когда Германия пытается разгромить на востоке русских, в его телеграмме говорилось: «Если вам удастся сделать это, то вы сможете претендовать на значительную долю заслуг в завоевании нашей окончательной победы». Но его надежды на окончание войны в 1915 году не оправдались. Мой план не был рассчитан на длительный период и был бы в этом случае бесполезен, тем не менее до самого конца года в Европу было отправлено лишь очень незначительное количество американской военной продукции. Я, по крайней мере, мог испытывать удовлетворение, зная, что, несмотря на происшествие с украденными документами, мой план сослужил свою службу в течение периода, на который он был изначально рассчитан. В то время распространились слухи, которые не утихали и в последующие годы, о том, что бумаги были украдены у меня в момент допущенной мною фантастической небрежности. Я уверен, что мой друг Альберт не будет на меня в обиде за то, что я точно изобразил здесь существо дела. Ошибочная версия этих событий вновь появилась в печати всего три года назад в финансируемой американцами газете «Neue Zeitung», которая выходит в Мюнхене. Хотя я получил от Альберта данные им под присягой показания с изложением истинной версии, «Neue Zeitung» отказалась их опубликовать.

Возможно, мне стоит высказать несколько запоздалую признательность мистеру Ходли за его работу. Он претворил в жизнь наш план с тщательностью и ответственностью, столь характерными для американских деловых людей. Я даже не знал, был ли он по своим политическим взглядам сторонником Германии. Я только запомнил, что после того, как кража документов сделала любые дальнейшие операции невозможными, Ходли однажды посетил меня с чеком на весьма значительную сумму. Он пояснил, что я, как основная фигура при составлении контрактов, имею законное право на комиссионное вознаграждение в размере полутора процентов от общей суммы сделок. Я был предельно изумлен и сказал ему, что для меня совершенно невозможно принять вознаграждение за заказы, сделанные мной от имени германского правительства. Теперь пришел черед удивляться мистеру Ходли. Он не мог понять моего отношения к этому делу и попытался уговорить меня принять чек. В конце концов я испросил у посла разрешения принять эти деньги для германского Красного Креста, на чей счет они и были своевременно переведены. Мистер Ходли был, кажется, несколько смущен таким неделовым отношением к своему предложению и презентовал мне взамен красивый портсигар, который я с благодарностью хранил как напоминание об оказанной им помощи. Его забрали у меня в 1945 году американские солдаты в качестве сувенира — заодно с остальной обстановкой моего дома.

Возможность использования незаконных методов для предотвращения отправки союзникам грузов оружия явно рассматривалась более благосклонно в Берлине, нежели Бернсторфом и мной. Достаточно много людей как в Германии, так и в Америке считали, кажется, вполне для себя оправданным саботировать то, что они расценивали как нарушение нейтралитета, именно — поставки военной продукции только одной из воюющих сторон. Я получал по дюжине писем в день, многие из них — от agents provocateurs{21} — с изложением способов воспрепятствовать этим поставкам. С самого начала мое мнение было таково, что все эти способы нельзя ни в коем случае считать приемлемыми. Основной проблемой после битвы на Марне и появления уверенности в нескором окончании войны стала борьба с британской пропагандой, которая стремилась втянуть в конфликт Соединенные Штаты. Поэтому следовало всеми способами удерживать сторонников Германии от любых действий, которые противник мог бы использовать для достижения этой цели. Я был не в состоянии, конечно, предотвратить отдельные акты саботажа, проводимые людьми, вообразившими, что они служат германским интересам, или — еще того хуже — теми, кто потом похвалялся совершенным, поскольку некоторые из них именно так и поступали. На новых оружейных заводах происходили многочисленные несчастные случаи, что, вообще говоря, неудивительно, принимая во внимание большое количество занятых там низкоквалифицированных рабочих, и время от времени ко мне являлся кто-либо с утверждением, что именно он организовал тот или иной взрыв и потому заслуживает награждения Железным крестом. Мои архивы были полны упоминаний о подобных претензиях.

Как я уже упоминал, 26 января 1915 года я получил сообщение, одобряющее проведение актов саботажа на территории Соединенных Штатов. Оно исходило от отдела IIIB (разведка и контрразведка) Генерального штаба, а не от военного министерства, перед которым я был ответствен. По предложению Кезмента они даже перечислили нескольких человек, которых можно было использовать для этой цели. Но, поскольку телеграмма содержала только разрешение, а не приказ, я проигнорировал это предложение, которое находилось в противоречии не только с политикой Бернсторфа, но и с моими собственными убеждениями.

Случаем, возбудившим наибольший общественный интерес, было дело капитана фон Ринтелена. Это был офицер запаса военно-морского флота, банкир по профессии. Он безупречно говорил по-английски, благодаря чему, предположительно, а также из-за его связей с Соединенными Штатами Верховное командование военно-морского флота и послало его в Америку в качестве своего агента. Однажды утром в начале апреля 1915 года дверь моей нью-йоркской конторы открылась, пропуская внутрь Ринтелена. Я никогда его раньше не видел. Он совершенно открыто сказал мне, что прибыл для проведения актов саботажа. Он намеревался для задержки отправки судов с оружием организовать стачку портовых грузчиков или подкладывать на эти суда бомбы, чтобы выводить их из строя в море. Вся эта история описана в его книге «The Dark Invader» (Тайный захватчик){22}, в которой я описан как «глупый, бестолковый интриган» и выставлен персонажем, вызывающим его негодование. Один эпизод не нашел отражения в книге. Когда во время нашей первой беседы Ринтелен закончил говорить, я сказал ему: «И вы, с такими планами в голове, сразу по прибытии в Соединенные Штаты наносите первый же визит германскому военному атташе! Неужели вы не понимаете, что всякого, кто заходит в эту контору, фотографируют и за каждым устанавливают наблюдение сотрудники британских или американских спецслужб?»

«Это не имеет ни малейшего значения, — ответил Ринтелен. — Я вовсе не намерен скрываться. На самом деле мне больше всего хотелось бы встретиться с президентом Вильсоном. Я бы хотел иметь с ним очень долгий разговор, и надеюсь, что вы сможете мне это организовать».

Я пришел в изумление. Для начала я попытался убедить его в том, что нет ни малейшей надежды на выполнение его планов и — что было даже важнее — малейшая попытка в этом направлении будет иметь наихудшие политические последствия для всех нас. Я постарался передать ему некоторое представление об общих настроениях в Соединенных Штатах, в чем он был не осведомлен, но успеха я не имел и понял, что он — человек ограниченного ума, невежественный во всем, что касается сложившейся в Америке ситуации, к тому же одержимый честолюбивыми планами совершить ради Германии какой-нибудь великолепный coup{23}. А его идея добиваться свидания с Вильсоном была почти за гранью здравого рассудка. Вне зависимости от того, что организация встречи с президентом была бы делом чрезвычайно сложным для кого бы то ни было, самое малое, к чему должен был стремиться человек с такими намерениями, как у Ринтелена, — это привлекать к себе как можно меньше внимания.

Я немедленно посоветовался со своим коллегой Бой-Эдом, и он согласился со мной, что в случае, если Ринтелен останется в стране достаточно долго для того, чтобы исполнить хоть что-нибудь из своих планов, последствия могут быть катастрофическими. С согласия Бой-Эда я отослал Верховному командованию телеграмму с просьбой потребовать от германского Адмиралтейства немедленного отзыва Ринтелена. Мы избрали такой подход к этому делу, поскольку пришли к выводу, что военно-морское начальство имеет, по всей вероятности, всецело ложное представление о политическом положении в Соединенных Штатах и об опасностях, связанных с деятельностью Ринтелена. Генеральный штаб, напротив, был полностью информирован об изменяющейся ситуации и одобрял мое мнение о том, что ограничение военных поставок должно проводиться исключительно законными методами. Бернсторф также нас поддержал, и кодированная телеграмма была отправлена — связь с Германией была к тому времени уже восстановлена. Окончание этой истории есть в книге Ринтелена. Через несколько недель, за которые он успел продвинуться в выполнении своих планов касательно бомб и забастовок, он получил приказ о возвращении домой. Несмотря на то что он путешествовал с фальшивым паспортом, в середине июля 1915 года британцы сняли его с корабля в проливе Ла-Манш и позднее отправили назад в Соединенные Штаты, где он пошел под суд и был приговорен в Атланте к тюремному заключению. По окончании войны остаток его срока был аннулирован.

Судьба этого человека, движимого патриотическими мотивами, достойна сожаления, но это был риск, на который должен был идти каждый в его положении. Необычным здесь является то, что сам он не был готов принять на себя ответственность за провал своей миссии и предпочел найти козла отпущения. На эту роль подвернулся я. Он утверждает, что я отправил телеграмму, требовавшую его отзыва, «в открытую», чем и разоблачил его перед британцами. На деле же германский дипломатический шифр был к тому времени уже давно взломан британцами. К тому же более чем вероятно, что он и сам был несдержан в своих разговорах с посторонними так же, как он был несдержан в беседе со мной, и контрразведка очень скоро пронюхала о его деятельности.

То, что имена Ринтелена и мое собственное оказались связаны, объясняется, вероятно, следующим обстоятельством. В конце 1914 года я произвел выплату немецкому химику доктору Шееле за его работу по исследованию процесса превращения в порошок нефти — продукта, в котором Германия испытывала недостаток. Мы надеялись импортировать его через нейтральные страны под видом искусственного удобрения и для этой цели создали завод под названием «Нью-Джерсийская сельскохозяйственная компания». Ринтелен разыскал этого человека, и в мае 1915 года Шееле приступил к изготовлению бомб и других устройств для установки на судах, которые перевозили оружие и военное снаряжение. Он занимался этим без моего разрешения, даже не поставив меня в известность. Когда я узнал о его деятельности, то послал жалобу в Берлин, в военное министерство. Остается только добавить, что в конце войны, когда комитет сената Соединенных Штатов проводил расследование примерно двухсот или трехсот случаев предполагаемого саботажа, вопрос о причастности к ним кого-либо из персонала германского посольства даже не поднимался.

Наши усилия по нахождению другой работы для уроженцев центральных держав, занятых в американской военной промышленности, привели к прискорбному происшествию. Многие из имевших отношение к этой программе лиц были гражданами Австро-Венгрии, и я попросил поддержки у Константина Думбы, посла Вены в Вашингтоне. Он оценил весь наш план как прекрасный и летом 1915 года отослал своему правительству доклад, в котором рекомендовал оказать поддержку предлагаемым мной мероприятиям. В то же время он весьма вольно комментировал сомнительность нейтралитета американского правительства и рекомендовал предпринять все возможные шаги для противодействия такому положению вещей. Его доклад содержал одну фразу, которая, будучи вырванной из контекста, могла создать впечатление, будто мы намереваемся разрушить американскую экономику незаконными методами: «Мы можем дезорганизовать и затормозить на месяцы, если не навсегда, производство вооружения… что имеет, по мнению германского военного атташе, огромное значение и намного перевешивает те необходимые… небольшие денежные затраты». Этот доклад, вкупе с некоторыми другими из австрийского и германского посольств, был передан для доставки по назначению американскому журналисту по фамилии Арчибальд. Он был близким другом Думбы и австрийского генерального консула в Нью-Йорке господина фон Нубера. Арчибальду, считавшемуся человеком вполне надежным, была предоставлена возможность освещения войны с точки зрения германской стороны. Он уже находился на пути в Берлин, когда весь пакет находившихся при нем документов оказался в распоряжении британской военной разведки, а тексты донесений были отосланы назад в Соединенные Штаты, где их публикация породила взрыв ярости.

Мы долгое время подозревали, что Арчибальд проявил в той или иной форме халатность, и лишь совсем недавно я узнал, что же произошло тогда на самом деле. Полный отчет об этом деле дан в книге под названием «Spy and Counter-Spy» («Шпион и контрразведчик») капитана Фоски, чеха по национальности. Во время Первой мировой войны Фоска работал в тесном контакте с капитаном 1-го ранга (впоследствии адмиралом и сэром) Гаем Гаунтом, британским военно-морским атташе в Вашингтоне, который преуспел во внедрении агентов чехов в австрийское генеральное консульство в Нью-Йорке. Доклад Думбы, который вызвал все неприятности, был написан послом, который находился тогда в Нью-Йорке, в кабинете у Нубера. Пакет документов для Арчибальда составлялся в генеральном консульстве, и очень скоро полный отчет об их содержании и о способе отправки оказался в руках Гаунта, который немедленно переправил его в Лондон в военно-морскую разведку. Остальное уже было делом техники. Когда голландский лайнер «Роттердам» прибыл в Фалмут, он был должным образом обыскан, документы обнаружены и изъяты вопреки протестам Арчибальда.

Как и в большинстве шпионских историй, в книге Фоски делается попытка преувеличить значение его действительных успехов, дополнив их некоторыми фантастическими эпизодами. В данном случае он приводит подробности, касающиеся пустотелой трости, предназначавшейся для хранения наиболее секретных документов, якобы переданной ему неким графом Линаром, германским офицером, застрявшим в Америке в начале войны. Он действительно вполне мог подарить Арчибальду трость, обычный предмет «снаряжения» джентльмена той эпохи, в благодарность за доставку письма своей жене. Во всяком случае, эта трость так и не была найдена, хотя о ней упоминалось в депеше Гаунта и корабль с целью ее обнаружения был тщательно обыскан.

Британское правительство опубликовало «Белую книгу», основанную на содержании документов Арчибальда. В нее был включен и мой доклад германскому военному министерству по вопросу о пропаже «документов Альберта» и копия составленного мной же меморандума по этому вопросу, который граф Бернсторф передал в Государственный департамент. В докладе ясно говорилось, что мы не предпринимали попыток скупить американские заводы по производству военного снаряжения, как это утверждала пресса. Напротив, мы утверждали, «что германское правительство готово в любой момент — в действительности будет радо — продать и передать в распоряжение правительству Соединенных Штатов полностью или частично приобретенную продукцию… С германской точки зрения, закупка в настоящий момент германским правительством оружия, произведенного в Соединенных Штатах, хотя и приводит к потерям значительных денежных сумм, является оправданной с точки зрения гуманитарного эффекта от этих закупок в части спасения жизни германских солдат, которые, окажись это оружие в распоряжении союзников, могли бы быть с его помощью убиты или ранены. (Подписано) Папен».

Более всего неприятностей нам доставил вовсе не официальный доклад. Среди прочего я просил Арчибальда отвезти мое личное письмо жене. В нем я использовал не вполне парламентские выражения, касавшиеся этих «безмозглых янки», и пресса проявила к этой фразе повышенный интерес, не указывая контекста, в котором она была написана. Тем не менее подробности дела Альберта мало что добавляли к тому, что уже было известно по этому вопросу. Главный скандал разгорелся вокруг доклада посла Думбы. Его обвинили в намерении расстроить военное производство с помощью забастовок и иных незаконных методов. Хотя это совершенно не соответствовало действительности, Государственный департамент объявил посла persona non grata и потребовал его немедленного отзыва. Его отъезд стал очень большой потерей для центральных держав и тяжелым ударом для меня лично. Он всегда был исключительно любезен со мной, и в 1934 году, когда я отправился в Вену, мы возобновили наши дружеские отношения, и он не раз оказывал мне помощь.

В результате дела Думбы я попал под массированный огонь и вместе с моим коллегой Бой-Эдом стал мишенью бешеной кампании в американской прессе и других местах. «Уголовные методы», применяемые германскими агентами для создания препятствий производству и поставкам союзникам военной продукции, стали предметом сенсационных публикаций. Рассматриваемое в совокупности с откровениями, содержавшимися в бумагах Альберта, это дело привело к возобновлению усилий союзных представителей сделать мое дальнейшее пребывание в Соединенных Штатах невозможным. Попытка диверсии на канале Велланд и изготовление фальшивых паспортов мне не вменялись, но, несмотря на это, одно незначительное происшествие осенью 1915 года ясно показало, какого накала достигла направленная против меня кампания. В сентябре я получил от военного губернатора Нью-Йорка, генерала Леонарда Вуда, приглашение к чаю. Он был одним из наиболее уважаемых военных в Соединенных Штатах, и я уже упоминал, как близко познакомился с ним благодаря утренним верховым прогулкам в парке Рок-Крик в Вашингтоне. Я отправился к нему домой на Губернаторский остров, где он в первую очередь продемонстрировал мне планы подрыва нью-йоркской подземки и портовых сооружений, которые, по утверждению американской военной разведки, были найдены у меня в конторе. Вдвоем мы хорошенько повеселились по этому поводу, и я воспользовался случаем, чтобы откровенно обсудить с ним ситуацию в целом и в особенности посетовать на кампанию травли, жертвой которой я стал. Я сказал ему, что все приписываемые мне намерения просто смехотворны. Нам потребовались бы тысячи агентов в придачу к небольшой армии, чтобы преодолеть сопротивление охраны различных объектов, нападение на которые я будто бы замышлял. Подспудным мотивом всей этой кампании являлась подготовка общественного мнения Америки к объявлению войны. Генерал Вуд согласился со мной, и я заверил его, что не стану предпринимать сам и не буду поощрять кого бы то ни было другого к действиям, которые могли бы нанести ущерб интересам наших двух стран.

И все же волнение в обществе, вызванное публикацией доклада Думбы, делало мою дальнейшую деятельность в Соединенных Штатах крайне затруднительной. Наконец в декабре 1915 года я и Бой-Эд стали жертвами кампании, организованной против нас союзниками. Американское правительство сочло для себя удобным склониться перед волной критики, направленной против центральных держав, и объявило нас обоих персонами non grata. Когда германское правительство запросило о причинах такого шага, ему было сообщено, что мы занимались «неподобающей деятельностью в военной и военно-морской областях». На деле же никаких определенных обвинений против нас не выдвигалось.

Откровенно говоря, я был чрезвычайно доволен, когда, наконец, пришла развязка. Я был обыкновенным солдатом и всегда чувствовал себя неловко за конторским столом в то время, когда моя страна боролась за свое существование. К тому же возвращение домой давало мне возможность полностью отчитаться об изменениях ситуации, происшедших в Соединенных Штатах за полтора года войны. Я твердо решил предупредить руководителей максимально доступного для меня уровня об опасности принимаемых ими политических решений, в особенности касающихся подводной войны и вытекающих отсюда фатальных последствий. В эти тяжелые полтора года я старался служить своей стране на пределе своих способностей. Но я был солдатом, а не дипломатом. И я мало заботился о собственной безопасности. Моя жизнь была бы намного проще, если бы я не шел на риск и работал вдалеке от линии фронта под защитой дипломатической неприкосновенности. По крайней мере, я ясно понял опасность для Германии чересчур тесных связей между Америкой и западными союзниками. Вступление в войну Соединенных Штатов могло только ускорить наше поражение. И я твердо решил довести эту свою уверенность до сведения лиц, ответственных за формирование политики моего правительства.

Глава 4

Возвращение в Германию

Инцидент в Фалмуте. — «Белая книга». — Дело «Черного Тома». — Беседы в Берлине. — Недовольство кайзера. — Я возвращаюсь в полк

Я пересек Атлантический океан штормовой зимой на пароходе «Нордам». Мы зашли в Фалмут, и там, во время стоянки, несмотря на то что я путешествовал с охранным свидетельством, к двери моей каюты приставили часового, а мой багаж был самым тщательным образом обыскан. Все документы были изъяты. Ответа на телеграмму протеста, которую я отправил американскому послу в Лондоне мистеру Пэйджу с жалобой на нарушение моей дипломатической неприкосновенности, не последовало. Все же большая часть изъятых документов была мне примерно через два месяца переслана. Возвращены были, среди прочего, мои личные банковские декларации и корешки чеков, которые, по всей вероятности, были расценены британцами как первоклассный материал для их пропагандистской кампании. Не следует забывать, что в этот период Соединенные Штаты еще не решили связать свою судьбу с союзными державами. Поэтому британская пропагандистская машина концентрировала все свои усилия на попытках убедить американское общественное мнение в «преступных» намерениях Германии. Громадные старания употреблялись на то, чтобы представить Германию страной, пренебрегающей любыми законами и правилами морали. При этом ясно давалось понять, что такая система может быть уничтожена только при помощи объединения всех свободолюбивых народов мира для полного истребления врага рода человеческого.

В тот момент мы в Германии посчитали удобным объявить платежи, показанные в корешках чеков, моими личными издержками, например такими, как оплата услуг прачечной. В действительности по многим из них можно было судить о характере моей деятельности в Соединенных Штатах, хотя их важность была сильно преувеличена. Среди прочего там были указаны две выплаты Бриджмен-Тейлору, он же фон дер Гольц, он же Вахендорф, в связи с делом канала Велланд. Также упоминалась выплата Вернеру Горну, который пытался уничтожить мост Вэнсборо. Фигурировал среди получателей денег и некий Касерта, который, предположительно, оказывал помощь Бриджмен-Тейлору и Горну из Оттавы. Большинство остальных чеков представляли собой выплату жалованья фон Игелю и фон Шкале, моим помощникам в конторе военного атташе. Кроме того, были чеки на имя фон Веделла, отвечавшего за изготовление и выдачу фальшивых паспортов тем германским гражданам, которых мы старались нелегально вернуть домой для службы в вооруженных силах. И еще два чека привлекали повышенное внимание. Один из них на 68 долларов на имя представителя Круппа Таушера за небольшую партию пикриновой кислоты. Насколько я помню, она была передана Горну для нужд его канадского предприятия. Она, безусловно, не использовалась для незаконной деятельности на территории Соединенных Штатов. Много шуму было поднято вокруг чека на 19 долларов для специалиста по взрывчатым веществам по фамилии Хёген, на нем была пометка «исследование дум-дум», которая рассматривалась как доказательство того, что я сделал заказ на изготовление этих разрывных пуль. В действительности же дело обстояло иначе. У нас были основания предполагать, что русские разместили заказ на этот тип боеприпасов, и мне удалось раздобыть образец для анализа.

Резонно спросить, почему я имел при себе столь компрометирующие материалы. Причин тому было две. Во-первых, я предполагал, что действие выданного мне охранного свидетельства распространяется и на мои личные вещи. Это предположение, как видно, не отвечало британскому истолкованию международных правил ведения войны. Кроме того, я был обязан отчитаться в каждом пфенниге, потраченном мной в Соединенных Штатах. Германские власти очень строги в таких вопросах и требуют предоставления подробных денежных отчетов. Было бы намного лучше, если бы в данном случае они отбросили свои требования, поскольку этими самыми денежными подробностями британцы заполнили свою «Белую книгу» и сумели заработать на этом значительный пропагандистский капитал.

Курьезный эпизод, произошедший со мной на последнем этапе путешествия, связан с пассажиром-англичанином, который погрузился на корабль в Фалмуте и плыл вместе со мной до Роттердама. Он дал мне понять, что является важным представителем британского правительства, и попросил дать знать в Берлине, что Британия заинтересована в заключении мира. Германия должна будет вывести войска из Франции и Бельгии и в каком-либо виде восстановить Польское государство. Я заметил, что едва ли есть надежда на то, что Россия согласится на независимость Польши, но готов взять на себя труд по приезде в Берлин изучить все возможности. Я не могу вспомнить фамилию этого джентльмена, да и не имею оснований предполагать, что он сообщил мне подлинную. Так или иначе, из этого дела ничего не вышло.

Чтобы закруглить свои воспоминания о происшедшем со мной в Соединенных Штатах, я бы хотел разобраться с одним из самых противоречивых событий той войны. Для этого потребуется перенестись вперед во времени, но, поскольку отголоски событий ощущались еще долго и в мирное время, возможно, что здесь такой разбор не будет столь уж неуместен. Я имею в виду то, что впоследствии получило название дела «Черного Тома». Утверждалось, что в июле 1916-го и в январе 1917 года германские агенты якобы устроили серию взрывов на сортировочных станциях, принадлежавших Железнодорожной компании долины Лейг, после которых эта фирма вкупе с Канадской вагоностроительной и литейной компанией предъявила германскому правительству иск на сумму в 40 миллионов долларов за причиненный ущерб. Причем в организации данного дела обвинили меня. Возможно, такое обвинение очень хорошо стыковалось с приобретенной мною репутацией, но для доказательства моей причастности к диверсиям этого было явно недостаточно. Упомянутые взрывы, произошедшие, как предполагалось, вследствие актов саботажа, а более вероятно — из-за самовозгорания боеприпасов, имели место спустя соответственно семь и тринадцать месяцев после моего отъезда из Соединенных Штатов. Но заинтересованные компании приложили массу усилий, чтобы доказать, будто бы я получал официальные инструкции о проведении таких вредительских действий и что «мои» агенты ответственны за их выполнение.

Через несколько лет после войны, ведя в Вестфалии жизнь сельского джентльмена, я неожиданно получил из германского министерства иностранных дел большой пакет документов с просьбой возвратить их с собственными комментариями. Среди прочего там имелась подборка будто бы данных под присягой свидетельств о моей личной жизни в Нью-Йорке в 1915 году. Содержание этих документов заставило меня как следует повеселиться. В них делалась попытка доказать, что я вел весьма распущенный образ жизни и имел открытую связь с некоей американской девицей, имевшей обыкновение сопровождать меня во время утренних конных прогулок в Центральном парке. Сообщалось, что мы проводили почти непрерывную серию званых вечеров, на которых присутствовало множество наших друзей — естественно, сплошь тайных агентов — в сопровождении своих любовниц. Оказывается, в 1915 году я устроил такой вечер в одном из борделей в деловой части города, где гостям подавалось шампанское, а я поднимал бокалы за здоровье кайзера и за нашу победу. Особо указывалось, что при этом присутствовал граф Бернсторф и еще один гость, который и был тем человеком, который спустя длительное время после моего отъезда из Соединенных Штатов организовал взрывы в долине Лейг.

Я сделал под присягой заявление, что все представленные мне свидетельские показания, в особенности же одно, датированное 14 февраля 1925 года, данное некоей Миной Рейсс, урожденной Эдвардс, известной также как «девушка Истмена», являются от начала до конца чистейшей воды вымыслом. Я никогда в жизни не был знаком с этой молодой женщиной, и ни я, ни Бой-Эд не водили ее в дом № 123 по Западной 15-й улице, занимаемый некой миссис Гордон или миссис Гельдт. Как этот адрес, так и проживающие по нему люди мне совершенно неизвестны. Другой нелепостью является утверждение, касающееся моих верховых прогулок в Центральном парке. Лошадь, которую я действительно нанимал в Академии верховой езды Центрального парка, не переносила близкого соседства других лошадей, из-за чего на ней приходилось ездить исключительно в одиночку.

Когда истцы обнаружили, что мое соучастие в деле доказать не так-то просто, они представили копию приказа, который, по их утверждению, я получил от германского Генерального штаба, предписывавший мне проведение актов саботажа. И опять-таки опровергнуть этот документ оказалось относительно просто. Я сделал под присягой заявление, в котором говорилось: «Приписываемое мне участие в указанных актах саботажа основывается на документе, описанном как «Циркуляр Генерального штаба военным атташе в Соединенных Штатах», датированный 15 января 1915 года. В упомянутом документе имеется ссылка на предыдущий документ, датированный 2 ноября 1914 года, разрешающий мне подстрекательство к забастовкам и совершение диверсионных актов на заводах и в иных местах. Я никогда не получал ни одной из этих инструкций; они являются очевидными фальшивками. Ни один офицер по фамилии Фишер, подпись которого на них фигурирует, никогда не занимал в Генеральном штабе или в военном министерстве должностей, дающих право на подготовку подобных документов. Более того, никогда не существовало должности или ранга, поименованного как «Generalt des deutschen Heeres» (Генеральный советник германской армии). Вдобавок ко всему, второй циркуляр адресован военным атташе во множественном числе и мог, таким образом, быть сфабрикован только лицом, не имеющим представления о том, что в действительности военный атташе был только один. Далее я указывал, что остальное содержание циркуляра не имеет ничего общего с фактами. В нем упоминались германские банки, отделения которых в Соединенных Штатах якобы открыли для меня неограниченный кредит для оплаты диверсионных актов. Если и существовали германские банки, действительно имевшие свои отделения в Соединенных Штатах, то ни один из них никогда не предоставлял мне никакого кредита. Все денежные средства, использовавшиеся при проведении наших коммерческих операций, передавались в мое распоряжение в соответствии с правилами Альбертом, нашим коммерческим атташе.

Я могу только предполагать, что люди, проводившие расследование для Железнодорожной компании долины Лейг, каким-то образом прознали о депеше, полученной мной 26 января 1915 года от отдела IIIB Генерального штаба, в которой содержались некоторые из предложений, сделанных в Берлине сэром Роджером Кезментом. Поскольку самого документа в их распоряжении не было, они сочли необходимым реконструировать для своих нужд нечто на него похожее. В любом случае, в этой депеше содержалось только разрешение, а не приказ на проведение диверсий, и, как я уже ясно указывал, никаких действий по этому поводу мной предпринято не было.

Все документы, изъятые у меня британскими властями в Фалмуте при возвращении в Германию, были впоследствии использованы в качестве доказательств в тяжбе по делу «Черного Тома». Они покрывали все аспекты моей деятельности в Соединенных Штатах, но ни один из них не содержал ни малейшего указания на мое участие в диверсионных актах. И тем не менее, чтобы возложить на мои плечи ответственность за взрывы, были использованы все мыслимые юридические уловки. На протяжении нескольких лет находилось множество самых различных людей, готовых присягнуть, что именно они являлись теми агентами, которые устроили взрывы по приказу германского правительства. Одно время германский министр иностранных дел др Штреземан был, казалось, готов выплатить известную сумму в возмещение ущерба. Кто-то сказал ему, что урегулирование этого вопроса положительно скажется на взаимоотношениях Соединенных Штатов и Германии. В тот момент такое предложение звучало весьма заманчиво. К счастью, я узнал о его намерениях. Я посетил его и сказал, что, по моему мнению, оснований для такого компромисса не имеется: Германия не может нести в этом вопросе какой бы то ни было ответственности. Тем не менее он настаивал, что политическая выгода от подобного шага перевесит финансовые потери. Тогда мне пришлось сообщить ему, что я буду вынужден внести в рейхстаг жалобу по поводу такого умышленного разбазаривания общественных денег. В результате он решил ничего не платить, и в 1930 году Смешанная комиссия по претензиям, образованная для разрешения этого вопроса, отвергла иск с взысканием с истцов судебных издержек.

Это, однако, не поставило на этом деле точку. Еще два раза предоставлялись новые материалы, но комиссия дважды — в марте 1931-го и в ноябре 1932 года — снова решила вопрос в пользу Германии. Один из моих американских друзей сообщил мне, что адвокат, представлявший Железнодорожную компанию долины Лейг, уже получил от нее гонораров примерно на миллион долларов. А потому было совсем неудивительно, что дело продолжало тянуться. В очередной раз нашлись еще свидетели, и дело было снова возобновлено. Тем временем в Германии к власти пришли нацисты, и в ходе переговоров с некими полуофициальными представителями истцов им было сообщено, что выплата 40 миллионов долларов отступных может существенно расположить американское общественное мнение в пользу нового германского режима. Нацисты ничего не понимали в международных делах и, в своем невежестве относительно положения в Соединенных Штатах, ухватились за это предложение еще сильнее, чем доктор Штреземан. Одним из членов комиссии с американской стороны был мистер Джон Макклоу, ныне являющийся американским верховным комиссаром в Германии, а в то время сотрудник юридической фирмы «Крават де Герсдорф, Свэйн и Вуд». Я не имел ни малейшего представления о ходе всего процесса, хотя и являлся тогда в правительстве вице-канцлером и мог бы ожидать, как лицо, наиболее часто упоминаемое в деле, что со мной проконсультируются. Как– то раз министр иностранных дел Нейрат попросил меня зайти к нему и показал текст соглашения, заключенного между Железнодорожной компанией долины Лейг и германским правительством, от имени которого документ был подписан неким господином фон Пфеффером. В нем говорилось о готовности германского правительства прекратить тяжбу, выплатив истцам возмещение ущерба. Этот документ привел и меня и Нейрата в полное замешательство. Пфеффер был одним из доверенных лиц Гитлера и постоянным членом его близкого окружения, но по своему положению никоим образом не имел права подписывать такие соглашения от имени германского правительства. Я попросил Нейрата изучить протоколы переговоров; впоследствии он несколько раз говорил с Гитлером, пытаясь аннулировать это соглашение.

Примерно в это же время в Берлине объявился Ринтелен. Мне сообщили, что американцы обратились к нему в надежде получить показания от агентов. Я думаю, что к тому моменту он уже стал британским подданным; в противном случае, как мне кажется, его деятельность можно было бы расценить как государственную измену. Он тоже был занят тяжбой с германским правительством по поводу компенсации за свое тюремное заключение в Атланте во время войны. Он не добился успеха ни в одном из своих предприятий и возвратился в Лондон, чтобы написать вторую книгу, «The Return of the Dark Invader» («Возвращение тайного захватчика»), вновь составленную в основном из направленных против меня обвинений. Я уверен, что к тому времени его нервная энергия совершенно истощилась и он не мог уже вполне отвечать за свои слова и поступки.

В дни, предшествовавшие моему назначению на пост канцлера, меня посетил в нашем сельском доме в Вестфалии некий американский джентльмен, назвавшийся представителем Железнодорожной компании долины Лейг. Я не стану называть его имени, поскольку оно было, вероятнее всего, вымышленным. Он заявил, что дело «Черного Тома» можно легко урегулировать к удовлетворению обеих (!) сторон, если я только соглашусь присягнуть, что знал о том, что некий агент состоял на службе у германского правительства. Это вовсе не будет подразумевать мою собственную личную ответственность по делу, сказал он и дал ясно понять, что моя помощь будет подобающим образом вознаграждена. Оглядев наше скромное хозяйство, он заметил: «Вы сможете тогда поселиться в доме в три раза больше этого, оснащенном всеми современными удобствами». Я ответил ему, что очень люблю свой дом и к тому же мне неизвестен ни один агент, который мог бы ему пригодиться.

Позднее, по мере того как отношения между нацистским правительством и Соединенными Штатами становились все более напряженными, германский представитель в Смешанной комиссии по претензиям доктор Хойкинг подал в отставку. Железно– дорожная компания долины Лейг в очередной раз возобновила дело в мае 1939 года, и оно было решено в ее пользу, но без определения суммы ущерба. Таким образом, можно считать, что дело «Черного Тома» по-прежнему не закрыто, и таинственные связи, налаженные мной в бытность «супершпионом», по всей вероятности, все еще пачкают мою репутацию в Соединенных Штатах. Невредно будет поэтому привести здесь данное мной под присягой заявление, сделанное в присутствии нотариуса 27 ноября 1927 года, когда германское правительство впервые затребовало мои показания по данному вопросу:

«Никогда, ни при каких обстоятельствах, ни устно, ни письменно, ни тайно, ни советом, ни приказом, указанием или разрешением, я не способствовал разрушению заводов или складов военного снаряжения; равно как никоим образом не поддерживал и не способствовал таковым планам других лиц. Обвинения меня в том, что я насильственными или незаконными методами препятствовал функционированию американской промышленности по производству вооружений, являются, таким образом, полностью безосновательными. Большинство лиц, упомянутых американскими истцами в качестве членов предполагаемой диверсионной организации, совершенно мне неизвестны. С некоторыми другими из числа упомянутых лиц я был знаком, но исключительно в связи с деятельностью, никоим образом не имеющей отношения к производству диверсионных действий против американской собственности. Что же касается инцидентов на терминале «Черный Том» и на заводе «Кингсленд», то могу только засвидетельствовать, что впервые узнал названия обоих этих пунктов из американских судебных постановлений. Взрывы в этих пунктах имели место через соответственно семь и тринадцать месяцев после моего отзыва из Соединенных Штатов, и я ни прямо, ни косвенно не имею к ним никакого касательства».

Однако возвратимся к моей собственной истории. Я прибыл в Германию 6 января 1916 года и встретился со своей семьей впервые более чем за два года. В Берлине я узнал, что приобрел репутацию человека, сделавшего все возможное в его положении для защиты Германии от неблагожелательного отношения нарушающих свой нейтралитет Соединенных Штатов. Я оказался первым официальным лицом, вернувшимся в Германию после того, как провел в Соединенных Штатах весь период от самого начала войны, и на мои доклады образовался большой спрос. Начальник германского Генерального штаба, генерал фон Фалькенгайн, потребовал меня к себе почти сразу же после моего возвращения. Я провел с ним несколько часов, давая подробный отчет о настроениях в Соединенных Штатах, главных спорных вопросах и о перспективах на будущее. Фалькенгайн выразил мне благодарность за все, что я сделал для замедления поставок врагу военного снаряжения, и одобрил все предпринятые мной меры. Тем не менее его планы относительно окончания войны в 1915 году ни к чему не привели, и он усматривал мало надежды на ограничение последствий все возрастающей американской помощи союзникам.

В своем докладе я сделал особый упор на колоссальный промышленный потенциал Америки, который, указывал я, может обеспечить производство практически любого желаемого количества продукции. Проблема сводилась только к финансированию. Единственный остававшийся открытым вопрос состоял в масштабах кредитов, которые Соединенные Штаты готовы были предоставить. Союзники старались употребить все мыслимые способы для втягивания Соединенных Штатов в войну. А потому, по моему глубокому убеждению, следовало проявлять величайшую заботу о сохранении, насколько это возможно, дружественных отношений между Соединенными Штатами и Германией. Германские агенты не должны предпринимать никаких попыток саботажа, Германия должна сделать заявление, что противоречия в вопросе подобающего использования подводных лодок будут разрешены, и не предпринимать попыток ведения неограниченной подводной войны. Я постарался объяснить генералу, насколько сильно повлияло потопление «Лузитании» на увеличение враждебности к Германии в общественном мнении Соединенных Штатов. Он разделял общее мнение наших соотечественников, что подобное отношение к нам неправомерно, и не мог понять, как может государство, в формировании которого люди германского происхождения играли столь значительную роль, отдавать все свои симпатии противоположному лагерю. Я сказал ему, что, если бы в Соединенных Штатах был проведен сейчас референдум, он наверняка продемонстрировал бы явное одобрение большинством населения политики нейтралитета, а между тем 90 процентов органов прессы симпатизируют союзникам. Одна-две серьезные политические ошибки со стороны Германии неизбежно приведут большинство людей в Америке к одобрению объявления войны. Кроме того, Соединенные Штаты являются морской державой, и, хотя их возможности в этом отношении не получили еще должного развития, они разделяют британскую концепцию свободы мореплавания. Я был абсолютно убежден в том, что наши методы ведения подводной войны в конце концов неминуемо приведут к открытому конфликту, если только не будет предпринято попыток внести в них необходимые коррективы.

Тогда генерал спросил у меня, к какой же политике должны прибегнуть центральные державы в случае ограничения масштабов подводной войны. Я ответил, что нам необходимо дать всему миру ясно понять, что мы не ведем завоевательной войны. На наших границах не существует территориальных проблем, которые можно было бы рассматривать как casus belli{24}. Нашей единственной целью является защита своих заморских рынков и развитие мирным путем своих колониальных владений. Неумная дипломатия поставила нас с самого начала войны в уязвимое положение. В настоящее время важнейшим делом для нас является утверждение этих простых истин и опровержение обвинений в ведении нами агрессивной войны. Войну мы объявили, чтобы помочь Австро-Венгрии в борьбе против славянской угрозы, и у нас нет политических интересов, которые противоречили бы интересам Соединенных Штатов. Мы должны объяснить совершенно отчетливо, и в первую очередь американской публике, какую Европу мы хотели бы видеть по окончании войны. Такое обращение к разуму народа является единственным способом противостоять вражеской пропаганде.

Фалькенгайн был чрезвычайно умным человеком. Он много путешествовал и был близко знаком с зарубежными странами. Без сомнения, он понимал ограниченность ресурсов, находившихся в распоряжении центральных держав. С другой стороны, он столкнулся с ситуацией, в которой германский военно-морской флот, и так занимавший при кайзере весьма независимую позицию, получил определяющее влияние на выбор внешнеполитического курса страны. Сам кайзер был убежденным сторонником военно– морской политики Тирпица, которая более, чем что-либо другое, привела перед войной к ухудшению наших отношений с Великобританией. Поэтому методы, избранные для ведения подводной войны, станут определяющим фактором нашей политики. Хотя Фалькенгайн и выразил полное согласие с моими выводами, их практическое воплощение в жизнь перед лицом возражений, исходящих от самого кайзера и от Тирпица, представляло собой чрезвычайно сложную проблему.

Он завершил нашу беседу такими словами: «Моим долгом как солдата и как начальника штаба является доведение этой войны до победного завершения. До тех пор, пока продолжается морская блокада, одни военные операции не могут привести к решающему успеху. Адмирал фон Тирпиц утверждает, что «только неограниченная подводная война способна вывести нас из этого тупика». Союзная блокада не соответствует правилам ведения войны на море и обрекает центральные державы на медленную смерть от голода. Поэтому Германия имеет право как с военной, так и с моральной точек зрения использовать для ее прорыва любые средства. «Я обязан использовать это оружие, если командование военного флота гарантирует успех от его применения. И они дали мне такую гарантию», — заключил он.

Я мог только ответить на это Фалькенгайну, что по-прежнему убежден: такое решение, в случае его применения на практике, неизбежно повлечет за собой вступление в войну Соединенных Штатов. В этом случае война будет проиграна.

Фалькенгайн поднялся и сказал: «Вам уже известно мое мнение касательно способов доведения этой войны до успешного завершения. Мне приходится попросить вас серьезно поразмыслить над возможностью пересмотреть свои взгляды по этому вопросу с учетом упомянутых мной соображений».

«Ваше превосходительство, — ответил я, — моя убежденность вытекает из близкого знакомства с событиями, происшедшими в Соединенных Штатах за последние полтора года. Боюсь, что мое мнение остается неизменным».

Несколько следующих дней были насыщены встречами и беседами. Я посетил двух ведущих морских офицеров — адмирала фон Гольцендорфа и адмирала фон Мюллера. Их интерес к моим описаниям жизни в Соединенных Штатах быстро сменился изумлением, когда они поняли, что я являюсь бескомпромиссным противником их политики использования подводных лодок. Это была проблема, занимавшая в тот момент в Германии все умы, и тот факт, что некто, владеющий личными знаниями о положении в Соединенных Штатах, может высказывать по этому вопросу взгляды, не совпадающие с взглядами руководителей страны, совершенно не пришелся им по вкусу.

Германский канцлер, господин фон Бетман-Гольвег, также попросил меня лично отчитаться перед ним. Я повторил аргументы, которые уже представлял Фалькенгайну. Сейчас передо мной был не солдат, занятый исключительно вопросами военного применения имеющихся у него средств, но ответственный политик, глава германского правительства. Он был знаком с проблемой в широчайшем контексте и был занят изысканием способов завершения войны таким образом, который бы гарантировал сохранение влияния центральных держав и не создал бы у народа ощущения, что все понесенные им жертвы напрасны. Канцлер тоже чувствовал, что войну невозможно выиграть с помощью одного только вида оружия, и разделял мое мнение о том, что неограниченная подводная война приведет к вступлению в конфликт Америки и к поражению Германии. Он сказал мне, что использует все средства, имеющиеся в его распоряжении, чтобы предотвратить такое развитие событий, но при этом я должен иметь в виду, что рьяные сторонники теперешней политики военно-морского флота не только очень сильны при дворе, но и контролируют значительную часть прессы и могут ощутимо влиять на общественные настроения. Верховное командование поддерживает Тирпица в его утверждении, что медленное голодное истощение населения центральных держав должно быть предотвращено любой ценой. Альтернативную политику можно будет проводить только при условии, если общество будет полностью осведомлено об опасности, нераздельно связанной с продолжением подводной войны. Канцлер предположил, что наилучшим методом для достижения этой цели будет сбор группы журналистов со всей Германии для ознакомления с моим докладом о положении в Соединенных Штатах. Я ответил, что такое предложение устраивает меня как нельзя лучше, но попросил, чтобы мне было позволено предварительно получить аудиенцию у императора, о предоставлении которой уже велись переговоры. Кроме того, мне было необходимо получить разрешение у начальника штаба, поскольку я более не находился в ведении министерства иностранных дел. Канцлер, по-видимому, не усмотрел в выполнении этих условий каких-либо трудностей.

Спустя несколько дней вечером я получил приказ явиться на следующее утро к генералу Фалькенгайну с тем, чтобы отправиться вместе с ним в Потсдам на свидание с кайзером. Прежде чем мы выехали, я сказал генералу, что, при всем моем уважении к его мнению, я твердо убежден, что ведение неограниченной подводной войны будет означать неминуемое военное поражение. Он конечно же вправе ожидать от младшего офицера особой сдержанности в выражении перед императором собственного мнения, которое находится в противоречии с позицией Верховного командования. А потому я прошу освободить меня от аудиенции, поскольку не вижу возможности изложить перед кайзером какие– либо взгляды, отличные от своих собственных. На это генерал Фалькенгайн ответил: «Едем, вы можете говорить императору все, что сочтете необходимым».

Прием у императора обернулся для меня серьезным разочарованием. Я предполагал, что кайзер потребует объяснить, почему отношения с Соединенными Штатами приняли такой скверный оборот после всех выражений доброй воли, которыми он напутствовал меня перед отъездом. Я рассчитывал описать ему отношение американцев к войне на море и масштабы их возможной помощи союзникам. Вместо этого кайзер, после короткого приветствия, пустился в продолжительное изложение своего видения ситуации в Америке. Мне практически не удавалось вставить ни единого слова. По всей видимости, он был уверен, что союзникам ни при каких обстоятельствах не удастся заставить Соединенные Штаты объявить нам войну. В этот момент я, должно быть, позволил себе отчаянный жест, выражающий несогласие. Он замолчал и поглядел на меня с изумлением.

«Может быть, вашему величеству неизвестно, — отважился я, — насколько важные изменения произошли в Америке после начала войны. Все в нашем посольстве, начиная от графа Бернсторфа и кончая самым младшим секретарем, убеждены, что в конце концов конгресс выполнит все, чего потребует президент. Его поддерживает общественное мнение, и он может поставить конгресс перед fait accompli{25}. Все представители вашего величества в Америке уверены в неизбежности объявления войны, если не будет найдено решение вопроса о подводных лодках».

«Нет, нет! — возразил с величественным жестом император. — Мой друг Баллин{26} знает Америку лучше. Он говорит мне, что, хотя Вильсон — упрямый малый, ему никогда не удастся заставить конгресс согласиться на объявление войны».

Я мог только ответить, что не могу понять, как Баллин мог прийти к такому выводу. После этого я был, несколько поспешно, отпущен. Было ясно, что я попал в немилость. Меня не пригласили к обеду и не дали возможности представить императору свои доводы в более официальной манере. За все время аудиенции Фалькенгайн не произнес ни единого слова, и у меня создалось впечатление, что кайзер был уже поставлен в известность о моих взглядах людьми из военно-морского флота и не был склонен дать мне возможность высказаться. Через несколько дней я повстречался с Баллином в гостинице «Эспланада» и рассказал этому влиятельному руководителю пароходной компании «Гамбург — Америка» об удивлении, которое вызвали у меня взгляды кайзера на этот вопрос. Он, как мне кажется, был немного смущен тем, что кайзер процитировал его высказывания. Мне остается только предполагать, что он разделял уверенность Тирпица в том, что неограниченное применение подводных лодок было единственным способом успешного завершения войны, и потому шел на все, чтобы не привлекать внимания к неотделимым от этого проблемам.

Канцлер был сильно удручен результатами моей аудиенции, но продолжал настаивать, вместе с министром иностранных дел господином фон Яговом, чтобы я все же провел свою пресс-конференцию. Между прочим, я рассказал Ягову о своей встрече на борту парохода «Нордам» с таинственным англичанином, но он ясно дал мне понять, что время было совершенно неподходящим для обсуждения таких идей. Однажды утром Бетман-Гольвег прислал мне записку с извещением, что пресс-конференция должна состояться на следующий день в 6 часов вечера в одном из внутренних помещений Рейхстага и что он запросил у Фалькенгайна согласия на мое в ней участие. Через два часа после этого я получил из военного министерства один из их знаменитых синих конвертов со срочным приказом: «Вам надлежит выехать в течение двадцати четырех часов на Западный фронт и явиться по прибытии в 93-й запасный пехотный полк 4-й гвардейской пехотной дивизии для продолжения службы в должности батальонного командира».

Вероятно, Верховное командование военно-морского флота сочло это наилучшим выходом из создавшегося положения. Если бы нам удалось дать германской прессе ясную картину сложившейся ситуации, мы наверняка могли бы добиться многого. Но Верховное командование, без сомнения, с удовольствием избавилось от самоуверенного младшего офицера, сочтя, что от меня будет гораздо больше проку в полку. Я подготовил свое полевое снаряжение и в требуемый срок выехал на место новой службы.

Моя вовлеченность в американские дела имела два продолжения. Когда в 1917 году я находился во Фландрии, то получил однажды из Генерального штаба требование составить записку по поводу возможности формирования Соединенными Штатами экспедиционных сил в случае, если кампания с применением подводных лодок приведет к объявлению войны. Общее убеждение там было, по-видимому, таково, что ресурсы американской армии мирного времени не позволяют за короткое время сделать ничего подобного. В своей записке я в максимально допустимых по силе выражениях утверждал обратное, однако сомневаюсь, что она произвела хоть сколько-нибудь ощутимый эффект. Мое второе вмешательство в эти вопросы было связано с просьбой министерства иностранных дел прокомментировать их план заключения соглашения с Мексикой для совместного нападения на южные границы Соединенных Штатов. Я отлично знал, что общая слабость и анархия, царившая в Мексике, делали подобные схемы нереальными, и весьма убедительно написал об этом. И вновь на мое мнение не обратили никакого внимания, в противном случае знаменитая телеграмма Циммермана не была бы отправлена или, по крайней мере, не была бы перехвачена. Следует напомнить, что послание, подписанное заместителем министра иностранных дел Циммерманом, должно было положить начало этому абсурдному проекту. Оно было перехвачено и расшифровано британцами, и его содержание замелькало на первых страницах всех издаваемых в странах Антанты газет. Его перехват был, без сомнения, великолепным достижением разведки и нанес нам непоправимый ущерб.

Что касается меня лично, то мое упорное отстаивание в Берлине своего собственного мнения не прошло незамеченным и не осталось без вознаграждения. После того как Фалькенгайн был заменен Гинденбургом и Людендорфом и направлен в Турцию, он вспомнил о капитане Генерального штаба, который столь точно предсказал происшедшие в Америке события, и направил мне предложение присоединиться к его команде в качестве начальника оперативного отдела. Но это уже другая история.

Глава 5

На действительной службе

Западный фронт. — Перевод в Турцию. — Планы повторного захвата Багдада. — Палестинский фронт. — Проблемы с командным составом. — Наступление генерала Алленби. — Очищение Иерусалима. — Лиман фон Зандерс. — Лоуренс. — Наступление в восточной Иордании. — Посещение Западного фронта. — Людендорф. — Коллапс в Палестине. — Турецкое перемирие. — Конфликт с маршалом. — Мой побег в Германию. — Отставка. — Уроки мирного времени

Мои впечатления от службы офицером на Западном фронте ничем не отличаются от пережитого миллионами других военнослужащих, воевавших по обе стороны фронта. Мой полк участвовал в битвах у гряды Вими и на Сомме и сражался во Фландрии. 4-я гвардейская пехотная дивизия, в которую входил 93-й запасный пехотный полк, использовалась для латания дыр в линии фронта в большинстве пунктов, где существовала опасность прорыва союзников. В один из первых трудных дней битвы на Сомме я был вызван, чтобы заменить офицера оперативного отдела нашей дивизии. Из всего сохранившегося в моей памяти интерес представляет атака союзников 1 сентября 1916 года между Анкром и Шолни, когда британские и канадские дивизии были впервые поддержаны танками. В германской сводке за этот день упоминается о глубоком проникновении противника в германские линии, но сказано также, что 4-я гвардейская пехотная дивизия удержала свои позиции.

На деле все обстояло не так просто, как можно подумать, прочтя это лаконичное сообщение. Когда день уже близился к концу, наши позиции, казалось, почти совсем обезлюдели. Я торопливо собрал денщиков, поваров, ординарцев и писарей нашего дивизионного штаба и некоторых стоявших поблизости частей и стал с их помощью имитировать на наших позициях активность, как если бы к нам прибыли свежие подкрепления. В действительности на многие километры у нас за спиной не было даже ни одной резервной роты — был полный тактический прорыв нашего фронта, о котором противник мечтал так долго и который он, кажется, теперь еще не обнаружил. Несколько дюжин административного персонала — вот все, что отделяло врага от крупной победы. Когда мы на следующее утро подсчитали наши потери, то выяснилось, что только одна наша дивизия потеряла убитыми 72 офицера и 4200 нижних чинов, но победу в конце концов одержал тот, у кого оказались более крепкие нервы. С этой курьезной неспособностью британцев использовать свои преимущества мне пришлось сталкиваться еще не раз.

Всего за это ужасное лето мою дивизию бросали на передовую три раза, и наши общие потери составили 173 офицера и 8669 нижних чинов. В понедельник на Пасхальной неделе, 11 апреля 1917 года, мы опять были в бою у гряды Вими и Арраса. В течение четырех недель битвы мы не давали спуску канадским дивизиям, и врагу, должно быть, уже стало ясно, что огромные потери, понесенные им за последний год, ни на шаг не приблизили его к победе.

Ужасные потери, причиненные нам в битве на Сомме, объяснявшиеся тем, что относительно маловажные в тактическом отношении позиции приходилось защищать до последней крайности, убедили всех фронтовых офицеров, что германская система устарела и является чересчур жесткой. Принципиальной установкой любой войны всегда была необходимость расходовать человеческие жизни сколько возможно бережливо. Поэтому после боев на истощение у Вими я, по собственной инициативе, внес некоторые изменения в оборонительную тактику на фронте своей дивизии в Артуа. Я оставил на передовых позициях относительно малое число людей, разместив их в хорошо замаскированных и оборудованных стрелковых ячейках, расположенных эшелонами. Это уменьшало концентрацию огня вражеской артиллерии, привыкшей стрелять по густой сети траншей, густо «населенных» солдатами. Я не претендую на славу изобретателя этой системы, основная идея которой была намечена Людендорфом в недавней серии штабных приказов. Тем не менее моя практическая интерпретация его идеи оказалась необычайно удачной, и меня даже пригласили в штаб-квартиру главнокомандующего с тем, чтобы я лично сделал доклад одновременно Гинденбургу и Людендорфу.

Это не было моим первым посещением штаб-квартиры. Мой друг Лерснер, которого я знал со времени службы в Дюссельдорфе и с которым потом работал в Соединенных Штатах и в Мексике, служил при штаб-квартире в качестве офицера связи министерства иностранных дел, и я время от времени навещал его там. Фельдмаршал и Людендорф бывали порой столь любезны, чтобы перекинуться со мной несколькими словами. В упомянутом случае Гинденбург весьма подробно расспрашивал меня по поводу моего опыта применения новой оборонительной тактики, обращая особое внимание на вопрос о том, не пострадает ли моральное состояние личного состава при использовании его в составе маленьких независимых групп, а не крупных подразделений под централизованным управлением. Он все же согласился со мной, что эта проблема сводится в основном к соответствующей тренировке и к доверию, которое нижние чины должны испытывать к своим офицерам. Все мои беседы с фельдмаршалом касались тогда исключительно военной сферы, но, несмотря на это, заложили фундамент для личных отношений, и они спустя годы развились до столь высокого уровня, вообразить который я был в то время не в состоянии.

Однажды в июне 1917 года меня вызвали с передовой к батальонному полевому телефону. На другом конце линии оказался Лерснер. «Тебя назначили начальником оперативного отдела Армейской группы Фалькенгайна, и вместе с ним ты отправляешься в Месопотамию», — сказал он мне. Привести меня в большее изумление было невозможно. «Месопотамия? И где же, черт возьми, она находится?» — таков был мой первый вопрос. Но Лерснер не мог сообщить никаких дополнительных подробностей и просто велел мне немедленно прибыть в Берлин.

Мне бы хотелось остановиться более подробно на воспоминаниях о моем пребывании на Среднем Востоке по двум причинам. Хотя в значительной степени эти воспоминания состоят из военных впечатлений находившегося тогда еще в относительно небольших чинах офицера, они могут представлять интерес благодаря тому, что я занимал в то время должность, которая позволила мне получить ясное представление о ходе кампаний в Месопотамии и Палестине. В официальной германской военной истории этим театрам войны уделяется мало внимания, и читателям, знакомым с воспоминаниями Алленби и Лоуренса Аравийского, может показаться достаточно интересным взгляд на события с другой стороны фронта. К тому же приобретенный мною в то время опыт и связи с ведущими турецкими военными и чиновниками оказались для меня весьма полезными, когда более чем через двадцать лет я вернулся в Турцию в качестве германского посла.

Фалькенгайн был заменен на своем посту Гинденбургом и Людендорфом после сражения за Верден. Несмотря на весь свой ум и ясность представлений, он все же не обладал достаточной широтой взглядов. Тем не менее кампания в Румынии значительно подняла его авторитет, и, когда Турция обратилась к своему союзнику с просьбой о срочной помощи, Фалькенгайн показался именно тем человеком, который мог бы заполнить образовавшуюся брешь. Германский фельдмаршал Кольмар фон дер Гольц сумел отбить британское нападение на Багдад, и британская армия генерала Таунсенда сдалась туркам в Кутэль-Амаре. Теперь Гольца не было в живых. Турки испытывали к нему громадное доверие и после его смерти потерпели несколько неудач, включая и потерю Багдада. В задачу Фалькенгайна входило вернуть город назад. Он ненадолго посетил Турцию, чтобы ознакомиться с положением, и решил принять на себя верховное командование при условии, что операции на всех четырех главных театрах боевых действий Турции — Дарданелльском, Кавказском, Месопотамском и Палестинском — будут вестись согласованно. Этот вопрос был решен после свидания с Энвер-пашой, о котором я уже упоминал выше и который к тому времени стал в Турции самым влиятельным человеком. В обмен на это в Германии для усиления турецкой армии формировался маленький экспедиционный отряд. Таким образом, ближневосточное Верховное командование несло ответственность за громадную территорию. Когда я принимал новое назначение, то нимало не представлял себе, какие необыкновенные трудности и неурядицы нас ожидают. Обширность территории, крайняя ограниченность транспортных средств, наше незнание страны, ее климата и народа и совершенно непонятные нам характеры ведущих турецких деятелей — все эти факторы играли свою роль в наших проблемах. Некоторые из этих трудностей могли быть преодолены при помощи чисто военных мер, другие — благодаря стремлению к компромиссам, которое впоследствии очень мне пригодилось, когда через много лет я возвратился в эту страну.

По прибытии в Берлин я обнаружил, что подготовка к формированию германского Азиатского корпуса идет полным ходом. Основные силы не могли прибыть на Ближний Восток раньше поздней осени, и непосредственной задачей в тот момент была отправка в Турцию небольшого штаба для планирования и проведения необходимых подготовительных мероприятий. Мы выехали в Константинополь, или Стамбул, как он теперь называется, в июле. План операции по возврату Багдада, который мы разработали в фантастическую жару, стоявшую тем летом в Турции, сводился в основных чертах к следующему: турецкая 7-я армия к осени должна была быть реорганизована в Алеппо{27} и его окрестностях и принять в свой состав для усиления германский Азиатский корпус. Этим войскам следовало двинуться по берегу Евфрата, используя реку как основную линию коммуникаций, и наступать на Багдад. Одного взгляда на карту достаточно, чтобы обратить внимание на исключительные трудности, которые нам предстояло преодолеть. Местность представляла собой в основном пустыню, барж и прочих судов было не достать из-за нехватки лесоматериалов, и нам пришлось прибегнуть к допотопным лодкам из ивовых прутьев и надутых козлиных шкур.

Легко себе представить трудности снабжения армии при помощи таких средств. У нас не было в достатке даже и таких странных лодок, а проблема их возвращения назад вверх по реке была почти неразрешимой. Мы должны были обратить особое внимание на приведение дорог в состояние, пригодное для использования немногих имевшихся в нашем распоряжении грузовиков. В то время работы по сооружению двух участков Багдадской железной дороги, на которых планировалось пересечение горных хребтов Тавр и Аман, еще не были закончены. На строительстве были заняты тысячи рабочих, и туннель под Аманом предполагалось завершить к концу лета. Участок же, проходящий через Тавр, не был построен до осени 1918 года. Окончание его строительства в точности совпало с подписанием Турцией перемирия в порту Муданья. Эта железная дорога служила для нас основной линией снабжения, но для того, чтобы переправить грузы через Тавр, их приходилось переносить на легкую полевую узкоколейку, преодолевать по ней перевалы и вновь перегружать в железнодорожные вагоны уже по другую сторону гор. Цепь не может быть крепче, чем ее самое слабое звено. Каждый патрон, любая деталь мундира или кусок угля и литр бензина должны были пройти по этой ненадежной цепочке, связывавшей Европу с турецкими войсками на широко развернувшемся фронте. Настоящим чудом является то, что турецкие армии продержались так долго.

И другая, еще более важная проблема занимала наше внимание. Южный турецкий фронт, на границе сирийской пустыни между Газой и Беершебой, удерживался армией под командованием германского генерала Кресса фон Крессенштайна, находившегося в подчинении у генерал-губернатора Сирии Кемаля-паши. После провала турецкого наступления на Суэцкий канал Крессу удалось замечательным образом восстановить свой фронт. Турецкие подчиненные относились к нему очень хорошо, и он смог отразить, притом весьма успешно, уже два британских наступления на оазис Газа на своем правом фланге.

Западные союзники, с очевидным намерением провести в Палестине крупное наступление, направили в Египет с Западного фронта генерала Алленби. Наши разведывательные службы донесли, что британцы, в своей обычной манере, методично наращивают силы. Они построили железнодорожную ветку от Каира в расположение своих передовых частей в направлении Газы и провели линию водопровода, абсолютно необходимую в условиях войны в пустыне. У генерала Кресса были поэтому веские основания опасаться за свои позиции. Мне самому пришлось воевать с дивизиями Алленби у Вими, и у меня почти не возникало сомнений в том, что он использует метод, уже опробованный во Франции, — предварит свое наступление ошеломительным валом артиллерийского огня. Если создавалась угроза палестинскому фронту, то и операция против Багдада оказывалась в опасности. Возможный прорыв войск противника позволял ему вступить в Сирию и отрезать багдадскую армию, прервав все ее линии снабжения. Фалькенгайн решил посетить палестинский фронт с инспекцией и отправился туда, взяв с собой своего начальника снабжения и меня.

Впервые в жизни я пересекал высокогорное Анатолийское плато. Огромный, совершенно неосвоенный район казался практически безлюдным. В Карапунаре, высоко в горах Тавр, нам пришлось сойти с поезда и пересесть на импровизированную полевую узкоколейку, которая вела через горы и вниз, на равнину Адана. Она повторяла исторический маршрут, пройденный когда-то Александром Великим и царем Киром. Чем дальше на юг мы продвигались, тем жарче становилась погода. Алеппо был покрыт огромным облаком пыли, поднятой войсками и караванами. Мы проехали через Дамаск и Назарет и, наконец, прибыли в Яффу, где нас ожидал Кресс. Мы проинспектировали весь фронт, что, в условиях безжалостной коричневой пустыни, потребовало от нас большого напряжения сил после нездорового конторского существования в Константинополе. Когда мы возвратились в свой железнодорожный вагон, Фалькенгайн поинтересовался моими впечатлениями от увиденного.

Весь довольно длинный фронт удерживался весьма малочисленными войсками, причем, за исключением одной или двух очень скромных резервных частей, все годные к строю люди уже находились на передовой. Дополнительных линий обороны не существовало. Полевые укрепления могли бы еще считаться достаточными в 1914 году, но ни под каким видом не смогли бы выдержать такого артобстрела, к каким мы привыкли на Западном фронте. Артиллерии и боеприпасов было явно недостаточно, а солдаты, хотя и производили хорошее впечатление, годами бессменно находились на позициях. Пайки были скудные, а система снабжения с работой не справлялась. Половина всех мулов, лошадей и верблюдов была съедена, и на пополнение тягла надежды было очень мало. Фронт возможно было удержать против новых тактических приемов генерала Алленби только при условии обеспечения достаточной глубины обороны. В своем тогдашнем состоянии палестинская армия ослабляла весь южный фланг алеппской армейской группы.

Фалькенгайн согласился с каждым сказанным мной словом. Мы были уверены, что Кресс по-прежнему является самым подходящим человеком для занимаемого им поста, и искали способы помочь ему. Но мы находились в крайне невыгодном положении. Коммуникации союзников, при их господстве на море и лучше налаженном наземном транспорте, намного превосходили наши линии снабжения. Пока мы решали, какие части можно было бы выделить из находившихся в Алеппо войск, было получено новое и очень неприятное известие. На конечной станции Багдадской железной дороги Хайдарпаша, расположенной на берегу Малой Азии напротив Константинополя, взлетело на воздух несколько эшелонов с боеприпасами и были уничтожены важнейшие запасы, предназначавшиеся для армейской группы в Алеппо. Подготовка к багдадской кампании и так уже отставала от сроков по расписанию, а новая катастрофа отбрасывала нас еще дальше назад. Прибытие германского Азиатского корпуса также задерживалось.

Фалькенгайн, которого тем временем сделали турецким маршалом, принял решение отложить багдадскую операцию и сконцентрировать все наличные силы в Палестине для отражения грядущего наступления. Возврат Багдада был в большей мере вопросом престижа, нежели военной необходимостью, в то время как развал палестинского фронта означал бы потерю Ирака и Сирии. Хотя принятое решение было с военной точки зрения правильным, оно имело весьма прискорбные последствия. Фалькенгайн потребовал, на том основании, что часть его армии переходит в распоряжение Кресса, чтобы ему было поручено общее командование, в особенности потому, что он намеревался после отражения британского наступления совершить еще один бросок к Суэцкому каналу. Кемаль-паша был не таким человеком, чтобы добровольно уступить хотя бы часть своей власти, и с азиатским упорством устремился на борьбу против идеи передачи общего командования Фалькенгайну. На обратном пути мы встретились с Кемалем в Дамаске и поняли, что нам предстоит иметь дело с чрезвычайно умным азиатским деспотом, которого поддерживал его начальник штаба, полковник Али Фуад, который считался одним из самых талантливых офицеров турецкой армии. Фалькенгайн и Кемаль не смогли прийти к соглашению, и вопрос о командовании был передан на усмотрение высшего начальства вооруженных сил Германии и Турции.

Я пытался объяснить Фалькенгайну, насколько неприятной может оказаться ситуация, если Кемаль просто получит приказ о передаче командования. В таком случае мы получили бы сидящего в Дамаске очень влиятельного и затаившего против нас злобу противника, контролирующего, ко всему прочему, наши линии снабжения. Но повлиять на Фалькенгайна оказалось невозможно. По характеру он был достаточно упрям и эгоистичен. Это был человек, неспособный переносить поражения, гордость которого была к тому же серьезно уязвлена его удалением после Вердена с поста начальника штаба германской армии. Сейчас он непременно хотел провести операцию, которая бы полностью восстановила его славу и репутацию. А потому о разделении полномочий не могло идти и речи. В конце концов Фалькенгайн оказал давление на уровне кабинета министров и добился своего. Победа эта оказалась пирровой. Начиная с этого момента мы стали сталкиваться с пассивным сопротивлением по-прежнему могущественного Кемаля во всем, что касалось подкреплений и военных поставок.

Донесение Кресса не оставило у нас ни малейших сомнений, что наступление Алленби неминуемо. Поэтому Фалькенгайн решил отправить меня в Иерусалим для реорганизации системы обороны и для подготовки расквартирования и развертывания частей турецкой 7-й армии, которую предполагалось отправить из Алеппо под командованием Мустафы Кемаль-паши, одного из самых молодых и энергичных турецких генералов, впоследствии получившего известность под именем Кемаля Ататюрка.

Когда в сентябре я явился к генералу Крессу, ситуация стала еще более угрожающей. Турецкий патруль столкнулся с английскими кавалеристами, один из которых во время отступления «потерял» свой дневник. В нем описывались приготовления к массированному наступлению на Беершебу на крайнем левом фланге наших позиций. У нас не было возможности определить, являлся ли потерянный дневник уловкой противника или случайностью. И уже после войны мы узнали, что при помощи этой военной хитрости британцы надеялись заставить нас оттянуть свои главные силы к Беершебе, в то время как сами намеревались атаковать Газу. Наступление на оазис Авраама через безводную пустыню казалось маловероятным, но в случае, если бы оно произошло и увенчалось успехом, для врага открывался бы прямой путь на Хеврон и Иерусалим.

Я поставил вопрос о необходимости создания глубокой линии обороны перед Крессом. Он с готовностью согласился со мной, но попросил моей помощи для того, чтобы убедить его турецких офицеров. С этой целью я посетил на правом фланге Газу, где генерал Рифет-паша командовал тремя дивизиями. Он принял меня с отменной вежливостью, и мы долго беседовали с ним на французском языке, которым он владел в совершенстве. Я рассказал ему о нашем знакомстве с методами генерала Алленби при Вими и объяснил, что любому его наступлению будет, вероятнее всего, предшествовать несколько дней артиллерийского обстрела. Густые заросли кактусов, полностью окружающие турецкие позиции, могут обеспечивать прекрасную защиту, но, как только их сровняют с землей, в пустыне для солдат не останется никакой другой защиты. Я предложил ему оставить две его дивизии в резерве и держать на передовой как можно меньше людей. Он одарил меня очаровательной улыбкой и сказал: «J'ai bien compris, mon cher Commandant, mais j'y suis, j'y reste»{28}. Все мои попытки убедить его оказались бесполезны, и я был всерьез раздражен на себя за очевидную неспособность к уговорам. Мы расстались с взаимными уверениями в сердечной дружбе, причем я еще раз настойчиво просил его пересмотреть свой оборонительный план, чтобы спасти свои войска от непомерных потерь, которые они непременно понесут в результате применения противником своей подавляющей артиллерийской мощи. Как я скоро выяснил, основной причиной его негативного отношения к моему предложению было то, что турецкие пехотинцы были приучены оборонять свою позицию до последнего патрона и до последнего дыхания, но не имели ни соответствующей подготовки, ни желания участвовать в открытом бою.

Мне предстояло еще встречаться с Рифет-пашой в последующие годы; выяснилось, что он хорошо запомнил нашу тогдашнюю беседу. При Ататюрке он стал военным министром и сыграл решающую роль в модернизации турецкой армии. Ситуации, подобные моему разговору с ним, повторились потом в других местах фронта, и, несмотря на мои отчаянные усилия, все оставалось без изменения. Кресс не видел никакого смысла в издании соответствующих оперативных приказов, которые, по всей вероятности, не были бы ни поняты туками, ни тем более выполнены, и положение оставалось без изменения до тех пор, пока — причем даже раньше, чем мы со страхом предвидели, — не разразилась буря.

Алленби начал наступление в конце октября, и для меня оно стало повторением битвы, произошедшей на Пасху у Арраса. Началось оно с ужасающего огневого налета с применением артиллерии всех калибров. Подробное описание боев здесь неуместно. Достаточно сказать, что, хотя турецкие солдаты и дрались как львы, большие их массы разрезались на части и уничтожались артиллерией противника прежде, чем дело доходило до рукопашной. Газа, основная цель вражеского наступления, была взята после того, как ее практически сровняли с землей. Британские и австралийские кавалерийские части и в самом деле выполнили поразительный рейд через пустыню к Беершебе, которая в свою очередь тоже пала. Для прикрытия дороги на Иерусалим я попросил Фалькенгайна перевести на наш находящийся под угрозой левый фланг две турецкие пехотные дивизии, двигавшиеся от Алеппо. Это были одни из лучших дивизий турецкой армии, но, когда они наконец достигли пункта назначения, их солдаты находились в ужасном состоянии из-за отсутствия воды и провианта. У Абу-Чуфф, колодца на холмах к югу от Хеврона, я встретился с Мустафой Кемалем, когда он с 7-й армией двигался на юг. Он пребывал в страшной ярости и, кажется, повздорил с Фалькенгайном по поводу дальнейших действий. Создалась прискорбная ситуация, закончившаяся его отзывом и заменой на генерала Февзи-пашу, который и командовал потом этой армией до конца войны. В послевоенное время Февзи-паша прославился под именем маршала Чакмака.

Положение на фронте становилось все хуже и хуже. Вражеские самолеты атаковали наши линии снабжения и двигающиеся к фронту подкрепления, а турецкие войска, совершенно незнакомые с такими средствами ведения войны, в беспорядке откатывались к северу. При первом известии о начале наступления Фалькенгайн поспешил в Иерусалим и издал серию приказов, направленных на восстановление ситуации. При наличии хорошей связи и командиров частей, привычных к самостоятельным действиям, положение в первый день еще можно было бы спасти. Но оба упомянутых условия отсутствовали. Я пытался объяснить это Фалькенгайну, в результате чего он сам выехал на фронт. Увидев, что армия Кресса совершенно развалилась, он начал действовать с достойной восхищения решительностью. Все наличные турецкие и германские штабные офицеры были распределены по тыловым дорогам с приказом останавливать всех отдельных военнослужащих и все части и создавать новую линию обороны. Сам он тем временем обсуждал с Крессом и другими германскими генералами, какие следующие шаги необходимо предпринять.

Правый фланг неприятеля, несмотря на успех, достигнутый в Беершебе, не стремился, по всем признакам, этот успех развить, быстро двинувшись на Иерусалим. Это была тактическая ошибка, причин которой я не могу постичь и по сей день. В результате мы получили возможность отправить части турецкой 7-й армии, стягивавшиеся к Хеврону, на запад, где они смогли атаковать фланг противника, наступавшего на этом участке фронта. Неспособность турок к открытому маневрированию не позволила добиться сколько-нибудь крупного успеха, но все же дала нам возможность закрепиться на новых позициях у Яффы и позади Ауджи, где продвижение британцев и было остановлено. Никто не удивлялся больше нашего, когда нам удалось лишить Алленби плодов совершенного его войсками прорыва. Вновь повторилась история, происшедшая на Западном фронте — в Тьепвале и Аррасе. Казалось, противник удовлетворен своим быстро достигнутым успехом и остановился для перегруппировки своих частей. Если бы Алленби знал, насколько он был близок к полной победе, то смог бы закончить палестинскую кампанию еще в ноябре 1917 года и поставил бы Турцию на колени на целый год раньше. Сколько бы ни критиковали Фалькенгайна, его успех при создании «из ничего» нового фронта действительно является совершенно замечательным достижением, хотя этот успех и был бы невозможен без отчаянной стойкости турецких солдат.

Нашей следующей задачей было затруднить, насколько возможно, продвижение противника от прибрежной равнины на высоты Иерусалима. Нам не удалось надолго преуспеть в этом деле. Как только британцы в начале декабря закончили перегруппировку, они широким фронтом двинулись вперед в направлении холмов. Мы организовали упорное сопротивление на дороге из Яффы, но были вынуждены постепенно отступать. Однажды утром мой офицер-радист доложил, что британцы передают по радио из Карнарвона, что германские войска, обороняющие Иерусалим, «самым нечестивым образом» взорвали гробницу пророка Самуила только ради того, чтобы не допустить ее перехода в руки британцев. Передача продолжалась стенаниями по поводу ужасов, которые могут произойти в священном граде Иерусалиме, который эти «гунны» наверняка собираются сровнять с землей.

На одном из холмов в окрестностях Иерусалима действительно находился старинный турецкий погребальный комплекс под названием «Nebi Samvil» — вероятно, в память о пророке. Там были установлены два турецких пулемета для продольного обстрела наступающих британских войск, но их выкурили оттуда прицельным артиллерийским огнем, который и разрушил здание еще до того, как холм был захвачен британцами. Только этот эпизод и мог послужить основой для сообщения о «постыдном разрушении современными гуннами библейского памятника». И все же я был обеспокоен. Из опыта, полученного мной в Соединенных Штатах, я знал, что даже самые идиотские, ни на чем не основанные пропагандистские выдумки могут причинить огромный вред, и передача из Карнарвона служила признаком того, что худшее еще впереди. Я рассказал Фалькенгайну о своих опасениях и умолял его эвакуировать Иерусалим прежде, чем город станет объектом прямого нападения, ущерб от которого наверняка будет приписан нам. Город не имеет никакого стратегического значения, и Палестину можно с таким же успехом защищать и в трех километрах севернее. Поэтому потеря Иерусалима есть не более чем вопрос престижа. Но для Фалькенгайна именно этот фактор и оказался решающим. «Я потерял Верден, я только что проиграл новую битву, и вы теперь предлагаете мне отдать город, притягивающий к себе внимание всего мира. Это невозможно!»

Но я не сдавался. Вопрос престижа казался незначительным по сравнению с катастрофическими последствиями, которые будет иметь разрушение святых мест, неизбежное в случае осады города. Я послал телеграмму германскому послу в Константинополе — своему бывшему начальнику в Америке графу Бернсторфу — с просьбой ходатайствовать перед Энвер-пашой об оставлении Иерусалима. Кроме того, я отправил германскому Верховному командованию каблограмму с объяснением необходимости этого шага. Приказ об оставлении Иерусалима был отдан 7 декабря и был выполнен на следующий день, когда мы перенесли свою штаб-квартиру сначала в Наблус, а потом в Назарет. «Победоносное» вступление в город генерала Алленби получило всемирную известность, но не имело никакого влияния на ход кампании. Несмотря на развал фронта в пустыне, нам удалось сдерживать армии Алленби в Палестине до сентября 1918 года, когда исход войны решился не на Ближнем Востоке, а на Западном фронте.

Дождь, грязь и ужасающее состояние дорог препятствовали операциям обеих сторон до зимы 1917/18 года. Наш фронт стабилизировался. От моря до дороги Наблус — Иерусалим его удерживала турецкая 8-я армия Джевад-паши. Начальником штаба у него был Азим-бей, впоследствии ставший заместителем начальника турецкого Генерального штаба. Дальше, до реки Иордан, занимала позиции 7-я армия под командованием Февзи-паши, у которого начальником штаба служил мой друг Фалькенгаузен, получивший впоследствии известность как советник Чан Кайши и главнокомандующий в Бельгии. Меня попросили подготовить план весенних наступательных действий, но было ясно, что без значительных подкреплений ничего предпринять невозможно. С другой стороны, не вызывало сомнений, что Алленби постарается развить результат своего осеннего наступления. Турецкие фронты на Кавказе, в Месопотамии и Палестине удерживались очень малочисленными войсками, не обладали стратегическими резервами и не имели надежды на дополнительную помощь со стороны германского Верховного командования, которое стремилось в то время на Западном фронте добиться решительного поворота в ходе войны. Фалькенгайн не видел более для себя в Турции применения и попросил кайзера освободить его от занимаемой должности.

Его просьба была удовлетворена в феврале 1918 года, когда он был переведен на Русский фронт командующим армией. На его место был назначен глава германской военной миссии в Турции маршал Лиман фон Зандерс, бывший по-своему еще более трудным в общении человеком, чем Фалькенгайн. Они оба были тщеславны и упрямы, но, в то время как Фалькенгайн был, без сомнения, оперативным гением, Лиман умел лучше организовать совместную работу с нашими турецкими союзниками, и они быстро отреагировали на его новое назначение. Ранней весной британцы начали наступление вдоль дороги Иерусалим — Наблус, но были остановлены турецким 3-м армейским корпусом, которым командовал генерал Исмет-паша, ставший впоследствии вторым президентом Турции. Две другие атаки в направлении Аммана также были отбиты, а для удержания этого района была сформирована новая турецкая армия — 4-я. Ею командовал генерал Кемаль-паша, «маленький Кемаль», как его называли, чтобы отличать от генерал-губернатора Сирии. Генерал Лиман фон Зандерс приказал мне отправиться в это новое соединение и занять должность начальника штаба генерала Кемаля. Его штаб-квартира находилась в Эс-Сальте, маленькой арабской деревушке на дороге в Амман. Генерал был дородный, очень приятный в обхождении мужчина, который умел поддерживать прекрасные отношения с большинством арабских шейхов, включая и эмира Фейсала, вождя хашимитского племени, который был, несмотря на это, в союзе с британцами и стал впоследствии королем Ирака.

Эс-Сальт находился на высоте примерно 1500 метров над уровнем Мертвого моря, среди горных вершин к востоку от Иордана. 4-я армия занимала участок фронта от левого фланга 7-й армии на реке Иордан до Мертвого моря. Однако и в нашем тылу также имелся «фронт». Турецкая дивизия под командованием Фахри– паши оккупировала Медину, конечную станцию знаменитой железной дороги на Мекку. Это был район, в котором действовал со своими мятежными арабами Лоуренс Аравийский, стремившийся вытеснить турок из священных городов Аравии. Их основным занятием было разрушение этой железной дороги там, где она, петляя, проходила через многие километры пустыни из Аммана в Медину. В горах восточнее Иордана не существовало никаких коммуникаций. Не считая единственной дороги, проходившей между Иерихоном и Амманом через Эс-Сальт, имелись лишь доступные только для мулов тропы. Поэтому любое наступление британцев должно было быть направлено именно против этой дороги, защищать которую благодаря окружавшим ее горам было относительно просто. По этой причине британские войска уже дважды пытались достичь Аммана при помощи обходного маневра, чтобы открыть для себя доступ к этой дороге с тыла. Я вполне мог ожидать новой попытки такого рода.

Формирование 4-й армии было завершено только наполовину, когда британцы в очередной раз атаковали район на востоке от реки Иордан. Перед рассветом несколько их дивизий повели фронтальное наступление на наши позиции на Иордане, в то время как три кавалерийские дивизии переправились через реку к северу от Иерихона и с помощью дружественных им арабов двинулись вьючными тропами по направлению к Эс-Сальту. Мне было совершенно ясно, что на карту поставлены все наши позиции в Палестине. Если британские кавалерийские дивизии достигнут хотя бы Деры и смогут перерезать железную дорогу на Дамаск, захватив при этом ущелье Иордана, то мы окажемся в ловушке. На иорданском фронте мы имели отличные дивизии, но нашим единственным подвижным резервом был пехотный батальон, находившийся в Эс-Сальте, который Кемаль намеревался сохранить для нашей непосредственной защиты. Так или иначе, от него было бы очень мало проку против трех дивизий, и я, в ответ на настойчивые просьбы о подкреплениях, приказал ему отправляться на фронт.

Ближе к полудню первые британские и австралийские кавалерийские части показались из-за холмов перед Эс-Сальтом. Я мобилизовал всех работников штаба армии и занял круговую оборону вокруг нашей штаб-квартиры. Мы намеревались, насколько будет возможно, задержать продвижение противника. Я приказал отправить весь наш багаж в направлении Аммана и попросил Лимана срочно прислать в Амман по железной дороге подкрепления для подготовки контрнаступления. К пяти часам вечера мы были почти полностью окружены и решили отходить по ущелью, сохраняя, сколько возможно, собственное достоинство. Положение к тому времени сложилось более чем напряженное. Склад боеприпасов на окраине деревни был взорван предположительно в результате диверсии, а ущелье в одном или двух пунктах простреливалось противником. И все же британцы сами в конце концов помогли нам вырваться из кольца. Мои турецкие друзья упорно не желали расставаться со своими пожитками, поэтому за нашей маленькой кавалькадой следовал целый караван тяжело нагруженных верблюдов. Как только эти животные попали под обстрел, они от испуга понеслись галопом вперед по узкой дороге. Мы были отброшены к обочине. Меня сбросило с лошади, при этом я лишился одного сапога, а когда снова сел верхом, то заметил, что верблюды на своем пути смели все перед нами. Тогда мы двинулись по пятам за ними со всевозможной быстротой, стремясь достичь безопасного места.

Наилучшим путем нашего отступления была дорога на Амман, но мы не знали, не захвачен ли уже этот город противником в результате его третьего по счету обходного маневра. Поэтому я решил направиться к ближайшему пункту, из которого можно было бы связаться со штаб-квартирой в Назарете. Таким местом была еще одна маленькая горная деревушка под названием Джераш, старинный Герасиум времен римского владычества, в которой размещалось подразделение жандармерии и отделение телеграфа. Там среди превосходно сохранившихся древнеримских развалин мне удалось выяснить, что пехотные подкрепления и гаубичная батарея уже находятся в пути. Мы выехали вперед, встретились с ними и немедленно атаковали, но были остановлены противником в нескольких сотнях метров от Эс-Сальта. Тем временем турецкая кавалерийская дивизия ударила во фланг британских частей. Я вернулся к телефону и снова связался с Лиманом, чтобы попросить поддержать нашу атаку чем только возможно, но его нервы были к тому времени уже на пределе, и все, чего я от него добился, была выкрикнутая им в трубку угроза: «Если к завтрашнему дню Эс– Сальт не будет взят, я отдам тебя под военный трибунал!»

На следующее утро я лично повел атаку при поддержке пулеметных подразделений, и нам удалось отбить деревню. Я немедленно известил об этом главнокомандующего, потребовав в то же время своего перевода на Западный фронт. Мне казалось тогда, что я более не смогу воевать под его командой. Между прочим, Алленби описал нападение на Эс-Сальт как простую демонстрацию со своей стороны. Однако для простой демонстрации задействованные в этом деле силы были слишком значительны, а вполне реальная угроза, создавшаяся для нас в результате этой операции, была предотвращена только благодаря великолепной отваге, проявленной турецкими солдатами. Историки редко признают мужество и стойкость турецких войск того периода, почему я и уделил описанию этого боевого эпизода больше места, чем он, возможно, заслуживает. Что касается меня самого, то я получил несколько турецких наград, на одной из которых имелась надпись, гласившая, как мне потом объяснили друзья: «Смерть христианским псам».

Лиман не предпринял ничего, чтобы выполнить мое требование о переводе, а я сам больше этого вопроса не поднимал. В свое время он навестил нашу штаб-квартиру и смог лично оценить трудности, с которыми нам пришлось столкнуться. В результате наши отношения несколько улучшились.

Значительно больших успехов мы добивались в операциях против мятежных арабских племен, которыми руководил Лоуренс. Экспедиция в Эль-Тафиле, в которой участвовал знаменитый германский исследователь Нидермайер, оказалась весьма успешной и дала нам возможность возобновить железнодорожное сообщение с Хиджазом. Поистине замечательные действия наших саперов позволили поддерживать эту дорогу в рабочем состоянии до окончания войны, несмотря на непрекращавшиеся нападения бедуинов, и турецкая дивизия в Медине тоже оставалась там до конца. Тем не менее существовала постоянная угроза нашему тылу. Несмотря на то что подвиги Лоуренса имели весьма ограниченное военное значение, было ясно, что его силы могут угрожать всем нашим коммуникациям в том случае, если Алленби снова перейдет в наступление.

Арабские племена, все еще сохранявшие верность Турции, постоянно информировали нас о местонахождении Лоуренса. В распоряжении нашей штаб-квартиры находилось небольшое германское подразделение авиаразведки, которому были даны указания внимательно следить за его перемещениями. С воздуха было достаточно просто обнаруживать оазисы, и, если наши пилоты замечали белую палатку в окружении группы черных, можно было с уверенностью сказать, что в ней обитает он сам. Часто сделанная с воздуха фотография его штаб-квартиры оказывалась на моем столе в самый день съемки, но в этой войне в пустыне существовал неписаный закон, который соблюдали и германские летчики, а именно: мирные лагеря такого рода атаковать запрещалось. Концепция тотальной войны, сложившаяся к 1941 году, к счастью, была в то время еще неизвестна по обе стороны пустыни.

Командующий моей армией, генерал Кемаль, поддерживал прекрасные отношения не только с ближайшими арабскими племенами, шейхи которых часто посещали Эс-Сальт, чтобы засвидетельствовать свое почтение и принести подарки, но даже с эмиром Фейсалом и с Ибн-Саудом. Мы были хорошо осведомлены о внутренних трениях в семействе Хашимит и между приближенными короля Хусейна. Связи Фейсала вели прямо в Дамаск, к «большому Кемалю», и у нас складывалось убеждение, что он видит свою основную задачу в том, чтобы не оказаться на проигравшей стороне.

Зная о переписке между Фейсалом и генералом Кемалем, мы прилагали все усилия к тому, чтобы дискредитировать обещания, которые Великобритания давала арабам при посредстве Лоуренса. Этот человек вел свою изощренную дипломатическую игру на фронте, казавшемся тогда совершенно незначительным. К удаче британцев, на них работал человек с таким глубоким пониманием и с такой симпатией к миру ислама. С военной точки зрения его деятельность нельзя, вероятно, считать значительной, но в политической и экономической сферах она была просто бесценна.

Кемалю никогда не удавалось в переговорах с арабами перебить цену, предлагаемую британцами, и не было никакой надежды на то, что удастся уговорить турок отказаться от контроля за священными городами. Я лично пытался оказать давление на Энвер-пашу с целью даровать арабским племенам и их вождям известную степень автономии. С этой целью я написал, с позволения Лимана, письмо своему прежнему шефу Бернсторфу в Константинополь, но ему оказалось не под силу преодолеть возражения турецкого Верховного командования. Создавалось впечатление, что бороться с их неуступчивостью возможно только при помощи самого сильного давления со стороны германского Верховного командования. Поэтому я решил испросить разрешение на посещение германской штаб-квартиры на Западном фронте, чтобы заручиться их поддержкой, прежде чем Алленби возобновит наступление.

В начале августа 1918 года я вылетел из Аммана в Дамаск, а оттуда — во Францию. На Западном фронте я обратил внимание на радикальное изменение обстановки. Россия практически вышла из войны, и наши оборонительные действия во Фландрии сменились весной германским наступлением 1918 года, на которое были возложены все наши надежды. После успешного начала это наступление совершенно застопорилось. Американцы, со своими свежими дивизиями и бесконечными ресурсами, добились решающего перелома при Шато-Тьери. К тому времени, когда я прибыл в штаб-квартиру, стало совершенно ясно, что войну мы можем выиграть только лишь чудом. Я приехал в девять часов утра, и было условлено, что генерал Людендорф примет меня в тот же день вечером, однако ждать пришлось до двух часов ночи, так велико было напряжение, в котором ему приходилось работать. Я коротко доложил об общем положении дел в Палестине, в особенности — о трудностях моей собственной армии, вынужденной бороться на два фронта. Я рассказал о неминуемом новом вражеском наступлении и подчеркнул, что, если турки не пойдут на определенные политические уступки, мы окажемся не в состоянии его отразить. Людендорф моментально схватил главное и попросил меня набросать телеграмму Энвер-паше. Я за несколько минут составил проект, включая требование автономии для арабов и немедленных политических мер со стороны турецкого правительства.

Людендорф подписал. Таким образом, я предпринял все, что было в человеческих силах, чтобы отвести непосредственную угрозу.

Пока я в Германии на короткое время заехал навестить свое семейство, британцы начали наступление по всему палестинскому фронту. Быстрое продвижение кавалерии привело к захвату германской штаб-квартиры в Назарете. Среди прочего, попавшего в руки британцев, оказался и мой сундук с бумагами, оставленный мной там, когда я получил первый приказ отправляться в Эс-Сальт. Налетевшая на Назарет британская кавалерия едва не захватила самого Лимана фон Зандерса, но, как кажется, мои бумаги послужили им за это в утешение. Там были только мои частные письма, которые я получал время от времени, с комментариями относительно общего положения дел и вероятного исхода войны. Никакого политического значения они не имели, но британская пропагандистская машина все же извлекла для себя из них некоторую выгоду, в особенности — в качестве продолжения к опубликованной версии отчета о моей деятельности в Соединенных Штатах.

Я упаковал вещи и поспешил на ближайший Восточный экспресс. Теперь, когда гроза уже разразилась, я намеревался быть на месте событий. Насколько я мог понять, Алленби после своей обыкновенно чудовищной артиллерийской подготовки атаковал 7-ю и 8-ю турецкие армии, но совершенно не тронул мою 4-ю армию. Он, по-видимому, успел оценить трудности войны в горах Восточного Иордана. К несчастью, мой штаб в Эс-Сальте совершил ошибку, задержав свои войска на позициях еще долго после того, как 7-я и 8-я армии начали отступать. Мне так и не удалось выяснить, какие же приказы отдал 4-й армии Лиман фон Зандерс. Вероятнее всего — никаких. Единственный путь отступления для 7-й и 8-й армий пролегал вдоль железнодорожной линии и по узкому горному ущелью, прорезавшему Деру, — к Дамаску. Держать этот проход открытым должно было бы входить в задачу моей армии. Нам следовало оторваться от противника и захватить контроль в районе Деры раньше, чем туда доберутся арабы Лоуренса, однако это было осознано слишком поздно.

Лиман был не способен сплотить разбитые армии на новом рубеже обороны, повторив то, что проделал Фалькенгайн в ноябре прошлого года. На сей раз поражение было окончательным, хотя изолированные турецкие части и оказывали жестокое сопротивление вблизи Дамаска и далее к северу. К тому времени, когда я прибыл в Стамбул, пост главного германского представителя при турецком Генеральном штабе занял генерал фон Сект. Поскольку в Палестине от меня более не было бы никакой пользы, я получил новое назначение.

Болгарский фронт также развалился, и казалось вероятным, что союзники, форсировав Марицу, поведут наступление на Константинополь. Поэтому мне было предписано занять новую оборонительную линию вдоль этой реки. В наличии имелось несколько турецких частей, к которым должна была присоединиться германская дивизия территориальных войск, перебрасываемая из Одессы. С самого начала это была безнадежная задача. Турки были уже не способны продолжать сражаться. Они до конца выполнили свои союзнические обязательства, а тот факт, что мы были не в состоянии более оказывать им помощь, был не нашей виной. Австро-Венгрия уже давно выпрашивала германские дивизии, а германское Верховное командование концентрировало все доступные резервы на Западном фронте. Турция была вынуждена начать переговоры о перемирии, которое и было заключено в Муданье. В одной из его статей турки настаивали, чтобы все германцы были с честью интернированы, с сохранением знамен и личного оружия, и не рассматривались бы в качестве военнопленных, но союзники не исполнили этого положения.

Посреди этого разброда мне было приказано организовать возвращение выживших германцев из армейской группы Лимана фон Зандерса, которые все еще группировались в горах Тавра или южнее. Я в последний раз проехал по Багдадской железной дороге и в Карапунаре встретился с остатками частей германского Азиатского корпуса. Никогда не было возможности отправить их в бой как единое целое. Их умение маневрировать и их огневая мощь вынуждали посылать эти части в бой поодиночке, для латания «дыр» фронта, а потому потери среди них были очень высоки. Один из их офицеров, капитан Гюртнер, стал впоследствии министром юстиции в правительстве, которое мне предстояло сформировать годы спустя. Мне нет нужды входить здесь в детали их подвигов, которые уже были описаны лучшими перьями, чем мое. Мне не остается ничего лучшего, как привести мнение Лоуренса Аравийского. Вот что он говорит о их поведении во время окончательного распада:

«Исключение составляли германские отряды. Здесь я впервые испытал гордость за своих противников, которые убивали моих братьев. Немцы были на расстоянии двух тысяч миль от дома, лишенные надежды и проводников, в условиях настолько ужасных, что это способно было сломить даже самое отважное сердце. И все же их подразделения держались вместе, в строгом порядке, двигаясь среди разрозненных остатков арабов и турок как броненосцы между обломками поверженных кораблей, молча, с высоко поднятыми лицами. Атакованные, они останавливались, занимали боевой порядок, по команде стреляли. И все без спешки, без истерик, без колебаний. Они были великолепны»{29}.

По заключении перемирия Лиман лишился поста главнокомандующего. Демобилизацию турецкой армии организовывал Мустафа Кемаль-паша, и я посетил его в последний раз в Адане, чтобы оговорить подробности перевозки германских частей. Это было начало его великой деятельности по спасению Турции от полнейшего развала. Он предложил мне в помощь то малое, что было в его распоряжении, но сказал, что нам лучше будет позаботиться о себе самим. Мы договорились, что германские войска будут интернированы поблизости от Моды, предместья Константинополя, но переброска не была закончена до конца ноября. Страшная весть о поражении нашей страны застала нас вблизи от Карапунара, высоко в мрачных горах Тавра. Для большинства из нас это было крушение всех известных нам ценностей, тем более болезненное на чужбине, и, когда мы достигли лагеря в Моде, поддерживать дисциплину стало нелегко.

Постепенно мы узнавали подробности, но для большинства из нас самым тяжелым ударом послужило отречение кайзера по совету Гинденбурга и Гренера после того, как президент Вильсон отказался иметь дело с представителями существующего германского режима. Взамен тысячелетней монархии в центре Германии воткнули красный флаг. Это был конец всего, во что мы верили на протяжении поколений, попрание всего, что мы любили и за что сражались.

Лиману фон Зандерсу было позволено жить на острове Принкипо, где он мог каждое утро посещать лагерь интернированных. Когда просочились вести о том, что в Германии революционеры организуют солдатские комитеты, этот генерал императорской армии внезапно решил, что подобные же организации вполне уместно создать и в находящихся под его командованием войсках. Случись такое, наш авторитет очень быстро сошел бы на нет, причем мы не смогли бы более противиться требованиям союзников о сдаче личного оружия, а правила содержания интернированных были бы ужесточены. Мы обсудили этот вопрос среди офицеров и решили, что мне следует представить маршалу наше мнение о том, что ему, ввиду слабого здоровья, необходимо оставить командование германскими войсками и возвратиться в Германию. Наша беседа с Лиманом прошла очень бурно. В результате он определенно отказался согласиться на что-либо подобное вопреки моим утверждениям, что дальнейшее падение дисциплины неминуемо приведет к превращению нас в глазах союзников в военнопленных. Тогда я начал настаивать, как старший из присутствующих офицеров Генерального штаба, на получении прямой связи с фельдмаршалом Гинденбургом. Поскольку все телеграфные линии находились теперь в руках союзников, это означало бы раскрыть проблему перед ними. Тогда Лиман задумался над вопросом более серьезно и велел мне возвращаться в Моду, где он известит меня в течение часа о своем решении. Его ответ пришел достаточно быстро. Было приказано арестовать меня и судить судом военного трибунала по обвинению в невыполнении приказа перед лицом противника.

Это было уже слишком. Я был бы готов предстать перед военным трибуналом в Германии, но никак не здесь, в Моде, где это только еще больше обострило бы ситуацию. Кажется, единственно возможным выходом было мне самому как можно быстрее отправиться в Германию. Был как раз перелом 1918–1919 годов. Среди множества кораблей союзников, стоявших на якоре против Константинополя, находилось госпитальное судно «Иерусалим», сохранившее еще свою германскую команду. С моим товарищем-офицером, молодым лейтенантом графом Шпее, кузеном знаменитого адмирала, мы замыслили на него проникнуть. Обрядившись в гражданское платье, купленное на одном из базаров, мы глубокой ночью поднялись по веревочной лестнице на борт и оставались там незамеченными до тех пор, пока судно не прибыло в Специю. Италия пребывала в состоянии полнейшего беспорядка, хотя и входила в число держав-победительниц, и нам удалось добраться до швейцарской границы. 6 января мы прибыли на главный вокзал Мюнхена.

Здесь мы столкнулись лицом к лицу со всеми прелестями революции. Дежурившие на вокзале члены солдатского комитета попытались сорвать у меня знаки различия, но мне удалось уйти от них и добраться наконец до Кольберга, где располагалась последняя штаб-квартира фельдмаршала фон Гинденбурга. Его величавая фигура не изменилась с тех пор, как я видел его в последний раз во Франции, но на лице отпечатались следы волнений.

Я доложил об окончательном развале Турецкой империи, о последних сражениях, об интернировании германских войск и о своем конфликте с маршалом Лиманом фон Зандерсом. «Я приехал сюда, чтобы предстать перед военным трибуналом, — сказал я ему. — Было необходимо что-нибудь предпринять для поддержания достоинства германских войск в Турции, и я принимаю на себя всю ответственность. Когда положение стало нетерпимым, я пробрался сюда и требую теперь проведения расследования».

По лицу Гинденбурга скользнула кривая улыбка. «Тщеславие генерала Лимана фон Зандерса мне хорошо известно, и дополнительной информации о его позиции мне не требуется, — сказал он. — Нет никакой нужды ни в проведении расследования, ни в военном трибунале. Можешь считать, что вопрос исчерпан».

То был для меня очень трудный разговор, и последний, который состоялся у меня с фельдмаршалом как с действующим военным. Из этой встречи я вынес приязненное ощущение силы его личности и скромного, непритязательного величия в час поражения Германии. Я чувствовал, что передо мной одна из тех личностей, к которым нация может обратиться в момент испытаний.

Берлин, подобно любому другому германскому городу, был взрываем революцией. Либкнехт, Роза Люксембург, Эйснер и их последователи, насаждая повсюду «советы», вели отчаянную борьбу против более умеренного крыла Социал-демократической партии, возглавлявшегося Эбертом и Носке. Королевский дворец стал сценой яростных боев между красными матросами и людьми более умеренных убеждений. Ничто другое не могло бы стать более ясным показателем упадка всяческой власти, вызванного крушением монархии, и пришедшего следом пренебрежения законом, порядком и традициями. В этом хаосе почти не оставалось места для солдата, принесшего клятву верности монарху Пруссии. Победители распорядились о демобилизации большей части вооруженных сил, а та стотысячная армия, которую нам было позволено сохранить, оставляла для кадровых офицеров мало шансов устроиться на службу. В марте мной был получен приказ отправляться в штаб-квартиру сухопутных сил в Данциге в качестве старшего офицера Генерального штаба, но я уже сделал свой собственный выбор. С тяжелым сердцем я отправил прошение об отставке с военной службы, с просьбой — которая впоследствии была удовлетворена — разрешить мне в торжественных случаях носить мундир члена Генерального штаба в память о той работе, которой я посвятил большую часть жизни. Так в моей судьбе начиналась новая глава.

Прежде чем закончить рассказ об этом периоде, мне бы хотелось сделать несколько замечаний касательно развития общемировой ситуации на момент заключения мирного договора. Принималось множество решений, полное значение которых еще не было осознано, но которые имели определяющее значение для будущих событий. Заключение мира, в котором бы отсутствовали зародыши новой войны, требует высочайшей государственной мудрости. Удовлетворение национальных амбиций, жажда отмщения, стремление к захвату добычи и к получению компенсации, желание усилить военный триумф захватом территории или иными политическими способами — вот естественные страсти, которым призван сопротивляться истинный государственный муж. Целью войны может быть только достижение лучшего мира, но в Первую мировую войну этот мир был утерян еще прежде, чем закончились боевые действия. Быть может, то же самое верно и в отношении Второй мировой войны, но сегодня, по крайней мере, можно с надеждой смотреть на то, как признаются прежние ошибки и какие усилия прилагаются, чтобы избежать их повторения.

В любой войне, ведущейся между коалициями, каждая сторона стремится усилить свое положение, привлекая новых союзников. Но, поступая так, не следует терять из виду окончательную цель конфликта. Проблема, которая занимала великие державы в 1914 году, состояла в поиске нового и, возможно, лучшего баланса противоборствующих в Европе сил. Ни центральные державы, ни Антанта не нашли должного компромиссного решения, в результате чего все попытки прийти в ходе конфликта к приемлемым условиям заключения мира закончились неудачей. Предложение центральных держав от 12 декабря 1916 года обнародовать свои цели в войне, явившееся ответом на предложение президента Вильсона ко всем воюющим сторонам открыто заявить о своих намерениях, было заклеймено союзниками как германский пропагандистский маневр. Крупнейшей ошибкой германской политики стало то, что она не пренебрегла их грубостью и в ответ на просьбу президента Вильсона и папы Бенедикта XV не заявила ясно о своих целях в войне, делая особый упор на отсутствие у Германии территориальных притязаний. Трагедией Германии того периода было то, что страна не имела крепкого политического руководства, в результате чего ее военные лидеры были вынуждены сами определять политику. Высшее командование всегда склонно считать мирные предложения, сделанные в неблагоприятной с военной точки зрения ситуации, признаком слабости. А в то время, когда дела идут хорошо и уже виден успех, их требования, как правило, становятся преувеличенными. Брест– Литовский мирный договор дает хороший пример того, что происходит, если преобладают военные требования, а политический взгляд на ситуацию отсутствует.

Те, кто знаком с германской историей, могут оценить баталии, которые вел Бисмарк, чтобы навязать военному руководству страны свою умеренность в требованиях. Обладая огромным личным влиянием, он сумел поставить политические интересы выше военных амбиций. Когда германский рейхстаг проводил после войны расследование по вопросу об ответственности за результаты Первой мировой войны, генерал Гренер, впоследствии военный министр Веймарской республики, сказал следующее: «Германский Генеральный штаб вел борьбу с британским парламентом — не потому, что милитаризм играл в Германии ведущую роль, но потому, что у нас не существовало политических сил, сравнимых с британскими по их влиянию на политику нашей страны». Возможно, мне будет позволено спросить, а действительно ли политическая мудрость союзников могла сравниться по своему влиянию с интеллектом их военных руководителей?

Когда президент Вильсон произнес 11 февраля 1918 года в конгрессе свою знаменитую речь, определявшую принципы завершения любого мирового конфликта, он не знал, что применение этих принципов уже невозможно из-за различных секретных соглашений, подписанных союзными державами. Вильсон говорил, что не должно быть аннексий, контрибуций или карательных репараций: «…народы и провинции не могут быть предметом торга между государствами как рабы или пешки в игре», что национальные интересы следует уважать и людьми допустимо управлять только с их собственного согласия.

14 ноября 1914 года Великобритания уже известила русское правительство, что не имеет возражений против продвижения русских к Константинополю и Дарданеллам. Соглашение между Великобританией и Японией уже лишило Германию ее положения на Тихом океане и азиатском материке. Возможно, это и обезопасило британский тыл, но в конечном счете только ослабило европейские позиции в Азии. В 1915 году было решено поделить Турецкую империю. Россия должна была получить северо-восточные территории, Франции доставались Адан и юго– восточная часть Малой Азии, в то время как Британии отдавалась южная Месопотамия и сирийские порты Хайфа и Акр; еще она приобретала исключительное влияние в прежде нейтральной зоне Персии. В мае 1916 года Франции по условиям соглашения Сайкс-Пико был обещан протекторат над Сирией.

Италия, отказавшись выполнить союзные обязательства перед Австрией и Германией, некоторое время сомневалась, за какую цену продать себя державам Антанты. Секретный договор, датированный 26 апреля 1915 года, отдавал ей Трентино, долину реки Адидже, Триест, Истрию и Далмацию, Валону, Сасено, Додеканесские острова и некоторые части Малой Азии. Последние были впоследствии расширены в апреле 1917 года по соглашению в Сен-Жан-де-Морьенн и включали в себя Смирну. В ноябре того же года знаменитая декларация Бальфура{30} признала Палестину национальным очагом всех евреев. Декларация была написана, по признанию мистера Ллойд Джорджа (так он в то время еще звался), сделанному в 1937 году перед Королевской комиссией по делам Палестины, «из пропагандистских соображений», поскольку союзники желали в момент, когда военная ситуация для них была критической, обеспечить себе поддержку еврейского сообщества по всему миру. Выполнение этого обещания могло только оскорбить арабов, в то время как его невыполнение, очевидно, вызвать противодействие евреев. Мера военного времени, призванная удовлетворить непосредственные тактические потребности, привела в итоге к последствиям в высшей степени катастрофическим. Разногласия, возникшие между Великобританией и арабами, необходимо привели к опасному ослаблению влияния западных держав в одном из важнейших в стратегическом отношении районов мира.

Неспособность следовать одному из фундаментальных принципов европейской политики — укреплению влияния в Европе центральных держав — привела к скверному миру. Всего через несколько лет Европа оказалась на грани крушения. Не учитывая особенностей местоположения европейских стран и настаивая на их праве на самоопределение, президент Вильсон вызвал распад Дунайской монархии и зажег бесконечную цепь споров и конфликтов. Германия была разоружена, а самые основы ее экономической жизни подорваны неразумной репарационной политикой. Утверждение о ее исключительной военной вине расстроило моральное равновесие нации в целом. Союзники дошли даже до того, что рассматривали как свою ошибку сохранение единства Германии, которого достиг Бисмарк.

Можно извлечь урок, сравнивая достигнутое на послевоенных мирных конференциях с результатами, полученными государственными мужами Европы ста годами ранее на Венском конгрессе. После окончания Наполеоновских войн Франция была подвергнута оккупации и была обязана выплачивать репарации. Однако по прошествии всего трех лет после окончания войны, по соглашению, принятому в Аиля-Шапель, оккупация и репарации были прекращены и провозглашен окончательный мир. Францию пригласили присоединиться к концерну четырех победоносных держав — России, Австрии, Великобритании и Пруссии.

Экономические и моральные обязательства Версальского договора вынудили Веймарскую республику принять на себя бремя, которое впоследствии привело к ее крушению. Судьба предоставила мне возможность в 1932 году на Лозаннской конференции искать новую основу для европейского сотрудничества. Эта миссия мне не удалась. Жернов, который мы были вынуждены нести на себе, стал ступенькой на пути Гитлера к власти.

Глава 6

Последствия войны

Новая жизнь. — Социальные проблемы. — Навязанный мир. — Годы революции. — Парламентская жизнь. — Веймарская конституция. — Отрицательные стороны независимости. — Гинденбург в роли президента

Мир, который был мне знаком и понятен, исчез. Вся система ценностей, частью которой я был и за которую мое поколение сражалось и умирало, стала бессмыслицей. Империя кайзера и прусская монархия, которые мы рассматривали как нечто неизменное, были заменены республикой, являвшейся в значительной степени теоретическим построением. Германия была разгромлена, обращена в руины, ее народ и институты пали жертвой хаоса и безверия. Профессия, которой я посвятил свою жизнь, стала одной из жертв происходящего. Мне предстояло найти новый выход своей энергии. Образованием и воспитанием я был подготовлен для службы в своей стране, и теперь, после произошедших катастрофических событий, потребность в моей профессии ощущалась еще сильнее. Моей основной задачей стало выбрать достойное поле для своей будущей работы.

Я рассматривал для себя несколько видов деятельности, в которых, как бывший офицер, я мог бы оказаться полезен, но мысленно я все более и более склонялся к политической карьере. В первую очередь следовало оценить свои возможности. Моя военная подготовка к политике не имела никакого отношения. То облеченное доверием положение, которое мы занимали по отношению к короне, означало, что мы обязаны были быть природными консерваторами. Теперь же все изменилось. Все старые традиции оказались порушены республикой, и мы получили свободу для выработки независимых взглядов.

По происхождению и воспитанию я не мог не оказаться консерватором, но даже и до войны я не испытывал симпатий к политической эволюции консервативной партии. Уже само разделение ее членов на прогрессистов и твердокаменных консерваторов казалось терминологическим противоречием. Консерватор вместе с тем должен придерживаться прогрессивных взглядов. Традиции и принципы являются для него основными ценностями, но он должен применять их к изменяющимся обстоятельствам. С самого начала промышленной революции и в особенности в первой половине нашего столетия мы наблюдаем развитие глобального конфликта, все более набирающего скорость. Технический прогресс имеет тенденцию к обращению человека в элемент машины, а его индивидуальность находится под постоянной угрозой нивелирования. Отдельные люди превращаются в «массу», которую марксистские политики направляют на борьбу за свержение капиталистической системы. Коллективистские философии, соединенные с материалистическим пониманием истории, провозглашают отказ от христианских принципов, послуживших основой для двухтысячелетнего роста западной цивилизации. Московский вариант коммунизма уже восторжествовал в большей части Восточной Европы, а сама идея рассмотрения государства в качестве инструмента жизнедеятельности «угнетенных трудящихся классов» пустила очень глубокие корни и в других странах. Проблема состоит в нахождении средств для борьбы с силами, ответственными за эти процессы.

В послевоенный период задачей всех консервативных сил было объединение под знаменем христианства для поддержания в новой республике основных европейских традиций. Конституция, одобренная в 1919 году в Веймаре, казалась многим совершенным сводом идей западной демократии. Тем не менее второй параграф ее первой статьи провозглашал ложный принцип философии Жана Жака Руссо — «вся власть исходит от народа». Это утверждение полностью противоречит учению и традициям Римско-католической церкви. На протяжении столетий монархия представляла собой высшую форму преемственной государственной власти, притом что над ней пребывала высшая духовная власть.

Теперь же мы должны были признать тот факт, что государство, с его институтами, как административными, так и парламентскими, является наивысшим органом власти. А это означало, как доказали коммунистические режимы, что свободной волей индивидуума и основными законами можно манипулировать в угоду потребностям государства, между тем как следованию естественным законам человеческой природы должно быть отдано предпочтение перед государственной властью. А последнее достижимо только при условии, что христианская идеология составляет основу всех форм государственного управления. И это нигде не является более необходимым, чем в демократии, когда парламент присваивает себе верховную власть.

Денис Уильям Броган, политэконом из Кембриджа, однажды заметил, что терпимость и одновременно скептицизм являются отличительными чертами демократической идеологии. Наши социалисты в Германии не продемонстрировали ни одного из этих качеств. Они не проявили скептицизма по отношению к государственной власти и не отнеслись с терпимостью к культурным традициям римского католицизма в стране смешанных религий. Такое положение было еще одной причиной для сплочения наших рядов в защиту этих традиций.

Со времен Французской революции, «Общественного договора» и его незаконнорожденного отпрыска — «Коммунистического манифеста», переход от веры к рационализму происходил ускоренными темпами. Диктат неприкрытой силы заменил прежние взаимоотношения между властью и авторитетом, между благоговением и святостью, с одной стороны, и силой — с другой. Хуже того, массы стали беспомощным орудием в тотальной механизированной войне, которая полностью поглотила отдельные индивидуальности. Мы должны были каким-то образом вернуться от понятия массы к осознанию индивидуальности как наиболее важной составляющей нашей жизни. В прежние времена те, кто был лишен прав и свобод, находили утешение в учениях церкви, которая выдвигала заповеди любви в противоположность доктрине силы. Марксизм во всех своих формах ныне противопоставляет силу силе, а власть масс — авторитету правителей. При этом взаимоотношения между обыкновенными гражданами нации и ее выдающимися личностями, основывающиеся на понятиях чести, истинной значимости и истинного авторитета, постепенно сходят на нет. Низкопоклонство перед властью занимает место почтения, а это неминуемо влечет за собой снижение чувства ответственности каждого индивидуума. Обретение власти становится самоцелью.

В дни, когда я впервые познакомился с семейством моей жены в Метлахе, я понял, до какой степени решение социальных проблем обречено стать доминирующим фактором нашего времени. Метлах был одним из основных промышленных районов Саара. Здесь и в других районах Германии, а также во Франции и Бельгии семья моей жены на протяжении нескольких поколений построила цепь образцовых предприятий по производству керамики. Мой тесть, тайный советник фон Бош-Галгау, принадлежал к небольшой группе просвещенных промышленников, сознававших неизбежные недостатки капиталистической системы. Он стремился установить между капиталом и трудом отношения взаимного доверия, сохраняя при этом традиции семейного предприятия. Тень классовой войны уже маячила тогда на горизонте. Социалисты распространяли принципы марксизма и, несмотря на социальные реформы, проведенные при кайзере Вильгельме II, пытались создать пролетарские организации и оторвать рабочих от буржуазии.

Лишь немногие промышленники сознавали тот факт, что этому можно противодействовать, лишь признав, что, кроме своей заработной платы, работник должен иметь долю в доходах предприятия и вести достойное и приносящее удовлетворение существование. Мой тесть был лидером в предоставлении рабочим хороших современных домов, общежитий и домов отдыха, медицинского обслуживания и прав на пенсию и страхование. Полученные результаты давали поразительный пример того, чего можно достичь, последовательно применяя концепции социального мира, заложенные папой Львом XIII в его энциклике «Rerum Novarum». В этом семейном предприятии с рабочими обращались как с членами обширного семейства, их спаивала сильная взаимная заинтересованность. Перед смертью тесть с горечью критиковал введение общенациональной страховой системы. Он полагал, что она разрывает связь между нанимателем и наемным работником, заменяя безличным государственным администрированием теплую человечность старинных личных отношений. В очень большой степени уже тогда назначенный управляющий заменял собой старомодного хозяина, обладавшего чувством личной ответственности. На протяжении всей жизни мое отношение к социальным проблемам основывалось в основном на тех успешных экспериментах, проведение которых я видел в Метлахе. До самого конца я пытался провести их в жизнь парламентскими методами.

Фон, на котором проходили мои усилия, был весьма тревожным. Теперь трудно нарисовать картину того, к чему привело для большинства немцев исчезновение привычных для них институтов порядка и власти. На протяжении более чем тысячи лет германская нация отдавала свои привязанности монархии и под ее правлением сыграла решительную роль в строительстве западной цивилизации. В то время многие из нас рассматривали неожиданно навязанную нам республику как фатальную ошибку и на протяжении многих лет видели новые подтверждения этому нашему мнению. Уничтожив историческую основу, к которой было привычно большинство немцев, этот переход к республике сделал невозможным размеренное мирное развитие Германии как неотъемлемой части Европы. Впервые в недавней истории победители применили принцип всеобщности к условиям мира: всеобщее насаждение комплекса военной вины и наказания за нее, одностороннее решение территориальных и этнических проблем и всех репарационных и финансовых вопросов, всеобщая конфискация всей вражеской частной собственности, даже находящейся в нейтральных странах, и единые принципы при формировании Лиги Наций, из которой были исключены только побежденные. Вполне можно задаться вопросом, а не явилось ли подобное единообразие во имя демократии тем семенем, из которого впоследствии развился тоталитаризм. Безусловно, оно явило убогий пример для развития демократии в Германии.

Серьезнейшие ошибки и несправедливости, содержавшиеся в Версальском договоре, могут быть объяснены только лишь истерией, порожденной в союзных державах годами несправедливой, исполненной ненависти пропаганды. В Германии обнародование четырнадцати пунктов Вильсона приветствовалось с огромным облегчением. Более того, все мы были убеждены, что Соединенные Штаты, оказавшие решающее влияние на победу союзников, будут играть основную роль в процессе мирных переговоров. Я до сих пор помню, с каким жаром я обсуждал с друзьями, интернированными вместе со мной в Карапунаре, в горах Тавра, те огромные возможности, которые предлагались нашей разгромленной стране программой Вильсона. Мы не желали ничего лучшего, нежели строить новый мир в равноправном партнерстве, обсуждая с другими народами наши общие трудности. Мы по-прежнему верили в историческую миссию Германии как стабилизирующего фактора в Центральной Европе. Конкуренция и соперничество, повлекшие за собой прогрессирующее ухудшение наших отношений с Великобританией, казались нам событиями из прошлого. Мы более не представляли угрозы кому бы то ни было. Неизменной оставалась только наша европейская миссия, все та же, что и в те времена, когда мы распространяли христианство на восточные провинции и на Прибалтику, — служить плотиной против славянских вожделений и агрессии.

Даже если страх перед Германией ослепил союзников в отношении угрозы, исходящей от России, наименьшее, что они могли бы сделать после нашего поражения, — это восстановить европейское равновесие, когда революция посадила в Кремле Ленина. Они не смогли понять, что эпоха национализма закончилась и ее может заменить только организация объединения Европы. Принцип Вильсона о самоопределении был использован, однако, только в отношении меньших наций, но проигнорирован, из-за иррациональной ненависти победителей, в отношении центральных держав. Это возродило и еще более усилило национализм. Ныне, после Второй мировой войны, мы должны быть благодарны президенту Трумэну и его советникам за проявленное ими понимание данной проблемы. План Маршалла и французский план Шумана{31} наметили способы преодоления опасностей национализма. Лига Наций унаследовала слабости, проистекавшие из неверного применения принципов Вильсона. В настоящее время всем ясно, что союз свободных народов должен контролировать своих собственных ответственных чиновников.

После Первой мировой войны Дунайская монархия была разделена на составлявшие ее части. Чехи, поляки, мадьяры, хорваты и сербы были выпущены из уз бывшей империи, предположительно — в надежде, что они, в совокупности, выполнят ту роль, какую играла в Юго-Восточной Европе монархия Габсбургов. На самом же деле, как того и следовало ожидать, национальные интересы восторжествовали над объединенными интересами Европы в целом. Уничтожение монархии Габсбургов привело только к балканизации Европы, и это отсутствие государственного взгляда на ситуацию породило Версальский и Сен-Жерменский договоры, призванные обессилить, насколько возможно, всех немцев.

Эффект, произведенный потерей Германией ее положения в мире, на поколение, прошедшее через войну, достаточно ясен. Он еще усиливался опасениями, что роль Германии будет сведена на нет и в Европе. Каждый день нес новую угрозу нашему национальному существованию. Поляки угрожали Силезскому угольному бассейну; Восточная Пруссия была отдана на их милость из– за коридора, который отделял теперь ее от основной территории страны. Саар поставлен под международное управление на пятнадцать лет, а шахты его переданы Франции; Рур оккупирован французами, имевшими собственные планы относительно его окончательной судьбы. Наконец, объединение Германии с Австрией было формально запрещено, что полностью противоречило принципу самоопределения. Внутри страны старые представления о законности, порядке и преданной, достойной службе обществу были поставлены под угрозу из-за внутреннего беспорядка, хотя чиновники с огромным опытом безусловно предлагали свои услуги в распоряжение новой власти. Коммунисты, верные только указаниям Москвы, соединились с независимыми социалистами, чтобы силой навязать советское государственное устройство по русскому образцу. В Баварии, наиболее консервативном из германских государств, Эйснер сумел установить первое местное советское правительство. Гражданская война разразилась в Руре, Саксонии и других промышленных центрах. Коммунистические агенты поднимали красный флаг где только возможно, и само существование социал-демократического правительства Эберта оказалось под угрозой.

Но более устойчивые элементы нации не слагали оружия. Остатки распущенной германской армии формировали, под командой офицеров и других вожаков, добровольческие отряды для разгона революционеров. Различные силы называли это возрождением германского милитаризма. Они отказывались признать, что то был вопрос самообороны и что нашим единственным побуждением было спасти Германию от красного потопа, точно так же, как и тридцать с чем-то лет спустя. Я не был членом ни одного из добровольческих отрядов, но по возвращении из Турции был вынужден в Мюнхене пробиваться с вокзала с их помощью. Командиром там был офицер по фамилии Фауопель, ставший потом германским послом при правительстве Франко в Испании. На фоне всех этих беспорядков я не был допущен к себе домой в Саар и видел мало шансов на продолжение своей военной карьеры. Найти решение моих непосредственных проблем было нелегко, но в итоге я решил вернуться к сельской жизни, в которой вырос. Люди, обрабатывающие землю, всегда составляли источник силы нашего народа, и если мы хотели, чтобы к нашим делам вернулось здравомыслие, то именно с этих людей и надо было начинать. На протяжении поколений они жили в атмосфере законности и порядка, а в промышленную эпоху сохранили свои убеждения и верования. Если христианским понятиям суждено сыграть подобающую роль в жизни новой республики, то я окажусь среди них в хорошей компании, чтобы бороться с материалистическим духом двадцатого столетия и отвращать угрозу упадка, безнадежности и морального вырождения.

Я арендовал имение в своей родной Вестфалии — старый сельский дом с конюшнями и немного земли, занятой в основном прудами и заросшей древними дубовыми деревьями. Это было примитивное существование, без всяких современных удобств — без канализации и водопровода, без электричества, удаленное на много километров от шоссейной и железной дорог. Но соседи у «Хаус Мерфельд» — так называлось имение — были прекрасные, простые люди, прочно стоявшие обеими ногами на земле, крепкие в своих религиозных убеждениях и безупречные в поведении. Они жили в своем собственном, спокойном и упорядоченном мире, и завоевать их доверие было не просто. Но, однажды полученное, это доверие сохранялось на всю жизнь. От нас было недалеко до границ Рура, и отголоски красной революции, происходившей там, долетали даже до наших одиноких проселков. Я организовал из местного народа добровольный отряд для отражения набегов красных мародеров, и нам пришлось закопать в землю или спрятать наши немногие ценности и резервы продовольствия. В конце концов я был вынужден просить у военного коменданта Мюнстера для усиления нашей обороны отделение солдат. Эта жизнь в обстановке нравственного падения, вызванного гражданской войной, была бесконечно более отвратительной, чем все то, что я испытал на полях боев во Фландрии.

В эти тревожные дни один из моих соседей, а именно руководитель «Вестфальской ассоциации сельских хозяев» Фрейгер фон Керкеринк цур Борг, предложил мне представлять их интересы в прусском земельном парламенте. Для того чтобы решиться принять это предложение, мне потребовалось достаточное время. Основной проблемой для меня было решить, к какой партии примкнуть. Я уже упоминал о своем отвращении к формальному консерватизму, к тому же его политическое выражение в Пруссии, казалось, впитало слишком много предрассудков и отживших понятий. Я думал, что гораздо лучшей идеей будет вступить в одну из центристских партий, предпочтительнее всего — в партию центра. Она была основана для представительства католических интересов во времена борьбы государства Бисмарка с Римско-католической церковью. При Виндтхорсте партия привлекла к себе много консервативно настроенных людей из Рейнланда, Вестфалии, Баварии и Силезии. Как центристская партия, она была в особенности привержена компромиссам и всегда направляла свою деятельность на воплощение социальных концепций папы Льва XIII. Поскольку социальные проблемы были более, чем когда-либо, в центре внимания, я был убежден, что смогу с пользой применить свой опыт, приобретенный на предприятиях тестя. Мне казалось, что партия с религиозными корнями сможет наилучшим образом отстаивать христианские принципы, исключенные из Веймарской конституции. К тому же, поскольку все мои соседи в Вестфалии придерживались той же веры, что и я сам, я смогу по-настоящему представлять их интересы.

Возможно, стоит взять паузу и суммировать некоторые особенности новой конституции и являвшегося ее частью избирательного закона, которые стали в ближайшие двенадцать лет предметом раздоров. Как центральное, так и земельные правительства страдали от одних и тех же заложенных в конституции недостатков. Законодательная власть была ограничена исключительно одной палатой, и над нею не существовало высшей инстанции для исправления и пересмотра законов. Рейхсрат и прусский штатсрат не могли по положению выполнять эти функции. Кроме того, и для федерального правительства, и для правительств союзных земель применение избирательного закона было весьма проблематичным. Отсутствовала координация между центральным правительством и правительством Пруссии, крупнейшей из федеральных земель. Изменения в конституцию могли быть внесены только при одобрении их большинством в две трети голосов палаты, что, с учетом распределения мест между партиями, означало невозможность принятия сколько-нибудь значимых поправок. Формулировки этих поправок становились источником серьезного конфликта между партиями правого и левого флангов.

В особенности я был недоволен системой голосования по партийным спискам. Ее восхваляли как наиболее демократичную в мире. На самом же деле эта система подрывала самые основы здоровой демократии. К примеру, в Пруссии одно депутатское место приходилось на 50 000 избирателей. Это, однако, не означало существования избирательных округов с таким количеством голосующих. Мой район составлял половину провинции Вестфалия с примерно двумя миллионами избирателей. Можно допустить, что около полумиллиона из них будут, вероятно, голосовать за партию центра. Поэтому штаб-квартира партии намечает список по выборам в прусский парламент по крайней мере из десяти кандидатов плюс небольшой резерв. Когда поданные голоса подсчитаны, избирается один кандидат из списка за каждые полные 50 000 голосов. Все избыточные голоса добавляются к остаткам в других областях, и там они позволяют избрать дополнительных депутатов. При этой системе мы получали в парламенте более тридцати партий. Причем никто не может набрать 50 000 голосов в одном конкретном избирательном округе, как бы велик он ни был, и любой чудак или группа чудаков может почти наверняка провести в парламент хотя бы одного депутата по резервному списку добавочных голосов. Происходящая отсюда раздробленность представительства равнозначна самоубийству демократии.

Эта система также устраняет необходимость в дополнительных выборах. Если депутат умирает или подает в отставку, его место будет занято следующим человеком из списка, а это означает, что в четырехлетний избирательный период не учитываются колебания общественного мнения, за исключением, конечно, переворота, связанного с всеобщими выборами. Хуже всего то, что избранные депутаты не имеют чувства ответственности перед избравшим его электоратом. Им следует благодарить за избрание центральный комитет своей партии, и сохранить свое положение они могут, только выказывая слепое повиновение партийным установкам. Более того, хотя и предпринимались попытки представить в списках различные профессиональные группы, в результате, как правило, их члены предпочитали говорить от имени этих своих групп, теряя при этом из виду более общие вопросы. Появлялось слишком большое искушение относиться ко всему легко и голосовать за партийную линию, что гарантировало переизбрание, если применять минимум оригинального мышления или критицизма. Я понимаю, что партийная этика требует известной доли коллективной дисциплины в значимых вопросах, но берусь утверждать, что такой метод проведения выборов препятствует появлению в политике личностей, должных в конце концов составить элиту, от которой зависит качество демократических решений. Тот факт, что депутат ответствен перед своим партийным комитетом, а не перед избравшими его людьми, означает, что он потерял с ними контакт, а это заставляет отдельного избирателя терять интерес ко всяким проявлениям парламентской жизни. В наше время веймарская конституция стала крестной матерью боннской конституции. Социалисты цепляются сейчас за систему голосования по спискам, хотя христианские демократы предприняли не слишком энергичную попытку соединить ее с голосованием по индивидуальным округам. Кажется, некоторые люди не способны учиться на жизненных примерах.

Взаимоотношения между федеральным правительством и правительствами союзных земель составляли проблему еще со времен существования мелких германских княжеств. Она не сводится к вопросу о централизме или федерализме. Сложно бывает определить степень автономии отдельных частей союзного государства, которая обеспечивала бы центральному правительству достаточно власти для сохранения им дееспособности на европейской арене. Бисмарк в свое время изобрел схему, оставлявшую отдельным государствам широкую автономию, не ставя при этом под угрозу власть центрального правительства. Пруссия была безусловно крупнейшим и в материальном отношении наиболее развитым из союзных государств, включая в себя промышленные центры Рейна, Рура, Саара и Верхней Силезии. Более того, король Пруссии являлся одновременно и германским императором. Бисмарк предложил объединить в одном лице должности прусского премьер– министра и рейхсканцлера. Это значительно ограничивало преобладание Пруссии, поскольку канцлер, в интересах единства, был склонен делать уступки прочим государствам, чтобы обеспечить их сотрудничество.

С падением короны рейх потерял точку опоры. Младшие династии в меньших государствах также были лишены тронов. Двойственный федеральный комплекс рейх и Пруссия, лишенный, однако, верховной власти, превратился в серьезную проблему. Веймарская конституция не способствовала решению этой проблемы. В результате длительных дискуссий в комиссии рейхстага по изменению конституции решение также не было найдено. В соответствующем месте я расскажу о своих попытках на посту канцлера вернуться к концепции Бисмарка, хотя замечу, что этот вопрос занимал меня с самого начала. Правительства федеральных земель часто поступали как им заблагорассудится, не принимая в расчет потребности центральной власти, причем преобладание Пруссии невозможно было ограничить путем простого снижения ее представительства в рейхсрате.

Само правительство рейха пребывало в Берлине на правах гостя Пруссии. Оно не обладало собственными исполнительными и полицейскими силами. До тех пор, пока правительства в рейхе и в Пруссии имели одинаковую политическую окраску, — в Пруссии социал-демократы непрерывно пребывали у власти с 1918-го по 1932 год, — на практике применение федерального законодательства почти не встречало затруднений. Однако если бы управлять делами рейха выпало правой коалиции, то для отдельного прусского министра стало бы вполне возможным блокировать проведение в жизнь мероприятий, определенных центральным правительством. Пруссия воистину превратилась в государство в государстве, и это двойственное положение становилось слабым звеном в цепи всей нашей политической жизни. Кроме того, это означало, что политическое влияние депутата прусского ландтага оказывалось значительней депутата рейхстага.

Видимо, это было далеко не самое лучшее время для начала политической карьеры. Положение страны достигло низшей точки. Мы потерпели военное поражение. Страна была охвачена гражданской войной, подрывавшей самый фундамент государства. Мы работали в условиях навязанного нам мирного договора с репарационными требованиями, которые, казалось, угрожали основам нашего экономического существования. Тем не менее я предался занятиям на новом поприще с величайшим энтузиазмом. Меня раздражали партийные догматы и узкие, эгоцентричные взгляды, которые в значительной степени определяли текущую оценку внутренних и внешних проблем. Я отказывался связывать себя программой партии и даже в своих ранних выступлениях настаивал на том, что парламентский представитель должен сам нести ответственность за свои собственные решения. Меня поражало невежество коллег во всем, что касалось международных отношений, и я старался заинтересовать их событиями и мнениями в мире по другую сторону наших границ. В то же самое время я искал среди держав-победительниц хотя бы малого понимания положения Германии. Однако такого результата невозможно было ожидать ни от одного человека.

Наше положение стало еще более невозможным, когда в самом разгаре кризиса, с экономикой, положенной на обе лопатки в результате репараций и инфляционного обесценивания валюты, французы, вопреки всем своим обязательствам по договору, оккупировали Рур. Из мемуаров Клемансо, «Les Grandeurs et Miseres d'une Victoire», нам известно, что маршал Фош настаивал на аннексии всей этой области. Стоимость марки упала так низко, что стало невозможно более удерживать шахтеров в состоянии пассивного сопротивления при помощи субсидий. Некоторые личности в Рейнланде даже пропагандировали создание новой независимой Рейнской республики со столицей в Кельне. Одним из этих людей был бургомистр Кельна доктор Аденауэр. Занимая один из высших постов государства — являясь президентом прусского штатсрата, — он, кажется, ставил интересы своего города выше интересов страны в целом.

На экстренном заседании организации партии центра я назвал идею Рейнской республики предательством и резко критиковал пораженцев из Рейнланда. Это был момент, о котором доктор Аденауэр никогда не забывал, и в последующие годы я получил от него в ответ свою долю критики. Через несколько дней после того, как я был оправдан в Нюрнберге, доктор Аденауэр обнародовал опровержение своего намерения подать в отставку с поста председателя Христианско-демократического союза в британской зоне оккупации в мою пользу. В соответствии с версией, опубликованной 8 октября 1946 года в газете «Вестфален пост» в Арнсберге, он якобы добавил: «Фон Папен — изменник и, вероятно, замешан в убийстве Дольфуса»{32}. Многие из моих друзей протестовали против этого утверждения и призывали доктора Аденауэра взять его назад, поскольку я находился под надзором баварской полиции и не имел возможности постоять за себя. Мне не удалось найти документальных свидетельств того, что он это сделал. Все же в политике нужно учиться прощать и забывать. Я счастлив сделать это теперь, когда стало ясно, что он перерос свою достаточно узкую сферу интересов и направляет внешнюю политику молодой Боннской республики по единственно возможному пути франко-германского rapprochement и европейского сотрудничества.

Кажется, уже давно всеми забыто, что, в то время как Франция ускоряла внутреннее разложение Германии, поощряя сепаратизм, четырнадцать других государств, включая Британию и Соединенные Штаты, встали на путь вооруженного вмешательства в дела коммунистической России. Германские войска помогли тогда освободить прибалтийские государства. Пилсудский в Польше получал поддержку как часть cordon sanitaire{33}, в котором свою роль играли также Маннергейм и русские белые генералы. Даже мистер Черчилль просил другие государства «оказать помощь в уничтожении гнезда красных прежде, чем курица снесет яйца». К несчастью, она успела снести их слишком много.

Но Германия, совершенно обескровленная и раздираемая изнутри, не получала никакой помощи против сепаратистов, спартаковцев и советских революционеров. Наши собственные действия рассматривались как нападение на демократию и возрождение милитаризма. Германия многим обязана тогдашнему министру иностранных дел доктору Штреземану, который успокоил ситуацию в Руре, одновременно дав ясно понять, что вопрос об отделении не может даже рассматриваться. В нашей битве по защите Германии и всего Запада от революционных восточных орд мы были вынуждены полагаться исключительно на собственные силы. Несмотря на экономическую трясину, в которой мы тонули под грузом репараций и разрушавшегося денежного обращения, мы победили. Но упрямое, слепое желание нашего правительства буквально следовать всем возмутительным требованиям наших противников вылилось не только в коммерческую катастрофу — результаты в области человеческих отношений оказались еще более ужасными.

Люди за границей имели весьма слабое представление о масштабах этой катастрофы. В конце периода инфляции я помню, как приходилось выплачивать жалованье и заработную плату ежедневно, поскольку спустя двадцать четыре часа после выдачи полученные деньги сохраняли уже меньшую долю своей стоимости. Центральный эмиссионный банк был не в состоянии печатать деньги с достаточной скоростью, поэтому многие города выпустили свою собственную валюту, так что невозможно стало проводить какую– либо упорядоченную финансовую политику. Чтобы купить то, что стоило раньше одну марку, тогда требовался миллиард, а это означало, что все сбережения, ипотеки, пенсии и доходы по вкладам совершенно обесценились и люди, не имевшие недвижимой собственности, потеряли весь свой капитал. Те, кто вкладывал в многочисленные военные займы, пострадали больше всех. В результате средние классы, ремесленники, пенсионеры и чиновники подверглись пролетаризации. Трудолюбивый работник, приобретший небольшую собственность и состояние, видел основу своего экономического существования уничтоженной и становился новобранцем классовой войны. Этот переворот в общественном порядке дает объяснение притягательности марксистских учений, наступавших с Востока, и программы Гитлера, родившейся в эти тяжелые дни и обещавшей социальную справедливость рабочему и защиту потерявшей свое место в жизни буржуазии.

Природа угрозы нашему общественному устройству может быть наилучшим образом проиллюстрирована замечанием, которое Ленин сделал моему старому другу генералу Али Фуад-паше, который поехал в Москву в качестве первого турецкого посла при новом режиме: «Следующей страной, которая созреет для коммунизма, будет Германия. Если они воспримут большевистскую идеологию, я тотчас же перееду из Москвы в Берлин. Немцы — народ принципа. Они остаются верны идеям после того, как признали их истинность. Они составят значительно более надежные кадры для распространения мировой революции, чем русские, обращение которых потребует значительного времени».

В ноябре 1923 года введение рентенмарки{34} (Rentenmark) и стабилизация денежного обращения спасли нашу экономику от окончательного краха, но при этом мы не избавились от кардинального изъяна нашей экономической политики — стремления обрести утерянную устойчивость при помощи неконтролируемого заемного процента. Была достигнута очевидная степень оздоровления экономики, но всемирный кризис застиг Германию с таким грузом репараций и задолженности, что вновь возникла угроза коллапса. Иностранные кредиторы потеряли свои деньги, а Германия — репутацию финансовой порядочности. Сегодня, после еще более страшной катастрофы, многие немцы, кажется, не желают воспринять тот факт, что побежденная страна может строить свое административное управление и экономику путем строгой бережливости и исключения любых расходов, которые могут показаться оскорбительными для внешнего мира.

Я очень рано осознал неспособность общенационального и земельных парламентов предпринять решительные шаги для борьбы с социальной катастрофой, хотя в то время никто из нас и помыслить не мог, каким удобрением это послужит для семени, которое сажал в то время Гитлер. Тем не менее все больше людей проявляли недовольство неспособностью традиционных политических партий найти настоящее решение проблемы. Не имеющая прочного скелета власти Германия постепенно погружалась в бездну. Еще в сентябре 1923 года я написал памфлет «Диктатура или парламент?». Я утверждал в нем, что Германия находится на грани полного крушения и что спасение не придет от механического применения парламентских методов или от бесплодного столкновения застывших партийных доктрин. Я призывал к созданию правительства из независимых, ответственных личностей, лишенных радикальных или диктаторских склонностей, которые использовали бы остатки влияния государства для претворения в жизнь решений, разработанных для удовлетворения экстренных потребностей момента. Слова молодого депутата, практически никому не известного, имели мало веса. Гитлер закладывал фундамент своего будущего куда более надежно, устраивая марш на Фельдхернхалле{35} в Мюнхене, в отраженном свете славы одного из двух наших великих героев времен войны — генерала Людендорфа.

Как и во всякое время революционных изменений, радикальные партии были на подъеме, и различные формы марксизма привлекали к себе наибольшую поддержку. К счастью для Германии, среди социал-демократов нашлись граждански мыслящие руководители вроде Эберта и Носке, которые противостояли большевистской буре. Несмотря на их ответственный, государственный подход к ситуации, основная программа их партии по-прежнему превозносила классовую борьбу и противостояла влиянию религии. Призыв к «диктатуре пролетариата» был слышен от всего спектра марксистских группировок, хотя на практике применялась более умеренная политика. Германские социал-демократы всегда считались на Западе более демократичными, чем они были на самом деле. Точно так же во Франции социалисты, подобные Леону Блюму, были более терпимыми, в Великобритании классовая борьба и антиклерикализм никогда не являлись догматами лейбористской партии, а в Соединенных Штатах члены профессиональных союзов по-прежнему голосовали за одну из двух традиционных партий.

Противоположный лагерь составляли партии консерваторов и либералов, ни одна из которых не была особенно конструктивна в своих взглядах даже до войны. В веймарский период им особенно не хватало выдающихся лидеров с широкими и прогрессивными идеями. Гугенберг был хорошим администратором и финансовым экспертом, но у него отсутствовали задатки консервативного вождя. Поэтому основная надежда была на партии центра — новообразованную демократическую партию, партию центра и Немецкую народную партию.

Первая из этой тройки проявила себя столь беспомощно, что к 1931 году ее представительство свелось к четырем депутатам, несмотря на то что она отбросила свой демократический ярлык и стала называться государственной партией. Немецкая народная партия стала доминирующим членом этой группы, в основном благодаря руководству Штреземана, которому удалось придать германской внешней политике новую форму и содержание после заключения договора в Локарно. Он был единственным крупным государственным деятелем, порожденным веймарской эпохой.

Единственная возможность преодолеть наши внутренние и внешние трудности заключалась в том, чтобы убедить прежних противников в нашем искреннем стремлении к сотрудничеству и в изобретении какого-либо мирного способа отмены дискриминационных статей Версальского договора. Нельзя было позволить ненависти, жажде мщения и воздаяния помешать нам достичь этой цели. В Версальском договоре особо оговаривалась возможность изменения его условий путем переговоров. Если бы удалось убедить Францию применить это положение, события могли бы развиваться совсем иначе. Огромной заслугой Штреземана и Бриана явилось то, что они признали эту возможность и проложили дорогу, заключив Локарнский договор. К несчастью, ни один из них не нашел в собственных странах достаточной поддержки для завершения этой задачи, а ранняя смерть Штреземана стала трагической потерей.

Главной обязанностью этих центристских партий должно было стать придание жизни новой германской демократии путем обеспечения правильного чередования политической ответственности между правыми и левыми силами. Партии правого крыла вместо того, чтобы, пребывая в оппозиции, готовиться к принятию на себя в любой момент ответственности за управление государством, постепенно усваивали политику радикального национализма. Всеобщее осуждение за рубежом германских консервативных элементов некорректно и исторически ложно. Консервативная оппозиция, которая не видела для себя возможности в случае благоприятного развития событий проявить себя на поприще государственного управления, с готовностью согласилась с таким положением вещей. Я считаю особым промахом своей партии центра то, что она оказалась неспособной распознать эту свою обязанность. Подобающее функционирование демократии требует здорового чередования пребывания политических сил в правительстве и в оппозиции.

Когда в конце войны наши властные институты, казалось, готовы были развалиться, партия центра безусловно поступила правильно, примкнув к социалистам, которые были тогда сильнейшей партией. Партия центра оказалась в состоянии блокировать меры чересчур радикального характера и не допустить превращения Германии в поле слишком многочисленных социалистических экспериментов. Это стало значительным вкладом в развитие ситуации в стране. Но веймарская коалиция социалистов, демократов и партии центра продолжала упрямо цепляться за власть и тогда, когда первые потрясения удалось преодолеть. В центральном правительстве время от времени предпринимались робкие попытки приобщить к управлению представителей партий правого крыла. Однако в Пруссии веймарская коалиция пребывала у власти без перерыва с 1918 года до того момента, когда я стал канцлером. Партия центра никогда не смогла решиться порвать с социалистами, чтобы вывести партии правого крыла из состояния постоянной оппозиции. Это послужило одной из основных причин крушения демократии веймарского типа и роста гитлеровской партии.

Я всегда буду благодарен за те продолжительные контакты, которые мне выпало иметь с парламентскими институтами. Они являются суровой школой, которая требует от своих членов привычки к ясности мышления и твердости в принятии решений. К несчастью, так происходит не всегда. Для парламентария очень легко вести приятную и легкую жизнь. Он может принимать положенное ему вознаграждение, бесплатно повсюду путешествовать и старательно посещать все дебаты, нимало не задумываясь над обсуждаемыми фундаментальными вопросами. Голосуя всегда вместе с большинством, он может обезопасить себя от тревог, не растрачивая свою энергию и сохраняя чистую совесть относительно услуг, которые он оказывает своей стране. Такую интерпретацию наших обязанностей я никогда не считал для себя приемлемой. Возможно, германский Генеральный штаб и приобрел дурную славу, но служба в нем, по крайней мере, приучала его офицеров к выработке собственного мнения и отстаиванию его даже в случае, если оно оказывалось непопулярным.

Я очень скоро выяснил, что подобная независимость мнений может иметь неприятные последствия. Выборы 1924 года в Пруссии оставили веймарской коалиции большинство только в два или три места. Я расценил эту ситуацию как удобную для смены власти и попробовал убедить своих коллег по партии центра сформировать коалицию с партиями правого крыла. На заседании партийной фракции разыгралась горячая дискуссия, и в конце концов мое предложение было провалено с требованием ко мне голосовать за кандидатуру премьер-министра, предложенную Веймарской коалицией. Хотя поначалу меня поддерживало двадцать моих коллег, на момент голосования в палате их осталось только пятеро. Остальные поддались партийному давлению. Тем не менее мы вшестером смогли отвергнуть предложенный состав министерства. Поднялась буря раздраженных протестов, и мне угрожали исключением из партии. Все, впрочем, вскоре улеглось, поскольку оказалось не так– то просто избавиться от такого неудобного frondeur{36}, как я. Я получил значительную поддержку среди консервативных групп в сельских округах. Партия ограничила мою деятельность другим путем, именно — не допустив моего участия во всех комитетах. Начиная с этого времени я получил известность как «паршивая овца» партии.

Спустя год неожиданно умер президент Эберт. Посреди чрезвычайных трудностей ему удавалось поддерживать достоинство и высокий авторитет своего поста. Но он занимал свою должность только по назначению. Социалисты так никогда и не сочли удобным подтвердить это назначение свободным голосованием. С его смертью они потеряли одного из немногих своих сколько-нибудь значительных лидеров.

Среди широких слоев населения возникло сильнейшее желание увидеть на посту избранного президента фигуру, которая олицетворяла бы собой всю значимость государственной власти. Старая приверженность традициям, размытая было в первые послевоенные годы, теперь обернулась поисками человека неоспоримо сильного характера и безупречной международной репутации для противодействия внутреннему распаду и слабости в международных делах. Никто из лидеров отдельных партий не обладал требуемыми личными качествами. Партии левого крыла недостаточно оценили психологическую важность такого выбора, как на самом деле и партия центра, несмотря на свое более традиционное происхождение. В итоге веймарская коалиция решила выдвинуть доктора Маркса, одного из старых лидеров партии центра, поскольку социалисты не могли гарантировать успех на выборах члена их собственной партии. Доктор Маркс был широко известный судья, человек весьма симпатичный и держащий себя с большим достоинством, но лишенный качеств выдающегося лидера, необходимых в такие критические времена.

Правые партии отстаивали кандидатуру фельдмаршала фон Гинденбурга. Во время войны он приобрел доверие всего народа, а в ее конце, когда Людендорф был вынужден бежать в Швецию{37}, привел домой остатки разбитой армии. Как за границей, так и дома среди левых кругов его кандидатура подвергалась резкой критике. Франция подняла крик: «Hindenburg — c'est la guerre!»{38} Однако никто не мог быть более предан делу мира, чем этот старый солдат, бывший свидетелем ужасов трех войн. Я восхищался его прямым несгибаемым характером и его неодолимым чувством долга и понимал, что в случае, если окажется во главе страны, он ни в коем случае не станет играть роль парадного генерала. Вот, думал я, удобная возможность возродить некоторые из традиций, которые были утеряны вместе с падением монархии. У меня ни на секунду не возникало ни малейших сомнений относительно своих предпочтений.

Для обеспечения его избрания требовалась известная поддержка среди сторонников партий центра, и я принялся за работу по ее обеспечению, хотя это и приводило меня к прямому конфликту с моими коллегами по партии центра. Я безусловно полагал, что выборы главы государства не могут считаться узкопартийным делом. В середине апреля 1925 года я с несколькими из своих друзей обнародовал декларацию, в которой выражал сожаление по поводу действий партии центра, выдвинувшей политического кандидата, не предприняв никаких попыток достичь соглашения с другими партиями. Мы указывали, что значительная часть населения утратила веру в тот тип общества, к созданию которого стремится веймарская коалиция, общества, основанного в значительной степени на рационалистических и атеистических предпосылках. Мы не нападали на доктора Маркса, но утверждали, что немыслимо избрать члена партии центра при помощи миллионов голосов социалистов, а потом проводить антисоциалистическую политику. Призывая вернуться к старому христианскому представлению о правительстве, мы вновь провозгласили, что видим историческую обязанность Германии в том, чтобы быть оплотом западных традиций в сердце Европы. Мы чувствовали, что избрание такого богобоязненного и искреннего человека, как Гинденбург, будет являться лучшей гарантией возврата к этой основательной, традиционной политике.

Легко себе вообразить эффект, произведенный этим документом в штаб-квартире партии центра. Они опубликовали контрманифест, в котором выражали сожаление по поводу нашего отступления от линии партии и настаивали на том, что действительная задача партии состоит в наведении мостов между всеми профессиональными группами и классами с целью осуществления здорового сотрудничества в духе терпимости. Мало того, что этот документ не содержал ответа на поднятый нами фундаментальный вопрос. Важно, что и после его обнародования как партия центра, так и партии левого крыла продолжили в ходе предвыборной кампании рвать в клочья репутацию Гинденбурга. В 1925 году его избрание не совпадало с политическими планами этих партий, хотя спустя семь лет, когда Гинденбург стал их кандидатом на переизбрание, никакие похвалы в его адрес не казались им чрезмерными. Предвыборная кампания была продолжительная и ожесточенная, тем не менее Гинденбурга в должный срок избрали президентом, после чего он прислал мне личную записку с благодарностью за мое вмешательство, которое, учитывая тонкий баланс сил, имело, вероятно, решающее значение.

Этот случай, естественно, сделал мое положение в партии весьма сложным. Я превратился в «чужака», как меня называли левые в 1932 году, когда я был выдвинут на пост канцлера. Я, однако, не зависел в своей деятельности всецело от партии и имел множество возможностей высказывать свои убеждения. Когда в 1930 году возникла необходимость избрания нового лидера партийной фракции в рейхстаге, я приложил значительные усилия, чтобы убедить доктора Брюнинга занять этот пост. Он составил себе внушительную репутацию в качестве юрисконсульта христианских профессиональных союзов, и ситуация казалась чрезвычайно удобной для того, чтобы поставить такого умного и симпатичного человека, консерватора в наилучшем смысле этого слова в положение, сопряженное с решающим влиянием. Он, однако, занимал этот место относительно короткое время, сменив его на пост канцлера — этому периоду в его карьере я в должном месте посвящу отдельную главу.

Год 1930-й вновь увидел Германию в тисках экономического кризиса. Крах банков и тарифная стена, воздвигнутая вокруг наших границ, подняли число безработных в Германии до опасной величины. Миллионы людей, в особенности молодежь страны, не могли найти работу и представляли собой не только чрезвычайную экономическую проблему, но, в связи с подъемом радикализма, также и все возрастающую политическую угрозу. Насколько это было в моих силах, я старался поддерживать Брюнинга в выполнении его необъятной задачи. Речь, произнесенная мной 4 октября 1931 года в Дульмене, привлекла значительный общественный интерес.

Партийная политика, говорил я, потеряла значительную часть своего raison d'etre{39}, когда возникла необходимость призвать нацию в целом для совершения огромного коллективного усилия. Я не могу понять, почему «национальная оппозиция» не может организовать поддержку Брюнинга в выполнении его исторической задачи. Его способность к руководству и патриотизм не оспаривается ни одной из сторон. Единственная видимая мне причина недоверия к нему оппозиции коренится в том, что они преувеличивают политическую зависимость канцлера от его социалистических коллег по коалиции. Для успокоения этих подозрений я предлагал, чтобы Брюнинг назначал министров вне зависимости от своих партийных пристрастий. Под угрозой экономического кризиса мы должны порвать с коллективистскими теориями социалистов и предоставить возможность частным предпринимателям принять на себя долю ответственности в рамках законности и христианской предприимчивости. Авторитет канцлера, говорил я, является одной из самых больших ценностей, которые находятся в нашем распоряжении как дома, так и за границей, и мы полагаемся на его способность выбрать своих ближайших помощников из людей, которые могут обеспечить ему основу для самой широкой поддержки.

До самого конца пребывания Брюнинга на посту канцлера я делал все возможное, чтобы обеспечить ему поддержку среди правых партий. Последнее предприятие, которым я занимался в 1932 году в качестве парламентария, было направлено исключительно на это. Предстояли выборы в федеральный парламент Пруссии. Гинденбург был только что переизбран, но партии правого крыла, в особенности нацисты, продемонстрировали значительное увеличение своих сил. Партии социалистов и центра опасались потерять большинство и, чтобы сохранить у власти земельное правительство Брауна-Зеверинга, прибегли к некоему трюку. Регламент работы земельного парламента был изменен таким образом, что нового премьер-министра следовало избирать за два тура голосования абсолютным большинством. Прежде, как и во многих других парламентах мира, если в первом туре не было получено абсолютного большинства, то во втором туре было достаточно относительного. Они надеялись при поддержке коммунистов не допустить избрания на этот пост любого буржуазного кандидата. На деле потом получилось, что партиям веймарской коалиции не хватило до большинства ста мест, и к 20 июля они не смогли сформировать новый кабинет, в результате чего у власти осталось прежнее правительство.

Поддержка моей партией такого совершенно недемократического образа действий показалась мне вызовом и букве, и духу парламентской процедуры. Это могло еще более озлобить правых и расширить пропасть, разделявшую их и канцлера из партии центра. Я тщетно пытался отговорить своих партийных коллег от этого фатального шага. Но я потерпел неудачу и в результате оказался среди них единственным, кто голосовал против этого предложения.

Я не принимал участия в последующих выборах, поскольку, оставив свой вестфальский избирательный округ, я получил возможность вернуться к своей семье в Саар. Таким образом, одиннадцать лет моей деятельности в прусском парламенте завершились громким публичным протестом против политики, которую я осуждал и с которой боролся еще в 1923 году.

Глава 7

Германия в упадке

Владелец газеты. — «Геррен-клуб». — Рейхсвер. — Гинденбург, Сект и Шлейхер. — Интерес к сельскому хозяйству. — Помощь от католиков. — Франко-германские отношения. — Моральное вырождение

Мое противоречивое положение в партии центра еще более усложнялось тем преобладающим влиянием, которым я пользовался в ее центральном печатном органе — газете «Германия», выходившей в Берлине. В дни бешеной инфляции 1924 года значительный пакет акций этого предприятия попал в собственность некоего человека. Я узнал, что он собирается сбыть эти акции с рук, и решил приобрести их сам. Война и инфляция существенно сократили наше состояние, и мне было нелегко решиться вложить значительную часть оставшегося капитала таким образом, чтобы это могло служить политическим интересам, но приносило бы весьма ненадежный доход.

Газета была основана в 1870 году и, хотя и владела собственной типографией, имела весьма ограниченный тираж. Тем не менее она обладала значительным влиянием, являясь основным рупором партии, а также потому, что издавалась в столице. Новость, что такой неудобный frondeur приобрел 47 процентов акций газеты, вызвала в штаб-квартире партии оцепенение. Я немедленно дал ясно понять, что не намерен менять направленность газеты и позволю выражать в ней все оттенки политических мнений, исходя из того, что дискуссии и конструктивная критика являются одним из краеугольных камней демократической жизни. По соглашению с доктором Флорианом Крёкнером, который владел другим пакетом акций, я занял место председателя совета директоров. В дополнение к нескольким акционерам, я кооптировал в совет епископа Берлинского (который впоследствии стал кардиналом), графа Галена и представителей христианских профессиональных союзов.

Восемь лет, что я занимал этот пост, потребовали от меня неимоверного количества работы, я был вынужден бороться за каждый грамм своего влияния. Скоро возникли трудности с некоторыми руководящими работниками и с редактором, поскольку они отвергали сотрудничество со мной и пытались влиять на политическую окраску газеты. В итоге я был вынужден отказаться от их услуг. Это произошло не из-за моих попыток навязать им мою позицию, а потому, что они отказывали мне в возможности выражать мои собственные убеждения. Прочие ответственные сотрудники редакции оставались на своих местах и продолжали представлять официальную линию партии. По важнейшим вопросам я часто писал передовые статьи сам, отражая взгляды консервативного крыла партии. У меня не было принципиальных расхождений во мнениях со штаб-квартирой партии, и сотрудничество в совете директоров имело гармоничный характер. С течением времени все предприятие было обновлено, были установлены новые, усовершенствованные печатные машины.

Оппозиционная пресса часто выдвигала против меня обвинения в диктаторском поведении по отношению к нашему партийному органу. Я рассматриваю их как совершенно необоснованные. Став канцлером, я тотчас ушел с поста председателя совета директоров, предоставив газете полную свободу как угодно критиковать меня. Работа в газете снабдила меня ценнейшими знаниями об особенностях работы прессы. Я приобрел много друзей среди германских и иностранных корреспондентов, всегда восхищаясь той искренностью и добросовестностью, с какой они выполняли свою задачу по обеспечению объективной и непредвзятой информации. Я получил немало уроков, которые сослужили мне добрую службу в мою бытность канцлером и дипломатом.

«Германия» довольно длительное время оставалась независимым печатным органом с ярко выраженной католической направленностью и в гитлеровский период. В конце 1938 года она наконец пала жертвой кампании доктора Геббельса по унификации прессы. 31 октября этого года я написал последнее письмо в издание, к которому я был в высшей степени привязан:

«Со времени прихода к власти национал-социалистического движения и добровольной самоликвидации партии центра мы в «Германии» старались осуществлять координацию основных элементов практического христианства с требованиями новой эпохи. В то время, когда важнейшие перемены определяли будущее рейха, мы считали своим долгом обращаться к силам, твердые убеждения, активная общественная позиция и патриотизм которых могли бы сыграть роль в разрешении проблем нашего времени. Сегодня этой работе настает конец…»

Когда доктор Геббельс прочел все это, с ним случился припадок слепой ярости. После нескольких лет господства нацистов он счел совершенно возмутительным наше утверждение, что основополагающие христианские концепции могут играть хоть какую– то роль в нацистской идеологической борьбе, и расценил как наглую самоуверенность предположение о том, что нас силой вынуждают прекратить борьбу. Он настаивал перед Гитлером, что меня следует проучить, но фюрер отказался что-либо предпринять. Он, вероятно, и так был слишком озабочен ситуацией, вызванной тогдашней антисемитской кампанией доктора Геббельса.

Если мое определяющее влияние в «Германии» вызывало среди партий левого толка подозрения относительно целей молодого консервативного политика, то членство в «Геррен-клубе» только еще более их усилило. Возможно, стоит сказать несколько слов касательно этого сообщества. В других странах на протяжении десятилетий клубы были совершенно нормальным явлением общественной жизни, и никому и в голову не могло прийти характеризовать их как гнезда интриг. Политическая незрелость определенных слоев германского населения не сказалась ни в чем более явно, нежели в появлении множества слухов, характеризующих нашу деятельность.

Когда клуб был основан в 1923 году, наш президент, граф Альвенслебен, определил слово «Herren»{40} как свидетельствующее об определенном типе личности, а не об обладании богатством. Мы предоставляли любому члену клуба право высказывать свои политические воззрения, и единственным требованием было выражать их в цивилизованной манере. Нашей целью было свести политиков всех оттенков для обсуждения в дружеской атмосфере приватного собрания различий в их позициях. В число членов входили интеллектуалы всякого рода — ученые, художники, промышленники, сельские хозяева, наниматели и наемные работники, министры и члены всех партий. Наши дискуссии всегда имели беспристрастный характер, вне зависимости от того, кто в них участвовал — социалисты, либералы или консерваторы, хотя большинство членов клуба имели, по всей вероятности, консервативный образ мыслей.

Я часто выступал на заседаниях клуба, в особенности на свою любимую тему франко-германского взаимопонимания. На ежегодных клубных обедах за одним столом собирались ведущие личности, работающие в разных сферах германской жизни. Помню, в 1932 году я воспользовался случаем пожелать успеха новому правительству Шлейхера. Утверждения левых о том, что «Геррен-клуб» сыграл решающую роль в падении Брюнинга и моем назначении на пост канцлера, полностью лишены оснований. Наше «вмешательство» ограничилось обсуждением быстро ухудшающейся ситуации — на эту тему я написал статью для клубного издания «Der Ring»{41}. Слухи об антиконституционном давлении на Гинденбурга были полностью ложны и демонстрировали только прискорбную привычку Германии рассматривать любую перемену на вершине власти как необыкновенное событие, вызванное происками темных сил или потусторонним влиянием. В других странах правительства приходят и уходят в ходе естественного развития событий, и только в Германии такие изменения всегда рассматриваются как имеющие характер coup d'etat{42}.

То, что германские левые сочли возможным обвинить членов «Геррен-клуба» во всех мыслимых реакционных интригах, довольно естественно. Гораздо более поразителен тот факт, что Великобритания, страна, в которой возникла клубная жизнь, оказалась настолько введена в заблуждение, что в указе своей военной администрации от 30 мая 1946 года обвинила наших членов в принадлежности к преступной организации, тем самым запретив им избираться на государственные должности. Еще один вклад в наше «перевоспитание»! Остается только добавить, что помещение клуба в Берлине превращено коммунистами в клуб для своих интеллектуалов — вот иллюстрация к изменчивости человеческого счастья.

Меня часто спрашивают, как могло случиться, что человек моего положения, находившийся более или менее постоянно в конфликте с остальными членами своей партии и никогда не занимавший никаких государственных должностей, приобрел достаточно влияния, чтобы получить назначение на пост канцлера.

В двадцатых годах в Германии существовало два основных течения политической мысли. Веймарские республиканцы с социалистами в качестве доминирующей силы коалиции считали своей обязанностью уничтожать любые проявления общественной жизни, сохранившиеся со времен кайзеровской Германии. Они нападали не только на те слои общества, из которых происходили тогдашние руководители, но даже отменили национальные символы, под цветами которых два миллиона немцев, включая и социалистов, погибли на войне. Они считали, что рейх обязан выполнять все требования стран-победительниц и что сопротивление повлечет за собой только новые санкции. Всякого, кто сохранял в себе привязанность к старым традициям, клеймили как реакционера. Правые со своей стороны требовали сохранения всего, что было хорошего в старом образе жизни, настаивали на поддержании национального достоинства и возражали против выполнения немыслимых требований победителей. Когда на фоне этого коренного противостояния один из членов партии веймарской коалиции громко протестует против того, что он считает оппортунистической политикой, лишенной всяких принципов и традиций, едва ли удивительно, что он привлекает к себе широкий интерес. Мои усилия убедить партию центра занять более независимую от социалистов позицию и, если возникнет необходимость, войти в коалицию с буржуазными элементами правого толка, естественно, вызывали симпатию консервативных кругов. Когда я критиковал многочисленные слабости нашей парламентской системы или возражал против партийных решений, которых мне не позволяла одобрить совесть, то становился объектом резкой критики со стороны правоверных членов веймарской коалиции, но одновременно приобретал значительную долю признания в тех кругах, которые считали реформу жизненно необходимой. Особое одобрение моим политическим убеждениям я нашел среди своих прежних коллег по армии.

Многие офицеры, вместе с которыми я учился или служил, достигли в рейхсвере высоких должностей. По традиции вооруженные силы должны быть совершенно свободным от политики инструментом. Когда исчезла монархия, представлявшая собой венец военной иерархии, и олицетворять рейх начали партийные лидеры, стало нелегко удерживать этот инструмент поддержания законности и порядка от участия в столкновениях различных позиций. Не следует забывать, что во время гражданских беспорядков начала двадцатых годов, когда, казалось, рушатся самые основы государства, армия сыграла решающую роль. Избрание фельдмаршала фон Гинденбурга на пост президента послужило к стабилизации положения. Между 1925-м и 1930 годами оно продолжало оставаться нормальным, однако под угрозой нового кризиса, угрожавшего подорвать основы порядка, армия вновь превратилась в важный фактор. Мы увидим, что рейхсвер как единая организация не принимал участия в делах государства, но мнение такой выдающейся личности, как генерал фон Шлейхер, имело решающее влияние на решения президента. Армия с возрастающей тревогой наблюдала за усилением напряженности между правыми партиями, в особенности — нацистами, и правительством. Шлейхер искал кого-нибудь, кто мог бы возглавить правительство, имея тесные контакты с центристскими партиями, сохраняя при этом благожелательное отношение правых. Был необходим человек с консервативными наклонностями, близко связанный с партией центра, являвшейся одним из столпов веймарской коалиции.

Возможно, это чересчур упрощенное, но, по всей вероятности, справедливое объяснение заключается в том, что предложение Шлейхером моей кандидатуры на пост канцлера в большей или меньшей степени отражало голоса армии.

Тремя выдающимися офицерами послевоенного периода были Гинденбург, генерал фон Сект и Шлейхер. До войны я не был знаком с Гинденбургом. Как члену Генерального штаба, мне приходилось иметь дело с ведущими личностями из штаб-квартиры Верховного командования, включая Людендорфа, который в то время был начальником планово-оперативного отдела. Во время войны, когда мне время от времени приходилось делать доклады в штаб– квартире Верховного командования или навещать своего друга Лерснера, который служил там офицером связи министерства иностранных дел, мне довольно часто случалось видеть старших офицеров. После «пасхального» сражения у Арраса меня вызвали для личного доклада Людендорфу; тогда я встретился и с Гинденбургом. В августе 1918 года, после все решившего провала весеннего наступления, когда я спешно приехал из Палестины, чтобы изложить свои опасения относительно тамошнего положения, я опять встретился с Гинденбургом. Помню, какое глубокое впечатление на меня произвели его спокойствие и уверенность перед лицом стремительно ухудшавшейся военной ситуации.

Как я уже писал, я вновь повстречался с ним по возвращении из Турции после своего злополучного столкновения с Лиманом фон Зандерсом. С его беспредельной и самоотверженной преданностью долгу перед лицом неизмеримой катастрофы Гинденбург оставался олицетворением нашей чести и традиций. С тех пор и до 1932 года, не считая моего участия на его стороне в президентской кампании 1925 года, я с ним почти не виделся, хотя он меня не забывал и всегда приглашал вместе с женой на официальные приемы, которые устраивал каждую зиму в Берлине.

Гинденбург обладал поразительной памятью. Он мог вспомнить все детали какой-нибудь давней беседы и был близко знаком с прусской политической жизнью. Я чувствовал, что он одобряет мои оппозиционные выступления в ландтаге и мое выраженное стремление к более традиционной политике, свободной от партийной вражды, хотя он, конечно, не позволял себе высказываний, которые входили бы в противоречие с обязанностями занимаемой им должности. Таким образом, когда Шлейхер предложил меня на пост канцлера, я не был для него посторонним, хотя наши более тесные отношения развились уже в период моего пребывания в этой должности. Прогуливаясь в своем саду, примыкавшем к саду президента, я в то время видел Гинденбурга почти каждый день. Он всегда принимал меня тепло и благожелательно, в манере, которая, как я узнал, вообще была свойственна ему при решении жизненных проблем и которая распространялась даже на его политических противников.

Во время одного из моих посещений его деревенского имения Нейдек он взял меня за руку и привел в маленькую комнатку, где находилась фотография Людендорфа. В то время в обществе оживились споры относительно того, что великие военные успехи в ходе мировой войны были обеспечены гением Людендорфа, а не Гинденбурга. «Мне очень жаль, что наша дружба прекратилась, — сказал старый фельдмаршал. — Я до сих пор придерживаюсь о нем высочайшего мнения». Потом, говоря о сражении при Танненберге, он добавил лаконично: «Людендорф утверждал, что это была его победа. Но если бы обходный маневр не удался и успех был на стороне противника, за проигранное сражение винили бы меня. В конце концов, я тоже кое-что понимаю в этом деле, я ведь шесть лет преподавал тактику в Военной академии». Это было типичное для него замечание. Слава мало для него значила. Его главной заботой было взять на себя ответственность и исполнить свой долг. Его громадный военный авторитет и аура его личности в значительной мере возмещали исчезновение монархии, предотвращая таким образом превращение армии в инструмент политики.

Генерал-полковник фон Сект, строитель послевоенного рейхсвера, был в начале двадцатых годов очень заметной личностью и лучшим представителем армии. За границей он был почти не известен. Он держался в тени рампы и в этом отношении весьма походил на своих предшественников Мольтке и Шлифена. Более того, он разделял их стратегические концепции и обладал таким же сильным и ясным умом. Он играл решающую роль в первые годы республики, и остается только сожалеть, что политические резоны послужили причиной его удаления от должности{43}, поскольку он был человеком неординарным в своем роде.

Наши с ним пути уже пересекались, когда я служил в дюссельдорфских уланах, а он командовал ротой в расквартированном поблизости 39-м полку. В 1918 году он был в Турции начальником штаба, и тогда я был не согласен с его взглядами. Ему пришлось впервые иметь дело с восточными проблемами, в частности с проблемой контроля над обширными территориями с помощью ограниченных сил. Он проявил мало понимания связанных с этим трудностей. Летом 1918 года он составил план оккупации Кавказа, захвата Баку и наступления на Багдад вдоль Тифлисской железной дороги. Все это было чистейшей фантазией. Судьба Турции решалась тогда на палестинском фронте.

Когда я после войны начал заниматься политикой, мы сохраняли с ним связь. Его позиции в качестве главы единственного сохранившего устойчивость элемента государственной машины были исключительно прочны. В компании с офицерами бывшего Генерального штаба, такими как Шлейхер, Хаммерштайн, Буше и Харбу, мы часто обсуждали политические вопросы, в особенности касающиеся России. Фон Сект не принимал участия в подготовке договора в Рапалло и узнал подробности только после его подписания. Но он был последователем Бисмарка в том, что требовал достижения взаимопонимания с Россией, и видел в этом единственный способ обучения специалистов современным видам оружия, препятствуя тем самым превращению скудно вооруженного рейхсвера в безнадежно отсталую армию. Как он сам мне сказал, эта политика была претворена в жизнь с полного одобрения тогдашнего канцлера Вирта.

Много говорилось об отношениях Секта с советским правительством. Как главнокомандующий армией, которой запрещено обладать современным оружием, он, естественно, желал иметь возможно больше офицеров, осведомленных о продолжающемся техническом развитии. Способ достижения этой цели был впервые предложен в письме, написанном из России в августе 1921 года Энвер-пашой, который сообщал Секту, что Троцкий был бы рад получить для Красной армии германских инструкторов. В сентябре 1921 года на квартире в то время полковника фон Шлейхера имела место предварительная встреча, на которой обсуждалась возможность помощи со стороны германской индустрии в строительстве русской военной промышленности. Русские, однако, настаивали на ведении переговоров непосредственно с Сектом, и Радек имел с ним несколько встреч. Канцлер Вирт и его преемник Куно были полностью в курсе этого дела. Основные детали соглашения были выработаны непосредственными подчиненными Секта Хассе, Нидермайером и Томсеном. В Россию была послана маленькая группа офицеров для помощи в производстве самолетов, танков и современной артиллерии и для приобретения опыта их применения.

Договор в Рапалло урегулировал экономические отношения между двумя странами и обеспечил основу для этого военного соглашения, масштабы которого были значительно скромнее, чем это предпочли увидеть враждебные державы. Наш посол в Москве граф Брокдорф-Ранцау сначала возражал против военного соглашения, но политика Франции, направленная на то, чтобы вынудить Россию подписать условия Версальского договора, заставила его переменить свое мнение. Рейхсканцлер Вирт одобрил создание «Ассоциации поддержки промышленного сотрудничества» с отделениями в Берлине и Москве. Для начала ассоциация получила субсидий примерно на семь миллионов рейхсмарок из армейского бюджета, но вскоре Вирт выделил ей значительно большую сумму. Эти деньги пошли на строительство армейских учебных лагерей в глубине России, в которых размещался одновременно и германский, и русский личный состав. Некоторые из молодых офицеров принимали участие в русских военных маневрах. Кроме того, авиастроительная фирма «Юнкерс» построила неподалеку от Москвы завод, на котором проводилась исследовательская работа, выгодная обеим странам.

Рапалльский договор следует рассматривать на фоне параграфа 116 Версальского договора, который Германия могла расценивать только как угрозу замедленного действия. Эта статья сохраняла за Советской Россией полную возможность требовать от Германии репараций и возмещения убытков на тех же условиях, что и союзные державы. Радек сообщил нам в январе 1922 года, что Франция связалась с русским правительством и предложила, чтобы оно привело эту статью в действие. В обмен Франция предлагала признание революционного режима de jure, коммерческие кредиты и сокращение своих контактов с Польшей при условии, что Россия примкнет к кругу врагов Германии{44}. Отсюда становится ясным, насколько важно было для нас предотвратить такое развитие событий путем подписания договора в Рапалло. Сегодняшнее положение настолько сильно отличается от тогдашнего, что трудно понять постоянный страх Запада перед возможностью подписания Германией еще одного Рапалльского договора. К счастью, Шуман — человек иного склада, нежели его предшественник Пуанкаре.

В сентябре 1925 года Секта посетил Чичерин, что было своевременно отражено в прессе. Когда вскоре после этого Сект был вынужден подать в отставку, известный социал-демократ Шейдеман разразился в рейхстаге страстными нападками на рейхсвер за его «секретные связи» с Москвой. Это было чисто политическое обвинение, придавшее всему делу гораздо большее значение, чем оно того заслуживало.

Вирт, в своей второй ипостаси министра финансов, также предоставил деньги для финансирования того, что стало известно под названием «черного рейхсвера». «Черный рейхсвер» был сформирован во время французской оккупации Рура, когда он мог бы пригодиться для противодействия возможному наступлению французов из демилитаризованной зоны по Рейну на Берлин. Члены распущенных добровольческих отрядов, организации «Stahlhelm»{45} («Союз старых товарищей») и социалистических групп «Reichsbanner»{46} обеспечили эти резервные силы рейхсвера личным составом. Их создание являлось нарушением Версальского договора, но перед лицом опасности польского вторжения, незаконной оккупации Рура (против которой протестовала Великобритания) и угрозы Пуанкаре отправиться маршем на Берлин предполагалось, что право на самозащиту имеет преимущество перед запретами мирного договора. Формирование «черного рейхсвера» составило важную статью обвинения на Нюрнбергском процессе. На деле это была скромная попытка усилить рейхсвер несколькими тысячами человек и обеспечить нечто вроде пограничной обороны против поляков.

Оказалось очень легко забыть отчаянное внутреннее положение Германии того времени. Денежное обращение рухнуло, в Саксонии образовано коммунистическое правительство, социалисты ведут яростную политическую борьбу против стотысячного рейхсвера, а коммунисты не прекращают попыток незаконного захвата власти. Я посвятил тогда все свое время попыткам уговорить свою партию согласиться на некоторое усиление сухопутных сил и держал Секта в курсе своих действий. Когда в сентябре 1923 года пассивное сопротивление в Руре провалилось и Палатинат{47} попытался отделиться от рейха как часть новой Рейнской республики, социалистический президент Эберт приказал рейхсверу восстановить законность и порядок в двух других охваченных волнениями областях — Саксонии и Тюрингии. В конце октября баварское правительство приказало 7-й дивизии, расквартированной на его территории, перейти из подчинения рейха в свое подчинение. Сект направил депешу ее командиру, генералу фон Лоссову, в которой писал: «Результатом такого шага может быть только распад рейха».

Я узнал об этом документе только много лет спустя, хотя сам послал тогда Секту отчаянное послание, в котором просил его сделать все возможное для сохранения единства страны. Простейшим шагом, предлагал я, будет для него возглавить новое правительство в качестве единственного человека, способного исправить положение. Но он, после того как Эберт вручил ему неограниченные административные полномочия, так же противился идее установления военной диктатуры, как и предложению стать канцлером. Баварский инцидент, как и путч Гитлера, был подавлен без дальнейшего вмешательства армии. Тем не менее по-прежнему остается открытым вопрос о том, как дальше развивались бы события в Веймарской республике, если бы человек столь цельный и наделенный такими способностями, как Сект, взял тогда бразды правления в свои руки. Я помню, как некоторое время спустя я подошел к нему и спросил, почему он отказался сделать это, и он повторил мне фразу, которую только что сказал Эберту: «В Германии есть только один человек, способный организовать путч, и этот человек — я. Aber die Reichswehr putscht nicht!»{48}

Я всегда сожалел, что в этот критический момент нашей истории Сект не решился внести порядок и твердую власть в хаос, царивший в наших внутренних делах. Даже те круги во Франции, которые видели в нем представителя старой Германии — генерала, жаждущего мести, — и делали все, чтобы осложнить его положение, теперь должны были признать, насколько лучше было бы, если бы задача организации работоспособной демократии была поручена человеку, вся природа которого восставала против диктатуры и войны. С его твердой рукой на руле нервный центр Европы смог бы избежать того развития событий, которые имели столь трагические последствия.

Падение Секта было вызвано политическим казусом. Он пригласил старшего сына бывшего кронпринца принять участие в военных маневрах. Это послужило для партий левого толка поводом к крикам о «монархической реакции» и утверждениям, что республика находится в опасности. Социалисты, а со своей стороны и национал-социалисты сильно опасались неослабевающей привязанности германского народа к монархии. В 1943 году нацисты сочли необходимым отнять офицерские чины у всех служивших в армии представителей королевских и княжеских фамилий. Такой человек, как Сект, монархист по убеждению, никогда бы не стал участвовать в политических переворотах. Но Гесслер, который был министром обороны в то время, когда Сект был главнокомандующим, посчитал свои позиции поколебленными этим «делом принца», и Секту пришлось уйти в отставку.

Мнение Секта о Шлейхере приведено в написанной генералом Рабенау{49} биографии, которая, возможно, неизвестна за границей. Сект считал свою опалу делом рук Шлейхера. В начале 1926 года Шлейхер убедил Гесслера создать под непосредственным контролем министерства политический отдел и назначить его начальником себя самого. Им, как видно, двигало желание устранить Секта с политической арены, а затем, при первой возможности, нейтрализовать его. Рабенау цитирует замечание Секта о том, что дело «Черного рейхсвера» не предоставило подходящего повода для этого, поскольку сам министр был глубоко в нем замешан. Но Шлейхер, по-видимому, активно стремился устранить человека, влияние которого в армии уступало только влиянию Гинденбурга и который был опасным соперником в борьбе за пост канцлера. 5 июня 1932 года Сект отметил в своем дневнике по поводу приближавшихся выборов в рейхстаг: «Голосовать за Шлейхера после всего происшедшего будет на самом деле чересчур».

В кайзеровской Германии в голову не могло прийти ни офицеру, ни гражданскому лицу рассматривать армию как инструмент внутренней политики. Даже после введения воинской повинности армию никогда не использовали в подобных целях. В революцию 1848 года она просто осуществляла защиту личности суверена. До 1918 года политика считалась делом правительства и парламента, а исполнительная власть принадлежала по последнему счету полиции. После войны картина совершенно изменилась. Революционное правительство Эберта и Шейдемана не имело среди народных масс никакого авторитета. Мятеж спартаковцев удалось подавить только с помощью добровольческих отрядов и наспех сформированных частей новой стотысячной армии. Когда в 1923 году положение стабилизировалось, Сект был первым, кто настаивал на нейтралитете армии в вопросах политики. Это оказалось непростой задачей, поскольку как левые, так и правые партии стремились превратить рейхсвер в инструмент, который служил бы их собственным интересам. Организация армии опирается прежде всего на сильные офицерские и унтер-офицерские кадры. Единственный имевшийся после войны в Германии личный состав был воспитан в традициях кайзеровских времен. Большинство офицеров имели консервативные склонности, а их идеологические пристрастия, естественно, оказывались ближе к партиям правого направления. В виде контрмеры находившиеся у власти левые потребовали проведения «демократической реформы» в вопросах комплектования армии. Эти противоречия приобрели еще большую остроту в период подъема нацистского движения. Многие молодые офицеры, которым претила партийная работа, были увлечены динамизмом нацистов.

Пока президентом был человек с военным авторитетом фельдмаршала Гинденбурга, опасности использования рейхсвера для достижения внутриполитических целей не существовало, хотя в случае внутреннего конфликта центральное правительство, не имевшее в своем распоряжении сил исполнительной власти, оказывалось в полной зависимости от прусской полиции. В таком положении я оказался 20 июля 1932 года, хотя нам и удалось обеспечить введение чрезвычайного положения, не апеллируя к армии. Не следует забывать, что армия, поставленная перед необходимостью изыскания резервов для обороны наших восточных границ, была вынуждена обратиться за помощью к военизированным партийным группам. Для того чтобы поддержать свои традиции политической беспристрастности, ей пришлось использовать для этой цели как левых, так и правых, включая нацистов. Эта неприятная необходимость никогда бы не возникла, если бы державы-победительницы позволили нам иметь силы, достаточные для самозащиты и обороны.

Даже эта зависимость от внутренней ситуации не заставила бы армию превратиться в инструмент политики. Были еще слишком сильны вековые традиции офицерского корпуса, воспитанного в представлении, что защита страны от внешнего нападения есть его единственная обязанность. Понятие «политического генерала» было совершенно чуждым для имперской Германии, но слабые и неуверенные в себе правительства республики стали значительно более благодатной почвой для любой этой породы. В течение двадцатых годов Шлейхер постепенно превратился в образец такого человека.

Он принадлежал к четвертому поколению семьи профессиональных военных; в судьбоносном 1932 году ему исполнилось всего пятьдесят лет. Для него было большой удачей служить в 3-м гвардейском полку, в котором служили и сам Гинденбург, и его сын Оскар. Поэтому с самого начала между ними существовала связь. В Генеральном штабе перед войной он работал в железнодорожном отделе под началом генерала Гренера, который позднее стал военным министром. Он провел почти всю войну в штабе Людендорфа, непосредственно в центре, где принимались все важнейшие решения. За исключением короткого промежутка времени, он не принимал участия в боевых действиях, почему о нем и говорили в армии снисходительно как о «канцелярском генерале».

Самый важный период его жизни начался в 1918 году. Гинденбург направил его из своей штаб-квартиры, располагавшейся в Спа, в Берлин, чтобы передать Эберту, что армия признает «народных представителей» и поддержит социал-демократов, если те предпримут решительные меры против коммунистов и восстановят законность и порядок. Когда в конце декабря взбунтовалась распропагандированная красными дивизия морской пехоты и Эберт со своими коллегами был взят под стражу, именно Шлейхеру удалось снова освободить их. Он также принимал участие в подавлении коммунистического выступления в Саксонии и Тюрингии. Таким образом, он принимал самое непосредственное участие в бурных событиях, сопровождавших рождение молодой германской республики и организацию новой армии.

Он принимал участие во всем, и, как я уже упоминал, первые переговоры с русскими в 1921 году проходили у него на квартире. Это пристрастие к военно-политической деятельности, очевидно, стимулировалось желанием большей личной свободы действий, что и привело к созданию под его началом политического департамента военного министерства. Вскоре он приобрел большое влияние на Гинденбурга и сумел вывести свою деятельность из-под контроля министров Гесслера и Гренера и своего непосредственного начальника Секта.

Я был знаком со Шлейхером во времена нашей службы в Генеральном штабе и часто встречался с ним во время войны в штаб– квартире Верховного командования. Он был человек большой ясности предвидения, наделенный едким остроумием и веселыми, открытыми манерами, которые привлекали к нему множество друзей. Я не могу утверждать, что принадлежал к их числу, хотя он и нравился мне чрезвычайно. В мои парламентские дни я встречался с ним всякий раз, когда собирались вместе бывшие сотрудники Главной квартиры, или Генерального штаба. Он говорил мне, что его министерский департамент призван удерживать армию вне политики. Любые политические вопросы, затрагивающие интересы армии, должны сначала рассматриваться в этом департаменте для последующего представления министру. Компетенция начальника штаба, таким образом, была ограничена чисто военными вопросами. Но скоро возникли подозрения, что Шлейхер использует свое положение для достижения личных целей.

Я часто обсуждал со Шлейхером текущую ситуацию, в особенности после переизбрания Гинденбурга и неожиданного роста в народе симпатий к нацистам весной 1932 года, когда внутреннее положение страны становилось критическим. Ни при каких обстоятельствах у меня не возникало ощущения, что он ищет популярности или стремится сам занять пост канцлера. Его дружба с Оскаром фон Гинденбургом и близкие отношения с фельдмаршалом в достаточной степени объяснялись, как мне кажется, традициями их общей службы. В своем месте я дам отчет об изменениях его позиции за время моего и затем его собственного пребывания на посту канцлера. Мне неоднократно говорили, что Шлейхер представлял собой явление, неизвестное в британской или американской армиях. Вполне возможно, что это соответствовало действительности. Без уничтожения в Германии монархии он ни в коем случае не смог бы играть такую роль.

Несмотря на свои обязанности в прусском сейме, я находил время для множества сторонних занятий. Мои тесные связи с деревенскими жителями и интерес к сельскому хозяйству были основой моей политической активности. Мои представления о необходимости европейского сотрудничества побуждали меня к установлению личных связей с Францией. Одним из лучших способов на пути к достижению этой цели могло стать налаживание обмена мнениями между ведущими представителями католической мысли Германии и Франции. Сельскохозяйственные земельные проблемы, по всей вероятности, сыграли решающую роль в моей политической карьере. Я сделал все от меня зависящее для улучшения довольно примитивных условий жизни в окрестностях нашего вестфальского имения Мерфельд. Я помогал местным мелким хозяевам, способствовал строительству проселочных дорог и соединению их с ближайшей железной дорогой, договорился о проведении в деревню электричества. Мы предприняли шаги по культивации окрестных пустошей. Я устроил небольшую школу верховой езды, в которой молодые люди могли учиться ухаживать и управлять лошадьми. Мы сбалансировали общинный бюджет, выплатили муниципальные долги и ухитрились сократить местные налоги. Все это требовало от меня большой работы в свободное время, но благодарность и преданность соседей служили мне достаточной наградой. В середине двадцатых годов я был избран почетным мэром группы деревень, расположенных вокруг нашего имения.

Поскольку я представлял в парламенте интересы сельского хозяйства, то очень скоро меня избрали в комитет Союза вестфальских сельских хозяев и в Земледельческую коммерческую палату. Я приобрел добрую репутацию в сельскохозяйственных организациях по всей Германии, и значительность приобретенного мной влияния являлась, по-видимому, основной причиной, заставлявшей партию центра терпеть мою независимую позицию. Хотя нам так и не удалось убедить партию бросить своего социалистического партнера по коалиции, однако лидеры партии всегда старались оказать поддержку своим консервативным коллегам.

Национальная экономика может сохранять устойчивость только при условии, что цены на продукцию сельского хозяйства обеспечивают некоторую отдачу. В двадцатых годах случались периоды, когда эти цены отставали от роста цен на промышленные товары, и многие крестьянские хозяйства оказывались под угрозой разорения. Часто оказывалось, что наилучшим решением наших проблем является проведение прямых дискуссий с руководителями промышленности, и мне пришлось близко познакомиться с такими людьми, как Шпрингерум, Фриц Тиссен и Флориан Клёкнер. Последний был основным представителем промышленности в партии центра. Во всяком случае, я свел знакомство со многими из этих рурских семейств очень рано, еще когда многие их члены служили вместе со мной в Дюссельдорфе. Среди них были Ганиель и Пёнсген, я был знаком также с Альбертом Феглером, главой «Ферайнигте Штальверке», и с семьей Круппа, с чьей дочерью я частенько танцевал в их доме в бытность мою молодым лейтенантом. Но я обязан утверждать сейчас, и еще вернусь к этому вопросу позднее, что предположение, будто бы я использовал свои дружеские отношения с этими людьми для получения денежных сумм, при помощи которых Гитлер смог прочно встать на ноги, является чистейшей воды вымыслом левой прессы. Никогда ни мной, ни по моему наущению не было собрано ни единого пфеннига на подобные цели.

Продолжительная борьба партии центра за религиозную свободу и за организацию конфессиональных школ имела сильную поддержку со стороны папского нунция в Германии монсеньора Эудженио Пачелли, который ныне является папой под именем Пия XII. Прошло, должно быть, несколько сот лет с той поры, когда другой папа был знаком с Германией и с немецким народом — со всеми его достоинствами и недостатками — так же хорошо, как Пий XII. Мне выпала исключительная честь наблюдать за его работой и в меру своих скромных сил помогать ему в тот период его деятельности. Когда он переехал из Берлина в Мюнхен, местный фонд мальтийских рыцарей, членом которого я состоял, решил отделать его резиденцию. Собственные вкусы мон– сеньора отличались спартанской простотой, но нам удалось построить для него красивую домовую часовню. Поначалу его задача была не из легких, поскольку его обвиняли в желании обратить в католицизм преимущественно протестантскую Пруссию.

Однако вскоре его личные качества были оценены по достоинству, и, когда он в конце концов уезжал из Берлина после подписания ограниченного конкордата с Пруссией, который давал наконец столице католического епископа, его провожали в дорогу несметные толпы народа, который собрался для того, чтобы выразить свое уважение скорее не его религии, а лично ему самому. Пока он жил в Берлине, я несколько раз имел честь приглашать его на встречи с ведущими консервативными и католическими деятелями страны. Одна из таких встреч происходила в клубе, где он стал, вероятно, первым князем церкви, который посетил его в качестве почетного гостя. В то время у меня в Берлине не было своего дома, поэтому я пригласил некоторых своих друзей, включая графа Галена, который впоследствии стал кардиналом, и нескольких старых политических коллег в Гвардейский кавалерийский клуб. Его комнаты были украшены гравюрами, полотнами и реликвиями старинных прусских полков, подаренных королями Пруссии или русскими царями, которые являлись их шефами. Монсеньор Пачелли был заворожен этой необыкновенной атмосферой. Когда мы смотрели на картину, изображавшую поле битвы во время войны 1870 года при Марля-Тур, над которой висела знаменитая простреленная пулями сигнальная труба, он заметил: «На земле пролито слишком много крови. Давайте надеяться, что эта труба станет теперь подавать сигнал к миру, который так отчаянно необходим всем народам».

Я встретился с ним еще раз в Риме в 1933 году, когда он стал папским секретарем при папе Пии XI, а я приехал для переговоров об условиях конкордата с Германией. С его знанием положения дел в Германии и пониманием опасности, связанной с занятием Гитлером поста канцлера, он оказал полнейшую поддержку моим усилиям по обеспечению прав церкви в моей стране. Как бы яростно ни нападали на меня за участие в заключении этого соглашения, как бы часто мотивы моих действий ни подвергались сомнению, а все усилия ни обращались в ничто, со мной остается по крайней мере удовлетворение от мысли, что один из высочайших авторитетов этого беспокойного мира имел более объективное мнение о моих намерениях.

Одной из важнейших проблем восстановления позиций Германии в Центральной Европе оставались наши отношения с Францией. Я потратил много времени в попытках поддержать все мыслимые подходы, которые могли бы послужить к устранению порожденного войной ожесточения. Разрушения в северной Франции вызвали, с одной стороны, глубокую ненависть к boches barbares{50}, в то время как в Германии моральное клеймо ответственности за войну значительно перевешивало тяжесть материальной дани, которую мы были обязаны нести. Преодолеть образовавшуюся пропасть казалось невозможным. Вся послевоенная политика Франции основывалась на желании обезопасить себя. Оно проявлялось в позиции Тардье, Массильи и Бриана в Женеве, и в планах устройства Дунайской федерации, и в военных союзах с Польшей, Чехословакией и Россией. Но все это могло в итоге привести только к необратимому расколу Европы. Было чрезвычайно важно изыскать способы изменения умонастроений, стоявших за такой политикой, и найти основу для сотрудничества в интересах сохранения нашего общего европейского наследия.

Универсальные связи, создаваемые католической верой, могли обеспечить одно из возможных решений проблемы, и мне удалось с помощью своих семейных связей провести в этой области неплохую подготовительную работу. В 1927 году германская делегация присутствовала на Semaine Sociale{51} в Institut Catholique{52} в Париже, что привело к частому обмену визитами между ведущими деятелями двух стран. Мы были счастливы познакомиться с такими людьми, как Франсуа Марсаль, граф Феликс де Вогу, Луи Ролан, Шампетье де Риб и многие другие представители мира политики и искусства. Одно из самых приятных для меня воспоминаний касается посещения Берлина французской делегацией во главе со знаменитым полковником Пико, президентом Gueules Cassees{53}. В конце своего трогательного адреса он был настолько любезен, что обнял меня в знак нашей братской преданности делу установления взаимопонимания между двумя странами, причем в этот момент все присутствующие поднялись со своих мест в единодушном одобрении. В наши дни депутатам Совета Европы в Страсбурге было бы полезно вспомнить, что наша католическая религия по-прежнему может играть жизненно важную роль в их совещаниях.

Эти культурные связи подкреплялись контактами через аналогичную, но более политизированную организацию, носившую название «Группа франко-германских исследований». Она была сформирована в мае 1926 года Эмилем Майрихом, хорошо известным промышленником из Люксембурга. Она имела в своем составе таких личностей, как бывшие французские послы в Берлине Шарль Лорен и де Маржери, экономисты, как Пейеримгоф и Пьер Лиоте, широко известные ученые и писатели, среди них герцог де Бройль, Жерар Шлюмбергер, Андре Зигфрид и Владимир д'Ормессон. В германскую часть организации входили католический епископ Берлина, доктор Шрайбер, промышленники Пёнсген и Фрогвейн, банкиры Варбург и Мендельсон и дипломаты старой школы, такие как граф Оберндорф и князь Хатцфельд. Я привел их имена, чтобы показать качество этого сообщества и чтобы противопоставить его комитету, составленному позднее Риббентропом под руководством его друга де Бринона.

Из этих старых друзей Андре Зигфрид с тех пор существенно изменил свои позиции. В своей книге «L'Ame des Peuples»{54} он утверждает, что хотя Германия занимает в географическом отношении ключевое положение в Европе, существуют сомнения, принадлежит ли она в действительности к западному миру. Он принимает тезис мадам де Сталь о том, что существует две Германии — культурная западная и варварская прусская. Это положение неприемлемо. Что бы мы ни думали о пруссаках, но территория к востоку от Эльбы — а Зигфрид даже помещает эту границу в Тевтобургском лесу — была обращена в христианство и оберегаема германцами от имени Запада более тысячи лет тому назад. Именно мы, а не французы всегда принимали на себя первый удар с востока. Наследие, которое нам приходилось защищать, наше общее, хотя на протяжении многих лет мы тщетно ожидали, что найдется французский государственный деятель, который отважится принять вызов и ответить на вопросы, поставленные реальной жизнью. Ныне месье Шуман подает пример, который мы все так долго искали. Остается только всем сердцем надеяться, что еще не слишком поздно.

Я не могу закончить свой краткий обзор двадцатых годов, не упомянув еще об одном проявлении германской жизни, которое сыграло значительную роль в постепенном разложении наших общественных и политических институтов. Великие войны и великие поражения часто порождают моральный вакуум. В особенности позорная реакция такого рода имела место в Германии, где она встретила бы решительное противодействие, не погибни на войне миллионы наших лучших сограждан и не будь страна совершенно истощена. Как в литературе, так и в живописи понизились профессиональные критерии, стало поощряться отрицание всех традиций, утверждавшихся имперской Германией. Правительства, стоявшие у власти, были признаны антиклерикальными, а в обществе возникла мода на салонный большевизм и отрицание принципов христианской этики. Это были отнюдь не единственные факторы, которым суждено было в свое время послужить пищей для поднимавшейся волны национализма.

Хотя правительство не делало попыток противостоять этой волне декаданса, некоторые из нас оказались достаточно прозорливыми в отношении ее потенциальной опасности, чтобы предпринять вполне определенные шаги. В 1929 году я оказал помощь при создании «Ассоциации за сохранение западной культуры». Название было чересчур напыщенное, но отражало стремление спасти от разгрома хоть что-нибудь, пока еще есть время. Я был убежден, что настоящим противодействием всем нигилистическим идеям может служить усиление роли религии в ситуации, когда простые административные меры не имеют шансов на победу. Я получил поддержку со стороны католиков от князя Лёвенштайна, от графа Кайзерлинга, представлявшего протестантов, и от главного раввина Берлина. Все вместе мы занялись организацией программы лекций и дискуссионных групп и изданием памфлетов, призванных возвратить в церковь тех людей, для которых религия превратилась в пустой звук. Не знаю, привели ли наши действия к сколько-нибудь значительным результатам. Отношение социалистов к нашей деятельности было попросту издевательским, а коммунисты называли нашу работу реакционными нападками на демократические завоевания.

Ужасные события последующих лет явились прямым следствием периода морального разложения германского государства и общества. Идеологическая баталия, которая угрожает сейчас всей Европе, проходит на нашей родной почве. Политический центр Европы стал жертвой недавней войны, но, хотя восточные державы и контролируют часть Германии, азиатскому тоталитаризму не удалось захватить ее целиком. Вопреки нашей политической изоляции, западные традиции сильны по-прежнему. Нынешнее положение в Европе имеет известное сходство со временем упадка Рима, когда, несмотря на ослабление политического влияния, его культурная традиция подготовила почву и дала начало Ренессансу. Этот процесс может повториться. В Германии угроза свободе личности, христианским традициям и опасность всевластия государства не прошли незамеченными и безответными. Сохранились еще в обществе элементы, готовые до конца защищать наше наследие.

Часть вторая

Закат Веймара

Глава 8

Ошибка Брюнинга

Проблема репараций. — Брюнинг на посту канцлера. — Управление путем декретов. — Выборы в рейхстаг. — Успех нацистов. — Обращение к президенту Гуверу. — Посещение Брюнингом Лондона, Парижа и Женевы. — Вмешательство Шлейхера. — Экономические трудности. — Неспособность создания союза с правыми. — Планы переизбрания Гинденбурга. — Ключ к политике Брюнинга

История периода, который я собираюсь описать, истолковывается историками в значительной степени неверно. Западные союзники предпочитают рассматривать национал-социализм скорее как некое внезапное проявление, нежели как продукт развития, продолжавшегося много лет. Мое собственное пребывание на посту канцлера характеризуют всего лишь как подготовительный этап захвата власти Гитлером, при этом так неоправданно упрощают последовательность событий, что нынешнее представление о том времени опровергнуть довольно трудно. Я верю, что придет время, когда более способные перья, чем мое собственное, подвергнут германскую политическую сцену в промежутке между 1918-м и 1932 годами объективному и критическому исследованию. Что касается меня, то я вынужден ограничить свой обзор ситуации 1930–1932 годами, которые непосредственно предшествовали формированию моего правительства, — периодом, не лишенным исторического значения.

Замена 17 мая 1930 года плана Дауэса, принятого в 1924 году, на план Юнга даже в то время вызвала у многих экспертов серьезные опасения. Последующее развитие событий показало, что ограбление германской экономики в течение неограниченного времени являлось серьезной ошибкой. Всякое нарушение экономического равновесия Германии делало бремя репараций непереносимым. Более того, было ясно, что такая страна, как Германия, чья экономика в сильнейшей степени зависит от внешнего мира, станет одной из первейших жертв общего экономического кризиса. По этой причине я пытался убедить доктора Штреземана, который был тогда министром иностранных дел, что принятие на себя нового бремени должно зависеть от урегулирования проблемы Саара. Возврат Германии этой промышленной области поставил бы нашу экономику на значительно более прочную основу. Но Штреземан видел мало надежды добиться этого — в результате так ничего и не было предпринято. К тому же в оппозиции к этому плану находились не одни только партии правого крыла. Доктор Брюнинг, который вскоре должен был стать канцлером, поддерживал новые соглашения только при том условии, что будет проведена широкая реформа внутренних финансов. «План Юнга, — говорил он, — не является соглашением равных партнеров. Мы вынуждены уступить диктату».

Это было время, когда подрывались самые основы Веймарской республики. Социалисты требовали принятия мер для поддержания безопасности государства. Зеверинг, министр внутренних дел, представляя 13 марта 1930 года закон о защите республики, удачно описал внутриполитическую ситуацию, заявив: «Право на собрания превратилось в бесправие собрания, а свобода печати — в своеволие печати. Мы не можем более позволять демагогам воспламенять массы своими речами. В прошлом году в одной только Пруссии при выполнении своего долга было убито четырнадцать и ранено триста полицейских». Несогласие между партиями коалиции по вопросу о финансовых реформах, необходимых для выполнения условий плана Юнга, привело к падению кабинета, возглавлявшегося канцлером-социалистом Мюллером.

Президент предложил сформировать правительство доктору Брюнингу, лидеру фракции партии центра в рейхстаге. Во времена республики было в обычае основывать каждое новое правительство на коалиционном большинстве в парламенте. Теперь, когда социалисты отказались от поддержки коалиции, новому премьер-министру следовало искать необходимого большинства в союзе с партиями правого крыла. Это привело бы к чередованию власти правительства и оппозиции, естественному для любого демократического собрания. Доктор Брюнинг оказался не готов к применению такого подхода, поскольку побоялся в момент экономического кризиса иметь социалистов в оппозиции. Поэтому он предпочел сформировать правительство, не имевшее большинства в парламенте, надеясь получить от социалистов молчаливое одобрение своих мероприятий в обмен за свой отказ привлечь к сотрудничеству правые партии. Единственным способом претворить это решение в жизнь было применение 48-й статьи конституции, которая позволяла правительству в момент серьезного кризиса самостоятельно вводить в действие новые законы с тем, чтобы позднее добиваться их одобрения парламентом. Брюнинг решил попытаться сыграть на том факте, что социалисты, хотя и отнесутся с неодобрением ко многим из законов, тем не менее все же вотируют их, если они будут представлены как чрезвычайные. Голосование против принятия законов означало бы роспуск рейхстага и назначение новых выборов, в результате которых социалисты могли только потерять места. Это министерство получило известность под названием «президентского кабинета», поскольку его власть исходила не от парламента и политических партий, а от президента. Когда через два года я повторил этот эксперимент — поиск большинства для проведения чрезвычайного законодательства в союзе с правыми партиями — партии левого толка окрестили меня «могильщиком демократии». Конечно, существовала значительная разница между моим кабинетом и кабинетом Брюнинга. До тех пор, пока он имел поддержку или, по крайней мере, отсутствие активного противодействия со стороны социалистов, можно было говорить, что его правительство имеет опору в парламенте. В моем случае партия центра меня не поддержала, отказав, таким образом, в одобрении парламента, не предприняв даже попытки наладить сотрудничество.

Новый канцлер пользовался поддержкой очень большой части населения. Он был известен как человек прямой и беспристрастный, долгое время занимавший пост юрисконсульта христианских профессиональных союзов. Он, казалось, идеально подходил для решения социальных проблем, связанных с развитием экономики страны. Я с полным сочувствием относился к доктору Брюнингу и его консервативному образу мыслей, и, когда стало ясно, что кабинет Мюллера должен вскоре подать в отставку, я начал оказывать воздействие на все группы, в которых пользовался влиянием, в попытке поддержать его кандидатуру. Если у меня и есть критические замечания, касающиеся его пребывания на посту канцлера, то они лишены личной подоплеки. Я по-прежнему сохраняю высочайшую оценку его профессиональных качеств и характера, но его деятельность следует оценивать на фоне потребностей того времени.

Социал-демократы не были представлены в его кабинете. Обязанностью такой значительной партии было действовать в роли оппозиции, а также принимать на себя ответственность за эти действия. Социалисты, однако, предпочитали игнорировать этот важный принцип демократии. Они поддерживали Брюнинга и голосовали за его чрезвычайные законы, но отказывались брать на себя ответственность за них. Если бы не их поддержка, Брюнинг был бы вынужден добиваться большинства в палате с помощью правых. Это вовлекло бы правые партии в активную управленческую работу и нейтрализовало в их среде радикальные элементы. Канцлер, однако, не был готов допустить свободное взаимодействие парламентских сил, но полагался исключительно на 48-ю статью конституции. Доктор Шрайбер, представитель партии центра, не уклонился далеко от истины, когда сказал: «Это не был вопрос диктатуры, угрожавшей парламентским учреждениям, скорее, угроза диктатуры возникла из-за слабости парламентских учреждений».

Председатель партии центра доктор Каас, принадлежавший к ее правому крылу, защищал необходимость применения 48-й статьи. Он рассматривал ее не как орудие диктатуры, а скорее как способ обучения германского народа принципам рациональной политики. Многие члены партии начинали тогда сомневаться в разумности сохранения коалиции с социалистами. Не один раз я, ввиду их враждебного отношения к Брюнингу, упрашивал его уведомить социалистов о прекращении действия нашего соглашения с ними, по крайней мере в прусском союзном парламенте. В июле на съезде партии доктор Каас констатировал: «Скорее пример должен показать кабинет, а не партия». Я мог бы спросить, почему государственный деятель масштаба доктора Кааса не принял такого же предложения двумя годами позже, когда президент попросил меня сформировать президентский кабинет, который был бы независим от партий.

Брюнинг написал в марте статью в газету «Германия», в которой очертил два реалистичных, по его мнению, образа действий правительства: один заключался в реализации власти в рамках 48-й статьи, а другой — в достижении устойчивого большинства в парламенте путем новых выборов. Несмотря на жалобы социалистов, что его чрезвычайные декреты являются нарушением конституции, они все же продолжали их вотировать, чтобы не рисковать быть неизбранными на следующий срок, в результате чего их влияние могло сократиться. Они предпочитали руководствоваться своими партийными доктринами, а не требованиями благополучия нации. Однако к концу мая всемирный экономический кризис привел к дальнейшему ухудшению положения в Германии. Количество безработных перевалило за миллион, а выплата пособий по безработице в размере 16,6 миллиарда марок в год оказалась совершенно недостаточной для избавления от растущей нищеты. Правительство призвало к принятию нового чрезвычайного законодательства. При втором обсуждении финансовых мер для противодействия кризису канцлер вновь угрожал применением своей власти в рамках статьи 48. На этот раз социалисты потребовали его отставки, а их лидер заявил: «Правительство Брюнинга старается уничтожить основы существования демократического общества». Коммунисты назвали речь канцлера преамбулой к установлению фашистской диктатуры. В итоге социалисты отказались одобрить правительственные меры, хотя сами не предложили лучшего способа изыскания сумм, достаточных для выплаты пособий по безработице. Они были теперь готовы пойти на риск новых выборов, поскольку финансовая программа Брюнинга предполагала сокращение пособий. Социалисты, не желавшие обрекать своих последователей на такие жертвы, посчитали, что их борьба с этой мерой обеспечит им электоральный капитал. У Брюнинга не оставалось другого выхода, кроме обращения к президенту с просьбой о роспуске рейхстага.

Выборы прошли 14 сентября 1930 года. Не будет преувеличением сказать, что их результаты стали поворотным пунктом германской истории. В них приняли участие не менее пятнадцати партий, но на этот раз мелкие раскольнические группы потерпели поражение, а экстремисты и радикалы выиграли. Коммунисты получили двадцать три добавочных места, а нацисты увеличили свое представительство с двенадцати до ста семи мест. Немецкие националисты ослабили свои позиции больше чем наполовину, в основном из– за того, что никто более не мог принять исповедуемую Гугенбергом разновидность консерватизма, вследствие чего позиции Брюнинга сильно ослабли. Наиважнейшим событием стало то, что нацисты превратились во вторую по силе партию в палате.

Судьба демократической партии стала пугающим показателем направления, в котором движется общественное мнение. Эта партия сыграла важную роль на этапе разработки Веймарской конституции, а в числе ее членов и сторонников были наиболее умные, свободолюбивые и широко мыслящие представители нации. Теперь, когда самые формы демократической жизни быстро приближались к банкротству, количество членов демократической партии в парламенте сократилось до нескольких депутатов. Казалось, что само ее название потеряло свою притягательность для избирателей. Хотя демократическая партия стала теперь называться Германской государственной партией, это не помогло вселить в нее новую жизнь. Ничто другое не демонстрировало столь явно провал веймарской демократии, как три последних трагических года существования этой партии, когда четыре ее представителя, оставшиеся в парламенте, голосовали за гитлеровский закон об особых полномочиях{55}.

Доктор Брюнинг сделал политическое заявление новому составу рейхстага 16 октября 1930 года. «Всемирный кризис ударил по Германии особенно сильно, — сказал он. — Он поразил нас в момент, когда наш народ находился в состоянии морального смятения, явившегося следствием катастроф и разочарований последних нескольких лет. Мы стоим перед лицом очень серьезной ситуации». Он объявил, что правительство считает необходимым произвести внешние займы для покрытия бюджетного дефицита. В восточных территориях Германии сельскому хозяйству угрожает катастрофа. Основной задачей как внутренней, так и внешней политики должно стать достижение национальной независимости, в отсутствие которой молодое поколение живет в состоянии полной неуверенности относительно своего будущего. Многие страны в нарушение международных соглашений продолжают наращивать свои вооружения, угрожая всеобщему миру и безопасности. С такой ситуацией невозможно мириться, и германское правительство будет настаивать на праве германского народа поднять оружие в свою защиту.

Заявление такого сорта, вероятно, было бы охарактеризовано за границей как демонстрирующее все наихудшие черты германского национализма. Тем не менее трудно представить себе, какую иную позицию мог бы тогда занять Брюнинг.

Социал-демократы, вопреки своим непрекращающимся жалобам по поводу угрозы фашистской диктатуры, по-прежнему продолжали одобрять чрезвычайные декреты Брюнинга. Но последствия экономического кризиса нельзя было ликвидировать никакими силами. В декабре ожидалось представление еще одного плана финансовой реформы, предполагавшего увеличение ассигнований на пособия по безработице, уменьшение жалованья государственным служащим, повышение налогов и еще большее сокращение государственных расходов. Он был в очередной раз проведен как чрезвычайная мера и опять одобрен рейхстагом с помощью социалистов. Однако следующий, 1931 год лишил политику Брюнинга, пытавшегося удовлетворить все репарационные требования союзников, всяких шансов на практическое выполнение. Большинство зарубежных стран, и в первую очередь Соединенные Штаты, ответили на экономический кризис возведением тарифных барьеров, что сделало для Германии невозможным поддержание на необходимом уровне своей внешней торговли. Одной из немногих мер, которая могла помочь в то время, стала бы организация более крупных экономических объединений. Брюнинг составил план заключения таможенного союза с Австрией, но вынужден был от него отказаться под давлением держав-победительниц.

С крахом «Kreditanstalt»{56} в июне 1931 года Австрия стала первой жертвой всемирного кризиса и была поставлена на грань катастрофы. Она была спасена только в результате политической капитуляции перед условиями, выдвинутыми французским правительством. В течение всего лета этого года канцлер, министр иностранных дел и президент Рейхсбанка совершали персональные визиты в столицы стран-победительниц с руками, протянутыми за подаянием. Их принимали вежливо, но отпускали назад ни с чем. Едва ли удивительно, что каждая такая неудача служила топливом для пропаганды националистически ориентированной оппозиции. Когда Брюнинг со своим министром иностранных дел Курциусом посетил Лондон, мистер Рамсей Макдональд проявил понимание их затруднительного положения, но посоветовал сперва искать спасения во внутриполитических мерах. А тем временем положение продолжало ухудшаться. Германские дипломатические представители были вызваны домой для консультаций. Рейхсбанк оказался перед лицом возрастающего изъятия капиталов.

20 июня германский президент отправил президенту Гуверу личное послание с просьбой о помощи. Гувер ответил предложением всем заинтересованным государствам объявить годовой мораторий по долгам Германии. Против этого возразило французское правительство, утверждавшее, что общественное мнение еще не готово принять идею приостановки репарационных платежей. Тогда Брюнинг предложил созвать франко-германскую конференцию, но поначалу ответа на свое предложение не получил. В первые две недели июля финансовый кризис в Германии достиг максимума. Президент Рейхсбанка спешно летал на самолете из столицы в столицу в поисках финансовой поддержки, но так ничего и не добился. 13-го числа того же месяца главный банк Германии был вынужден прекратить платежи. Четырьмя днями позже Брюнинг и Курциус были приглашены в Париж.

Это внезапное приглашение объяснялось, по всей вероятности, опасениями Франции по поводу улучшения отношений между Германией и Великобританией, которое последовало за посещением Брюнингом Лондона. Но атмосфера их визита едва ли была благоприятной. Брюнингу и Курциусу пришлось смириться с серьезным поражением, выразившимся в запрете их плана создания таможенного союза с Австрией. Французское общественное мнение было встревожено этими попытками, которые воспринимались во Франции как призрак возрождения в Центральной Европе германской гегемонии. Потребовалась катастрофа периода правления Гитлера, чтобы доказать Европе — а Франции в особенности, — что рамки национальных экономик стали чересчур узкими и что единственным способом постановки европейской экономики на здоровую основу являлось тогда — как является и теперь — устранение произвольных торговых и тарифных барьеров между отдельными странами. Борьба Брюнинга с поднимавшимся приливом национализма достигла критической стадии. Его неудачные попытки достичь соглашения с Австрией имели катастрофические последствия.

О том, насколько неадекватно ситуация воспринималась в Париже, можно судить по предложению, сделанному Брюнингу в июле 1931 года. Французское правительство, наряду с Великобританией и Америкой, обещало предоставить Германии заем в 500 миллионов долларов под залог некоторых материальных ресурсов, но также при условии принятия Германией обязательства сохранять в течение десяти лет status quo, не увеличивая своих военных расходов и не предпринимая попыток изменения отношений между Германией и Австрией. Редко случалось в истории, чтобы право великого народа на равенство отношений с другими народами столь беззастенчиво игнорировалось его соседями. Брюнинг справедливо заметил, что экономика, основанная на неограниченном кредите, уже вызвала экономический коллапс и что продолжение таких отношений может оказаться фатальным. Он только забыл добавить, что даже простая публикация подобных условий неминуемо вызовет в Германии волну националистических чувств и послужит интересам праворадикальных партий. Его контрпредложения оказались бессодержательными, к тому же он не смог внятно заявить, что по истечении срока предложенного Гувером моратория возобновление репарационных платежей останется по-прежнему невозможным. Он не только не сумел добиться от держав-победительниц содействия, которое могло бы выразиться в их заявлениях об уступках, призванных утихомирить националистическую агитацию, но даже отверг предложение французов о заключении консультативного пакта. Он мог бы принести гораздо больше пользы, если бы показал опасность внутриполитической ситуации в Германии в куда более сильных выражениях.

Когда год спустя я появился в качестве преемника Брюнинга на Лозаннской конференции, то попытался в какой-то мере компенсировать эту упущенную возможность. Я объяснил Эррио и Макдональду, что мое правительство является последним «буржуазным», которое они видят в Германии, если только они не готовы пойти на некоторые моральные уступки, не говоря уже об урегулировании проблемы репараций, что дало бы мне возможность противостоять национал-социалистической агитации. Я выдвинул идею о необходимости заключения консультативного пакта, не имея ни малейшего представления о том, что Брюнинг уже отверг именно такое предложение. Об этом эпизоде я еще расскажу в своем месте. В настоящее время Европейский союз стал объединяющим центром для всех, кто озабочен защитой континента от восточной угрозы. Но в период между двумя войнами народы-победители продолжали в значительной мере думать о балансе сил в терминах восемнадцатого столетия, причем ни один из этих народов не выдвинул государственного деятеля, который бы заслуживал такого определения.

Брюнинг пригласил Бриана и Лаваля в Берлин. И опять-таки от этого было мало проку, поскольку Брюнинг не сумел разыграть свою единственную козырную карту — предупредить о невозможности контролировать волну национализма, если только Германии немедленно не будут сделаны совершенно необходимые уступки. Его минимальные требования должны были сводиться к следующему: прекращение репарационных платежей, отмена тезиса об исключительной ответственности Германии за войну и утверждение ее права на равенство с прочими государствами в создании оборонительных вооружений. Вместо этого канцлер попытался убедить своих гостей, что в конце концов он сможет победить оппозиционные силы, которыми был теперь окружен со всех сторон.

Мораторий Гувера мало помог улучшению экономической ситуации. Брюнинг ввел в действие жесткие антиинфляционные меры: заработная плата и пенсии были уменьшены. Но он заслужил яростную неприязнь сельских жителей, введя фиксированные цены, которые были недостаточны для их существования, в то время как промышленность также разорялась из-за низких цен. Количество безработных увеличивалось на миллионы человек. Канцлер был вынужден прибегнуть к языку, который один только и мог обезветрить паруса оппозиции. В январе 1932 года произошла утечка информации о том, что он уведомил британского посла об уверенном отказе Германии возобновить репарационные платежи после окончания гуверовского моратория. Эффект, произведенный этим сообщением на французское общественное мнение, легко себе представить. Парижские газеты затопила волна раздражения, и Лаваль был вынужден уйти в отставку. Поговаривали, что Брюнинг искал rapprochement для того, чтобы избегнуть необходимости выполнять свои обязательства. Насколько было бы лучше, если бы он полностью прояснил ситуацию в Париже или в Берлине во время визита французского министра.

Новый французский кабинет под руководством Лаваля заговорил значительно более резким тоном. Было заявлено, что «Франция никогда не откажется от ее права на получение репараций». В этой атмосфере конференция по вопросам репараций, созыв которой в Лозанне был назначен сначала на 18 января, а потом перенесен на 4 февраля, была отложена до июня. Задержка могла только осложнить критическое положение Германии. Тем временем в Женеве собралась конференция по разоружению, на которой французский делегат, Андре Тардье, неожиданно предложил план формирования интернациональной международной армии. Брюнинг усмотрел в этом плане возможность восстановления равенства Германии в вопросе оборонительных вооружений и потому 21 апреля организовал для обсуждения этой проблемы частную встречу с Тардье. Следующая встреча должна была состояться 29-го в местечке Бессинь близ Женевы в доме, занимаемом государственным секретарем Соединенных Штатов мистером Стимсоном. У Брюнинга создалось впечатление, что за это время его план о равенстве вооружений был одобрен Соединенными Штатами, Великобританией и Италией во время дискуссии, прошедшей под председательством государственного секретаря Стимсона. Недоставало только согласия Франции. Но 29 апреля Тардье на встречу не приехал. Вместо этого он прислал записку, извещавшую, что он плохо себя чувствует. Брюнинг был уверен, что это была всего лишь дипломатическая отговорка, и в самом деле имел все основания для своих подозрений.

В течение всей предшествовавшей недели месье Франсуа– Понсе, французский посол в Берлине, объяснял всем и каждому, что позиция Брюнинга несостоятельна и что его преемником должен стать я. Казалось совершенно ясным, что генерал фон Шлейхер, глава Политического департамента армейского Верховного командования, составил план, которым поделился с Франсуа-Понсе еще прежде, чем у меня появилось хотя бы слабое представление о происходящем. В тот момент я находился с семьей у себя дома в Сааре. Шлейхер определенно решил сместить Брюнинга со своего поста и менее всего хотел, чтобы канцлер вернулся из Женевы, имея на своем счету какой бы то ни было успех. Наилучшим способом добиться этого было дать основание французскому послу телеграфировать своему правительству о бессмысленности уступок Брюнингу ввиду его неизбежного изгнания с занимаемой должности.

Трудно представить себе более поразительное развитие событий. Глава политического департамента Верховного командования армии счел для себя возможным поделиться с французским послом конфиденциальной информацией, которая сохранялась в секрете даже от заинтересованных лиц. Брюнинг впоследствии утверждал, что его уведомили о согласии французов с его предложением по разоружению 31 мая — за день до его отставки. Таким образом, интрига Шлейхера обошлась нам в шесть драгоценных месяцев. Меня не проинформировали о том, что предложение Брюнинга было принято. Мне по-прежнему интересно было бы узнать, как он может объяснить сокрытие от меня такой важной информации. Ведь успех, достигнутый, как он утверждает, в Бессине, не являлся исключительно его личным достижением. Он касался германского правительства, и ему не следовало допускать, чтобы его личная обида на своего преемника влияла на развитие событий. Мои собственные усилия по решению проблемы разоружения принесли плоды только 8 декабря, когда было уже слишком поздно, поскольку двухмесячные усилия по включению нацистов в коалиционное правительство с коллективной ответственностью провалились. К тому моменту политическая температура поднялась настолько, что любой успех во внешней политике стал невозможен. Если бы соглашение по проблеме разоружения было достигнуто в мае 1932 года, до начала Лозаннской конференции, то будущие события могли бы развиваться совершенно иначе.

Но мне следует вернуться к внутриполитической ситуации и к попыткам Брюнинга летом 1931 года отвратить неумолимо приближавшуюся катастрофу. Объявление моратория, предложенного Гувером, было одобрено на Лондонской конференции, но там не было предпринято ничего для осуществления надежд германского канцлера на общее решение проблемы репараций. Положение правительства в рейхстаге становилось все более шатким. Бойкот рейхстага ста пятьюдесятью одним депутатом от националистической оппозиции — представителями Немецкой национальной партии и нацистами — превратил «буржуазное» большинство в меньшинство. Именно теперь представлялся удобный для правительства случай изыскать какую-то форму сотрудничества с оппозицией. Вместо того чтобы принимать одну временную меру за другой, правительству следовало добиться доверия своих оппонентов путем предложения широкой программы таких реформ, дискуссии по поводу которых проходили на протяжении нескольких последних лет. Доктор Шахт, который был германским представителем при обсуждении плана Юнга, в предыдущем феврале упрашивал Брюнинга принять в коалицию нацистов. Подобные коалиции уже существовали в Тюрингии, Брунсвике и Ольденбурге, причем нацистам там пришлось смягчить формулировки своей программы, чтобы приблизить ее к программам партнеров по коалиции. Основательных причин не пойти на подобный шаг на уровне федерального правительства не существовало.

Брюнинг, как видно, даже не рассматривал подобную возможность. Он предпочел связать судьбу своего правительства исключительно с социал-демократами и сопротивлялся всем предложениям образовать коалицию с правыми. Его министр внутренних дел доктор Вирт 5 марта заявил, что, ввиду бойкота рейхстага националистами и невозможности получения необходимых двух третей голосов, нет никакой надежды на проведение какой бы то ни было реформы конституции и избирательного закона. Тем не менее коммунистическая угроза для Германии никогда еще не была столь серьезной, как теперь, а один из депутатов рейхстага, Ульбрихт, более известный теперь по его роли в Восточной Германии, заявил в феврале: «Рабочий класс придет к власти путем организованной революции для того, чтобы создать Советскую Германию».

Великобритания и Соединенные Штаты подали пример успешного формирования коалиционных правительств. Несмотря на свое подавляющее большинство, британские консерваторы во время войны призвали в правительство представителей лейбористов, а Рузвельт назначил в свой кабинет ведущих республиканцев. В Германии же демократия нигде не продвинулась дальше попыток отдельных партий навязать другим свою программу. Нацисты вовсе не были первыми, кто начал произвольно использовать в своих интересах власть прессы. В 1931 году «Стальной шлем», организация отставных военнослужащих, попыталась организовать референдум для того, чтобы принудить власти к проведению в прусской союзной земле некоторых реформ в прусском союзном государстве. Прусское правительство, имевшее ту же политическую окраску, что и федеральное, противилось всеми доступными ему способами этому вполне законному политическому действию. Оно выпустило составленное в очень резких выражениях коммюнике, предостерегавшее население от участия в референдуме, и всем газетам было предписано специальным указом его напечатать. «Стальной шлем» подал жалобу федеральному канцлеру по поводу этой атаки на право каждого гражданина на свободное выражение своего мнения и просил его запретить прусской полиции конфисковывать и изымать бумаги и документы, подготовленные для референдума. Эти своевольные действия прусского правительства создали своего рода предощущение того, с чем нам суждено было познакомиться позднее при докторе Геббельсе. Мое правительство, прозванное в народе «Кабинетом баронов», не предпринимало ничего похожего для обуздания свободного выражения общественного мнения.

Почти единственным связующим звеном между партиями, за исключением коммунистов, являлась личность германского президента. В конце сентября 1931 года Гугенберг, лидер Немецкой национальной партии, обратился к президенту с призывом уважать конституцию и с утверждением, что партии правого крыла образуют единственное реальное большинство в государстве. В целом проблема приближавшихся президентских выборов вызывала у многих из нас очень большую тревогу. В сентябре я навестил канцлера, имея в виду привлечь его внимание к опасности конфликта, который должен возникнуть вокруг выборов. Враждебность, существовавшая между партиями, делала маловероятным достижение согласия между ними по вопросу выбора нового кандидата в президенты. Единственным возможным выходом из положения казалось переизбрание Гинденбурга. С тех пор неоднократно выдвигались обвинения в том, что он уже очень стар и более не владеет в достаточной мере своими способностями для того, чтобы принять на себя ответственность, связанную с отправлением столь важной должности. Как бы там ни было, в тот период ни здоровье, ни интеллект ни в коей мере ему не изменяли. Более того, теперь полностью исчезли всякие сомнения, которые еще могли возникать в 1925 году, относительно способности пожилого генерала исправлять должность президента — настолько блестяще он выполнял свои обязанности. Социалисты никогда не оспаривали его верность клятве, произнесенной при вступлении в должность, и он давно пользовался доверием партий правого направления. Я внушал канцлеру, что избрание президента на новый срок может обеспечить основу для достижения некоторого согласия между партиями. Я не сомневался, что нацисты постараются продать свое сотрудничество в этом вопросе, потребовав многочисленных уступок, и упрашивал канцлера, пока еще есть время, вступить с ними в переговоры и выработать согласованную программу. Если это будет сделано, то у рейхстага появится возможность утвердить кандидатуру Гинденбурга на новый срок двумя третями голосов, необходимыми для одобрения этого изменения конституционной процедуры. Это позволит избежать, внушал я канцлеру, того, что я называл катастрофическими последствиями президентских выборов, которые иначе придется проводить в атмосфере партийного антагонизма. Брюнинг отвечал, что не видит причины, почему такая личность, как президент, должна возбудить распри, но тем не менее согласился обдумать мое предложение.

Тем временем ситуация политической анархии обострялась. Ближе к концу сентября Федерация германской промышленности выступила с предупреждением об исключительной серьезности экономического положения, которое может быть выправлено только самыми решительными действиями правительства, принятыми, если потребуется, без оглядки на партийные разногласия. Промышленники предлагали осуществить передачу власти от парламента к авторитарному кабинету. Брюнинг произвел 6 октября 1931 года некоторые изменения в составе правительства в соответствии с третьим чрезвычайным декретом, касавшимся новых экономических, и в частности финансовых, мер. Курциус и Вирт, министр иностранных дел и министр внутренних дел, которые оба стали объектами серьезных нападок, были вынуждены подать в отставку. Но, не достигнув какого бы то ни было соглашения с правыми, он не смог убедить войти в состав своего кабинета никого из их представителей. В конце концов он сам занял пост министра иностранных дел и назначил военного министра генерала Гренера министром внутренних дел.

Неспособность прийти к соглашению с оппозицией и слабость правительства способствовали весьма показательному развитию событий. 11 сентября депутаты от нацистской и Немецкой национальной партии, организация «Стальной шлем» и Союз сельских хозяев вкупе с доктором Шахтом, генерал-полковником фон Сектом и рядом ведущих экономистов провели в Бад-Гарцбурге конференцию. На ней была предпринята попытка выработать общую программу правой оппозиции, причем одно из важнейших выступлений было сделано доктором Шахтом. Он обвинил правительство, как он выразился, в отсутствии у него станового хребта и утверждал, что невозможно далее продолжать управлять германской экономикой при помощи зарубежных займов. Подобная политика лишает нас за границей всякого доверия и уважения. Весь мир будет только приветствовать проведение в стране жестких мер для противодействия кризису.

Брюнинг сделал все возможное для ослабления последствий конференции «Гарцбургского фронта», убедив Гинденбурга принять Гитлера за день до ее начала. Единственным результатом этой встречи стало укрепление влияния Гитлер. Он не проявил особого желания сотрудничать с правительством или даже с самим Гинденбургом. Несмотря ни на что, оппозиция решила избавиться от Брюнинга, и, с возобновлением атак на него со стороны левых, его позиция в рейхстаге стала чрезвычайно уязвимой. Генерала Гренера коммунисты называли военным диктатором, отношения Брюнинга с социалистами стали еще более напряженными, а сильно ослабленная партия, к которой принадлежал Штреземан, покинула коалицию. Угроза со стороны крайне левых приобретала все более и более зловещий характер. 14 октября Зеверинг, ставший теперь прусским министром внутренних дел, объявил, что за последний год коммунистические громилы стали виновниками смерти тридцати четырех человек и причинили серьезные увечья ста восьмидесяти шести другим. Умеренные центристы были напуганы поднимавшейся волной как левого, так и правого радикализма, и для них становилось все труднее обеспечивать поддержку Брюнингу.

5 ноября в своей речи на конференции партии центра Брюнинг заявил: «Грядущей зимой нашей важнейшей задачей будет не допустить, чтобы вражда между партиями достигла взрывоопасного предела… Федеральное и земельные союзные правительства и муниципалитеты окажутся в следующем году перед почти непреодолимыми финансовыми проблемами. Налоговые поступления будут основываться на доходах 1931 года, сократившихся вследствие экономического кризиса, и, даже без бремени репараций, мы будем вынуждены в 1932 году применить во всех отраслях деятельности еще более строгие меры». Брюнинг осознавал всю тяжесть положения, но тем более непонятно, почему он не прибегнул к единственно возможному решению — не предпринял шагов, направленных на привлечение в правительство оппозиции. Возможно, на этот вопрос дал ответ его министр труда Штегервальд, когда в тот же самый день заявил: «У нас нет возможности расширить опору коалиции ни влево, ни вправо. Левые не могут обеспечить нам большинства [Брюнинг уже не пользовался поддержкой социал-демократов], а сотрудничество с правыми вызовет трудности в области международных отношений и нанесет ущерб нашим позициям на переговорах по вопросу о репарациях».

Это заявление дает ключ к пониманию политики Брюнинга. Националистическая оппозиция рассматривалась им как помеха, когда дело заходило о переговорах с державами-победительницами. Тем не менее спустя шесть месяцев, когда моему правительству пришлось во время конференции в Лозанне опереться на поддержку оппозиции, мы не испытывали никаких затруднений в отношениях с другими державами.

Еще один чрезвычайный декрет, содержавший уже четвертый по счету набор экономических мер, был введен в действие 8 декабря 1931 года. Брюнинг показал, что отлично понимает постоянно возрастающую опасность ситуации, когда, представляя в рейхстаге свои новые предложения, заявил: «Правительство рейха не допустит силового воздействия, не оправданного конституцией. Президент и правительство являются единственными носителями конституционной власти, и в том случае, если эта власть будет оспариваться сторонними силами, мы готовы при необходимости объявить чрезвычайное положение». Следует отметить, что в этом заявлении он не упоминает ни о парламенте, ни о демократии. Будет только справедливым еще раз обратить на это внимание историков, которые обвиняют меня в игнорировании положений веймарской конституции, а мое правительство — в уничтожении германской демократии.

Глава 9

На посту канцлера

Вопрос о президентстве. — Провал переговоров. — Президентские выборы. — Разрыв с Брюнингом. — Запрет штурмовых отрядов. — Отставка Брюнинга. — Разложение демократии. — Звонок Шлейхера. — Поразительное предложение. — Я соглашаюсь стать канцлером. — Оппозиция партии центра. — Я встречаюсь с Гитлером. — Первые шаги. — Скандал с «Osthilfe»

1932 год начался с попыток Брюнинга обеспечить переизбрание Гинденбурга парламентскими методами. 7 января он провел переговоры и с Гитлером, и с социал-демократами. Первой реакцией Гитлера была готовность заключить любое соглашение при условии достижения взаимопонимания по этому вопросу с Гугенбергом. Его предварительные условия включали признание легальности Национал-социалистической партии во всех ее проявлениях и проведение федеральных выборов в рейхе и земельных — в Пруссии. Социал-демократы отвергли необходимость каких бы то ни было уступок правым в обмен на их сотрудничество. Брюнинг был готов измыслить какую угодно общую с правыми партиями программу, если бы только ему удалось отвергнуть их требование выборов. А переизбрание Гинденбурга стоило бы оплатить даже ценой новых выборов. Позиции Брюнинга в стране неизмеримо укрепились бы, если бы срок президентства Гинденбурга удалось продлить без партийных распрей. Канцлер мог бы представить тогда дело так, будто он пользуется полным доверием президента, и на оппозицию, в особенности на нацистов, можно было бы навьючить их долю ответственности за управление страной. Он, однако, не предпринял для этого достаточно решительных шагов, и 12 января переговоры были прерваны.

Гугенберг в своем письме к канцлеру отверг сотрудничество в продлении президентского срока путем принятия поправки к конституции. Он полагал, что такое решение не будет отражать истинную волю народа и вместо выражения вотума доверия президенту будет воспринято как знак одобрения правительственной политики, с которой как раз и борется оппозиция. Гитлер, со своей стороны, представил меморандум, в котором заявил: «Рейхсканцлер выразил то мнение, что проведение в настоящий момент выборов осложнит международные переговоры. Он, однако, не готов признать, что всякое правительство, не желающее считаться с требованиями внутренней ситуации, не может являться достойным представителем своего народа и за границей». Это была, безусловно, логичная точка зрения.

Брюнинг больше не предпринимал попыток добиться сотрудничества с национал-социалистами. Политическое напряжение в стране продолжало увеличиваться. Остальной мир наблюдал за малопоучительным зрелищем, которое являл собой народ, безнадежно расколотый в связи с выбором главы государства. Неизбежным результатом этого раскола стала трагедия яростных баталий в двух турах президентских выборов. Неспособность Брюнинга предвидеть, что проведение выборов еще больше обострит политическую ситуацию, и его нерешительность, проявленная в момент, когда существовала возможность сделать эти выборы излишними, серьезно подорвали его репутацию государственного деятеля.

Националистическая оппозиция также проявила мало понимания того, насколько необходима единодушная поддержка фигуры президента. Организация «Стальной шлем» 14 февраля объявила, что она выступит за его переизбрание только при условии получения гарантий изменения правительственного курса. Граф фон дер Гольц, руководитель другой правой организации, обрушился на Гинденбурга за подписание плана Юнга. И Гитлер, и Союз сельских хозяев (Reichslandbund) вообще отказались голосовать за его кандидатуру. Мы столкнулись с парадоксальной ситуацией, когда правые партии, избравшие Гинденбурга в 1925 году вопреки энергичному сопротивлению центристов и левых, теперь отказывали ему в своей поддержке. Но разобщенность заходила еще дальше. Партии, объединившиеся в «Гарцбургский фронт», не могли даже договориться о выдвижении собственного единого кандидата. Народу был представлен никому не известный подполковник по фамилии Дюстерберг, выдвинутый немецкими националистами и «Стальным шлемом» как вызов лучшему солдату великой войны — солдату, который к тому же, занимая в течение семи тяжелейших лет пост главы государства, стоял в стороне от партийных распрей.

В этих обстоятельствах Брюнинг сделал все, что мог, для обеспечения переизбрания Гинденбурга, но первый тур голосования, прошедший 13 марта 1932 года, не обеспечил ни одному из кандидатов необходимого абсолютного большинства. Гинденбург набрал 49,7 процента голосов, Гитлер — 30,1 процента, коммунист Тельман — 13,3 процента, Дюстерберг — 6,9 процента.

После еще одного наполненного бешеной партийной пропагандой месяца состоялся второй тур голосования. Он принес Гинденбургу 53 процента голосов избирателей. Доля Гитлера возросла до 36,8 процента. Отказавшись выполнить требование Гитлера о назначении новых парламентских выборов в обмен на поддержку продления срока его президентских полномочий, Брюнинг обрек страну на двукратную пробу сил, каждая из которых оказалась более ожесточенной, чем все ранее испытанное. Результаты не только продемонстрировали поразительное усиление влияния нацистов, но также стали удивительным свидетельством готовности более чем трети населения видеть Гитлера на посту главы государства.

Психологический эффект этого открытия оказался куда более серьезным, чем от результатов, которых можно было бы достичь путем парламентского избрания. Выборы отметили реальное начало восхождения Гитлера к власти. В других выборах, проведенных несколько месяцев спустя под эгидой моего правительства, нацисты получили почти такой же процент голосов. Несмотря на это, левые партии всегда утверждали, что поворотным пунктом стали выборы 31 июля. Все опасения, высказанные мной канцлеру предыдущей осенью, оказались, к несчастью, хорошо обоснованными.

Оборот, который приняли выборы, имел и другие неприятные последствия — отношения между Гинденбургом и канцлером начали принимать все более напряженный характер. Президент был раздражен неспособностью канцлера организовать поддержку своего переизбрания всеми партиями. Хотя Брюнинг и не щадил себя в ходе избирательной кампании, ему все же не удалось предотвратить несправедливые и малоприятные нападки на доброе имя президента со стороны правых партий. Гинденбурга в особенности задело, что некоторые из его боевых товарищей в ходе выборов вели кампанию против него. Его решение действовать более независимо от политических партий было принято под впечатлением событий, произошедших до и во время выборов, и формирование моего кабинета явилось естественным следствием этой эволюции.

13 апреля правительство ввело в действие очередной чрезвычайный декрет, запрещавший нацистские организации СС{57} и СА{58}. Через два дня президент указал министру внутренних дел генералу Гренеру, что такой запрет должен касаться всех военизированных организаций, созданных различными политическими партиями. Гренер объявил, что не имеет оснований предпринимать что-либо против коммунистической («Rotfront»), социалистической («Reichsbanner») и других подобных организаций. Через месяц он ушел в отставку.

Резонно задать вопрос: зачем вообще понадобилось политическим партиям в цивилизованном государстве создавать эти «охранные отряды»? Ответ очень прост. В Великобритании или Соединенных Штатах полиция охраняет мероприятия всех политических партий. В Веймарской республике дела обстояли иначе. Собрания правых постоянно прерывались и разгонялись радикалами левого крыла. Полиция, большая часть которой контролировалась социалистическими министрами внутренних дел отдельных земель, не принимала или не желала принимать по этому поводу никаких мер. В связи с этим правые партии были вынуждены организовать собственную полицию, а социалисты, в свою очередь, сочли необходимым создать «Reichsbanner» для защиты от «врагов республики». Коммунисты и нацисты включили положение об организации этих особых отрядов в свои партийные уставы. До 30 января 1933 года предполагалось, что все они не имеют оружия, но после этой даты отряды СС и СА начали носить его в открытую.

Запрет нацистских «коричневых рубашек» стал важнейшим фактором в последующем развитии событий. Он также проливает свет на двуличие генерала фон Шлейхера. Брюнинг рассказал в своем письме, опубликованном в июльском номере 1948 года газеты «Deutsche Rundschau», о своем совещании с германскими командующими родов войск — генералом фон Хаммерштайном, адмиралом Редером и генералом фон Шлейхером, а также с некоторыми вождями социал-демократов. На совещании обсуждался план запрета нацистской партии. Президент отказался предпринять любые действия, которые не предполагали бы одновременного запрета другой революционной партии — коммунистов. Брюнинг теперь утверждает, что в то время, когда он ездил по стране, выступая по поручению президента с речами, представители армии и министры внутренних дел различных германских земель договорились о введении запрета «коричневых рубашек». Хотя он и говорит теперь, что считал этот декрет преждевременным, в то время он преодолел возражения президента угрозой одновременной собственной и генерала Гренера отставки. Этот эпизод он описывает как основную причину своего разрыва с президентом. В соответствии с рассказом Брюнинга, Шлейхер не только настаивал на роспуске «коричневых рубашек», но даже сказал Брюнингу, что ни он сам, ни Хаммерштайн не могут взять на себя ответственность за поведение армии при любом правительстве, которое включит нацистов в состав своей коалиции или станет чрезмерно поддаваться влиянию нацистской партии. Отсюда явствует, что Брюнинг предпринял этот шаг только с одобрения и при поддержке Шлейхера, рискуя при этом разрывом отношений с президентом.

В апреле дело было сделано. Если Шлейхер изменил к тому времени свое мнение и пришел к выводу, что участие нацистов в правительстве поможет разрешить проблему власти, то для него и Хаммерштайна было бы честнее сообщить об этом канцлеру. Последовательность событий можно признать логичной только при условии, что Шлейхер видел в этом запрете повод вызвать сначала отставку Гренера, а затем и самого канцлера. Гинденбург был прав, настаивая на роспуске всех военизированных организаций. Если вооруженные силы призваны поддерживать законность и порядок в стране, им следует действовать одинаково по отношению ко всем возмутителям спокойствия. Односторонний запрет, введенный Брюнингом, делал такое поведение невозможным.

Резонно спросить: кто же на самом деле несет ответственность за ниспровержение Веймарской республики? Некий молодой генерал-майор, начальник правительственного департамента, не несущий министерской ответственности, пришел, по всей видимости, к убеждению, что государственные интересы требуют отставки германского канцлера. Вполне возможно, что со своей точки зрения он был прав, поскольку после того, как веймарская концепция демократии доказала свою неработоспособность, армия оставалась единственной стабилизирующей силой в стране. Вина за падение парламентского правления лежит на плечах многих людей. Два месяца спустя, когда я стал канцлером и запрет «коричневых рубашек» был отменен, для того чтобы восстановить равное отношение ко всем партиям, меня грубейшим образом обвинили в пособничестве национал-социалистическому движению. Когда я принимал это назначение, Шлейхер заверил меня, что и Гинденбург, и армия желают отмены декрета. Гитлеру он пообещал, что запрет будет отменен в обмен на обещание, что нацисты не будут действовать в оппозиции к моему правительству.

В течение всего этого времени я в своих выступлениях и газетных статьях призывал к радикальному изменению политики Брюнинга. Тем не менее меня даже не поставили в известность о противоречиях, возникших между Брюнингом и президентом, и, когда кризис подошел к развязке, я находился у себя дома в Вестфалии.

26 мая мне позвонил по телефону генерал фон Шлейхер и попросил приехать по неотложному делу в Берлин. Я прибыл туда на следующий день, не имея ни малейшего представления о происходящем, и 28-го числа зашел к нему в министерство. Он обрисовал мне в общих чертах текущее политическое положение, описал кризис внутри кабинета и сообщил, что президент хочет сформировать правительство из специалистов, независимых от политических партий. В то время стало технически невозможным формирование парламентского кабинета, поскольку ни одно сочетание партий не могло обеспечить большинства. Единственно возможным в рамках конституции решением оставалось создание главой государства президентского кабинета. Шлейхер красочно живописал мне невозможность дальнейшей опоры на Брюнинга. Проведенный им односторонний запрет «коричневых рубашек» вынудил национал-социалистов уйти в еще более резкую оппозицию, в то же время поставив президента в затруднительное положение постоянного vis-a-vis с остальными партиями. Он более не считал возможным бороться с такой сильной партией, как нацистская, путем ограничений и запретов, которые приводили исключительно к угрожающему росту ее влияния. Нацисты уверяли, что ими движут патриотические мотивы, к которым громадное большинство немцев испытывало привязанность, и со временем становилось все более сложно оберегать молодых офицеров рейхсвера от притягательной силы их идей.

По словам Шлейхера, Брюнинг утверждал, что никогда не сядет за один стол с национал-социалистами. Но не могло существовать способа добиться от этой партии сотрудничества в делах управления государством, одновременно отталкивая ее все дальше в оппозицию и подвергая, таким образом, ее членов все более радикальным влияниям. Необходимо было найти какой-то выход из положения. Кроме того, Гинденбург был возмущен тем, что выполнение чрезвычайных финансовых декретов Брюнинга снижало жизненный уровень тех слоев населения, которые зависели от пенсий или дохода по вкладам. Экономический кризис можно было преодолеть только значительно более позитивными методами. Президент больше не был уверен в том, что политика канцлера способна уберечь государственную власть и экономику страны от полного развала.

Шлейхер не оставил у меня сомнений в том, что он выступает в роли представителя армии — единственной оставшейся в государстве устойчивой организации, сохранившей единство и свободной от политических распрей благодаря действиям фон Секта и его преемников. В условиях тогдашнего парламентского кризиса этот инструмент поддержания законности и порядка можно было удержать от вмешательства в угрожавшую стране гражданскую войну только при условии, что разрушающаяся партийная система власти будет заменена авторитарным правительством. Это была тема, которую мы обсуждали довольно часто. Из моих публичных выступлений Шлейхер знал о настойчивости, с которой я требовал от Брюнинга формирования национального коалиционного правительства и возврата к идее Бисмарка об объединении постов канцлера и прусского премьер-министра для того, чтобы федеральный кабинет мог подчинить себе прусские силы охраны общественного порядка и обеспечить таким образом устойчивость правительства.

Поэтому я нашел, что полностью одобряю ход мыслей Шлейхера. Но при этом я дал ему ясно понять, что со злом надо бороться начиная с его первопричины и что наибольшие усилия надо сосредоточить на исправлении конституционного законодательства. Система пропорционального представительства с ее тридцатью партиями должна быть заменена выборами по отдельным избирательным округам. Кроме того, необходимо воссоздать верхнюю палату в противовес парламентарной системе. Шлейхер не выказал особого энтузиазма по поводу этих предложений. У него полностью отсутствовал практический опыт парламентария, и он пытался добиться решения проблемы лоббированием и переговорами между политическими партиями, профессиональными союзами, правительством и президентом. Затем он перевел разговор на тему о том, кто должен возглавить новый кабинет. Мы стали обсуждать различные кандидатуры, он интересовался моим мнением. До сих пор в нашей беседе не было ничего необычного, но неожиданно, к моему изумлению, Шлейхер предложил мне взять эту задачу на себя.

Глядя на меня со своей веселой и несколько саркастической улыбкой, он, казалось, наслаждался видом моего смятения. «Ваше предложение для меня полная неожиданность, — сказал я. — Сильно сомневаюсь, что я именно тот человек, который здесь необходим. Как мне кажется, мы достигли согласия относительно мер, которые необходимо будет принять, и буду рад оказать любую возможную помощь, но — стать рейхсканцлером! Это совсем другое дело».

«Я уже предложил вашу кандидатуру старому господину, — ответил Шлейхер, — и он очень настаивает на том, чтобы вы согласились занять этот пост».

Я сказал, что он относится к ситуации слишком легко. «Вы не могли ожидать, что я прямо на месте соглашусь взять на себя такую необъятную ответственность», — заключил я.

Тогда Шлейхер взял меня под руку, и мы стали прохаживаться взад и вперед по кабинету, беседуя как старые добрые друзья. «Вы просто обязаны оказать Гинденбургу и мне эту услугу. От этого все зависит, и я не могу подумать ни о ком, кто лучше вас подходил бы на эту роль. Вы человек умеренных взглядов, которого никто не сможет обвинить в диктаторских устремлениях, а на правом фланге больше нет ни единого человека, про которого было бы возможно сказать то же самое. Я даже подготовил предварительный список членов правительства, который, я надеюсь, вы одобрите».

Я был вынужден прервать его. «Дайте мне время подумать, Шлейхер. Возможно, я смогу представить лучшую кандидатуру. В любом случае, мы должны сначала решить, что мы можем предложить нацистам за их сотрудничество с президентским кабинетом».

«Я уже перемолвился об этом с Гитлером, — ответил Шлейхер. — Я пообещал ему отмену запрета «коричневых рубашек» при условии, что они станут себя вести прилично, и роспуск рейхстага. Он заверил меня, что в обмен нацисты окажут кабинету пассивную поддержку, даже если не будут в нем представлены».

Я, должно быть, каким-то жестом продемонстрировал свое отрицательное отношение к роспуску рейхстага, потому что Шлейхер торопливо продолжал: «Я убедил Гинденбурга, что если мы намерены какое-то время полагаться на экспертов, а не на политические партии, то поступить так будет правильно. Народ устал от бесконечных политических свар в то время, когда кризис все обостряется. Гинденбург заслужит всеобщую благодарность за любые практические шаги, которые помогут промышленности снова встать на ноги и пресекут бесконечные уличные баталии. Новые выборы пойдут на пользу только умеренным правым и центристским элементам.

На время мы оставили этот вопрос. Я распростился с ним и пообещал все обдумать за воскресенье (дело происходило в субботу) и навестить его еще раз в понедельник. Из военного министерства я вышел в смятенных чувствах. В течение десяти лет я делал все возможное для возрождения своей страны. За это время мне лично не раз приходилось принимать решения, которых многие предпочитали избегать, кто от лени, а кто от неверно понятого чувства верности своей партии. Я же никогда не позволял партийным установкам вмешиваться в предписания своей совести. Теперь, однако, я был призван принять важное решение, которое требовало от меня значительно большего, чем взятие на себя личной ответственности.

Мое согласие или отказ зависели не только от того, насколько верно мы со Шлейхером оценивали тогдашнюю ситуацию. Передо мной еще стоял вопрос о том, достаточны ли будут мои способности для выполнения задачи такой важности. Я полностью сознавал границы своих возможностей, и первым моим побуждением было отклонить предложение Шлейхера.

Но я чувствовал, что этот вопрос заслуживает более тщательного рассмотрения. Было недостаточно просто разобраться с собственными мыслями. Тогда я отправился в расположенный на западной окраине Берлина район Нойбабельсберг, где жил мой друг Ганс Гуманн. Он был энтузиастом парусного спорта, и мы провели с ним большую часть воскресенья на Ванзее, обсуждая все мыслимые аспекты сложившегося положения. Мы курсировали взад и вперед по великолепному озеру, где никто не мог помешать нашим размышлениям.

Гуманн был сыном прославленного археолога, который нашел Пергамский алтарь{59}. Он был наделен почти восточной отстраненностью образа мыслей и спокойной манерой суждения о людях и событиях, которая неоднократно помогала мне в принятии трудных решений. Мне показалось, что он изумлен предложением Шлейхера даже больше, чем я сам. «Совершенно ясно, — говорил он, — что им необходим человек из центристских партий, кто-либо придерживающийся идей просвещенного консерватизма, который бы контрастировал с тем беспорядком, в который впали все политические партии». (Я конечно же не могу восстановить его точные слова, но в общих чертах течение его мыслей было таково.) «Этот эксперимент вполне может увенчаться успехом, если только существует хоть какая-то уверенность в том, что политические партии, временно лишенные власти, обладают достаточной долей здравого смысла, чтобы снизить накал своих оппозиционных выступлений. Я усматриваю в этом основную трудность и не могу поверить, что они поступят именно так. Самую сложную проблему будет представлять твоя собственная партия. Они сделали из Брюнинга идола и никогда не простят тебе, если ты займешь его место, даже если инициатива и не будет исходить непосредственно от тебя самого. Я не вижу причины, по которой тебе стоило бы сомневаться в собственных способностях, но тем не менее считаю, что тебе следует отклонить это предложение. Я очень хорошо понимаю, почему Шлейхер и президент должны были к тебе обратиться. Они ищут человека, который бы понимал народ, был знаком с положением здесь и за границей и имел бы мужество отстаивать свои убеждения. С этой точки зрения они сделали отличный выбор. С другой стороны, я не верю, что партии уже осознали неизбежность разрушения всего аппарата управления, существующего в рамках нынешней конституции, если только он не будет каким-то образом реформирован. Если бы у нас существовала компетентная правая оппозиция, которая сочетала бы консерватизм с просвещенным подходом к ситуации, я посоветовал бы тебе принять предложение Шлейхера. Проблема заключается в том, что среди правых нет ни одного достойного человека с государственным мышлением».

В итоге я принял решение. Ранним утром в понедельник, 30-го числа — Брюнинг еще не ушел в отставку — я снова отправился к Шлейхеру на службу с решимостью отклонить его предложение. Он встретил меня с улыбкой человека, сокровенные планы которого начинают сбываться. «Ну что же, дорогой мой Папен, каково будет ваше решение? — спросил он меня. — Надеюсь, что такой энергичный человек, как вы, не откажется от возможности послужить своей стране».

«Я все воскресенье пытался найти ответ на этот вопрос, — ответил я, — но, к сожалению, должен вам сказать, что это немыслимо. Ситуацию можно выправить, только объединив все созидательные силы в стране, как внутри, так и вне партий, а я просто не гожусь для такой работы. Если я завтра заменю Брюнинга, то вся партия центра обернется против меня. Социалисты уже считают меня консерватором, который готов пойти на все, лишь бы расстроить их политические планы. Профессиональные союзы станут в оппозицию всякому, против кого будут возражать социал-демократы, даже если новое правительство получит достаточную свободу действий, чтобы сократить безработицу и поставить на ноги экономику. Единственно кого мы не можем себе позволить обижать, — это центристы. Нам необходимо каким-то образом заставить работать парламентскую демократию и реформировать партии, но игнорировать их существование невозможно, и нет никакого смысла начинать свою работу с конституционного кризиса».

«Мы приняли это во внимание, — с улыбкой ответил Шлейхер, — и я полагаю, что вы преувеличиваете трудности. Естественно, и вы и я столкнемся с массой критики. Но, если нам удастся очень быстро выработать по-настоящему действенную программу сокращения безработицы, мы заслужим благодарность всей страны, и хотел бы я тогда посмотреть, какая из партий отважится нам противостоять. Уж наверняка не профессиональные союзы. Их средства истощены, а многие их члены покидают организацию, поскольку она не в состоянии предложить решение проблемы голода. Единственным способом победить радикализм является обеспечение людей работой, и если мы окажемся в состоянии это сделать, то люди, которые сейчас поддерживают нацистов, скоро успокоятся. Неконструктивные методы Брюнинга не могут принести успеха, и партия центра скоро это поймет, если вам удастся привлечь на свою сторону интеллектуалов вроде доктора Кааса. Гитлер уже пообещал правительству Папена свою пассивную поддержку, и вы увидите, как изменится ситуация, если нам удастся побороть ощущение приближающейся гражданской войны».

Должен признаться, что аргументы Шлейхера начали на меня действовать. «Человек, способный выполнить все это, не должен слишком зависеть от партийной поддержки, — добавил он. — Пусть решает вся нация. Гинденбург надеется, что вы не оставите его в столь сложном положении. Он стремится к возможно скорейшему разрешению кризиса и хочет видеть вас сегодня во второй половине дня». Не было сомнений, что план Шлейхера был разработан в мельчайших деталях. Он, по-видимому, представил Гинденбургу твердое предложение по реорганизации кабинета Брюнинга и предложил на пост главы правительства только мою кандидатуру. Он составил список министров и, по всей видимости, успел уже обсудить с некоторыми из них этот вопрос. Предложенные мне фамилии принадлежали исключительно людям консервативных убеждений, не связанным с политикой.

Но меня самого убедить ему пока не удалось. Я сказал, что мне сначала необходимо встретиться с доктором Каасом, лидером партии центра. Также нам следует выяснить возможную реакцию за границей. Там наверняка найдется множество людей, готовых «подогреть» все истории, повествовавшие о моей предполагаемой деятельности в Америке во время войны. «Я бы не стал об этом беспокоиться, — заметил Шлейхер. — Люди теперь придерживаются гораздо более объективного взгляда на события времен войны. Самое главное для вас — это получить хорошую оценку французской печати. А они должны будут ее дать — после всех ваших усилий по улучшению франко-германских отношений, притом что вы будете, вероятно, только рады продолжить движение в этом направлении». С этим я был, вне всякого сомнения, согласен и напомнил, насколько важно будет предпринять решительные шаги такого рода при подготовке к предстоящей конференции по вопросам репараций. Мы расстались в понимании, что я дам ему окончательный ответ на следующий день, а за оставшееся время непременно навещу президента.

Мне удалось встретиться с доктором Каасом только назавтра в три часа дня. С тех пор, как конференция в Кельне избрала его лидером партии, предпочтя доктору Штегервальду, у меня сложились с ним хорошие отношения, и я делал все возможное для поддержания его политики. Штегервальд был кандидатом на пост лидера от профессиональных союзов, в то время как доктор Каас принадлежал к консервативному крылу партии. Он был человеком большого ума и сильного характера, но совершенно не имел склонности принимать на себя ответственность за руководство партией и согласился на свое избрание только для того, чтобы получить возможность влиять на события того времени с позиций просвещенного консерватизма. В тот момент я нашел его в крайне мрачном настроении.

Мне не пришлось объяснять ему цель своего посещения. Как я уже говорил, Шлейхер намекал французскому послу Франсуа– Понсе о неминуемой замене Брюнинга, и Берлин был полон слухами о политических заговорах и интригах. Не было никакой нужды говорить доктору Каасу о том, что я не проявлял никакой собственной инициативы в предприятии Шлейхера. Ему было хорошо известно, что я не стану действовать в отношении Брюнинга нелояльно. Он перешел прямо к делу и сказал мне, что не может быть и речи о замене Брюнинга другим членом партии центра, поскольку Брюнинг пользуется их полным доверием. Он очень просил меня не принимать предложения Гинденбурга.

Это было то самое отношение к ситуации, которое я от него и ожидал. Со своей стороны я определенно сказал ему, что Шлейхер убедил меня не только в существовании значительных расхождений во мнениях между Гинденбургом и канцлером, но также и в том, что президент твердо решил искать ему замену. Но доктор Каас подтвердил мои худшие опасения. Я уже доказывал Шлейхеру, что я не только не смогу рассчитывать на поддержку собственной партии, но ожидаю, что она активно выступит против моей кандидатуры. Поэтому я пообещал Каасу, что постараюсь убедить президента в нецелесообразности доверять мне пост канцлера и стану просить его найти альтернативного кандидата. Мне казалось очевидным, что это соображение является убедительным доказательством моего несогласия занять предложенный пост. Любой кандидат, не пользующийся поддержкой центристских партий, оказывался во всех смыслах совершенно беспомощным.

Через четверть часа я стоял перед президентом. Он принял меня со своей обычной отеческой благожелательностью. «Ну что же, мой дорогой Папен, — сказал он густым голосом, — я надеюсь, что ты поможешь мне выбраться из этой скверной ситуации».

«Господин рейхспрезидент, боюсь, что я не в состоянии сделать это», — ответил я.

Я сказал ему, что полностью согласен с необходимостью перемены курса правительства, и предположил, что существует еще возможность убедить Брюнинга предпринять необходимые шаги. По мнению Гинденбурга, шансов на это было очень мало. Он был уверен, что у Брюнинга нет иного решения проблемы, кроме применения своих чрезвычайных декретов. К тому же он оказался не в состоянии убедить Брюнинга в невозможности запрета военизированных формирований одной только нацистской партии. Но основное его недовольство вызывала та немыслимая ситуация, когда при его переизбрании он получил поддержку исключительно от левых и центристских партий, в то время как национал-социалисты выставили против него «этого ефрейтора». Он твердо решил составить кабинет из людей, которым бы он лично доверял и которые смогут управлять, не затевая на каждом шагу споров.

Со всем этим я согласился, но постарался доказать ему, применив всю силу убеждения, — и сам Каас не смог бы тогда превзойти меня в красноречии, — что назначение меня на пост канцлера в надежде на получение мной поддержки от партии центра не имеет никакого смысла. Если я соглашусь со своим назначением, то тем самым только навлеку на себя гнев и враждебность своей собственной партии, и он может с таким же успехом призвать для выполнения этой задачи немецких националистов.

Мне часто приходилось описывать последовавшую за этим сцену. Тяжело поднявшись со стула, старый фельдмаршал положил обе руки мне на плечи. «Ты, конечно, не сможешь бросить в беде такого старика, как я, — проговорил он. — Несмотря на свои годы, я был вынужден еще на один срок принять на себя ответственность за судьбу нации. И теперь я прошу тебя взяться за выполнение задачи, от которой зависит будущее нашей страны, я надеюсь, что твое чувство долга и патриотизм заставят тебя выполнить мою просьбу». Я по сей день помню его густой, низкий голос, полный теплоты и в то же время очень требовательный. «Для меня не имеет значения, что ты вызовешь неодобрение или даже враждебность со стороны своей партии. Я намерен окружить себя людьми, независимыми от политических партий, людьми доброй воли и профессиональных знаний, которые преодолеют кризис в нашей стране. — Президент слегка повысил голос: — Ты сам был солдатом и на войне исполнял свой долг во время войны. Когда зовет Отечество, Пруссия знает только один ответ — повиновение».

Тогда я сдался и спустил флаг. Я почувствовал, что такой вызов перевешивает любые партийные обязательства. Я сжал руку фельдмаршала. Шлейхер, который ожидал в соседней комнате, вошел, чтобы принести свои поздравления. Учитывая поставленную передо мной задачу, я чувствовал, что нуждаюсь скорее в его сочувствии.

Кто-то — мы так никогда и не выяснили, кто именно — передал информацию о происшедшем во внешний мир. Пока Гинденбург, Шлейхер и я вели длительное обсуждение кандидатур новых министров и новых законодательных мер, которые необходимо будет провести, новость распространилась со сверхъестественной быстротой. Вскоре она достигла рейхстага, где доктор Каас давал на собрании партийной фракции отчет о своем разговоре со мной и о моем решении отклонить предложение Гинденбурга. Эффект, произведенный этой последней новостью, легко себе вообразить, поскольку доктор Каас решил, что я намеренно ввел его в заблуждение.

Это была одна из тех ситуаций, когда любые оправдания оказываются совершенно бесполезными. Если бы я только мог предположить, что информация просочится столь быстро, то позвонил бы сам доктору Каасу и объяснил ему, почему изменил свое решение. Тогда у него сохранилась бы возможность на партийном собрании представить это дело подобающим образом. Но вышло так, что его коллеги, и так уже сильно обозленные пренебрежительным, как им казалось, отношением к Брюнингу, и вовсе пришли в ярость. Не дожидаясь дополнительных подробностей, они обвинили меня во всех грехах и единогласно одобрили резолюцию, осуждающую мои действия. Через несколько часов я отправил доктору Каасу длинное послание, в котором изложил последовательность событий, но к тому времени разрыв между нами уже стал неустранимым и еще более усугубился личной обидой Брюнинга. В своем письме я выражал надежду на сохранение взаимодействия в вопросах, от которых зависит облегчение тяжелого положения нашей страны, даже в случае, если партия центра и я пойдем разными путями. В первую очередь, писал я, наше обоюдное стремление применять в вопросах государственной политики христианские принципы должно опять свести нас вместе.

Последующие события показали, что примирения не последовало. То, каким образом новость о моем назначении стала достоянием гласности, существенно уменьшило шансы на успех нового правительства. Реформировать партийную систему так, чтобы убедить каждого подчинить свои личные или партийные интересы неотложным потребностям текущего момента, оказалось невозможным.

Наши дискуссии по формированию нового кабинета закончились на следующий день. Шлейхер уже прозондировал наиболее вероятных кандидатов, и мне мало что оставалось сделать самому, за исключением окончательного утверждения членов правительства и одобрения наших ближайших целей. Шлейхер, без сомнения, сделал хороший выбор. Нейрат, которому Брюнинг уже делал предложение в предыдущем ноябре, взял портфель министра иностранных дел. Надежный, опытный государственный служащий Фрейгер фон Гайль, который принял министерство внутренних дел, отлично подходил для решения проблемы реформы конституции. Министерство финансов отошло к графу Шверин– Крозигку, который многие годы возглавлял в нем бюджетный департамент. Доктор Гюртнер, баварский министр юстиции и мой старый друг со времен палестинской кампании, стал министром юстиции. Прочие посты были заняты людьми столь же квалифицированными. Сам Шлейхер взял на себя министерство обороны, в котором он так долго работал офицером политических связей. Этот пост обеспечивал ему сильнейшее влияние в правительстве, которое он сам и привел к власти.

Мы столкнулись с некоторыми трудностями при подборе кандидатов на посты министра экономики и министра труда. Шлейхер хотел, чтобы одна из этих должностей досталась бургомистру Лейпцига доктору Герделеру. В этой связи интересно обратить внимание на послевоенное откровение Брюнинга, утверждавшего, что он пытался уговорить Гинденбурга назначить своим преемником Герделера. Я не знаю, посчитал ли бургомистр, что одного министерского портфеля ему будет недостаточно, но он потребовал для себя оба. В любом случае, поскольку Шлейхер и я сочли совмещение этих постов делом для одного человека непосильным, мы на это не согласились. В результате профессор Вармбольд взял на себя министерство экономики, а доктор Шеффер, президент «Reichs Versicherungsamt»{60}, ассоциации бывших военнослужащих, стал исполнять обязанности министра труда. Всего через двадцать четыре часа я представил президенту свой кабинет для принятия присяги. Со времен кайзера ни одно германское правительство не было сформировано столь быстро. Благодаря усилиям Шлейхера на сей раз удалось избежать длительных переговоров и торговли между партиями, которые порой держали в напряжении всю нацию на протяжении целых недель. Это произвело благоприятное первое впечатление.

Проблемы, стоявшие перед нами, были чрезвычайно серьезны. В нашей первой политической декларации я заявил, что занял свой пост не как политический деятель, но как гражданин Германии. Положение в стране требовало сотрудничества и объединенных усилий всех патриотических элементов общества вне зависимости от их политических пристрастий. Финансовая основа федерального, земельных и местных правительств была разрушена. Планы по реформированию общественной жизни никогда не продвинулись дальше неясных предложений. Безработица угрожала экономической жизни общества, а фонды социального обеспечения были совершенно истощены. Послевоенные правительства ввели в действие многочисленные проекты социального вспомоществования, которые превосходили возможности экономики, и создали систему государственного социализма, превратившую страну в разновидность благотворительного общества. Моральные силы нации были подорваны. В целях борьбы с марксистскими и атеистическими учениями следовало перестроить всю общественную жизнь государства на основе христианских принципов.

В области внешней политики мы заявили о своем стремлении добиваться для Германии равенства прав и политической свободы путем консультаций с другими государствами. Проблемы разоружения и выплаты репарации в обстановке всемирного экономического кризиса — вот что имело для Германии важнейший жизненный интерес. Если мы хотели подобающим образом представлять интересы ее за границей, то нашей первейшей задачей должно было стать внесение ясности во внутриполитические дела. С этой целью президент принял правительственное предложение о роспуске рейхстага и назначении новых выборов.

Партия центра уже ясно заявила о своей позиции в коммюнике, содержавшем такие слова:

«Мы единодушно осуждаем события нескольких последних дней, которые привели к отставке канцлера Брюнинга. Безответственные интриги лиц, не имеющих по конституции никаких полномочий, застопорили процесс национального возрождения в то время, когда можно было ожидать благоприятного изменения ситуации ввиду приближающихся международных переговоров. На пути реализации экономических и социальных ожиданий всех групп населения страны воздвигнуты серьезные препятствия… В период серьезного политического кризиса партия центра считает своим долгом потребовать проведения политики, ведущей к национальной свободе и равенству, и осуществления решительного урегулирования основополагающей проблемы безработицы. Поэтому партия отвергает временное решение, представляемое теперешним кабинетом, и требует изменения ситуации путем передачи ответственности за формирование правительства в руки Национал-социалистической партии».

Историкам, которые принимают на веру позднейшие утверждения Брюнинга о том, что он избегал в этот критический момент любых контактов и сотрудничества с Гитлером, можно посоветовать обратить свое внимание на эту давно позабытую декларацию. Тогда можно будет более справедливо поделить ответственность. Пресса партии центра, правое крыло которой поддержало мое назначение на пост канцлера, предложила также включить национал-социалистов в состав кабинета. Правая печать в целом вообще оказывала мне поддержку, в то время как со стороны левых слышались главным образом обвинения меня в «предательстве».

4 июня парламент был распущен. Я уже упоминал, что Шлейхер пообещал Гитлеру роспуск рейхстага и отмену запрета «коричневых рубашек» при условии, что нацисты поддержат правительство или позднее даже войдут в его состав. Когда я объявил об этом членам своего кабинета, все согласились с тем, что если бы даже Гитлеру и не были даны эти обязательства, все равно было бы очень важно распустить рейхстаг, для того чтобы народ смог высказать свое мнение о политике, которой мы были намерены следовать.

С тех самых пор меня обвиняют в том, что мое указание о роспуске было вызвано только желанием сослужить службу нацистам. Тем не менее Брюнинг имел любезность заявить в своей статье, опубликованной в июле 1948 года в «Deutsche Rundshau», цитату из которой я уже приводил выше, что «Папен не может нести ответственность за роспуск рейхстага и за отмену запрета СА. Шлейхер уже пошел на эти уступки еще до назначения Папена канцлером». Он также пишет, что Гинденбург настаивал на проведении новых выборов в разговоре с ним, происшедшем еще 30 мая. Отсюда становится ясно, что Шлейхер сообщил Гинденбургу о требованиях нацистов еще до того, как я вступил в дело. Шлейхер представил мне это как обеспечение на некоторое время лояльного отношения нацистов и гарантию их своевременного вхождения в правительство. Если бы эта цель была достигнута, то роспуск парламента мог бы принести какую-то пользу. Нашей главной задачей было постараться, даже несмотря на упущенное время, усмирить нацистов путем раздела с ними ответственности за управление государством. Готовилась конференция по вопросу репараций, совместно с союзниками, которая должна была состояться через две недели. Кому бы ни пришлось представлять на ней Германию, ему предстояло действовать в условиях сильно осложнившейся ситуации, не имея под собой твердой поддержки общественного мнения внутри страны.

В первый раз я встретился с Гитлером 9 июня 1932 года. Инициатива встречи исходила от меня. Я хотел услышать его версию договоренности со Шлейхером и постараться оценить позицию, которую нацисты займут по отношению к моему правительству. Встреча произошла на квартире друга Шлейхера — некоего господина фон Альвенслебена. Я решил, что Гитлер выглядит до странности незначительно. Газетные фотографии не создавали впечатления сильной, доминирующей личности, и во время встречи я не смог заметить в нем внутренних качеств, которые могли бы объяснить его действительно необыкновенную власть над массами. Он был одет в темно-синий костюм и выглядел как совершенный petitbourgeois{61}. У него был нездоровый цвет лица, что вкупе с маленькими усиками и нестандартной прической придавало ему неуловимо богемный вид. Вел он себя скромно и вежливо, и, хотя мне много приходилось слышать о магнетических свойствах его глаз, я не помню, чтобы они произвели на меня какое-то особое впечатление.

После нескольких вежливых формальностей я задал вопрос о его взглядах на возможность поддержки моего правительства. Он выдвинул свой обычный набор жалоб — по его мнению, предыдущие правительства продемонстрировали прискорбное отсутствие государственного подхода к политике, отказав политической партии, имеющей столь широкую поддержку, в ее законной доле участия в делах государственной важности в момент, когда следовало попытаться исправить ошибки Версальского договора и полностью восстановить германский суверенитет. Это показалось мне самым важным пунктом, а когда он заговорил о целях своей партии, я был поражен тем, с какой фанатичной энергией он представлял свои аргументы. Я понял, что судьба моего правительства будет в очень большой степени зависеть от согласия этого человека и его последователей поддержать меня и что это станет самой трудной задачей из всех, какие мне предстоит решать. Он ясно дал мне понять, что не собирается долго мириться с подчиненной ролью и собирается в будущем потребовать для себя всей полноты власти. «Я рассматриваю ваш кабинет только как временное решение и продолжу свои усилия по превращению своей партии в сильнейшую в стране. Пост канцлера тогда сам упадет мне в руки», — сказал он.

Мы провели вместе около часа. Уходя, я понял, что мне необходимо не только показать, каких успехов может добиться решительное правительство на приближающейся международной конференции в Лозанне, но также начать всеобъемлющую программу борьбы с безработицей и радикализмом, чтобы избиратели могли почувствовать, что вопреки всему существует альтернатива прихода к власти нацистов. Мы были вынуждены начинать в крайне невыгодных условиях. Казна была в буквальном смысле слова пуста, и правительству только с большим трудом удалось выплатить государственным служащим жалованье за июнь. Поэтому мы были вынуждены применить хотя бы частично последний чрезвычайный декрет Брюнинга и сократить им оклады. Мы начали работу над проблемой конституционной реформы, оказывали поддержку сельским хозяевам и приступили к выполнению практической программы помощи безработным. Их к тому времени насчитывалось от шести до семи миллионов человек, не считая занятых неполную рабочую неделю, учет которых довел бы численность не имеющих работы до двенадцати или тринадцати миллионов, причем полтора миллиона из них составляли молодые люди. Четырнадцать дней, предшествовавших Лозаннской конференции, мы провели в поездках, проехав по стране огромные расстояния. Мы непременно хотели, чтобы люди дома и за рубежом могли получить точное представление о позиции нового правительства.

Кроме того, мы выполнили данное Шлейхером обещание и отменили запрет на существование штурмовых отрядов СА. Президент подписал приказ об этом 16 июня и сопроводил его письмом министру внутренних дел, в котором говорилось: «Я выполнил требование правительства о смягчении действующих правил в надежде на то, что политическая деятельность в стране приобретет более организованный характер, а все акты насилия будут прекращены. Я полон решимости в случае, если мои ожидания не оправдаются, использовать все имеющиеся в моем распоряжении средства для пресечения беспорядков и уполномочиваю вас поставить заинтересованные стороны в известность о моих намерениях в этом отношении».

Левые партии тогда сделали вид, и продолжают поступать так и в наши дни, что отмена запрета «коричневых рубашек» послужила первым шагом, совершенным мной для обеспечения прихода к власти нацистов. У меня нет сомнений, что они сочли для себя удобным искать в этой ситуации козла отпущения. На самом же деле все происшедшее тогда было направлено на восстановление равенства прав всех партий, включая нацистов и коммунистов. В любом случае это положение сохранялось только в течение одного месяца. Вскоре возобновились уличные стычки, и 18 июля министр внутренних дел ввел по всей стране запрет на проведение политических демонстраций. Это относилось к военизированным формированиям всех партий. В некоторых землях, таких как Бавария и Баден, первоначальный запрет СА так никогда и не был отменен. Оба этих земельных правительства имели в своем распоряжении собственную полицию и, в случае несогласия с мерами, предлагавшимися центральным правительством, были вольны игнорировать его постановления. Также неверно считать, что данные послабления повлияли на результаты выборов 31 июля в пользу нацистов. Общий запрет на демонстрации был введен за две недели до голосования, а уличные беспорядки могли с большей вероятностью побудить ответственных избирателей оказать поддержку более умеренным партиям.

Когда я приступил к исполнению обязанностей канцлера, мне даже негде было жить в Берлине. Президентский дворец перестраивался, и Гинденбург попросил у меня разрешения занять на полгода персональную резиденцию канцлера. Разумеется, я не мог ему отказать. В результате мне была предоставлена квартира на задах дома № 78 по Вильгельмштрассе, которая обыкновенно находилась в распоряжении непременного секретаря министерства внутренних дел. Она пребывала в довольно ветхом состоянии, но нам все же удалось заново перекрасить стены в моем кабинете. Это обошлось, насколько я помню, в 42 марки 50 пфеннигов. Я привожу эту цифру потому, что человек, занявший эту квартиру после меня, истратил на приведение ее в порядок 30 000 марок, в то время как наш теперешний западногерманский канцлер, доктор Аденауэр, по сообщениям прессы, извел на виллу Шембург в Бонне 230 000 марок и еще 160 000 марок — на сад при ней. Тем не менее можно считать, что в 1950 году существует даже больше причин для экономии средств, чем их было в 1932 году.

В дни, последовавшие за падением Брюнинга, левая пресса была полна сообщений, приписывавших его свержение проискам землевладельцев-юнкеров. По общему убеждению, они баснословно нажились на программе «Osthilfe»{62}, — системе государственных субсидий, направленных на облегчение выплат по некоторым крупным закладным на их восточнопрусские поместья. Под руководством господина фон Ольденбург-Янушау они, как утверждалось, препятствовали любым планам проведения аграрной реформы и оказывали сильнейшее давление на Гинденбурга, вынуждая его отставить Брюнинга, которого они называли аграрным большевиком.

Бывший премьер-министр Пруссии Отто Браун в последующие годы договорился до предположения, что президент Гинденбург сам был замешан в скандале «Osthilfe», и назначил канцлером Гитлера для того, чтобы избежать публичного разоблачения. Но это было сказано, когда Гинденбурга уже не было в живых и все мои попытки оградить его имя от нападок, которые переходили границы того, что в то время считалось диффамацией, ни к чему не привели. Браун отказался опубликовать опровержение, так же как и доктор Печель, владелец «Deutsche Rundshau», в которой было впервые напечатано это обвинение. Здесь невозможно воспроизвести все материалы, доказывающие ложность этих нападок. Во всяком случае, было бы совершенно ошибочно предполагать, что дело «Osthilfe» сыграло какую-то роль в получении власти Гитлером или что оно было использовано для оказания давления на президента.

Я должен, однако, сделать некоторые замечания по поводу обвинений крупных землевладельцев, чьи владения находились к востоку от Эльбы, в том, что они ответственны за падение Брюнинга, а также по поводу скандала, связанного с проектом «Osthilfe». Все волшебные сказки, распространявшиеся в то время левой печатью, были целиком повторены после войны. Самые зловредные обвинения приведены в мемуарах доктора Мейснера{63}, президентского chef de cabinet{64} при Эберте, Гинденбурге и Гитлере. По словам доктора Мейснера, трое из этих землевладельцев — Ольденбург-Янушау и два его друга, фон Батоцки и фон Рор-Демин, — посетили Гинденбурга в Нейдеке в мае 1932 года для того, чтобы попробовать убедить его наложить вето на проект аграрной реформы, предложенный Брюнингом. Министр внутренних дел моего кабинета Фрейгер фон Гайль лично проводил расследование, в ходе которого было доказано, что Ольденбург-Янушау и Батоцки не встречались в это время с президентом в Нейдеке или где-либо еще. Здравствующий по сей день господин фон Рор, который до сих пор жив, заявил под присягой, что ни разу за всю жизнь не был в Нейдеке.

Вся серия послевоенных «разоблачений», касающихся того периода, основывается в основном на книге о Гинденбурге, которую написал в 1935 году Рудольф Олден, бывший член редакционной коллегии газеты «Berliner Tageblatt». Олден обвинял меня в том, что я возглавил атаку юнкеров на Брюнинга, имея в виду заставить президента согласиться с назначением Гитлера на пост канцлера, чтобы избежать огласки подробностей скандала, связанного с проектом «Osthilfe». «Ключ к пониманию капитуляции перед Гитлером, — пишет он, — заключается в слове «Нейдек». Это старинное фамильное поместье было преподнесено Гинденбургу на его восьмидесятилетие как подарок от германской промышленности. Впоследствии оно расширялось и финансировалось организацией «Osthilfe», а когда появилась угроза скандала и предания этого дела гласности, Гинденбург предпочел скорее выдать государство Гитлеру, чем рисковать разоблачением. В очередной раз интересы нации были принесены в жертву выгоде старого правящего класса».

В действительности ни сам Гинденбург, ни его сын никогда не требовали и не получали ни единого пфеннига от «Osthilfe». Единственное «обвинение», которое не протекает, как решето, состоит в том, что Нейдек действительно был переведен на имя Оскара Гинденбурга во избежание уплаты налога на наследство. Договоренности такого рода распространены во многих странах.

Дело «Osthilfe» и план Брюнинга по урегулированию земельного вопроса никак не отразились на моей деятельности. Барон Браун, министр сельского хозяйства в моем правительстве, который теперь проживает в Соединенных Штатах, уже опубликовал свои данные под присягой показания.

Очевидным фактом является то, что во время всемирного экономического кризиса сельское хозяйство почти всех стран находилось в крайне неустойчивом состоянии и было вынуждено получать субсидии того или иного сорта. В Соединенных Штатах это происходило в рамках «Нового курса», а в Германии с помощью проекта «Osthilfe». Доктор Шланге-Шёнинген, в настоящее время являющийся нашим дипломатическим представителем в Лондоне, а в то время — член кабинета Брюнинга, показал в своей опубликованной после войны книге «Am Tage Danach», что полтора миллиона акров земли к востоку от Эльбы было заложено за 150 процентов их стоимости, а еще три миллиона — за 100 процентов. Эта задолженность, доходившая почти до двух миллиардов марок, делилась поровну между крупными поместьями и мелкими хозяйствами. Если бы закладные были опротестованы, то пришлось бы пустить с молотка большую часть территории трех приграничных германских провинций. Из этого следует, что, вопреки протестам левой оппозиции, государственная поддержка была абсолютно необходима.

При управлении столь крупным проектом оказания финансовой помощи неизбежно происходили некоторые отступления от установленных правил. Рейхстаг образовал комиссию для расследования деятельности администрации «Osthilfe», и отчет о ее работе, опубликованный 25 мая 1933 года, был подписан, среди прочих, представителями партии центра, Баварской народной партии и Немецкой народной партии. В IV параграфе этого отчета мы читаем: «Дискуссии в бюджетном комитете рейхстага в январе 1933 года породили в левой печати яростные обвинения должностных лиц, занятых в администрации проекта «Osthilfe», причем делались ссылки на грандиозные скандалы, коррупцию и тому подобное. Настоящая комиссия желает заявить, что ни один из двадцати шести предполагаемых случаев противозаконного подкупа, дачи взяток официальными лицами не был в какой бы то ни было мере подтвержден, и все обвинения признаны лишенными основания».

Я имел возможность после кончины Гайля ознакомиться с его бумагами и обнаружил среди них важный документ, по сию пору почти никому не известный, за составление которого в настоящее время никто не берет на себя ответственность. Это проект в высшей степени радикального закона о переселении в провинции Восточной Пруссии, который, по всей вероятности, был составлен в министерстве труда при Адаме Штегервальде. Как кажется, он был согласован с министром сельского хозяйства доктором Шланге-Шёнингеном, хотя в настоящее время он этот факт и отрицает{65}.

Британский посол сэр Горас Рэмболд сообщал своему правительству 9 июня 1932 года{66}, что Брюнинг разрабатывает план «переселения на земли разорившихся восточнопрусских поместий значительного числа безработных. Доктор Брюнинг позднее указывал, что предполагалось поселить на этих землях до 600 000 человек, то есть примерно 10 процентов от пикового количества безработных в Германии».

Учитывая малое плодородие почвы на этих территориях, он должен был выделить каждому переселенцу около шестидесяти акров земли, что потребовало бы в общем тридцать шесть миллионов акров для 600 000 человек. Руководить программой переселения поручалось министерству труда, в котором имелось сильное влияние профессиональных союзов. Неудивительно, что тысячи семей, на протяжении столетий считавших эти территории своим домом, приходили в отчаяние от своей возможной будущей судьбы, учитывая, что вопрос будет решаться бюрократией, совершенно не знакомой с их проблемами.

По-видимому, сам Брюнинг ничего не знал о подготовке этого закона и, хотя проект и попал в руки президента, нельзя сказать, кто передал его Гинденбургу. То, что вопрос о переселении на восточные территории сыграл некоторую роль в решении Гинденбурга заменить канцлера, вероятно, соответствует действительности. Но наверняка его значение не было велико, и уже совершенно не правы левые, когда изображают этот эпизод как скандал, в котором была замешана маленькая клика безответственных землевладельцев, старавшихся, путем устранения Брюнинга, скрыть расхищение выделенных для их поддержки фондов. Корни проблемы уходят значительно глубже, и сейчас самое время добраться в этом вопросе до правды.

Прежде чем закончить обзор критически важных политических событий, происходивших в Германии в 1932 году, я хочу еще раз обратить внимание читателя на то, что я считаю основной причиной краха веймарской демократии. Существует только одна фундаментальная причина, по которой либерально-демократические принципы, провозглашенные в 1848 году в соборе Святого Павла во Франкфурте, так никогда и не смогли восторжествовать. В то время когда Веймарская республика пыталась воплотить в жизнь эти принципы, был упущен из виду основной фактор, который успешно функционирует в англосаксонских странах, а именно — двухпартийная система, которая позволяет правительству и оппозиции меняться местами в зависимости от потребностей и настроений избирателей. На конгрессе во Франкфурте присутствовало восемь партий{67}, а в годы упадка Веймарской республики их число возросло до тридцати. Наши партии в то время опирались и продолжают в Западной Германии по сей день опираться на застывшие доктрины, которые требуют защиты, как если бы они являлись религиозными догматами.

В Америке и Великобритании деятельность каждой из двух партий основывается на постоянно меняющихся условиях политической жизни. Даже лейбористская партия, пришедшая к власти в Великобритании в 1945 году, не является доктринерской в том смысле, какой применим к германским социал-демократам. Европейские и другие партии смогли обеспечить только весьма убогую имитацию англосаксонской модели. Я был склонен думать, что катастрофические последствия раздробленности и чрезвычайной узости взглядов при защите партийных доктрин чему– нибудь нас научат, однако послевоенные события в Германии показывают мало признаков такого прогресса. И все же у партий, члены которых имеют общее вероисповедание, достало здравого смысла объединиться в одну крупную партию среднего класса.

Партии, находившиеся у власти во времена Веймарской республики, должны были заниматься проблемой возрождения германской экономики в новых политических условиях. Ни одна партия, не важно — левая или правая — не могла избежать общей ответственности. Их вполне оправданные попытки восстановления германского суверенитета дали толчок развитию националистических концепций, которые не принимали во внимание обязанностей Германии как европейского государства. При этом интернационалистские соображения международного плана играли слишком незначительную роль, и не нашлось ни одного достаточно способного государственного деятеля, который смог бы придать развитию государственной политики подобающее ей направление. Узколобые националистические концепции, постепенно усиливаясь, возбудили страсти всего народа, который стал легкой добычей экстремистской и эгоцентрической программы национал-социалистов.

В концепциях Немецкой национальной партии отсутствовал конструктивный государственный подход к политике, точно так же, как его не было в теориях социал-демократов, которые погрязли в болоте марксистского доктринерства. Трагедией стало то, что лидер националистов Гугенберг никогда не был истинным представителем просвещенного консерватизма. Работавший прежде финансовым руководителем в концерне Круппа, он был чересчур сильно связан с коммерческой традицией, чтобы оценить духовные ценности истинно консервативной политики.

Социал-демократы выступили в 1919 году как основная опора государства, собрав на выборах 13,8 миллиона голосов. Даже на вершине своей популярности, вскоре после того, как он стал канцлером, на выборах 31 июля 1932 года Гитлер смог получить законным путем только 13,7 миллиона бюллетеней. Социал-демократы были господствующей, или правящей, партией и в рейхе и в Пруссии почти без перерыва в течение одиннадцати лет. Несмотря на это, их позитивный вклад в обеспечение Веймарской республике достойной роли на европейской арене сводился практически к нулю. Они были связаны идеологическим узами с партиями рабочего класса всех остальных стран, но тем не менее оказались совершенно неспособны предложить Германии достойную политику, чтобы противодействовать бедствиям, вызванным удовлетворением репарационных требований, и катастрофе, порожденной мировым экономическим кризисом. Державы-победительницы, возможно, захотят поразмыслить над тем, что они сами сталкивались с наибольшими трудностями во взаимоотношениях с Германией, с ее неуступчивостью и нежеланием идти на компромиссы именно в тот период, когда социалисты занимали главенствующее положение во власти. Когда в 1930 году ситуация вышла из-под контроля, социалисты в тот самый момент, когда их поддержка была наиболее необходима, отказались принять на себя свою долю ответственности.

Моя собственная партия центра заслуживает еще большего осуждения. Многие годы я старался убедить своих коллег в том, что одним из основных демократических принципов должна являться регулярная перемена ролей правительства и оппозиции, но так и не преуспел в этом. Я всегда боролся против их лишенного чувства меры стремления к сотрудничеству с социал-демократами, в первую очередь в Пруссии. Это задерживало проведение многих важнейших реформ, в особенности реформирование конституционного законодательства, что было единственным способом борьбы с искажениями демократических принципов. Трагично, что человек, наделенный такими качествами, как Брюнинг, вновь занявший в июне пост лидера партии, сделал невозможным для нового правительства проведение конституционной реформы, которую он сам признавал необходимой. Он предпринял все, что было в его власти, для восстановления влияния своей партии и борьбы с моим кабинетом. Принимая во внимание отношение Брюнинга к нацистам, его нежелание поддержать предлагавшиеся мной меры по ограничению роста их влияния и их тоталитарных устремлений остается совершенно непонятным.

Существовало только два способа овладеть ситуацией, используя демократические методы. Один из них заключался в согласовании общей с оппозицией программы и формировании коалиционного правительства. Правые партии в этом случае были бы вынуждены прекратить свою политику невыполнимых посулов и взять на себя долю ответственности за конструктивное сотрудничество. Их сторонники тогда поняли бы, что для любых обещаний существуют практические ограничения, и потеряли бы значительную часть своего фанатизма. Такие шаги были настоятельно необходимы в 1930-м и 1931 годах, но они не были предприняты.

Второй способ состоял в устранении условий, благоприятствовавших усилению влияния оппозиции. Все возрастающий радикализм нацистов опирался на непрерывный рост безработицы и пролетаризацию больших масс населения. Было чрезвычайно важно бороться против этих бедствий с помощью мер социального обеспечения. Брюнинг же предпочел действовать противоположным образом. Проводимая им политика дефляции только усиливала беспорядок в экономике, что способствовало дальнейшему обнищанию населения и росту радикализма в обществе. По сути дела, на практике не был применен ни один из двух возможных способов решения насущных проблем, хотя политические партии того времени, как и их нынешние наследники, умывают руки, не беря на себя за это ответственности. Брюнинг был честным и прямодушным человеком, который пытался, в соответствии со своими убеждениями, исполнить то, что он посчитал наилучшим для своей страны. Но его личное бескорыстие равнялось только его политической слепоте, которая толкала его на продолжение курса, направленного на удовлетворение всех репарационных требований в то время, когда внутренняя ситуация в стране делала такую политику гибельной.

Глава 10

Лозанна

Большие надежды. — Беседа с Эррио. — Я излагаю наши требования. — Предложение заключить консультативный пакт. — Возникновение трудностей. — Вмешательство Макдональда. — Решение вопроса о репарациях. — Финальный удар. — Тухлые яйца и гнилые яблоки

Урегулирование проблемы репараций превратилось в один из важнейших вопросов, решение которого осложнялось в условиях мирового экономического кризиса. В своих переговорах, проходивших в начале года в местечке Бессинь, о которых я уже упоминал выше, Брюнинг заложил основу германского участия в международной конференции, созывавшейся для обсуждения проблемы репараций во всех ее аспектах, но окончательная дата начала конференции откладывалась раз за разом. Легко понять его раздражение, вызванное отлучением от плодов проделанной им большой работы. Однако, когда он утверждает, что успех находился уже в пределах его досягаемости — «не далее ста метров от финишной линии», — я считаю эту оценку чересчур оптимистичной. Как бы там ни было, но его амбиции в течение многих лет давали в руки моих политических противников еще одну палку, которой меня было удобно колотить. Брюнинг, утверждали они, добился бы в Лозанне значительно большего успеха.

В третьем томе сборника документов внешней политики Великобритании{68}, на который я буду часто ссылаться в этой главе, сообщается, что мистер Рамсей Макдональд (документ № 103) 23 апреля 1932 года заявил: «Доктор Брюнинг сказал в частной беседе… что он (доктор Брюнинг) будет стремиться к принятию любого проекта, который позволил бы ему, не теряя достоинства, выйти из положения, например такого, который предусматривал бы согласие Германии когда-либо в будущем выплатить некоторые добавочные суммы. Такая выплата потребует совершения займа, сумма которого необходимо должна быть невелика…»

Нет оснований предполагать, что Брюнинг не был искренне уверен в своем неминуемом успехе. Он настаивает на том, что страны-победительницы пообещали ему сократить непогашенную часть репарационных платежей до пяти миллиардов марок и предоставить Германии равные права в области вооружений. Могу только сказать на это, что мне удалось добиться сокращения платежей до трех миллиардов марок на условиях, которые на практике означали, что никаких дальнейших выплат производить не потребуется вовсе. Что касается нашего перевооружения, то у союзников не было намерения идти в этом вопросе на какие бы то ни было уступки. Я отправился в Лозанну, лелея значительно большие надежды и замыслы, нежели те, которые, по всей вероятности, мог когда-либо позволить себе Брюнинг. Я был твердо уверен, что прекращение всех репарационных платежей не только абсолютно необходимо, но должно быть целью политических устремлений любого ответственного государственного деятеля. Совершенная экономическая нецелесообразность и бедственные последствия уплаты этой дани давно стали болезненно очевидны. Но я хотел добиться значительно большего, заключив с внешним миром соглашение, которое разрешало бы то, что точнее всего следует называть моральным перевооружением Германии. Если моей стране было суждено играть подобающую ей роль в мирном развитии Европы, то необходимо было устранить причины нашего комплекса неполноценности. Германия в Версале была низведена до положения второсортного государства и лишена многих атрибутов суверенитета. К ограничениям, наложенным на наши чисто оборонительные вооружения, добавлялись такие факторы, как полная беззащитность рейнских провинций, коридор, отделивший Восточную Пруссию от рейха, международное управление Саарской областью и, что самое важное, параграф 231 Версальского договора, трактовавший о вине Германии за развязывание войны. Усиление нацистской партии основывалось в основном на эксплуатации этих национальных обид. Нацисты обвиняли каждое последующее германское правительство в отсутствии патриотизма из-за его неспособности исправить это зло. Решение репарационной проблемы играло вспомогательную роль. Страна более всего нуждалась в моральной поддержке.

Когда германская делегация 15 июня прибыла в Лозанну, я в первую очередь занялся установлением контактов с представителями мировой прессы. Не дожидаясь просьб собравшихся здесь журналистов дать интервью, я немедленно сел в свой автомобиль и отправился в пресс-клуб. Такое поведение германского канцлера стало новостью и произвело небольшую сенсацию. Меня окружили корреспонденты, и я рассказал им о надеждах, которые Германия связывает с открывающейся конференцией, попросив их обеспечить в прессе объективную оценку и поддержку со стороны мировых органов общественного мнения.

На следующий день я нанес визит французскому премьер-министру месье Эррио в гостинице «Лозанн-Палас». Он был весьма радушен, и у меня не возникло трудностей в установлении с ним теплого личного контакта. Мы имели с ним частную беседу, продолжавшуюся полтора часа, во время которой я откровенно говорил о результатах, которые рассчитывал достигнуть на конференции. Я подробно рассказал ему об обстоятельствах, сопровождавших смену правительства в Германии, и подчеркнул, что я имею возможность выступать и от имени оппозиции. Наша беседа возбудила у меня надежду на установление в рамках конференции взаимопонимания между Францией и Германией.

Первое заседание состоялось 17 июня в банкетном зале отеля «Прекрасный берег». Публика допущена не была. Это был мой первый опыт участия в собрании, на котором присутствовали представители почти всех европейских государств. Я весьма тщательно приготовил свое вступительное заявление, взяв за основу меморандум, подготовленный правительством Брюнинга в ноябре прошлого года. Более того, я согласился с мнением своих советников о том, что свою первую речь я должен произнести по-французски. Тогда было принято, что каждый премьер-министр говорит на своем родном языке, но нам было известно, что большинство союзных представителей не владеют немецким языком, и мы решили, что эффект от моего выступления будет больше, если оно будет произнесено на французском. Мой собственный опыт подсказывал, что даже самый лучший переводчик не в состоянии передать впечатление, производимое речью, сказанной на языке, понятном большинству присутствующих. В германской прессе меня критиковали за такое поведение, и потому свое заключительное выступление на конференции я сделал по-немецки. Результат получился такой, как я и ожидал. На протяжении всей моей речи присутствующие переговаривались между собой, а когда переводчик представил свою версию моих слов, то вызвал очень мало интереса.

В своем вступительном слове я недвусмысленно заявил, что мы не собираемся отстаивать свою позицию, исходя из чисто юридических норм, и не намерены оспаривать ранее подписанные Германией международные соглашения. Мы заинтересованы исключительно в рассмотрении сложных проблем текущей ситуации и в изыскании наилучшего способа их разрешения. Я сделал общий обзор тенденций мирового кризиса, пытаясь показать, какой значительный вклад в его преодоление делают репарационные платежи. Я сравнил положение в 1929 году, когда был подписан план Юнга, с ситуацией, сложившейся по прошествии трех лет, с распространившейся повсюду массовой безработицей, индивидуальным и общенациональным разорением и вытекающей из всего этого угрозой обществу.

Одновременно я привлек внимание делегатов к недостаточно объективной оценке последствий нашей инфляции. Зарубежное общественное мнение пришло к выводу, что ликвидация нашей внутренней задолженности должна стать благом. Однако это привело к инфляции, которая стала бедствием. Значительная часть среднего класса оказалась разорена, а финансовые резервы страны сведены на нет. Поэтому требования выплаты репараций представляют собой непрактичную попытку достижения негодными средствами принципиально недостижимой цели. Я предложил собравшимся на конференции державам осознать тот факт, что объявление моратория или иные тому подобные временные меры ни в коем случае не помогут разрешить эту проблему. Следует немедленно предпринять шаги, направленные на спасение всего мира от тотальной катастрофы. Кризис возможно преодолеть только путем совместных действий всех европейских стран. Я сообщил, что мое правительство готово предпринять внутри страны все необходимые меры, которые позволили бы ему взять на себя причитающуюся долю ответственности. Мы хотим участвовать в качестве равноправного партнера в возрождении единой и мирной Европы. Мое выступление часто прерывалось аплодисментами, и почти не возникало сомнений в том, что приводимые мной аргументы встречаются сочувственно.

Я не могу отыскать лучших свидетельств о событиях, происходивших в последующие трудные дни конференции, чем те, что приведены в документах внешней политики Великобритании, на которые я уже ссылался. Они с почти драматическим напряжением показывают, как я день за днем старался убедить делегатов в том, что основной причиной нестабильности в Европе является отсутствие взаимного доверия между государствами, и стремился подвести новый и более прочный фундамент под франко-германские отношения. Для начала мистер Макдональд с большим искусством и последовательностью разыгрывал из себя честного и незаинтересованного посредника. Британская политика тогда предусматривала возможность отмены наших репарационных обязательств в обмен на участие Германии в «политическом перемирии». Но ближе к концу конференции он оставил эту роль.

Новый французский кабинет был тремя днями моложе моего правительства. Но опасения Эррио быть отправленным в отставку в случае, если он привезет с конференции непопулярное соглашение, были неизмеримо более сильными, чем мои собственные. Эта его озабоченность своим внутриполитическим положением уничтожала всякую надежду на его ответственный подход к европейским делам. Он рассматривал укрепление связей с Великобританией и получение от Германии крупной окончательной выплаты в размере семи миллиардов рейхсмарок как события значительно более важные, чем достижение примирения с нашей страной. Результатом стало то, что последняя возможность дать европейской политике новый импульс потерпела крах посреди прискорбных перебранок по вопросу о репарационных платежах.

Как только стало ясно, что мы требуем положить конец всем подобным выплатам, был объявлен короткий перерыв в заседаниях для того, чтобы делегации могли снестись со своими правительствами. Сам Эррио вернулся в Париж. Положение премьера было достаточно сложным, поскольку его кабинет готовил в то время новые проекты налогообложения, которые по-прежнему опирались на возобновление германских платежей. Финансовые эксперты французской делегации заседали почти непрерывно, и нам удалось выяснить, что они рассматривают возможность потребовать от нас окончательный платеж в форме ипотеки германских государственных железных дорог. Наш министр финансов Шверин-Крозигк получил указание подготовить краткий доклад, имеющий целью доказать, что такое требование одновременно и неудобоисполнимо, и неприемлемо для нас. Граф Гранди, министр иностранных дел Италии, посетил меня в штаб-квартире нашей делегации, располагавшейся в гостинице «Савой», и мы обсудили с ним и Нейратом, на какую поддержку от итальянской делегации мы можем рассчитывать.

Как только руководители делегаций возвратились в Лозанну, я постарался внушить Эррио и Макдональду понимание того, что мое правительство, по всей вероятности, является последним «буржуазным», которое может оказаться у власти в Германии. Если нам придется вернуться домой, не добившись никакого успеха, то на наше место придут левые или правые экстремисты. Хотя Эррио и назвал этот аргумент шантажом, он продолжал выказывать значительное понимание тяжести положения, в котором находилось мое правительство. Я заявил ему, что конференция не сможет привести к позитивным долговременным результатам, если она не будет способствовать установлению более тесных отношений между двумя нашими странами.

Идея франко-германской дружбы всегда была в числе тех, которыми я был буквально одержим{69}, и тот момент казался весьма подходящим для ее практической реализации. Вопреки предупреждению, сделанному чрезвычайно умным и знающим непременным секретарем министерства иностранных дел фон Бюловом, который стремился охладить мой энтузиазм, я постарался прорваться одним решительным ударом сквозь лабиринт тонкостей дипломатического протокола. Я предложил Эррио, чтобы Франция и Германия подписали консультативный пакт. Мы примем на себя обязательство представлять вопросы нашей европейской политики на предварительное обсуждение французского правительства и будем, в свою очередь, ожидать от него таких же действий. Этот шаг казался мне единственно реальной возможностью восстановить между двумя нашими странами отношения взаимного доверия. Наиболее важным казалось уничтожить опасения, имевшиеся во Франции в отношении Германии. Главный вопрос заключался в том, каким образом можно этого достичь. Было ясно, что если Германия собирается требовать пересмотра тех статей Версальского договора, которые затрагивали ее суверенитет и национальное достоинство, то она обязана в ответ предложить Франции некоторые гарантии безопасности.

Франция и Великобритания враждовали на протяжении столетий. Тем не менее в то время между этими странами существовали отношения полного взаимопонимания и доверия. Одно это могло служить доказательством того, что при желании старинную неприязнь возможно преодолеть. Если Франция согласится возвратить нам права суверенного государства и позволит иметь такие же вооружения, какими обладают прочие страны, то Германия будет готова пойти на исключительные уступки, чтобы убедить Францию в нашем миролюбии. Простейшим путем к достижению такого положения было бы заключение открытого союза, но я понимал, что общественное мнение обеих стран к этому еще не готово. Первым шагом в этом направлении могло бы стать образование организации наподобие объединенного Генерального штаба. Я предложил, чтобы на основе принципа взаимности офицеры французского Генерального штаба получили бы доступ во все отделы нашего Генерального штаба. В таком случае Франция была бы полностью информирована о военной ситуации в Германии. Один подобный шаг сделал бы для успокоения французских опасений больше, чем любое количество политических заверений. Кроме того, я предложил увенчать заключение консультативного пакта одобрением всеми представленными в Лозанне державами резолюции, отменяющей параграф 231 Версальского договора, определявший ответственность Германии за развязывание войны.

20 июня я сказал мистеру Макдональду: «Эта конференция должна внушить французам, что они находятся теперь в большей безопасности, это должно смягчить французское политическое общественное мнение… Я бы хотел раз и навсегда урегулировать франко-германские отношения. Для Европы они являются коренной проблемой. Эррио должен стремиться к тому же самому»{70}.

На следующий день я послал мистеру Макдональду письмо, в котором объяснил, что мы не можем принять на себя никаких новых обязательств, подобных ипотеке германской железнодорожной системы. Тем не менее я был согласен сделать следующие конструктивные предложения: Германия принимает участие в финансировании в восстановления Европы; она обязуется, в рамках пятилетнего плана разоружения и несмотря на предоставленные ей равные права, воздержаться от увеличения своих вооружений до разрешенного уровня; она согласна внести свой вклад в ослабление напряженности в Европе путем вступления в консультативный пакт между Францией, Германией, Италией и Великобританией с целью обеспечения французской безопасности.

Несмотря на свои затруднения, связанные с проблемой репараций, Эррио был, по всей видимости, заинтересован сделанными мной предложениями по части улучшения франко-германских отношений. Он просил одного из своих государственных секретарей, месье де Лабуле, оформить мои предложения в виде проекта соглашения. Де Лабуле был многие годы советником французского посольства в Берлине, и я знал его как человека рассудительного и беспристрастного и как способного дипломата. В результате обсуждения с ним многих подробностей вскоре появился проект соглашения в письменной форме. Эррио, кажется, предполагал, что следующим шагом должно стать информирование его британского партнера о наших планах и получение его согласия. На это у меня не было никаких возражений.

В этот момент произошел неожиданный поворот событий. Макдональд был не только удивлен, но даже поражен всем происшедшим между Эррио и мною. Я могу только догадываться о том, в какой форме он выразил свое изумление французскому премьер– министру, но, когда я по приглашению посетил его на следующий день, он кратко информировал меня, что любой подобный франко-германский пакт является совершенно неприемлемым для правительства Великобритании. Он настоятельно просил меня вовсе отбросить эту идею, высказав мнение, что тесное сотрудничество такого рода между Германией и Францией нарушит баланс сил в Европе.

23 июня в дела конференции неожиданно вмешался президент Гувер. Годом раньше его предложение об объявлении моратория на репарационные платежи оказало Германии временную помощь. Теперь он выступил с конкретными предложениями, касавшимися всеобщего разоружения. Италия и Германия оказали этим предложениям свою полнейшую поддержку, но во Франции, за исключением Леона Блюма, их мало кто одобрил, а предполагаемое сокращение военно-морских сил оказалось неприемлемым для Великобритании. В тот же самый день в Лозанне закончились детальные переговоры между французской и британской делегациями. Из того, что нам удалось выяснить, явствовало, что попытки Макдональда склонить французов согласиться с британским планом урегулирования вопроса о репарациях ни к чему не привели. К этому моменту конференция столкнулась с очень серьезными трудностями.

Положение правительства Эррио становилось все более неустойчивым. Его расхождение во мнениях с Великобританией значительно уменьшало вероятность сохранения им власти, а мои радужные надежды на заключение всеобъемлющего соглашения начали тускнеть. Премьер-министр Бельгии месье Гуман и его финансовый советник месье Франки сделали мне предложение выступить в роли посредника, однако, как мне казалось, основа для ведения переговоров была слишком узка. Французские предложения постепенно приняли форму еще одного моратория на выплаты по репарациям сроком на три года, за которым должен был последовать окончательный платеж в размере примерно семи миллиардов золотых марок — точную его величину должен был определить комитет экспертов. Это предложение я, как и прежде, принять не мог, в результате чего Эррио выехал в Париж.

Во время очередного затишья в работе конференции 24 июня у меня появилась возможность встретиться с немецкой колонией в Лозанне. Во встрече приняли участие съехавшиеся со всей Швейцарии германские студенты, но главный интерес заключался в присутствии множества австрийцев, включая федерального канцлера доктора Дольфуса. Я был с ним знаком достаточно близко, так как он всегда был заметным членом «Движения австрийских крестьян», и мы встречались на многих сельскохозяйственных конференциях. Он приехал в Лозанну, чтобы попробовать убедить глав различных правительств в необходимости предоставления Австрии нового международного займа, и уже посетил меня в тот день, чтобы рассказать мне о своих затруднениях.

Его переговоры с Эррио были неутешительны. Французы, как обычно, пытались увязать предоставление нового займа с соласием на выполнение определенных политических условий. Дольфусу было сказано, что дальнейшая поддержка будет оказана только в том случае, если австрийское правительство даст письменные заверения в том, что оно намерено соблюдать условия Сен-Жермен– ского договора и Женевского протокола и будет воздерживаться от любого сближения с Германией. Такой оказалась реакция Франции на попытку Австрии поставить свою экономику на более прочную основу путем вхождения в таможенный союз с Германией.

Германское министерство иностранных дел обыкновенно занимало позицию, предполагавшую, что национальная гордость Австрии не может позволить ей согласиться с дискриминационными политическими требованиями, выдвигаемыми как часть экономических соглашений. Австрийцы, со своей стороны, также относились с осторожностью к принятию на себя таких обязательств, которые могли бы повлиять на их отношения с Германией. Дольфус, поставленный перед неминуемой финансовой катастрофой, оказался, таким образом, в безвыходном положении. Фон Бюлов кратко изложил мне подноготную нашей политики в отношении к Австрии и просил меня не обращать внимания на просьбы Дольфуса. Германия не была готова допустить еще большее расширение искусственной пропасти, разделившей две страны, из-за принятия новых политических обязательств.

После того как Дольфус рассказал мне о своих трудностях, я сказал ему: «Мой дорогой друг, я намерен порвать с прежней германской политикой в отношении этого вопроса. Нашему министерству иностранных дел это не слишком понравится, но я предпочитаю использовать толику собственного здравого смысла. Вам совершенно необходимы эти деньги. Постольку, поскольку это меня касается, — чем больше дадут вам западные державы, тем лучше. Подписывайте любые политические условия, касающиеся ваших отношений с Германией, какие только они станут вам навязывать. Я не буду возражать. Однажды, и довольно скоро, наши страны объединятся, и тогда мы поглядим, каким образом они захотят вернуть свои деньги». Лицо Дольфуса расплылось в улыбке, и он от всего сердца поблагодарил меня.

Эррио вскоре вернулся и 27 июня имел беседу с Макдональдом, в которой объяснил свою позицию: «…если Франция откажется от получения репараций, она должна получить за это экономическую и политическую компенсации… Герр фон Папен в ходе нескольких бесед создал у него вполне определенное впечатление, что такие компенсации будут ей предложены… Он добавил, что фон Папен говорил с ним о военном союзе Франции и Германии и о непрерывных контактах между их генеральными штабами… [Эррио предоставил] французскому правительству выбор между репарационными платежами и компенсациями и настаивал самым решительным образом на предпочтительности франко-германского примирения перед денежными выплатами. Правительство согласилось с его мнением»{71}.

Передавая подробности моего в высшей степени секретного предложения, Эррио не сообщил, что мы говорили с ним о военном союзе как о далекой цели, и, кажется, по какой-то причине решил, что я изменил свое мнение после короткого визита в Берлин. Это предположение совершенно безосновательно и может быть объяснено только неверным истолкованием моих слов месье Лозеном, корреспондентом газеты «Matin», с которым я имел конфиденциальный разговор, надеясь с его помощью повлиять на французское общественное мнение.

В тот же самый день у меня была продолжительная беседа с Макдональдом: «Герр фон Папен далее сказал, что Германия вынуждена относиться отрицательно к вопросу о репарациях. По всем остальным вопросам они делают все возможное, чтобы оставаться на конструктивных позициях… Они просили французов забыть о беспокойной атмосфере последних двенадцати лет и начать новую эру в отношениях… Он сделал все возможное для устранения препятствий между Францией и Германией, невзирая даже на критику его действий на родине. Он хочет увязать вопрос о репарациях с каким-либо крупным планом для всей Европы…»{72}

Макдональд затем сообщил конфиденциально, что Франция ни в коем случае не откажется от требования окончательной выплаты, в особенности ввиду того, что Соединенные Штаты относятся отрицательно к вопросу об отмене репараций, но что он тем не менее «встречал в прессе сообщения о предложениях военного союза». «Любая идея такого рода неминуемо все расстроит. Она полностью сведет на нет всякую вероятность благосклонного отношения США к любым решениям экономического характера, которые могут быть приняты в Лозанне… Он сам чрезвычайно встревожен…»

«Герр фон Папен в этот момент попросил разрешения вставить свои соображения. Он заговорил о чувствах французов, считающих, что их безопасность недостаточно обеспечена… Франция обладает преимуществами, обеспеченными договором в Локарно, выполнение которого гарантировано Великобританией; у французов есть пакт Келлога; у них есть на восточных границах сильнейшие укрепления, и в их распоряжении есть армия. Он продолжал далее, спрашивая, добьется ли Франция для себя большей безопасности, если вступит в союз с Германией… Его позиция была неверно истолкована». После столь настойчивого осуждения моей идеи полного примирения с Францией британский премьер так завершил разговор: «Он [фон Папен] высказал уверенность, что ситуация все больше и больше осложняется, и особо подчеркнул опасные последствия, которые будет иметь для Германии провал попыток достичь в Лозанне соглашения»{73}.

На следующий день Нейрат и я провели новые переговоры с Макдональдом и Эррио: «Мистер Макдональд заметил, что он был чрезвычайно встревожен информацией, переданной ему вчера вечером месье Эррио и герром фон Папеном… Он опасается, что дело, которым заняты в настоящий момент месье Эррио и герр фон Папен, может привести только к возрастанию того, что он мог бы назвать их «военными приготовлениями» к «битве», которую они назначили на следующий день». После этого Эррио и я повторно изложили наши точки зрения. Я особо подчеркнул, что, насколько это касается меня, в ситуации ничего не изменилось, а Эррио добавил, что «хочет отдать должное лояльности германского канцлера… Он часто повторял, что ему можно только поздравить себя с отношениями, установившимися у него с германскими делегатами… Он сознает, что если им удастся привезти из Лозанны франко-германское примирение, то это будет значить больше чем любые solde{74}». Кроме того, предложения герра фон Папена не являются «ни решительными мерами, ни мерами по примирению»{75}.

Я вновь повторил свое предложение пункт за пунктом: общий фонд для экономического восстановления Европы, добровольное ограничение наших прав на перевооружение и заключение консультативного пакта. Чтобы не раздражать Макдональда, я воздержался от упоминания своей идеи о создании объединенного Генерального штаба. Несмотря на это, было совершенно ясно, что настроение за последние двадцать четыре часа полностью изменилось. Британцы, по всей видимости, дали понять французам, что всякий rapprochement такого рода между Францией и Германией в высшей степени ими не одобряется и что Франция должна отклонить мое предложение. Эррио и в самом деле ответил, что вклад Германии в любой общий фонд такого рода не может быть сколько-нибудь полезен для Франции, что вопрос о перевооружении не следует увязывать с вопросом о репарациях и что он согласен изучить предложение о заключении консультативного пакта, но…

По мере продолжения разговора я настоял на том, что следует обсудить в целом проблему равенства при перевооружении и вопрос обо всех дискриминационных статьях Версальского договора. В ходе длительной дискуссии с Эррио я спросил его, в чем заключаются его требования большей безопасности Франции от Германии. Он ушел от ответа на мой вопрос, сказав, что не готов обсуждать политические гарантии. Его единственный интерес заключался в вопросе о платежах. В итоге мне пришлось признать, что Франция поставила свою дружбу с Великобританией выше любого примирения с нами.

Но британцы оказались чрезвычайно близоруки в своей политике. Они применили в который раз старинный метод «разделять и властвовать». Он служил Великобритании на протяжении столетий, но в тот момент ее премьер-министр, очевидно, не сознавал, что такая политика стала слишком узка для требований современной Европы. К тому же он, по-видимому, не сумел понять, что восстановление силы и здоровья пораженной нищетой и находившейся в то время под угрозой русского тоталитаризма Германии гарантирует в будущем Центральной Европе безопасность в такой форме, которая может пойти Великобритании только на пользу. Встречаясь с Макдональдом, я делал все возможное, чтобы доказать ему свою правоту, но вся сила моего убеждения не производила никакого впечатления на этого чопорного, неприступного и лишенного всякого воображения шотландца. Он просто не хотел понять, что мир в Европе зависит в первую очередь от дружественных отношений между Францией и Германией.

Моим надеждам был нанесен жестокий удар. Назначение конференции свелось теперь к решению незначительной, но неприятной проблемы урегулирования вопроса о репарациях, который, по большому счету, представлял собой a cause jugee{76}. Было более чем ясно, что отношение к этому вопросу Великобритании не позволит Эррио по возвращении в Париж оказать моим предложениям сколько-нибудь серьезную поддержку. Я попытался спасти все, что возможно, после крушения своих надежд, стараясь провести хоть какую-нибудь резолюцию по вопросу о военной ответственности Германии. Его решение не составило бы особой проблемы в рамках франко-германского соглашения, но, вырванное из контекста дискриминационных статей Версальского договора, требовало значительно более серьезных уступок. Я помню раздражение, с которым бельгийский делегат отвергал самую эту идею. «Как можно ожидать от нас отмены исторического приговора, основанного в значительной степени на германском вторжении в Бельгию?» — вопрошал он.

Как и следовало ожидать, Эррио сообщил мне, что, к его сожалению, наши переговоры не могут быть продолжены. Франция не может себе позволить пойти на риск разрыва с Великобританией. Он только забыл сказать мне, что сам воспринял мою идею консультативного пакта и собирался, насколько будет возможно — втайне от меня, подписать подобное соглашение с Великобританией и другими странами, представленными в Лозанне. Я узнал об этом обстоятельстве только после окончания конференции, и, должен признаться, этот закулисный маневр меня сильно оскорбил. Действительно, позднее Германия была приглашена к участию в этом соглашении, но, сразу же после расстройства наших личных переговоров, такое было невозможно.

Последняя неделя, проведенная в Лозанне, была занята серьезной борьбой за достижение соглашения по вопросу о репарациях.

Британская делегация не могла задерживаться дольше определенного срока, и Макдональд, присутствие которого было необходимо в Оттаве, угрожал покинуть конференцию. Я не меньше, чем он, спешил попасть домой, где скопилось неимоверное количество работы. Германская делегация пребывала тогда в весьма затруднительном положении. Следует ли нам занять твердую позицию, прервать свое участие в конференции и возвратиться домой с пустыми руками? Мероприятия, которые еще предстояло провести в самой Германии, были бы тем самым значительно скомпрометированы. Партии левого толка получили бы замечательную возможность утверждать, что Брюнинг в тех же обстоятельствах добился бы большего успеха и что провал в Лозанне объясняется бездарностью нового кабинета. Все это отрицательно повлияло бы на исход выборов, которые должны были состояться в конце июля. После длительного обсуждения мы решили, что будет лучше вернуться со сколь угодно скромными достижениями, чем с пустыми руками. От нас зависело перекинуть мост к более обещающим достижениям в будущем.

Совершенно невозможно привести здесь подробный отчет о ежедневных баталиях, происходивших ради согласования размеров окончательной выплаты, или о моих усилиях, направленных на создание во всем мире ощущения, что со всеми нашими разногласиями раз и навсегда покончено. Большинство присутствовавших понимали, что продолжение репарационных платежей невозможно и что даже если в теории будет принято решение о таком продолжении, то оно неизбежно будет представлять собой только новый обман. «Герр фон Папен спрашивал, почему бы не сообщить об этом всему миру. Мистер Макдональд ответил, что поступить так означало бы разрушить всю существующую систему отношений». Но мистер Макдональд сказал уже, что разрыва следует избежать любой ценой. Он узнал о нашем намерении добиться отмены статьи Версальского договора о военной ответственности. «Он полагал, что в случае заключения соглашения это возможно будет сделать»{77}.

Однако Эррио посчитал невозможной даже такую уступку: «…германская делегация старается решить вопрос о репарациях… и вопрос об ответственности за развязывание войны путем выплаты в размере всего 2,6 миллиарда марок. При таких обстоятельствах он просто не может вернуться домой… Все происходящее станет унижением для Франции»{78}. Он сделал это замечание 5 июля на встрече британской и французской делегаций, где он еще раз повторил подробности моего предложения о сотрудничестве между двумя нашими генеральными штабами — конфиденциального предложения, содержание которого он не должен был передавать Макдональду. Но он не был заинтересован в заключении политического соглашения. Мистер Макдональд отметил, что месье Эррио никогда не вступит в секретное соглашение.

В тот день я еще раз встретился с Макдональдом. В протоколе сказано: «Мистер Макдональд сообщил герру фон Папену о реакции французов на его отчет о сделанном Германией предложении и описал ему огромное изумление, в которое пришел он сам и мистер Чемберлен, когда они услышали заявление месье Эррио об его отказе признать какие бы то ни было политические условия частью соглашения о репарациях»{79}. А 6 июля мистер Чемберлен сказал графу Шверин-Крозигку: «В действительности мы были совершенно сбиты с толку тем кажущимся совершенно необъяснимым volte-face{80}, который проделали французы»{81}.

Что можно сказать о подобном лицемерии?

Последняя фраза тем более поразительна, что нам теперь известно о том, что произошло в предыдущий день, 5-го, когда британская делегация передала французам проект консультативного пакта, причем британский премьер-министр заметил: «По всем вопросам, поднятым теперь Германией, и всем прочим вопросам, которые могут возникнуть в будущем в связи с освобождением Германии от ее обязательств, вытекающих из Версальского договора, правительство его величества не намерено давать германскому правительству определенного ответа до тех пор, пока сначала не обсудит существо дела с правительством Франции… Целью этого соглашения будет защита обоих правительств от опасности односторонних предложений германского правительства… Опорой нашей политики должна служить искренность»{82}.

Этот шаг перечеркивал мои ревностные попытки по восстановлению взаимного доверия в Европе. Мой план заключения консультативного пакта был повернут против Германии. Полный отчет об этих событиях был представлен мной 30 января 1933 года, когда Гитлер пришел к власти.

Напряженные переговоры довели французов до состояния, когда они уже были готовы согласиться на последний платеж в размере трех миллиардов марок. Эта сумма подлежала выплате только тогда, когда укрепление платежного баланса Германии в результате получения новых международных займов сделает это возможным. Со своей стороны мы пришли к выводу, что политика моих предшественников, заключавшаяся в изыскании способов осуществления репарационных выплат на основе международных займов, должна быть наконец отброшена. Если Германии не будет предоставлено новых займов, то не может идти речи и о новых платежах, в результате чего наши обязательства становились чисто теоретическими. Но соглашения давали Эррио возможность выступить перед французской палатой и объявить: «Вы видите, господа, мне удалось кое-что спасти от крушения. Франция должна получить в будущем еще три миллиарда». Я хорошо помню наше последнее обсуждение этого вопроса, когда он сказал мне: «Ne pouvez-vous pas comprendre l'impossibilite de me presenter a la Chambre et declarer que la France ne regevra plus un sou de votre part? C'est impossible! On me deblayerait a la meme heure!»{83} Этот государственный деятель ощущал, что находится в полной власти общественного мнения. Наше согласие на сумму в три миллиарда казалось весьма незначительной уступкой, но вскоре выяснилось, что она повисла у меня на шее как мельничный жернов.

Вечером по окончании конференции я обратился по радио к германскому народу. В своем выступлении я не мог даже намекнуть на свое поражение в вопросе создания нового морального климата для восстановления Германии, как не мог и предать гласности тот факт, что это произошло из-за отказа Франции принять мои более широкие предложения. Все, что мне оставалось, — это представить в наиболее выгодном свете результаты наших переговоров по вопросу о репарациях. И в самом деле, тяжелая ноша репарационных обязательств была наконец, после длительных проволочек, снята с наших плеч. Из условий соглашения было ясно, что на практике никаких дальнейших выплат производиться не будет, и я мог объяснить, что данные нами гарантии есть не более чем психологическая уступка нашим бывшим противникам.

Проблема тарифов и торговых ограничений вообще не была затронута; она даже не была представлена в программе Лозаннской конференции как самостоятельная ее часть. Наоборот, американская политика «нового курса» и решения конференции в Оттаве послужили только к еще большему укреплению этих барьеров.

Западные державы должны были бы задуматься над своей долей ответственности за то, что произошло потом. Позиция, занятая ими в Лозанне, и их отказ пойти на малейшие уступки, которые могли бы облегчить испытываемые немцами разочарование и негодование, привели к тому, что спустя три года Гитлер в одностороннем порядке реализовал, причем значительно более грубыми методами, все то, о чем я просил в свое время. У последнего «буржуазного» правительства Германии просто не оказалось ни малейших шансов на существование и не было никакой возможности остановить поднимающуюся волну радикализма. У меня было твердое намерение достичь международного согласия при помощи мирных переговоров и заключения соглашений. Вернувшись в Германию 12 июля, я созвал пресс-конференцию, на которой постарался доказать, что вел решительную борьбу за то, чтобы положить конец положению, которое постепенно усугублялось при предыдущих правительствах начиная с момента подписания Версальского договора, и добавил: «Единственное, на что мы не могли пойти, была попытка разрешить ситуацию путем отрицания законной силы международных договоров, которые Германия в свое время была вынуждена подписать, и использования методов, применение которых не подобает современному государству, управляемому на основе закона». Гитлер оказался не столь щепетильным.

В действительности Лозаннская конференция закончилась 9 июля, и выплаты по военным долгам, которые были отложены для всех государств на время ее проведения, были вновь отсрочены до момента подписания и ратификации достигнутого соглашения. В своей заключительной речи Макдональд подчеркнул трудности, с которыми пришлось столкнуться при заключении договора. Нации, подобно отдельным людям, сказал он, являются рабами своих воспоминаний. Конференция послужила окончанием старой главы истории и началом новой. В целом система репараций и выплаты военных долгов лежала тяжелым бременем на всех странах и служила причиной всех их трудностей. Было найдено простое и разумное решение, и Германия была втянута в работу по восстановлению Европы. Макдональд предупредил, что безопасность на континенте невозможна без достижения согласия по вопросу разоружения.

В своем выступлении я заявил, что удовлетворен результатами конференции, но определенно указал на то, что вклад Германии в европейское сотрудничество должен основываться на значительно более широких юридических предпосылках и что одних только финансовых соглашений явно недостаточно. Мы поставили свои подписи под оттиском золотой печати города Лозанны, которая была впервые использована в 1525 году для скрепления договора между кантонами Берн, Фрейбург и Лозанна.

Прием, оказанный мне германской прессой, оказался, чтобы не сказать сильнее, прохладным. Левые газеты сочли результаты конференции позорными. Брюнинг, по их утверждению, ни в коем случае не согласился бы на окончательную выплату репараций. «Все наши требования были отправлены в мусорную корзину», — писали они. Гугенберг уже объявил на собрании партии немецких националистов в Бремене, что достигнутые результаты не имеют ничего общего с его требованием о прекращении выплаты репарационной дани. Выступления в печати, принадлежащей партии центра, разочаровывали еще больше. Газета либеральной ориентации, издаваемая Моссе и Ульштайном, по крайней мере преподнесла мне комплимент, признав, что я довел политику Брюнинга до рационального завершения, но газета «Германия», от всякого влияния на которую я отказался, заняв пост канцлера, полагала, что наши достижения на конференции в точности равняются нулю, и предположила, что Брюнинг добился бы существенно лучших результатов. Пророчества по поводу судьбы моего правительства едва ли могли быть худшими.

Макдональд, отчитываясь в палате общин, был встречен овацией. Он выразил свое особое удовлетворение тем, что совместная работа в ходе Лозаннской конференции еще теснее сблизила Францию и Великобританию. При этом он не уточнил, что сближение было достигнуто за счет Германии и истинных интересов европейского урегулирования. Эррио, в свою очередь, тоже был прекрасно принят французской палатой депутатов. Позиции его укрепились. И только наша делегация при моем возвращении в Германию была встречена на железнодорожном вокзале градом тухлых яиц и гнилых яблок.

Самый тяжелый удар я получил 13 июля. Британский министр иностранных дел сэр Джон Саймон объявил в парламенте о том, что на заключительном этапе Лозаннской конференции контакты между делегациями Франции и Великобритании привели к полному согласию и начали новый этап в деле европейского взаимопонимания. В результате оба правительства приняли на себя обязательство проводить между собой консультации по всем вопросам, могущим возникать на основе достигнутого в Лозанне взаимопонимания, и выразили надежду, что и другие правительства присоединятся к ним в свободном и откровенном обмене мнениями по всем вопросам, представляющим взаимный интерес. Кроме того, продолжал он, британское правительство намерено искать решение проблемы разоружения и работать в Женеве вместе с другими делегациями над достижением приемлемого компромисса. Далее сэр Джон объявил, что приглашения присоединиться к этой декларации отправлены германскому, итальянскому и бельгийскому правительствам. Самой поразительной и неприятной стороной этого маневра было то, что Эррио отверг мое предложение о заключении консультативного пакта, заявив, что «это предложение находится в противоречии со статьей 19 устава Лиги Наций, которая сохраняет за каждым государством право на защиту собственных интересов»{84}. Возможно, месье Эррио сможет ответить мне сегодня, как могло получиться, что британский проект оказался в большем соответствии с 19-й статьей устава Лиги Наций, чем мое предложение?

Следует добавить, что 8 июля Макдональд предупредил Эррио о неуместности в течение некоторого времени уведомлять германское правительство о новом франко-британском договоре, поскольку «немцы и так получили в Лозанне много ударов… они [Макдональд и Эррио] не должны оповещать о договоре, чтобы не создавать представления о том, что правительства Франции и Великобритании заключили в Лозанне новый альянс против Европы»{85}. Тем не менее это был именно альянс, направленный против восстановления Европы.

Германское общественное мнение, как того и следовало ожидать, сделало из факта заключения консультативного пакта тот вывод, что пакт открывает новую эпоху в развитии франко-британских отношений, а пресса моментально стала ссылаться на франко-британскую инициативу как на новое свидетельство провала германской миссии.

Мне напомнили об интервью, данном в 1929 году Штреземаном мистеру Брюсу Локкарту незадолго до кончины министра иностранных дел{86}:

«…он [Штреземан] искренне работал ради мира и согласия между народами Европы. Он способствовал англо-франко-германскому взаимопониманию. Он добился поддержки своей политики восьмьюдесятью процентами населения Германии… Он подписал договор в Локарно. Он уступал, уступал, уступал, — до тех пор, пока соотечественники не обернулись против него… Нет ни одного немца, говорил он, который согласился бы воевать ради возвращения Эльзаса и Лотарингии, но нет и никогда не будет также немца, начиная с бывшего императора и кончая самым нищим коммунистом, который согласился бы признать нынешнюю германо-польскую границу. Исправление польской границы принесло бы Европе столетний мир…»

«Прошло пять лет со времени подписания договора в Локарно. Если бы вы сделали мне одну-единственную уступку, — сказал тогда Штреземан, — я бы смог повести свой народ… Но вы не дали мне ничего, а те ничтожные поблажки, которые вы нам все же делали, всегда приходили слишком поздно».

Говоря об англо-французской политике, Штреземан горько жаловался на сэра Остина Чемберлена{87}, который постоянно подыгрывает французам. Пребывая в крайне болезненном состоянии, он в конце сказал: «Что же, теперь нам не остается ничего, кроме грубой силы. Будущее находится в руках нового поколения. Германскую молодежь, которая могла бы пойти по пути к миру и к обновленной Европе, мы упустили. Это моя трагедия и ваше преступление»{88}.

Глава 11

Гитлер требует назначить себя канцлером

Coup d'etat в Пруссии. — Новые выборы. — Нацисты получают 230 мест. — Беседа с Гитлером. — Приговор по делу в Потемпе. — Уступки в вопросе разоружения

Одним из первых моих действий по возвращении в Германию из Лозанны стало посещение в Нейдеке Гинденбурга. Он пребывал в добром здравии и проявил полное понимание трудностей, с которыми мы столкнулись на конференции по репарациям, и тех мер, предпринять которые мое правительство считало необходимым. Внутреннее положение в стране за время моего отсутствия еще ухудшилась, предвыборная кампания привела к новому разгулу уличных беспорядков, и возникла необходимость вновь ограничить свободу, которую я предоставил нацистским «коричневым рубашкам». Я более не считал себя обязанным Гитлеру после того, как его газета «Volkische Beobachter» приветствовала нашу работу в Лозанне таким комментарием: «Дух Версаля восторжествовал — канцлер фон Папен подписал в Лозанне очередные обязательства». Предупреждение президента о том, что общественный порядок будет поддерживаться любой ценой, игнорировалось как коммунистами, так и нацистами. Поэтому я предложил Гинденбургу запретить за две недели до выборов проведение демонстраций и шествий всеми военизированными формированиями, на что он согласился. Нас серьезно беспокоило положение в Пруссии. Для стороннего наблюдателя, скорее всего, трудно будет понять, насколько возможности правительства рейха были ограничены в вопросах исполнительной власти. Ответственность за защиту его административных зданий и персонала и за охрану министерств лежала на прусской полиции, которая не подчинялась власти центрального правительства. Земельное правительство Пруссии страдало от такого же тупикового положения, вызванного партийными противоречиями, как и правительство рейха, и точно так же подвергалось опасности, связанной с ростом левого и правого радикализма. По этой причине не было никакого смысла в применении жестких мер на федеральном уровне, поскольку опасность грозила нам, так сказать, с черного хода, благодаря событиям, происходившим в Пруссии. Я, сколько мог, сопротивлялся предложениям применить силу, но, вернувшись из Лозанны, получил от Шлейхера сообщение о докладе, полученном от ответственного сотрудника прусского министерства внутренних дел. В этом докладе говорилось о переговорах между Аббеггом, социал-демократом, занимавшим пост государственного секретаря, и Каспаром, депутатом прусского земельного парламента от коммунистов. Эти партии всегда находились «на ножах», но такие же отношения существовали между коммунистами и нацистами, что не помешало им, как стало известно, договариваться на местах о совместных действиях для того, чтобы нанести поражение социалистам. Создание альянса двух марксистских партий не было таким уж невероятным делом, и в случае, если бы из этого что-нибудь вышло, это породило бы в высшей степени зловещую ситуацию. Мир в более поздние времена не раз становился свидетелем того, что происходит с социал-демократической партией, которая заключает союз с коммунистами. Любая восточноевропейская страна может служить тому примером. Коммунисты всегда первым делом захватывают контроль над полицией. Такую возможность мы не могли игнорировать. Шлейхер также был сильно обеспокоен перспективой попадания полицейской власти в руки нацистов. Любое усиление влияния этой партии в стране в целом должно было отразиться и на Пруссии, причем обычной практикой парламента всегда была передача министерства внутренних дел самой влиятельной партии. Это сразу поставило бы под ее контроль важнейший из находившихся в распоряжении правительства инструментов поддержания общественного порядка. Мы приняли решение, что такое развитие ситуации следует непременно предотвратить.

Я решил рекомендовать президенту издать особый чрезвычайный декрет. Он был введен в действие 20 июля и в очередной раз был основан на власти, которой наделялись президент и канцлер в рамках 48-й статьи конституции. Сохранив за собой должность канцлера, я был назначен рейхскомиссаром Пруссии и получил право в случае необходимости смещать министров земельного правительства и назначать на их место специальных уполномоченных. Во вводной части декрета было определенно указано, что независимость Пруссии в рамках конституции рейха не затрагивается, и высказывалась надежда, что общее улучшение положения вскоре сделает сам декрет излишним.

Я могу еще добавить, что упомянутый инцидент оказался далеко не первым случаем применения в Германии подобной меры. Президент Эберт воспользовался этими же полномочиями в 1923 году, когда для восстановления законности и порядка назначил рейхскомиссаров Саксонии и некоторых других федеральных земель.

Три прусских министра — Зеверинг, Гиртзифер и Клеппер — были 20-го числа приглашены на совещание в рейхсканцелярию. Прусский премьер-министр Отто Браун в то время оправлялся после болезни и присутствовать не мог. Я сообщил им, что мое правительство с сожалением вынуждено применить чрезвычайные меры для противодействия угрожающему развитию событий в Пруссии. После этого я зачитал им положения декрета, особо подчеркнув, что его введение означает лишь отстранение на короткое время только премьер-министра и министра внутренних дел, в то время как остальных министров будут просить оставаться при своих должностях. Я спросил у министра внутренних дел Зеверинга, какую позицию он намерен занять. Он ответил, что считает декрет противоречащим конституции и уступит только перед применением силы. Все мои заверения, что в принятых нами решениях полностью отсутствуют личные мотивы и что указанные меры вводятся только в интересах страны, ни к чему не привели. Я сообщил ему, что назначил заместителем рейхскомиссара доктора Брахта — бургомистра Эссена и члена партии центра, умеренного и умного политика и администратора. Я объяснил, что выбрал этого человека в надежде убедить прусских министров в том, что правительство рейха не намерено проводить в Пруссии каких бы то ни было излишних экспериментов. Зеверинг продолжал упорствовать в своем мнении и повторил, что уступит только силе. Я встал со своего места, и совещание было закрыто.

Шлейхер и я на самом деле и не надеялись, что дело может принять другой оборот, и заранее приняли меры предосторожности. Одновременно с первым был подписан президентом и контрассигнован Гайлем (моим министром внутренних дел), Шлейхером и мной другой декрет. Он объявлял о введении в Берлине, его пригородах и провинции Бранденбург чрезвычайного положения и поручал генерал-лейтенанту фон Рундштедту, будущему фельдмаршалу, проведение мер военного характера, необходимых для его реализации.

Клеппер, занимавший в то время пост прусского министра финансов, изложил в сентябре 1947 года в германском журнале «Die Gegenwart» свою версию этого события. В день, предшествовавший его встрече со мной, он находился в Эссене, где и узнал о предполагаемом назначении доктора Брахта. Он поспешил в Берлин, чтобы предупредить об этом своего премьер-министра и коллег. Я мог бы только еще больше укрепиться в своей решимости, если бы получил тогда информацию (остававшуюся мне в ту пору совершенно неизвестной) о том, что несколькими днями ранее по инициативе Гиртзифера состоялось совещание премьер-министров южногерманских земель, в котором приняли участие Зеверинг, сам Гиртзифер и Клеппер. Они обсудили сложившееся положение, специально остановившись на возможности силового противодействия любым попыткам правительства рейха назначить рейхскомиссара для Пруссии. Слухи об этом уже появлялись тогда в прессе. Представители южной Германии пообещали им свою полную поддержку, и было решено, что правительство Пруссии, в случае возникновения угрозы своей власти, должно будет ввести чрезвычайное положение и наделить социалистические военизированные отряды «Reichsbanner» правами вспомогательной полиции. Гинденбурга предполагалось незаметно устранить от дел, а правительство рейха вкупе с лидерами нацистской партии подвергнуть аресту. Управление страной должна была взять на себя директория, составленная из премьер-министров пяти крупнейших земель. Клеппер также утверждает, что эти проекты обсуждались с председателем прусского Государственного совета — верхней палаты земельного парламента — доктором Аденауэром и с государственным секретарем доктором Шпиккером, причем оба они высказали свое согласие с предложенным планом.

Как я уже говорил, все это было мне в то время совершенно неизвестно, однако эти сами по себе в высшей степени изменнические намерения создают довольно интересный фон для событий, которые произошли тогда в действительности. Исполнение декрета не вызвало никаких инцидентов. Браун, болея, находился у себя дома, но, как только узнал о происходящем, немедленно отправился в свою канцелярию на Вильгельмштрассе. Там ему было объявлено, что доступ в помещения для него воспрещен, и он был вынужден вернуться домой, где немедленно составил жалобу в земельный Верховный суд.

Зеверинг вернулся в министерство внутренних дел и дал указание своей полиции не обращать внимания на приказы правительства рейха. Фон Рундштедту было приказано отправиться с новым начальником полиции в полицейское управление, чтобы потребовать ухода в отставку его прежнего начальника, его заместителя и полковника Хейманнсберга, руководителя жандармерии. Все они отказались это сделать, в результате чего были арестованы отделением солдат под командой одного офицера. Через час они все были отпущены, после того как каждый из них подписал заявление такого содержания: «После своего насильственного удаления от должности я объявляю о готовности отказаться от исполнения своих прежних обязанностей». Сам министр, когда ему сообщили о приходе лейтенанта и двенадцати солдат, требующих от него сдачи министерских печатей, встал со своего места и заявил: «Я подчиняюсь силе», после чего покинул министерство.

В тот же вечер я обратился по радио к нации. Я объяснил, что изменение партиями веймарской коалиции регламента работы прусского парламента сделало невозможным избрание премьер– министра. Правые партии, национал-социалисты и немецкие националисты, имеют в парламенте 47 процентов депутатских мест. Отказ партии центра вступить с ними в коалицию означает невозможность собрать большинство. Коммунисты, имея 16 процентов мест, заняли ключевую позицию и приобрели доминирующее влияние в прусских делах. Их целью является ниспровержение государственного строя, а их методами — разрушение религии, морали и культурных ценностей нашего народа. Их террористические группировки начали использовать в качестве орудий политической борьбы насилие и убийство. Я заявил, что в обязанности всех правительств входит проведение четкой разделительной линии между врагами государства и теми силами, которые ведут борьбу за будущее народа. Угроза альянса между социалистами и коммунистами сделала необходимым применение насильственных мер.

Новый начальник берлинской полиции Мельхер, надежный и в высшей степени квалифицированный государственный служащий старого типа, скоро добился восстановления нормальных условий жизни. Требование президента о прекращении уличных беспорядков было выполнено без каких бы то ни было осложнений или жертв.

В радиопередаче, предназначенной для Америки, которую транслировала Национальная радиовещательная компания, я определенно заявил, что мое правительство было вынуждено вмешаться в ситуацию из-за угрозы возникновения гражданской войны, которая могла бы развиться на основе конфликта левых и правых радикальных политических партий. По всей вероятности, мое резкое осуждение революционной природы и намерений коммунистов стали в наши дни намного понятнее для зарубежного мира, чем это было двадцать лет тому назад.

Германские социалисты, да и сам Нюрнбергский трибунал, ссылаются на события 20 июля 1932 года как на coup d'etat, направленный против прусского земельного правительства и задуманный для уничтожения влияния Социал-демократической партии. Этот насильственный акт переломил хребет Веймарской республике и расчистил дорогу для Гитлера. Однако введение в действие моего чрезвычайного декрета не являлось ни coup d'etat, ни актом насилия. 25 октября земельный Верховный суд, рассматривавший жалобу Брауна, постановил, что меры, предпринятые президентом и мной, абсолютно не противоречили конституции. Декрет не был направлен против какой бы то ни было из партий, за исключением коммунистов, а его положения касались только премьер-министра и министра внутренних дел. Остальные министры сами отказались присутствовать 21 июля на втором собрании и отказались работать с назначенным мной лицом. Поэтому у меня не оставалось другого выхода, кроме замены их комиссарами.

Никто из историков не может с уверенностью утверждать, что эти события нанесли веймарской коалиции удар, оказавшийся смертельным. На самом деле этот удар был нанесен еще земельными выборами, которые были проведены 24 апреля 1932 года. Партии веймарской коалиции оказались в меньшинстве более чем в сто депутатских мест. Возможно, они считали, что демократией является только такое положение вещей, при котором они оказываются в большинстве. Свободное избрание большинства, принадлежащего к другим партиям, они рассматривали как «попытку ниспровержения республики». Тем не менее даже тогда некоторые социалисты оказались достаточно честными для того, чтобы признать в этом знамение времени. Один из их руководителей, Карл Мирендорф, писал 8 ноября 1932 года в «Sozialistische Monatshefte»: «Влияние республиканских партий в Пруссии подорвано результатами апрельских выборов. Изменение в балансе сил, причем чисто конституционными методами, является только вопросом времени».

Общенациональные выборы, состоявшиеся 31 июля, принесли очередное доказательство того, что народ в целом решил порвать с длинной чередой правительств, сформированных партиями веймарской коалиции. Из общего числа в 36,8 процента голосов им удалось разделить между собой всего лишь 12,9 миллиона. Напротив, количество голосов, поданных за нацистов, возросло с 6,4 миллиона до 13,7 миллиона, в результате чего они получили 230 депутатских мест вместо прежних 110. Их доля в процентах от общего количества голосов почти в точности совпала с результатом, полученным ими во втором туре президентских выборов. Они превратились теперь в важнейшую партию, и никакое парламентское большинство не могло быть составлено без их участия. Эти события, но в еще большей степени результаты апрельских выборов в Пруссии, когда нацисты собрали 38,5 процента голосов, показывают полную несостоятельность обвинения меня в том, что увеличение их влияния явилось результатом отмены мной запрета организации «коричневых рубашек». К концу июля мое правительство находилось у власти всего восемь недель. Настоящая причина роста популярности нацистов заключалась в отчаянном состоянии германской экономики вкупе с общим разочарованием результатами Лозаннской конференции.

На следующий день после выборов я сказал в интервью, данном агентству Ассошиэйтед Пресс:

«Результаты выборов показывают, что для национал-социалистического движения настало время принять активное участие в работе по восстановлению нашей страны. Нынешний рейхстаг, состоящий, по существу, из одной палаты, не имеет той системы сдержек и противовесов, которая в американском конгрессе воплощается в его сенате. Мы в Германии остро нуждаемся в создании настоящей верхней палаты и в таком изменении нашей избирательной системы, которая бы обеспечивала персональную ответственность каждого депутата. Мы не собираемся заниматься изменением общего характера государственных институтов, но только восстановлением некоторого порядка в рамках существующей структуры».

Я по-прежнему готов утверждать, что в этом заявлении я раскрыл основную слабость веймарской конституции. Было совершенно необходимо ввести систему голосования по индивидуальным избирательным округам.

Высказывания прессы о результатах выборов разнились одно от другого чрезвычайно сильно. Партия центра и Баварская народная партия выражали удовлетворение тем, что страна избежала создания нацистского правительства большинства, и высказывали предположение, что Гитлер теперь будет вынужден пойти на компромисс. Правые были обескуражены тем, что большое количество избирателей, которые прежде голосовали за них, предпочли теперь поддержать нацистов, и с сожалением отмечали, что бывшая партия Штреземана почти совершенно прекратила свое существование. Отзывы зарубежных газет оказались в достаточной степени благоприятными. Парижская «Matin» указывала, что в сложившейся ситуации правительство из независимых экспертов становится еще большей необходимостью, в то время как лондонская «Daily Telegraph» с удовлетворением отмечала, что гипнотической притягательности нацистов положен относительный предел. «Daily Mail» высказывала надежду на то, что я сумею совместить elan{89} национал-социалистов с умеренностью и консерватизмом партии центра.

Более всего меня заинтересовало то, что сэр Горас Рэмболд, в то время британский посол в Берлине, в своем донесении, отправленном им своему правительству и датированном 4 августа 1932 года, нарисовал весьма отчетливую картину сложившегося положения. Эта депеша приводится под № 9 в четвертом томе «Документов внешней политики Великобритании». В обзоре первых двух месяцев моего пребывания у власти он передает слух о том, что положение Зеверинга стало почти невыносимым, и сообщает, что мое правительство произвело благоприятное впечатление в рабочих округах Рура, где население приветствует твердую руку на руле управления в период экономического кризиса. Он констатирует, что в вопросе равенства прав в международных отношениях внешняя политика германского правительства будет проводиться с напористостью, совершенно не похожей на методы Штреземана и Брюнинга: «Министры производят впечатление хорошо слаженной команды». И он полагает, что мне удастся заманить Гитлера и других нацистских руководителей в свой кабинет и лишить это движение силы, навьючив на национал-социалистов известную долю ответственности за управление страной.

В начале августа я устроил себе на несколько дней передышку. Президент должен был прибыть в Берлин из Нейдека 10-го, и нам следовало тогда же обсудить с ним необходимые изменения в составе кабинета. Несмотря на все принятые предосторожности, политическая напряженность в стране не подавала признаков ослабления, поэтому, с целью недопущения новых уличных беспорядков, 9 августа был введен в действие еще один чрезвычайный декрет, в соответствии с которым крайние случаи проявления насилия могли караться смертной казнью.

Несмотря на прошедшие выборы, атмосфера в политических кругах не прояснилась. Левые настаивали на моей отставке, партия центра добивалась расширения состава правительства путем включения в него нацистов, но без Гитлера, в то время как правые требовали назначить его канцлером. Я провел несколько бесед с ведущими политиками, но согласия мы практически не достигли. Празднование Дня конституции вызвало в стране очень мало энтузиазма. Принципы Веймара служили более для того, чтобы разделять людей различных убеждений, а не сближать и воодушевлять их, и наша формальная церемония в здании Рейхстага была замечена в основном благодаря речи министра внутренних дел Гайля, в которой он обнародовал разработанные нами планы реформы избирательного законодательства.

Утром 12 августа меня посетили Рем, начальник штаба нацистских «коричневых рубашек», и граф Хельдорф, их берлинский руководитель.

В то время Рем был, после Геринга, ближайшим союзником Гитлера и самым влиятельным человеком в нацистской партии, в первую очередь потому, что его поддерживала ее сильнейшая и наиболее радикальная фракция — «коричневые рубашки». Это был человек могучего телосложения, с крупным красным лицом, испещренным дуэльными метками, и изуродованным носом, кончик которого был когда-то отстрелен. Он необычайно походил на бульдога и являл разительный контраст с Хельдорфом, человеком весьма аристократической внешности. Хельдорфа я знал многие годы, и беседа велась почти исключительно между нами двоими.

«Могу ли я поинтересоваться, герр фон Папен, какие предложения вы намереваетесь сделать Гитлеру при личной встрече?» Я ответил в том смысле, что не склонен обсуждать этот вопрос с третьими лицами и предпочитаю иметь дело с Гитлером напрямую. Рем остался недоволен моей уклончивостью и вмешался в разговор, решительно потребовав назначения Гитлера канцлером. «Партия не примет никакого другого решения», — добавил он.

Наша встреча не внесла ясности в ситуацию, и в тот же день Гитлер сам заехал ко мне в сопровождении Фрика, государственного чиновника, занимавшего в партии высокое положение до ее прихода к власти. Я скоро понял, что имею дело с человеком, сильно отличающимся от того, с которым я встретился двумя месяцами раньше. Исчезли его скромность и уступчивость, и я оказался лицом к лицу с требовательным политиком, который только что добился громкого успеха на выборах. «Президент, — сказал я ему, — не готов в настоящее время предложить вам пост канцлера, так как считает, что пока недостаточно хорошо знаком с вами».

Я стал убеждать его в необходимости войти в коалиционное правительство, чтобы доказать, что он сам и его партия готовы принять на себя свою долю ответственности за управление страной. Я объяснил ему, что нацисты до последнего времени всегда находились только в оппозиции, а их программа содержит много неприемлемых положений. С другой стороны, предлагаемые ими социальные реформы носят позитивный характер, и нет причин, которые могли бы помешать нам достичь соглашения по вопросам экономической политики. В связи с этим президент считает, что долг Гитлера состоит в том, чтобы на какое-то время поставить динамичные силы своего движения в поддержку существующего правительства, поскольку ситуация требует от всех германских патриотов преданности общему делу.

В публичных выступлениях я часто останавливался на необходимости сохранения президентского кабинета, так что мое предложение едва ли могло оказаться для Гитлера неожиданностью. Я попросил его не думать, что я не желаю освободить для него пост канцлера и потому хочу лишить его партию причитающейся ей доли ответственности в делах государственного управления. Я не испытывал особого стремления сохранить за собой эту должность, но тем не менее предложил ему на время войти в правительство в качестве вице-канцлера, а некоторым из его наиболее доверенных коллег стать министрами. Я был готов дать ему слово, что, если наше сотрудничество в кабинете окажется успешным, я подам в отставку, чтобы дать ему возможность самому стать канцлером, как только президент познакомится с ним достаточно близко.

Я постарался вести себя насколько возможно искренне и прямолинейно и, несомненно, дал Гитлеру пищу для размышлений. Но он все же постарался убедить меня в том, насколько неприемлемо будет для него, лидера такого крупного движения, играть вторую скрипку в оркестре. Его движение ожидает увидеть его во главе всего дела, и, хотя он и не сомневается в искренности моего предложения, оно все же таково, что он не может его принять. Тогда я применил другой подход и предложил, чтобы он оставался вне правительства в качестве лидера национал-социалистического движения и позволил бы занять пост вице-канцлера одному из своих коллег. Это по-прежнему давало бы президенту время убедиться, что движение, ради общего блага, готово с ним сотрудничать. Гитлер не захотел ничего слышать и о такой идее. Мы говорили с ним час за часом, временами изрядно раздражаясь. Я испробовал все мыслимые доводы, чтобы убедить его в том, что в данный момент не существовало другого реального способа предоставить ему долю ответственности в делах государства. Я сказал ему, что он не должен оставлять свою партию в оппозиции. Если он так поступит, то напряженность их политической кампании неминуемо начнет слабеть. В его же собственных интересах ему надо действовать незамедлительно.

Все мои усилия пропали втуне, и я смирился с непредсказуемыми последствиями своего неумения добиться с ним взаимопонимания. Когда Гитлер поинтересовался, может ли он считать наши официальные переговоры законченными, тем самым восстанавливая полную свободу оппозиционной деятельности своего движения, я ответил, что этот вопрос может быть окончательно решен только после переговоров его самого с президентом. Со своей стороны, я извещу Гинденбурга о том, что наши переговоры не привели ни к каким положительным результатам и что окончательное решение должно принадлежать президенту.

Я немедленно поехал к Гинденбургу, чтобы лично перед ним отчитаться. Он полностью одобрил занятую мной позицию и определенно сказал, что не намерен назначать канцлером такого человека, как Гитлер. Президент собирался предпринять попытку воззвать к патриотизму Гитлера, когда тот нанесет ему визит, и попросить его сотрудничать с правительством, не занимая непременно в нем руководящего положения. Шлейхер был еще более бескомпромиссен. Он был уверен, что вопрос о нашем отказе от власти не может даже рассматриваться, и считал, что если Гитлер откажется от сотрудничества с нами, то его движение должно потерять часть своего влияния в стране.

Свидание Гитлера с президентом 13 августа уже часто описывали. Оно прошло в обстановке учтивости и уважения, которые у всех вызывала личность старого фельдмаршала. Его обращение к чувству долга и патриотизму Гитлера произвело сильное впечатление. Но когда стало ясно, что Гинденбург ни в коем случае не согласится с точкой зрения Гитлера и не назначит его канцлером, притом что сам Гитлер даже не пытался пойти навстречу требованиям президента, мы поняли, что наша последняя попытка ослабить напряженность внутриполитического положения провалилась. Когда Гитлер прощался, его настроение стало уже ледяным. Нацисты отныне оказывались в резкой оппозиции правительству.

Официальное коммюнике о его визите к президенту привело Гитлера в неистовство. Он объявил не соответствующим действительности сообщение о том, что он требовал передачи в свои руки всей полноты государственной власти, и утверждал, что просил для себя только безусловного лидерства в правительстве. Говоря об этом, он умело жонглировал словами. Шлейхер и я были очень внимательны при составлении коммюнике и не упускали из виду его требования поставить себя в положение, подобное тому, которого добился Муссолини после своего «похода на Рим»{90}.

Гитлер не двинулся маршем на Берлин и, как мы рассчитывали, не собирался предпринимать ничего подобного, пока в правительстве находились Шлейхер и я.

В национал-социалистической печати говорилось, что Гинденбург напомнил Гитлеру о том, что Гитлер давал Шлейхеру обещание обеспечить моему правительству пассивную поддержку нацистов. Теперь они отрицали существование таких обязательств, и мне пришлось просить Шлейхера сделать по этому поводу публичное заявление. В нем он еще раз подтвердил, что нацистская партия гарантировала президентскому кабинету свою пассивную поддержку. Более того, это обещание не оставляло сомнений в том, что такая поддержка будет оказываться на протяжении всего времени существования кабинета. Гитлер ответил на это в форме интервью, данном какому-то американскому агентству новостей, в котором заявил, что эта поддержка должна была зависеть от проведения правительством политики, отвечающей программе национал-социалистов. Если бы я выбрал в Лозанне более твердую линию поведения, даже рискуя провалом конференции, то нацистская партия, по всей вероятности, по-прежнему считала бы возможным меня поддерживать. Мне кажется, что это утверждение не соответствовало обещанию, которое изначально было дано Шлейхеру. В то время его содержание дошло до меня в более подробной версии.

Реакция правой и центристской печати в основном отражала облегчение от того, что Гитлеру не удалось добиться своего назначения на пост канцлера. Они продолжали выражать надежду на возможность какого-то сотрудничества с национал-социалистами, а партия центра была, кажется, захвачена дискуссиями, которые они проводили с нацистами в попытке выработать некую общую политическую линию. Создалось безвыходное положение, хотя я, со своей стороны, надеялся, что новый парламент придет к единственно возможному в сложившихся обстоятельствах выводу и обеспечит моему правительству поддержку большинства при проведении им особых мер.

Предстояло решить вопрос, каким образом можно добиться одобрения парламентом вносимых в конституцию изменений. Сэр Горас Рэмболд доносил тогда британскому правительству: «Герр фон Папен каким-то загадочным образом уверил себя в том, что получил от общества мандат на управление страной и даже на реформу конституции… Он одержим идеей, что политические партии никоим образом не отражают мнение народа Германии и что страна в действительности выступает за авторитарное правление, за ограничение влияния парламента и за реформу институтов власти, установленных в Веймаре». Это действительно очень серьезная критика, но реакция общества на режим, установленный Гитлером после его прихода к власти, доказывает, что я не был так уж далек от истины, когда усмотрел в стремлении народа к авторитарному правлению его желание найти какую-то альтернативу умирающей парламентской демократии.

В сложившейся ситуации для уменьшения безработицы моему правительству в тот момент было совершенно необходимо добиться немедленного улучшения состояния германской экономики. Мы намеревались представить всеобъемлющий план действий и предложить всему германскому народу поддержать наши мероприятия. 26 августа я объявил, что отправляюсь в Нейдек для продолжения консультаций с президентом. В политических кругах это могло быть понято только так: я намерен добиться издания декрета о роспуске рейхстага, если такой шаг будет признан необходимым. Новая палата должна была собраться в начале сентября, когда и предполагалось представить ей на голосование нашу программу реформ. В случае, если бы нам не удалось собрать в ее поддержку большинство голосов, я намеревался применить декрет о роспуске.

Тем временем нам пришлось разбираться в крайне противоречивом инциденте. 22 августа специальный суд в Бутене на основании нашего декрета, предписывавшего применение смертной казни за акты политического насилия, вынес смертный приговор пяти нацистам за убийство в Потемпе рабочего-коммуниста. Гитлер послал приговоренным знаменитую телеграмму с обещанием своей поддержки перед лицом «варварского, кровавого приговора». Он обещал «бороться до конца» с правительством, при котором могут происходить подобные вещи.

28 августа я выступал в Мюнстере перед собранием Вестфальской ассоциации сельских хозяев и сельскохозяйственных рабочих, в работе которой я принимал участие уже много лет подряд. Имея в виду безответственную демагогическую выходку Гитлера, я изложил собственное представление об истинно консервативной политике:

«Работа нашего правительства не ограничивается только решением текущих экономических и политических вопросов. Мы также стремимся заложить краеугольный камень в фундамент восстанавливаемого Германского государства. Никто из присутствующих на этом митинге не является революционером, не принадлежим мы и к сторонникам реакции. Мы преданы своей земле и нашему Отечеству, и нам известно, что в крайних ситуациях проблемы этого мира не могут быть решены простым умствованием. Мы знаем, что посланы сюда, чтобы служить божественному замыслу. Это знание и является основой истинно консервативных убеждений. Наши убеждения требуют, чтобы государство строилось на базе крепкой власти. Правительство должно быть сильным и достаточным независимым, чтобы обеспечить прочную основу для всей нашей общественной жизни.

…Приговор, вынесенный в Бутене, вызвал бурю протестов как слева, так и справа. Требования сторонников этих двух крайностей сводятся к тому, что с их политическими противниками следует расправляться вне рамок закона. Обязанностью любого правительства является противодействие подобному проституированию политической морали. Никакая законодательная система не может рассматриваться как прислужница одного общественного класса или одной партии. Это — марксистская концепция, а теперь она взята на вооружение и национал-социалистами. Она находится в противоречии со всеми германскими и всеми христианскими идеалами законности. В прусских традициях всегда было правилом вручать руководство нацией только лицам, которые готовы подчиняться законам, установленным самой нацией. Презрение ко всем этим принципам, проявленное в депеше, которую только что отправил нацистский лидер, является скверной рекомендацией для человека, который претендует на роль руководителя всего народа. Я не признаю за ним права рассматривать то меньшинство, которое следует его принципам, как рупор всей нации, а всех остальных из нас считать паразитами. Я твердо намерен заставить уважать к закон, положить конец гражданскому противостоянию и всем политическим бесчинствам».

Вынесение смертных приговоров вкупе с твердой позицией моего правительства послужили к умиротворению. Было отмечено значительное сокращение уличного насилия. Несмотря на это, оставался открытым вопрос о приведении в исполнение приговоров. Министр юстиции выдвинул следующее соображение: чрезвычайный декрет вступил в силу только в полночь дня, предшествовавшего убийству, совершенному в Потемпе. Поэтому существовала возможность утверждать, что виновные не имели представления о юридических последствиях своих действий; в таком случае было бы уместно пересмотреть приговор и заменить смертную казнь на пожизненное заключение.

Было ясно, что наше решение носило более политический, нежели юридический характер. Я не хотел создавать впечатление, будто мы уступаем давлению со стороны нацистов. Если бы я мог обогнать события и заглянуть немного вперед, то 12 сентября следовало бы задержать новые выборы в рейхстаг. Я не хотел снабжать радикальных национал-социалистов свежим пропагандистским материалом. Когда стало ясно, что после вынесения приговора ситуация значительно успокоилась, кабинет рекомендовал президенту пересмотреть его. Нам казалось, что проявление милосердия может произвести только еще больший успокоительный эффект. Оставалось не так уж много времени до прихода к власти правительства, представления которого очень сильно отличались от тех, которые мы старались выразить. В свете последующих событий я должен сейчас признать, что проявление милосердия в этом деле было очень серьезной политической ошибкой.

Посреди всех трудностей, происходивших дома, мне нужно было еще прилагать усилия, чтобы не упустить нить нашей внешней политики. Неудачное завершение моих переговоров с Эррио в Лозанне оставило версальские ограничения германского суверенитета в силе. Со временем они становились все более невыносимыми, и мое правительство ощущало необходимость использовать все средства для смягчения ситуации вокруг проблемы, которая превратилась в опасный очаг ущемленного национального достоинства. Я дал Нейрату указание настаивать в Женеве на восстановлении равноправия Германии, а сам предпринял еще одну попытку завязать прямые переговоры с Францией. После Лозанны я никак не мог избавиться от обиды, вызванной отношением ко мне Эррио, которое показалось мне не иначе как бесцеремонным, хотя я и винил за его поведение британское правительство. Я по-прежнему сохранял уверенность в том, что сам Эррио разделяет мой интерес в улучшении отношений между двумя нашими странами, и чувствовал, что стоит нам только достичь соглашения, как вся техническая работа комиссии по разоружению будет чрезвычайно облегчена.

18 августа я подготовил почву для этих переговоров во время интервью, данного мной агентству новостей Рейтер, в котором настаивал на необходимости выработать какое-то соглашение по вопросу равноправия Германии. Три дня спустя Нейрат со Шлейхером приняли французского посла Франсуа-Понсе и передали ему ноту с изложением нашего отношения к проблеме, содержавшую предложение о начале прямых переговоров между двумя правительствами. Единственным условием, которое мы выдвинули, было сохранение на какое-то время полной конфиденциальности наших контактов.

Через несколько дней меня посетил британский посол сэр Горас Рэмболд, поинтересовавшийся, соответствует ли действительности информация о том, что мы проводим с французами секретные консультации. Впоследствии выяснилось, что месье Альфан, непременный секретарь французского министерства иностранных дел, счел содержание нашей ноты настолько важным, что решил лично доставить ее Эррио, который в то время отдыхал в обществе нескольких французских журналистов на яхте в проливе Ла-Манш. В результате секрет скоро вышел наружу, а копия нашего меморандума была доставлена в британское министерство иностранных дел уже на следующий день с комментарием: «M. Herriot etudie attentivement cette grave situation, qui lui inspire de graves inquietudes»{91}. Я полагаю, что это замечание касалось нашего заявления о том, что мы не будем склонны принять участие в работе комиссии по разоружению, если заранее не будет в принципе одобрено наше требование о восстановлении равенства прав. Несдержанность, проявленная в отношении нашего предложения, показывала, до какой степени французское правительство не понимало, что данный вопрос может определить дальнейшую судьбу германского кабинета в ситуации подъема националистического движения. В своем докладе министерству иностранных дел, составленном после нашей беседы, сэр Горас дает подробное изложение моих аргументов и приводит мои слова о том, что выдвигаемые нами требования являются «настоятельными».

Граф Бернсторф, наш charge d'affairs{92} в Лондоне, имел встречу с сэром Джоном Саймоном{93}, во время которой описал наши требования как логическое развитие позиции, занятой в апреле доктором Брюнингом в Женеве. Государственный секретарь Соединенных Штатов мистер Стимсон написал по поводу тех переговоров следующее:

«…германское правительство заявило французскому правительству, что требования Германии являются естественным следствием переговоров между премьер-министром Великобритании и германским канцлером, имевших место в моем доме в Бессине… Я принимал участие в этих переговорах только в качестве беспристрастного наблюдателя, но могу определенно утверждать, что в их ходе не было сказано ничего, могущего дать Германии основания считать, что ее требования равенства прав в вопросе перевооружения получают какое-либо поощрение или одобрение». (Мистер Макдональд заметил по поводу этого пассажа: «Сказанное мистером Стимсоном совершенно справедливо»{94}.)

Британский посол в Вашингтоне также записал 7 сентября:

«Он [мистер Стимсон] прочитал мне свои записи, касающиеся переговоров 26 апреля в Бессине, во время которых Брюнинг и фон Бюлов объяснили ему самому и Макдональду желание Германии добиваться равенства отношений. По его впечатлению, нынешние германские требования заходят дальше того, что обсуждалось в тот момент»{95}.

Мне остается только добавить, что приведенные цитаты не оставляют камня на камне от всех утверждений Брюнинга (из кото– рых мои политические противники извлекли для себя такую выгоду) о том, что он якобы находился всего «в ста метрах от финишного столба» в тот момент, когда я сменил его на посту канцлера.

Кроме того, мистер Стимсон обращает внимание на то, насколько скверное впечатление произвели наши предложения в Вашингтоне, в особенности потому, что они превосходили все, что обсуждалось в Бессине, требуя продолжения действия неприятных и плохо рассчитанных по времени уступок, полученных нами в Лозанне. Он также отмечает, что ограничения, наложенные Версальским договором, не могли быть с такой легкостью отброшены в сторону и что «суровые, грубые методы быстро приведут Германию в чувство… недостаток твердости при рассмотрении этих [требований равноправия] повлечет за собой новые тщательно продуманные атаки на структуру договора… Несколько резких слов, сказанных нами [британцами] в Берлине, произведут благотворный эффект»{96}. 3 октября в Женеве был получен меморандум мистера Стимсона. В нем утверждалось: «Мистер Стимсон полагает важным не рассматривать этот вопрос в контексте прав Германии»{97}. Когда сэр Джон Саймон упомянул об этом в разговоре с Эррио, последний ответил ему, что «Мистер Стимсон передал французскому правительству свой вариант беседы, проходившей в начале года в Бессине, из которого следует, что он тогда ни на что не давал своего согласия»{98}.

Как только характер наших конфиденциальных контактов с французским правительством стал достоянием гласности, Нейрат сделал 7 октября заявление, в котором объяснял цели нашего demarche{99}, подчеркивая, что хотя мы и требуем равенства прав, но не имеем намерения перевооружаться. Мы были бы весьма удовлетворены, если бы остальные державы сократили свои вооружения до нашего уровня. Нейрат заканчивал свое заявление такими словами: «Никто не может ожидать, что Германия и в дальнейшем потерпит подобную дискриминацию, которая затрагивает наше достоинство и угрожает безопасности».

Французское правительство 11 сентября дало резкий ответ на наш меморандум. Наши претензии были охарактеризованы как скрытое перевооружение. На это мы ответили, что Германия не видит для себя возможности принять участие в заседании комиссии по разоружению, которое должно было начаться 21 сентября. Британский посол в Париже сообщал о реакции на этот шаг французов следующим образом: «И месье Эррио, и месье Леже, временно исполняющий обязанности генерального секретаря министерства иностранных дел, независимо друг от друга самым убедительным образом заверили меня, что они рассматривают ситуацию как самую серьезную начиная с 1919 года. Франция не потерпит сокращения собственных вооружений при одновременном увеличении германских… невозможно убедить ее в том, что нынешние настроения в Германии не направлены против нее…» Это привело к получению нами от Великобритании, в полном соответствии с предложением мистера Стимсона, «нескольких резких слов». «Ввиду экономических трудностей, испытываемых Германией, открытие острой полемики в сфере политики следует считать неразумным. Кроме того, ввиду уступок, совсем недавно сделанных Германии ее кредиторами, такие действия должны расцениваться как крайне несвоевременные». Мы посчитали тон этого документа оскорбительным, а германская пресса называла ноту напоминанием о том обращении с нами, которое считалось приемлемым в 1919 году. Мы решили не отвечать ни Лондону, ни Парижу. Бумажная война вела в никуда. Я только сообщил британскому послу, что крайне разочарован недружелюбной позицией его правительства, в особенности ввиду полученных мной в июле в Лозанне заверений их премьер-министра в том, что он готов сделать все возможное для поддержки моего правительства. Я также сказал послу, что Эррио, после того как наши переговоры по вопросу заключения консультативного пакта были прекращены, выразил желание продолжить дружеский обмен мнениями.

Я ответил Эррио в интервью, данном германскому агентству новостей Вольфа: «Способ, которым воспользовался месье Эррио для того, чтобы известить другие правительства о нашем предложении, не озаботившись хотя бы из простой вежливости сначала проконсультироваться по этому поводу с германским правительством, доказывает, как мне кажется, малую заинтересованность Франции в заключении любого соглашения… Мы никогда не настаивали на своем перевооружении до уровня Франции или какого-то другого государства. Мы стремимся к достижению паритета на основе общего сокращения вооружений». Боюсь утверждать, но французы, по-видимому, вовсе не были расстроены полученным нами выговором. Франсуа-Понсе писал в своих воспоминаниях с очевидным удовлетворением: «…et cet echec, loin de rester secret, s'etale en plien jour!»{100}

Напротив, британцы, кажется, понимали, что дров ими наломано уже вполне достаточно. Через два дня после моего интервью Вольфу мы получили от британского правительства еще одну депешу, сообщавшую, что нам отправлена новая нота, и далее говорилось: «Очевидно, что в случае, если данная ситуация сохранится без изменений, то могут возникнуть самые серьезные последствия как для будущего конференции по разоружению, так и для перспектив европейской стабильности». Собрание документов британской внешней политики, из которого я почерпнул все эти выдержки, показывает также, что сэр Горас Рэмболд был достаточно любезен, чтобы обратить внимание Форин Офис на то, что первое предложение о заключении консультативного пакта для согласования европейской политики было получено от меня в Лозанне.

Новое британское предложение предполагало немедленную организацию в Лондоне встречи министров иностранных дел Германии, Франции, Италии и Великобритании. Французы выказали мало энтузиазма по этому поводу. Сэр Джон Саймон отметил после очередной беседы с Эррио: «Он [Эррио] назвал предложение о проведении лондонской встречи «в высшей степени неблагоразумным» и настаивал на том, что Германия непременно заявит об ее успехе, в то время как результаты работы будут «унизительными» для него самого и для Франции». Тем не менее сэр Джон приложил громадные усилия для организации этой конференции. Мы, со своей стороны, также были сильно заинтересованы в возможности нахождения путей для выхода из тупика. На заседании кабинета 7 октября я еще раз зачитал заключительное коммюнике Лозаннской конференции, особо отмечая то место, где говорилось о задаче «создания нового порядка, который сделал бы возможным установление и развитие отношений доверия между государствами в духе обоюдного примирения, сотрудничества и справедливости». Едва ли стоило отправлять такие возвышенные фразы в мусорную корзину, а потому мы решили принять приглашение. Эррио все еще искал способов уклониться от участия, а потому предложил, чтобы конференция была проведена в Женеве и на нее были бы приглашены также поляки и чехи. Это предложение мы отвергли.

Британское правительство продолжило свои поистине похвальные усилия, призванные заставить Эррио переменить свое мнение, а я оказал им в этом посильную помощь в своем выступлении перед «Ассоциацией иностранной прессы» 8 ноября в Берлине. Я упомянул о необходимости пересмотра устарелых договоров с согласия всех сторон, в свое время их подписавших. «Другие государства должны поддержать нашу инициативу и встретить с пониманием наши устремления, поскольку ни с помощью уловок, ни с помощью угроз нельзя заставить нас оставаться навеки связанными обветшалыми решениями, навязанными нам силой. Нашим путем станет путь мирного взаимопонимания. Мы встали на него в Локарно, продолжили двигаться по нему в Лозанне и собираемся идти этим путем и впредь, с тем чтобы великие принципы, которые мы приняли в 1918 году, когда отложили оружие, могли бы восторжествовать по всей Европе».

Макдональд и Эррио встретились в Женеве в начале декабря на ассамблее Лиги Наций. Там же присутствовал и Нейрат, предпринявший последнюю попытку отыскать какую-нибудь формулу, которая позволила бы нам принять участие в работе конференции по разоружению. В результате появилось знаменитое коммюнике, опубликованное 11 декабря, в котором наконец признавались наши требования равенства отношений: «Правительства Соединенного Королевства, Франции и Италии объявили, что один из принципов, которые должны направлять работу конференции по разоружению, должен быть применим и к Германии… принцип равенства прав в системе, которая обеспечивала бы безопасность всех государств…»{101} Как обычно бывает, помощь пришла слишком поздно. За неделю до этого я был вынужден уйти в отставку с поста канцлера. Политические события в Германии принимали такой оборот, что западным державам оставалось только сожалеть, что они вовремя не предприняли ничего, что могло бы укрепить позиции моего правительства. Мое место занял Шлейхер, и рассказ об этом составит следующую часть моей истории.

Глава 12

Конституционный кризис

Новый состав рейхстага. — Постыдная сцена. — Парламент распущен. — План восстановления экономики. — Новые выборы. — Нацисты теряют голоса. — Невозможность создать парламентскую коалицию. — Предложение Шлейхера. — Президент готов нарушить свою присягу. — Интриги Шлейхера. — От армии хотят слишком многого. — Доклад майора Отта. — Я ухожу в отставку

Новоизбранный рейхстаг собрался 30 августа. В соответствии с обычными процедурными правилами, формальности открытия были выполнены старейшим из депутатов — в данном случае им оказалась депутат от коммунистов Клара Цеткин. Она только что возвратилась из Москвы и была с торжеством встречена своими коммунистическими коллегами. По традиции вступительная речь должна являться формальным приветствием, однако ее выступление состояло из одной неистовой тирады против капитализма и против моего правительства как его рабски послушного орудия. Ее заключительный призыв к революции вызвал иступленную реакцию коммунистов, но не произвел никакого впечатления на остальную часть палаты. Следующим шагом были выборы президента{102}. Партия центра и Баварская народная партия объединились с нацистами, чтобы выдвинуть Геринга как представителя самой многочисленной партии. Он моментально привлек внимание к тому факту, что такая комбинация представляла собой работоспособное патриотическое большинство, а потому у правительства нет оснований утверждать, что в стране существует чрезвычайное положение. После этого первое формальное заседание было закрыто и сцена подготовлена для следующего заседания, которое было назначено на 12 сентября.

Я намеревался сделать обзор финансового положения и вынести на обсуждение представителей народа программу восстановления экономики. Мы надеялись, что партии для решения поставленных перед ними проблем применят здравый смысл, и были полностью готовы изменить свою программу в соответствии с требованиям знающих и конструктивных критиков. У депутатов рейхстага нашлись иные соображения. Под руководством Геринга нечестивый альянс коммунистов, социал-демократов и нацистов решил немедленно вынести вотум недоверия правительству. Мне даже не позволили сделать доклад, не говоря уже об изложении каких бы то ни было планов на будущее.

По традиции Геринг был обязан обратиться к главе правительства с просьбой выступить, а затем поставить на голосование наши планы и намерения. Но даже это элементарное требование демократического регламента было отброшено. Рейхстаг был набит битком. Галереи для публики переполнены, а дипломатический корпус представлен в полном составе. Некоторые депутаты– нацисты явились в мундирах. Когда Геринг объявил заседание открытым, атмосфера уже была сильно накалена. Немедленно поднялся на ноги известный коммунист Торглер и потребовал, чтобы собрание, прежде чем перейти к повестке дня, без обсуждения поставило бы на голосование коммунистическую резолюцию, призывающую отменить все чрезвычайные декреты. Кроме того, он с ходу потребовал принять вотум недоверия правительству. Геринг представил этот вопрос палате и спросил, есть ли возражения против предложения коммунистов. Возражений не последовало, причем даже партия немецких националистов хранила молчание. Со скамьи нацистов тотчас вскочил Фрик и предложил прервать заседание на полчаса.

Ситуация стала весьма серьезной, и она захватила меня врасплох. Я надеялся, что дебаты по предложениям, которые я намеревался внести на рассмотрение депутатов, растянутся на несколько дней, и мне не пришло в голову прийти на заседание, вооружившись загодя полученным распоряжением о роспуске палаты. Я спешно отправил в свою канцелярию курьера, и он успел вернуться с жизненно важным документом, когда депутаты уже начали снова собираться. Когда заседание было продолжено, я вернулся в зал, неся под мышкой знаменитый красный чемоданчик для бумаг.

В палате воцарился полнейший беспорядок. Собрание депутатов превратилось в орущую толпу, и посреди этой суматохи Геринг отказал мне в праве выступить с речью. Он демонстративно повернулся к левой части палаты и сделал вид, что меня не слышит. Вместо этого он выкрикнул: «Поскольку из зала не поступило возражений против предложения коммунистов, я намерен перейти к голосованию!» Мне не оставалось ничего другого, как подняться на президентское возвышение, шлепнуть на стол перед Герингом распоряжение о роспуске палаты и выйти из здания Рейхстага в сопровождении членов кабинета под аккомпанемент издевательских завываний депутатов.

Геринг оттолкнул мою бумагу на край стола и продолжил голосование, которое принесло правительству поражение с результатом 412 голосов против 42. После чего он прочитал распоряжение о роспуске палаты и заметил, что оно теперь недействительно, поскольку подписано министром, который только что был отрешен от должности голосами представителей народа. Позднее он предпринял шаги, необходимые для отмены этого документа, но безуспешно, поскольку его собственное поведение было признано противоречащим регламенту палаты. Левые партии и нацисты сделали попытку обвинить меня в нарушении конституции, но эта попытка не имела под собой законных оснований и вскоре закончилась провалом. Когда Геринг обратился по этому поводу к президенту, то получил резкую отповедь.

У партии центра не было особых причин гордиться ролью, которую она сыграла в событиях этого дня. Как могли такие люди, как Брюнинг и Каас, позволить своим депутатам объединиться с коммунистами и нацистами против правительства, которое торжественно обещало восстановить в стране порядок, я понять так никогда и не смог. Тот день явил печальное зрелище посрамления главы правительства депутатами парламента, в то время как на предыдущем заседании те же депутаты с уважением и вниманием выслушали коммунистку Клару Цеткин.

В тот же вечер я обратился к стране по радио, изложив некоторые детали нашего плана восстановления экономики, и призвал народ сплотиться вокруг президента в его попытках обеспечить единство нации. Скандал в рейхстаге вызвал неожиданную реакцию общества. На следующий день я получил от людей из всех слоев населения тысячи писем и телеграмм, выражавших одобрение моей позиции и просивших меня не прекращать своих усилий. Я не могу припомнить другого случая, когда бы я имел столь широкую общественную поддержку. Рассматривая в ретроспективе тогдашнюю ситуацию, я прихожу сейчас к убеждению, что мы поступили бы правильнее, если в течение некоторого времени стали бы управлять страной без посредства рейхстага.

Наша программа восстановления экономики была введена в действие при помощи чрезвычайных декретов в начале октября. Она требовала расходов в 2,2 миллиарда марок. За подробности ее выполнения в основном нес ответственность министр финансов, но у него возникли проблемы с президентом Рейхсбанка доктором Лютером. Лютер, человек исключительно опытный, испытывал серьезные опасения, касавшиеся наших финансовых возможностей, и считал, что мы идем на неоправданный риск. Все же, поскольку ситуация требовала от нас активных действий, мне пришлось сказать доктору Лютеру, что если он не может принять на себя такую ответственность, то мы будем вынуждены обойтись без его советов.

Казалось бы, у Германии не было причин, по которым она не могла бы преодолеть свои экономические трудности. Чисто математически ее национальный долг был одним из самых низких в Европе и составлял едва ли треть от долга Великобритании, менее одной восьмой — от долга Франции и только половину от своего же довоенного долга. Наша главная проблема лежала в области психологии. В течение всего периода выплаты репараций в результате обесценивания денег «экономический пессимизм» приобрел характер эпидемии. Рабочие были настолько деморализованы безработицей и коммунистической, социалистической и нацистской пропагандой, что потеряли всякую веру в способность правительства облегчить их существование. Нам было необходимо убедить одновременно и труд, и капитал в том, что решение экономических проблем зависит не в последнюю очередь от доверия к власти.

Нашим основным инструментом стали особые процентные облигации, обеспечивающие освобождение от налогов, при помощи которых предполагалось снабдить промышленность оборотным капиталом, поощрить создание новых рабочих мест и способствовать расширению производства. Каждый дополнительно принятый на работу рабочий обеспечивал своему нанимателю уменьшение на 400 марок суммы взимаемых с него налогов. Другие изменения в шкале налогообложения способствовали введению сорокачасовой пятидневной рабочей недели за счет найма возможно большего количества рабочих. Мы надеялись создать, так сказать, «с черного хода» мощный стимул для развития промышленности, одновременно проводя меры социального реформирования. Несмотря на это, социалистические партии выступали против всех аспектов нашего плана.

Государство находилась в достаточно скверном финансовом положении. Было подсчитано, что 23,5 миллиона немцев — примерно 36 процентов населения — зависели от общественных фондов. В это число входили государственные служащие, армия, пенсионеры и безработные. Такое бремя делало свободное взаимодействие экономических сил почти невозможным. Упомянутые 2,2 миллиарда марок были получены из внутренних источников, без использования в очередной раз международных займов. Это потребовало использования наших последних резервов, и успех всего плана зависел от того, удастся ли нам употребить суммы, ранее уходившие на выплату пособий по безработице, на что– либо более производительное. За первый месяц реализации программы наши надежды сильно окрепли ввиду сокращения числа безработных на 123 000 человек.

С долговременной точки зрения не менее важной представлялась реформа избирательного законодательства. Новые выборы в рейхстаг были назначены на 6 ноября, и мы старались изыскать какой-то способ провести их уже по новой схеме голосования. Но изменить избирательный закон при помощи чрезвычайного декрета было невозможно. Система пропорционального представительства была зафиксирована в конституции, а в то время не существовало ни малейших шансов на формирование большинства, необходимого для принятия соответствующей конституционной поправки. Единственная надежда заключалась в возможном успехе наших усилий по вытеснению нацистов с ключевых позиций, занимаемых ими среди других партий на политической арене. Если бы нам не удалось этого сделать, то мы намеревались убедить президента порвать с конституцией ради того, чтобы обеспечить избрание парламента, способного действительно заниматься государственными делами.

Правительство находилось не в лучшем положении, чем во время предыдущих выборов, и было вынуждено в большей или меньшей степени позволять событиям развиваться «своим чередом». Мы рассматривали возможность создания новой партии, специально ориентированной на поддержку президента, но я отверг эту идею, поскольку она противоречила нашему намерению держать правительство вне влияния политических партий, занимая позицию над ними. Так или иначе, времени для организации такой партии в общенациональном масштабе у нас не оставалось. Нашей основной слабостью было то, как справедливо информировал свое правительство 19 сентября сэр Горас Рэмболд, что «…люди, желающие поддержать правительство Папена, число которых в настоящее время растет, просто не знают, за кого им голосовать».

Даже Теодор Вольф, стоявший на противоположном от меня политическом полюсе, писал в «Berliner Tageblatt», что в умерен– ных и либеральных кругах существует заметное сочувствие к моему правительству. Но он же задавал вопрос, каким образом может эта симпатия быть преобразована в поддержку на выборах. Всякий, кто хотел голосовать за меня, должен был одновременно вкусить от кислого националистического яблока, а это, указывал Вольф, могло оказаться слишком высокой ценой. Можно почти не сомневаться в его правоте. Если бы наша консервативная партия была умеренной и прогрессивной, для громадного количества людей оказалось бы намного проще оказывать ей поддержку и служить опорой моему правительству. Но любая попытка изменить ее характер разбивалась о «скалу» личности Гугенберга. Казалось вероятным, что даже партия центра на этот раз потеряет часть голосов. Каждый, кто хотел бы поддержать мое правительство, был вынужден голосовать за партию немецких националистов. Между тем, если бы нам удалось отнять у нацистов пятьдесят или шестьдесят депутатских мест, это лишило бы их ключевой позиции и угроза их возможного союза с коммунистами могла быть устранена.

Нельзя сказать, что мы вовсе не добились успеха. Нацисты потеряли на новых выборах 35 мест, но и тех 195 мандатов, которые у них остались, по-прежнему хватало для того, чтобы они имели право принимать участие в любом коалиционном правительстве большинства. Сложившаяся ситуация была действительно очень серьезна, продолжение политической жизни в рамках веймарской конституции становилось делом весьма проблематичным. Потеряй нацисты еще какое-то количество голосов и появись возможность создать правительство без их участия, тогда, может быть, и существовал бы шанс на продолжение инициированной мной политики. Но на деле вышло, что социалисты получили 121 место, коммунисты — 100, партия центра — 70 и немецкие националисты — 51. «Staatspartei» — бывшая демократическая партия — сохранила только двух своих депутатов.

Когда эти результаты стали известны, моей первой мыслью было узнать, какое впечатление они произведут в других европейских странах. Двумя днями раньше я проводил пресс-конференцию, на которой в очередной раз повторил те положения, принятия которых мне не удалось добиться в Лозанне. Существование сильного германского правительства было важно не только для самой страны, оно одновременно являлось определяющим фактором поддержания мира в Европе. До тех пор, пока нацистская партия может паразитировать на народном негодовании, вызванном дискриминационными статьями Версальского договора, Германия будет лишена надежды на нормальную политическую жизнь. Спустя три года Гитлер организовал сильную центральную власть другого типа, которая не имела ничего общего с теми принципами, которые отстаивал я. И он смог тогда получить все то, чего другие государства ни в коем случае не были склонны уступить мне или моим предшественникам. Но к тому времени они сами уже не могли управлять ситуацией.

Я приступил к первой серии консультаций с руководителями политических партий. Социалисты вообще не пожелали начинать вступать в переговоры. Доктор Каас от имени партии центра заявил: «Единственный выход из возникшего теперь неприемлемого положения заключается в создании правительства, которое, защищая права президента и располагая полнотой власти, восстановило бы нормальные отношения с народными представителями и обеспечило создание парламентского большинства, как того требует ситуация». Но со мной его партия сотрудничать отказалась.

Упомянутое Каасом большинство можно было создать только при участии нацистов. Гитлер же, со своей стороны, принял решение обойтись без парламентского большинства. Но историкам, возможно, будет интересно узнать, что партия центра в этот критический момент рассматривала создание кабинета, возглавляемого Гитлером, как единственный возможный выход из impasse{103}. Я не в состоянии понять, каким образом этот факт можно примирить с утверждением, что именно я и есть тот человек, который привел Гитлера к власти.

Так или иначе, но я должен был иметь с ним дело. После нашей встречи в августе мне пришлось для этого отбросить в сторону личную неприязнь. Вот что я писал ему:

«Когда я 1 июня был назначен главой президентского кабинета, это было сделано в предположении, что будет предпринята попытка объединить все патриотические силы в стране. В то время вы приветствовали решение президента и обещали такому кабинету свою поддержку. После выборов, состоявшихся 31 июля, была сделана попытка объединить эти патриотические силы в коалиционное правительство, но вы поставили условие, что такая коалиция должна быть сформирована под вашим руководством. По известным вам причинам президент не счел возможным предложить вам пост канцлера…

Недавние выборы 6 ноября определили новую ситуацию и новую возможность для объединения страны… Национал-социалистическая пресса объявила, что с моей стороны было бы наглостью пытаться вступить в переговоры с любым политиком, способным возглавить дело национального единения. Тем не менее я считаю своим долгом обратиться к вам в ходе моих сегодняшних консультаций. Мне стало известно из вашей прессы, что вы по-прежнему отстаиваете свое право на пост канцлера…

Я, как и раньше, уверен, что лидер крупного национального движения при всех обстоятельствах обязан консультироваться по всем текущим вопросам и мерам, которые следует в этой ситуации предпринять, с действующим ответственным руководителем государственной политики. Нам следует постараться забыть ожесточение предвыборной кампании и поставить благо страны, которой мы оба стремимся служить, над всеми остальными соображениями».

Я рассчитывал обратиться к лучшим качествам, которыми мог обладать Гитлер как государственный деятель, но он наотрез отказался вступить со мной в переговоры. Отпор, данный его амбициям в августе, по-видимому, продолжал его раздражать. Он согласился рассмотреть только письменное обращение, в котором я должен был отказаться от всей своей экономической и политической программы. Процитированное мной письмо было названо моим обвинителем на Нюрнбергском процессе «непристойным»; однако мне не ясно, почему я должен был обращаться невежливо с политическим противником, которого приглашал принять участие в консультациях по поводу создания коалиции.

Шансы достичь какого-нибудь успеха в переговорах с политическими партиями были крайне малы. Партиям, находившимся в оппозиции, было нелегко отойти от заявленных в их программах принципов и целей. Единственная группа, на которую я мог рассчитывать, была Баварская народная партия, достаточно влиятельная, но малочисленная. Месяцем ранее я посетил Мюнхен, чтобы заверить членов земельного правительства в том, что меры, которые мы были вынуждены применить в Пруссии, были только временными, и ознакомить их со своими планами конституционной реформы. Баварский кабинет выразил полную поддержку моим планам по обеспечению большей устойчивости федерального правительства и большей ответственности депутатов рейхстага. Я продолжал надеяться, что баварский премьер-министр доктор Хельд использует [для моей поддержки] свое влияние в партиях центра и немецких националистов.

17 ноября я был вынужден сообщить президенту, что мои переговоры с партиями успеха не принесли. Занятые ими позиции исключали всякую надежду провести мои реформы через парламент. Как только рейхстаг соберется снова, оппозиция моментально вынесет еще один вотум недоверия, что сделает невозможным всякое дальнейшее сотрудничество между кабинетом и парламентом. На создание коалиционного правительства под моим руководством не было никакой надежды. Я посоветовал президенту пригласить лидеров партий, для того чтобы они могли лично высказать собственные предложения по вопросу формирования такого правительства. Теоретически все они, за исключением социалистов, поддерживали именно такое решение. Наилучшим способом обеспечить президенту полную свободу действий и избавить его от окружающей атмосферы недовольства и личных обид был уход правительства в отставку en bloc{104}. На заседании кабинета, проведенном непосредственно перед моим свиданием с президентом, я предложил, что нам следует продолжать исполнять свои обязанности до тех пор, пока не возникнет уверенность в возможности формирования нового правительства. Однако Шлейхер настаивал на том, что президенту надо предоставить свободу выбора, и в конце концов я с ним согласился.

Президент был самым серьезным образом озабочен таким поворотом событий. Он, как мне кажется, был уверен, что не добьется с партийными лидерами большего успеха, чем это удалось мне. Более всего он упорно не желал отказа от концепции президентского кабинета и возврата к ненадежным методам парламентского правления. Я поддержал его решимость, будучи уверен, что некоторые парламентарии могли бы получить хороший урок, оставшись один на один с проблемой формирования правительства большинства. Когда все партийные лидеры выскажут свои соображения, у президента появится хорошая возможность сформировать еще один собственный кабинет.

Левая и центристская пресса пришла в восторг от моей отставки. У печатных органов правых нашлось для моего правительства несколько добрых слов; они в основном настаивали на том, что не следует отказываться от принципа кабинета, стоящего над политическими партиями. «После тринадцати лет партийных баталий народ, ища спасения, до такой степени уверился в необходимости введения авторитарного правления, что даже партии, наиболее преданные парламентским принципам, более не видят в них решения наших проблем, — писала 18 ноября «Deutsche Tagezeitung». — Это крупнейшее историческое событие, которое будет иметь решающее влияние на ту форму, которую в будущем примет конституция рейха. О правительстве Папена можно сказать, что оно стало новой отправной точкой германской политической жизни».

18 ноября Гинденбург принял лидеров правых и партии центра, Гугенберга, Кааса и Дингелди. Социалистов не пригласили, так как они в направленном мне письме ясно дали понять, что не собираются участвовать в коалиционном правительстве. На следующий день Гинденбург встретился с Гитлером и просил его, как лидера сильнейшей партии, рассмотреть возможность формирования коалиционного правительства, о готовности принять участие в котором уже заявили руководители правых и центристских партий. Ему было определенно сказано, что он волен сам занять пост канцлера. 23 ноября Геринг привез письменный ответ Гитлера. В нем сообщалось, что Гитлер не видит для себя возможности разрешить правительственный кризис чисто парламентскими методами, поскольку это противоречило бы его основным принципам.

После этого Гинденбург обратился к лидеру партии центра Каасу, который сообщил ему, что Гитлер даже не озаботился прозондировать лидеров других партий по вопросу формирования работоспособного большинства. Теперь Каас взял это на себя, надеясь на основе минимальной программы реформ добиться такого соглашения, которое позволило бы собрать парламентское большинство. Вскоре у него возникли трудности с Гугенбергом, а нацисты вообще уклонились от переговоров под тем благовидным предлогом, что, хотя они и готовы к обсуждению практических решений, но не видят способа их реализации. В итоге Каас был вынужден сообщить президенту, что в продолжении контактов с партийными лидерами он не видит никакого смысла.

Было ясно, что Гитлер не намерен позволить втянуть себя в попытки разрешения кризиса парламентскими методами. Если он согласится взяться за формирование кабинета, то это должен быть президентский кабинет, наподобие моего. Это был шаг, на который Гинденбург еще не мог пойти, и создавшаяся тогда ситуация косвенно проливает интересный свет на утверждение прокурора в Нюрнберге о том, что Гитлер был приглашен принять участие в этих переговорах потому, что я «настойчиво рекомендовал президенту сделать канцлером Гитлера». На самом же деле к 26 ноября Гинденбург оказался перед необходимостью создания нового президентского кабинета, основной проблемой которого стало бы управление государством при наличии совершенно неработоспособного парламента.

Таково было положение, когда Гинденбург попросил меня и Шлейхера навестить его вечером 1 декабря. Результаты нашего совещания оказали решающее влияние на последующие события. Президент сначала попросил меня высказать свои соображения по поводу наших дальнейших действий. Я коротко описал ему подробности двух наших безуспешных попыток привлечь к участию в президентском кабинете представителей национал-социалистической партии. Гитлер отверг предложения войти в коалицию с другими политическими партиями для создания правительства, опирающегося на парламентское большинство. Теперь, когда эту возможность можно было исключить из рассмотрения, единственным условием, при котором Гитлер был согласен взять на себя ответственность, оставалось назначение его главой нового президентского кабинета, не зависящего от поддержки партий и не связанного с ними как-то иначе. В связи с этим возникал вопрос — изменилось ли что-нибудь в ситуации с 13 августа, когда президент еще не был согласен рассмотреть такое решение. Мне казалось, что у него не было с тех пор оснований изменить свое отношение к данному вопросу. Разнузданное поведение членов нацистской партии за прошедшие с тех пор месяцы давало все основания усомниться в наличии у Гитлера качеств серьезного государственного деятеля. Если президент до сих пор не изменил своей оценки ситуации, с которой мы со Шлейхером были согласны, то не возникало ни малейших сомнений в том, что в стране существовало критическое положение, требовавшее применения чрезвычайных мер. Возникли обстоятельства, не предусмотренные веймарской конституцией.

Поэтому я предложил, чтобы мое правительство продолжило еще некоторое время выполнять свои обязанности. Мы будем выполнять нашу экономическую программу и проведем экстренные переговоры с земельными парламентами по вопросу изменения конституции. Не было никаких оснований надеяться на то, что новоизбранный рейхстаг не поведет себя в точности так, как и предыдущий. Если парламент будет препятствовать работе правительства, то оно должно будет в течение короткого времени обойтись вовсе без его участия в управлении. Тем временем предлагаемые нами конституционные поправки следовало вынести на референдум или представить для одобрения нового национального собрания. Я понимал, что подобная процедура потребует нарушения президентом действовавшей в тот момент конституции.

Положение было настолько серьезным, что я пришел к выводу: президент поступит оправданно, если поставит благополучие нации выше своей присяги на верность конституции. Я сказал ему, что понимаю, насколько трудным будет такое решение для человека, который всегда ставил выполнение данного слова превыше всего остального, но напомнил, как сам Бисмарк однажды счел необходимым посоветовать прусскому монарху нарушить конституцию для блага своей страны. Как только необходимые реформы будут вотированы, станет возможно передать обязанности по выработке законодательства новому парламенту.

После этого пришел черед высказать свое мнение Шлейхеру. Он сказал, что у него есть план, выполнение которого может избавить президента от необходимости совершить этот последний отчаянный шаг. Если он сам возглавит правительство, то надеется вызвать в национал-социалистической партии раскол, который позволит создать в нынешнем рейхстаге парламентское большинство. Потом Шлейхер дал подробные объяснения по поводу существующих в нацистском движении разногласий, которые делали более чем вероятным, что он сможет получить поддержку Георга Штрассера и еще примерно шестидесяти нацистских депутатов рейхстага. Самому Штрассеру и еще одному или двум из его ближайших сторонников будут предложены посты в правительстве, которое будет опираться на поддержку профессиональных союзов, социал-демократов и буржуазных партий. Это позволит создать большинство, которое сможет провести через рейхстаг экономическую и социальную программы правительства Папена.

Здесь вмешался я и высказал самые серьезные сомнения в осуществимости этого плана. Мне казалось крайне маловероятным, что левое крыло нацистской партии может отколоться, поскольку все члены партии приносили личную клятву верности Гитлеру. Однако контакты Шлейхера с нацистами были значительно более тесными, чем мои, и он был, вероятно, прав в своих предположениях. В любом случае подобный эксперимент провести стоило. Главные же мои возражения были более основательны. Начиная с 1 июня президент не прекращал поисков средства, способного предотвратить крах парламентской системы. Независимый кабинет был создан для разработки плана реформ, которые должны были обеспечить лучшие отношения между администрацией и парламентом. Реализация плана Шлейхера будет означать отказ от такой линии поведения. Даже если Шлейхер добьется большинства в парламенте, это большинство не может оказаться достаточно сильным, чтобы провести основные реформы, а потому предлагаемое им решение — не только временное, но просто неудовлетворительное.

Президент сидел молча, очень внимательно выслушивая наши аргументы. Он должен был принять сейчас одно из самых важных решений в своей долгой жизни. Он не вмешивался в нашу дискуссию, но после того, как мы оба закончили изложение своих взглядов, помолчал секунду, поднялся на ноги и объявил: «Я намерен последовать предложению господина фон Папена. — Потом повернулся ко мне и добавил: — Господин рейхсканцлер, я прошу вас немедленно приступить к проведению консультаций, необходимых для формирования правительства, которому я поручу исполнение вашего плана».

Шлейхер был просто ошеломлен. Он явно не ожидал, что старый фельдмаршал может решиться взвалить на свои широкие плечи груз ответственности за нарушение конституции. Когда мы уходили, я в последний раз попытался со Шлейхером объясниться: «Я хорошо понимаю, почему вы хотите взять бразды правления в свои руки после того, как так долго направляли деятельность правительства из-за кулис. Но у меня имеются весьма серьезные сомнения в целесообразности предложенного вами плана. Не лучше ли будет решить этот вопрос раз и навсегда, изменив конституцию, чем прибегать к очередным временным мерам? Я в течение шести месяцев обещал народу, что будет найдено окончательное решение экономических проблем. Мы, добавлю — с вашего согласия, поставили на карту престиж самого президента, зависящий теперь от нашей способности решить этот вопрос. Наверняка мы не имеем права рисковать авторитетом президента — единственным фактором стабильности в государстве, при том беспорядке, который последует за введением очередных временных мер.

Я готов передать вам пост канцлера, если вы будете исполнять пожелания президента. В любом случае это будет, по всей вероятности, наилучшим выходом из положения, поскольку в самом крайнем случае в вашем распоряжении всегда есть армия. Вопрос заключается не в личностях, а в необходимости немедленных действий. Я по-прежнему считаю, что будет удобнее на несколько месяцев оставить во главе всех дел меня, — до того момента, когда будут приняты конституционные поправки и восстановится нормальная парламентская жизнь. Я стал настолько противоречивой фигурой, что могу позволить себе взять на себя дополнительную ношу, приняв всю ответственность за то, что совершенно необходимо сделать. После этого я уйду в отставку, а вы сможете возглавить правительство, имея все основания надеяться на удачное начало».

Шлейхер слушал меня с нескрываемым осуждением. За последние недели я обратил внимание на то, что он перестал вести себя со мной с прежней прямотой и откровенностью, а в наших взаимоотношениях появилось охлаждение. Когда мы прощались, так и не достигнув взаимопонимания, он заметил: «Monchlein, Monchlein, du gehst einen schweren Gang»{105}.

После этого драматического свидания я возвратился в рейхсканцелярию. Я все еще пребывал в изумлении от неожиданного volte-face{106}, проделанного Шлейхером. Он всегда оказывал политике нашего кабинета полную поддержку и сам был, в сущности, инициатором некоторых наших мероприятий. Он никогда не давал мне оснований думать, что он не согласен с проводимым мной курсом. Совсем недавно, 10 сентября, во время нашей с ним встречи, он заявил: «Я не желаю отказываться от института президентского кабинета ради возврата к партийной политике. Я посчитал бы вероломством по отношению к президенту любое действие, ставящее под угрозу существование теперешнего кабинета». Я предполагал, что могу надеяться на его неизменную поддержку. Наши личные отношения с ним всегда были достаточно тесными для того, чтобы он мог сообщить мне, что не может более оказывать ее.

Я решил, что должен обсудить возникшее положение с кем– нибудь из членов своего кабинета, и попросил Гюртнера и Эльтца приехать ко мне. Я рассказал о беседе, в которой только что участвовал, и сообщил им о полученном сейчас от президента указании. Когда я спросил, готовы ли они разделить со мной новую тяжкую ответственность, оба согласились без колебаний. Они и без того считали, что страна находится в совершенно отчаянном положении, и были уверены, что предлагаемое решение — единственно возможное. Для меня стало большим облегчением узнать, что такие люди, как всеми уважаемый юрист Гюртнер и мудрый, опытный Эльтц, находятся на моей стороне, отчего моя решимость окрепла еще больше.

Потом они рассказали мне о разговорах, которые Шлейхер вел в последние две недели с некоторыми членами правительства. В них он высказывал мнение, что в случае, если мне вновь будет доверен пост канцлера, то без того напряженная ситуация в стране неминуемо скатится к гражданской войне. А это вынудит рейхсвер вмешаться, чтобы поддержать авторитет государства, взявшись тем самым за выполнение задачи, для которой армия не предназначена и которая превосходит ее возможности. К тому же известно, что очень многие молодые офицеры симпатизируют национал-социалистам, и он не желает принимать на себя ответственность за возможные последствия их вмешательства.

Мои друзья выразили убеждение, что взгляды Шлейхера могли произвести на большинство членов кабинета эффект, достаточный для того, чтобы они отказались сплоченно поддержать меня при выполнении этой новой, трудновыполнимой задачи. Без сомнения, ситуацию требовалось прояснить. На это я ответил, что Шлейхер никогда не высказывал мне подобных опасений и, по крайней мере в моем присутствии, не делал президенту даже малейшего намека на то, что рейхсвер может оказаться не в состоянии поддержать законность и порядок в случае введения нами чрезвычайного положения. Тут я прервал наш разговор и назначил заседание кабинета на следующий день, утром 2 декабря.

На заседании я дал коллегам полный отчет о своей встрече с президентом и о полученном мной новом указании. Я не оставил у них сомнений в том, что открытое столкновение с национал-социалистами стало теперь неизбежным. После этого я сообщил, что Гюртнер и Эльтц вчера рассказали мне о тех соображениях, которые Шлейхер высказывал некоторым членам кабинета и о которых я до того момента не имел ни малейшего представления. Для выяснения обстоятельств дела я попросил министра обороны аргументированно изложить свое мнение о сложившейся ситуации.

Шлейхер поднялся из-за стола и заявил, что выполнить директиву, полученную мной от президента, не представляется возможным. Любая попытка, предпринятая в этом направлении, ввергнет страну в хаос. Полиция и вооруженные силы не смогут гарантировать бесперебойную работу транспорта и служб снабжения в условиях всеобщей забастовки, как не смогут они и обеспечить поддержание законности и порядка в случае возникновения гражданской войны. Генеральный штаб провел исследование касательно обязанностей упомянутых структур в подобной ситуации, а он, в свою очередь, приказал майору Отту, который отвечал за составление необходимых планов, предоставить себя в распоряжение кабинета и сделать доклад. Как министр обороны, он считает своим долгом не вмешивать армию во внутренние политические конфликты. Вооруженные силы существуют не для того, чтобы принимать участие в гражданской войне.

В ответ я сказал Шлейхеру, что согласен с его мнением об ограниченной ответственности армии в деле поддержания законности и порядка. Я не был согласен с его утверждением о неизбежности всеобщей забастовки или гражданской войны, а также с тем, что силы полиции окажутся не в состоянии поддержать общественный порядок. С мнением Генерального штаба несомненно следовало ознакомиться, а потому я предложил пригласить майора Отта и выслушать его сообщение.

Вот что написал сам Отт, который впоследствии стал послом в Токио, о сделанном им тогда докладе:

«По мере осложнения внутриполитической ситуации Верховное командование предприняло исследование возможностей вооруженных сил в части выполнения их долга в отношении правых и левых экстремистов в условиях чрезвычайного положения. Возглавляя в то время Политический департамент военного министерства, я получил приказ провести тактическую разработку связанных с выполнением указанной задачи потребностей и обязанностей. В ноябре было организовано совещание представителей тех ветвей власти, участие которых в реализации декрета о введении чрезвычайного положения представлялось наиболее вероятным. Оно продолжалось три дня и занималось исследованием ситуаций, возникновения которых можно было ожидать в различных частях страны. Было сделано сопоставление тех мероприятий, проведение которых в условиях чрезвычайного положения представлялось необходимым, с теми, которые можно было считать выполнимыми. Требования изменялись от района к району, однако ресурсы земель во всех случаях были признаны недостаточными.

В Восточной Пруссии принципиальное значение имела оборона государственных границ. Пограничные линии, установленные Версальским договором, по-прежнему оставались спорными, а в отношениях с Польшей сохранялось значительное напряжение. Существовала вполне определенная вероятность того, что внутренний конфликт в Германии может быть использован радикальными кругами в Польше как основание для интервенции. Германские гарнизоны в Восточной Пруссии будут в таком случае отрезаны от основной территории страны и должны будут рассчитывать исключительно на собственные ресурсы. Даже помощь, оказываемая милицией{107}, сведется только к использованию относительно слабых сил пограничной обороны. Большая часть этих резервов будет состоять из молодежи, среди которой национал-социалистическое движение завербовало много сторонников, лояльность которых полностью гарантировать невозможно. Выполнение двойной задачи — по обороне границ и обеспечению внутреннего порядка — почти наверняка сделает невозможным поддержание воинской дисциплины.

Наиболее вероятное развитие событий в Гамбурге — забастовка портовых рабочих. Она парализует работу порта и будет препятствовать ввозу продовольствия и доставки экспортных грузов. Военизированные и вспомогательные силы, находящиеся в распоряжении земельных властей, будут недостаточны для поддержания работы важнейших служб. В Руре можно ожидать прекращения всей работы на шахтах и в тяжелой промышленности. Судоходство по Рейну прекратится, а сепаратистские элементы возобновят свою активность. Безоговорочное запрещение любого вмешательства вооруженных сил в демилитаризованной зоне создаст дополнительные трудности. Местная жандармерия является там единственным представителем сил поддержания законности и порядка, а она доказала уже свою полную неэффективность во время предыдущих беспорядков. Опыт последних нескольких месяцев показал, что в случае решительных действий против коммунистов невозможно полагаться на полицию. Поэтому нельзя гарантировать защиту экономической жизни страны.

Похожие соображения справедливы применительно ко всем остальным частям страны. Не существует возможности создания резервов для действий в наиболее угрожаемых районах. Поэтому я проинформировал министра обороны о том, что, хотя административные меры по выполнению декрета о введении чрезвычайного положения могут быть пущены в ход незамедлительно, подробное исследование показало, что одновременная охрана границ и защита общественного порядка от действий коммунистов и нацистов находятся за пределами возможностей федерального и земельных правительств. В связи с этим правительству рейха было рекомендовано воздерживаться от введения чрезвычайного положения».

Следует отметить, что этот доклад отчетливо свидетельствует о тех ограничениях на действия внутри страны, которые накладывались на нас Версальским договором. Но стоявшая тогда перед нами задача требовала практического решения. После того как Отт вышел, стало ясно, что большинство членов кабинета согласно с его оценками. Я закрыл заседание и объявил присутствующим, что, ввиду возникновения новых обстоятельств, я должен немедленно доложить обо всем президенту, главным образом потому, что Шлейхер не счел необходимым сообщить ему вчера о своих соображениях.

Я сразу отправился на прием к президенту, дал ему полный отчет обо всем происшедшем и спросил, остается ли в силе полученная мной вчера директива. Хотя у меня и не возникало сомнений относительно возникновения беспорядков на местах, я не был убежден в неизбежности всеобщей забастовки, хотя коммунисты наверняка постараются ее организовать. Попытка, предпринятая на этот счет в июле, особого успеха не имела. Если удастся убедить народные массы в том, что единственными целями моего правительства являются увеличение занятости населения и восстановление работы демократических институтов, даже если для достижения этих целей и потребуется принять строгие меры против коммунистов и нацистов, то я не видел причин опасаться гражданской войны.

Я признавал, что мои рассуждения лежат в области предположений. В крайнем случае, ответственность за армию нес Шлейхер, в конечном же счете — сам президент. Я был согласен с мнением Шлейхера о том, что, привлекая армию, мы идем на большой риск, но в тот момент были возможны всего два выхода из положения. Если мне придется исполнять полученную вчера директиву, то Шлейхера следовало заменить на посту министра обороны каким– нибудь другим офицером, который считал бы для себя обязательным проведение правительственной политики. Другой вариант состоял в том, чтобы пойти на предложение Шлейхера и назначить его канцлером.

Старый фельдмаршал выслушал меня молча. Когда он заговорил, в его голосе не слышалось больше тех уверенных интонаций, которые присутствовали всего за двадцать четыре часа до этого. «Дорогой мой Папен, — сказал он, — ты бы плохо обо мне подумал, если бы я изменил свое решение. Но я слишком стар и очень много повидал в жизни, чтобы принять на себя ответственность за возникновение гражданской войны. Единственная оставшаяся у нас надежда — в том, чтобы дать возможность попытать счастья Шлейхеру». Когда я пожал ему руку и повернулся, чтобы уходить, по его щекам катились две крупных слезы. О степени взаимного доверия и уверенности друг в друге, которые существовавали между нами, можно, вероятно, судить по надписи, которую он сделал на своей фотографии, присланной мне несколько часов спустя в виде прощального подарка: «Ich hatt' einen Kameraden!»

На следующий день я получил он него написанное им собственноручно письмо:

«Я принял Ваше прошение об освобождении вас от постов рейхсканцлера и рейхскомиссара Пруссии. Я сделал это с тяжелым сердцем и только в ответ на те доводы, которые Вы сочли возможным мне представить. Мое доверие к Вам и уважение, испытываемое мною к Вам и всему Вами сделанному, остается непоколебимым. За короткое время Вашего пребывания в должности я полностью оценил бескорыстие Вашей работы, Вашу любовь к нашей стране и Ваш прекрасный характер. Я никогда не забуду нашу совместную работу и хочу выразить Вам от своего имени и от имени всей страны свою признательность за все совершенное Вами в продолжение нескольких последних трудных месяцев.

Прошу Вас принять мои наилучшие пожелание на будущее. С дружеским приветом,

фон Гинденбург».

Едва ли стоит добавлять, что моя окончательная отставка была с восторгом встречена нацистами, партией центра и партиями левого толка. Только либеральная и консервативная пресса нашли слова одобрения моей администрации. На прощальном заседании кабинета я поблагодарил министров за их сотрудничество и просил всех, кто останется на своих постах, продолжать работать на благо страны вместе с моим другом и преемником. Шлейхер, со своей стороны, предложил мне занять пост посла в Париже. Это предложение было для меня в высшей степени заманчиво, поскольку предоставляло прекрасную возможность для укрепления франко-германских отношений. Я обсудил эту идею с президентом, но он попросил меня временно не соглашаться на это назначение. Он с радостью увидел бы меня в Париже, но ближайшее будущее сулило столько трудностей, что он предпочитает иметь меня в пределах досягаемости, с тем чтобы время от времени иметь возможность советоваться со мной. Я не мог заставить себя отклонить его просьбу и остался в Берлине.

Глава 13

От Шлейхера к Гитлеру

Правительство Шлейхера. — Завтрак у Шредера. — Финансирование нацистской партии. — Земельные выборы в Липпе{108}. — Шлейхер в затруднительном положении. — Провал заговора Штрассера. — Последнее усилие Шлейхера. — Homo regius{109}. — Контакты с Гитлером. — Правительство Гитлера сформировано. — Размышления о Шлейхере

Первая политическая декларация Шлейхера содержала мало вызывающих противоречия положений. Он, без сомнения, намеревался заделать брешь между правительством и политическими партиями. В декларации больше не содержалось упоминаний о реформах и делался акцент на восстановление экономики. Если его политике суждено было привести к успеху, то выбранная им линия поведения являлась единственно правильной. Он несколько раз одобрительно отозвался обо мне и дал понять, что мы расстались, сохранив наилучшие отношения. Общественность даже намеком не была осведомлена о драматических событиях последних сорока восьми часов.

Большинство моих близких друзей весьма критически отнеслись к тому, что я оставил свой пост в такой решающий момент. Вероятно, они были правы. Это истинная правда, что я не испытывал личной неприязни к Шлейхеру. Он был, без сомнения, оправдан уже тем, что принял на себя всю полноту ответственности за развитие политических событий, которыми он так долго управлял из-за кулис. Наши расхождения с ним лежали в политической области, и я не хочу сводить их к мотивам личного характера. Через две недели я стал почетным гостем на обеде, дававшемся берлинским «Геррен-клубом», на котором я выступил тогда с обзором шести месяцев работы моего правительства, особо остановившись на необходимости проведения реформ в том виде, как это представлялось мне. В том выступлении, как и сейчас на этих страницах, я отнес начало ухудшения политической ситуации к моменту, когда Брюнингу в преддверии президентских выборов не удалось добиться присоединения к своей коалиции нацистов, пока такая вероятность все еще существовала.

Там присутствовало более трехсот человек, и мы продолжали обсуждать политическую ситуацию еще в течение долгого времени после окончания обеда. В числе гостей оказался банкир из Кельна по фамилии Шредер. Мы провели вместе несколько минут, разговаривая на столь общие темы, что только дальнейшее развитие событий позволило мне вспомнить этот эпизод. Насколько я мог понять, он придерживался того мнения, что правительство по– прежнему обязано достичь какого-то компромисса с Гитлером. Быть может, он считал, что все еще сохраняется возможность добиться поддержки нацистским движением мероприятий, необходимых для восстановления экономики страны. Когда он высказал предположение, что существует шанс на установление моего личного контакта с Гитлером, я согласился им воспользоваться.

Кажется, что в моем согласии не было ничего экстраординарного, поскольку Шлейхер и я до этого месяцами искали возможность установить рабочие отношения с нацистами. Так, с моей точки зрения, обстояло дело. Если бы я отнесся к этому случаю сколько-нибудь серьезно, то непременно рассказал бы о нем Шлейхеру еще до своего отъезда из Берлина. Но вышло так, что я уехал домой в Саар перед самым Рождеством, так и не вспомнив о том разговоре, и получил напоминание о нем только 28 декабря, когда Шредер позвонил мне и поинтересовался, буду ли я свободен в ближайшие несколько дней, чтобы встретиться с Гитлером. Я сказал ему, что 4 января выеду в Берлин через Дюссельдорф, и, если он того захочет, могу по пути сделать остановку в Кельне.

Так, не предвещая ничего необычного, было подготовлено свидание, ставшее наиболее спорным событием из всего того, в чем я принимал участие за всю жизнь. На заседаниях Нюрнбергского трибунала обвинение называло мой завтрак с Гитлером началом заговора, имевшего целью приход к власти нацистов. Такое истолкование было почти невероятно по своей наивности; большинство политических партий в тот или иной момент на протяжении 1932 года были готовы рассмотреть возможность своего участия в правительстве с Гитлером в роли канцлера. Возможно, мне удастся теперь раз и навсегда расставить факты по своим местам.

Десятки раз меня спрашивали, почему вообще могла произойти моя беседа с Гитлером. Ответ на это очень прост. Нацисты имели в рейхстаге 195 депутатских мест и оставались во время правления Шлейхера крупнейшей политической силой. Я до сих пор серьезно сомневаюсь, что Шлейхер смог бы осуществить раскол их партии. Если бы ему это удалось, он тем не менее получил бы в парламенте только весьма нестабильное большинство. Конституционная реформа оставалась столь же необходимой, как и раньше, а собрать требующееся для ее проведения большинство по-прежнему было невозможно. Существуют свидетельства, показывающие, что в том случае, если бы раскол партии действительно произошел, ее не вошедшее в правительство крыло, вероятнее всего, объединилось бы в одну команду с крайне левыми, на что они из тактических соображений не единожды демонстрировали готовность пойти. Мы со Шлейхером всегда соглашались с тем, что такого развития ситуации следует избегать любой ценой. Мне по-прежнему кажется, что лучше всего было бы взвалить часть ответственности за управление страной на нацистскую партию в целом. К декабрю план Шлейхера уже доказал свою непригодность. Штрассер действительно вышел из партии после яростных препирательств с Гитлером, но ни один из ее сколько– нибудь влиятельных членов за ним не последовал. Мне кажется, что все ходившие тогда слухи о слабости партии были сильно преувеличены. Гитлер восстановил дисциплину с присущей ему безжалостностью. Предполагалось, что их финансы находятся в скверном состоянии, что было совсем неудивительно, если принять во внимание суммы, затраченные ими на ноябрьские выборы. Однако в финансовом отношении партии всегда удавалось держать голову над водой, вне зависимости от того, получала она деньги от промышленных кругов или же из-за границы — вопрос, на котором я еще остановлюсь позднее.

Я полагал, что возможно еще убедить Гитлера принять участие в правительстве Шлейхера. Некоторые влиятельные нацисты были уверены: потери, понесенные партией на ноябрьских выборах, означают, что движение прошло пик своего влияния, и они поступят весьма благоразумно, незамедлительно вступив в правительство. Я не имел ни малейшего желания причинять Шлейхеру неприятности, а думал скорее о возможности продолжить обсуждение вопросов, поднятых на переговорах, которые я начал с Гитлером в августе. Я, по всей вероятности, испытывал бы меньше оптимизма, если бы знал о новой попытке Шлейхера, предпринятой им во второй половине ноября, завязать отношения с Гитлером. Майор Отт, с которым мы уже встречались раньше, будучи доверенным лицом Шлейхера, смог дать Нюрнбергскому трибуналу любопытные показания. Он сообщил, что Шлейхер послал его в Веймар к Гитлеру с предложением войти в правительство, которое он надеялся сформировать после моего ухода в отставку. Гитлер с ходу отверг эту идею. Я, однако, в то время ничего об этом не знал и могу только предположить, что у Шлейхера совесть была неспокойна из-за этих переговоров, которые он вел за моей спиной.

Я приехал в дом Шредера около полудня и, помнится, был удивлен, когда какой-то человек, стоявший у входа, сфотографировал меня выходящим из такси. Мне кажется, в расхожей версии описания этой встречи сказано, что она проходила в большом секрете, причем Гитлера одного, без сопровождения, якобы провели в дом тайком через заднюю дверь. На самом же деле он был там не один. Я нашел его в компании Гесса, который был в то время его секретарем, его советника по экономическим вопросам Вильгельма Кепплера и Гиммлера. Еще здесь присутствовал только Шредер. Гитлер и я уединились в одной из комнат. Наша беседа началась довольно неудачно. Он разразился едкой тирадой на тему о том, как скверно я обошелся с ним 13 августа, после чего дал выход своему негодованию по поводу приговоров убийцам из Потемпы. Я заметил, что не вижу смысла в этой вспышке эмоций, и сказал, что приехал не за тем, чтобы выслушивать его излияния. Шредер тогда дал мне понять, что Гитлер хочет возобновить какой-то контакт с правительством и обсудить со мной проблемы ближайшего будущего. Гитлер со своей обычной горячностью полностью завладел разговором. Так продолжалось до тех пор, пока мне, наконец, не удалось прервать его, сказав, что для его движения наступило самое подходящее время, чтобы наладить с правительством отношения ответственного сотрудничества. Если он согласится занять пост вице-канцлера в кабинете Шлейхера, то естественно будет предположить, что не возникнет никаких препятствий для выработки приемлемого соглашения о разделе между ними сфер влияния. Я дошел даже до предположения, что Шлейхер мог бы пойти на создание некоего duumviratus{110} и что я готов предложить ему это решение. Я стремился сделать идею участия Гитлера в правительстве как можно более заманчивой для него при сложившихся обстоятельствах. Если же он по-прежнему не хотел сам вступить в должность, то мое августовское предложение предоставить министерские посты некоторым из его партийных товарищей могло помочь ему стать канцлером.

Наш разговор продолжал крутиться вокруг этого вопроса, пока Шредер не сказал нам, что подан завтрак. Пока Гитлер занимался своими обычными вегетарианскими кушаньями, у меня создалось впечатление, будто он смог рассеять некоторые свои сомнения и выглядел теперь довольным оттого, что я по-прежнему считаю необходимым его участие в управлении государством. Я пообещал ему постараться убедить Шлейхера согласиться с этим решением. Мы не касались с ним в разговоре ни одного из тех вопросов, которые были впоследствии выдуманы прессой, ни разу не поднимали также вопроса о формировании кабинета, в котором Гитлер был бы канцлером, как об альтернативе правительству Шлейхера. Это подтверждают в своей недавно опубликованной переписке и сам Шредер, и Кепплер. Вероятно, именно Кепплер был инициатором этой встречи, имея в виду возобновление контактов со Шлейхером и организацию того, что в наши дни называется, кажется, «горячей линией», для связи с Гинденбургом. В своей записке Шредеру он на следующий день писал: «У меня сложилось впечатление, что встреча прошла весьма успешно, и я хотел бы знать, что думает по этому поводу другая сторона [Папен]». Иными словами, он подтверждает, что мы только старались разрядить обстановку, и вовсе не упоминает о правительстве Гитлера. Вот все, что касается знаменитого завтрака у Шредера. Левая пресса, как и некоторые заграничные органы печати, делала предположения, что настоящей целью нашей встречи была попытка найти средства для поддержания неустойчивого финансового положения нацистской партии. Утверждалось даже, что если я сам и не предоставил в их распоряжение крупных денежных средств, то, во всяком случае, побудил к этому своих друзей промышленников. По этому поводу я могу только сказать, что ни нацистская партия, ни любые ее организации, ни сам Гитлер никогда не получали от меня ни единого пфеннига. Кроме того, я никогда не договаривался с кем бы то ни было об их субсидировании. Во время встречи у Шредера вопрос о финансовом положении нацистского движения вообще не затрагивался.

В целом оценка состояния финансов нацистского движения в тот период представляется весьма противоречивой, поскольку это связано с будущим приходом Гитлера к власти. Кажущиеся убедительными косвенные «доказательства» связали мое имя с ловко составленной басней, с помощью которой предполагалось взвалить на меня ответственность за снабжение Гитлера денежными средствами, в которых он так остро нуждался в тот поворотный, критически важный момент. Боюсь, мне в очередной раз придется разочаровать жадных до скандальных слухов людей, которые так часто находили во мне удобный объект для тренировки своего богатого воображения. Ни единое слово в этих обвинениях не соответствует действительности.

Наилучшим образом документированный отчет о внезапном получении национал-социалистами значительных финансовых средств содержится в книге под названием «De Geldbronnen van het Nationaal Socialisme» («Источники финансирования национал-социализма»), изданной в 1933 году в Голландии. Автор книги был назван «Сиднеем Варбургом». Он приводил исчерпывающий список фамилий, дат и произведенных выплат. Предполагаемый автор публикации утверждал, что американские финансовые группы, с целью обезопасить свои европейские инвестиции, при помощи различных частных посредников и банкирских домов передавали в распоряжение нацистской партии значительные денежные суммы с целью провоцирования государственного переворота и обеспечения финансовой стабильности в Германии. Весь тираж исчез вскоре после выхода в свет, хотя один экземпляр и оказался в моем распоряжении вместе с другой книгой, посвященной той же теме, под названием «Liebet Eure Feinde» («Полюби врагов своих»), написанной Вернером Циммерманом. В ней содержалась глава «Hitler's geheime Geldgeber» («Люди, оказывавшие тайную финансовую поддержку Гитлеру»), в которой воспроизводится оригинальный текст «Сиднея Варбурга» с некоторыми вариациями, в числе которых — появление в списке лиц, сделавших пожертвования, моей фамилии{111}.

Я упомянул об этих публикациях не только из-за того, что они полностью исчерпывают рассказ о предполагаемых событиях, который приобрел такое широкое распространение, но также потому, что эти книги, по всей вероятности, являются его основным источником. Общие положения дискуссии по этому вопросу вновь появились в германской прессе в 1948 году. Поэтому мне доставляет особенное удовольствие впервые процитировать в печати данное 15 июля 1948 года под присягой заявление мистера Джорджа П. Варбурга, в настоящее время являющегося главой семейства американских банкиров, фамилия которых была использована для придания правдоподобия фальшивкам, положившим начало всей этой истории. Я получил его разрешение воспроизвести здесь этот пространный документ-опровержение, который напечатан в виде приложения к этой книге.

Детальное расследование, проведенное мистером Варбургом, установило, что оригинальный текст признаний «Сиднея Варбурга» был написан неким ныне покойным Дж. Д. Шаупом и являлся фальшивкой, что к настоящему времени уже признано его сыном. Утверждение, что «Сидней Варбург» являлся сыном покойного Пола М. Варбурга, несостоятельно, поскольку сына с таким именем у него никогда не было. Его наследник, Джеймс П. Варбург, в своих удостоверенных присягой показаниях разоблачил всю эту фальсификацию. Он также имеет возможность определенно установить ложность обвинений, повторенных в книге Циммермана и в еще одной версии фальшивки, которая содержится в книге «Spanisher Sommer» («Испанское лето»), написанной господином Рене Зондереггером, известным также под именем Зеверина Рейнгардта, одно время проживавшим в Цюрихе.

Со своей стороны я чрезвычайно благодарен мистеру Варбургу за окончательное разоблачение этой зловредной клеветы. Обвинения такого рода почти невозможно опровергнуть с помощью простого их отрицания, а его авторитетное опровержение дает мне возможность подкрепить мои собственные заявления протеста. Могу только еще раз самым категорическим образом утверждать, что никогда, ни при каких обстоятельствах я не передавал ни в распоряжение Гитлера, ни в распоряжение его партии ни единого пфеннига как из собственных своих средств, так и из чьих бы то ни было еще.

Проблемы финансирования нацистской партии меня не занимали, и я не имел по этому поводу никаких контактов со Шредером. Это правда, что после формирования правительства Гитлера доктор Шахт провел среди различных промышленных и торговых фирм сбор пожертвований на нужды избирательной кампании, но в тот момент я не принадлежал к числу гитлеровских кандидатов в депутаты. На следующих выборах я с моими друзьями выставлялся по списку «черно-бело-красных», и мы не делали никаких взносов в избирательный фонд Гитлера и не получали от него поддержки.

Давно пора дать правильную оценку этим «разоблачениям», связанным с вопросом о финансовой помощи Гитлеру. Мне неизвестно, какие суммы поступали для поддержки выборов в Липпе, и в настоящее время выяснить это представляется делом весьма трудным. Шредер и Тиссен вполне могли объединиться для этой цели, хотя маловероятно, чтобы тогда вообще возможно было собрать сумму в 200 миллионов.

После завтрака у Шредера у меня оставалось несколько дней, которые я собирался провести у своей матери в Дюссельдорфе, потому я не возвратился в Берлин немедленно. Но прежде я поехал в гостиницу «Эксцельсиор» в Кельне и отправил оттуда Шлейхеру пространное письмо с описанием моего свидания с Гитлером и вопросов, затронутых в переговорах с ним. На следующее утро оно должно было оказаться у него на рабочем столе. Поэтому легко вообразить себе мое изумление, когда утренние газеты 5 января вышли с сообщением о моей встрече с Гитлером в сопровождении обширных комментариев по поводу «нелояльности», которую я продемонстрировал по отношению к Шлейхеру. Сообщения вышли с пометкой «Из Берлина сообщают» и должны были быть отправлены в печать раньше, чем Шлейхер мог бы ознакомиться с содержанием моих переговоров. Я поспешил к телефону, чтобы передать прессе свой собственный отчет о происшедшем, и тогда же выяснил, что Шредер, по собственной инициативе, предварительно даже не известив меня, сообщил газетчикам, что встреча была организована по его предложению. Были опубликованы настолько недостоверные отчеты о случившемся, что я был вынужден просить Гитлера обнародовать коммюнике с его версией событий, что и было им сделано.

Подоплека всего этого была еще более странной и тревожной. Шлейхер, кажется, уже тогда относился ко мне со значительным недоверием. Ему было хорошо известно о моих тесных отношениях с президентом, и он знал, что Гинденбург расстался со мной в значительной степени вопреки своему желанию. Его отнюдь не радовало, что я по-прежнему имею доступ к фельдмаршалу. Он очень внимательно наблюдал за моими перемещениями и даже приказал вести прослушивание моего телефона. Поэтому ему было все известно о предполагаемой встрече в доме Шредера, и именно он прислал туда фотографа, который, как выяснилось, оказался детективом. Вспоминая сейчас то время, я должен признать оправданным удивление, которое должен был испытать Шлейхер, когда узнал о таком развитии событий, не получив о них предварительной информации от меня. Если бы он выждал всего несколько часов, то у него не возникло бы необходимости поднимать такой громкий политический шум. Во всяком случае, мне совершенно непонятно, почему он не спросил у меня обо всем напрямую, воспользовавшись нашими долгими близкими отношениями. Он должен был по крайней мере учесть тот факт, что я мог даже не подозревать о возникшей между нами напряженности, и мне не могла прийти в голову самая мысль о том, что любая попытка образумить Гитлера может быть ему неприятна.

Когда я 9-го числа наконец приехал в Берлин, то сразу же отправился в рейхсканцелярию и провел полтора часа со Шлейхером, пытаясь устранить возникшее недоразумение. Он казался вполне удовлетворенным, и моя жена записала тогда в дневнике, что я повторил ей сказанные им слова: «Этот день стал бы худшим в моей жизни, если бы сегодня я потерял вашу дружбу». Некоторые из его комментариев, обращенных к нашим общим знакомым, были куда менее дружелюбны. «Если Папен протянет зиму, то останется при власти навечно», — сказал он одному из наших друзей. Тем не менее 10 января он выпустил коммюнике, в котором говорилось: «Беседа между герром фон Папеном и рейхсканцлером не дает никаких оснований для утверждений прессы о том, что в результате известного свидания между ними возникли разногласия». Единственное, что я хочу с абсолютной ясностью здесь показать, это то, что события, произошедшие 30 января, не имели ничего общего с проведенными мной 4-го числа переговорами.

В те короткие несколько недель, когда у власти находилось правительство Шлейхера, решалась судьба Германии. Возможно, будет интересно изложить развитие событий в форме дневника — так же, как я отмечал их в то время. Но прежде следует добавить, что немедленно после своей беседы со Шлейхером, случившейся 9 января, я отправился на свидание с Гинденбургом. Я исходил из того, что он знает о нападках на меня прессы, и намеревался лично рассказать ему о происшедшем. Вместо этого я узнал, испытав при этом некоторое отвращение, о происках Шлейхера. Выяснилось, что он представил президенту мои переговоры с Гитлером как непростительное вероломство и потребовал, чтобы Гинденбург впредь воздержался от встреч со мной, причем Шлейхер поступил так уже после того, как должен был получить мое письмо с объяснениями, отправленное 4 января. Когда я ознакомил Гинденбурга с истинным положением вещей, он сказал: «Именно так я все время и думал. Я просто не мог поверить версии Шлейхера. В любом случае, эта история ничего не меняет в наших отношениях».

11 января. Гитлер был проездом в Берлине по дороге на областные выборы в земле Липпе. Штрассер, намечавшийся на пост вице-канцлера, был принят Гинденбургом, но не сумел добиться хотя бы минимального взаимопонимания со Шлейхером. Немецкие националисты заявляют о необходимости дать правительству шанс проявить себя и предлагают ввести в состав кабинета лидера консерваторов Гугенберга в качестве министра экономики. У правительства возникли трения с Рейхсландбундом — Союзом сельских хозяев, который объединяет зажиточных землевладельцев. Они проводят свой съезд, на котором высказываются протесты против марксистских методов, применяемых правительством в области сельского хозяйства.

12 января. Новые нападки со стороны Союза сельских хозяев. Они утверждают, что правительство не обращает внимания на отчаянное положение в сельском хозяйстве.

13 января. Позиция Рейхсландбунда вполне могла быть согласована с Гугенбергом, который посетил сегодня Шлейхера и потребовал от него включить в состав правительства представителей немецких националистов, с назначением себя министром экономики. Шлейхер отказался, по-прежнему надеясь, очевидно, достичь соглашения со Штрассером.

14 января. Гугенберг встретился с Гинденбургом, по всей видимости — для обсуждения возможности включения в кабинет центристских и правых партий.

15 января. Подошел срок местных выборов в Земельное собрание княжества Липпе-Детмольд. Это маленькая, не играющая заметной роли область, и голосование в ней в обычных условиях не имело бы особого значения. Не следует, однако, забывать, что нацисты понесли на общенациональных выборах в ноябре прошлого года серьезный урон. Их партия находится в состоянии серьезного разброда. Многие ее члены возражают против политики Гитлера «все или ничего», а переговоры Шлейхера с фракцией Штрассера указывают, как кажется, на неизбежность партийного раскола. Усилиям Шлейхера пока препятствует решение нацистских провинциальных вожаков, предпочитающих поддержать Гитлера, а не Штрассера, которому грозит сейчас исключение из партии. Но нацисты просто обязаны доказать избирателям, что они не подвержены внутренним разногласиям, которые ослабляют остальные партии, а их руководство сильно и решительно. Мое предупреждение, сделанное Шлейхеру 1 декабря, — не ставить все состояние на одну карту — начинает в точности сбываться.

Все еще существует вероятность, что нацистам удастся выступить единым фронтом, несмотря на широко распространившееся в массе его последователей разочарование. Это могли бы подтвердить только результаты следующих выборов. Поэтому Гитлер и его свита использовали последние резервы своей энергии и влияния, чтобы доказать народу, что период неудач остался позади и движение стало сильным, как никогда. Ход выборов в Липпе привлек внимание всей страны и приобрел значимость, сравнимую, скажем, с промежуточными выборами в Соединенных Штатах или с очень значимыми довыборами в Великобритании. Итог показал удивительно крупный успех нацистов и столь же большие потери правых партий, которые в совокупности утратили треть голосов. В результате общая напряженность в стране еще больше увеличилась.

16 января. Шлейхер принял лидера партии центра Кааса. Положение стало очень напряженным и запутанным. Сельскохозяйственные объединения объявили правительству более или менее открытую войну. Шлейхер считает это важнейшим фактором и угрожает при необходимости ввести чрезвычайное положение. Он, кажется, понимает, что его rapprochement с Штрассером не приведет к тому результату, на который он рассчитывал.

17 января. Гитлер встретился с Гинденбургом. Он, наконец, порвал со Штрассером. Кажется, обсуждался главный вопрос: объединятся ли Гитлер с Гугенбергом в оппозиции или же вместе войдут в правительство.

20 января. Комитет рейхстага по выработке регламента постановил отложить открытие сессии с 24-го на 31-е число и решил собраться следующий раз 27-го для оценки ситуации. Нацисты — члены комитета — выступили в поддержку отсрочки, поскольку она давала им больше времени для определения своей линии поведения в парламенте, а правительство приветствовало ее потому, что у них не был еще готов проект бюджета. Несмотря на решение о переносе первого заседания, государственный секретарь Планк объявил от имени канцлера, что правительство более не заинтересовано в составлении возможной парламентской коалиции. Парламентариям намекнули, что, если 31-го числа правительство будет поставлено в неприемлемое для себя положение, то будет введено чрезвычайное положение, а новые выборы будут отложены до осени. Это заявление поистине стало поворотным пунктом в развитии событий. Стало ясно, что Шлейхер оставил всякую надежду с помощью раскола среди нацистов сформировать правительство большинства. Он решил сохранить власть во что бы то ни было — даже ценой нарушения конституции.

21 января. Немецкие националисты приняли решение встать в оппозицию к Шлейхеру. Они объявили о необходимости принятия срочных мер и осудили дальнейшее промедление как наносящее серьезный вред. Шлейхер почти ничего не добился от социалистов; теперь его терпела только партия центра. Мой кабинет не опирался на коалицию партий, но по крайней мере пользовался пассивной поддержкой правых. Тем не менее Шлейхер сказал Гинденбургу, что еще один кабинет Папена не будет иметь смысла, поскольку его поддержит только 10 процентов избирателей. Теперь он оказался в том же положении, что и я, и решил, видимо, оживить мою идею об отсрочке заседаний рейхстага sine die{112}.

22 января. Нацисты осознали слабость позиций Шлейхера. После отпадения от них Гугенберга и Союза сельских хозяев они потеряли интерес к участию в правительстве.

В этот критический момент со мной еще раз установил контакт Гитлер. Он прислал ко мне фон Риббентропа, которого я знал молодым лейтенантом еще в Турции во время войны. Он пригласил меня к себе домой в Далем. Я спросил у Гинденбурга, есть ли какой-то смысл в моей новой встрече с Гитлером. Президент полагал, что такой смысл имеется и что мне необходимо именно теперь, когда Шлейхер оказался в затруднительном положении, выяснить намерения Гитлера. Чтобы чувствовать себя на встрече увереннее, я попросил сына президента, Оскара, и президентского государственного секретаря Мейснера меня сопровождать. Мне следовало продемонстрировать уступчивость и выяснить, согласен ли Гитлер, а если согласен, то на каких условиях, войти в правительство.

В доме Риббентропа я встретил Гитлера и Фрика, а позднее к нам присоединился Геринг, только что произнесший в Дрездене речь, в которой говорил, что Гитлер ни при каких обстоятельствах не вступит в существующее теперь правительство. Гитлер спросил у меня, как оценивает текущую ситуацию президент. Я ответил, что Гинденбург не изменил своего мнения в вопросе назначения его канцлером, но понимает, насколько сильно изменилась сама ситуация. Теперь более, чем когда-либо прежде, важно включить представителей нацистского движения в состав нынешнего или какого-то нового правительства.

Гитлер категорически отказался войти в состав правительства Шлейхера и продолжал опять и опять твердить, что единственным условием сотрудничества нацистов с правительством является назначение его на пост канцлера. Он пожаловался на то, что в нашем коммюнике от 13 августа утверждалось, будто он требует нераздельной власти для своей партии. Тогда это вовсе не соответствовало действительности, да и сейчас он не выдвигает такого требования. С буржуазными партиями будет очень просто составить коалицию при условии, что все министры согласятся работать в президентском кабинете и не будут связаны ответственностью перед своими партиями. В течение вечера Гитлер повторил свои доводы Мейснеру и Оскару Гинденбургу, на которых произвел очень сильное впечатление.

Я хочу, чтобы стало предельно ясно: вопрос о действительном формировании правительства с Гитлером в роли канцлера не обсуждался ни Оскаром Гинденбургом, ни Мейснером, ни мной. И я не имел никаких контактов с Гитлером между 4 и 22 января.

23 января. Решающее событие. Шлейхер встретился с президентом и сообщил, что его план вызвать раскол нацистской партии уже невозможно привести в исполнение. Поэтому нет никакой возможности сформировать кабинет, который бы располагал парламентским большинством, если только не назначить канцлером Гитлера. Единственной альтернативой этому является объявление чрезвычайного положения и роспуск рейхстага. Шлейхер попросил полномочий для этого.

1 декабря я был прав. Теперь план Шлейхера совпадал с моим собственным. Но когда он попросил президента одобрить нарушение конституции, Гинденбург ответил ему: «2 декабря вы говорили, что такие действия приведут к гражданской войне. По вашему мнению, армия и полиция не располагали достаточной силой для подавления крупномасштабных внутренних беспорядков. С тех пор положение продолжало ухудшаться на протяжении семи недель. Нацисты считают, что их позиции укрепились, а левые вынашивают более радикальные замыслы, чем когда-либо раньше. Если гражданская война была вероятна тогда, то она стала еще более вероятной теперь, а армия еще менее способна справиться с ее развитием. В таких обстоятельствах я никак не могу согласиться на ваше предложение распустить рейхстаг и дать вам carte blanche{113} для борьбы с ситуацией».

24 января. Общество по-прежнему ничего не знает об афронте, полученном Шлейхером от президента, но немецкие националисты возобновили свои нападения на правительство. Они заявили, что политика Шлейхера означает капитуляцию перед принципами авторитаризма, применение которых однажды уже привело к образованию кабинета Папена. Некоторая часть прессы требовала моего возвращения на пост канцлера. Шлейхер объявил о своей решимости воздержаться от любых нарушений конституции. Но не было никаких признаков существования парламентского большинства, которое могло бы его поддержать.

25 января. Никто даже не попытался облегчить положение Шлейхера. Гугенберг, оскорбленный, как видно, отказом Шлейхера на встрече 13 января ввести его в правительство, решил, кажется, любой ценой оказывать ему противодействие.

26 января. Еще большее смятение и новая волна слухов. Альянс немецких националистов и нацистов из «Гарцбургского фронта» сумел, видимо, выработать общую позицию для борьбы со Шлейхером. Широко дискутируется возможность отставки правительства. Можно надеяться, что более умеренные партии постараются настоять на новой отсрочке открытия парламента, чтобы получить еще немного времени для урегулирования кризиса.

27 января. Комитет рейхстага по выработке регламента собрался вновь и подтвердил, что рейхстаг соберется, как было условлено, 31-го числа. Существование правительства теперь явно находится под угрозой. Многие печатные органы, выражающие мнение общества, высказывают предположения, что все будет зависеть от того, сможет ли канцлер добиться от президента предоставления ему чрезвычайных полномочий. По-прежнему никому не известно, что эта просьба Шлейхера уже отвергнута. Ввиду трудностей, связанных с передачей власти Гитлеру, со всех сторон снова доносятся предложения о необходимости формирования мной нового правительства. Нацисты заявили, что не станут участвовать ни в каких проектах, предполагающих введение чрезвычайного положения и управление страной без проведения новых выборов и без участия парламента.

Отчитываясь 22-го числа перед Гинденбургом после встречи в доме Риббентропа, я предложил, чтобы Шлейхер использовал любые возможности для достижения какого-то соглашения с рейхстагом, а президент предоставил ему для этого немного больше времени. Тогда еще сохранялись шансы на то, что ему удастся договориться о такой отсрочке. Я выступил против моего повторного назначения канцлером, поскольку чувствовал, что надежды на успех у меня теперь еще меньше, чем два месяца назад. 27 января я снова встретился с президентом и сказал, что не может быть и речи о том, чтобы я мог взять на себя такую ответственность. Это означало бы просто возвратиться к моему плану, предложенному 1 декабря. Я попросил его сообщить Шлейхеру, что я не намерен таким образом подвергать опасности позиции его правительства.

28 января. Шлейхер разыграл еще одну карту. В газете «Tagliche Rundschau», которую он контролировал, появилась «заказная» статья, автор которой намекал на то, что наделение кабинета Папена диктаторской властью может поставить под угрозу самое президентскую власть. В статье сообщалось, что Шлейхер собирается посетить президента с целью формально потребовать от него полномочий для роспуска рейхстага. Если в этом ему будет отказано, то кабинет уйдет в отставку, и президенту придется взять на себя единоличную ответственность за дальнейшие события. В таком случае возникнут три возможности: коалиция между нацистами и партией центра, которая представляется маловероятной ввиду того, что партия центра возражает против получения нацистами портфелей министров обороны, транспорта и внутренних дел; кабинет, образованный «Гарцбургским фронтом», в котором нацисты столкнутся с сопротивлением Гугенберга против назначения Гитлера канцлером; наконец, как того хочет Гугенберг, кабинет Папена с диктаторскими полномочиями, поддерживаемый партией немецких националистов и опирающийся на предоставленную ему президентом неограниченную власть. По мнению автора статьи, последнее решение вызовет катастрофические последствия, поскольку такой кабинет приведет к кризису президентской власти, чего следует избежать любой ценой.

После этой попытки мобилизовать общественное мнение Шлейхер отправился к президенту, но его требование предоставить себе чрезвычайные полномочия снова натолкнулось на те самые доводы, которые президент уже приводил 23-го числа. Гинденбург не согласился на роспуск рейхстага, на что Шлейхер ответил вручением прошения об отставке всего своего кабинета.

Он потерял всякую надежду на организацию парламентского большинства и пришел к выводу, что единственным решением проблемы может быть только образование президентского кабинета во главе с Гитлером. После отставки Шлейхера нацисты определенно заявили, что согласны только на правительство, в котором канцлером станет Гитлер. Весь январь их газеты в самых резких выражениях отвергали всякую мысль о втором кабинете Папена. Сам ход событий после 4 января делает невозможным защищать предположение, что моя встреча с Гитлером в этот день открыла ему дорогу к посту канцлера. Кроме того, в последующие годы социалисты охотно обвиняли меня в том, что именно я лишил Шлейхера возможности хотя бы отчасти опереться на профессиональные союзы. Однако такой большой авторитет, как сам Густав Носке, один из руководителей социалистов, в своих мемуарах совершенно ясно говорит о том, что профсоюзный лидер Лейпарт получил от социал-демократов указание не отвечать на инициативы Шлейхера. Поэтому «ось» Штрассер — Лейпарт, альянс, на котором Шлейхер надеялся построить фундамент своего правительства, был обречен на провал.

Около полудня 28 января меня вызвали к президенту. Он рассказал мне о последнем посещении Шлейхером его резиденции. Еще рано утром ему сообщили о статье в «Tagliche Rundschau», содержавшей намеки на угрозу возникновения кризиса президентской власти и указывавшей на возможность приравнять нарушение конституции к государственной измене. Он сказал мне, что ожидал бы применения таких методов от политикана, но не может простить офицера, который позволил бы себе ими воспользоваться. Возможность формирования мной кабинета в нашей беседе была едва затронута, к тому же только по контрасту с необходимостью обратиться к Гитлеру, которую он рассматривал как неприятную обязанность. Я возможно полно изложил ему свои соображения о том, как можно будет удерживать нацистов в рамках приличий. Эти предложения пригодились, когда через два дня был сформирован новый кабинет. Потом президент попросил меня, в качестве «царского посланца», выяснить возможность формирования в рамках конституции кабинета во главе с Гитлером. Я чувствовал себя обязанным выполнить его просьбу, поскольку мне казалось, что никто другой не сможет добиться от Гитлера приемлемого компромисса. Если портфели министров обороны и иностранных дел будут отданы людям, к которым президент испытывает доверие, то некоторые другие посты можно было бы с чистой совестью передать нацистам. Позднее в тот же день в очередной раз собрался комитет рейхстага по выработке регламента. Комитет согласился перенести на более поздний срок открытие сессии, назначенное на понедельник, 31 января, с тем, чтобы предоставить время на формирование нового правительства.

Моя первая беседа с Гугенбергом состоялась днем 28 января. Он согласился со мной в том, что Гитлер ни при каких обстоятельствах не возьмется за формирование коалиционного правительства большинства. Не было смысла приглашать еще раз Шлейхера, который восстановил против себя все правые партии, сохранив только доверие партии центра. Нам следовало как-то договориться с Гитлером, стараясь при этом насколько возможно ограничить его прерогативы. Гугенберг, в обмен на поддержку партии немецких националистов, потребовал для себя одновременно портфели федерального и прусского министров экономики.

Непосредственно после него я принял Гитлера. Как я и ожидал, он наотрез отказался формировать правительство парламентского большинства. Если президент хочет, чтобы его движение приняло участие в деле государственного управления, то ему должно быть позволено составить президентский кабинет с такими же правами, какие имели Шлейхер и я. С другой стороны, он не склонен выдвигать преувеличенные требования в отношении министерских постов и вполне согласен работать с некоторыми людьми из предыдущих правительств, к которым президент испытывает доверие.

Я сообщил Гитлеру, что миссия, за выполнение которой я взялся по поручению президента, не позволяет мне предоставить ему свободу выбора при определении состава правительства. Он ответил, что президент волен заполнить все министерские посты сам, но только при условии, что назначенные им министры будут независимы от политических партий. Гитлер хотел для себя постов канцлера и рейхскомиссара Пруссии, а член его партии должен был стать одновременно и федеральным, и прусским министром внутренних дел.

Позднее в тот же вечер я встретился с доктором Шеффером из Баварской народной партии. Он сообщил мне, что и он сам, и Брюнинг согласны занять посты в кабинете Гитлера. Я был вынужден сказать ему, что об этом не может идти и речи. Гитлер не собирался формировать правительство большинства и хотел, чтобы его кабинет состоял из людей, не имеющих обязательств перед партиями. Я выразил сожаление, что Брюнинг решился пойти на сотрудничество с Гитлером с таким запозданием, когда это сотрудничество уже стало невозможным. В ответ Шеффер подчеркнул, что участие его самого или Брюнинга в правительстве Папена было бы совершенно невозможным.

Доктору Шефферу еще предстояло выступить в 1947 году свидетелем обвинения при рассмотрении моего дела на процессе по денацификации. На заседании он под присягой подтвердил, что выразил мне тогда свое и Брюнинга согласие принять участие в работе правительства Гитлера, и обвинил меня в том, что я их предложение отклонил. С другой стороны, Брюнинг заявил, что у него никогда не было намерения войти в состав кабинета Гитлера. Оба они одновременно никак не могут быть правы.

Был уже поздний вечер, когда я смог, наконец, рассказать президенту о ходе переговоров. Он, как мне кажется, остался доволен проявленной Гитлером умеренностью и был чрезвычайно рад тому, что такие люди, как Нейрат, Шверин-Крозигк, Гюртнер и Эльтц, сохранят свои посты и в новом правительстве. Он еще раз настойчиво повторил, что министерства обороны и иностранных дел следует передать в руки абсолютно надежных людей. Министром иностранных дел должен был остаться Нейрат, а в поисках кандидатуры будущего министра обороны мы перебрали целый список приемлемых фамилий. Сам я предлагал генерала фон Фрича, с которым я служил вместе в начале моей военной карьеры и чьими способностями восхищался. Гинденбург прямо не отверг его, но сказал, что предпочел бы кого-нибудь, с кем он лучше знаком лично. Наконец он выставил кандидатуру генерала фон Бломберга, которого знал как командующего Восточнопрусским военным округом. Гинденбург считал его одаренным профессиональным военным, совершенно аполитичным и приятным в общении. Во главе германской военной делегации в комиссии по разоружению он продемонстрировал все качества, необходимые для министра. Я был знаком с ним только мельком, но решил, что могу положиться на суждение Гинденбурга. Если, как говорил о нем президент, он старается держаться вне политики, то можно будет надеяться, что он останется глух к зазывным речам нацистов.

Потом Гинденбург предложил, чтобы я убедил Гугенберга соединить оба экономических поста в одном министерстве. Еще он попросил меня выяснить у Гитлера, кого из нацистов он хотел бы назначить в правительство. В самом конце нашей беседы он выдвинул последнее предложение — попросил меня согласиться занять пост заместителя канцлера, поскольку он очень хотел еще хотя бы какое-то время иметь возможность пользоваться моими услугами. Должен признаться, что его предложение меня не удивило, но при этом хочу подчеркнуть, что никогда сам не предлагал ему ничего подобного. Такой ход казался естественной предосторожностью с его стороны, коль скоро он в конце концов решился на шаг, который так его страшил, — на назначение канцлером Гитлера. Решив, что это самое меньшее, что я могу для него сделать, я согласился принять назначение, если нам удастся составить кабинет.

29 января. Еще день, занятый встречами и переговорами. Первыми ко мне явились Гитлер и Геринг. Они сказали, что хотели бы назначить рейхсминистром внутренних дел Фрика, а на тот же пост в Пруссии — самого Геринга. Фрик был известен как государственный служащий высокого ранга и как человек умеренных взглядов, отлично зарекомендовавший себя на посту главы земельного правительства в Тюрингии. Оба мои посетителя утверждали, что в прусской полиции, управление которой в течение десяти лет находилось в руках социал-демократов, следует провести некоторые изменения кадрового состава. Они заявили, что это необходимо для того, чтобы на полицию можно было положиться при проведении эффективных действий против коммунистов, и я, учитывая свой собственный опыт июля прошлого года, счел такой аргумент весьма существенным. Я сообщил Гитлеру, что президент не намерен наделить его полномочиями рейхскомиссара Пруссии и что эти полномочия будут переданы мне как вице-канцлеру. Гитлер принял это решение с кислой миной, но затевать пререканий по этому поводу не стал.

Мои переговоры с Гугенбергом и некоторыми его коллегами из «Гарцбургского фронта» касались в основном тех мер, которые следовало предпринять для борьбы с тоталитарными устремлениями нацистов, но никакого определенного решения принято не было. Я сообщил Гугенбергу, что президент хочет, чтобы он занялся координацией экономических вопросов, и, как мне показалось, он счел выполнение этой гигантской задачи вполне в пределах своих возможностей. Затем он представил мне Зельдте и Дюстерберга, двух руководителей организации «Стальной шлем», которые согласились поддержать новое правительство.

Следует отметить, что «Стальной шлем» всегда выступал как консервативная, стабилизирующая сила в политических баталиях того времени. Он представлял собой весьма многочисленную и хорошо организованную ассоциацию отставных военнослужащих, деятельность которой резко контрастировала с экстремизмом «коричневых рубашек» и коммунистического «Рот Фронта». Поддержка «Стального шлема» могла стать для нас важным подспорьем в поддержании равновесия сил с нацистами. Мы договорились, что их сотрудничество с нами будет подкреплено назначением Зельдте на пост министра труда. «Стальной шлем» всегда славился эффективностью своей системы социального страхования, которая в большой степени была создана стараниями самого Зельдте, и мы были уверены, что это назначение окажется особенно удачным.

Далеко не все мои посетители высказывались так благожелательно. Многие из моих консервативно настроенных друзей умоляли меня отказаться от всякого участия в формировании кабинета Гитлера. Приходилось раз за разом объяснять им, что другого решения в рамках конституции не существует. Политические партии, социалисты в частности, могли еще дать Шлейхеру последний шанс, если бы перенесли открытие рейхстага на более поздний срок. Не сделав этого, они тем самым молчаливо признали, что единственной альтернативой Гитлеру является нарушение конституции.

Тем временем Шлейхер решил разыграть новую карту. Он послал одного из своих агентов, фон Альвенслебена, к Герингу, который, в свою очередь, поспешил с полученным известием ко мне.

В послании Шлейхера говорилось, что моей настоящей целью является только обман нацистов, ввиду чего им будет намного выгоднее объединиться с ним, Шлейхером, поскольку его единственным условием является сохранение за ним поста министра обороны. Альвенслебен указывал способы, которыми можно было бы нейтрализовать Гинденбурга. Шлейхер пошел так далеко, что предложил — в случае, если старый господин проявит неуступчивость — поднять на ноги гарнизон Потсдама. Геринг сказал мне, что они с Гитлером резко отвергли предложенный план и немедленно сообщили обо всем Мейснеру и Оскару фон Гинденбургу.

Такое развитие событий, начавшихся с появления в «Tagliche Rundschau» намеков на возможность кризиса президентской власти, казалось весьма угрожающим. Я поспешил встретиться с Гинденбургом. Сын уже успел сообщить ему эту новость. Он казался совершенно спокойным и не желал поверить, что действующий генерал и канцлер, хотя и бывший, может пойти на такие действия против главы государства. Тем не менее было решено, что абсолютно необходимо назначить нового министра обороны, и Бломбергу была отправлена телеграмма с просьбой немедленно выехать из Женевы в Берлин, чтобы явиться на следующий день к президенту.

Начали распространяться слухи о том, что Шлейхер замышляет устроить с помощью рейхсвера путч для устранения президента. Собирался ли он действительно предпринять такой шаг или хотя бы обсуждал его с начальником штаба рейхсвера генералом фон Хаммерштайном — никогда, по всей вероятности, известно не станет. Но интересно отметить вот что: когда Бломберг прибыл на следующий день на вокзал, его встречал там один из офицеров Хаммерштайна с приказом немедленно явиться к генералу. О его приезде не было известно никому, кроме людей из официального окружения Гинденбурга и меня, так что Шлейхер, должно быть, опять занимался прослушиванием переговоров. Попытка отправить Бломберга к Хаммерштайну провалилась, поскольку на вокзале в то время его ожидал и Оскар фон Гинденбург, который проводил его прямо к президенту. В связи с вероятной угрозой переворота сложилось просто фантастическое положение, и я решил как можно скорее завершить формирование кабинета.

30 января. Бломберг встретился с президентом примерно в 9 часов утра и сразу же был введен в курс дела. Президент особенно настаивал на необходимости изменить избранный Шлейхером курс и удержать армию от вмешательства в политику. Примерно в половине одиннадцатого десять членов предполагаемого кабинета собрались у меня в доме и прошли через сад в президентский дворец, где мы ожидали их в канцелярии Мейснера. Гитлер тотчас возобновил свои жалобы на то, что его не назначили рейхс– комиссаром Пруссии. Он полагал, что это существенно уменьшало его власть. Я сказал ему, что президент все еще хочет убедиться в нашей способности слаженно сотрудничать, а потому вопрос о прусском назначении можно будет решить позднее. На это Гитлер ответил, что, поскольку его полномочия так сильно урезаны, он вынужден настаивать на проведении новых выборов в рейхстаг. К нашему удивлению, он привел такой довод: новый альянс между нацистским движением и группами правых не располагает парламентским большинством, но сможет наверняка упрочить свое положение, если обратится сейчас за поддержкой к народу.

Возникла совершенно новая ситуация, и дискуссия стала очень напряженной. В особенности против этой идеи возражал Гугенберг, а Гитлер старался его успокоить, обещая не производить никаких изменений в правительстве, какими бы ни оказались результаты выборов. Мы все отнеслись к его заявлению с известным сомнением, но Нейрат, Шверин-Крозигк и Эльтц против идеи проведения новых выборов не возражали. Время уже давно перевалило за одиннадцать часов — срок, назначенный для нашей встречи с президентом, и Мейснер попросил меня закончить обсуждение, поскольку Гинденбург больше ждать не намерен.

Неожиданно возникшие между нами противоречия заставили меня опасаться, что наша коалиция развалится, не успев родиться. Моей непосредственной реакцией на идею проведения выборов была мысль о возможности организовать сильную группу консервативных кандидатов, которая могла бы стать хоть каким-то противовесом нацистам. Я по-прежнему считал, что на выборах такой блок мог бы иметь успех у избирателей, и очень просил Гугенберга снять свои возражения. Мы решили просить президента подписать декрет о роспуске палаты и вырвали у Гитлера обещание провести консультации с Баварской народной партией и с партией центра, чтобы создать самую широкую опору для обеспечения парламентского большинства. Наконец нас провели к президенту, и я сделал необходимые формальные представления. Гинденбург произнес короткую речь о необходимости тесного сотрудничества в интересах нации, после чего мы приняли присягу. Кабинет Гитлера был сформирован.

Со временем нам пришлось узнать, в какие руки попала судьба Германии, и я постараюсь описать последующие события так же правдиво, как описывал то, что им предшествовало. Необходимо понять вот что. Первое правительство Гитлера было сформировано в полном соответствии с парламентскими регламентами и строго в рамках основного закона государства. Единственной альтернативой такого развития событий, как я уже с таким тщанием объяснял, было нарушение конституции. Хотя Гинденбург и был одно время согласен рассматривать такую возможность, он переменил свою позицию, когда Шлейхер сообщил ему, что не может в этом случае отвечать за поведение армии.

Шлейхер погиб, став жертвой ремовского путча, который случился годом позже. Я был знаком с ним много лет и не могу сейчас говорить о нем плохо. Но есть несколько исторических моментов, которые я хотел бы прояснить — в основном потому, что после его отставки он сам и члены его ближайшего окружения распространяли крайне неточные описания того, как мои «интриги» привели к его падению. Принятию такого взгляда на те события способствовало то обстоятельство, что современники, такие, как Брюнинг и Франсуа-Понсе, основывали свои рассказы в очень большой степени на оценках самого Шлейхера.

Идея предложить Гинденбургу назначить меня канцлером появилась у Шлейхера, кажется, примерно в начале 1932 года. Мы часто встречались с ним в обществе и придерживались похожих взглядов на текущую ситуацию и на те меры, которые необходимо было предпринять для ее нормализации. Ему было известно о том несколько необычном положении, которое я годами занимал в партии центра. Когда он спросил у меня, соглашусь ли я стать канцлером, я без обиняков рассказал ему, какой реакции можно будет ожидать в этом случае от моих коллег по партии. Поэтому их оппозиция моему кабинету не могла стать неожиданностью. Мне кажется, ему было недоступно понимание того, что причина моего неодобрения левых тенденций в партии центра заключается в глубоко укоренившихся консервативных убеждениях, основанных на христианских представлениях о социальном порядке.

Он принимал меня за оппортуниста, каковым, по сути дела, он был сам, а я, в свою очередь, также превратно оценивал его личность, предполагая, что его политические взгляды основываются на неких фундаментальных убеждениях. Я осознал свою ошибку только во время нашей встречи с Гинденбургом 1 декабря 1932 года, когда увидел, с какой легкостью он готов отказаться от тех основных принципов, которые, как мне казалось, были уже полностью нами согласованы. Он как будто позабыл, что мы намеревались путем конституционных и избирательных реформ придать новую значимость институту правительства в ситуации, когда веймарский тип демократии перестал выполнять свое назначение. При составлении своих планов мы делали ставку на личный авторитет Гинденбурга и ясно дали понять партиям, что деятельность правительства не будет более зависеть от их партийных доктрин и стремлений к личной власти.

Вплоть до того рокового свидания с президентом Шлейхер никогда не проявлял несогласия ни с одним из пунктов нашей программы. Мы даже постарались внушить кронпринцу мысль о том, что развитие событий должно логически привести к реставрации монархии. И Шлейхер, и я были благодаря семейным традициям и воспитанию убежденными монархистами, хотя и понимали, что только особое стечение обстоятельств может способствовать восстановлению института короны после того, как он был потерян на поле брани. Мы оба надеялись, что такая возможность может представиться в случае кончины Гинденбурга, когда народ почувствует нужду в каком-то прочном воплощении государственной власти посреди эфемерных проявлений политической жизни. Монархические настроения были очень сильны в Баварии, и мы рассчитывали, что вся нация в целом также может однажды захотеть выбрать тот же курс. Мне кажется, что Шлейхер приветствовал эту идею в особенности еще и потому, что сознавал трудности удержания армии от участия в политике и был озабочен ростом пронацистских симпатий среди младшего офицерства.

Франсуа-Понсе совершенно не прав, утверждая, что Шлейхер предпочитал бы оставаться в тени и что я умышленно создал ситуацию, которая вынудила его стать канцлером, надеясь, что он покажет на этом посту свою несостоятельность. В конце ноября 1932 года он отправил Планка, моего государственного секретаря (который являлся одним из «людей Шлейхера», занимавших важные административные должности), в Париж с поручением. Это было сделано без моего ведома, для того чтобы выяснить, не будут ли французы возражать, если генерал станет канцлером. Вновь не поставив меня в известность, он доверительно сообщил членам правительства, что выполнение нашего плана конституционных реформ приведет к гражданской войне, с которой армия будет не в состоянии бороться. Сам он в то время был единственным альтернативным кандидатом на пост канцлера. В качестве последнего доказательства я могу только еще раз повторить, что в ноябре он послал к Гитлеру майора Отта, чтобы выяснить, не согласится ли нацистский лидер участвовать в правительстве Шлейхера. Когда все это ни к чему не привело, он выдвинул план расколоть нацистскую партию и вернуться к правительству, поддерживаемому незначительным парламентским большинством.

По прошествии шести месяцев бесконфликтной работы в правительстве он неожиданно начал доказывать одновременно и президенту, и моим коллегам, что «Папена поддерживает только 10 процентов германского народа, а реализация его программы означает начало гражданской войны». Не могу понять, откуда он мог взять такую цифру. Хотя в то время не существовало организаций, подобных институту Гэллапа, оценить настроения общества было возможно с достаточной точностью. Положительная реакция прессы на наши действия в Пруссии, значительная волна одобрения, вызванная моим выступлением в Мюнстере по вопросу о событиях в Потемпе, поддержка моего поведения на скандальном заседании рейхстага 12 октября и восторг, вызванный потерей нацистами тридцати пяти депутатских мест на выборах 6 ноября, — все это свидетельствовало о наличии в обществе значительной поддержки проводимого мной курса, даже если бы его продолжение потребовало временной приостановки действия конституции. Коммунисты и нацисты действительно пользовались поддержкой половины народа. Но в партии Гитлера существовало много внутренних разногласий, и оставался открытым вопрос, как отнеслись бы члены его партии к возможности начала гражданской войны. При этом нет сомнений, что только очень малая часть социалистов поддержала бы такое развитие событий. Низшие и средние слои населения добивались только некоторого улучшения условий жизни. Возмутителей спокойствия можно было бы удержать в допустимых границах, к тому же предлагавшиеся нами конституционные реформы никоим образом не угрожали правам рабочего класса и профессиональных союзов. Действительно, моему кабинету пришлось бы выдержать очень тяжелую борьбу, но мы располагали бы поддержкой хотя и меньшинства, но меньшинства куда более значительного, чем те 10 процентов, о которых говорил Шлейхер.

Я уже упоминал, после моего ухода с поста канцлера Шлейхер предлагал назначить меня послом в Париж. В тот момент это казалось дружеским жестом с его стороны, но по некотором размышлении становится ясно, что тем самым он стремился удалить меня из непосредственного окружения президента. Я с удовольствием принял бы предложенный пост и отказался от него только по личной просьбе Гинденбурга. Мои отношения со Шлейхером сохраняли все внешние признаки сердечности, и моей единственной заботой стало помогать ему в выполнении стоявшей перед ним трудной задачи. Я ни разу не критиковал его перед президентом, но мне было ясно, что действия Шлейхера в конце декабря приходились старому господину совсем не по вкусу. Шлейхер связался с командующими военных округов, которые выразили через него свое единодушное неодобрение решению президента поддержать мою программу реформ. Фельдмаршал посчитал это нарушением своих прерогатив и решил, что Шлейхер восстановил против него этих старших начальников. Гинденбург был весьма чувствителен в подобных вопросах и резко возражал против вовлечения действующих офицеров в политику.

В своем первом выступлении в роли канцлера Шлейхер выразил признательность своему предшественнику в выражениях, далеко выходящих за рамки обыкновенной вежливости. У меня не было ни малейших оснований думать, что он рассматривает меня на политической арене как неудобного игрока, которого следует порочить при каждом удобном случае. На обеде в «Геррен-клубе» я объявил перед множеством присутствовавших там весьма влиятельных людей о моем одобрении и полной поддержке Шлейхера. Несмотря на это, он, должно быть, почти сразу же установил наблюдение за моими перемещениями и телефонными переговорами. Такая практика стала для нас привычной в Третьем рейхе, но в то время это было делом крайне необычным.

Моя встреча 4 января в Кельне с Гитлером предоставила ему долгожданную возможность выпалить в меня из всех своих орудий. Не попросив от меня и не подождав объяснений, он послал Вернера фон Альвенслебена в обход основных берлинских печатных органов с сенсационным сообщением о моем «предательстве». Не удовлетворившись этим и несмотря на то, что уже получил мое письмо с объяснением случившегося, он лично отравился к президенту, чтобы заставить Гинденбурга раз и навсегда отлучить меня от дома. Президент относился очень чувствительно к любым попыткам вмешательства в свои личные отношения, и этот ход Шлейхера обернулся психологической ошибкой, которая сильно задела Гинденбурга.

Подробности этой встречи, сообщенные мне Гинденбургом, окончательно разрушили мое доверие к Шлейхеру. Начиная с этого момента я более не искал с ним никаких контактов. Я был не слишком настроен против него за то, что он оставил меня 1 декабря без поддержки, поскольку его доводы казались тогда убедительными. Мне было тогда еще неизвестно, что он весь ноябрь плел против меня свои интриги. Но я не мог простить ему попытку очернить меня перед человеком, под чьим водительством мы вели борьбу за новую концепцию государственной власти. Самое меньшее, что он должен был сделать после нашей личной встречи, это отказаться от своих сделанных перед президентом утверждений. Хотя он не сделал этого, я, покуда он оставался канцлером, не предпринял никаких шагов, направленных против него, и не позволил себе опуститься до встречных обвинений.

Ничто другое не толковалось впоследствии столь превратно, как те события, которые предположительно явились результатом моей встречи 4 января с Гитлером. Меня обвиняли в измене Веймарской республике и в том, что я, заключив тогда секретный договор с Гитлером, способствовал его приходу к власти. Предполагали еще, что я таким образом отомстил Шлейхеру за то, что он лишил меня власти. Если бы в доме Шредера была достигнута договоренность о чем-то подобном, то в течение следующих трех недель для ее реализации представлялось множество удобных случаев, но корректное изложение последующих событий доказывает, что таких намерений попросту не существовало. Последний маневр Шлейхера, объявившего о кризисе президентской власти, имел бы при таких обстоятельствах больше смысла, если бы был направлен против назначения Гитлера канцлером, а не против меня самого.

Ближайшие доверенные лица Шлейхера служили ему не лучшим образом. Вернер фон Альвенслебен, в частности, представлял собой законченный тип заговорщика, для которого интриги являлись самоцелью. Его брат, граф Бодо, рассказал мне о том, как Вернер однажды признался ему, что план путча в Потсдаме, о котором он говорил Герингу и Гитлеру, был его собственным изобретением, и он вставил его в разговор для пущего эффекта. Но, дав нацистам понять, что в случае, если они примут его в качестве министра обороны, то смогут не обращать внимания ни на влияние Гинденбурга, ни на армию, ни на меня самого, Шлейхер заронил семена собственной гибели. Он создал о себе впечатление как о единственном человеке, способном предотвратить вмешательство армии. Поэтому в дни ремовского путча в июне 1934 года нацисты, по всей вероятности, посчитали его значительно более важной фигурой, чем он был на самом деле.

Хотя Шлейхер был человеком выдающегося интеллекта, он в конце концов запутался в своих планах. Он чувствовал бы себя психологически намного более уверенно, если бы предпочел не предлагать Гитлеру своих услуг в качестве министра обороны, чтобы обезопасить себя от Гинденбурга и меня, а просто сказал бы президенту: «Настало время попытаться использовать Гитлера. Вам известно, что я раньше не одобрял эту идею, не нравится она мне и теперь. Но если я сохраню за собой министерство обороны в кабинете Гитлера, то смогу не только гарантировать единство армии, но и предоставить ее в ваше распоряжение, если эксперимент провалится». Его ссора с президентом обернулась в результате трагедией. Он знал нацистское движение со всеми его ответвлениями лучше кого бы то ни было. Он должен был бы остаться на посту министра обороны вместо Бломберга, которого Гинденбург посчитал за преданного офицера старой закалки и который проявил в июне 1934 года и еще раз — позднее, в начале 1938-го, — столь жалкую слабость. Как многие чересчур умные люди, Шлейхер потерял доверие окружающих, и прежде всего — нацистов. Вместе с ним встретила свою смерть и отважная женщина — его жена. Он всю жизнь оставался холостяком и женился на ней только осенью 1932 года. Это была дама замечательного ума и силы воли, наделенная исключительным честолюбием. Вполне возможно, что именно под ее влиянием он решил променять свое устойчивое закулисное положение на полноту ответственности, связанную с властью.

Часть третья

Гитлер у власти

Глава 14

Гитлер

Гитлер на посту канцлера. — Ответственность власти. — Кабинет-однодневка. — Никакого заговора не было. — Социальная политика. — Причины притягательности Гитлера. — Программа его партии. — Проблемы в коалиции. — Моя основная ошибка. — Особые способности Гитлера. — Его личность. — Его влияние на Гинденбурга

Когда 30 января 1933 года Гитлер стал канцлером, он получил власть в результате обычного взаимодействия демократических процессов. Необходимо понять, что в тот момент ни он сам, ни его движение не приобрели еще той репутации и не совершили тех преступлений, за которые они будут прокляты пятнадцать лет спустя. Без сомнения, его характеру изначально были присущи всем ныне хорошо известные черты, но они еще не успели развиться в те формы, которые нам знакомы. Его отношение к событиям в Потемпе могло бы послужить предупреждением, но тогда еще было возможно допустить, что ответственность главы правительства заставит его усвоить нормы поведения, отличные от тех, которые мог себе позволить безответственный партийный вождь.

В окончательном формировании его характера сыграли свою роль события и окружающие люди. Первая стадия этого процесса продолжалась примерно девятнадцать месяцев и была связана почти исключительно с событиями внутри Германии. Его вехами стали назначение его канцлером в коалиционном правительстве, принятие закона об особых полномочиях, роспуск политических партий, все большее срастание государства с нацистской партией, принятие им на себя полномочий и обязанностей президента и главнокомандующего вооруженными силами и наконец — установление тотальной диктатуры.

Я постараюсь дать описание поразительного процесса формирования характера Гитлера на фоне моих собственных впечатлений и моего участия в работе правительства. Ни один рассказ такого рода не может претендовать на законченность, поскольку никому не дано описать с достаточной точностью внутреннее развитие личности Гитлера. Другую трудность представляет необходимость снова окунуться в атмосферу тех времен после всего, что произошло с той поры. Назначение Гитлера канцлером было встречено с энтузиазмом или скептически, с безразличием или с отвращением, смотря по тому, каких взглядов придерживался свидетель этого события. Те люди, которые сегодня заявляют, что с самого начала знали, во что в конце концов все это выльется, просто сильны «задним умом». Если бы они на самом деле были в то время столь прозорливы, то события, которые я сейчас описываю, могли бы принять совсем другой оборот.

На всем протяжении насыщенного событиями января 1933 года вопрос об одобрении президентом или мной правительства Гитлера не возникал. Обстановка предшествовавших месяцев лишила всякого смысла — в основном по причине потрясающей безответственности политических партий — наши усилия, направленные на предотвращение развития этих событий. По выражению известного социалистического лидера Носке, «люди, считавшие себя выразителями общественного мнения, продемонстрировали такую степень слепого фанатизма, аналога которой невозможно найти в истории политических партий. Они сопротивлялись любым мерам, направленным на сохранение тех самых институтов власти, представителями которых сами же и являлись». Неспособность уловить требования ситуации привела к тому, что правительство Брюнинга начиная с 1930 года было вынуждено управлять страной при помощи чрезвычайных декретов. Кабинеты, составленные мной и Шлейхером, а затем и правительство Гитлера являлись просто частью логически обусловленной цепочки событий. Тем не менее, настаивая на ответственности политических партий за происшедшее, я нисколько не стремлюсь преуменьшить или вовсе отрицать свою собственную ответственность. Эта книга представляет собой в такой же мере хронику совершенных мной ошибок, как и описание обстоятельств, в которых мне приходилось действовать.

Было совершенно ясно, что далее невозможно игнорировать политическое движение, располагающее поддержкой почти сорока процентов населения. Оно показало полную готовность из тактических соображений, чтобы иметь перевес в голосах, отказаться от сотрудничества со всеми буржуазными партиями заодно с социал-демократами. Я всегда доказывал, что единственная возможность обуздать нацистов заключается в том, чтобы пригласить их к участию в управлении и заставить нести подобающую долю ответственности перед обществом. Наши попытки привлечь их на второстепенные роли в правительстве провалились, в результате чего занятие ими доминирующего положения в правительстве стало неизбежным. Громадный всплеск массового энтузиазма, вызванный назначением Гитлера, показал, каким нелегким делом будет направить эти силы в нормальное русло. Большинство лидеров остальных политических партий по-прежнему считали, что произошла обыкновенная смена правительства и что новый кабинет– однодневка ничем не отличается от всех предыдущих — очередной эксперимент, обреченный на провал. Сам Брюнинг 30 января отметил, что доволен принятым наконец решением и уверен, что эксперимент закончится неудачей. И он, и доктор Каас, так же как и другие политические фигуры, вновь появившиеся на сцене после войны, голосовали за принятие закона об особых полномочиях. Даже Шлейхер, который, вероятно, знал нацистское движение лучше всех, был убежден, что Гитлер скоро порвет с консерваторами и следующее правительство будет сформировано с участием его самого, Гитлера и Брюнинга.

Совершенно иначе думали фанатичные революционеры внутри нацистской партии. Они рассматривали законный приход к власти как первый шаг на пути к своей конечной цели. «Ночь длинных ножей» не была отменена, ее только отсрочили. Легенда о том, что Гитлер пришел к власти с помощью маленькой группы юнкеров, генералов и промышленников, является чистейшей фантазией. Его движущей силой были разнородные массы сторонников, объединенных общими целями. Они не имели представления о том, каким образом эти цели могут быть достигнуты, но у них было простое, инстинктивное понимание того, что «что-то должно измениться. Дальше так продолжаться не может».

Некоторые промышленники, такие, как Тиссен, Кирдорф и Шредер, видимо совместно с некоторыми деятелями из-за границы, предоставили в распоряжение нацистов значительные средства, поскольку видели в них союзников в своей борьбе с угрозой большевизма. Но отношение основной части промышленных кругов оставалось прохладным, что проявилось во время первого выступления Гитлера в «Индустриальном клубе» в Дюссельдорфе. Следует также помнить, что в то время, как и в наши дни, все вообще партии — за исключением коммунистов — получали от промышленности те или иные субсидии.

Еще одной определяющей силой в этой ситуации являлась армия. Она по-прежнему была организована в духе и традициях имперской Германии. Армия рассматривала Веймарскую республику как нечто чужое ей по своей природе, как временную форму государственной организации, с которой военные не имеют никаких глубинных связей. Тем не менее армия присягала на верность республике и ее конституции, и этот подсознательный конфликт лояльностей приводил к возрастанию внутренней напряженности. Представление военных о государственной власти, так долго пестовавшееся в прусской армии, находилось в естественном противоречии с веймарской системой правления, а потому едва ли удивительно, что молодое офицерство стало рассматривать нацистское движение с известной долей одобрения. Осенью 1930 года в Лейпциге на процессе по обвинению в государственной измене открылись масштабы распространения в армии нацистских партийных ячеек. Три молодых офицера обвинялись в создании в своем полку четырнадцати таких групп. Процесс вызвал в то время значительный переполох, и Гитлеру, привлеченному в качестве свидетеля, был задан вопрос, насколько совместимы партийные установки нацистов с применением нелегальных методов, направленных на свержение институтов власти Веймарской республики. Он ответил в том смысле, что его партия намерена использовать исключительно законные и не противоречащие конституции средства для достижения своей цели, которая состоит, действительно, в ликвидации веймарской демократии. Людин, один из обвиняемых, впоследствии вошел в число руководителей СА и стал представителем Гитлера в Братиславе. Многие из офицеров более старшего возраста, такие, как адъютант Шлейхера в Генеральном штабе майор Отт, также считали, что рейхсвер может с успехом использовать штурмовиков из СА на востоке в составе сил пограничной охраны. Это мнение было еще одним проявлением противоречий между политикой правительства и представлениями вооруженных сил о нуждах обороны. Вопрос заключался не в «нескольких генералах», отчасти способствовавших событиям 30 января, а в настойчивом желании всего офицерского корпуса иметь твердую власть и сильное правительство. В любом случае армия являлась только частью общества, психологическое состояние которого в тот период дает реальное объяснение тогдашним событиям.

Возможно, что иностранцам, привыкшим рассуждать в терминах парламентских процедур, трудно понять, как могла вся нация принять Гитлера с такой готовностью. Но даже это соображение не оправдывает существование представленной в обвинительном заключении Нюрнбергского трибунала теории коллективной уголовной ответственности, которая объясняет появление Гитлера обширным заговором в среде германского народа. Эта теория полностью игнорирует изменения в менталитете целой нации, произошедшие в социальных и политических условиях, обеспечивших питательную среду для идеологии национал-социализма. Демократия веймарского толка оказалась не в состоянии решить проблемы послевоенного мира. Очень много людей перестали верить политическим партиям, которые проявляли склонность оценивать любые события с точки зрения обеспечения их собственных политических выгод, а не исходя из интересов страны. Военное поражение, инфляция, крах экономики в начале тридцатых годов, рост безработицы, пролетаризация среднего класса и отсутствие всяких перспектив для молодежи — все эти факторы способствовали созданию положения, как по заказу подходящего для распространения в обществе коммунистических взглядов. Радикальные идеи и поведение начали вытеснять старый порядок. Марксистские материалистические концепции сломили моральную устойчивость целых слоев населения. Христианские идеалы, которые одни были бы в состоянии послужить противовесом этой угрозе, потеряли свою привлекательность. Молодое поколение, лишившись опоры в христианстве, искало и находило замену ему в Гитлере и его программе. Вакуум заполнялся смесью социалистических и националистических лозунгов. Не следует забывать, что основная поддержка нацистов исходила именно от этого поколения, влияние на которое остальных политических партий постепенно сошло на нет. Немцев обвинили в неспособности понять, куда заведут их идеи Гитлера. Сейчас можно с легкостью забыть, что в то время основным врагом представлялся коммунизм, наилучшую, если вообще не единственную защиту от которого многие люди видели в гитлеровском движении. Народ постепенно потерял веру в способность веймарского парламента и безответственных политических партий бороться против возраставшего общественного неравенства и бедственного положения населения.

Все современные страны пережили в свое время период борьбы трудящихся за признание и равное положение в обществе. В Германии их борьба приняла особенно острые формы после того, как инфляция обрекла средние классы и зажиточных рабочих на пролетарское существование. Эта социальная катастрофа, которая особенно сильно задела старое чиновничество, сыграла решающую роль в распаде буржуазной системы ценностей. Главным достижением Гитлера должно считаться не столько то, что он обратил внимание на последствия такого распада — многие другие люди тоже их заметили, — а скорее тот факт, что ему удалось создать демагогическую идеологию, пропаганда которой давала выход инстинктивным стремлениям и негодованию неорганизованных масс.

Он требовал, чтобы рабочий считался равноправным членом общества и каждый человек был обязан трудиться на общее благо. За всю историю классовой борьбы это был первый случай, когда партия, пришедшая к власти конституционным путем, провозгласила принципиально новый подход к решению социальных проблем своего времени. Со времени издания папой Львом XIII энциклики «Rerum Novarum» папский престол указывал пути мирного разрешения противоречий, возникающих между трудом и капиталом. Несмотря на это, народные массы стремились к таким методам их решения, которые требовали бы в первую очередь разрушения государства. Мы, в буржуазном лагере, в тысячах своих выступлений и статей заявляли о необходимости социального согласия, но эти призывы не получали почти никакого отклика. Но когда те же самые принципы были провозглашены выходцем из трудящегося класса, человеком, знавшим не понаслышке тяжесть каждодневной борьбы за пропитание, а теперь вставшим во главе мощного политического движения, сомневающиеся обрели настоящую веру.

Гитлер добавил к этому еще националистические и патриотические призывы, которые упали на плодородную почву. Наши бывшие противники отказывались пойти даже на постепенное смягчение ограничений, наложенных Версальским договором. Они предпочитали навсегда перевести Германию в разряд ущемленных в своих правах второстепенных государств и нетерпимо относились к ее шагам по постепенному восстановлению равноправия. Но материальные последствия выплаты репараций, инфляции и территориальных потерь были еще не самой тяжкой ношей, которую приходилось нести немцам. Состояние духовной подавленности, в котором они оказались, явилось более важным фактором изменения их политических настроений, и чем дольше оно продолжалось, тем сильнее становилась реакция. Несмотря на значительно более серьезные идеологические противоречия, возникшие в ходе Второй мировой войны, Германия уже сейчас находится значительно ближе к равноправному сотрудничеству с Западом, чем она была спустя пятнадцать лет после окончания первой войны. Утверждая это, я вовсе не забываю о прогрессе, достигнутом в результате заключения договора в Локарно. Но мой собственный опыт в Лозанне доказал органическую неспособность западных держав согласиться на рассмотрение любых соглашений о постепенном ослаблении пут, наложенных Версальским договором. Хотя материальное положение в Германии было тогда столь отчаянным, что очень многие молодые люди соглашались надеть коричневую рубашку не потому, что она была формой нацистов, а потому, что это была хотя бы какая-то рубашка, влияние морального фактора было все же значительно важнее.

Веймарские партии, включая консерваторов, в момент национального бедствия не смогли найти ничего, что помогло бы им объединиться, как это произошло бы в любой другой стране. Яркий и желанный контраст их поведению составили демагогические обращения Гитлера к национальным чувствам. Одной этой психологической подоплеки событий хватает, чтобы понять, почему многие из предпринятых Гитлером мер, такие, как упразднение демократических институтов и роспуск партий, вкупе с все более усиливавшимся авторитарным характером его правления, встретили так мало практического сопротивления. Исторические события нельзя спланировать за столом конференций. Они рождаются и протекают в обстановке, вызванной взаимодействием самых разнообразных факторов. Я сам, подобно миллионам своих соотечественников, не мог избежать влияния этой стихии национального возрождения и неких безличных сил, возбуждавших в то время народные массы. Систематическая деятельность партии, а позднее и полицейские отряды Геринга играли, конечно, свою роль, но тогдашняя вспышка энтузиазма захватила и огромные массы людей, никоим образом не подверженных непосредственному влиянию нацистов. Я был поражен, узнав, какой большой процент народа, причем далеко не худших его элементов, считал 1933 год временем национального возрождения. Нет необходимости изыскивать этому факту других причин, нежели та, которую я называл на переговорах в Лозанне: начинала брать свое серьезно ущемленная национальная гордость. Ни Эррио, ни Макдональд, ни любой другой государственный деятель с обеих сторон Атлантики не смогли понять, что это был куда более тревожный фактор, чем все материальные тяготы жизни.

Гитлер в 1920 году изложил программу своей партии, состоявшую из 25 пунктов, а в 1926 году была подтверждена ее неизменность. Подобно многим другим, я привык смотреть на партийные программы как на что-то, имеющее весьма условное значение. Большинство из этих документов трактовали только о средствах достижения неких целей и не слишком занимались фундаментальными вопросами. Многое из записанного в программе Гитлера высказывалось и до него, причем куда лучшим образом. Более того, большинство партий, обретя власть, выясняли, что для удовлетворения неотложных нужд практической политики их принципы нуждаются в пересмотре. Казалось более чем вероятным, что и программу нацистов постигнет такая же участь. Многие из ее положений, вызывавших самые серьезные сомнения — к примеру, неприязнь Гитлера к евреям, — имели, как тогда казалось, мало шансов на реализацию, и, вне всякого сомнения, не существовало никакой возможности предвидеть, к совершению каких зверств эти принципы в результате приведут. В программе говорилось о придании евреям статуса иностранцев, не имеющих гражданства. Предсказать, что на практике это будет означать их физическое уничтожение, было возможно не более, чем увидеть в требовании Гитлера о пересмотре Версальского договора причину развязывания агрессивной войны.

При формировании коалиционного правительства Гитлера мы отлично сознавали необходимость противостояния его программным требованиям. Нам было ясно, как нелегко будет привести Гитлера и его партию к пониманию ответственности за управление государством. Тем не менее мы надеялись при помощи христианских принципов преодолеть их радикальные устремления. Я уже писал о том, какие старания были приложены, чтобы влияние нацистов в правительстве не было бы слишком сильным. Гитлер был канцлером, но в кабинет вошли еще только два других нациста против восьми консервативных министров. Я попробую ответить на вопрос, как же при таких условиях могло случиться, что влияние нацистов возрастало до тех пор, пока они полностью не подчинили себе правительство.

Причина была в нас — и в Гитлере. Я могу попробовать описать происходившие события, но не могу найти им оправдания. Моей главнейшей ошибкой стала недооценка той мощной силы, которая пробудила национальные и общественные инстинкты народных масс. Мое представление о государственной власти и ее назначении как о механизме, гарантирующем законность, основывалось на идеалах кайзеровской эпохи, которые многими из нас признавались как имеющие абсолютную ценность. Такое отношение к законности и порядку спасло молодую республику в 1918-м и 1923 годах от волны большевистских восстаний. Солдаты сами объединялись в добровольческие отряды, а представители старого государственного аппарата предоставляли себя в распоряжение нового государства. Мне, профессиональному военному, следовало бы понять, что даже в области политики при массированном нападении оборонительная тактика не может принести успеха. С гибкостью и динамизмом массового движения можно было бороться, только обладая не меньшим собственным динамизмом, и уж ни в коем случае не с помощью доктринерских идей тонкого слоя либералов и интеллектуалов.

В практическом смысле ошибка заключалась в том, что мы считали государственный аппарат достаточно единой и независимой силой, способной под консервативным руководством защитить себя от воздействия мощной пропагандистской машины нацистского движения. Многие годы партийных распрей подорвали единство управленческого аппарата, хотя никто из нас даже не подозревал, сколь далеко зашел этот процесс. Германский средний класс в той его части, которая не подпала еще под влияние нацистов, также недооценивал революционный порыв Гитлера и его партии. Его представители твердо держались старых представлений о морали и законности и верили в торжество порядка, права человека и размеренность бытия. Беспринципность и аморализм нацистов рассматривались ими как временные проявления, которые должны были, как предполагалось, исчезнуть по мере потери революционными силами их порыва. Мы верили Гитлеру, когда он заверял нас, что, заняв ответственное и влиятельное положение, он немедленно направит свое движение в более спокойное русло. Массы были чрезвычайно возбуждены, и мы ясно понимали, что положение невозможно нормализовать в одночасье и некоторые временные эксцессы неизбежны. Мы были убежждены — возможно, с нашей стороны это и не было слишком умно, — что здоровые элементы общества в конце концов восторжествуют. Партнерские отношения со столь революционной и тоталитарной организацией были для нас внове, и у нас отсутствовал необходимый в подобной ситуации опыт. В конце сороковых годов мир стал свидетелем похожих процессов, происходивших в коалициях социалистов с коммунистами в странах Восточной Европы. В каждом таком случае власть захватывал меньший по численности и более радикально настроенный партнер. В коалиционном кабинете Гитлера численно преобладали консерваторы, но страна в целом оказывала поддержку нацистам.

Кроме того, мы недооценили ненасытную жажду Гитлера к власти как таковой и не смогли понять, что бороться с ней можно, только используя его собственные методы. И еще: все наше воспитание и образ мыслей лишали нас способности предвидеть, к чему может привести использование таких методов. В сравнении с мощной позицией Гитлера, обладавшего миллионами приверженцев, наше собственное положение было чрезвычайно слабым. Неподконтрольными Гитлеру оставались два важных фактора: престиж президента и влияние армии. Но события показали, что они были использованы либо не вовремя, либо неудачно. Назначение в правительство не партийных политиков, а независимых экспертов также на поверку оказалось ошибкой. Действительно, министры, получившие свои посты благодаря своей преданности их партиям, слишком часто оказывались плохими администраторами. Но назначение способных управленцев вне зависимости от их партийной принадлежности, хотя и призванное обеспечить эффективную работу кабинета, на деле лишало их внешней поддержки в их борьбе внутри коалиции. Гугенберг оказался единственным членом правительства, имевшим за собой поддержку партии. Прочие министры сконцентрировали свое внимание на административной работе в своих ведомствах и не проявили ни способности, ни желания конфликтовать с Гитлером по чисто политическим вопросам. Сам я не имел министерского портфеля, а потому зависел в своих действиях от того влияния, которое мог оказывать на Гитлера и Гинденбурга, который сохранял все свои прерогативы вплоть до принятия закона об особых полномочиях.

В начальный период существования правительства важнейшее значение приобрела неспособность армии сохранить свою независимость, что имело в дальнейшем самые гибельные последствия. Бломберг почти сразу же проявил себя преданным сторонником Гитлера, и, несмотря на то что его не поддерживало в этом огромное большинство старшего офицерства, вековая прусская традиция дисциплины и повиновения делала мнение министра обороны решающим. Президент очень быстро старился и постепенно переставал оказывать влияние на текущие политические события, хотя я должен вновь подчеркнуть, что в тот момент еще невозможно было в полной мере оценить вероятные последствия происходящего. Оглядываясь назад, я понимаю, что упустил много моментов, когда мне следовало призвать на помощь авторитет президента. Я могу объяснить свое поведение, только признав ошибочность нашего предположения о том, что радикальные настроения среди нацистов будут ослабляться, а не усиливаться.

В своем месте я опишу провал наших попыток создать перед выборами 5 марта 1933 года сильный консервативный блок в противовес нацистам. Средние слои населения, в особенности те, кто не имел своего партийного представительства в кабинете, не смогли правильно оценить потребности момента. Было ясно, что о возврате к некомпетентности и нестабильности веймарской системы правления не может быть и речи, в связи с чем возникала необходимость полной перестройки всего государственного аппарата. По моему мнению, как я уже пытался это показать, была необходима основательная реформа конституционного строя и всей политической системы, результатом которой должно было стать создание более авторитарной формы правления, при которой было бы возможно решение социальных и политических проблем того времени.

Когда через несколько месяцев политические партии под давлением Гитлера объявили о самороспуске, правительство столкнулось с новой ситуацией. В странах Запада сложилось мнение, что формирование правительства партиями есть наилучший способ управления государством в интересах всего общества. Пока в Германии существовала партийная система, задача каждого из нас состояла в исправлении, насколько было возможно, ее дефектов. Коль скоро партии прекратили существование, возникла необходимость организации демократической системы на новой основе, а именно — на базе производственных и профессиональных групп населения, составлявших становой хребет нации. Представление о таком «корпоративном государстве», которое во многих отношениях превосходило партийную систему, уже давно являлось элементом социальной философии католицизма. Я был убежден, что в рамках этой концепции мы имели возможность создать ответственные за свою деятельность правящие и оппозиционные группы, которые, поочередно меняясь ролями, могли бы обеспечивать функционирование демократической политической системы. Я не предвидел только, что существующие общественные организации и партии, да и сам средний класс в целом, уступят свои позиции без борьбы. Нельзя забывать, что в январе 1933 года деятели профессиональных союзов и социал-демократы предполагали, что гитлеровский эксперимент окажется недолговечным. Возможно, именно поэтому они решили не прибегать к такому средству борьбы, как всеобщая забастовка, которую они, если бы захотели, наверняка могли организовать. Тем не менее всеобщее ощущение того, что «так больше продолжаться не может», было настолько сильным, что значительные массы рабочего класса вполне могли бы проигнорировать призыв к забастовке.

Вторым и, вероятно, решающим фактором в тех обстоятельствах оказалась личность самого Гитлера. До своего прихода к власти он представлял собой крайне противоречивую фигуру. Было широко распространено мнение, что он является только фасадом, за которым скрываются настоящие вожди нацистской партии. Такое предположение оказалось на поверку совершенно ложным. Я не думаю, что в тот момент, когда Гитлер стал канцлером, его личность уже полностью сформировалась. Она изменялась и принимала окончательные формы на протяжении длительного времени. Однако нет никакого сомнения, что с самого начала главной движущей силой нацистского движения являлся он сам.

Мощь его личности трудно поддается описанию. В его манерах и внешности отсутствовали даже намеки на доминирующий характер или гениальность, но он обладал колоссальной силой внушения и исключительной способностью подчинять своей воле не только отдельных людей, но, что самое главное, большие массы народа. Он умел подавить и убедить в своей правоте всякого, кто находился с ним в постоянном контакте. Даже люди, взгляды которых радикально отличались от его собственных, начинали верить по крайней мере в его искренность. Я сам не менее остальных был его жертвой и верил всем его заявлениям до тех пор, пока события, приведшие к ремовскому путчу 1934 года, не открыли мне в полной мере его двуличие.

В первые недели своего пребывания на посту канцлера он, без сомнения, чувствовал себя неуверенно, в особенности когда ему приходилось появляться во фраке и цилиндре. Вскоре партийные товарищи убедили его отказаться от этих буржуазных нарядов в пользу партийной униформы. Со мной он был неизменно вежлив, даже скромен — по крайней мере до тех пор, пока продолжали сказываться результаты его первой победы на выборах. Мне понадобилось много времени, чтобы разобраться в его истинной сущности. Поначалу у меня складывалось впечатление, что, несмотря на трудность общения с ним, все же будет возможно привлечь его к исповедуемым мной политическим идеям. В этом мне пришлось самым прискорбным образом разочароваться.

На первых порах Гитлер давал нам некоторые основания надеяться, что он пресечет беспардонные выходки своих «коричневых рубашек» и прочих радикальных элементов в партии. Определить, входило ли это на самом деле в его намерения, было невозможно. Когда на заседаниях кабинета мы протестовали против начинавшихся тогда нападений на евреев или на ограничение свободы его политических противников, он часто впадал в ярость из-за отсутствия дисциплины среди штурмовиков и их руководителей и издавал гневные приказы о восстановлении порядка. Вспоминаю один эпизод, когда я очень резко выступил против антисемитских выступлений его партии. Гитлер внезапно вскочил с места, ударил кулаком по столу и заорал на Гесса, своего заместителя по партийным вопросам: «Проследи, чтобы эти Schweinereien{114} прекратили безобразничать! С меня хватит их самовольства». Независимо от того, были ли эти вспышки искренними, нас они вводили в заблуждение. Он просил нас набраться терпения и дать ему время навести порядок среди отбившейся от рук части партии. Мне часто приходилось обсуждать с Гюртнером и Эльтцем, чья честность и преданность не вызывали сомнений, как можно согласовать заверения Гитлера с реальным положением вещей. Мы сходились на том, что нет оснований сомневаться в искренности его намерений, и к тому же надеялись, что работа в правительстве окажет на него благотворное влияние.

Когда я обращал внимание Гитлера на пренебрежение, с которым его гаулейтеры относились к его же собственным строгим приказам, он отвечал, что ценит внутрипартийные противоречия как гарантию от самодовольства. Мои попытки пробудить в нем более ответственное, государственное отношение к своим обязанностям ни к чему не приводили. Я очень долго надеялся, имея в виду его необыкновенные способности и силу воли, что из партийного политикана он превратится в настоящего государственного деятеля. Конечно же реальных оснований для таких надежд не существовало. Я чересчур поздно понял, что в его характере имелось слишком много изъянов. Он не имел ни малейшего представления об основах христианской этики и был уверен, что может применять методы обмана и лжи, обыкновенные в партийных баталиях, к отношениям между государствами.

У меня складывалось впечатление, что в очень многих вопросах, в особенности в его отношении к традиционной церкви, он постепенно уступал влиянию радикальных элементов партии и в первую очередь — влиянию Геббельса. В наших ранних беседах о Розенберге и его новом «мифе» он позволял себе такие издевательские замечания, что я не мог допустить и мысли, что эти плоды помрачения ума могут представлять хоть какую-то опасность. Он с энтузиазмом поддерживал мои усилия по закреплению прав церквей особыми соглашениями, хотя и понимал, что предоставление конфессиям подобных привилегий столкнется с яростным сопротивлением многих его сторонников. К тому же он должен был понимать, что приток под его знамена бывших социалистов и коммунистов только усилит эту оппозицию. Первое время я ошибочно верил, что в вопросе о церквях будет возможно отлучить его от радикального крыла партии и заставить принять нашу точку зрения.

Я уже упоминал, что важнейшими чертами характера Гитлера были почти патологический инстинкт власти и стремление достичь ее любой ценой. Эти свойства еще более усиливались его безоговорочной верой в собственную непогрешимость. В результате он весьма подозрительно относился ко всякой оппозиции. В правительстве он использовал все мыслимые средства, чтобы не оказаться в меньшинстве. Если какой-нибудь конкретный вопрос вызывал неодобрение большинства министров, он всегда откладывал его решение из опасения проиграть при голосовании. Уже по одной этой причине наилучшим средством повлиять на него была частная беседа, а не обсуждение в комитете, почему я с самого начала старался создать в отношениях с ним атмосферу взаимного доверия и избегал создавать впечатление, что он имеет дело с противником. Среди людей, которые не были связаны с ним партийными узами и не зависели от него как-то иначе, я, по всей вероятности, чаще всех вступал с ним в прения. По большей части мы обсуждали не действительные политические проблемы, а наши идеологические расхождения, и в этих разговорах он казался мне совершенно нормальным. Действительно, он был склонен к произнесению длинных монологов, однако всегда был готов выслушать возражения и не оскорблялся, когда его прерывали. Не могу сказать, что мне удавалось убедить его переменить свои мнения, но повлиять на него казалось возможным, и я видел в этом луч надежды.

Его влияние на людей распространялось даже на президента, который сменил свою первоначальную подозрительность по отношению к нему на доверие. В апреле Гинденбург попросил меня отказаться от нашей январской договоренности, в соответствии с которой я всегда присутствовал при его встречах с канцлером, что рассматривалось Гитлером как вызов его достоинству. Гинденбург дал согласие на включение в закон об особых полномочиях статьи, которая лишала его одной из основных прерогатив — права законодательной инициативы, которое переходило к правительству. Следствием всего этого стало значительное сокращение влияния президента, а следовательно — и моего собственного влияния, поскольку Гитлер получал теперь к Гинденбургу непосредственный доступ.

Изменения, которые я попробовал обрисовать, продолжались годами, но их основа была заложена в начальные девятнадцать месяцев. Первым толчком для них послужили результаты выборов в рейхстаг, которые состоялись 5 марта 1933 года. О важности этих изменений можно судить по тому факту, что начиная с 1937 года заседаний правительства не проводилось вовсе. Важнейшие решения, касавшиеся вопросов войны и мира, принимались зачастую без ведома отдельных министров. Но до этого оставалось еще четыре года.

Если бы Гитлер попробовал устроить открытый переворот наподобие учиненного Лениным, то столкнулся бы с непреодолимым сопротивлением всего народа, который сохранял еще сильную привязанность к законности и не потерпел бы внезапного упразднения основ правопорядка. История Германии полна свидетельствами о навязанных извне тираниях, но ее народ никогда не оказывался под гнетом деспотии внутренней, ориентированной на подрыв самых основ существования общества. Идея государственной власти, относящейся враждебно к установившимся законоположениям и традициям, совершенно чужда немцам. Они не способны постигнуть ее смысл. Эта особенность может объяснить отсутствие сопротивления проводившимся Гитлером мероприятиям, которое так изумило весь заграничный мир. Напоследок я еще обязан отметить заблуждение тех историков, которые допускают, что подробности этого процесса обретения неограниченной власти были спланированы заранее. Действительно, многие из предпосылок уже существовали в сознании Гитлера, но с течением времени они усиливались и укреплялись под действием самых разнообразных факторов. Среди них были и казавшийся безграничным энтузиазм масс его приверженцев, и обожествление его персоны, и неумеренная склонность к интригам его окружения, и его собственная ненасытная жажда власти. Важную роль сыграло отсутствие оппозиции со стороны буржуазных сил, недостаточное противодействие консервативно настроенных членов его первого кабинета и, наконец, губительные последствия начатой им войны, не вызванной никакой разумной необходимостью. Возможно, этот обзор позднейшего развития ситуации может послужить фоном для моего отчета о событиях, происшедших между 30 января 1933 года и июлем 1934-го, когда я был выведен из правительства рейха.

Глава 15

Закон об особых полномочиях

Программа коалиции. — Блок «черно-бело-красных». — Моя предвыборная политика. — Пожар Рейхстага. — Приобретения нацистов на выборах. — Бессилие партии центра. — Закон об особых полномочиях. — На посту вице-канцлера

В тот вечер, когда был сформирован новый кабинет, я находился на балконе новой рейхсканцелярии. Мы смотрели на бесконечное шествие сотен тысяч исступленных людей из всех слоев общества, маршировавших с зажженными факелами перед Гинденбургом и канцлером. Ночь была ясная и звездная, и длинные колонны облаченных в свои мундиры штурмовиков, отрядов СС и «Стального шлема» представляли незабываемую картину. Когда они приближались к окну, в котором показывался толпе престарелый рейхспрезидент, раздавались почтительные приветствия. Но примерно в ста метрах от этого места на маленьком балконе новой рейхсканцелярии стоял Гитлер. Едва завидев его, участники марша разражались неистовыми аплодисментами. Контраст был очень заметен и, казалось, подчеркивал переход власти от близящегося к своему концу режима к новым, революционным силам. Я предпочитал не высовываться вперед и тихо стоял позади балкона, предоставляя Гитлеру и Герингу принимать приветствия. Тем не менее Гитлер время от времени поворачивался и жестом просил меня присоединиться к ним. Фантастические рукоплескания привели даже этих закаленных партийных вождей в состояние экстаза. Ощущения были совершенно необыкновенные, а бесконечно повторяемые восторженные крики «Heil, Heil, Sieg Heil!» звенели у меня в ушах как набатный колокол. Когда Гитлер поворачивался ко мне, чтобы что-то сказать, в его голосе слышались подавленные рыдания. «Какую грандиозную задачу мы себе поставили, герр фон Папен, мы должны до конца выполнить нашу работу». Я был только рад с ним согласиться. В этот момент он совершенно не походил на диктатора. Он производил впечатление человека, охваченного смирением при виде осуществления своих желаний, искавшего теперь только помощи и поддержки для выполнения задачи, которую он сам перед собой поставил. Мы расстались далеко за полночь, договорившись встретиться на следующий день пораньше, чтобы выработать политическую декларацию нового правительства.

Сформулировать программу коалиции оказалось для меня намного проще, чем я ожидал. По мнению Гитлера, наша основная задача состояла в моральном возрождении нации. Он предложил, чтобы восстановление экономики было достигнуто в результате выполнения двух четырехлетних планов, и в связи с этим впервые упомянул о необходимости принятия для этого закона об особых полномочиях. Мне казалось, что «четырехлетний план» звучит чересчур по-советски, но согласился, что определенная программа действительно необходима. Со своей стороны я представил формулировки тех консервативных принципов, которые должны были бы составить основу нашей деятельности, и предложил такие фразы: «Государство признает христианские корни общественной морали и рассматривает семью как основную ячейку нации, нуждающуюся в особой защите со стороны государства власти». Мы сошлись на необходимости укрепления федеральных основ государства путем создания крепких земельных и муниципальных правительств при сохранении твердого центрального управления. В области международных отношений правительство намеревалось добиваться для страны равноправия в сообществе народов, при этом «в полной мере сознавая ответственность великой и свободной нации в деле поддержания и укрепления мира — задачи, которая приобрела в настоящее время невиданную никогда прежде важность». Гитлер полностью одобрил эти положения, добавив к ним предложение об общем сокращении вооруженных сил, которое сделало бы излишним наше собственное перевооружение.

После этого разговор коснулся новых выборов, которые мы договорились провести 5 марта. Я сказал Гитлеру, что намерен постараться объединить все силы, не входящие в его движение, в единый предвыборный блок, обязующийся оказывать поддержку политике правительства. Он спросил, не могли бы мы выступить на выборах с общей программой, на что я ответил, что об этом не может быть и речи. Он отстаивает свои идеи, мы — свои, но я надеюсь, что мы все будем подчеркивать стремление добиваться своих целей в тесном сотрудничестве. Мне кажется, мой ответ не слишком ему понравился, но он не стал муссировать этот вопрос.

Чтобы создать хоть какой-то противовес активности нацистов, было совершенно необходимо убедить остальные партии и группы в том, что мы стали участниками чего-то большего, нежели обыкновенная смена правительства. Прежде раздробленность политических сил на тридцать две партии делала невозможным практическое применение некоторых принципов, которые мы теперь как раз и собирались попытаться использовать. Задача состояла в формировании оппозиционной группы, но таким образом, чтобы это не стало бы тотчас же очевидным. Однако я строил свои планы без учета косности существовавших тогда партийных структур. Я старался убедить Гинденбурга и руководителей некоторых небольших правых и центристских партий в том, что пришла пора старейшим депутатам рейхстага уступить дорогу представителям нового поколения. Мы должны каким-то образом привлечь к себе молодежь, в противном случае она продолжит толпами стекаться к нацистам, и тогда наше положение станет совершенно безнадежным. Но все мои усилия были бесполезны, партийные машины оказались слишком сильны, а старые команды крепко держались друг за друга.

Некоторые из партий признавали необходимость объединения всех ненацистских сил, но не проявили готовности поступиться хоть чем-нибудь ради этого. Мне удалось только добиться согласия отдельных группировок поддержать некую декларацию о наших будущих намерениях, которая и составила основу «черно– бело-красного»{115} предвыборного блока. Впоследствии результаты голосования показали, что этой вялой и нерешительной инициативы оказалось совершенно недостаточно. В предыдущей главе я высказал некоторые соображения относительно причин, по которым оказалось невозможным доказать германскому среднему классу, что остановить энергично рвущееся вперед нацистское движение можно только с помощью единого фронта, объединяющего все консервативные и христиански ориентированные элементы общества. Они не смогли своевременно оценить возможные последствия [победы нацистов]. Лучшим доказательством этого может служить голосование членов «Стального шлема», на чью поддержку мы очень сильно рассчитывали. Большинство из них перешло к национал-социалистам. Наши усилия были с самого начала обречены на провал.

Я изложил нашу программу в своих речах, произнесенных в различных частях страны. Наше основное политическое заявление было обнародовано 21 февраля на митинге в Берлинском университете, собравшем студентов со всех концов Германии, по своим убеждениям принадлежавших ко всем частям политического спектра. Я долго говорил тогда о насущных проблемах момента:

«Наша задача состоит в борьбе против тех, кто, прикрываясь лозунгами правды и свободы, в последние годы попирал религиозные принципы, объединяющие людей, и привел наше общество на грань хаоса. Ежедневное противоборство политических сил нельзя отделять от важнейших проблем нашего существования. В прежние века человеческое общество было организовано на основе веры в Бога и Жизнь вечную. Сегодня мы наблюдаем процесс все большего ослабления влияния церкви. Наука заменила религию, а правила хорошего тона заняли место веры и вытекающих из нее моральных принципов. Только подлинное духовное возрождение способно противостоять подобной механизации сознания и осмеянию настоящей истины и свободы.

Государство одно не в состоянии решить социальные проблемы, хотя оно и имеет возможность оказывать поддержку трудящимся классам, поощрять развитие личности и препятствовать нынешнему стремлению к всеобщей уравниловке. Ключевое положение, занимаемое нами в самом сердце Европы, обязывает нас соединить преимущества демократии с созданием истинной аристократии. Демократия нуждается для наилучшего ведения своих дел в людях ума и чести. Мы хотим построить на развалинах управлявшегося политическими партиями государства новую, лучшую Германию и должны потому отказаться ради общего блага от своих партийных пристрастий».

Это была постоянная тема моих выступлений. Нашей подлинной задачей была перестройка общества на основе принципов христианской морали. Решение этой проблемы могло бы уберечь нас от любых опасностей, вызванных тем, что в неоднородной разношерстной среде сторонников Гитлера многие этих принципов не признавали вовсе. Обезличиванию и унификации нашего общества можно было противопоставить только восстановление традиционных отношений между человеком и его Творцом.

Новому правительству, в особенности его консервативной части, было необходимо заняться эффективным решением социальных проблем. Попытки достижения благосостояния и счастья для трудящихся классов путем разжигания классовой ненависти и классовой вражды представлялись равнозначными самоубийству. Капитал и труд должны были соединиться в истинном партнерстве для обеспечения каждому работнику достойного существования. Это требовало обеспечения рабочему справедливого вознаграждения за его труд. В обязанности государства не входило осуществление непосредственного контроля за индустрией, более того, мы намеревались бороться со всеми формами социализации промышленности. Государство должно было выступать исключительно в роли арбитра, действующего в общих интересах. Дефекты капиталистической системы следовало компенсировать, оказывая поддержку рабочим, как более слабой стороне трудовых конфликтов, добиваясь тем самым утверждения социальной справедливости.

Многие из нас инстинктивно опасались угрозы основополагающим принципам справедливости и свободы, неотделимой от любого революционного движения. Эти явления уже начинали давать о себе знать. Наш предвыборный блок объявил о принципиальной недопустимости создания любой формы государства, не основанной на верховенстве закона. Государство имеет возможность ограничивать личную свободу граждан, но эти действия могут быть оправданы только при условии, что они проводятся в рамках закона и в интересах общества. Подобные ограничения могут носить исключительно временный характер, и у каждого гражданина должно сохраняться право на апелляцию.

В связи с этим мы ясно высказали свое отношение к злоупотреблениям властью, уже практиковавшимся полицией Геринга. Мы также осудили положения программы Гитлера, касавшиеся расового вопроса, указывая, что, хотя и не может быть никаких возражений против воспитания в народе гордости за его расовую чистоту, нельзя допустить перерастания этого чувства в ненависть к другим нациям. Христианство сделало из германских племен единый народ, и нет никакой нужды искать для поддержания его существования новую религию. В то время еще не было никаких признаков возможности такого развития событий, которое позднее привело к принятию нюрнбергских законов о чистоте расы и закончилось трагедией газовых камер.

В области внешней политики мы стремились только к полному восстановлению государственного суверенитета и к поддержанию мира при помощи международного сотрудничества. Во внутренних делах мы считали необходимым покончить с двойственностью в отношениях между Пруссией и рейхом и наделить центральное правительство достаточной властью, сохранив при этом культурную автономию отдельных федеральных земель.

В этом коротком обзоре невозможно воспроизвести все детали нашей предвыборной программы, но и приведенное здесь показывает, что мы стремились ясно показать свои расхождения с нацистами. Слабость нашего положения заключалась в том, что мы не имели возможности открыто критиковать своего партнера по коалиции. Я мог только пытаться убедить избирателей в положительных сторонах нашей программы, надеясь, что они сами сравнят их с негативными аспектами нацистской доктрины. Однако то ли по недостатку интеллекта, то ли из-за лености ума нашего электората надежды на это не оправдались. Многие люди, считая, как видно, что Гитлер провозглашает те же самые консервативные принципы, что и мы, отдали свои голоса нацистам.

Вечером 27 февраля я устраивал в нашем клубе на Фоссштрассе обед в честь президента. Неожиданно мы заметили в окнах красное зарево и услыхали на улицах стрельбу. Один из служащих клуба торопливо подошел ко мне и прошептал на ухо: «Горит Рейхстаг», а я, в свою очередь, повторил это президенту. Он встал из-за стола, и мы через окна увидели купол Рейхстага, выглядевший так, будто его освещали прожекторами. Временами его очертания закрывали языки пламени и клубы дыма. Я предложил президенту вернуться в его резиденцию и сам отвез его на своей машине. После этого я направился прямиком к горящему зданию, которое было окружено кордонами полиции. Когда мне удалось наконец проникнуть вовнутрь, я встретил там в одном из сильно поврежденных коридоров Геринга, который, по своей должности прусского министра внутренних дел, распоряжался работой пожарных. С ним была его свита; все были возбужденные и злые. «Это преступление коммунистов направлено против нового правительства!» — крикнул мне Геринг.

После того как основные очаги пожара удалось ликвидировать, я покинул здание, совершенно уверенный, что причина пожара не могла быть случайной. Казалось очевидным, что это некая политическая демонстрация, поскольку в ходе обыска здания был арестован иностранный коммунист. Поэтому в тот момент у меня не было никаких причин сомневаться в необходимости принятия строгих мер против преступных элементов из коммунистической партии. Мне казалось, что допрос Ван дер Люббе и обыск в штаб-квартире коммунистов только подтвердили это впечатление.

На одном из следующих заседаний кабинета Геринг продемонстрировал некоторые из документов, якобы найденные во время рейда на штаб-квартиру коммунистов, находившуюся в доме Карла Либкнехта. Помнится, среди них были планы убийства некоторых политических лидеров, включая большинство министров правительства и меня самого. Должен признаться, я не мог и помыслить, что нацисты, превратившиеся теперь в ответственную правительственную партию, сочтут необходимым пойти в целях еще большего укрепления своего положения на подделку таких документов. Мы все были убеждены в том, что коммунисты готовили вооруженное восстание и потому представляют опасность для государства.

Даже сегодня нельзя с уверенностью сказать, каким образом начался пожар. После войны, содержась под стражей в трудовом лагере в Регенсбурге, я оказался в компании с бывшим полицейским офицером по фамилии Хайзиг. В ночь пожара он был старшим полицейским чином на дежурстве в прусском министерстве внутренних дел и оказался первым, кто вошел в горящий Рейхстаг. Позднее он руководил допросами Ван дер Люббе и наводил справки о его предыдущей жизни в Голландии. По утверждению Хайзига, Люббе был коммунистом-фанатиком, который ненавидел общество и вдобавок несколько раз судился за поджоги. Без сомнения, именно он поджег здание, но сделал это по собственной инициативе, а не по наущению коммунистов или нацистов. Прежде он уже пытался устроить пожары в министерстве труда, в ратуше Шёнеберга и в императорском дворце.

Из этого чисто уголовного деяния нацисты раздули громадный политический скандал, направленный на подрыв влияния коммунистов. С этой целью они пошли на фальсификацию доказательств. Так, некий отставной майор по фамилии Веберштедт, работавший в отделе печати нацистской партии, утверждал, что вечером перед пожаром видел Ван дер Люббе в обществе коммунистического лидера Торглера, а еще до этого — в рейхстаге. Однако Хайзигу удалось установить, что во время первой из двух предполагаемых встреч Ван дер Люббе отбывал тюремный срок в Голландии. Но это не помешало Герингу и Геббельсу действовать так, как если бы неминуемо приближалась коммунистическая контрреволюция. Они нашли себе полезного союзника в лице государственного прокурора по фамилии Фогт, который более всего хотел обеспечить себе важное положение в нацистской партии.

Рудольф Дильс, шеф полиции в министерстве Геринга, здравствующий и поныне, сообщил, что во время полицейских рейдов, последовавших за пожаром, было арестовано около четырех тысяч функционеров коммунистической партии. Однако многим из их лидеров, таким, как Пик и Ульбрихт, удалось бежать в Москву, где они остались дожидаться лучших для себя дней. Нацисты, убедив Гинденбурга в том, что поджог должен был послужить сигналом к началу коммунистического восстания, уговорили его подписать чрезвычайный декрет, укрепляющий безопасность государства. Для того чтобы оправдать временную отмену некоторых основных прав и свобод, вводимую этим декретом, пришлось представить коммунистическую угрозу чрезвычайно серьезной. Гитлер вообще хотел запретить коммунистическую партию, но я решительно возражал против совершения такого шага прямо накануне выборов. К тому же я был уверен, что запрещенные политические партии всегда перерождаются в подпольные организации сопротивления. Когда в апреле следующего года коммунистическая партия была запрещена, многие из ее членов внешне изменили своим убеждениям и вступили в штурмовые отряды, что явилось отнюдь не первым случаем использования Москвой тактики пятой колонны.

Нацистам удалось убедить своих партнеров консерваторов в реальности коммунистической угрозы. Независимо от того, несли они сами ответственность за поджог или нет, им, без сомнения, удалось добиться весьма значительной тактической победы как над своими политическими противниками, так и над союзниками. Откровенно говоря, у меня по сию пору нет определенного мнения относительно истинной причины пожара, хотя я и признаю, что один человек ни в коем случае не мог за столь короткое время зажечь огонь в таком большом числе помещений. В Нюрнберге было предложено провести окончательное расследование вопроса об ответственности за поджог Рейхстага, пока Геринг и его коллеги еще доступны для следствия, но из этой идеи нечего не вышло. Все, чем мы располагаем, ограничивается только фразой, сказанной Герингом генералу Доновану, руководителю Управления стратегических служб Соединенных Штатов{116}: «Вы, по крайней мере, можете быть уверены, что мне, уже глядевшему в лицо смерти, нет никакой нужды прибегать ко лжи. Даю вам слово, что не имел ни малейшего касательства к поджогу Рейхстага». Рудольф Дильс, которому подноготная первых лет нацизма известна не хуже, чем кому бы то ни было, добавляет: «Начиная с первых недель после пожара и кончая 1945 годом я был убежден, что его устроили нацисты. Теперь я изменил свое мнение».

Когда были подведены итоги жизненно важных выборов, прошедших 5 марта, выяснилось, что нацисты получили вместо 11,7 миллиона голосов (цифра на ноябрь предыдущего года) 17,2 миллиона. Их 195 голосов в палате превратились в 288. У левых партий оказалось почти столько же мест, что и на прошлых выборах. Социалисты потеряли 2 места, обретя 119 мандатов, коммунисты потеряли 8 мест и имели теперь 81 депутата, а партия центра даже приобрела на 3 места больше прежнего. Увеличение числа голосов, поданных за нацистов, произошло почти исключительно за счет правых партий и отколовшихся группировок.

Высказывались предположения, что нацисты добились такого результата если не благодаря прямым подтасовкам, то, во всяком случае, путем запугивания избирателей. Это попросту не соответствует действительности. 5 февраля был подписан указ, в соответствии с которым для проведения политических собраний отныне требовалось получать разрешение. Действительно, в Пруссии Геринг использовал это положение для ограничения избирательной активности оппозиционных партий. Но в остальных землях министры внутренних дел оставались на своих постах со времен Веймарской республики. Кроме того, важно заметить, что 5 марта еще сохранялась тайна голосования, а чиновники избирательных комиссий отбирались поровну от всех партий. Давление, которое оказывалось на избирателей в последующих выборах, было эффективным в основном потому, что никто более не верил в сохранение тайны голосования. Даже если при проведении выборов 5 марта и можно усмотреть намеки на запугивание избирателей, это никоим образом не отменяет того факта, что две важнейшие партии, социал-демократы и центр, получили примерно столько же голосов, что и в предыдущие тринадцать лет.

Мой собственный предвыборный блок собрал 1,3 миллиона голосов и получил 52 места в палате, но нацисты, с их 47 процентами мест, едва не добились абсолютного большинства. Нация в целом недвусмысленно вручила Гитлеру мандат на управление страной. Я старался уравновесить его влияние, но никто больше не видел в этом необходимости. Приверженцы социалистов и партии центра, по-прежнему одержимые своими партийными догматами, не пожелали с нами объединиться, хотя мы совершенно недвусмысленно показали, что наш блок не является сателлитом Гитлера.

Центристские партии — центр и Баварская народная — предпочли с удовлетворением почивать на лаврах. Они считали себя спасителями Германии от революции 1919 года и людьми, которые с успехом предотвратили социалистические эксперименты и поставили страну на ноги после ужасного краха, вызванного войной. За период с 13 февраля 1919 года по 2 июня 1932-го в сменявших друг друга девятнадцати правительствах рейха представители партии центра занимали ни много ни мало восемьдесят три министерских поста. За восемь лет ее члены девять раз становились рейхсканцлерами. Даже наилучшие результаты, достигнутые социалистами, не могут сравниться с этими достижениями. За длительное время пребывания у власти буржуазный центр потерял чувство реальности.

Нет ничего удивительного в том, что нацисты приветствовали полученную ими неожиданно высокую поддержку населения как триумф революции. Достигнутый результат придавал новый импульс будущим революционным переменам, которых добивались представители радикального крыла партии и которые, несмотря на первоначальное сдерживание руководства, ими внутренне одобрялись.

Я не знаю, что привело Гитлера к мысли перенести церемонию открытия нового Рейхстага в гарнизонную церковь Потсдама. Возможно, этому способствовал его извращенный романтизм в соединении с пониманием пропагандистской ценности старинных традиций. Когда он выдвинул свое предложение, я не стал возражать. Во времена прусских королей и германских императоров открытие парламента всегда сопровождалось религиозными церемониями. Возврат к этой традиции, да к тому же в церкви, хранившей останки Фридриха Великого и считавшейся символом всех суровых добродетелей старой Пруссии, показался мне полезным контрастом материализму нацистов. К моему изумлению, Гитлер предпочел не участвовать в религиозной части церемонии. Я сказал ему, что ему следует пренебречь возможной критикой внутри партии, поскольку теперь он является представителем всего народа, но это не произвело на него никакого впечатления. Это был первый отказ, полученный мной за время наших отношений, и мне оставалось только предположить, что решающим фактором при принятии этого решения оказались его опасения вызвать недовольство в рядах собственной партии.

Когда выборы прошли, я стал видеться с ним чаще. Его восхищение их итогами казалось безграничным, а главным поводом для досады служил отказ нашего блока сформулировать с его партией общую программу. Он пытался уговорить меня отказаться от той независимой роли, которую я выбрал для себя в коалиционном правительстве. «Ведь вы же старый солдат, герр фон Папен, — говорил он мне, — и знаете старую поговорку о сильнейших батальонах. Если мы двинемся вместе, то наверняка получим большинство, и победа будет за нами».

Учитывая, что наши консервативные принципы получили отражение в политической декларации правительства, составленной 1 февраля Гитлером и мной, казалось резонным на первом после выборов заседании правительства проявить терпимость в отношении предложенных Гитлером планов экономических реформ. Он настаивал на том, что для их проведения потребуются специальные полномочия. В действительности он не делал секрета из этого требования с того момента, когда возможность его участия в правительстве еще только обсуждалась. По крайней мере, начиная с прошлого ноября партиям было известно, что от них потребуют принятия некоего закона о расширении прав правительства. В своих дискуссиях я и мои коллеги сходились на том, что Гитлеру придется, чтобы получить необходимое для этого большинство в две трети палаты, дать стране твердые гарантии наподобие тех, которые мы включили в правительственную декларацию.

В своей речи, произнесенной им в рейхстаге 21 марта, Гитлер выполнил эти требования с буквальной точностью. Всякий, кто сегодня снова прочтет ее текст, должен будет признать, что у оппозиционных партий имелись все основания надеяться на то, что он выполнит свои обещания. Протокол заседания правительства, состоявшегося за день до этого, также показывает, что я повторил свои требования реформы конституции и получил от Гитлера заверения в том, что статус и права президента ни в коем случае не подвергнутся каким бы то ни было изменениям. Когда по прошествии времени выяснилось, к каким катастрофическим последствиям привел закон об особых полномочиях, все оппозиционные депутаты, проголосовавшие за его принятие, пустились в бесконечные поиски для оправдания своих действий. Достаточно сказать, что Гитлер пообещал никогда не злоупотреблять властью, которой наделял его новый закон, и охранять культурную и экономическую независимость отдельных земель. Он заявил, что мы будем обязаны способствовать «возрождению религиозного сознания» и что правительство рассматривает две основные религиозные конфессии как «самый значительный фактор поддержания существования нации». Христианство он назвал прочной основой жизни страны и ее моральных устоев, пообещал правительственную поддержку независимому судопроизводству и объявил стремление к миру основой нашей внешней политики.

«…После заявления канцлера доктор Каас (партия центра), Риттер фон Лекс (Баварская народная партия), Майер (Государственная партия) и Зимпфендорфер (Христианско-социалистическая партия) от имени своих партий дали обязательство поддержать закон об особых полномочиях. После речи президента рейхстага Геринга закон был принят в третьем чтении 441 голосом против 94, то есть необходимым большинством в две трети палаты. На этом заседание рейхстага было закрыто и сессия прервана впредь до особого распоряжения…» Так было сказано в официальном сообщении.

О том, каким образом закон об особых полномочиях помог Гитлеру на его пути к тотальной диктатуре, была написана целая библиотека, причем большинство этих книг принадлежит перу людей, которые добросовестно голосовали за его принятие, а теперь ищут для своего поступка какого-то оправдания. Нет сомнения, что этот момент стал отправной точкой и для установления диктатуры Гитлера, и для самороспуска парламента. Но все те, кто голосовал за злополучный закон, несут равную ответственность с министрами, которые внесли его на утверждение.

Я уже упоминал статью Брюнинга в «Deutsche Rundschau» за июль 1947 года. В ней он замечает, что коммунистам следовало уступить свое 81 депутатское место социалистам, чтобы те, получив благодаря этому 201 голос, смогли бы играть более важную роль в палате. Предложение это совершенно нереалистично. Если бы компартия призвала своих последователей голосовать на выборах 5 марта за социалистов, то социал-демократы получили бы «в наследство» от нее еще и бешеную кампанию подавления, которой подвергались коммунисты. Брюнинг жонглирует цифрами, пытаясь доказать, что получения Гитлером большинства в две трети возможно было избежать. Но в рейхстаге было 647 мест, две трети из которых составляют 431 место. Гитлер собрал в поддержку своего закона 441 голос, что ближе к трем четвертям от общего количества. Коммунисты были тогда исключены из рейхстага, а несколько социалистических депутатов арестованы (хотя мне удалось добиться освобождения Зеверинга и некоторых других), но даже их присутствие не могло бы воспрепятствовать принятию закона необходимым большинством.

Брюнинг утверждает, что Гитлер собирался продолжать аресты оппозиционных депутатов до тех пор, пока не получил бы большинства. Доказательств этому не существует. К тому же оппозиционные партии, объединившись, и так всегда имели возможность не дать Гитлеру необходимого числа голосов. Без сомнения, было не слишком приятно видеть в тот день здание рейхстага, битком набитое штурмовиками, однако Брюнинг отнюдь не принадлежал к числу людей, лишенных мужества. Он поступил бы правильнее, признав, что оппозиция голосовала за закон вовсе не под давлением, а исходя из собственных убеждений.

Я не могу согласиться с утверждением, что отказ вотировать закон об особых полномочиях не принес бы никакой пользы, поскольку в этом случае нацисты распустили бы все оппозиционные партии на основании декрета от 28 февраля. Брюнинг забывает, что в тот момент Гитлер был не в состоянии принять подобные меры. Вплоть до конца апреля я по просьбе президента участвовал во всех его встречах с Гитлером. Президент и консервативные члены кабинета были тогда в состоянии заблокировать любые столь радикальные меры. Совершенно нелепо предполагать, что в случае если бы нацисты вздумали назначить на место президента Гитлера, то конституционный суд мог бы возбудить против Гинденбурга дело. Подобный шаг был бы неисполним, а потому и не планировался, следовательно, вероятность такого развития событий не может быть использована в качестве оправдания людьми, вотировавшими закон об особых полномочиях.

На Нюрнбергском процессе я дал полный отчет о своих собственных попытках воспрепятствовать диктаторским нарушениям закона. Лучшим оружием в этой борьбе всегда оставалось президентское право вето, и, учитывая мое влияние на Гинденбурга, я надеялся эффективно им воспользоваться. Однако президент вскоре устранился от участия в выработке решений кабинета и мероприятий, проводимых Гитлером, что сделало недействительным мое влияние на него. Критикам сейчас очень удобно утверждать, будто бы с самого начало было очевидно, что Гитлер не намерен выполнять взятые на себя обязательства. Но они тем самым опровергают сами себя, поскольку из этого предположения логически следовала бы необходимость голосовать против закона об особых полномочиях, и всякий, кто не сделал этого, автоматически лишается права объявлять себя героем Сопротивления.

Этот закон явился единственным правовым оправданием превращения Гитлера в диктатора. Всякий, кого обвиняли, как меня, в поддержке нацистского деспотизма, имеет право указывать на это. Никому не дано было предвидеть, какой оборот на самом деле примут события, и всякому, кто силен теперь задним умом, стоило бы поразмыслить о своей собственной доле ответственности. Тот факт, что все партии, за исключением социал-демократов, голосовали в поддержку закона об особых полномочиях, имел более важное значение, нежели возросшая электоральная поддержка нацистов. Если бы закон не прошел, то упразднение конституционных гарантий стало бы значительно более сложным делом, а борьба с диктатурой, напротив, очень сильно бы облегчилась.

Положение вице-канцлера стало совершенно неестественным. Этот пост был создан, а я согласился его занять единственно с целью противодействия влиянию на правительство нацистских министров. С другой стороны, я не имел министерского портфеля, а потому не контролировал ни одного министерства. Мой штат состоял из нескольких лиц, которых я тщательно отбирал, руководствуясь их выраженным осуждением нацистского вероучения. Мой управляющий делами, советник доктор Забат, являлся одним из лучших представителей довоенной породы государственных служащих. Моим советником по юридическим вопросам, в чьи обязанности входила также разработка законопроектов, предложенных различными министерствами, был фон Савиньи, ревностный католик, имевший обширные связи в различных церковных организациях. Фон Бозе, мой советник по вопросам прессы, 30 июня 1934 года за свою оппозицию режиму поплатился жизнью. Его заместитель, фанатичный противник нацизма Вильгельм фон Кеттелер, погиб в 1938 году в Вене от рук гестапо. Мой личный помощник фон Чиршки, спасая свою жизнь от гестапо, в 1935 году эмигрировал из Вены в Англию. Его заместителем и преемником был граф Кагенек. Героическая, самоотверженная деятельность этих людей у меня на службе приводила к постоянным трениям с режимом, и я буду часто упоминать о них в дальнейшем.

Политические взгляды этой небольшой группы были ясны всем в стране. Через некоторое время мы стали известны как Рейхскомиссия по разбору претензий, и очень скоро нам пришлось иметь дело с целым потоком приходивших со всех концов страны жалоб на беззакония и самоуправство нацистов. Когда было возможно, я ходатайствовал перед Гитлером, Герингом, Фриком или другими ответственными лицами об исправлении различных несправедливостей. Во многих случаях нам удавалось помочь, но часто, не могу не признаться, у нас ничего не получалось.

Мне следовало бы привести подробный отчет о нашей деятельности, но весь мой архив сгорел, а память на детали стала уже не та, что прежде. Все же мой chef de cabinet Забат привел на заседании суда по денацификации, разбиравшего мое дело, много примеров этой работы. Он, к примеру, вспомнил, что гаулейтер Вагнер и Геббельс потребовали увольнения моего главного помощника по делам Саарской области доктора Вингена за пренебрежительные отзывы о партии. Это был один из случаев, когда мне удалось успешно ходатайствовать перед Гитлером. В результате я даже получил от Геббельса письмо с извинениями. Кроме того, нам удалось спасти от увольнения многих других государственных служащих и во многих случаях оказать помощь подвергавшимся гонениям евреям. В частности, я помню письмо с выражением благодарности, пришедшее от некоего герра Фельдхайма, жителя моего родного города, которого мне удалось освободить из концентрационного лагеря. Кроме того, нам приходилось вести почти ежедневную битву против вмешательства нацистов в церковные дела.

По мере усиления контроля нацистов над прессой становилось все труднее критиковать их мероприятия и оповещать общество о допущенных ими случаях злоупотребления властью. Поэтому мы передавали сведения о наиболее вопиющих случаях иностранным корреспондентам, поскольку выяснили, что даже простая угроза их публикации за границей могла служить полезным оружием в отношениях с Гитлером. В основном этой частью нашей работы ведали Бозе и Кеттелер, чем и заработали себе особую ненависть нацистов. Негативное отношение к некрасивым аспектам деятельности нацистской партии было для моих сотрудников настолько естественным, что им теперь не приходит в голову похваляться своей работой в Сопротивлении. Этим они отличаются от тех людей, которые ныне настаивают на своем оппозиционном отношении к режиму, а в то время в действительности предпочитали держать язык за зубами.

Глава 16

Конкордат

Я посещаю Рим. — Встреча с папой Пием XI. — Радикальная оппозиция. — Социальные проблемы. — Упразднение классовой борьбы. — Еврейский вопрос. — Флаг со свастикой. — Политические пристрастия Бломберга. — Геббельс входит в состав правительства. — Пруссия. — Моя отставка с поста рейхскомиссара. — Концентрационные лагеря. — Внешняя политика. — Выход Германии из Лиги Наций. — Австрия. — Проблема Саара

Моей самой большой заботой было проведение каких-либо практических мер для воплощения в жизнь основных христианских принципов, которые по настоянию консервативных членов кабинета были включены в политическую декларацию правительства. Добившись чего-то в этом роде, мы получили бы прочную основу для будущих действий. Меня больше не удовлетворяли пустые обещания Гитлера. Мне хотелось подвести под права христианских церквей в Германии юридическую базу. Бешеный антиклерикализм экстремистского крыла национал-социалистической партии делал эту проблему все более насущной. На Пасху я решил нанести визит в Рим, чтобы изучить возможность заключения какого-нибудь определенного соглашения.

Конкордата между Ватиканом и рейхом не существовало со времен Реформации{117}. Отдельные земли, в частности преимущественно католическая Бавария, подписали свои конкордаты. Исключительно протестантская Пруссия, несмотря на все усилия папского нунция, достигла только совершенно неудовлетворительного modus vivend{118}. На протяжении всего веймарского периода партия центра, католическая по определению, неоднократно предпринимала попытки достичь с Римом общего соглашения, но так и не смогла преодолеть разногласий с социал-демократами по поводу разрешения конфессиональных школ. Благодаря возникновению в Германии новой ситуации появилась удобная возможность вновь двинуться в этом направлении, причем в мои намерения входило установить отношения не только с Ватиканом, но также и с евангелической церковью.

С момента пересечения итальянской границы меня встречали с подобающими государственными почестями. Хотя мой визит носил частный характер, Муссолини, с которым я встретился тогда впервые, оказал мне самую энергичную поддержку. Итальянский диктатор представлял совершенно иной, по сравнению с Гитлером, тип личности. Низкорослый, он держался с большим достоинством. Его массивная голова наводила на мысль о большой силе характера. Он обращался с людьми как человек, привыкший, что его приказы беспрекословно выполняются, но при этом демонстрировал неимоверное обаяние и не производил впечатления революционера. Гитлер всегда имел вид несколько неуверенного человека, нащупывающего дорогу, в то время как Муссолини был спокоен, величав и казался знатоком любого затронутого при обсуждении вопроса. Я пришел к выводу, что он может оказать на Гитлера положительное влияние, поскольку в нем было намного больше от настоящего государственного деятеля и он напоминал скорее дипломата старой выучки, чем диктатора. Он превосходно говорил по– французски и по-немецки, что значительно способствовало нашему обмену идеями. Он разрешил свою проблему отношений с Ватиканом путем заключения Латеранских соглашений и доказал, что фашистский режим может существовать в совершенной гармонии с церковью. Государственным секретарем Ватикана был в то время кардинал Пачелли, нынешний папа, который до этого в течение одиннадцати лет представлял сперва в Баварии, а затем в Берлине интересы католической церкви в Германии. Когда он покинул страну, его отъезд вызвал множество сожалений даже в некатолических кругах, где его исключительные личные качества были должным образом оценены. Его сопровождал доктор Каас, который к тому времени сменил лидерство в партии центра на куда более мирную атмосферу Святого престола.

Ватикан, таким образом, был теснейшим образом знаком с обстановкой в Германии 1933 года. Предположения, что мой визит в Рим и последовавшее за ним подписание конкордата были задуманы мной как ловушка для папы, — не более чем нонсенс. Те, кто повторяет подобные обвинения, попросту наносят оскорбление интеллекту нынешнего папы и его тогдашних советников{119}. Пачелли встретил меня очень тепло, и мы досконально обсудили с ним ситуацию, прежде чем он устроил мне аудиенцию у папы Пия XI. Его святейшество принял мою жену и меня весьма любезно, отметив свое удовлетворение тем, что во главе германского правительства стоит теперь человек, бескомпромиссно настроенный против всех разновидностей коммунизма и русского нигилизма. Атмосфера, окружавшая меня, была настолько сердечной, что мне удалось урегулировать все детали проекта соглашения с быстротой, совершенно необычной для отношений с Ватиканом, и очень скоро я уже был на обратном пути в Берлин. Ватикан учел мнение германского епископата и назначил представителем своих интересов архиепископа Фрейбургского доктора Грёбера. Мы работали с ним в полном согласии.

Гитлер согласился с моим предложением с замечательной легкостью. Это было тем более удивительно, что конкордат даровал конфессиональным школам по всей стране полную свободу. Только тот, кто жил в обстановке непрекращающейся борьбы за получение этой уступки, в состоянии понять, какой победой предстало это событие в умах германских католиков. Было ли согласие Гитлера чистейшим обманом? Мне часто задавали этот вопрос. Он ясно понимал, с каким сопротивлением ему придется столкнуться во влиятельных кругах партии, еще усилившихся от притока бывших социалистов и коммунистов; возможно, однако, что он считал свое положение достаточно устойчивым, чтобы позволить себе пренебречь критикой такого рода. Я и теперь уверен, что Гитлер, несмотря на полное отсутствие религиозности, понимал, что примирительное отношение к церкви может обеспечить ему неоценимую поддержку по всей стране. Как лидер ненацистских участников коалиции, я чувствовал необходимость укрепить его позиции в противостоянии с радикальными силами в его партии. Я был уверен, что если новые договоренности получат силу закона, то у Гитлера появится больше возможностей для обуздания этих элементов.

Все аспекты этой ситуации свободно обсуждались нами в Риме, и, какие бы сомнения ни оставались у кардинала Пачелли и доктора Кааса, идея усилить в Германии влияние христианства была слишком заманчива, чтобы от нее отказываться. Мы все отлично понимали, какую важную роль предстоит сыграть Центральной Европе в борьбе с антирелигиозными и тоталитарными тенденциями, наступающими с востока. Для ускорения процесса переговоров Гитлер наделил меня правом действовать в обход обычных каналов, иначе говоря, в обход министерства иностранных дел и герра фон Бергена, германского посла при Святом престоле. Только в июле, на завершающей стадии переговоров, к участию в них был привлечен советник министерства внутренних дел доктор Бутманн. Этот рассудительный и сдержанный национал– социалистический функционер оказал мне всяческую поддержку. Незадолго до моей второй поездки в Рим возникла неожиданная заминка. В партии начали подниматься многочисленные протесты, и Гитлер попытался заставить меня согласиться на внесение в проект некоторых изменений. В конце концов мне все же удалось отговорить его от этого.

Муссолини, с которым я опять встретился, настаивал на важности наискорейшего завершения переговоров. «Подписание этого соглашения с Ватиканом впервые укрепит доверие к вашему правительству за границей», — сказал он. Я воспользовался случаем и попросил его отдать распоряжение своему послу в Берлине внушить Гитлеру мысль о необходимости достижения соглашения без дальнейших проволочек. Еще в июне некоторые нацистские экстремисты, возглавляемые Геббельсом и Гейдрихом, затеяли кампанию борьбы с предполагаемой аморальностью мужских и женских католических монастырей, а теперь, несмотря ни на что, потребовали привлечения некоторых лиц к суду. Было ясно, что они намереваются настроить общественное мнение против католической церкви и разжечь сопротивление заключению всякого соглашения. В связи с этим мне пришлось вступить в длительные письменные и телефонные переговоры с Гитлером. Я объяснил ему, что Ватикан откажется признать его возможным партнером по переговорам, если он немедленно не положит конец этой грязной кампании. Гитлер просил меня заверить папского государственного секретаря, что он немедленно разделается с нарушителями спокойствия. Окончательный проект соглашения был составлен 8 июля, а 20-го числа он был подписан на официальной церемонии в папском секретариате.

Я был чрезвычайно доволен этим результатом и исполнен надежд на то, что достигнутое соглашение послужит началом новой эпохи более прочных и дружественных отношений между рейхом и Святым престолом. Полагаю, у меня есть основания говорить, что его святейшество и государственный секретарь Ватикана испытывали те же чувства. Казалось, что проблема конфессиональных школ решена раз и навсегда, а общие условия конкордата были наиболее благоприятными из всех, когда-либо подписанных Ватиканом{120}. Можно было думать, что дело возрождения основ христианского образа жизни в Центральной Европе обрело прочную основу.

Неудивительно, что антиклерикальные силы ополчились для контрнаступления. Как мне впоследствии стало известно, Геббельс засыпал Гитлера прошениями, в которых приводил доводы против подписания этого «дьявольского» соглашения. Но Гитлер по-прежнему был достаточно влиятелен, чтобы заявить своим радикальным коллегам, что его планы перестройки могут быть выполнены только в атмосфере религиозной терпимости. Он издал приказы о немедленном снятии всех ограничений, направленных против католических организаций, признанных в соглашении, и отмене всех мер, принятых против отдельных католических лидеров и священников. Был издан декрет, в соответствии с которым всякое повторение подобных действий провинциальными нацистскими вождями будет строжайшим образом преследоваться по закону. Гитлер восхвалял конкордат как важнейший вклад в дело укрепления спокойствия внутри страны и выражал надежду на скорейшее подписание подобного соглашения с евангелической церковью. Такая недвусмысленная благосклонная реакция с его стороны безусловно могла успокоить опасения его партнеров по коалиции, если это действительно входило в его намерения.

Один из вопросов, которые нам не удалось урегулировать с помощью конкордата, касался точного определения тех религиозных ассоциаций, которые должны находиться под безусловной юрисдикцией церкви, а также таких — как, например, молодежные движения, — над которыми государство желало сохранить свой контроль. Эта проблема была оставлена для последующего решения на переговорах между министерством внутренних дел рейха и церковными лидерами. В то время как церковь ни в коем случае не соглашалась отказаться от религиозного влияния на молодежные организации, именно устранения этого влияния и добивалось движение гитлеровской молодежи. Это противоречие приводило к постоянным трениям, но, пока я оставался на посту вице-канцлера, окончательного решения так принято и не было.

В последующие годы постепенное сведение на нет условий конкордата разбило все мои надежды. Со временем меня стали считать человеком, который предал свою церковь нацистам, причем такого мнения придерживались даже многие из моих братьев католиков. Это очень серьезное обвинение, и для меня оно оказалось самым болезненным. Возможно, мне стоит в свое оправдание процитировать здесь слова, произнесенные кардиналом Пачелли в 1945 году, когда он уже стал папой Пием XII. «Без юридической защиты, которую обеспечивал конкордат, — сказал его святейшество, — последовавшие затем преследования церкви могли бы принять еще более неистовые формы. Основы католической веры и достаточное количество ее институтов сохранились в целости, что обеспечило ее выживание и возрождение после войны». Я не могу желать лучшего свидетельства в свою пользу.

Остается только добавить, что до тех пор, пока я оставался активным членом правительства рейха, иначе говоря — до 30 июня 1934 года, у меня сохранялось достаточно влияния на Гитлера, чтобы добиваться возможно более полного соблюдения условий конкордата. Он обвинял во всех происходивших в этой области эксцессах безответственные элементы в провинции. Когда мы расстались, мне еще удавалось время от времени добиваться пересмотра некоторых решений, но после того, как печально знаменитый Борман занял место руководителя партийной канцелярии, Гитлер постепенно перешел на курс, задаваемый теми из его партийных товарищей, которые поклялись искоренить христианство. Хотя с евангелическими церквями также было достигнуто соглашение, они, будучи менее едиными, слабее сопротивлялись последовавшим интригам и прямым атакам нацистов, а потому подверглись еще большим гонениям, чем католики.

Острейшей проблемой, стоявшей перед нами, была безработица, что порождало социальную разобщенность. Мало того что миллионы людей не имели работы, — существовала дополнительная большая опасность, что молодежь страны, не имея ни надежд на будущее, ни работы, ни самоуважения, может стать жертвой большевистской заразы. Большая часть законов, принятых в ранний период власти нацистов, носила экономический, а не политический характер. Организовывались новые рабочие места, и оказывалась поддержка сельскому хозяйству, а экономическая система была освобождена от орды бюрократов. Была создана система трудовой повинности, которая принимала в свои ряды молодых людей и использовала их на полезных общественных работах. Большая их часть проводила год положенной им службы в деревне, что не только уменьшало нехватку рабочей силы, но и давало возможность молодежи из больших городов соприкоснуться с моральными и материальными ценностями сельской жизни. Строительство сети автомагистралей значительно способствовало развитию индустрии транспорта и улучшило систему коммуникаций страны. Свою роль сыграли также и первые этапы начавшегося перевооружения, хотя в то время, пока я был в составе кабинета, этот процесс продолжал оставаться в рамках потребностей обороны страны. Все принимаемые меры были успешны, и контраст с оцепенением и безнадежной апатией периода массовой безработицы существенно способствовал повышению престижа нового режима как среди работодателей, так и среди рабочих, что в значительной степени уравновешивало любое недовольство, вызванное действиями партии в области политики.

Гитлер стремился положить конец классовой борьбе путем предоставления рабочему классу равных прав в обществе. Это был лучший пункт его программы, который заслужил одобрение не только дома, но и во многих зарубежных странах. Классовая борьба была орудием марксизма, а главную роль в ней играли социалистические профессиональные союзы. Федерация работодателей являла собой противоположный фронт. Для упразднения классовой борьбы следовало распустить обе противоборствующие армии. Ни законы морали, ни христианская доктрина не утверждали, что интересы рабочего класса имеют право защищать исключительно профессиональные союзы. Я не хочу, чтобы моя точка зрения по этому вопросу была понята превратно. Профессиональные организации внесли достойный вклад в повышение благосостояния рабочих, но их чисто экономические функции были превращены марксистскими партиями в орудие классовой борьбы.

Правительство постановило, что День труда — 1 мая — не может праздноваться одними только профессиональными союзами, но должен превратиться в церемонию с участием трудящихся всех специальностей и в равной мере работниками как физического, так и умственного труда. Министры, чиновники, ученые, сельские хозяева, крестьяне и индустриальные рабочие, работодатели и наемные работники приглашались, как равные, к участию в процессиях. Но то был всего лишь красивый жест. Проблема была значительно более сложна. Социальная справедливость не является естественным следствием свободы. С другой стороны, марксисты и большевики продемонстрировали, что и тоталитарное государство не может обеспечить социальную справедливость для народных масс. В то время германское правительство все еще было коалиционным, и перед нами стояла задача разработки логически обоснованных путей разрешения конфликта, разделявшего две ополчившиеся друг на друга группы населения страны. Организации рабочих и работодателей вели между собой войну, за которую приходилось расплачиваться стране в целом. По одну сторону линии фронта находился доктринерский марксизм, по другую — капиталистический индивидуализм, давно уже созревший для реформирования. Их противостояние по сей день составляет основу раскола в обществе, и проблема бедственного чередования стачек и локаутов все еще ожидает своего решения.

Коалиционное правительство, членом которого я состоял, приложило большие усилия, чтобы создать новые отношения между рабочим и нанимателем, а также между ними обоими и государством. Принципиальное значение мы придавали прекращению классовой борьбы. Для достижения этой цели мы были готовы одобрить роспуск профессиональных союзов. В этом замысле национал-социалистов было довольно много общего с известными католикам принципами, которые были провозглашены в папской энциклике «Quadragesimo Anno». В важной речи, произнесенной 10 мая 1933 года на съезде Германского трудового рабочего фронта, Гитлер заявил: «Новое государство не будет выражать особые интересы отдельных групп или классов, но станет управлять от имени всей нации». Это вполне отвечало нашим тогдашним чувствам, и поддержка, которую мы оказали новому закону о труде, введенному в действие 29 января 1934 года, была вполне искренней.

В конечном счете эксперимент все же провалился, хотя рабочие и работодатели относились к нему одобрительно, поскольку в его ходе они значительное время совместно работали в беспрецедентной обстановке обоюдного согласия. Организация «Сила через радость», предоставлявшая рабочим возможности одновременно и для отдыха, и для получения образования, имела множество зарубежных поклонников. Причина неудачи заключалась скорее не в социологических идеях Гитлера, а во все возраставшем материализме нацистского движения, которое бросало вызов государству и отвергало любую индивидуальную свободу. Возможно, еще придет время, когда выдвинутые в ту пору принципы, при условии их воплощения в жизнь более умеренным и здравомыслящим режимом, послужат началом настоящего решения проблемы.

19 августа 1932 года газета «Volkische Beobachter» вышла с громадным заголовком: «Правительство Папена намерено защищать евреев». Далее следовал длинный отчет ее корреспондента из Женевы о работе Всемирного еврейского конгресса, на котором представитель Германии герр Карески жаловался на действия нацистов и одобрительно отзывался о моем правительстве, которое в самой статье охаивалось самым неприличным образом.

Резонно было бы предположить, что эти нападки нацистского партийного издания на рейхсканцлера Папена должны были бы оградить вице-канцлера Папена от обвинений в преследовании евреев. Ужасная трагедия, выпавшая на долю еврейского народа в позднейшие годы гитлеровского режима, заставила многих позабыть, какие усилия употреблялись консервативными министрами раннего коалиционного кабинета, чтобы перекрыть антисемитский потоп, который принесли с собой нацисты. В то время по всей стране наблюдались значительные антиеврейские настроения, а сразу же после обнародования результатов мартовских выборов нацистские экстремисты начали свои первые нападения на принадлежавшие евреям магазины и конторы.

Эти события поставили консервативных членов кабинета перед исключительно сложной проблемой. На эту тему у меня было несколько приватных бесед с Гитлером, в ходе которых я пытался доказать ему, что как с общественной, так и с политической точек зрения антиеврейская деятельность его партии должна неминуемо привести к самым прискорбным последствиям. Всякий раз, когда мне удавалось обсуждать с ним политические вопросы, мне казалось, что в его сознании существует некая точка, дальше которой невозможно достигнуть с ним какого бы то ни было взаимопонимания.

Многие годы антисемитизм являлся одним из основных принципов программы нацистской партии. Военное поражение, Версальский договор, инфляция и финансовый кризис начала тридцатых годов — все эти беды объяснялись происками евреев. Вся партия была пропитана духом этих обвинений. Собственные антисемитские настроения Гитлера восходили к его молодым годам, проведенным в Австрии, где он, как видно, подвергся сильному влиянию таких людей, как Шёнерер{121}. Здесь было нечто большее, чем просто идеологические убеждения, так же как и в случае с его антиклерикальной одержимостью. В этом ощущалась какая-то патологическая ненависть, бравшая начало от событий его юности. Он всегда винил в своих ранних неудачах на поприще живописи неких конкретных лиц, а позднее, как видно, распространил свою злобу на целые группы людей и народы. Он часто ссылался на одно происшествие, случившееся с ним в возрасте четырнадцати лет, когда учитель Закона Божьего дал ему пощечину. Кроме того, он утверждал, что при поступлении в Академию художеств его кандидатура была отвергнута директорами-евреями. Однажды он рассказал мне, что всякий раз, когда ему приходилось иметь дело с судопроизводством, его злейшими врагами становились евреи — адвокаты и судьи. Это факт, что он более всего ненавидел представителей именно этой профессии — юристов.

В первые недели существования коалиции Гитлер, в результате вмешательства Нейрата, Гюртнера и меня самого, издавал приказы, предписывавшие членам партии сдерживать себя, но от этих приказов, кажется, толку было мало. Консерваторам в правительстве казалось, что единственным выходом может стать принятие каких-нибудь правил, регламентирующих количество евреев, которым может быть позволено заниматься определенной деятельностью. Таким образом надеялись ослабить накал радикальной агитации. В то же время мы старались найти и прямые методы подавления нацистского экстремизма.

Мои служащие в ведомстве вице-канцлера старались снабжать иностранных журналистов и дипломатов материалами, опубликование которых могло бы вызвать соответствующую реакцию за границей, чтобы затем использовать ее для оказания давления на Гитлера. Даже такой человек, как Рудольф Дильс, первый руководитель гестапо и, возможно, не слишком желательный свидетель для моих англосаксонских читателей, отдал должное работе моих сотрудников в этом направлении. Его, по крайней мере, никак нельзя обвинить в предвзятом ко мне отношении. Однажды в Берлине оказался проездом король Швеции, и, когда он высказал желание встретиться с Гитлером, я специально просил его внушить канцлеру, что его кампания против евреев вызывает за границей крайне неблагоприятную реакцию. К сожалению, вмешательство короля не принесло, как видно, особой пользы.

По крайней мере, мы смогли добиться, чтобы правила, ограничивавшие количество евреев, которым было разрешено заниматься профессиональной деятельностью, не касались большинства евреев, находившихся до войны на государственной службе или сражавшихся в рядах армии. Отставные чиновники-евреи продолжали получать свои пенсии, а еврейским врачам, лишившимся права работать в страховой медицине, было позволено сохранить их частную практику. Мне удалось уговорить Гинденбурга настоять на этих оговорках, и Гитлер был вынужден уступить. Ассоциация отставных евреев-военнослужащих прислала мне любезное письмо с благодарностью за мои усилия. До тех пор, пока я оставался в составе правительства рейха, иначе говоря — до 30 июня 1934 года, нам удавалось удерживать антиеврейские выступления нацистов в известных рамках.

11 марта Гитлер сообщил мне, что намерен просить у президента позволения во время ежегодной церемонии поминовения павших на войне вывешивать повсюду нацистские флаги. Он полагал, что, поскольку все патриотические силы страны теперь объединены под руководством партии, то будет только естественным заменить флаг Веймарской республики флагом со свастикой. Я был неприятно поражен этой идеей и в течение часа, пока мы гуляли с ним по саду рейхсканцелярии, старался убедить его изменить свое решение. Я говорил ему, что будет крупнейшей психологической ошибкой навязать эту эмблему громадному количеству людей, не принадлежащих к его движению. Республика уже совершила подобную ошибку, заменив черно-бело-красное знамя, под которым более двух миллионов сыновей народа пали на войне, на черно-красно-золотой флаг революции 1848 года. Тогда это было встречено с глубоким негодованием, и было бы неразумно еще раз повторять такой эксперимент.

К несчастью, я почти не получил поддержки от своих коллег по кабинету. Тогда я обратился к Бломбергу, поскольку считал, что он будет заинтересован в таком решении этого вопроса, которое вызвало бы как можно меньше недовольства в армии. К моему крайнему удивлению, он придерживался взглядов, диаметрально противоположных моим собственным. Он считал, что, по его мнению, нацисты имеют полное право превратить свой флаг в символ рейха. После этого вся моя надежда оставалась на Гинденбурга. Президент полностью разделял мое мнение, но поддался нажиму со стороны Гитлера и Бломберга. Гитлер утверждал, что компромисс в этом вопросе позволит ему обуздать наиболее революционные элементы своей партии, и Гинденбург в конце концов согласился на то, что свастика и черно-бело-красный флаг получат равный статус. Я предпринял последнюю попытку, предложив кабинету передать этот вопрос на рассмотрение рейхстага, но из этого ничего не вышло, и Гитлер объявил о новых правилах специальным декретом.

Разочаровавшая меня позиция Бломберга вскоре еще раз дала о себе знать. Я уже упоминал о слухах, касавшихся возможности совершения 29 января военного переворота, в который были якобы вовлечены Шлейхер и начальник штаба генерал фон Хаммерштайн{122}.

То, что Гитлер испытывал мало доверия к Хаммерштайну, не вызывает удивления, поскольку генерал испытывал антипатию к его режиму. Бломберг также был не слишком доволен его отношением к себе. Гитлер не поднимал вопроса до тех пор, пока не почувствовал достаточной уверенности в поддержке Бломберга, а потом потребовал от президента замены Хаммерштайна генералом Рейхенау, который был хорошо известен как активный сторонник нацистов. К тому же он занимал у Бломберга в Кенигсберге должность начальника штаба.

Гинденбург возмутился, что происходило каждый раз, когда ему казалось, будто ктото покушается на его прерогативы в военной сфере. Он долго обсуждал со мной этот вопрос. Хаммерштайн был его любимцем, он давно восхищался его качествами солдата. Тем не менее добровольное подчинение этого генерала Шлейхеру в декабре и январе изменило отношение к нему президента. Он был согласен с необходимостью замены, но по совершенно иным причинам, чем те, что руководили Гитлером. Гинденбург не желал, чтобы армия превратилась в послушное орудие политиканов, и стремился укрепить ее независимое положение. Кандидатуру Рейхенау он даже отказался рассматривать. «Он никогда не командовал даже дивизией, — сказал мне Гинденбург, — а мне предлагают доверить ему всю армию. Это просто смешно».

Мы просмотрели с ним список альтернативных кандидатов. Большинство из них было произведено в офицеры одновременно со мной, и за те двадцать лет, что я был профессиональным военным, мне приходилось близко с ними общаться. Сам я отдавал предпочтение генералу фон Фричу. Он, я и Хаммерштайн три года сидели рядом на занятиях в Военной академии. Я знал его как человека серьезного, с сильным характером, и как первоклассного солдата, которому вполне можно было доверить задачу удержания армии вне политических влияний.

Степень того, насколько Бломберг стал приверженцем Гитлера, он проявил, заявив мне, что если президент не согласится на назначение Рейхенау, то должен будет уйти в отставку. Услышав об этом, президент послал за Бломбергом и объяснил ему, что занимаемый генералом пост является политическим назначением и он может, если пожелает, отказаться от него по политическим же соображениям. Но ни в коем случае он не имеет права оспаривать по политическим мотивам решения президента, касающиеся военных вопросов. Такое поведение, сказал президент, равносильно открытому неповиновению начальству. Чрезвычайно жалко, что президент не принял поданного тогда же Бломбергом прошения об отставке. В итоге преемником Хаммерштайна был назначен Фрич. Дальнейшая карьера Хаммерштайна и постигшая его по указке партии судьба доказали, что я правильно оценил этого человека. Для того чтобы от него избавиться, нацисты состряпали позорящее и совершенно ложное обвинение в гомосексуализме, которое и привело к его увольнению. Есть все основания предполагать, что если бы он остался на своем посту, то ему и его коллеге фельдмаршалу Беку удалось бы предотвратить приближавшуюся войну.

Первый удар по консервативному большинству кабинета был нанесен, когда Гитлер изобрел для своего друга Геббельса новый пост координатора нашей пропаганды за границей. Никто из нас не имел достаточно ясного понятия о том, что за этим скрывалось. В области пропаганды мы были еще детьми, и никто из нас и представить себе не мог, каких результатов способен добиться этот сатанинский гений. В интеллектуальном отношении и в умении вести полемику он был на несколько голов выше всех остальных из нас, и отдельные министры скоро выяснили, что при обсуждении любого вопроса, не входившего в планы Геббельса, их предложения отвергались Гитлером.

В то время Геббельсу исполнилось немногим более тридцати лет. Он был ниже среднего роста, с крупной головой, острыми чертами лица, большим ртом и умными глазами. Геббельс был настолько худ, что казался истощенным от голода, а его внешность находилась в полном противоречии с нордическим идеалом нацистов. Несмотря на свой физический недостаток — изуродованную ступню — он, по-видимому, не страдал комплексом неполноценности. Геббельс обладал едким остроумием и был наделен даром ядовитого сарказма. Несмотря на это, он мог быть совершенно очарователен в общении, если того требовала ситуация. Он имел степень доктора философии и был блестящим интеллектуалом, относившимся со скрытым презрением ко всему традиционному. Я припоминаю один эпизод, происшедший во время нашего официального посещения германского военно-морского флота в Кильской бухте. По этому случаю я был одет в мундир старой германской армии, на ношение которого имел право. «Какой чудесный маскарадный костюм», — саркастически заметил Геббельс.

«Что ж, — ответил я, — в то время, когда вы еще не вышли из пеленок, два миллиона немцев умерли в таких вот маскарадных костюмах, сражаясь за Отечество». Он отвернулся, ни сказав ни слова.

На первом заседании кабинета, проходившем в его присутствии, Геббельс прочел нам целую лекцию об искусстве и науке пропаганды, основной темой которой было следующее: «За долгие годы партийной борьбы я научился так влиять на массы, чтобы они были готовы следовать за нами без малейших сомнений. Какие бы решения мы ни принимали в эти годы, главное — это то, что мы подготовили почву при помощи нескончаемого повторения подходящих лозунгов и добились того, что члены партии верят каждому их слову. Теперь мы должны применить те же методы, чтобы убедить весь германский народ в необходимости экономических и политических мер, предпринимаемых правительством». Последующие годы показали, что он пошел в своих действиях значительно дальше этой программы, добившись в конце концов господства над всей интеллектуальной жизнью нации.

В моем правительстве мы всегда принимали решение большинством голосов, в то время как отношение Гитлера к этому вопросу основывалось на 56-й статье конституции, в которой утверждалось, что канцлер несет ответственность за политику правительства и за исполнение положений конституции отдельными министрами. Следовательно, принятие решений есть вопрос, касающийся исключительно конкретного министра и самого канцлера. Гитлер в полной мере использовал эту процедуру, воспрепятствовав тем самым образованию среди министров– консерваторов объединенной оппозиции и не допустив возможного раскола кабинета. Как только становилось очевидным возникновение разногласий, Гитлер резко обрывал обсуждение и позднее, в разговоре с глазу на глаз, стремился навязать свою волю тому министру, в чью компетенцию входил спорный вопрос.

Сам я не имел министерского портфеля, а потому мог высказывать свое мнение только по общим вопросам. У меня никогда не было возможности действовать в роли заместителя Гитлера, поскольку он никогда не разрешал действовать от своего имени. В конституции не содержалось указаний относительно должности вице-канцлера, а потому моя позиция была даже слабее, чем у моих коллег. Они же предпочитали заниматься чисто административной деятельностью в своих ведомствах. Бломберг никогда не выступал по вопросам, не имеющим отношения к военной сфере, и я не помню, чтобы он хоть раз высказался наперекор Гитлеру. Нейрат мало принимал участия в обсуждениях общих вопросов и говорил только о внешней политике. Впрочем, в этих случаях он обыкновенно придерживался независимых взглядов. Эльтц, министр почт и транспорта, всегда был готов выступать на общие темы и часто оказывал мне сильную поддержку. У Зельдте не было опыта в политических делах, и в качестве консерватора– единомышленника он оказался для меня совершенно бесполезен. Министр юстиции Гюртнер был всегда готов отстаивать подобающее применение закона, но всякий раз вел полемику в строго юридических терминах и потому не имел на Гитлера почти никакого влияния. Он активно стремился защищать права личности и выступал против нападений бесчинствовавших штурмовиков на принадлежавшую евреям собственность. Но это всегда была неравная борьба между скромным провинциальным судьей, не наделенным особым красноречием, и произносящим пламенные тирады революционером. Шверин-Крозигк, министр финансов, был весьма умелым полемистом. Его вмешательства в дискуссию всегда бывали лаконичными, ясными и содержательными. Он много путешествовал, хорошо знал Англию и всегда умел повлиять на Гитлера, когда обсуждение касалось возможного отношения зарубежных государств к новому режиму. У меня, однако, всегда сохранялись известные сомнения касательно того, действительно ли он являлся твердым приверженцем идеи применения к государственной политике принципов практического консерватизма. Он оставался в министерстве до самого падения Гитлера, а затем стал министром иностранных дел в «остаточном» правительстве «охвостья», которое возглавил Дёниц. Когда в 1941 году один из моих друзей спросил его, как он смотрит на ход войны, он ответил: «До сих пор Гитлер всегда оказывался прав. Что мешает этому продолжаться и теперь?»

В этот ранний период многие из моих коллег относились к национал-социалистическим идеям более чем лояльно. Дети моего друга Эльтца почитали Гитлера едва ли не героем. Бломберг почти с самого начала не скрывал своих симпатий, а Зельдте и Гюртнер позволили себе подпасть под гипноз личности Гитлера. Ни у одного из них не было тесных связей с веймарским режимом.

На ранних стадиях существования коалиции казалось, что каждый из членов кабинета решил установить настоящий личный контакт со своим новым шефом и старается избегать любого намека на излишние критические замечания. Единственное исключение составлял Гугенберг. В его поведении всегда чувствовалось что-то резкое и пренебрежительное. Он был лишен дара располагать к себе политических противников. Так и не завязав никогда с Гитлером ничего похожего на человеческие отношения, он этим лишал нас своей психологической поддержки.

В лагере нацистов Фрик был фигурой совершенно безликой. Проработав всю жизнь государственным чиновником, он приучил себя высказываться только тогда, когда к нему обращались с вопросом, и теперь ему было уже поздно менять свои привычки. Зато два остальных нацистских персонажа в правительстве, Геринг и Геббельс, оказались более чем равными любому из восьми министров-консерваторов. По масштабу личности их можно было сравнить разве что с крупнейшими фигурами времен Французской революции. Они приступали к решению любой проблемы и отражали любую критику в свой адрес с яростным задором вожаков уличной черни. После одной острой дискуссии я, помнится, сказал Герингу, что если он не согласен с нашими идеями, то всегда может уйти в отставку. Он рванулся ко мне через стол и рявкнул: «Из этой комнаты вы сможете вынести меня только вперед ногами!» Там, где Геринг утверждал свои идеи исключительно силой характера, Геббельс применял неизмеримо более тонкие методы искушенного диалектика. Он избегал касаться ключевых вопросов дискуссии и превосходил нас всех в полемическом искусстве. Он часто приводил такой аргумент: если мы хотим избежать революции, то нам следует ослабить контроль и позволить событиям идти своим ходом, на самом деле имея целью постепенное упрочение тех же революционных преобразований шаг за шагом.

Когда Гугенберг окончательно разошелся во мнениях с Гитлером по вопросам экономической политики, заняв противоположную позицию на Лондонской экономической конференции, я попытался уговорить его не подавать в отставку. Если он уйдет, то кабинет лишится единственного министра, располагающего поддержкой своей политической партии. Его отставка не сможет послужить предупреждением Гитлеру, который будет только очень рад заменить его одним из своих ставленников. В течение пяти первых решающих месяцев Гугенберг ни разу не взял на себя роль объединяющего центра для своих ненацистских коллег — он был слишком поглощен текущей работой в двух своих экономических министерствах. Я расценивал его прошение об отставке, которое он, несмотря на все мои возражения, все же подал 29 июня 1933 года, как дезертирство. Мы могли бы оказать на Гитлера политическое давление только при условии своей готовности подать в отставку en bloc. Преемником Гугенберга на посту министра сельского хозяйства стал старый член нацистской партии Дарре, а министерство экономики принял доктор Шмидт, известный специалист в области страхования. Он так и не прижился на этом посту и был заменен после ремовского путча доктором Шахтом. К тому времени кабинет уже полностью потерял свой «буржуазный» характер.

Второй удар был нанесен нам переходом в лагерь нацистов Зельдте, лидера «Стального шлема». После того как он 27 апреля вступил в партию, во внутренних делах его организации возник кризис, который еще усугубился из-за кампании против другого ее руководителя, Дюстерберга, которую затеяли нацисты, обвинив его в еврейском происхождении. Это оказалось для большинства из нас новостью, поскольку Дюстерберг всегда возражал против допущения в члены «Стального шлема» евреев, встречая оппозицию по этому вопросу со стороны Зельдте, Альвенслебена и прочих. Теперь он сам оказался в этой лодке, и раздавались требования его отставки. В «Стальном шлеме» разгорелась фракционная борьба между консерваторами и сторонниками нацистов, в результате которой Зельдте объявил, что его сторонники собираются вступить в национал-социалистическую партию en bloc. Таким образом консервативное крыло кабинета лишилось одной из своих основных опор. Процессы такого рода стали более привычными в наши дни, когда к коммунистам переходят люди, казавшиеся доселе вполне достойными уважения. Увы, идеологические пристрастия не поддаются разумному объяснению.

По мере постоянного ослабления наших позиций ответственность за сдерживание революционного прилива, последовавшего за успехом нацистов на мартовских выборах, легла главным образом на мои плечи. Люди более талантливые, чем я, уже описывали поразительный переворот, произошедший в народе, когда штурмовики, в своем собственном обличье или в роли вспомогательной полиции Геринга, бесчинствовали на улицах, грабили еврейские магазины и частные дома и арестовывали, избивали или бросали в концентрационные лагеря всякого, чьи политические взгляды им не нравились.

В феврале, и в особенности после пожара Рейхстага, я был согласен с Герингом в том, что прусская полиция должна предпринять активные шаги для борьбы с коммунистическими элементами. Действительно, тогда имелись веские основания предполагать, что Москва приказала им поднять открытый мятеж. Геринг всегда оправдывал бесчинства «коричневых рубашек» и СС, утверждая, что они были вызваны провокациями коммунистов. Декрет от 28 февраля придал законную силу многочисленным уже произведенным арестам. Пока их ненацистские коллеги в правительстве пребывали в полном неведении относительно их истинных намерений, Гитлер и Геринг воспользовались удобным случаем, чтобы захватить полный административный контроль над полицией и после выборов в рейхстаг иметь возможность использовать ее для собственных нужд еще более эффективно. Но Пруссия была только одной из земель, хотя и самой крупной. В остальных землях юридическая система и полиция по-прежнему находились в руках веймарских министров и чиновников. Однако и они были вскоре сметены потоком событий, происходивших по той же схеме по всей стране.

В период с 5 марта по 7 апреля я сохранял за собой пост рейхс– комиссара Пруссии. Мне приходилось ежедневно на заседаниях кабинета спорить с Герингом по поводу его самочинных действий. Я настаивал на том, чтобы без моего явно выраженного согласия не проводилось новых назначений ни на одну из важных должностей в прусской администрации и полиции. Геринг игнорировал, сколько было возможно, мои возражения, но мне все же удалось добиться назначения полицейскими комиссарами нескольких достойных доверия людей, таких, как адмирал фон Лефетцов в Берлине и полковник фон Гейдекампф в Руре. Я получил меньше поддержки, чем рассчитывал, от руководства канцелярии прусского премьер-министра. К примеру, Гритцбах, мой chef de cabinet, очень скоро перебежал на «сторону победителей» и стал больше прислушиваться к Герингу, чем ко мне. Наградой ему стало то, что он был оставлен при своей должности на многие годы.

Возможно, мне стоит коротко остановиться на развитии ситуации в Пруссии после моего назначения рейхскомиссаром. Земельный верховный суд, в который подал апелляцию бывший премьер-министр Браун, признав мои действия, предпринятые в качестве канцлера, не противоречащими конституции, в то же время настаивал на разделении властных полномочий между рейхом и прусским правительством. Это постановление вошло в силу 25 октября, и было признано, что разделение полномочий вполне может привести к трениям. И действительно, оказалось невозможным иметь в Пруссии два правительства. В ноябре мои попытки достичь компромисса с Брауном провалились; впоследствии ничего не вышло и у Шлейхера. Лидеры земельного парламента упорно отказывались как от формирования правительства большинства, что означало бы включение в коалицию нацистов, так и от роспуска ландтага и назначения новых выборов.

6 февраля 1933 года я предложил президенту издать еще один декрет, который бы «для нормализации положения в Пруссии» позволил мне совместно с председателем нижней палаты ландтага нацистом Керрлом в обход президента верхней палаты доктора Аденауэра назначить новые выборы. Они были проведены в один день с выборами в рейхе. Несмотря на то что мне не нравились примененные в ходе избирательной кампании методы административного давления, итоги выборов позволили восстановить в палате положение, которое вполне можно было считать нормальным. На прусских выборах нацисты получили 211 депутатских мест, в то время как мой предвыборный блок получил 43 мандата, а остальные ненацистские партии — 157. Некоторое время я еще продолжал оставаться рейхскомиссаром, но 7 апреля, перед открытием ландтага, ушел с этого поста в отставку. Геринг в результате свободного голосования был избран премьер– министром Пруссии, а мое влияние на прусские дела сильно сократилось.

Пока мое мнение еще имело какой-то вес, в Пруссии не существовало концентрационных лагерей, подведомственных органам государственной власти. Закон, санкционировавший создание гестапо, которое, кстати, сразу превратилось в преторианскую гвардию Геринга, датирован 26 апреля 1933 года. Мы в ведомстве вице-канцлера имели конечно же информацию об организованных штурмовиками без согласия властей лагерях, которые были теперь «легализованы» Герингом. Первый шеф гестапо, уже упоминавшийся мной Рудольф Дильс, написал на эту тему книгу («Lucifer ante Portas»), которая содержит множество полезного материала об этом периоде. Дильс, опытный полицейский чиновник, был выбран на эту должность в первую очередь за свои административные способности и, несмотря на то что служба на этом посту не способствовала улучшению его репутации, сделал многое для противодействия наиболее экстремистским намерениям Геринга.

Я продолжаю настаивать на том, что в тот момент невозможно было даже вообразить вероятность превращения тех первых концентрационных лагерей в фабрики убийства, которые позднее опозорят Германию. Непорядки того раннего периода все еще можно было рассматривать как последствия продолжавшейся многие годы неограниченной политической войны или как беззаконную выплату нацистами старых долгов своим политическим оппонентам с левого фланга. Аппарат правосудия еще сохранялся в неприкосновенности, и мы все еще верили, что Гитлер намерен выполнить свои обещания прекратить бесчинства провинциальных вождей. Гестапо получило права судебной власти только после начала войны.

Мои неоднократные ходатайства перед Гитлером вынуждали его часто давать партийным вождям инструкции по восстановлению законности и порядка, и прошло довольно длительное время, пока мы поняли, что, хотя официально партия и относилась отрицательно к этим безобразиям, в действительности они встречались с тихим удовлетворением. Рассказывая о некоторых тогда немногочисленных примерах проявления гражданского мужества, Дильс пишет: «В особенности мне запомнились протесты против действий нацистов хирурга Зауербруха, поэта Йоста и некоторых других людей, в особенности Шахта и мужественных сотрудников из аппарата Папена. Большинство остальных немцев объединились в этот хор только двенадцать лет спустя»{123}.

В следующие несколько месяцев, благодаря отношению самого Дильса, постоянным вмешательствам моих сотрудников из аппарата вице-канцлера и моему собственному влиянию на Гинденбурга, мнением которого Гитлер еще не решался пренебрегать, положение в какой-то степени нормализовалось. Геринг издал указ, требовавший во всех случаях заключения в тюрьму по политическим мотивам получать согласие от министерства, в противном случае арестанта следовало освобождать в течение недели. Дильс утверждает, что, по имеющимся в его распоряжении данным, количество политических заключенных в Пруссии на Рождество 1933 года не превосходило 3000 человек, а после амнистии в феврале 1934-го в двух лагерях оставалось не более 1800 заключенных. Положение обернулось к худшему в 1934 году, когда власть в гестапо перешла к Гиммлеру и Гейдриху и контроль над ним потерял даже сам Геринг.

По вопросам внешней политики в правительстве царило полное согласие. Мы добивались восстановления полного суверенитета, равенства в вопросе оборонительных вооружений, которые подлежали бы равным для всех держав ограничениям, и сохранения мира всеми возможными средствами. В публичных заявлениях Гитлер строжайше следовал этим принципам. В мае они были одобрены рейхстагом, причем интересно вспомнить, что за них голосовали даже социалисты. Подобные идеи находили отклик в сердцах всех немцев. Зеверинг, голосовавший вместе со своими товарищами-социалистами, объявил в 1947 году, будто бы он с самого начала знал, что внешняя политика Гитлера приведет к войне. И он отнюдь не единственный, кто позволяет себе задним числом расцвечивать свои воспоминания о настроениях 1933 года.

Одной из проблем, требовавших нашего внимания, был вопрос о национальных меньшинствах. Четырнадцать пунктов Вильсона были направлены на превращение права на национальное самоопределение в одно из основных положений международного законодательства. К несчастью, этот принцип не был применен к меньшинствам, оказавшимся на территориях, вошедших в состав новых государств, образованных в соответствии с мирным договором. Вновь обретенные националистические чувства привели к значительному ограничению прав немецких меньшинств в тех странах, народы которых сами прежде являлись национальными меньшинствами. Эта проблема не была выдумана Гитлером, хотя он действительно в полной мере использовал ее как повод в своих отношениях с Чехословакией и Польшей, что в результате привело к войне. В Германии тоже имелись свои меньшинства, и я убедил его упомянуть об их правах в своей речи на заседании рейхстага, о котором я только что говорил. Он объявил, что германское правительство не намерено проводить насильственной германизации и ожидает, что все меньшинства во всех остальных странах будут встречать такое же терпимое отношение к себе. Если бы он остался верен этому принципу, то никогда бы не нарушил данное им Чемберлену обещание, начав 15 марта 1939 года кампанию по ассимиляции чешского народа.

30 мая 1934 года я выступал перед сорока тысячами представителей европейских национальных меньшинств на фестивале, проводившемся на Ибурге, и сделал попытку поднять обсуждение этой проблемы на уровень более высокий, нежели разговоры об уязвлении национальных чувств. Указывая на тот факт, что третья часть немецкого народа живет за пределами территории рейха, я настаивал на том, что единственным способом решения этой проблемы является создание прочной основы для настоящего европейского сотрудничества. Политика Вильсона привела к оживлению узко понимаемого национализма, в то время как повышение жизненных стандартов и сохранение мира и единства в Европе достижимы только при условии перестройки на более широкой — общеевропейской — основе. Немцы, как самая большая этническая группа в Европе, обязаны подать пример будущего партнерства. Если мы сохраним верность принципу ответственности за судьбу Европы, унаследованному от Священной Римской империи, в которой национализм подавлялся всеобщностью католической веры, то опасность возникновения войны будет преодолена.

Сегодня, после трагедии Второй мировой войны, европейские государственные деятели стараются решать возникающие проблемы теми самыми способами, которые в свое время предлагал и я. Они осознали, что Европа может выжить только в рамках наднациональной организации, в которой какая-то часть национального суверенитета будет подчинена интересам общего блага. По крайней мере, общее настроение сейчас более способствует такому развитию, нежели это было в 1933 году.

Как я уже говорил, великие державы, представленные в Женеве в Лиге Наций, признали в декабре 1932 года равноправие Германии в вопросе вооружений. Мы никогда не требовали ничего большего, чем права на оборонительное вооружение, и за время существования моего правительства на цели перевооружения не было вотировано ни единого пфеннига. В действительности в бюджете 1932 года для этого была предусмотрена небольшая сумма, но те деньги были израсходованы еще Брюнингом, и я не был знаком с подробностями. Тем не менее в других европейских странах, особенно во Франции, уже возникала тревога по поводу событий в Германии. В мае французский военный министр в ответ на возобновление наших требований равноправия заговорил о введении санкций против Германии. В сентябре 1933 года Женевская декларация от декабря предыдущего года была неожиданно отменена.

Гитлер решил, что Германии не следует дольше мириться с непоследовательной политикой Лиги Наций в вопросе перевооружений и что для нее будет лучше не принимать больше участия в работе Комиссии по разоружению. Я согласился с этим, но в то же время самым энергичным образом возражал против его решения о выходе из Лиги Наций. От Нейрата помощи почти не было, хотя я и старался доказать ему, что такой шаг приведет к потере престижа и доверия к нам. Он сказал, что не смог убедить Гитлера, но не возражает, если я сам еще раз подниму перед ним этот вопрос. Тем временем Гитлер уехал на выходные дни в Мюнхен.

В тот же вечер я последовал за ним и на следующее утро провел с ним несколько часов в мещанской обстановке его квартиры. Сначала мне казалось, его убедили мои доводы о том, что выход из Лиги Наций лишит нас личных контактов, чрезвычайно важных во внешней политике. Тем не менее, как и во многих других случаях, я все время ощущал его глубокое недоверие к любым дипломатическим связям, не протекающим под его личным контролем. Такое же недоверие он испытывал и к любым взаимоотношениям вне его непосредственного окружения. Во всяком случае, я получил от него обещание обдумать этот вопрос и дать мне знать о своем решении на следующее утро. В воскресенье Гитлер навестил меня в гостинице «Четыре времени года». Он вошел ко мне в номер в почти болезненном оживлении. «Для меня все стало теперь совершенно ясно, герр фон Папен, — сказал он. — Есть только одно решение, и это — выход из Лиги. Мы должны с ними начисто порвать. Все прочие соображения не имеют к делу никакого отношения». Я с отчаянием понял, что он принял окончательное решение и возобновлять спор уже бессмысленно.

Гитлер также решил 12 ноября предоставить это решение народу в форме референдума. Он надеялся таким способом убедить внешний мир в наличии в стране широкой поддержки своего начинания, а кроме того — ясно показать, что этот ход был предпринят исключительно из миролюбивых соображений. В этой связи он совместно с президентом и с Нейратом выпустил официальное заявление о мирных намерениях германского правительства. Мне казалось, что, коль скоро решительный шаг уже сделан, это следует подчеркнуть любой ценой. Поэтому я демонстративно появился вместе с Гитлером на массовом митинге в Руре, где заявил о поддержке его внешней политики. Факт моего весьма критического отношения ко многим мероприятиям, проводимым национал-социалистами, получил в Германии широкую известность. Хотя я не одобрял выход из Лиги Наций, я решил тем не менее засвидетельствовать мирные намерения правительства в целом. В то время мое оппозиционное отношение к курсу, проводимому нацистами, еще не достигло той степени напряжения, как пять месяцев спустя, когда я в речи, произнесенной в Марбурге, публично заявил об ошибках и серьезных нарушениях, совершенных правительством. В конце 1933 года я все еще надеялся, что существует возможность нейтрализовать партийных радикалов и продолжать работать в соответствии с нашей общей политической декларацией.

Одним из самых тревожных аспектов нашей внешней политики являлись прогрессивно ухудшавшиеся отношения с Австрией.

В своем месте я посвящу целую главу этой проблеме, но в тот момент грядущие события уже начинали отбрасывать свои тени. Министром, ответственным за этот вопрос, был опять-таки Нейрат, человек умеренных взглядов, отнюдь не фанатик. В личных делах он привык отстаивать свои мнения не более настойчиво, чем это принято среди разумных, цивилизованных людей. Однако подобная манера была неприменима в отношениях с Гитлером — в особенности в случае с Австрией, его родиной, где имелось сильное национал-социалистическое движение. Разумные аргументы не действовали в вопросе, к которому тот подходил с чисто эмоциональных позиций.

Приход Гитлера к власти послужил для нацистской партии в Австрии огромным стимулом. Для координации их работы с деятельностью германских нацистов — своего рода инспектирования австрийской партии — Гитлер назначил человека по фамилии Хабихт, имевшего свою штаб-квартиру в Мюнхене. Его контора отвечала за отдачу приказов и планирование подрывной кампании, направленной на захват власти в Австрии нацистами. Федеральный канцлер Дольфус противопоставил их методам запрет партии и ее мероприятий. Гитлер отреагировал на это введением ограничения поездок граждан Германии в Австрию без внесения таможенного залога в тысячу марок, погубив тем самым туристический бизнес нашего маленького южного соседа и существенно навредив его экономике. Несмотря на то что Нейрату едва ли могли нравиться мои постоянные замечания и советы, я использовал каждый удобный случай для внесения в правительство протестов по поводу столь недопустимого вмешательства во внутренние дела соседнего дружественного государства. Я был твердо настроен против ограничения путешествий и против методов, применявшихся Хабихтом. Мои усилия убедить Гитлера в том, что эти меры могут вызвать крайне нежелательную реакцию иностранного общественного мнения, могли бы быть эффективными только в случае угрозы Нейрата уйти в отставку из-за разногласий по этому вопросу. Ничего подобного он предпринимать не собирался.

10 сентября австрийцы готовились отпраздновать 350-ю годовщину{124} своего избавления от турок. Я предложил Гитлеру отправить меня на празднества в Вену в качестве специального посланца Германии в знак наших дружественных намерений и желания восстановить нормальные отношения. Кабинет продемонстрировал очень мало интереса к этому предложению, и, ввиду отрицательного отношения к этой идее австрийских нацистов, из нее ничего не вышло. Однако 10 сентября на массовом митинге в берлинском Дворце спорта я имел возможность высказать свое сожаление по поводу близорукости правительства, отказавшегося от этого дружественного жеста.

В сентябре 1933 года австрийские социал-демократы произвели неудавшееся покушение на жизнь своего канцлера доктора Дольфуса. Некоторые из моих друзей и я сам решили попытаться уговорить Гитлера направить канцлеру поздравительное послание по случаю его спасения. В результате незаконных действий нацистской партии и многочисленных санкций, наложенных Германией, отношения между двумя странами были тогда в низшей точке. Мы чувствовали, что подобная телеграмма снизит напряженность и укрепит позиции Дольфуса, и хотели подсластить для Гитлера эту пилюлю, подчеркивая необходимость образования единого фронта против левых сил. К тому же Нейрат, министр иностранных дел, находился тогда на отдыхе и не мог по обыкновению возражать против того, что он считал посторонним вмешательством в сферу его исключительно личного ведения.

Надеясь получить дополнительную поддержку, я связался с Бломбергом, который немедленно согласился с предложением и сказал, что будет готов отправиться вместе со мной к Гитлеру. Когда мы позвонили в Берхтесгаден, Гитлер сказал, что его программа на сегодня заполнена, но он сможет принять нас завтра в Штутгарте, где он собирался присутствовать на национальных спортивных соревнованиях. Поэтому на следующий день я вылетел в Штутгарт с Чиршки, Бломбергом и его адъютантом. Посреди атмосферы общего праздника было, казалось, мало надежды отвлечь Гитлера в сторону. К тому же в ситуации, когда он был окружен лидерами партии, случай казался не особенно благоприятным. Однако время поджимало, а он собирался еще принимать приветствия от участников нескончаемого парада, поэтому мы попросили его найти время для приватной беседы. В конце концов он согласился, и мы поехали в одно из предместий, Унтертюркхайм. Нейрат, который проводил отпуск в поместье неподалеку от города, тоже оказался на соревнованиях и по требованию Гитлера поехал с нами.

Бломберг и я изложили Гитлеру наш план, и он его одобрил. Он уже собирался продиктовать телеграмму Дольфусу, когда неожиданно вспомнил про министра иностранных дел. «Герр фон Нейрат, — сказал он, — вы до сих пор не высказались. Каково ваше мнение?» Нейрат сказал, что впервые слышит об этом предложении. Он одобряет любую попытку улучшения отношений с Австрией. Потом добавил: «Вам не следует забывать, герр рейхсканцлер, что это окажется ударом в спину австрийской партии». Гитлер стал как вкопанный. Потом со злобным видом повернулся ко мне и Бломбергу и сказал: «Господа, министр иностранных дел совершенно прав. Вы и сами должны были бы об этом подумать». Спорить с ним было невозможно. Он встал и в ярости покинул комнату.

В наших отношениях с Францией важное место занимала проблема территории Саара. Учитывая мои тесные семейные связи с этой областью, Гитлер назначил меня рейхскомиссаром по делам Саара. Это делало меня наконец независимым от коллег-министров и давало возможность снова заняться моим излюбленным вопросом франко-германских отношений. Первой заботой было положить конец сомнительной и приводящей к затруднениям деятельности в этой районе нацистской партии. Партия центра была здесь крупнейшей, социалисты также имели сильную поддержку, а коммунисты были слабы. Подобно всем остальным партиям, нацисты имели полную свободу действий. Однако их местный гаулейтер даже не пытался следовать негласному соглашению всех остальных партий — не делать политической проблемы из предстоявшего на этой территории в 1935 году референдума. Под аккомпанемент их обычных угроз и давления нацисты занимались обеспечением желательного результата голосования. У меня никогда не возникало сомнений в его будущем исходе, и потому я стремился любой ценой избежать обвинений в том, что голоса, поданные за возвращение области Германии, были получены в результате нацистской тактики террора. Поэтому я убедил Гитлера отозвать гаулейтера и приостановить в Сааре активную деятельность партии до января 1935 года.

Кроме того, для меня было ясно, что нам необходимо достичь с Францией какого-то соглашения, которое позволило бы ей психологически легче перенести поражение в плебисците и решило будущее территории на основе обоюдных интересов. Я предложил либо заключить на этот счет соглашение, которое сделало бы референдум излишним, либо провести голосование незамедлительно. Но на набережной Кэд'Орсе{125}, кажется, даже не подозревали о настроениях жителей Саара и надеялись, что они или проголосуют за присоединение к Франции, или согласятся на продление статуса автономной территории под международным управлением. Мои предложения были в резкой форме отвергнуты. В январе 1934 года во время визита мистера Идена в Берлин я попытался заинтересовать его своим планом как надежным средством избежать обострения франко-германских отношений, которое произойдет в результате голосования подавляющего большинства саарцев в пользу Германии. Мои старания убедить его ходатайствовать перед французским министерством иностранных дел вызвали довольно наивный ответ в том смысле, что британское правительство не имеет влияния на саарские дела, целиком находящиеся под эгидой Лиги Наций. Когда референдум был проведен, только 4 процента населения проголосовало за Францию. Мне по-прежнему кажется, что было бы выгоднее заранее прийти к полюбовному соглашению.

Тем не менее мне удалось условиться о некоторых гарантиях для обеих стран вне зависимости от того, какой оборот примет референдум. Была оговорена защита прав собственности, банковских кредитов, пенсий и всевозможных индивидуальных прав. Более того, благодаря моей подготовительной работе правительство рейха строго придерживалось условий этого соглашения. Не следует также забывать, что, несмотря на безусловную победу на плебисците, мы заплатили 900 миллионов франков за наши права на саарские шахты. Этот жест, направленный на некоторое смягчение для французов горечи поражения, явился результатом моего предложения.

Глава 17

Ночь длинных ножей

Роспуск партий. — Наступление нацистов на правосудие. — Я публично заявляю протест. — Отъезд Гинденбурга из Берлина. — Рем и армия. — Мой конфликт с Гитлером в Марбурге. — Геббельс запрещает публикацию моего выступления. — Путч Рема. — Убийство Юнга и Бозе. — Гинденбург. — Моя ответственность

«Кто из нас мог подумать, что несокрушимая сила национал– социализма подомнет под себя весь германский рейх всего за четыре коротких месяца? — говорил я, выступая 13 июля 1933 года в Дрездене. — Политические партии были распущены, институты парламентской демократии упразднены одним росчерком пера, а канцлер обладает правами, подобных которым не имел даже германский император».

Роспуск политических партий оказался, без сомнения, тяжелейшим ударом для тех, кто представлял себе политическую жизнь как связанную исключительно с парламентской борьбой. Пока я имел возможность, то старался внести некоторые усовершенствования в господствовавшую систему партийного правления. Я критиковал Брюнинга за его неспособность подключить оппозицию к работе правительства, чтобы дать ей возможность внести конструктивный вклад в дело управления страной. Я всегда боролся за реформирование конституции, что дало бы возможность сделать из веймарской концепции демократии нечто работоспособное. Теперь главные опоры этой политической системы — партии — исчезли со сцены. Те из нас, кто оставался католиком, были дезориентированы менее других своих коллег. Социальное учение церкви уже рассматривало тип организации государства, основанного на производственных и профессиональных объединениях. Такое «корпоративное государство» пришло на место государству, управляемому партиями, в Италии и Австрии, и не существовало никаких причин, по которым такая замена не могла бы произойти и в Германии, когда политические партии оказались не в состоянии обеспечить в стране стабильность. При обсуждениях в правительстве эта мера практически не встречала противодействия. Гугенберг, единственный представитель партии, уже ушел в отставку, а остальные министры были экспертами, не имевшими партийных привязанностей. Я поставил перед Гитлером фундаментальный вопрос: «В какой форме вы намерены организовать сотрудничество граждан нового государства с правительством и их контроль за его действиями?» В то время я разрабатывал свою теорию демократически управляемого корпоративного государства. «Если партии должны при этом исчезнуть, то будет логично распустить и нацистскую партию. В противном случае, когда остальные партии прекратят существование, она потеряет raison d'etre. Если вы хотите продолжать свою политическую деятельность, то партия должна сохраниться только в виде общественного движения».

Гитлер страстно возражал. «Невозможно и думать, что я смогу обойтись без партии, — говорил он. — Она теперь превратилась в основу и опору государства. Примет ли аппарат управления форму, описанную герром фон Папеном, — это вопрос, на который мы не в состоянии сегодня ответить. Время для этого еще не пришло, и нам не следует принимать поспешных решений». Единственный член кабинета, который поддержал меня, был прусский министр финансов доктор Попиц, который принимал участие во всех наших заседаниях. Но даже его ясное и определенное мнение не произвело на Гитлера никакого действия.

Полный крах «буржуазного» лагеря лучше всего проиллюстрировать на примере собственного отношения его представителей к происходившим событиям. Партия центра и Баварская народная предложили своим членам служить под руководством Гитлера делу реконструкции страны. Социалисты в резолюции, принятой 10 мая в Вюртемберг-Бадене, уже рекомендовали депутатам рейхстага — социалистам объявить о своей поддержке национал-социалистической перестройки.

Меня часто спрашивают, почему я, встречая в правительстве так мало поддержки своих начинаний, не апеллировал к общественному мнению. В своей речи в Дрездене я совершенно ясно выразил свою уверенность в том, что настало время направить национал-социалистическое движение по более упорядоченному руслу. «Состояние перманентной революции таит в себе опасность анархии», — заявил я. Давление со стороны экстремистских элементов партии вынуждало канцлера делать им все большие и большие уступки. Тем не менее настоящей оппозиции так и не возникало. В те начальные месяцы еще существовала реальная угроза контрреволюции в том случае, если бы противники Гитлера осознали, что же в действительности поставлено на карту. Но слишком многие из нас, не исключая и меня самого, все еще продолжали верить, что обещания Гитлера делаются искренне. А тем временем влияние Геббельса, Гиммлера, Гейдриха и им подобных продолжало возрастать.

Понравится это моим ругателям или нет, но факт остается фактом: в потоке разгула нацистских радикалов средоточием всего здравого в правительстве служило мое ведомство вице-канцлера и его персонал. Прочие министры радостно углубились в технические детали управления. При этом вплоть до ремовского путча, произошедшего 30 июня 1934 года, мои сотрудники получали тысячи жалоб, протестов и предупреждений, которые затем сортировались и, если возникала необходимость, передавались на рассмотрение соответствующих министров. В партийных кругах мы скоро приобрели репутацию «гнезда реакционеров», а наши имена были включены в списки лиц, «созревших» для ликвидации. Если бы хоть немногие из числа тех немцев, что наводняют сейчас книжный рынок легендами о своем сопротивлении нацистам, использовали в то время только половину растрачиваемой сейчас энергии на действительное сопротивление, дела могли бы обернуться совсем иначе.

К осени радикальные элементы в партии начали кампанию против «вышедших из моды» концепций индивидуальной свободы, равенства перед законом и независимости правосудия. В речи, произнесенной в Бонне в конце мая, я уже предупреждал об опасности такого развития событий. В декабре я посчитал необходимым высказаться более ясно. 150-я годовщина основания Бременского клуба давала мне возможность изложить свое мнение перед двумя тысячами слушателей, среди которых были ведущие члены партии, собравшиеся в этом старинном ганзейском городе. Я остановился на вопросах, о которых Гитлер менее всего хотел слышать: на растущем беспокойстве народа в связи с наступлением на основы правосудия, ограничением церковной деятельности и возможностей свободного существования отдельной личности. «Народ разделяется на два лагеря, — утверждал я, — на тех, кто отказывает в праве на независимое развитие индивидуума, и тех, кто видит в этом основу существования».

Отчаянно нападая на террористические методы нацистов, я заявил: «Те, кто не принадлежит к партии, не должны считаться гражданами второго сорта с ущербными правами». Всякая революция сталкивается с проблемой обуздания своих порывов в целях установления порядка в управлении. Если она оказывается не в состоянии сделать это, то основные ценности, на которых строится народная жизнь, подвергаются уничтожению. Я сравнил антиклерикальные тенденции партии с большевистскими. Их кампанию, направленную против судебного аппарата, я сравнил с нападением на самое понятие законности. Мои утверждения встречались бешеными аплодисментами, и было ясно, что я выразил мысли, разделявшиеся огромным большинством моих слушателей. Присутствовавшие там партийные лидеры сделали свои собственные выводы. В то время как встречать меня по прибытии собрался весь партийный синклит, при отъезде на вокзале не было видно ни единого партийного мундира и не было отдано ни одного нацистского приветствия. Сенатор Бернхард, который провожал меня на поезд, благодарил за сделанное выступление, добавив, что подобная критика стала теперь исключительной редкостью, благодаря чему пресса перестала быть органом выражения общественного мнения.

Президент уехал из Берлина в мае 1934 года, чтобы восстановить силы в спокойной атмосфере своего деревенского имения Нейдек. Он был уже очень болен, и это был последний случай, когда я видел его при жизни. Я поехал проводить его, и последние его слова, сказанные сильным, командным голосом, были: «Дела пошли совсем плохо, Папен. Смотри, постарайся их выправить».

Дела и вправду становились все хуже. Вместо того чтобы дать народу передохнуть, партийные экстремисты только наращивали революционный темп. Они жаловались, что у них обманом отняли окончательную победу и что до сих пор слишком много консервативных элементов занимают ведущие посты в правительстве, государственном аппарате и армии. Мероприятия, проведенные до сих пор коалиционным правительством, оказались значительно менее радикальными, чем то, чего ожидали эти люди, или же то, что, по всей вероятности, было им обещано вождями. Теперь они начали требовать выполнения этих обязательств, и в первую очередь — в отношении установления своего полного контроля в армии.

Нет сомнений, что нацистских вождей очень заботило отношение к ним вооруженных сил. В свое время Шлейхер активно продвигал идею использования для усиления рейхсвера милиционной системы, и, пока он оставался при должности, его поддерживал начальник штаба штурмовых отрядов Рем. Теперь уже в течение нескольких месяцев Рем пытался уговорить Гитлера ввести такую милиционную систему усиления армии в план перевооружения, что противоречило условиям Версальского договора. Это придало бы «коричневым рубашкам» статус военной силы и, по всей вероятности, обеспечило бы Рему пост их главнокомандующего. В этом случае Гитлер мог быть абсолютно уверен в верности армии. В мае и июне Гитлер, должно быть, непрестанно обыгрывал эту идею. Ему было известно, что большинство действующих генералов ее открыто не одобряют. Даже Шлейхер не согласился бы на такое изменение своего первоначального плана, которое превращало вооруженные силы в послушное орудие партии, а позиция Бломберга состояла в том, что он может гарантировать лояльность армии только в том случае, если этот ход не будет реализован. Всякий раз, когда я обращал внимание Гитлера на опасные последствия, к которым может привести согласие на требования Рема, он относился к ним пренебрежительно и объяснял все заблуждениями отдельных партийных лидеров. Мне было трудно представить себе, что может произойти, если штурмовики пойдут в своих претензиях еще дальше, а Гитлер будет все так же сохранять полнейшую пассивность. Насколько мне было известно, ни Геббельс, ни Гиммлер не имели представления о том, какое решение собирается принять Гитлер. Не следует думать, что когда он в конце концов решил порвать с радикальным крылом партии, то сделал это для того, чтобы получить поддержку консерваторов, промышленников или генералов. Никакого возврата к умеренности не предвиделось. Будучи политическим авантюристом, он просто выбрал самый легкий путь для привлечения на свою сторону армии и для подтверждения и упрочения своей абсолютной власти.

В июне я пришел к выводу, что настало время публично заявить о своем отношении к сложившемуся положению. Споры, уговоры отдельных людей и обсуждения на заседаниях кабинета оказались бесполезными. Я решил публично воззвать к совести Гитлера.

Меня попросили 17 июня выступить с обращением к собравшимся в зале «Аудиториум Максимум» старого университета в Марбурге. Зная, что говорить придется в присутствии цвета интеллектуальной элиты Германии, я очень тщательно готовил текст выступления. Это был наилучший способ быть услышанным всем народом. Публичный вызов, брошенный при таких обстоятельствах, мог привести к двояким последствиям. Либо мне удастся заставить Гитлера в последний момент изменить политический курс, либо я должен буду покинуть правительство. В сложившейся обстановке я не должен был отвечать за развитие событий. Я не собирался отказываться от своей доли ответственности за то, что произошло 30 января 1933 года, и мои упорные надежды на успех гитлеровского эксперимента обязывали меня дать отчет о той роли, которую мне пришлось сыграть.

Свободных мест в зале не было. Свое выступление я начал так:

«Мне говорили, что мое участие в прусских событиях и в создании теперешнего правительства сильно повлияло на развитие ситуации в Германии, поэтому я обязан рассматривать происходящее более критически, чем большинство людей. Я настолько уверен в необходимости возрождения нашей общественной жизни, что не выполнил бы своего долга и как обыкновенный гражданин, и как государственный деятель, если бы в этот момент развития германской революции не высказал того, что стало настоятельно необходимым… Если остальные органы, призванные выражать общественное мнение, не выполняют своей задачи, то государственный деятель обязан сам назвать вещи своими именами… Мне кажется, что рейхсминистр пропаганды доволен нынешним единообразием прессы и ее послушанием… Он забывает, что ее обязанностью всегда было привлекать внимание к несправедливостям и ошибкам власти так же, как и к слабостям отдельных лиц. Анонимная или секретная информационная служба, как бы хорошо она ни была организована, ни в коем случае не в состоянии выполнять эти функции».

После такого вступления я описал ситуацию, с которой столкнулся в 1932 году, и рассказал об обстоятельствах, которые привели демократическим путем к власти нацистов. Коалиционное правительство, придерживающееся консервативных взглядов, было создано для того, чтобы неработоспособную систему правления политических партий заменить государством, основанным на корпоративных принципах. В наши намерения входило разрешение социальных проблем и восстановление во внутренних делах страны как моральной, так и материальной стабильности. Однако мы не предвидели, что роспуск партий приведет к установлению диктатуры на всех уровнях управления, к открытому попранию закона, прав человека и церкви, наконец, к тому, что всякого протестующего против таких действий будут клеймить как реакционера.

Если демократию предполагалось сохранить путем объединения партий под знаменем национал-социализма, то такое решение следовало рассматривать исключительно как временную меру, рассчитанную только на период до появления новой интеллектуальной и политической элиты. Я напомнил своей аудитории о выводах, к которым пришел столетие назад французский министр иностранных дел граф де Токвиль, опираясь на результаты Французской революции. Он рассматривал принципы равенства и равных возможностей для всех граждан как взаимоисключающие и подвергал сомнению положение о том, что идеи демократии являются единственной основой для решения социальных проблем. Если каждому будут предоставлены равные шансы на успех, то различия в индивидуальных способностях скоро породят новую аристократию, занимающую доминирующее положение в обществе, как бы она при этом ни называлась. Эта аристократия затем будет стремиться к поддержанию этой формы «равенства» тираническими методами. Единственным результатом при этом станут только перемены в руководстве. События в Советской России доказали правильность утверждения де Токвиля. Царя заменили комиссары, но условия существования простого народа не улучшились. Мы вовсе не намеревались последовать этому примеру и установить навсегда диктатуру. Мы хотели с помощью национал– социалистического движения заменить ставшую неработоспособной систему на нечто лучшее.

Политические деятели могли бы изменить форму государственного устройства, но настоящая проблема заключалась в том, чтобы придать форму и содержание жизни отдельных людей. Народ желал справедливого, ответственного правительства. Я упомянул о своих надеждах на восстановление монархии. «Надежды Германии исполнятся только с приходом верховной власти, которая будет стоять над политической борьбой и над политическими демагогами и будет независима от конфликтов, происходящих в промышленности», — говорил я. Страна должна решить, основывать ли ей свою общественную жизнь на принципах христианства, которые на протяжении столетий служили ей опорой, или согласиться с уничтожением этих принципов, как того требуют нацисты. Я был убежден, что методы нацистов могут вести только к разрушению. В свое время они утверждали, что только личные заслуги дают право стать членом партии. Теперь же мы оказались в ситуации, когда партийные умы оспаривают право специалистов с международной репутацией заниматься своей профессиональной деятельностью, если они не состоят в партии. Национал-социалисты, подавляя свободу и угрожая безопасности личности, стремятся уничтожить всякую веру в прежнюю иерархию ценностей. Они хотят, чтобы закон превратился в прислужника партийной доктрины, а равенство перед законом и независимость судебной системы считают устарелыми понятиями. «Одна только пропаганда не делает людей великими, для этого необходимо историческое признание их заслуг. Создание государства и определение его формы не может проводиться террористическими методами. Подавление независимой мысли указывает на смешение понятий жизненной энергии и животной жестокости и демонстрирует уважение к голой силе, что представляет опасность для нации».

Я закончил, призвав Гитлера раз и навсегда порвать с теми членами его партии, которые занимаются искажением его политической линии. Всякий великий человек, призванный сыграть решающую роль в исторических событиях, обязан контролировать те революционные силы, которые вынесли его на вершину власти. «Ни один народ не может находиться в состоянии непрерывной революции, если хочет оправдать свое историческое бытие. Бесконечное изменение жизненных условий не позволяет создать прочную основу существования. Германия не может жить в постоянном беспокойстве, которому сейчас не видно конца».

Поначалу и профессора, и студенты, слушавшие мой каскад обвинений, казались ошарашенными и почти не верящими своим ушам, но постепенно я ощутил, что все они увлеклись той свободой, с которой я продолжал свою критику: «Если мы предадим наши культурные традиции, забудем уроки нашей долгой истории и пренебрежем нашим положением в Европе, то упустим лучшую возможность, которая, по всей видимости, может представиться нам в этом столетии. Если наш континент надеется сохранить ведущее положение в мире, то нельзя терять ни минуты. Мы должны обратить всю энергию на дело морального возрождения и забыть о наших мелочных обидах. Мир находится в переходном состоянии, и лидерство может достаться только народу, который полностью осознает свои традиционные обязанности».

Меня приветствовал взрыв аплодисментов, полностью заглушивших крики протеста присутствовавших нацистов, как если бы это обрела язык сама душа германского народа. Я чувствовал, что изложил некие основные истины, которые теперь были не менее значимы, чем и всегда прежде. Оставался открытым вопрос — согласится ли Гитлер перестроиться в соответствии с потребностями общества.

Я чувствовал громадное облегчение, сбросив таким образом лежавший на душе тяжелый груз, и лично был готов принять любые последствия своего поступка. Геббельс отреагировал даже быстрее, чем я ожидал. У нас была договоренность, что запись моего выступления будет передана по радио в тот же вечер. Он, должно быть, моментально осознал политическое значение сказанного мной. Радиопередача была запрещена, а пресса получила указание избегать всяких упоминаний о моей речи. Одна только «Frankfurter Zeitung» успела опубликовать в тот же вечер несколько выдержек из нее.

Едва узнав о введении запрета, я сразу же отправился к Гитлеру. Я сказал ему, что посчитал своим долгом в ситуации, которая стала критической, занять твердую позицию. Я надеялся, что он понимает, какое важное значение я придаю нашему партнерству, и очень просил его серьезно обдумать поднятые мной вопросы. Пришло время, сказал я ему, принять определенное решение. Вице-канцлер правительства рейха не должен терпеть, чтобы один из подчиненных ему министров накладывал запрет на публикацию официального выступления. Я выступил по поручению президента и дал отчет о развитии событий за предыдущие восемнадцать месяцев. Я сказал ему, что действия Геббельса не оставляют мне ничего иного, кроме выхода из состава кабинета. Я немедленно извещу об этом Гинденбурга, если только запрет, наложенный Геббельсом, не будет снят, а Гитлер не объявит о своем согласии выразить солидарность с моим выступлением.

Гитлер попробовал меня успокоить. Он признал, что Геббельс совершил глупейшую ошибку, и предположил, что он пытался избежать дальнейшего усиления широко распространившегося напряжения. После этого Гитлер пустился в рассуждения, осуждавшие бунтарские настроения, которые охватили штурмовые отряды. Они делают его жизнь все более невыносимой, и ему придется что-то против них предпринять. Он сказал, что прикажет Геббельсу отменить запрет, и попросил меня повременить с уходом в отставку до тех пор, пока он сам не отправится вместе со мной в Нейдек на свидание с президентом. Он предложил нам обоим совместно переговорить с ним. Переговоры с президентом не могут, конечно, ограничиться только обсуждением факта запрета на публикацию моей речи в Марбурге. Следует рассмотреть ситуацию в целом, и конкретные результаты могут быть получены, если только при этом будет присутствовать сам глава правительства. Я не видел в тот момент причин настаивать на встрече с президентом наедине, но Гитлер продолжал вполне намеренно откладывать этот визит.

Подстроил ли Гитлер мне ловушку? Трудно сказать. В то время я допускал, что его предложение искренне, и был согласен ждать результатов свидания с Гинденбургом. Но мы так и не отправились к нему. Геббельс не смог предотвратить ознакомления с моим выступлением зарубежного общественного мнения, которое отнеслось к нему с искренним интересом и немалым удовлетворением. Несколько глав иностранных миссий навестили меня в надежде выяснить, какого развития событий теперь следует ожидать, но я почти ничего не мог сказать им из опасения вызвать недовольство Гитлера и тем осложнить свой разговор с президентом. Мои сотрудники в ведомстве вице-канцлера обеспечили печатание текста моей речи в типографии газеты «Германия» и проследили за тем, чтобы все дипломатические представители и иностранные журналисты его получили. Мы также разослали дополнительные экземпляры моим друзьям, жившим по всей стране, но позднее я узнал, что гестапо попробовало этому воспрепятствовать, конфисковав на почте многие из писем. Один из моих друзей, граф Вестфален, был арестован за распространение этого текста и провел некоторое время в одном из нацистских концентрационных лагерей.

Спустя пять дней после выступления в Марбурге я оказался в Гамбурге, куда меня пригласили на дерби. Всю свою жизнь я был страстным любителем лошадей, но это был на моей памяти первый случай, когда собрание людей на конных соревнованиях приобрело политический характер. Не успел я появиться на крытой главной трибуне, как тысячи людей разразились в мой адрес криками приветствия и возгласами «Хайль Марбург!». Такая демонстрация была чем-то чрезвычайным для обыкновенно довольно флегматичных жителей Гамбурга, а тем более — на чисто спортивном мероприятии. Я не мог и шагу ступить без того, чтобы меня не окружали сотни людей, и все происходящее стало меня несколько стеснять.

Однако моя реакция не шла ни в какое сравнение с реакцией также присутствовавшего там Геббельса. Оказавшись невольным свидетелем этой демонстрации, он попытался привлечь внимание к себе тоже и в какой-то момент присоединился ко мне в толпе, надеясь позаимствовать хотя бы частицу отраженной славы. Когда публика не проявила к нему никакого внимания, он решил покинуть ненавистную ему «буржуазию» на главной трибуне и отправился на «народные» места. Там его приветствовали жидкими хлопками — гамбуржцы всегда были вежливы, — но и только.

К этому моменту я решил, что если публика желает продемонстрировать свои чувства, то мне следует этим воспользоваться. Вполне можно было выяснить, нашла ли моя речь в Марбурге отклик только среди «чистой» публики главной трибуны, или ее одобряет и менее обеспеченная часть народа. Тогда я последовал за Геббельсом на места для простой публики. Там меня ждал прием еще более замечательный. Портовые рабочие, студенты, да и вообще представители всех трудящихся слоев населения устроили мне грандиозную овацию. Для Геббельса это оказалось чересчур. В совершенном раздражении он решил не появляться в тот вечер на официальном обеде и — как мне позднее сообщили друзья — сказал Герлитцеру, заместителю гамбургского гаулейтера: «Этот тип Папен стал слишком популярен. Постарайся сделать так, чтобы он выглядел в газетах смешным». Что до меня, то я был очень рад, заслужив столь значительную общественную поддержку, которая могла в какой-то мере компенсировать все разочарования последних месяцев. Через неделю Геббельс попытался мне отомстить.

В течение нескольких следующих дней напряжение заметно возросло. Определить, что происходило за кулисами, было невозможно, но я был подвергнут очевидному бойкоту со стороны лидеров партии и большинства моих коллег министров. Марбург послужил началом разрыва. Так или иначе, я должен был 25 июня уехать из Берлина, чтобы присутствовать в Вестфалии на бракосочетании своей племянницы.

Вплоть до самого Нюрнбергского процесса я не знал, что же произошло тогда на самом деле. Функ, в то время шеф печати рейха, а впоследствии — министр экономики, сообщил в своих показаниях, что получил от Гитлера указание отправиться к Гинденбургу и информировать его, что «раскольническое» выступление в Марбурге делает дальнейшее сотрудничество со мной невозможным. Другими словами, Гитлер сделал в точности противоположное тому, что обещал. Надо полагать, он хотел этим дать понять Гинденбургу, что хочет его согласия на мою отставку.

В день свадьбы, 26 июня, Чиршки сообщил мне по телефону, что гестапо арестовало Эдгара Юнга, одного из моих неофициальных сотрудников, и что я должен немедленно возвращаться. На следующий день я прилетел в Берлин и, поскольку не смог связаться ни с Гитлером, ни с Герингом, заявил по поводу ареста Юнга самый решительный протест Гиммлеру. Мне было сказано, что ведется расследование предполагаемых нелегальных контактов с иностранными государствами. Он не мог пока дать мне более подробной информации, но пообещал, что Юнг будет вскоре освобожден. А через три дня разразился шторм.

История ремовского путча рассказывалась и пересказывалась со всевозможных точек зрения, к тому же, поскольку я в эти дни находился практически incommunicado{126}, то мало что могу добавить от себя. Действительно ли Рем и его окружение надеялись получить контроль над армией путем совершения переворота, останется, как видно, навсегда неизвестным. Важно только понимать, что те из нас, кто непосредственно участвовал в этих событиях, имели все основания предполагать, что такой путч действительно замышлялся и что интересы государства требовали его подавления.

Не составляло особого секрета, что начальник штаба штурмовых отрядов жаждал получить пост военного министра. Заняв это ключевое положение, он, несомненно, намеревался внедрить членов СА в армейскую командную иерархию и заменить офицерский корпус своими собственными людьми. Гитлер с большой опаской относился к поддержке этого плана. В его принципы неизменно входило не давать возможности любому отдельному лицу или организации в государстве достигнуть такой власти, которая могла бы угрожать его собственному положению. Кроме того, вначале его отношения с Бломбергом были в высшей степени сердечными, и он вовсе не хотел видеть на посту военного министра кого-то другого. Со своей стороны Рем считал, что СА сыграли решающую роль в захвате партией власти, благодаря чему ее политические лидеры были награждены более чем достойно, в то время как заслуги штурмовиков не получили должного признания.

Развязка стала приближаться весной 1934 года. Рем потребовал от Гитлера, чтобы тот испросил у президента разрешения на прием в армию вожаков «коричневых рубашек» в качестве офицеров и унтер-офицеров. Я помню, что в то время назывались цифры соответственно пятьсот и две тысячи таких кандидатов. В конце концов Гитлер согласился и подступился с этим предложением к Гинденбургу, который напрочь отказался дать разрешение на это. Должно быть, это произошло примерно в то время, когда Гинденбург устраивал свой первый официальный прием для представителей новой власти. Присутствовавшие на приеме заметили тогда явную отчужденность между Ремом и Гитлером.

Начиная с этого момента Рем постепенно начал склоняться к применению силы для достижения своих целей. Следующие месяцы были отмечены растущим потоком слухов о заговоре штурмовиков против Гитлера и армии и о нелегальной переправке из-за границы — в основном из Бельгии — партий оружия для усиления «коричневых рубашек». Генерал фон Бок, командовавший Штеттинским военным округом, захватил с фальшивой таможенной декларацией один такой груз, состоявший из бельгийских винтовок и пулеметов. У Гитлера, Геринга и военных была собственная информация о происходящем, и армия, не привлекая внимания, начала принимать собственные меры предосторожности. Стали появляться слухи о второй революции, и я помню, как Бозе однажды сказал мне, что она намечена на конец июня, чтобы совпасть по времени со съездом вожаков «коричневых рубашек».

В СА не могли оставаться в неведении относительно подготовки мер, направленных на подавление любых запланированных ими акций. Примерно 26 июня Бозе прослышал, что попытка выступления, ранее намеченная на 30 июня, была отсрочена. Очевидно, штурмовики хотели ввести в заблуждение армию и полицию и надеялись выполнить свой план в то время, когда организаторы контрмер будут усыплены чувством ложной безопасности. К тому же они рассчитывали, что в случае если армия предпримет 30 июня самостоятельные действия, то штурмовики смогут усилить свои позиции, протестуя против неоправданной провокации.

29 июня Гитлер находился в Эссене, где, кажется, наконец принял решение раз и навсегда расправиться с лидерами штурмовых отрядов вне зависимости от того, отложили они выполнение своего плана или нет. В этот же день прилетел Геббельс. Давно ходили слухи о том, что он играет за обе стороны, чтобы обеспечить свое положение на случай любого исхода событий. Приказы Рема об отмене приготовлений не достигли, как видно, всех его подчиненных, и в этот день произошло несколько локальных стычек между штурмовиками и армией. Вечером 29 числа членам СА в Берлине было велено явиться с оружием в свои местные штабы. 30 июня Гитлер вылетел в Мюнхен, где захватил лидеров штурмовиков в своих постелях. Все это конечно же стало известно только позднее.

Рано утром того дня Чиршки позвонил мне из помещения ведомства вице-канцлера и попросил как можно скорее туда приехать. Перед рассветом какой-то аноним звонил ему домой и старался выяснить, где он сам теперь находится. Это показалось ему подозрительным, и он немедленно соединился с Бозе, чтобы узнать новости, но у того никакой информации не было. Я приехал в канцелярию в девять часов утра и узнал, что адъютант Геринга Боденшатц уже звонил несколько раз и просил, чтобы я немедленно приехал к его шефу. По-прежнему не имея никакого представления о происходящем, я поспешил к нему в дом, находившийся в саду министерства воздушного транспорта, и помню свое изумление при виде всего района, переполненного эсэсовскими охранниками, вооруженными пулеметами.

Геринг находился в своем кабинете вместе с Гиммлером. Он сообщил мне, что Гитлер должен был вылететь в Мюнхен для подавления возглавляемого Ремом мятежа, а ему самому были даны права для расправы с повстанцами в столице. Я немедленно заявил протест, указав, что такая власть может быть предоставлена только мне, как заместителю канцлера. Геринг не захотел об этом и слышать и прямо отказался уступить мне свои полномочия. Имея под своим началом полицию и части военно-воздушных сил, он определенно находится в более выгодном положении. Тогда я сказал, что совершенно необходимо известить о происходящем президента, объявить чрезвычайное положение и призвать для восстановления законности и порядка рейхсвер. Геринг и с этим не согласился. Нет никакой нужды беспокоить Гинденбурга, сказал он, поскольку с помощью СС он полностью контролирует ситуацию.

Чиршки, ожидавший в это время в приемной, рассказал мне потом, что, пока я был у Геринга, из кабинета выходил Гиммлер и очень тихо поговорил с кем-то по телефону. Чиршки смог разобрать только одну фразу: «Теперь можете начинать». Очевидно, это был приказ о налете на бюро вице-канцлера.

Наш разговор становился все более напряженным, и Геринг оборвал его, заявив, что моя безопасность требует, чтобы я возвратился к себе домой и не выходил оттуда без его ведома. Я ответил, что вполне могу и сам отвечать за собственную безопасность и не намерен подчиняться требованию, которое равносильно аресту. Пока длился наш разговор, Гиммлер продолжал передавать Герингу какие-то листки. В тот момент я не знал, с чем это связано, но позднее понял, что это были доклады о захвате моей канцелярии силами СС и гестапо. Надо полагать, Гиммлер попросил Геринга пригласить меня к себе, предполагая — вполне справедливо, должен заметить, — что я воспротивлюсь этому вторжению, и тогда его громилам придется разделаться со мной на месте. Мое присутствие доставило бы им дополнительные затруднения.

В помещении аппарата вице-канцлера — все эти сведения пришлось впоследствии собирать по крохам — Бозе был сразу же застрелен за попытку оказать сопротивление. Моя секретарша баронесса Штотзинген, Савиньи и Гуммельсхайм были арестованы и отправлены в тюрьму или в концентрационные лагеря. Это был окольный способ сделать мое положение невыносимым, хотя арест Гуммельсхайма, который никогда не принадлежал к моему близкому окружению, остался для меня непонятен. Помещения были обысканы в поисках секретных документов, а потом опечатаны. Несколько находившихся в подвале сейфов — это здание принадлежало банку — были вскрыты при помощи взрывчатки и оказались пустыми.

В конце концов Геринг, к которому поступал все растущий поток донесений, практически выпроводил меня вон. Когда я и Чиршки попробовали выйти, охранник из СС отказался выпустить нас из здания. Чиршки пришлось вернуться за Боденшатцем, который спустился вниз и приказал охраннику открыть дверь. Тот отказывался подчиниться до тех пор, пока Боденшатц не заорал на него: «Мы посмотрим, кто здесь командует — министр Геринг или СС!» После чего ворота были открыты и мы поехали прочь, в мою канцелярию на Фоссштрассе, чтобы я мог забрать свои бумаги. Там я нашел людей Гиммлера, и часовой с пулеметом не позволил мне войти внутрь. Один из служащих успел прошептать мне, что Бозе застрелен, после чего его оттолкнули, а мне велели вернуться в автомобиль. Нас окружили представители СС и личной секретной полиции Геринга, причем и те и другие независимо друг от друга пытались арестовать Чиршки. Обстановка накалилась настолько, что между ними едва не началась перестрелка. Это свидетельствовало о царившей неразберихе. Было ясно, что в событиях участвуют по крайней мере две группы: одна — возглавляемая Герингом, и другая — подчинявшаяся Гиммлеру и Гейдриху.

Мой дом был окружен подразделением вооруженных до зубов эсэсовцев. Телефон отключили, а в своей приемной я встретился с капитаном полиции, имевшим приказ, запрещавший мне всякие контакты с внешним миром и встречи с кем бы то ни было. Позднее он сказал, что отвечает собственной жизнью за пресечение любых попыток со стороны «коричневых рубашек» или гестапо насильно увезти меня, если только не получит на то прямого приказа от Геринга. Должен признаться, что было бы совсем неплохо узнать об этом немного раньше. Моя несчастная жена с двумя нашими дочерьми приняла приглашение наших друзей посетить их в Бремене, и я легко мог себе представить, что она пережила, узнав, что случилось.

Следующие три дня я провел в одиночестве. Я не имел ни малейшего представления о событиях, происходивших в Берлине или в стране в целом, и ожидал, что меня в любой момент могут арестовать и, весьма вероятно, застрелить. У меня не было сомнений относительно решимости Геббельса, Гиммлера и Гейдриха своевременно ликвидировать марбургского реакционера. Как я узнал впоследствии, единственным человеком, который встал между мной и подобной участью, был Геринг. Он, видимо, посчитал, что моя ликвидация только еще больше усложнит ситуацию.

Больше всего занимал мои мысли вопрос, каким образом сообщить Гинденбургу о необходимости ввести чрезвычайное положение. Это поставило бы ситуацию под контроль рейхсвера и позволило нам провести настоящее расследование всего происходящего. У Кеттелера, одного из моих самых верных друзей и помощников, возникла, кажется, та же самая мысль. Он избежал ареста и отправился в одиночку в Нейдек, но когда добрался до расположенного неподалеку поместья, принадлежавшего господину Ольденбург-Янушау, то узнал, что состояние здоровья президента исключает всякую надежду на встречу с ним. Телеграмма с поздравлениями Гитлеру по поводу подавления мятежа, отправленная от имени Гинденбурга, ясно показывала, что он не имел никакого реального представления о развитии событий. Мне не известно, удалось ли Гитлеру и Герингу изолировать его. Если дело обстояло именно так, то винить в этом следует Мейснера, chef de cabinet президента.

В течение этих трех дней я имел только одну тоненькую ниточку, связывавшую меня с внешним миром. Некоторые из моих добрых друзей ухитрялись прогуливаться под моими окнами, чтобы убедиться в том, что я пока еще жив. Среди них был американский посол мистер Додд и еще один отважный человек — широко известный врач-консультант профессор Мунк, который твердо отказывался уходить по требованию охраны, пока не получил написанную моим почерком записку, доказывавшую, что я жив{127}. На четвертый день мне удалось получить некоторые новости о происходящем и удостовериться в том, что Бозе действительно застрелен, а многие связанные со мной люди арестованы. Очевидно, путч был подавлен. Моему сыну, который был заперт вместе со мной, было позволено выйти из дома для сдачи экзамена по юриспруденции, хотя он едва ли чувствовал себя хорошо подготовленным. Жена и дочери, вернувшиеся в Берлин из Бремена днем раньше, также получили разрешение вернуться домой и были рады видеть меня живым.

Когда телефон снова подключили, мне позвонил Геринг. Он имел наглость поинтересоваться, почему я не явился на заседание кабинета. В виде исключения я ответил ему в весьма недипломатичных выражениях. Он выразил изумление по поводу того, что я до сих пор нахожусь под арестом, и извинился за этот «недосмотр». Вскоре после этого охрана была снята и я получил возможность немедленно отправиться в рейхсканцелярию. В то время я все еще надеялся, что Гиммлер провел операцию в помещении моего ведомства под предлогом нашей вовлеченности в заговор Рема, и был настолько неразумен, что считал Гитлера непричастным к этим событиям.

Я застал его как раз перед началом заседания, на котором он намеревался дать отчет о событиях предыдущих нескольких дней. Он предложил мне занять свое место, но я отказался и попросил его переговорить со мной наедине. В соседней комнате я с раздражением рассказал ему обо всем происходившем вокруг меня и потребовал проведения немедленного беспристрастного расследования действий, предпринятых против моих служащих. Я сказал ему, что прошение об отставке, поданное мной 18 июня, должно считаться окончательным, в связи с чем я отказываюсь принимать в дальнейшем какое бы то ни было участие в деятельности правительства. Кроме того, я настаивал, чтобы о моей отставке было объявлено немедленно, в чем он мне отказал. «Положение достаточно серьезно, — сказал он, — и я смогу сообщить о вашей отставке, только когда все успокоится. А тем временем я бы просил вас присутствовать на заседании рейхстага, когда я буду публично отчитываться в своих действиях». Я ответил ему, что не может быть и речи о том, чтобы я появился вместе с правительством на министерских скамьях.

На этой ноте мы с ним расстались, и я прямиком поехал в строго охраняемое министерство обороны на Бендлерштрассе, чтобы встретиться со своим товарищем Фричем. Его адъютант, мой давнишний знакомый по увлечению стипль-чезом, поглядел на меня так, будто увидел призрака. «Великое небо, сударь, что с вами произошло?» — спросил он. «Как видите, я все еще жив, — ответил я, — но тем не менее это Schweinerei необходимо прекратить».

Фрич казался чрезвычайно подавленным. Он рассказал мне, что Шлейхер и его жена застрелены и что армию продолжают держать в полной готовности, но опасность путча штурмовых отрядов уже как будто миновала. Я поинтересовался, почему вооруженные силы не вмешались и не объявили чрезвычайное положение. Два их генерала были убиты, а сотни людей, которые наверняка не имели никакого отношения к заговору штурмовиков, расстреляны или арестованы. Вне зависимости от того, существовала ли настоящая угроза безопасности государства, армия и полиция, как силы, призванные охранять закон и порядок, без сомнения, были в состоянии подавить любой мятеж. Казалось невероятным, что в цивилизованном государстве армия может спокойно наблюдать за подобной кампанией убийств. Я прямо спросил у Фрича, почему он не принял на себя обязанностей главнокомандующего. Ни СС, ни штурмовики не могли сравниться с армией. Он ответил, что именно этого хотел и он сам, и большинство военных, но они не могли действовать, не имея прямого приказа от Бломберга или от Гинденбурга. Однако Бломберг был определенно против всякого вмешательства, а Гинденбург, как главнокомандующий, находился вне досягаемости и был, вероятно, неверно информирован.

Позднее я понял, что армия в целом была настроена против вмешательства. Это правда, что некоторые старшие и более умудренные опытом генералы, такие, как Фрич, Бек, Хаммерштайн, Бок, Адам, Клюге и Клейст, были встревожены путчем и отнеслись к нему отрицательно. Манера, в которой было осуществлено подавление выступления Рема, и большие жертвы среди невинных людей были оскорблением идей законности и порядка, которые исповедовали эти военные. К тому же они хорошо понимали, что если существует возможность просто поставить к стенке и расстрелять руководителей одной из противоборствующих групп, то такая же судьба может постичь и лидеров другой группы. Но подобный образ мыслей не имел достаточно приверженцев, чтобы уравновесить общее настроение.

Когда Гитлер пришел к власти, он многое сделал для улучшения материального положения армии, и неудивительно, что тем самым он внушил к себе больше преданности, чем ее заслуживала Веймарская республика. Воспитанием и традициями офицерство было приучено держаться вне политики. Впитавшее старинные прусские правила поведения, оно испытывало отвращение к любым действиям без приказа свыше даже в том случае, когда собственные убеждения, казалось, оправдывали своеволие. Это его свойство привело и к другим трагическим ситуациям, в особенности — во время войны. Некоторые генералы видели в поддержке, которую оказывал Гитлеру Бломберг, только способ реализации интересов вооруженных сил. К этим соображениям следует добавить и то, что рейхсвер после путча значительно укрепил свои позиции благодаря нейтрализации «коричневых рубашек».

Один инцидент, который мог еще более повлиять на отношение армии, произошел незадолго до «чистки», вызванной выступлением Рема. Я не могу точно указать происхождение этих сведений, но информация была получена мной из надежного источника. Рассказывали, что Рем и генерал фон Фрич встретились в охотничьем домике в Мекленбурге, принадлежавшем Вернеру фон Альвенслебену. Предполагалось, что там они достигли соглашения, по которому солдаты, закончившие военную службу, включались бы для дальнейшей подготовки в состав милиции, которая должна была находиться под командованием Рема. Это обеспечивало бы для рейхсвера резерв личного состава, который он мог бы в случае необходимости использовать. Со своей стороны Рем давал обязательство не вмешиваться во внутренние дела вооруженных сил. Гитлер очень встревожился, узнав об этой договоренности. Он увидел в ней альянс между реакционными генералами и руководителем организации, которая по многим причинам все больше ему мешала.

Если бы армия решила вмешаться, то столкнулась бы с очень слабым сопротивлением. Действия Гитлера совершенно деморализовали СА. Их старые члены, озлобленные убийством большинства своих лидеров, относились теперь к нему враждебно. Охранные отряды СС были еще относительно слабы.

Спустя годы, находясь в нюрнбергской тюрьме, я обсуждал вопрос о ремовском путче с Кейтелем и Герингом. Немецкие газеты никогда не сообщали об обстоятельствах смерти Шлейхера, и я спросил у Кейтеля, известно ли ему в точности, как был расстрелян Шлейхер. Он ответил, что, по словам Бломберга, Шлейхер поддерживал замыслы Рема относительно обретения господства над армией с помощью нацистской милиции. Также поговаривали о его связях с некоторыми кругами во Франции. Тут вмешался Геринг и сказал, что гестапо имело прямой приказ Гитлера об аресте Шлейхера. Однако, когда они вломились в его дом, Шлейхер выхватил пистолет. Его жена, вошедшая в этот момент в комнату, бросилась между ними и была смертельно ранена выстрелом одного из сотрудников гестапо. Началась стрельба, в результате которой Шлейхер был убит.

Геринг также утверждал, что вечером 30 июня он умолял Гитлера положить конец арестам и расстрелам, поскольку в противном случае ситуация могла выйти из-под контроля. В конце концов Гитлер с ним согласился, хотя и продолжал настаивать, что есть еще масса людей, которые заслуживают расстрела. Франк, занимавший во время путча пост баварского министра юстиции и также сидевший вместе с нами в нюрнбергской тюрьме, сказал, что он в ходе длившейся несколько часов дискуссии убедил Гитлера сократить число людей, которых предполагалось расстрелять в тюрьме Штадельхайм, с двухсот до примерно шестидесяти. Когда я спросил Геринга, видел ли, по его мнению, президент когда-нибудь поздравительную телеграмму, отправленную от его имени, Геринг ответил, что Мейснер частенько спрашивал у него, наполовину шутя, был ли он «удовлетворен ее текстом».

Теперь трудно вспомнить свою тогдашнюю реакцию на происходящее. Я был шокирован и возмущен трусливым убийством Бозе и Юнга. Впервые у меня появилось чувство, ставшее потом слишком распространенным в Третьем рейхе, что отдельный человек оказывается совершенно беспомощен перед лицом какого-то громадного криминального заговора. Кругом установилась атмосфера истерии. Гитлер пребывал в совершенно непредсказуемом настроении и был готов воспользоваться малейшим поводом для возобновления чистки. Моей главной заботой стала безопасность тех моих служащих, кто подвергся аресту и чьи родственники осаждали меня требованиями за них вступиться. Мне по-прежнему казалось, что заговор Рема действительно представлял реальную опасность. Большинство из убитых лидеров «коричневых рубашек» были крайне неприятными типами, а в некоторых случаях даже уголовниками, которые в более спокойные времена закончили бы свои дни в тюрьме. Но обстоятельства, в которых была проведена чистка, являлись отрицанием естественных правил судопроизводства, и никто не был в состоянии предвидеть последствия этих событий.

В последующие дни я написал Гитлеру несколько писем, которые сыграли потом важную роль при обвинении меня в Нюрнберге. Эти письма могут быть правильно поняты только с учетом времени их написания. Я был готов тогда пойти почти на любые уступки и соглашался даже на новую отсрочку объявления о моей отставке при условии освобождения моих сотрудников, четверо из которых все еще находились в тюрьме. Гестапо самым тщательным образом обыскало помещение бюро вице-канцлера, пытаясь найти там доказательства нашей причастности к путчу, чтобы получить основания для нашей ликвидации, а учитывая, что наши архивы были полны жалобами на действия властей и свидетельствами нашего собственного отношения к вождям партии, сфальсифицировать против нас обвинения не составляло бы никакого труда. Мои коллеги-министры были для нас бесполезны. Тогда казалось, что единственный шанс на спасение моих служащих состоит в том, чтобы убедить Гитлера в их лояльности. Если бы мне это удалось, то их, возможно, выпустили бы. Если некоторые фразы из этих писем могут служить сейчас объектом для критики, то следует помнить, что я писал их, находясь на грани умопомрачения. Когда я писал Гитлеру 4 июля, это было сделано главным образом для того, чтобы очистить меня самого и моих сотрудников от всяких подозрений в причастности к заговору. Я протестовал против продолжавшегося содержания моих коллег под арестом и против конфискации моих бумаг и просил о немедленном проведении объективного расследования. Короткие выдержки из этого письма были опубликованы в прессе, но Гитлер не предпринял ничего из того, на чем я настаивал. 10-го числа я написал ему еще раз, требуя восстановления нашей репутации — в первую очередь это касалось несчастного Бозе — путем публичного заявления о нашей полной непричастности к заговору. Кроме того, я сообщал ему, что в ответ на все мои попытки связаться с президентом мне только отвечают, что он по-прежнему сильно нуждается в покое и будет лучше, если я отложу свое посещение на несколько дней. Поэтому я просил Гитлера найти возможность объявить о моей отставке.

На следующий день, 11 июля, мне удалось с ним встретиться. Он сказал, что через два дня назначено заседание рейхстага, на котором он возьмет на себя всю ответственность за недавние события, включая и некоторые прискорбные инциденты, происшедшие «от чрезмерного рвения» исполнителей. Он сказал, что не намерен изучать обстоятельства смерти Бозе особо, и обвинил меня в отстаивании своих личных интересов в ущерб интересам страны. Положение, по его словам, все еще оставалось слишком серьезным, чтобы останавливаться на отдельных происшествиях. 12-го числа я послал ему еще одно письмо. В нем я писал, что хотя очень высоко оцениваю его решимость принять на себя ответственность за «некоторые действия, предпринятые без его ведома», однако считаю неразумным с его стороны связывать с ними свое имя. Я еще раз просил его провести беспристрастное расследование обстоятельств смерти Бозе. Утром 13-го я отправил ему записку, в которой сообщал о невозможности своего присутствия на сессии рейхстага.

Тем временем моих служащих освобождали одного за другим. Но мы также получили окончательное подтверждение факта убийства Эдгара Юнга. До того момента мы продолжали надеяться, что мое ходатайство перед Гиммлером 29 июня возымело действие и, возможно, Юнг где-нибудь скрывается. Несмотря на прямые указания Гитлера и Геринга, из моих архивов мне так ничего и не было возвращено. В них содержалась только наша обычная деловая переписка, касавшаяся потока поступавших к нам жалоб и тех действий, которые мы предпринимали по их поводу. Личные бумаги Бозе, однако, должны были содержать большое количество материалов о деятельности нацистской партии и превышении полномочий, допускавшихся Гиммлером и Гейдрихом. Эти данные собирались для возможного опубликования в целях прекращения подобной практики, и вся совокупность свидетельств должна была самым серьезным образом дискредитировать власти. Моя канцелярия оставалась опечатанной, хотя Шпеер и его архитекторы имели, кажется, доступ туда для проведения работ по переделке помещения в новое крыло рейхсканцелярии.

Я написал еще три письма, 14, 15 и 17 июля, в которых вновь настаивал на полной непричастности к планам Рема всех работавших в моем ведомстве. Я считал, что подобное подозрение унижает наше личное достоинство. Я повторно указывал на свою готовность не объявлять об отставке до тех пор, пока обстоятельства смерти Бозе не будут соответствующим образом расследованы. Ни одно их этих писем не вызвало ответной реакции, и я продолжал оставаться объектом для оскорбительных и грубо издевательских нападок со стороны озлобленных членов партии.

В какой-то момент Гитлер, чтобы избежать дальнейших осложнений с объявлением о моей отставке, предложил мне занять какой-нибудь дипломатический пост за границей. Я вполне определенно заявил ему, что мое согласие на такое предложение будет зависеть от освобождения моих служащих и снятия с них всех обвинений. Создалось тупиковое положение. Если Бозе будет признан невиновным, то Гитлер и гестапо должны будут нести ответственность за убийство. Если же я откажусь от всякого дальнейшего участия в деятельности правительства, то сохранится опасность того, что из моих бумаг будет состряпано «дело», доказывающее причастность ведомства вице-канцлера к предполагаемому заговору Рема.

В этом случае Гитлер действовал крайне прямолинейно. 6 или 7 июля он направил ко мне статс-секретаря доктора Ламмерса с предложением отправиться послом в Ватикан. Если же я посчитаю этот пост недостаточной компенсацией, то должен сформулировать любые условия, которые сочту приемлемыми. Я человек от природы вежливый и выхожу из себя крайне редко. Но когда Ламмерс передал мне это предложение, я заорал на него: «Неужели вы с фюрером думаете, что меня можно купить? Это самая непристойная наглость, какую мне только приходилось слышать. Передайте это фюреру». На этом я выпроводил его за дверь.

Мне так никогда и не удалось связаться с находившимся в Нейдеке Гинденбургом, чтобы лично рассказать ему обо всем, что произошло. Всякий раз я получал от Мейснера и его помощников один и тот же ответ: здоровье президента этого не позволяет. У меня не было возможности ясно разобраться в ситуации. Общественное мнение пребывало в таком смятении, что некоторые из моих друзей консерваторов настаивали, чтобы я любой ценой сохранил за собой свой пост, как единственный человек, который еще может способствовать восстановлению порядка и законности.

Кабинет, в работе которого я не принимал больше участия, согласился узаконить post facto{128} произведенные казни. При этом министр юстиции Гюртнер попытался дать последний бой. Хотя он и был согласен отказаться от проведения обычного судебного следствия по факту казни семнадцати самых отталкивающих лидеров штурмовиков, но настаивал на подобающем расследовании всех остальных смертей. Гитлер дал на это согласие, но действительная работа по расследованию сделалась невозможной из-за отказа Гиммлера и гестапо предоставить какую бы то ни было помощь. Прошло несколько дней, пока я смог получить окончательное подтверждение того, что Юнг был расстрелян в подземелье гестаповской тюрьмы на Принц-Альбрехт-штрассе. Я уговорил Гюртнера возбудить дело о его убийстве неизвестными лицами. Расследование было начато, но не выявило ничего значащего, а после смерти Гюртнера о нем «благополучно» забыли.

В лице Юнга я потерял друга и соратника. Он был практикующим мюнхенским адвокатом и считался одним из наиболее активных и одаренных консерваторов младшего поколения. Он опубликовал много оригинальных работ, в которых пытался предложить альтернативу механистическим и материалистическим доктринам Руссо, Маркса, Энгельса и Ленина. Наши идеи во многом совпадали, и я выразил их, когда, заняв пост канцлера, занялся поисками новой концепции государственной власти.

Занятый моими многочисленными обязанностями, я настоятельно нуждался в ком-нибудь, кто мог бы помочь мне формулировать эти идеи. Мой старый друг Гуманн посоветовал мне обратиться к Юнгу. Когда я спросил у него, не согласится ли он стать моим добровольным, не получающим жалованья советником, Юнг принял предложение с энтузиазмом. Вместе с ним мы вырабатывали тактику для первых выборов, состоявшихся при Гитлере. Обычно мы вместе согласовывали тему, после чего Юнг предлагал проект текста выступления. После этого мы обсуждали его в течение нескольких дней или даже недель, как было в случае с моей марбургской речью. Юнг был протестантом, к тому же — меньше меня озабоченным необходимостью основывать всю перестройку общества на внедрении в повседневную жизнь принципов христианской этики. Он не вмешивался в решение поставленной мной задачи объединения доктрин католической церкви с нашими политическими воззрениями.

Это он нес ответственность за мои речи на тему о «национальной революции». Во время обсуждения закона об особых полномочиях, когда мы пытались сохранить за президентом право законодательной инициативы, он служил моим связным с партией немецких националистов и с Баварской народной партией. Позднее, во второй половине 1933 года, когда еще казалось, что возможен возврат к нормальному существованию, Юнг и я стали видеться реже. И только в мае 1934 года, когда Гиммлер и гестапо захватили мощные позиции в Пруссии, а здоровье Гинденбурга стало серьезно ухудшаться, мы сошлись снова, чтобы выработать то последнее обращение, с которым я выступил в Марбурге.

Бозе имел обыкновение шутя советовать мне: «Пишите сами свои речи, сударь, у вас они лучше получаются». Я упоминаю здесь об этом потому, что, когда мои хулители затрудняются, в чем бы еще меня обвинить, они делают предположение, что все мои речи были целиком написаны Юнгом. Я был настолько неумен, говорят они, что не смог бы сам придумать все это. Забат, бывший в то время моим chef de cabinet, любезно засвидетельствовал при рассмотрении моего дела на процессе по денацификации, что никто в ведомстве вице-канцлера никогда не сомневался: марбургская речь в точности отражала мои тогдашние взгляды. Нет ничего необычного в том, что человек, занимающий такую должность, как я в тот момент, пользуется услугами наилучших советников и помощников. Некоторые из самых известных речей президента Рузвельта были результатом подобного коллективного труда.

В то время, когда я в 1948 году отбывал свой срок в трудовом лагере в Гармише, у меня произошел разговор с одним бывшим генералом СС. Он был полицейским чиновником, и в 1933 году его, как специалиста, направили для усиления гестапо. По его мнению, главным инструментом Гитлера при подавлении ремовского путча выступало не СС, а Sicherheitsdienst{129} Гейдриха. Берлинскими частями этой службы командовал человек по фамилии Беренс. Генерал рассказал мне, что ему было поручено допросить Эдгара Юнга на предмет выяснения, не он ли написал для меня марбургскую речь. Юнг это отрицал, и дальнейшими допросами занялся Беренс. Должно быть, вскоре после этого Юнг был расстрелян.

В конце февраля 1948 года меня вызвали свидетелем в Нюрнберг на один из позднейших процессов (хотя в действительности давать показания мне не пришлось). Там у меня произошел еще один короткий разговор с полицейским чиновником, которого я назову здесь как Г., в результате чего я выяснил некоторые дополнительные подробности гибели второго моего друга, Бозе. Он был убит, как сообщил мне Г., при попытке оказать сопротивление. Г. рассказал, что вечером 30 июня он получил приказ переправить труп Бозе в морг. В заключении патологоанатома говорилось, что он получил несколько пуль в сердце, а в помещении канцелярии было подобрано пять или шесть стреляных гильз. Г. занимался этим делом еще неделю, имея инструкции изучить мой архив на предмет нахождения доказательств соучастия в заговоре Рема. Он, однако, пришел к выводу, что такая работа для одного человека непосильна, и передал все папки в гестапо.

Бозе, как я уже говорил, собирал документы о деятельности Гиммлера и Гейдриха. Ему помогал в делах, имевших отношение к прессе, человек по фамилии Бохов, который позднее некоторое время работал агентом Sicherheitsdienst. У меня нет ни малейших сомнений, что именно Бохов сообщил гестапо об этой стороне деятельности Бозе, а потому на нем лежит прямая ответственность за его смерть. Бохов позднее объявился в Вене, когда я работал там послом, и я еще расскажу о нем в связи с убийством другого моего служащего, фон Кеттелера, которое произошло в конце моего пребывания на этом посту.

С женой Бозе, у которой было двое малолетних детей, при известии о смерти мужа случился нервный припадок. Гестапо отказалось выдать его тело. Все жертвы чистки были поспешно кремированы во избежание неприятных расспросов о характере постигшей их смерти. Через неделю после его расстрела гестапо откликнулось на мои настойчивые требования, выдав мне урну, содержавшую его прах, и я, проигнорировав предупреждение Гиммлера о недопущении провоцирования публичных демонстраций, устроил достойные похороны на берлинском кладбище Шёнеберг. Я чувствовал: самое меньшее, что мне надлежит сделать, — это произнести подобающее надгробное слово. Я говорил о его высоком служении народу и о том, что мы хороним его как человека верности и чести. Все произносимое мной записывалось угрюмыми гестаповскими шпионами, затесавшимися в толпу пришедших на похороны.

Моя маленькая речь не прошла незамеченной. Муссолини прислал мне через германского посла в Риме фон Хасселя письмо, в котором называл мой поступок отважным и выражал удивление по поводу незначительности сопротивления, оказанного членами коалиционного кабинета. Возможно, этот факт в какой-то степени отражает ту крайнюю степень замешательства, которое царило тогда в наших умах.

Если бы ситуация 30 июня сложилась несколько иначе в том или ином аспекте, то могла бы возникнуть возможность покончить с революционными тенденциями в национал-социалистическом движении. Если бы президент оставался здоров еще несколько месяцев, то чувство долга удержало бы его в Берлине. В этом случае с ним можно было бы связаться и он не получал бы таких искаженных сведений о происходящих событиях. Он смог бы правильно оценить вполне реальный эффект, произведенный моей речью в Марбурге, и он узнал бы, что произошло с его бывшим министром обороны и канцлером Шлейхером. Кроме того, невозможно было бы утаить информацию о массовых казнях.

Без сомнения, президент немедленно объявил бы чрезвычайное положение и использовал для восстановления порядка армию. Было бы проведено подобающее расследование всех событий, определена степень вины заговорщиков и их палачей, восстановлены права закона. Гитлер лишился бы того ореола, которым он был окружен в массах, и нация вернулась бы к нормальному существованию.

За вакуум, создавшийся из-за отстранения Гинденбурга от происшедших событий, всю ответственность должен нести Бломберг. Убийство Шлейхера могло бы стать для него сигналом к действию.

Вместо этого он с удовлетворением наблюдал за приготовлениями к уничтожению соперника армии — Рема. На мне тоже лежит доля ответственности. В течение семнадцати месяцев я верил — ошибочно — в то, что поведение Гитлера возможно будет взять под контроль. Видимо, я был лишен политической прозорливости, но выдвинутые против меня в Нюрнберге обвинения в том, что я намеренно привел свою страну и ее народ к царству жестокости и хаосу, — такие обвинения свидетельствуют только о совершенном незнании фактов. К сожалению, история не знакома с сослагательным наклонением.

Сэр Дэвид Максвелл Файф, британский обвинитель на Нюрнбергском процессе, утверждал, что моим долгом было публично протестовать против событий 30 июня и объявить о своей отставке. Это должно было привлечь внимание внешнего мира и, вероятно, изменило бы дальнейший ход событий. На это я могу только возразить, что при полном контроле, который осуществлял над прессой и радио Геббельс, сама идея публичного протеста, в обычном смысле этого слова, была попросту иллюзорна. Кроме того, хотя выдвижение контробвинений и является скверным способом защиты, я чувствую себя вправе отметить вот что: в то время, когда в Германии происходили эти события, внешний мир был информирован о них гораздо лучше, чем большинство самих немцев. Ни события 30 июня, ни постоянное пренебрежение Гитлера международными договорами, о чем свидетельствовали ремилитаризация Рейнских провинций, введение всеобщей воинской повинности, отказ от соблюдения Версальского договора и аннексия Австрии, — все это не препятствовало зарубежным странам заключать с ним соглашения, покуда они видели в нем защиту от угрозы большевизма. «Умиротворение» — политика, выдуманная не в Германии. Действия одного человека, какое бы положение он ни занимал, могут иметь только незначительные последствия. Весь остальной мир несет за события вполне реальную ответственность.

Глава 18

Завещание Гинденбурга

Попытки восстановить монархию. — Принципиальное согласие. Гитлера. — Гинденбург поддерживает реставрацию. — Встреча Гитлера с Муссолини. — Кончина Гинденбурга. — Пост президента переходит к Гитлеру. — Армия присягает на верность

Смерть Гинденбурга, последовавшая 2 августа [1934 года], устранила последний барьер на пути Гитлера к абсолютной власти. Мы понимали опасность, связанную с переизбранием в президенты человека, пребывавшего в таких преклонных годах. Брюнинг, находившийся в то время у власти, должно быть, много размышлял о кандидатуре фельдмаршала. Трудно понять, почему он рекомендовал тогда Гинденбурга для избрания на пост главы государства, если правдивы его заявления, сделанные в недавние годы. Он утверждает, что в сентябре 1931 года у Гинденбурга случился удар, на десять дней лишивший его способности работать. Мейснер, chef de cabinet президента, отрицает это, как и господин фон дер Шуленберг, адъютант Гинденбурга. У нашего старого господина действительно часто бывали приступы слабости, но они нисколько не влияли на его интеллект. Когда я стал в июне 1932 года канцлером, президент находился в здравом уме и твердой памяти, и умственные способности не покидали его в этот критический период. Только в конце 1933 года его начали оставлять физические силы, но и тогда не наблюдалось никаких признаков интеллектуальной слабости.

Тем не менее было ясно, что он не проживет вечно, и я понимал, что его смерть будет иметь серьезные последствия. Ярость национал-социалистов непрерывно возрастала, а Гитлер не мог или не хотел усмирить наиболее отчаянных членов своей партии. В случае смерти президента было крайне нежелательно, чтобы его мантия досталась Гитлеру или кому-либо из его партийных товарищей. Не говоря уже об опасности соединения в одном лице постов главы государства и главы правительства, казалось жизненно важным не допустить попадания в руки Гитлера рейхсвера — единственного инструмента власти, еще не доставшегося нацистам. Поэтому я поднял этот вопрос перед некоторыми из своих коллег по коалиционному кабинету. Они опасались затевать этот разговор с Гитлером, хотя я был уверен, что этого не избежать.

Единственным разумным выходом из положения казалось восстановление монархии. Гитлер никогда не согласился бы на проведение выборов любого лица, у которого он оказался бы в номинальном подчинении, но была вероятность того, что он будет уважать институт короны. В стране по-прежнему сохранялись сильные монархические настроения. Что до меня, то я всегда поддерживал идею установления конституционной монархии по британскому образцу, которая служила бы посреди изменчивых проявлений общественной жизни воплощением неколебимой верховной власти. Каким-то образом мне предстояло подвести к этой мысли Гитлера. В марте 1934 года у нас с ним состоялась на эту тему продолжительная беседа. Я доказывал, насколько трудно ему будет отказаться от лидерства в партии, чтобы занять пост свободного от политических пристрастий главы государства. Я намекал, что невозможно будет ожидать от него передачи политического руководства в другие руки, а потому единственным возможным решением может стать только возврат к монархии.

Я удивился, с какой готовностью Гитлер принял эту мысль. Он с огромным пиететом относился к великим прусским королям прошлого, в особенности к Фридриху-Вильгельму I, отцу Фридриха Великого и одному из самых талантливых правителей, каких знала наша история. Он был уверен, что для подготовки общественного мнения необходимо вновь привлечь внимание к их великим заслугам. Он даже дал указания снять кинофильм из жизни Фридриха-Вильгельма, в котором роль короля должен был играть Эмиль Янингс. Однако Гитлер настаивал на том, что прежде, чем новый монарх сможет утвердиться на троне, следует упрочить положение внутри страны и устранить все ограничения суверенитета, обусловленные мирным договором.

Он не имел возражений против восстановления династии Гогенцоллернов, хотя считал, что новый кайзер окажется в ущемленном положении, не являясь более королем Пруссии. Дело было в том, что в начале января рейхстаг, вопреки моим замечаниям, высказанным на заседании правительства, радикально ограничил автономию земель — прежних германских союзных государств. Теперь не могло быть и речи о восстановлении бывших великих герцогств или баварского королевства. Гитлер не считал подходящим кандидатом на трон ни кронпринца, ни его брата принца Августа-Вильгельма, хотя тот и вступил в нацистскую партию. Мы решили, что предпочтение должно быть отдано одному из сыновей кронпринца. Гитлеру особенно понравилось, что один из них работал на заводах Форда в Детройте. Мне казалось, что наилучшим кандидатом будет младший сын, принц Фридрих, и мы решили, что тот, на чьей кандидатуре мы остановимся, будет приглашен на работу в ведомство канцлера, чтобы предоставить ему возможность ознакомиться с тонкостями государственного управления.

Когда мы пришли к согласию, я отправился к Гинденбургу и совершенно открыто обсудил с ним вопрос о его преемнике на случай, если его больше не будет с нами. В соответствии с Веймарской конституцией в случае смерти президента его обязанности вплоть до новых президентских выборов переходили к канцлеру. Было не ясно, собираются ли нацисты следовать своим предвыборным обещаниям, но в любом случае в распоряжении Гитлера имелось необходимое большинство. Казалось очень разумным, чтобы Гинденбург оставил народу политическое завещание с рекомендацией вернуться к монархии. Гинденбург по-прежнему обладал в стране громадным авторитетом, и его последняя воля такого рода вполне могла позволить Гитлеру преодолеть сопротивление противников восстановления монархического строя из радикального крыла партии. Гинденбургу эта идея понравилась, и он попросил меня подготовить проект соответствующего документа. Кроме того, он сообщил, что написал в виде предисловия к собственной автобиографии отчет о своей продолжавшейся всю жизнь службе и намерен использовать его как основу завещания, которое я предложил составить.

Подготовленный мной проект содержал рекомендацию в случае смерти президента принять за основу государственного правления конституционную монархию, при этом особо подчеркивалась нежелательность совмещения в одном лице должностей президента и канцлера. Не желая ничем обидеть Гитлера, я сделал несколько упоминаний о позитивных достижениях нацистского движения. Президенту проект был представлен в апреле 1934 года. Он прочитал его и запер в ящик стола, заметив, что отнесется со всем вниманием к его окончательному редактированию. Через несколько дней он попросил меня заехать к нему и сказал, что не может одобрить документ в той форме, которую предложил я. По его мнению, время для такого предложения еще не настало, и нация в целом должна сама принять решение касательно будущей формы государственного правления. Потому он решил считать своим завещанием только отчет о службе стране, а рекомендацию о восстановлении монархии, как свою последнюю волю, намерен выразить в личном письме Гитлеру. Это конечно же означало, что мое первоначальное предложение лишалось всякого смысла, поскольку совет, касавшийся монархии, более не адресовался бы к народу, чем Гитлер впоследствии вполне и воспользовался.

Господин фон дер Шуленберг, помощник Гинденбурга по военным вопросам, давая показания при разбирательстве моего дела на процессе по денацификации, объяснил, что произошло потом. Во второй половине апреля 1934 года президент вручил ему две рукописи, содержавшие некоторые исправления и вычеркивания, и приказал приготовить их чистовые рукописные копии. Это были его обращение к нации и последняя воля. Гинденбург подписал беловые экземпляры, которые были после этого запечатаны в отдельные конверты и адресованы: один — «Народу Германии», второй — «Рейхсканцлеру Адольфу Гитлеру». Оба конверта были помещены в сейф президента, а когда Гинденбург отправился в свою последнюю поездку в Нейдек, Шуленберг взял их с собой. Все эти подробности были мне в то время неизвестны.

В 1934 году я провел трехнедельные пасхальные каникулы в Италии. Хотя в первую очередь в мои намерения входил отдых, я написал нашему послу в Риме Хасселю пространное письмо, в котором изложил свои опасения касательно того, что все наши надежды на возвращение к нормальному существованию могут быть разрушены возрастающим радикализмом нацистов. Он пригласил меня с женой остановиться у него при возвращении домой, и мы провели пару дней на его очаровательной вилле «Wolkonski». Он сказал мне, что с моей стороны было в высшей степени неблагоразумно доверять так много бумаге, однако, когда мы оказались с ним наедине в его кабинете, выяснилось, что наши мнения полностью совпадают.

В тот вечер он взял ложу в опере, и я был крайне удивлен, увидев в соседней ложе Муссолини. Хассель сообщил ему о моем визите инкогнито, в результате чего во время антракта и после спектакля у меня состоялась продолжительная беседа с дуче, которого всерьез тревожило поведение нацистов в Австрии и тот оборот, который принимали события в Германии. Я рассказал ему о наших попытках обуздать революционеров и о своем огорчении по поводу осложнений в наших международных делах. Я спросил у дуче, есть ли у него возможность пригласить Гитлера посетить Италию с государственным визитом, чтобы попробовать убедить его умерить свой пыл и доказать необходимость проведения миролюбивой внешней политики. Мне было известно, что Гитлер восхищался личностью Муссолини, и я надеялся, что дуче сможет оказать на него некоторое давление. Муссолини охотно согласился с моим предложением и попросил меня передать официальное предложение.

Когда по возвращении я рассказал обо всем Нейрату, он выказал сильное раздражение по поводу моего вмешательства в его дела. Он считал такой визит преждевременным и думал, что Гитлеру надо сначала дать время разобраться с растущими проблемами его движения, — этот оборот речи показался мне весьма неудачным.

Тем не менее было договорено, что свидание состоится в Венеции в середине июня. Конечно же сопровождать Гитлера должен был Нейрат, а не я. Во всяком случае, Нейрат хорошо знал дуче еще с того времени, когда был послом в Риме. К сожалению, он не обладал способностью прерывать длинные монологи Гитлера, чтобы дать возможность его собеседнику вставить свое слово. Я же умел, и даже находил совершенно необходимым это делать. Представления Нейрата о дипломатической вежливости заставляли его считать такое поведение довольно неприличным, и я опасался, что у дуче не будет возможности изложить предложенные мной идеи.

Поэтому в начале июня я решил отправить к дуче своего друга Лерснера. Полагаю, мои читатели должны уже быть знакомы с Лерснером. Мы подружились с ним еще до Первой мировой войны, вместе работали в Соединенных Штатах и в Мексике, потом не теряли друг друга из виду на Западном фронте в бытность его офицером связи министерства иностранных дел при Генеральном штабе. Независимые мнения Лерснера на переговорах в Версале, где он был в составе германской делегации, положили конец его дипломатической карьере; тем не менее, когда я стал рейхскомиссаром по делам Саара, он сослужил мне добрую службу в качестве представителя в Женеве. Я наказал ему настоятельно просить дуче внушить Гитлеру мысль о необходимости после смерти Гинденбурга восстановить монархию. Муссолини заверил его, что сделает все от него зависящее.

Встреча оказалась не слишком успешной. На счету Гитлера не было тогда еще громких достижений, и он, вероятно, захотел доказать дуче, что не принадлежит к числу тех, на кого можно оказывать давление. Люди из их окружения рассказывали мне, что два вождя большую часть времени проговорили, не слушая друг друга. Гитлер извергал почти непрерывный поток слов, который делал всякую дискуссию невозможной. По возвращении — помнится, это было в день моего выступления в Марбурге — он был исполнен сарказма относительно «суеты итальянцев вокруг монархии» и сказал мне: «Если я и не был раньше противником монархии, то теперь стал им». Складывалось впечатление, что его оскорбило снобистское поведение итальянского двора. Свидание с Муссолини не изменило даже его политику в отношении Австрии, кульминацией которой стало последовавшее через четыре недели убийство Дольфуса.

Чтобы закончить рассказ о событиях, связанных с завещанием Гинденбурга, мне придется совершить прыжок вперед во времени. Когда я вернулся в Берлин из Танненберга после похорон Гинденбурга, мне позвонил Гитлер. Он хотел знать, существует ли политическое завещание покойного президента и известно ли мне, где оно находится. Я ответил, что спрошу об этом у Оскара фон Гинденбурга. «Я буду очень признателен, — сказал Гитлер, — если вы сделаете так, чтобы этот документ оказался как можно быстрее в моем распоряжении». Засим я попросил своего личного секретаря Кагенека отправиться в Нейдек и выяснить у сына Гинденбурга, существует ли до сих пор это завещание и могу ли я получить его для передачи Гитлеру. Поскольку я не видел Гинденбурга со времени его отъезда из Берлина в мае, то не имел представления о том, где находится это завещание и есть ли оно вообще. Кагенек получил оба по-прежнему запечатанных конверта и привез их мне в Берлин. Через три дня мне предстояло встретиться с Гитлером в Берхтесгадене перед тем, как согласиться на свое назначение послом в Вену, и я захватил оба конверта с собой.

Я передал их 15 августа в присутствии Чиршки, моего секретаря. Гитлер внимательнейшим образом прочитал оба документа и обсудил с нами их содержание. Было совершенно очевидно, что пожелания Гинденбурга, изложенные в его завещании, шли вразрез с намерениями Гитлера. Поэтому он воспользовался тем фактом, что этот конверт был адресован «рейхсканцлеру Адольфу Гитлеру». «Эти рекомендации покойного президента, — сказал он, — обращены лично ко мне. Позднее я решу, следует ли их публиковать и когда это будет удобно сделать». Тщетно я упрашивал его обнародовать оба документа. Он передал своему пресс– секретарю для печати только отчет Гинденбурга о своей службе, содержавший также похвалы Гитлеру.

Даже если бы Гитлер обнародовал оба документа, это не повлияло бы на ход событий, поскольку он уже решил проблему по своему усмотрению. 1 августа, когда до кончины Гинденбурга оставалось несколько часов, кабинет согласился на принятие закона, совместившего посты президента и канцлера. Закон должен был вступить в силу после смерти Гинденбурга. Юридически положение было действительно достаточно сложным. Как я уже говорил, статья 51 Веймарской конституции утверждала, что до момента новых президентских выборов обязанности президента переходят к канцлеру. С другой стороны, 17 декабря 1932 года правительство Шлейхера внесло конституционную поправку, одобренную положенным большинством в две трети депутатов рейхстага, в соответствии с которой в переходный период прерогативы президента отдавались председателю Верховного суда. В свою очередь, закон об особых полномочиях, принятый 24 марта 1933 года, предоставлял Гитлеру известные права на отступления от конституции при условии, что при этом не произойдет ущемления прерогатив ни рейхстага, ни президента. Гитлер в тот момент заявил, что намерен пользоваться своими новыми полномочиями с умеренностью, к тому же трудно представить себе, каким образом можно было на законном основании применить эти дополнительные права к решению вопроса о преемственности президентской власти.

Тем не менее кабинет согласился на принятие закона от 1 августа, и в тот же день Гитлер отправился навестить президента. Гинденбург был уже при смерти и едва ли даже узнал его. Безусловно, вопреки позднейшим утверждениям, между ними не могло произойти никакой беседы. Вернувшись из своей поездки, Гитлер описал, как Оскар фон Гинденбург провел его в спальню старого господина, где тот лежал с закрытыми глазами. «Отец, — сказал Оскар, — к вам приехал рейхсканцлер». Сначала президент не отреагировал, но Оскар повторил свои слова, и тогда Гинденбург, не открывая глаз, произнес: «Почему ты не приехал раньше?» Гитлер спросил у Оскара: «Что имеет в виду президент?» — «Рейхсканцлер не мог приехать к нам раньше», — сказал Оскар отцу. «О, понимаю», — произнес президент и снова погрузился в молчание. Оскар сделал еще одну попытку. «Отец, рейхсканцлер Гитлер хочет обсудить с вами один или два вопроса». Услышав эти слова, президент вздрогнул и открыл глаза, взглянул на Гитлера и снова опустил веки, не произнеся ни слова. По-видимому, у него было впечатление, что к нему приехал я. На Гитлера этот эпизод произвел сильное впечатление, причем он даже не пытался скрыть этого.

Для меня стало трагедией понять, что мое стремление увидеться с президентом вполне отвечало его собственным желаниям, и наша встреча не состоялась по причинам, мне неподконтрольным. Теперь было поздно давать президенту мой собственный отчет о переживаемых нами тяжелых днях. На следующий день после кончины Гинденбурга я по приглашению его семьи приехал в Нейдек. Меня переполняли воспоминания о множестве личных бесед и официальных встреч, происходивших у меня здесь с Гинденбургом, который был для меня не только другом, но почти отцом. То был торжественный и незабываемый момент, когда Оскар фон Гинденбург, давая мне возможность проститься с президентом, оставил меня наедине с покойным. Он лежал в своей маленькой спартанской спальне на железной походной кровати, с зажатой в руках Библией, на лице были написаны так хорошо мне знакомые мудрость, доброта и решимость. Я почитал его и провел у него на службе лучшие годы своей жизни, а теперь должен был сказать последнее «прощай». Он олицетворял собой целую эпоху германской истории. Он сражался при Садовой{130} и присутствовал в Версале на коронации германского кайзера{131}. На склоне лет чувство долга заставило его взять на себя роль руководителя страны. А теперь, когда весь его громадный авторитет был нужен для выбора направления будущего развития страны, судьба забрала его от нас.

Гинденбург оставил указания похоронить его рядом с женой, поблизости от его дома в Нейдеке. У Гитлера на этот счет были другие соображения — он намеревался устроить пышное официальное погребение. На семью обрушился настоящий шквал требований об организации похорон на территории знаменитого Танненбергского мемориала и об упокоении тела президента в одной из его башен. В конце концов они сдались. Должен признаться, это было внушительное зрелище — старый фельдмаршал, в последний раз окруженный знаменами и штандартами своих полков. Единственным диссонансом было выступление Гитлера, с поразительной бестактностью пожелавшего этому доброму христианину «быть принятым в Валгалле». Гинденбург принадлежал к эпохе, которая в действительности закончилась с Первой мировой войной и последовавшими за ней тяготами мирного времени. Он был последним значительным представителем исчезнувшего мира и не мог остановить обрушившуюся на нас лавину. Всего лишь через одиннадцать лет его восточнопрусский дом стал частью Азии, мемориал в Танненберге был стерт с лица земли, а судьба Европы балансировала на краю пропасти.

Сразу же после смерти Гинденбурга кабинет одобрил еще один закон, подтверждавший, что Гитлер перенимает власть и права президента. В тех обстоятельствах это решение имело все признаки настоящего coup d'etat.

По некоторым причинам оба закона были опубликованы в официальной газете за моей подписью. Мое внимание к этому факту было привлечено только на Нюрнбергском процессе. Могу определенно утверждать, что не только не подписывал этих законов, но и не принимал никакого участия в их составлении. Моя подпись либо была подделана, либо произошла канцелярская «ошибка». Начиная с 16 июня я не принимал участия ни в одном из заседаний правительства. Если это действительно была подделка, направленная на то, чтобы убедить народ в законности всего происходящего, то она сравнима с усилиями Геббельса по сокрытию того факта, что закон от 1 августа был согласован еще до кончины Гинденбурга.

После выполнения этого юридического трюка первым шагом Гитлера стало требование принятия вооруженными силами новой присяги на верность самому себе. Должно быть, все было заранее согласовано с Бломбергом, в противном случае приведение к новой присяге невозможно было бы провести с такой быстротой во всех гарнизонах страны. Это был момент, когда Бломберг вторично пошел на поводу у Гитлера. Прежняя клятва требовала верности конституции и президенту. Теперь же присягали на верность персонально Гитлеру. Хозяева Германии не позаботились даже изменить с помощью закона об особых полномочиях 176-ю статью конституции, чтобы это было позволено. Не считая нового текста, и сама процедура была совершенно необычна, поскольку обыкновенно к присяге приводились только новобранцы. Закон об изменении текста клятвы был принят только 20 августа. Гитлер вполне мог бы послать Бломбергу за его содействие благодарственное послание. Несмотря на то что позднее он вышел из фавора, ответственность за эти события лежит на нем. Отныне основным объектом преданности армии стала персона Гитлера. Только человек, воспитанный в прусских традициях верности и повиновения, может представить себе, какое ужасное влияние имел этот шаг на будущие события. Любой генерал мог оказаться перед необходимостью отречься от того, что он с малых лет приучался считать абсолютной ценностью, — от верности своей присяге.

У Гитлера в самом деле имелись очень серьезные причины утаить вторую часть завещания Гинденбурга. Решив расправиться с Ремом, он уже определил свое отношение к монархии. Он понял, что Гинденбург и армия могли сделать так, что проведенная им чистка привела бы к совершенно иным результатам. Имея на своей стороне Бломберга и благодаря изоляции президента он, блефуя, сумел на время избежать опасности. Желания идти на такой риск еще раз у него не возникало. С точки зрения Гитлера, законы от 1 и 2 августа и новая клятва верности вооруженных сил являлись естественным способом упрочения его положения.

Часть четвертая

Миссия в Австрии

Глава 19

Новая задача

Визит сотрудников гестапо. — Гитлер предлагает мне пост в Вене. — Наше соглашение в Байрейте. — Проблема Австрии. — Традиция союзных отношений. — Завершение работы1 Бисмарка. — Политическая ситуация в Австрии. — Мой приезд в Вену

В июле 1934 года я находился в Берлине, пакуя вещи и обстановку своего городского дома для отправки домой в Валлерфанген. В два часа ночи мой сын и я были разбужены громовыми ударами в дверь. Мы оба были убеждены, что это посетители из гестапо, и, пока сын с пистолетом в руке отправился отпирать дверь, я, торопясь, кое-как оделся. Снаружи действительно оказались три человека из СС. Они сказали, что посланы из рейхсканцелярии со срочным поручением попросить меня позвонить Гитлеру в Байрейт. Он якобы пытался связаться со мной в течение нескольких часов. Таково было невероятное напряжение тех дней, когда почти полностью рухнуло царство закона, что мы с сыном могли только гадать, не пытаются ли они заманить нас в соседнюю комнату, чтобы нашпиговать там пулями. Однако сказанное этими людьми оказалось правдой, и, когда я позвонил в рейхсканцелярию, мою линию немедленно переключили на самого Гитлера.

Он был невероятно возбужден. «Герр фон Папен, вы должны немедленно отправиться нашим полномочным представителем в Вену, — сказал он. — Ситуация предельно обострилась. Вы должны согласиться занять этот пост».

«После всего, что произошло между нами, — ответил я, — мне непонятно ваше предложение. Почему положение так внезапно обострилось?»

«Так вы не знаете, что произошло?»

«Мне ничего не известно, — сказал я. — Я только что вернулся из провинции и сейчас занимаюсь подготовкой к переезду».

Гитлер пустился в пространные объяснения: убит австрийский канцлер Дольфус, и Муссолини стягивает свои дивизии к перевалу Бреннер, германский посол в Вене доктор Рит повел себя совершенно недопустимо и должен быть судим военным трибуналом. Короче говоря, я оказывался единственным человеком, кто был в состоянии урегулировать эту ужасающую, опасную ситуацию. «Мы стоим, — сказал он, и я до сих пор слышу его истерический голос, — на пороге второго Сараева».

Когда он кончил говорить, я сказал, что все это является для меня новостью, но совершенно не кажется удивительным. Месяцами я предупреждал его и уговаривал изменить свою политику в отношении Австрии и теперь потрясен положением, в котором оказалась Германия в этом жизненно важном районе. Во всяком случае, после дела Рема он едва ли может надеяться, что я соглашусь занять какой бы то ни было пост на службе его правительства. Тем не менее он продолжал настаивать. Он может понять мое нежелание, но ситуация слишком серьезна, и он обращается к моему патриотизму. Самое меньшее, что я обязан сделать, — это лично обсудить с ним этот вопрос. По телефону невозможно изложить все доводы, и он готов предоставить в мое распоряжение свой персональный самолет, чтобы я мог вылететь в Байрейт. В конце концов я согласился.

На следующий день около восьми часов утра мы вылетели с аэродрома Темпельхоф — мой сын, я и двое моих личных помощников, Вильгельм фон Кеттелер и граф Кагенек. Утренние газеты были полны новостями из Вены — в тщательно препарированной нацистами версии, причем даже она не могла скрыть от посвященных всей трагедии дела Дольфуса. Теперь окружающий мир должен был ясно понять, что не только в самой Германии исчезла власть закона, но и за ее границами она оказалась под угрозой. Несмотря на то что в Германии национал-социалисты отрицали всякое участие в венском путче, ни у кого не возникало ни малейших сомнений, что австрийские нацисты танцевали под дудку гаулейтера Хабихта, которого германская нацистская партия назначила их неофициальным главой. От прочих великих держав, в особенности же от Франции, можно было ожидать бешеной реакции. Хотя путч Рема, казавшийся исключительно внутренним делом, и не давал повода для вмешательства в действия возникшей в их среде новой диктатуры, про венский путч сказать так было совершенно невозможно. Положение в Германии не позволяло думать о защите, а действия Муссолини уже указывали на его готовность к интервенции.

За период между моей речью в Марбурге и путчем Рема я стал свидетелем крушения всех своих надежд на возможность переориентации национал-социалистического движения в более традиционном направлении. Теперь же Германия стояла перед полным распадом системы своих международных отношений. Когда мы пролетали над залитой солнцем землей, в голове у меня царил совершенный беспорядок, поскольку я понимал, сколь трудное решение мне предстояло принять. Мне было непонятно, почему Гитлер обратился именно ко мне, в то время как было очевидно, что даже талантов доктора Геббельса не хватило бы для того, чтобы обелить Германию от ответственности за убийство Дольфуса. Письмом от 17 июля я уже подвел баланс своим отношениям с Гитлером. Возможно, он решил, что мое противодействие его австрийской политике в кабинете указывает на меня как на человека, который способен исправить причиненный им самим вред. Большинство людей в правительственных кругах было осведомлено о моих протестах против террористических методов австрийского нацистского подполья, поддерживавшихся их партийными товарищами в Германии. Я усиленно возражал против введения залога в тысячу марок для жителей Германии, желавших посетить Австрию, что имело такие катастрофические последствия для австрийской туристической торговли и ее экономического благосостояния в целом. Я также протестовал против предоставления Хабихту поста пресс-атташе нашего представительства в Вене, где он использовал свой дипломатический иммунитет для обеспечения гнусной деятельности австрийской нацистской партии. Гитлеру было известно о моих личных дружеских отношениях с Дольфусом, и он понимал, что я должен после его убийства чувствовать необходимость восстановления в Австрии сколько-нибудь дружественного отношения к Германии. Возможно, Гитлер считал, что моя репутация за границей до сих пор еще достаточно хороша, чтобы можно было связать с ней свои надежды. Но я твердо решил объясниться с ним начистоту, прежде чем на что-либо соглашаться.

Гитлер, вместе с Герингом, Геббельсом и Гессом, находился в Байрейте на Вагнеровском фестивале. Я нашел его в состоянии истерического возбуждения, проклинавшего глупость и поспешность австрийской нацистской партии, втянувшей его в такую ужасную ситуацию. После того как он изложил свою версию событий, я просмотрел заграничные газеты, чтобы составить мнение о международной реакции на происшедшее. Мои худшие опасения подтвердились. Не только повсюду рассматривали Гитлера и Германию ответственными за преступление, но действия Муссолини, концентрировавшего войска на перевале Бреннер, встречали всеобщее одобрение. Правительства держав-победительниц обсуждали меры, необходимые для сохранения австрийской независимости и для принуждения Германии к выполнению ее международных обязательств. Складывалась по-настоящему угрожающая ситуация, и Гитлер, безусловно, сознавал это.

Вскоре стало ясно, что самой неотложной задачей является предотвращение, если возможно, полного разрыва отношений Германии с внешним миром и всех вытекающих из такого развития событий последствий. Я обсудил со своими сотрудниками, какое решение мне следует принять. Они согласились со мной, что занять предложенный мне пост — значит вновь пойти на службу к нацистскому правительству после позорных событий 30 июня, что будет актом, совершенно непонятным для множества людей. Следовало еще учесть широко распространенную уверенность в том, что я, несмотря на убийства Юнга и Бозе, решился на продолжение работы с Гитлером. Только мои ближайшие знакомые могли знать, что Гитлер упорно отказывался объявить о моей отставке или опубликовать письма с протестами. Но государственный деятель, наделенный чувством ответственности, должен быть готов иногда принимать несправедливое осуждение своих друзей. Кеттелер и Кагенек, делившие со мной предыдущие превратности, в равной мере были уверены, что мне не следует позволять личным обидам влиять на свое решение, и считали, что я могу еще, согласившись на требование Гитлера, принести пользу, при условии что тот согласится дать вполне определенные гарантии.

Дело Рема подтвердило все худшие опасения, о которых я говорил в марбургской речи. Как бы ни были мы разочарованы развитием событий внутри страны, тем более необходимым было предотвратить катастрофу в наших внешних делах. Я не мог рассматривать тот аргумент, что было бы лучше покончить с Гитлером путем внешней интервенции. Если режим может быть сброшен только в результате войны, то в конце концов страдает сам народ, этот режим породивший. В этой ситуации я посчитал своим долгом спасти, что возможно, от краха, несмотря на осуждение и непонимание, которые могли бы выпасть лично на мою долю. Поскольку эффективный общественный протест против нацистской политики был невозможен, то наилучшей из оставшихся возможностей была незаметная закулисная работа, даже сопряженная с риском заслужить осуждение со стороны собственных друзей.

Затем мы все вместе принялись за составление текста условий, которые я должен был представить Гитлеру. К несчастью, этот документ был утерян во время войны, но его основные пункты были таковы:

1) Хабихта следует немедленно отстранить от занимаемого поста, причем необходимо предпринять шаги с целью совершенно прервать его контакты с Австрией и Австрийской национал-социалистической партией.

2) Германской национал-социалистической партии должно быть запрещено вмешательство во внутренние дела Австрии.

3) Проблема объединения Австрии с Германией ни при каких обстоятельствах не должна решаться силовыми методами, но только путем эволюции.

4) Моя миссия будет закончена, как только будут восстановлены нормальные, дружественные отношения между Австрией и Германией. В связи с этим я должен быть назначен послом по особым поручениям.

5) Я не должен подпадать под юрисдикцию германского министерства иностранных дел и должен был нести ответственность исключительно перед самим Гитлером. Тем не менее министерство иностранных дел будет получать копии моих докладов ему.

Вооруженный этим документом, я имел официальную беседу с Гитлером. «Первое условие совершенно невыполнимо, — сказал он. — Если я сейчас отзову Хабихта, это будет равносильно признанию соучастия в путче».

«Тогда вам придется выбирать между мною и им, — ответил я. — Обсуждать этот вопрос я отказываюсь. Отзовете вы его или нет, внешний мир уже возложил на партию моральную ответственность за случившееся».

После этого я продолжал настаивать на том, что важнейшим аспектом моих требований является вопрос об окончательном австро-германском объединении. Гитлер не выдвигал возражений против моего утверждения, что всякое решение этой проблемы силой не может даже рассматриваться. Катастрофические последствия убийства Дольфуса доказали ему справедливость этого утверждения, и он был полностью согласен, что решение такого деликатного вопроса требует от германской стороны величайшей осторожности. Только таким путем можно достичь международного признания идеи дарования побежденным державам такого же права на самоопределение, какое было дано бывшим национальным меньшинствам исчезнувшей империи Габсбургов. Я сказал ему, что признание им справедливости такого подхода является необходимым условием моего согласия на предложенное поручение.

Наша беседа длилась несколько часов. Чтобы доказать серьезность своих намерений, я, в конце концов, настоял на том, чтобы Хабихт лично был вызван в Байрейт и отстранен от дел в моем присутствии. Для такой личности, как Гитлер, потребовались едва ли не сверхчеловеческие усилия, чтобы признать свою ошибку, в особенности в случае, подобном этому. Перефразируя изречение Талейрана, мы оказались перед лицом ситуации худшей, чем преступление, — перед действительно поразительным образцом политической глупости. И все же я намеревался твердо внушить ему этот урок. В конце нашего разговора появился Хабихт и, после строжайшего выговора, был прямо на месте отстранен от дел.

После этого обсуждение прочих условий не представляло особой сложности. Гитлер даже согласился объявить о моей отставке из состава кабинета и разрешил обнародовать причины, побудившие меня сделать этот шаг. Он также формально признал мои предложения касательно возможного объединения Австрии и Германии. Такое объединение, указывал я, укрепит позицию Германии как бастиона на пути угрозы с Востока, но оно ни при каких обстоятельствах не должно быть достигнуто силовыми методами. Более чем достаточно крови было уже пролито в этой братоубийственной борьбе. Мои усилия, говорил я Гитлеру, будут направлены на то, чтобы австро-германский вопрос более не подлежал решению какими-либо иностранными державами или международными организациями. Определяющим фактором должно стать желание двух народов. Это — чисто австро-германская проблема, и великие державы должны постепенно привыкнуть к этой идее. Наилучшим способом достижения этого будет доказать со временем, что за стремлением Германии к этому объединению не скрывается никаких агрессивных намерений, но только желание укрепить собственные позиции в интересах всей Европы в целом. По этой причине то, каким образом будет решаться австро-германская проблема, будет иметь решающее значение не только для двух непосредственно заинтересованных стран, но и для всего европейского сообщества. Фактически этот вопрос должен стать пробным камнем всей германской политики.

Насколько я мог понять, министерство иностранных дел занималось решением только ежедневных вопросов, не имея в виду дальнего прицела, к тому же я считал Нейрата чересчур открытым партийному влиянию. Подпись Гитлера под нашим соглашением казалась мне самой лучшей гарантией его будущего поведения. По крайней мере, я очистил свою совесть, принимая предложенный пост, вне зависимости от того, какое это могло произвести впечатление на окружающих. Не думаю также, что оправданы позднейшие обвинения меня в любви к высоким должностям. В конце концов я, занимавший прежде пост германского канцлера, согласился на назначение послом при малозначительном правительстве.

До отъезда в Вену оставался еще короткий промежуток времени, пока австрийское правительство дало согласие на мое назначение. Я предпринял большие усилия для того, чтобы в Австрии не восприняли дело так, будто от меня таким образом хотят избавиться вследствие событий 30 июня, и чтобы показать, что я пользуюсь полным доверием канцлера, а политика, которой я намереваюсь следовать, — это политика правительства рейха. Потому я просил Гитлера снабдить меня на этот счет письмом. К несчастью, существовала еще одна загвоздка. Стремясь как можно скорее успокоить волнения, он еще 27 июня объявил о назначении меня послом в Вену. Требовалось прежде получить согласие Австрии, но от Гитлера едва ли можно было ожидать знаний дипломатических процедур. Соответствующие извинения потребовали некоторого времени, но 7 августа австрийское правительство выразило свое согласие.

Оказалось, что бумага о моем назначении была подписана Гинденбургом в его доме в Нейдеке 28 июля. Это был последний документ, на котором он поставил свою подпись. Знаменитый хирург профессор Зауэрбрух, который пользовал его в последние недели жизни, сказал мне позднее, что Гинденбург, когда ему представили этот документ, спросил у него: «Это действительно то, чего хочет Папен?»

Вопрос об аншлюсе должен быть труден для понимания любого, кто не является немцем. Тысячелетняя история Германской империи, вероятно, столь же далека от обыкновенного читателя, как роль Шотландии или Ирландии в истории Великобритании для читателя на континенте. В Средние века, после эпохи саксонских королей и Гогенштауфенов{132}, центр притяжения Священной Римской империи германской нации переместился в Вену. Под властью Габсбургов она на протяжении многих столетий играла решающую роль в европейской и мировой политике. Однако в тот исторический период, когда другие народы постепенно выковывали свое национальное единство, Германская империя в этом отношении оказалась куда менее удачлива. Некоторые из входивших в нее государств, такие, как Швейцария, Эльзас-Лотарингия, Люксембург и Нидерланды, приобретали независимость или оказывались во французской сфере влияния, в то время как религиозные конфликты и Реформация ослабляли силы империи. Тем не менее, вопреки его коллективной слабости, стремление германского народа к единству не ослабевало.

Войны Наполеона окончательно разрушили слабые узы Германской империи при кайзере Франце I Габсбурге, который спас австро-венгерскую монархию, отрекшись от титула германского императора. Союз германских князей, главой которого он оставался, не мог стать заменой утерянного имперского единства и не мог более служить стабилизирующей силой европейской политики. Бисмарк нашел частичное решение этого вопроса, что в какой-то мере способствовало усилению роли германских народов в Центральной Европе, но объединение германских земель под главенством Пруссии включало в себя только северных немцев. После падения Наполеона III Бисмарк заметил, что русский империализм остался главной угрозой для европейской безопасности. Он постарался убедить австрийского монарха, что существующий союз трех императоров больше не обеспечивает настоящей гарантии безопасности против русской интервенции, и стремился создать оборонительный союз между Австрией и Германской империей. Он тщательно избегал всякого упоминания о поддержке сторонников «Великой Германии», которые предполагали включить немецкоговорящую часть двуединой монархии в рейх. Напротив, он стремился к усилению империи Габсбургов, чтобы позволить ей выполнять свою стабилизирующую роль в Юго-Восточной Европе, и усматривал в тесном сотрудничестве Берлина и Вены наилучший способ для поддержания европейского политического равновесия.

Германия вступила в Первую мировую войну, чтобы помочь своему союзнику, Австро-Венгрии, в борьбе против славянской агрессии. Когда война закончилась, державы-победительницы не удосужились восстановить равновесие на европейском континенте. В соответствии с правом на самоопределение, сформулированным президентом Вильсоном, Дунайская монархия была разделена на новые государства: Чехословакию, Польшу и Югославию. Балканизация Центральной Европы явилась одним из основных факторов подрыва европейской стабильности и приглашением к началу соперничества новообретенных суверенитетов этих стран. Германская часть Габсбургской монархии — иначе говоря, ее австрийская часть — предположила, что принципы Вильсона применимы и к ней и что ее жители будут иметь возможность сами решить свое будущее. На поверку это оказалось ошибкой. Австрийское национальное собрание, созванное 12 ноября 1918 года, единогласно постановило дать своей стране конституцию демократической республики в рамках Большой Германии, чтобы возродить насчитывающую столетия традицию формального единства Германии. Четыре дня спустя в письме к президенту Вильсону ассамблея потребовала для Австрии таких же прав, какие были дарованы прочим составным частям прекратившей существование империи. 12 марта 1919 года Учредительное собрание издало закон, который подтверждал и усиливал решения Временной ассамблеи.

Союзные державы ответили на это единодушное решение статьей 88 Сен-Жерменского договора, которая формулировалась следующим образом: «Независимость Австрии нерушима и может быть изменена исключительно решением Совета Лиги Наций. Австрийское правительство тем самым обязуется не вести без разрешения Совета каких бы то ни было переговоров, которые могут прямо, косвенно или каким-либо иным путем поставить эту независимость под угрозу». 6 сентября 1919 года Австрийское национальное собрание единодушно протестовало против этого запрета на союз с Германией и против отнятия ограничения права на самоопределение. Формальная нота, адресованная державам– победительницам, выражала протест против запрета на удовлетворение жизненных чаяний австро-германского народа, желающего «обрести экономическое, культурное и политическое единство со своим германским отечеством». Этот призыв к объединению был подхвачен по обе стороны границы. В Австрии эту борьбу возглавили социалисты под руководством президента доктора Карла Реннера{133}, а в Германии 21 марта 1919 года Веймарская ассамблея приняла предложение, по которому «германская Австрия должна войти в состав германского рейха на правах союзной земли». Этот параграф не мог быть включен в новую конституцию, поскольку Версальский договор накладывал на Германию обязательство признать и поддерживать независимость Австрии. Основными противниками идеи объединения выступали Франция и чехи — Масарик{134} и Бенеш{135}.

В 1921 году Австрийское национальное собрание организовало референдум по проблеме аншлюса. Во избежание нарушения условий Сен-Жерменского договора необходимо было ответить на вопрос: «Следует ли федеральному правительству потребовать от Совета Лиги Наций разрешения на объединение Австрийской республики с Германским рейхом?» Державы-победительницы оказали сильное политическое давление против проведения этого плебисцита. Экономическое положение страны было близко к банкротству, и правительство не могло рисковать лишиться зарубежной финансовой поддержки. Поэтому голосование было организовано на провинциальном уровне, и 24 апреля 1921 года оно состоялось в Тироле, причем в пользу предложения было подано 145 302 голоса и против 1805. Зальцбург и Верхняя Австрия должны были голосовать спустя три дня, но из-за угрозы оккупации Югославией земли Каринтия и других подобных опасений федеральное правительство запретило дальнейшее проведение провинциальных плебисцитов. Тем не менее организованное частным образом голосование в Зальцбурге дало 98 546 голосов за предложение и 877 — против.

Полная экономическая зависимость Австрии от победителей позволила им навязать условия Женевского протокола от 4 октября 1922 года, по которым от Австрии, в обмен на международный заем, требовалась декларация о нерушимости ее независимости. Тем не менее в обеих странах продолжало существовать сильное общественное движение в пользу объединения, главными деятелями которого были в Австрии доктор Зейпель{136}, а в Германии социалист, президент рейхстага Пауль Лебе, который в 1926 году заявил, что право немецкого народа на объединение должно стать условием вступления Германии в Лигу Наций.

Возможно, этот краткий обзор поможет осветить события 1938 года, имевшие кульминацией германское «похищение» Австрии. Я не говорю сейчас о методах Гитлера, но только о проблеме аншлюса в исторической перспективе. Все действия, предпринимавшиеся до Гитлера, были только мирными попытками исправить катастрофическую ошибку Версальского договора, препятствовавшую Германии восстановить свою историческую роль основной плотины, сдерживавшей славянский напор. Если бы державы-победительницы приняли по внимание эту ее функцию и сделали попытку заложить основу подлинно европейской политики, устранив противоречия между Францией и Германией, то наверняка было бы возможно достигнуть какого-либо соглашения по вопросу интеграции Австрии. Напротив, нам не было позволено даже вступить с ней в таможенный союз. Роль, которую Германия играла в Европе на протяжении более тысячи лет, не нашла признания.

Когда я после провалившегося нацистского путча и убийства доктора Дольфуса взял на себя задачу снижения напряженности в отношениях между Австрией и Германией, было ясно, что единственная долговременная политика, которой я могу следовать, это освященный историей путь к конечной цели — объединению. Я могу откровенно признать, что, несмотря на личные обстоятельства, я был зачарован величием задачи и возможностью найти современную интерпретацию старой политики Бисмарка. Мне казалось, что данный вопрос имеет европейскую значимость. Возрастающая во всех европейских странах угроза подпольных коммунистических движений и несомненное стремление этих сил к разрушению всемирного общественного устройства с помощью мировой революции непременно требовали восстановления в Центральной Европе плотины для их сдерживания. Именно эти соображения послужили решающим фактором в принятии мной решения занять пост в Вене.

Даже если бы мы признали идею конечного объединения одним из основных направлений германской внешней политики, это вовсе не означало возможности проведения каких бы то ни было немедленных действий и тем более не включало в себя концепцию «аншлюса» как какой-то односторонней процедуры. В мои обязанности, как я их себе представлял, входило недопущение экстремистских проявлений нацистской партии как в Германии, так и в Австрии, что могло бы привести к международным осложнениям. До тех пор, пока Австрия будет ощущать угрозу со стороны Германии, она будет искать помощи за границей, и это сделает окончательное объединение иллюзорным. Поэтому моей первейшей задачей было устранение этих опасений. Не менее важна была вполне определенная обязанность по поощрению сотрудничества в культурной и экономической областях, что позволило бы двум странам достичь в своих взаимоотношениях гармонии. В подобной атмосфере Австрия могла бы по собственному выбору предпринять инициативу, направленную на объединение.

Можно возразить, что такая политика содействия объединению эволюционными методами была бы оправдана при условии, что в Германии по-прежнему царили бы естественные порядки, но подвергать Австрию тому, что творилось в гитлеровской Германии, было непростительно. Этот вопрос ставился передо мной достаточно часто и обсуждался в моем ближайшем окружении. Могу только ответить, что стремление двух стран к объединению невозможно было игнорировать просто потому, что в Германии находились у власти определенный человек и определенная партия, какие бы опасения ни испытывались при этом по поводу их внутренней политики. Я говорю «внутренней», потому что вплоть до 1938 года не было никаких указаний на то, что Гитлер ради исправления условий Версальского договора намеревается проводить внешнюю политику с риском развязывания европейской войны. Достоверные документальные свидетельства его воинственных намерений впервые были обнародованы на Нюрнбергском процессе в той части, которая теперь стала известна под названием «Протокол Хоссбаха». Этот документ был составлен в ноябре 1937 года, и с его содержанием были знакомы не более чем пять лиц во всей Германии.

Ни у кого не возникало сомнений в фанатическом неприятии Гитлером большевизма. Благосклонность, с которой западные державы отнеслись к его мерам по внутренней консолидации Германии, несмотря на применяемые им революционные методы, и терпение, проявленное ими, когда он в одностороннем порядке ревизовал некоторые положения Версальского договора, подкрепили мою уверенность в возможности найти решение австрийской проблемы, не создавая при этом угрозы миру. Более того, по-прежнему целесообразно было рассматривать его режим как нечто кратковременное, а потому подлежащее изменению. Безусловно, тогда не существовало оснований для отказа от чувства исторической преемственности в жизненно важном вопросе австро-германских отношений.

Австрия в то время была не более способна на независимое экономическое существование, чем в наши дни. Тесное сотрудничество с Германией могло принести обоим партнерам только пользу. Семь миллионов австрийских католиков существенно усилили бы католический элемент в Германии и укрепили бы часть общества, не подверженную проникновению коммунистической заразы. Более того, значительная часть населения Австрии была заинтересована и воодушевлена предложенными Гитлером решениями социальных проблем и успехами, которых он, как тогда казалось, достиг в поднятии жизненного уровня рабочих и укреплении их уверенности в своем положении. Никто из германских государственных деятелей не был склонен отказаться от идеи аншлюса, и принципиальной проблемой оставалась только ее реализация эволюционными методами без вмешательства нацистской партии. На этот счет я заручился письменными гарантиями. Оставалось проверить, как эти гарантии будут работать на практике.

Нацистская партия, выросшая в Австрии, признавала Гитлера, который сам был по рождению австрийцем, в качестве своего главы. 6 марта 1933 года три президента палат австрийского парламента подали в отставку, передавая власть Дольфусу, поскольку, по их мнению, слишком большая партийная раздробленность мешала развитию парламентской демократии. Вследствие этого шага австрийский канцлер установил авторитарный режим, схожий с германским. Он тем не менее основывал его на различных силах, пытаясь организовать некую форму католического «корпоративного государства». В июне 1933 года он распустил австрийскую нацистскую партию. Однако запретить политическую партию означает пригласить ее к подпольной деятельности. Пример коммунистической партии является отличным доказательством этого факта. Множество австрийцев полагало, что если бы нацистская партия не была запрещена, то путча 25 июля 1934 года могло не произойти и сам Дольфус остался бы жив.

Попытки улучшить отношения между Германией и Австрией ни к чему не привели, и на фоне все возрастающей непримиримости, демонстрируемой членами нацистской партии, позиции Дольфуса становились уязвимыми. В день убийства канцлера на пути к Гитлеру находился его представитель. Он ехал с предложением Дольфуса о легализации нацистской партии при условии, что она на время прекратит свою кампанию за присоединение к Германии. В принципе эту кампанию прекращать не требовалось, ее следовало только приостановить до того времени, когда положение в Европе станет более благоприятным для решения данной проблемы.

Смерть Дольфуса превратила его в Австрии в мученика. Трудность заключалась теперь в том, что германская политика в отношении Австрии представлялась в обеих странах группами людей, чьи методы были оскорбительны для большинства, но чью деятельность тем не менее следовало каким-то образом примирить с обыкновенной политической практикой. Глава германской дипломатической миссии не имел возможности вмешиваться во внутренние дела Австрии. Это делало весьма затруднительным противодействие влиянию радикальных элементов нацистской партии как на Гитлера, так и внутри Австрии. Трудности были громадные, и порой мне приходилось приспосабливать свои доклады и критические замечания к господствующему психологическому настрою. Следует помнить, что я должен был с большим тщанием сохранять доверие обеих сторон, чтобы иметь возможность действовать в их интересах.

С политическими идеями невозможно бороться исключительно полицейскими методами. Я надеялся убедить канцлера Шушнига, который стал преемником Дольфуса, в этой истине и помочь ему привлечь на свою сторону разумных и конструктивно мыслящих национал-социалистов вместо того, чтобы позволить им заниматься бесплодной оппозиционной деятельностью, все более озлобляясь от частых угроз заключения в концентрационные лагеря. Я не видел причин, по которым легализованная австрийская нацистская партия не могла бы проводить германские интересы в рамках европейских потребностей — при условии, конечно, что Гитлер сдержит свое обещание о невмешательстве. Доктор Шушниг, как мы увидим, избрал иной путь. Он продолжал авторитарную политику Дольфуса и запретил все политические партии за исключением Отечественного фронта — организации, которой было доверено управление государством. Основу Отечественного фронта составляли части хеймвера, о которых мы еще услышим в дальнейшем. Тем не менее его политика предполагала привлечение к участию в Отечественном фронте своих оппонентов. Профессиональные союзы были распущены, а их членов приглашали вступать в «Soziale Arbeitsgemeinschaft» (Рабочая социальная ассоциация), но прежние социалисты от сотрудничества отказывались. Большинство рабочих были католиками, и многие из них принадлежали к «Freitheitsbund» (Союз свободы), которому еще предстояло сыграть свою роль. Это была, по существу, запрещенная организация, но Шушниг терпел ее и даже оказывал ей поддержку. Для тех, кто придерживался идеи Большой Германии, не состоя при этом в нацистской партии, он основал «Volkspolitisches Referat» (Контора по делам Большой Германии), чье корявое название почти гарантировало ее неэффективность.

Многие из моих предков вместо того, чтобы подвергаться опруссачиванию в западной части Германии, верно служили императору в Вене. Исторические и семейные узы во множестве связывали австрийских католиков с Вестфалией и Рейнскими провинциями. Атмосфера беззаботной радости, царившая в Австрии, делала очень понятными многие из препятствий, стоявших на пути к объединению с рейхом. Они основывались на опасениях, вызываемых воинствующим прусским протестантизмом и его антиклерикальными тенденциями. Я сам стремился к упрочению в Германии прав религии при помощи конкордата, подписанного мной в Риме в 1933 году, и надеялся, что это соглашение успокоит многие страхи австрийцев. Тем не менее мне было хорошо известно о непрерывных закулисных нападках германской нацистской партии на конкордат, и я предвидел для себя необходимость издали, из Вены, убедить Гитлера в том, что не существует никакой надежды на решение проблемы аншлюса до тех пор, пока он предоставляет своим радикальным партайгеноссе свободу действий и свободу выражения антихристианских взглядов. Зная о том, что Гитлер считает себя поклонником европейских традиций, я надеялся возбудить в нем энтузиазм по поводу превращения Германии в Центральной Европе в культурную наследницу старинной Дунайской монархии.

Я прибыл в Вену 15 августа 1934 года самолетом. День был серый, с моросящим дождем. Пустынные улицы вдоль моего маршрута были оцеплены, и город имел вид печальный и заброшенный. В старом германском посольстве в переулке Меттерниха, которое так часто было сценой встреч руководителей Германии и Австрии, все их портреты были заброшены на чердак. Я посчитал, что долг чести и традиции требует их возвращения, и велел снова все развесить по местам. Тем самым я хотел продемонстрировать свою позицию. Персонал представительства состоял из заслуживающих доверия людей. Моим советником был князь Виктор Эрбах, который знал в венском обществе всех и каждого, а секретарями состояли господа фон Гейнц и фон Хефтен, причем последний был убежденным противником национал-социалистического режима. По этой причине были предприняты попытки удалить его из Вены, и мне пришлось выдержать серьезную борьбу, чтобы сохранить за собой его услуги. Впоследствии он был казнен после покушения на Гитлера 20 июля 1944 года.

Моими основными коллегами в дипломатическом корпусе оказались французский посланник месье Пуо, известный благодаря своим тесным связям с австрийским кабинетом как «Le Ministre Plenipotentiaire d'Autriche»{137}, и посланник Великобритании сэр Уолфорд Селби, которого со временем сменил сэр Артур Пэлайрет. Они и их коллеги из Малой Антанты{138}, включая герра Фирлингера, который после войны составил себе новую репутацию уже в Чехословакии, едва ли могли считаться союзниками в выполнении моей задачи. Это относилось также и к американскому посланнику мистеру Мессерсмиту, о котором я еще буду говорить в связи с Нюрнбергским процессом.

Церемония вручения верительных грамот позволила мне составить представление о том, что ожидает меня в будущем. Баллгаузплац была, как крепость, окружена пулеметными постами, а старинный дворец, в котором заседал когда-то Венский конгресс, встретил меня ледяным холодом. В зале, где я был принят, подоконник «украшала» посмертная маска Дольфуса, и высказанное мной выражение доброй воли не вызвало отклика. Нацистский контроль за газетами и обычными каналами связи не дал возможности Вене составить истинную картину событий в Германии. Австрийцы не имели представления о той борьбе, которую я вел в правительстве по различным вопросам, причем в первую очередь именно по вопросам, имевшим отношение к Австрии. Точно так же они были скверно информированы о развитии событий, закончившихся моим выступлением в Марбурге, и о чистке, последовавшей за путчем Рема и вызвавшей мою отставку. Им ничего не было известно о мотивах, которые заставили меня принять новое назначение, — о моем стремлении любой ценой избежать развязывания европейской войны. Напротив, все свидетельствовало о том, что меня рассматривают как человека, который переломил хребет германской партии центра и спланировал падение Брюнинга и приход к власти Гитлера. Меня подозревали в устройстве ловушки для Ватикана, вылившейся в подписание конкордата, и в том, что я — «католик в волчьей шкуре», с которым каждому следует держаться начеку. Тогда я понял, что поставил перед собой задачу, почти превосходящую человеческие возможности.

Глава 20

Отношения улучшаются

Австрия после Дольфуса. — Штаремберг и хеймвер. — Иннитцер и нацисты. — Габсбурги. — Положение в Европе. — Конференция в Стрезе. — Муссолини и Штаремберг. — Выступление Гитлера в рейхстаге. — Проект соглашения. — Австрийские контрпредложения. — Штаремберг усиливает и его влияние. — Чиршки и гестапо

Внутреннее положение в Австрии в момент, когда я занял пост посланника, следовало назвать хаосом. В связи с этим после вручения своих верительных грамот и установления формального контакта с членами австрийского правительства я посчитал разумным не показывать слишком сильной empressement{139} к своей новой работе и до октября удалился к себе домой в Валлерфанген.

После убийства Дольфуса большинство сколько-нибудь заметных национал-социалистов в Австрии было рассажено по тюрьмам или интернировано в концентрационных лагерях, хотя само движение продолжало существовать как подпольная организация. Некоторая часть его приверженцев бежала в Германию, где их разместили в специальных лагерях и начали формировать из них Австрийский легион. Когда я рассказал Гитлеру о жалобах по этому поводу австрийского правительства, он ответил, что партия занимается только выделением этим людям средств к существованию и не предпринимает никаких попыток организовать их политически. Тем не менее они, как граждане, вольны самоорганизовываться, и государство не намерено чинить препятствий этой деятельности. Основу легиона составляли наиболее экстремистски настроенные члены австрийской партии, и было ясно, что существует мало надежды управлять ими. Они осуществляли сложную систему связи с Германией и постоянно понуждали Гитлера через своих германских партайгеноссе проводить по отношению к австрийскому правительству более радикальную политику.

В этот ранний период их влияние казалось не слишком значительным, и я мог только гадать, насколько оно существенно. Однако по прошествии времени масштабы их деятельности расширялись, и, хотя мне редко удавалось получить доказательства их вмешательства во внутренние дела Австрии, это затрудняло возможность принятия контрмер. Так или иначе, австрийские национал-социалисты после провала приведшего к убийству Дольфуса путча вели себя тихо, что позволило мне более или менее без помех приступить к работе по улучшению отношений между Германией и Австрией. Основная деятельность национал-социалистов сводилась к борьбе с движением хеймвера, которое стало доминирующей силой во внутренних делах Австрии.

Это движение возглавлял молодой князь Штаремберг. Носитель великого, прославленного в истории имени, он обладал аристократической внешностью и блестящими манерами, придававшими ему обличие истинного предводителя. К несчастью, его политические способности не соответствовали внешним данным. Впервые я познакомился с Штарембергом в 1932 году, когда он присутствовал в Берлине на большом съезде «Стального шлема» во главе группы отставных австрийских военнослужащих. В годы после Первой мировой войны он принимал участие в боях за свободу в Силезии, и в германской столице его принимали с большим энтузиазмом. Во время завтрака, устроенного в его честь в рейхсканцелярии, я предложил тост, в котором выражал надежду на то, что объединение двух стран будет выполнено поколением, которое в годы войны бок о бок сражалось за общие цели. И только прибыв в Вену, я выяснил, что большинство австрийцев этого самого поколения организовано в политическое движение, целью которого является недопущение того объединения, которое мы обсуждали.

Главным заместителем Штаремберга в хеймвере был майор Фей, весьма беспринципный condottiere{140}, про которого говорили, что он был замешан в заговоре против Дольфуса, в правительстве которого он участвовал. В верхних эшелонах иерархии хеймвера постоянно появлялись и исчезали другие личности, в результате чего у движения отсутствовала сколько-нибудь определенная политическая линия. Что самое главное, вовсе не существовало программы объединения немецкоговорящих народов. Если хеймвер намеревался стать ядром популярного движения, на которое австрийский канцлер мог бы опираться в своей политике, то игнорировать вопрос об объединении с Германией было непрактично. Проблемы не могут решаться чисто запретительными мерами. Штаремберг был не силен в политической стратегии и считал, что вопросы должны решаться по мере их возникновения. В последующие годы я часто пытался обсудить с ним эту проблему. Как бы ни была оправдана его нелюбовь к методам национал-социалистов, после убийства Дольфуса он все же обязан был выработать какой-либо практический подход к проблеме, решение которой было бы взаимовыгодно для обеих стран. Как в Австрии, так и в Германии идея объединения народов, говорящих по-немецки, имела очень сильную поддержку. Но Штаремберг не принимал во внимание эти чувства, что и привело в конце концов к краху его движения.

В австрийских делах известную роль играла возможность реставрации Габсбургов. Этим я не хочу сказать, что монархическое движение когда-либо приобретало значение решающего политического фактора. Тем не менее оно усложняло мирное решение вопроса об объединении благодаря сильному влиянию монархических кругов на Шушнига. К тому же государства, образованные из частей прежней Австро-Венгерской империи, жили в постоянном страхе реставрации. В Германии австрийская императорская фамилия была непопулярна из-за той роли, которую сыграли в конце мировой войны кайзер Карл и его супруга императрица Зита. Однако это отрицательное отношение не распространялось на молодого эрцгерцога Отто, и я не единожды говорил Шушнигу, что германское правительство рассматривает проблему реставрации как чисто австрийский вопрос. Если объединение будет достигнуто, то мы требовали только, чтобы Германии была предоставлена такая же ведущая роль, какая принадлежала дому Габсбургов до 1806 года{141}. Я имел в виду соглашения, регулирующие взаимоотношения между баварским королевским домом и центральным правительством до 1918 года. Шушниг не проявлял никакой определенной реакции на эти предложения.

Большая часть старого офицерства бывшей императорской армии во главе с генерал-полковником князем Шёнбург-Вальденбург-Гартенштайном, прежним военным министром, оставалась верна монархическим идеалам, но новое поколение офицеров в значительной мере сочувствовало революционному движению, которое достигло таких успехов в Германии. Разлом, произошедший по этой причине в старинных аристократических семействах, ясно характеризовался тем фактом, что сын и наследник князя Шёнбурга являлся одним из наиболее фанатичных австрийских нацистов.

Вне кругов нацистской партии основную часть сторонников Большой Германии возглавлял фельдмаршал фон Бардольфф, который когда-то был личным адъютантом наследника австрийской короны эрцгерцога Франца-Фердинанда, убитого в Сараеве. Барон Бардольфф являлся президентом «Германского клуба», объединявшего всех, кому импонировала идея слияния с Германией. Я тщательно избегал создавать у австрийского правительства впечатление, что активно поддерживаю эту группу, так что, хотя Бардольфф и я обыкновенно встречались в обществе, я посетил его клуб всего два или три раза.

Другой важной группой, которую мне следовало принимать в расчет, были жившие в Австрии германские граждане, которых в одной только Вене насчитывалось не менее 30 000 человек. Их признанным лидером являлся руководитель Зоологического института профессор Пауль Крюгер. У них была своя собственная признанная ассоциация, и моей главной заботой было следить за тем, чтобы те из них, кто состоял в членах нацистской партии, не вмешивались неподобающим образом во внутренние дела Австрии.

Тут мне приходилось иметь дело с «Auslandsorganisation»{142} герра Боле. В этой организации не было нужды, поскольку германское министерство иностранных дел всегда прекрасно справлялось с защитой интересов живущих за границей германских граждан. Боле был амбициозный молодой человек, родившийся, между прочим, в Брадфорде{143}. Он, видимо, рассматривал свою деятельность как шаг на пути к своему назначению министром иностранных дел или, в крайнем случае, министром по делам колоний. Он пытался войти у партии в фавор, взявшись за организацию среди живших за границей германцев нацистских ячеек, в задачу которых должно было входить распевание похвал Третьему рейху. У этих германских граждан давно уже было в обычае организовывать свои клубы и ассоциации для обеспечения контакта с родиной. В одних только Соединенных Штатах насчитывалось свыше тысячи хоровых обществ, которые поддерживали живую традицию немецкой музыки и пения. В других странах существовали для детей немецкие школы. Но ни одна из этих организаций не имела политической окраски и к тому же не пыталась влиять на внутреннюю политику приютивших их стран. Их руководителями бывали исключительно люди здравого ума и твердых религиозных убеждений.

В таком своем качестве эти организации были для господина Боле бесполезны. Многие комитеты рассматривались им как чересчур реакционные или лишенные понимания событий в Третьем рейхе. А потому более старые члены постепенно вытеснялись и заменялись молодыми людьми, чей национал-социалистический энтузиазм в большинстве случаев равнялся их неспособности занять достойное место в сообществе. В этом процессе Вена не составляла исключения, и я вскоре обнаружил, что клика, организованная Боле, стремится торпедировать мои попытки найти решение проблемы австро-германских отношений. Поэтому мне пришлось приложить известные усилия к тому, чтобы эта ассоциация стала управляться более традиционным манером. При моем подстрекательстве были вотированы новые правила, в соответствии с которыми эта ассоциация должна была оставаться вне политики и существовать только для продвижения добрых отношений между Австрией и Германией. Было также определено, что всякий гражданин Германии, согласный с этими условиями, может стать членом ассоциации. Последнее положение столкнулось с жестким сопротивлением членов партии, которые хотели любой ценой воспрепятствовать приему в члены ассоциации евреев. Тем не менее в апреле 1935 года новый устав был одобрен и утвержден австрийским министерством внутренних дел. Я получил много благодарственных писем от еврейских членов ассоциации, и в Вене осталась, по всей вероятности, единственная германская дипломатическая миссия, отказавшаяся применить к германской организации, за которую она несла ответственность, «арийские»{144} законы.

Другим влиятельным объединением в Вене того времени был включавший элиту венского общества Kulturbund (Культурбунд), большинство членов которого отрицательно относились к объединению с Германией. Их главной общественной деятельностью было приглашение знаменитостей всех национальностей для чтения лекций на темы искусства и науки, а также по политическим вопросам. Моя деятельность здесь ограничивалась в основном тем, чтобы обеспечить присутствие в их программе ведущих германских ученых. «Auslandsorganisation» герра Боле старалась вмешиваться даже и в эти вопросы. В Культурбунде работала исключительно эффективно выполнявшая обязанности секретаря женщина, которая всегда была желанной гостьей в моем доме. Увы, она была еврейкой. В связи с этим господин Боле распространил среди членов германской колонии требование бойкотировать мероприятия Культурбунда. Я написал Нейрату, объясняя, что для посла рейха, приглашающего таких ведущих представителей Германии, как профессор Зауэрбрух, на собрания, которые бойкотируются германской колонией, тем самым создается немыслимая ситуация. Я просил его призвать Боле к порядку, но результата это не возымело. Тем не менее, несмотря на партийное вмешательство, я поддерживал с Культурбундом собственные отношения до самого конца своей миссии.

Большая часть австрийской аристократии в результате войны и потери после падения монархии своего наследственного положения оказалась в весьма стесненных обстоятельствах. Благодаря своей долгой космополитической традиции они испытывали весьма мало симпатии к оказавшейся под властью нацистского режима Германии. Несмотря на это, многие из них, такие, как зять императора Франца-Иосифа князь Виндишгрец, князь Карл Кинский, граф Дубский и другие, оказывали значительную поддержку моим усилиям по налаживанию более гармоничных отношений между двумя странами.

Одной из главных трудностей, которые мне следовало преодолеть, являлось испытываемое высшими духовными лицами Австрии отвращение к национал-социалистическому режиму и их отрицательное отношение к любым попыткам, направленным на улучшение отношений с Германией, чему едва ли можно было удивляться после всех нападок германских нацистов на католическую церковь. Однако нельзя сомневаться, что в мои намерения не входило подвергать австрийское духовенство той же самой опасности. Несмотря на манеру, в которой Гитлер пренебрегал своими обязательствами в рамках конкордата, я никогда не оставлял надежды убедить его в том, что антиклерикальная политика нацистской партии не только чревата опасностями, но также является одним из величайших препятствий на пути любых надежд на аншлюс.

С самого начала я старался найти способ довести эту свою позицию до сведения главы австрийской католической церкви кардинала Иннитцера. Я не хотел быть заподозренным в том, что намерен способствовать объединению с Германией до тех пор, пока не прекратятся нападки нацистов на церковь. В свете позднейших событий можно подумать, что я был в этом вопросе неподобающе оптимистичен. В любом случае я сделал все, что мог, чтобы продемонстрировать Гитлеру всю нелепость планов Розенберга заменить католическую церковь новой религией. Достаточно долгое время он симпатизировал моим идеям. Но позднее, под влиянием таких людей, как Геббельс и Борман, он постепенно переменил свое мнение.

На протяжении двух лет после первого формального знакомства кардинал отказывался принять меня и отвергал все мои приглашения. Такое отношение, как мне было сказано, было продиктовано решением конференции его епископов. Отрицательное мнение обо мне канцлера Шушнига, по всей вероятности, также в значительной степени объяснялось влиянием высшего духовенства, и я понимал, что известия о бойкоте, которому я подвергаюсь в религиозных кругах, неминуемо только усугубят непримиримость партийных лидеров в Берлине.

Возможно, здесь будет уместно кратко резюмировать политическое положение в Европе того периода — именно между июлем 1934 года и маем 1935-го, — поскольку это имеет отношение к событиям в Австрии.

Выход Германии из Лиги Наций и неучастие в Конференции по разоружению поставили страну в изолированное положение. Я уже описывал свой конфликт с Гитлером по поводу этих решений и то, как я пытался объяснить ему, что наше отсутствие в Женеве лишит Германию ценных контактов с ведущими мировыми государственными деятелями. Подобные контакты всегда неизмеримо более важны, чем любое количество дипломатических нот. Новое германское правительство оказалось перед такой же угрозой, что и послевоенные кабинеты начала двадцатых годов. Это влекло за собой опасность ведения внешней политики в вакууме, не имея возможности оценивать факторы, определяющие поведение остальных великих держав. Продолжение нашего присутствия на конференции по разоружению было невозможно из-за плана, выдвинутого 9 октября 1934 года сэром Джоном Саймоном, который стремился лишить Германию того равноправия в вопросах вооружений, которого она в принципе добилась в декабре 1932 года. Если бы мы продолжали оставаться в составе Лиги Наций, всегда существовала бы возможность представить новые предложения по вопросу разоружения в ходе дебатов. Ошибкой было захлопнуть обе двери одновременно.

Мир за границами Германии был вынужден в таких условиях изыскивать теперь иные меры безопасности против революционного движения, возникшего в его сердце. Каждое правительство искало панацею «коллективной безопасности», что служило политическим паролем тех времен в кольце альянсов, окружавших Германию. Первым шагом послужило окончание длительного остракизма Советской России, принятой в члены Лиги Наций. Это произошло в сентябре 1934 года, вскоре после того, как убийство канцлера Дольфуса продемонстрировало презрение нацистов к нормам международного права. Муссолини держал дополнительные дивизии на перевале Бреннер, Франция искала безопасности в многосторонних пактах, а Великобритания — с кличем мистера Болдуина: «Наша граница проходит по Рейну» — встретила гитлеровскую угрозу программой перевооружения. Плебисцит в Сааре, принесший ошеломляющее большинство голосов за возврат в состав Германии, хотя его результаты и были в значительной степени превратно истолкованы, сыграл свою роль в усилении напряженности. Это голосование, в котором я принимал участие наравне с тысячами саарцев со всего мира, было демонстрацией уверенности в Германии, а не в Гитлере.

Выдвинутые после встречи месье Лаваля и месье Фландена с британскими министрами французские предложения о необходимости заключения пактов о ненападении и взаимопомощи со странами на восток и на юг от Германии в конечном счете не препятствовали достижению соглашения с рейхом. Несмотря на то что германское правительство было готово обсуждать ограничения военно-воздушных сил — при условии, что у Германии таковые будут иметься, — трудно было ожидать от рейха участия в пактах, направленных против него самого. Германское контрпредложение о двусторонних переговорах было подхвачено британским правительством, которое объявило о своих намерениях послать в Берлин сэра Джона Саймона и мистера Энтони Идена для переговоров, которые должны были начаться 6 марта 1935 года. За два дня до назначенной даты было выпущено заявление, оправдывающее правительственное предложение о перевооружении и обвиняющее Германию в нарушении статей Версальского договора, касающихся ее вооружений. В Германии это было расценено как умышленная попытка уничтожить всякую основу для переговоров, и Гитлер известил британского посла, что он слишком нездоров, чтобы принять британских министров.

Десять дней спустя Гитлер объявил о введении в Германии всеобщей воинской повинности. Вопрос о том, насколько справедливы были в тот момент утверждения об угрозе миру, создаваемой из-за германского перевооружения, навсегда останется открытым для обсуждения. Мое собственное мнение, подкрепленное многочисленными документами, представленными на Нюрнбергском процессе, таково, что применять термин «перевооружение» к периоду между падением моего правительства и концом 1934 года — невозможно. Усиление кадров армии и чисто теоретические исследования на предмет повышения эффективности их действий при отсутствии какого бы то ни было тяжелого оружия едва ли можно назвать перевооружением.

За рубежом бешено отреагировали на заявление Гитлера, однако никаких определенных шагов предпринято не было, а в многочисленных нотах протеста вскоре обнаружилась заметная несогласованность. Британское правительство еще раз запросило, готова ли Германия к переговорам, и Гитлер ухватился за представившуюся возможность обеими руками. Французы продолжали сильно негодовать и настаивали, чтобы визит британских министров носил только информационный характер. Поэтому мистер Иден должен был продолжить свое путешествие: он поехал в Москву, Варшаву и Прагу, разрушив тем самым психологическую атмосферу для своих переговоров в Берлине. Тем не менее переговоры с Гитлером были дружелюбны, хотя, принимая во внимание принципиальные расхождения между большевизмом и национал-социализмом, он напрочь отказался от участия в любом восточном пакте. Он также отказался от рассмотрения идеи Дунайского пакта о ненападении, пока не будет предложено определение понятия «интервенция», и это легко объяснимо, если иметь в виду особые отношения между Германией и Австрией. Именно на этой конференции Гитлер впервые предложил идею о заключении с Великобританией военно-морского соглашения. То был один из его крупных дипломатических успехов — в том смысле, что ему удалось посеять раздор между Францией и Великобританией.

Напряжение еще усилилось, когда 11 апреля 1935 года западные державы собрались на конференцию в Стрезе. Британский и французский премьер-министры, мистер Рамсей Макдональд и месье Лаваль, в сопровождении своих министров иностранных дел объединили силы с лидером фашизма, к которому они испытывали мало симпатии, в попытке замкнуть Германию в кольцо. Вот уж действительно это были странные любовные партнеры. Насколько лучше было бы устроить общую встречу всех глав государств для обсуждения европейского единства, в условиях которого все страны были бы освобождены от ограничений, налагаемых устарелыми договорами. Вместо этого три державы заявили о своих намерениях «любой ценой противостоять одностороннему аннулированию договоров».

Это было сильно сказано, но означало ли это образование единого фронта? Гитлер обладал достаточной политической интуицией, чтобы понять — несовместимые интересы трех держав неминуемо воспрепятствуют проведению единой политики. 2 мая французское правительство подписало пакт о взаимопомощи с Советским Союзом. Для европейской солидарности было бы лучше признать историческую миссию Германии как барьера на пути славянских устремлений, удовлетворив при этом ее вполне умеренные требования.

Результат саарского плебисцита, на котором подавляющее большинство высказалось в пользу Германии, значительно ободрил различные группы в Австрии, выступавшие за объединение с рейхом. С трудом формируемое кольцо вокруг Германии и отказ Гитлера от выполнения военных требований Версальского договора были для Австрии вопросами жизненного значения. На протяжении всего этого периода влияние Муссолини на австрийское правительство продолжало оставаться весьма сильным. По его предложению обсуждалось законодательство о существенном увеличении австрийской армии и преобразовании хеймвера в резервные формирования. Муссолини, по-видимому, предполагал, что предложенный Дунайский пакт будет просто свободной организацией государств, и намеревался увеличить их силу, чтобы упрочить положение Австрии против германских устремлений путем утверждения князя Штаремберга чем-то вроде регента, на манер адмирала Хорти в Венгрии.

Идея диктатуры хеймвера не слишком нравилась Шушнигу и его министру иностранных дел господину фон Бергеру, который однажды просил меня получить от германского правительства гарантии в том смысле, что Австрия признается вторым германским государством, наделенным суверенитетом. Если подобные гарантии будут предложены, то он оставит нынешнюю линию внешней политики Австрии и придет к соглашению с Германией. Эти соображения заставили меня сильнее надавить на Гитлера с тем, чтобы он вмешался в интригу Муссолини — Штаремберга. Взаимные интересы Австрии и Германии, считал я, больше выиграют от замены тоталитарных устремлений нацистской партии в Австрии на ее союз с основной массой христианских социалистов, которые одобряют соглашение между народами, говорящими по– немецки. Договор между двумя странами сделает возможным участие Германии в Дунайском пакте и совершенно устранит его антигерманскую направленность. Подобный шаг произведет благотворное влияние на европейскую ситуацию, в особенности — в части наших отношений с Великобританией.

Каковы бы ни были действительные амбиции Муссолини или Штаремберга, мое последнее обращение к Гитлеру, отосланное незадолго до его выступления в рейхстаге 21 мая 1935 года, доказывает, что моей главной заботой было получение от него публичного признания австрийской независимости и суверенитета. С моей стороны это был не просто тактический ход, и я настаивал, что подобная декларация должна быть сделана искренне, чтобы Шушниг не мог рассматривать ее как ловушку. В своей речи Гитлер заявил, что у Германии нет ни намерений, ни желания вмешиваться в австрийские дела или силой добиваться аннексии Австрии или присоединения ее к Германии. Это было то самое обещание, которое он дал мне в Байрейте в июле 1934 года, перед тем как я согласился предпринять свою венскую миссию. Однако с тех пор он всегда упрямо отказывался повторить его публично. Теперь он сделал это, и я обрел твердую опору для обеспечения мирного урегулирования отношений между двумя странами.

Новый подход был встречен очень тепло. Спустя неделю австрийский канцлер заявил перед парламентом: «Австрия признает себя германским государством». В своих постоянных попытках противодействовать презрительным тирадам Гитлера против «антигерманской политики австрийского правительства» я всегда настаивал на том, что первый шаг — признание австрийского суверенитета — должен исходить от Гитлера. В дальнейшем для Шушнига станет возможным продемонстрировать, намерен ли он рассматривать Австрию как члена германской группы и в соответствии с этим направлять свою политику. Теперь, когда Гитлер сделал точное и не допускающее иных толкований заявление, я старался убедить Шушнига в необходимости высказать собственную позицию при первом же удобном случае. Вполне естественно, новый поворот событий не пришелся по вкусу французскому правительству, и я старался успокоить подозрения их посла в Вене месье Пуо, говоря ему: «Y'a-t-il une differences entre les interets de Berlin, Vienne ou Paris de former une zone de securite contre l'invasion du bol– chevisme? Si vous n'y arrivez pas par la creation d'une federation danubienne, ce sera la mission de nous autres allemands y compris l'Autriche. En soutenant cette tache, elle — en tant qu 'Etat souverain et allemand — n'eprouvera aucune difficulte a observer ses obligations envers vous»{145}.

11 июля 1935 года, ровно за двенадцать месяцев до окончательного заключения нашего договора с Австрией, я посетил герра фон Бергера в австрийском министерстве иностранных дел с первым проектом предлагаемого нами соглашения. Я назвал документ «личными соображениями», и, когда он поинтересовался, уполномочен ли я своим правительством вести переговоры на его основе, я сказал только, что германское правительство проинформировано о его содержании. У меня не было возможности узнать, как использует этот документ герр фон Бергер. Прежде чем сообщить ему, что я согласовал его текст с Гитлером, я хотел убедиться, что он не будет отвергнут. Герр фон Бергер, отлично понимавший причины моей осторожности, тотчас же прибег к уклончивой тактике. Он ответил, что как министр он не может официально принять к сведению выражение моего личного мнения и передаст мой меморандум в руки своих экспертов.

Документ собирал пыль на протяжении нескольких месяцев, пока 9 сентября я не возобновил атаку и не сообщил министру иностранных дел, что Гитлер одобрил мои предложения. Это обязывало герра фон Бергера дать какой-либо ответ, но потребовалось еще три недели, прежде чем он вручил мне контрпредложения, составленные его министерством, — с замечанием, что вопрос еще не обсуждался правительством. Сравнение этих двух документов важно для правильной оценки ситуации. Основные их положения были таковы.

Мои предложения:

Имея в виду восстановление отношений между двумя странами на нормальной и дружественной основе и пребывая в убеждении, что поддержание мира чрезвычайно важно для развития Европы, правительства Германского рейха и Австрии соглашаются с тем, что:

1) Австрийское правительство приняло к сведению заявление фюрера и рейхсканцлера от 21 мая 1935 года: «У Германии нет ни намерений, ни желания вмешиваться в австрийские внутренние дела или силой добиваться аннексии Австрии или ее присоединения к Германии». Эта декларация демонстрирует, что германское правительство не стремится оказывать влияние на политические партии или группы внутри Австрии. Таким образом, действующий в настоящее время в Австрии запрет национал-социалистической партии является исключительно ее внутренним делом.

2) Как результат заявления австрийского канцлера от 29 мая 1935 года касательно того, что Австрия признает себя германским государством, правительство Австрии приведет свою политику в соответствие с миролюбивыми потребностями германских народов в целом.

3) Должны быть выработаны отдельные соглашения по вопросам прессы, частичной отмены запрета издания газет и радиопередач по вопросам культуры о проблеме эмигрантов, о национальной символике и гимнах, о правах граждан Германии и об ограничениях на перемещение капитала.

Австрийские предположения:

[Преамбула та же самая, не считая исключения слов «и дружественной».]

3.1) Германское правительство признает действующую в настоящее время конституцию Австрии. Заявление германского фюрера от 21 мая 1935 года указывает, что правительство рейха не стремится прямо или косвенно повлиять на внутренние дела Австрии и признает, что действующий в настоящее время запрет деятельности национал-социалистического движения является внутренним делом Австрии. Подразумевается, что условия этой статьи будут соблюдаться Германской национал-социалистической партией и ее организациями.

3.2) Австрийское правительство признает нынешний режим в Германии и приведет свою политику в целом и свои отношения с Германией в особенности в соответствие с декларацией австрийского канцлера от 29 мая 1935 года о признании Австрии германским государством.

3.3) Должны быть выработаны отдельные соглашения по вопросам, упомянутым в германском предложении, одновременно с формированием смешанной комиссии, долженствующей регулярно собираться для рассмотрения претензий и внесения необходимых изменений.

Следует отметить, что мои предложения были приняты австрийским министерством иностранных дел практически целиком.

Тем временем 27 июня 1935 года я написал для Гитлера пространный отчет, в котором пытался обобщить результаты его политики в отношении Австрии. Дольфус превратился в мученика «австрийской идеи» независимого государства, способного самостоятельно обеспечить свое политическое будущее. Эта концепция являлась связующим элементом движения хеймвер — основной силы политической жизни Австрии. С другой стороны, говорил я, Гитлер должен понимать, что большинство членов австрийского национал-социалистического движения, чья деятельность находится в настоящее время под запретом, присоединились к партии в меньшей степени из веры в нацистскую доктрину и в гораздо большей — от отчаяния перед безнадежным экономическим положением Австрии и ее зависимости от держав-победительниц. Когда Дольфус в феврале 1934 года подавил социалистический мятеж, некоторые нацисты сражались тогда на стороне социалистов. Громадное количество австрийцев рассматривало свое спасение от экстремизма крайне левого толка как следствие вмешательства Дольфуса и хеймвера. Поэтому отношение к нацистам было вдвойне подозрительным. Со времени убийства Дольфуса австрийское правительство добилось значительного прогресса на пути преобразования своего государства в соответствии с корпоративными принципами, и его положение в настоящее время достаточно упрочилось, чтобы сделать любую идею нового путча безнадежной. Если Австрию будет возможно убедить строить свою политику в интересах Большой Германии, то германская нацистская партия должна умерить свои устремления в отношении централизации. Желание Гитлера об организации общего фронта говорящих по-немецки народов может быть исполнено наилучшим образом, если позволить создание в Австрии сильной оппозиции исключительно в рамках австрийской внутренней политики.

Летом и осенью австрийская политика тесного взаимодействия с итальянским правительством подверглась еще более сильному испытанию. Абиссинская авантюра Муссолини вызвала открытый разрыв с двумя его западными партнерами и поставила Австрию в чрезвычайно затруднительное положение. 18 октября австрийский кабинет был преобразован, причем князь Штаремберг и его хеймвер значительно усилили свое влияние. В то время как некоторые из бывших министров казались весьма заинтересованными в улучшении отношений Австрии с Великобританией и Францией, Штаремберг, кажется, был уверен, что Муссолини выйдет победителем из международного конфликта, вызванного абиссинским инцидентом, а потому решил выполнить желание итальянского диктатора касательно авторитарного укрепления австрийского правительства.

Несмотря на это, в беседе со Штарембергом по вопросу достижения взаимопонимания между Германией и Австрией я выяснил, что он настроен значительно более прогермански, чем когда-либо был герр фон Бергер. «Усложнение положения обеих сторон делает для Штаремберга затруднительным детальное рассмотрение соглашения, — сообщал я Гитлеру. — Вопрос австро-германских отношений в целом должен составить часть более широкой концепции. Он полагает, что государства с авторитарными режимами открыты для нападок того же сорта, которым подвергается теперь фашизм. Принципиальной проблемой является создание единого фронта Италии, Австрии, Германии и Венгрии».

Я спросил у Штаремберга, не думает ли он, что Муссолини, принимая во внимание его связи с Францией, согласится вступить в переговоры по этому вопросу. Штаремберг ответил, что сможет склонить Муссолини к этому. Я сообщил, что германское правительство не скрывает от Италии своих попыток добиться австро-германского взаимопонимания и я был бы ему благодарен за любую поддержку, которую мог бы оказать в этом направлении Муссолини. Наша беседа была отмечена дружелюбием, которое находилось в разительном контрасте с тоном большинства дискуссий, которые проходили у меня с канцлером и с министром иностранных дел. Штаремберг обладал живостью характера и значительным личным обаянием, и если бы его интеллектуальные способности оказались под стать этим качествам, то он мог бы сыграть куда более значительную роль в истории тех лет.

Прежде чем закончить свой обзор этого периода моей деятельности, мне следует, вероятно, указать, в какой степени нацистская партия и гестапо вмешивались в мою работу. В начале октября 1934 года та же самая группа внутри нацистской партии, которая стремилась ликвидировать меня и моих помощников во время ремовских событий, начала бешеную кампанию против Чиршки и Кеттелера — двух старейших и наиболее доверенных сотрудников моего аппарата в бюро вице-канцлера в Берлине, которые сопровождали меня в Вену в качестве членов специальной миссии. Поскольку я ни под каким видом не желал отказываться от их услуг, нацистским экстремистам пришлось изыскивать другие способы избавиться от этих двух человек. Гестапо решило сначала расправиться с Чиршки и прибегло к тому же методу абсолютно необоснованных обвинений в гомосексуализме, который оказался столь успешен в случае с генерал-полковником фон Фричем.

Чиршки был одним из моих наиболее ценных помощников. В бурные дни 1934 года именно он в основном препятствовал вмешательству партии в дела аппарата вице-канцлера, и с тех пор вся его работа была для меня совершенно необходима. В ноябре и декабре 1934 года Чиршки несколько раз просили явиться в штаб-квартиру гестапо в Берлине для дачи показаний или чтобы выступить свидетелем по делам, якобы связанным с ремовскими событиями. Он каждый раз отвечал на эти «приглашения» в том смысле, что вполне готов давать показания, но не имеет возможности покинуть Вену, поскольку я часто отсутствую, и потому он, Чиршки, обязан оставаться на месте, чтобы наблюдать за ежедневным развитием деликатной австрийской ситуации.

В декабре 1934 года на встрече в Берхтесгадене Гитлер сообщил мне об обвинениях, которые гестапо выдвинуло с целью избавиться от Чиршки. По моему мнению, с этой ситуацией можно было покончить только одним способом — потребовав соответствующего разбирательства в суде. Поэтому я просил Гитлера распорядиться на этот счет. Я рассчитывал, что таким образом удастся заклепать гестаповскую пушку, поскольку злобные нападки на репутацию Чиршки меня в высшей степени раздражали. В начале января 1935 года я еще раз писал Гитлеру по этому вопросу. Я сказал ему, что имею веские основания предполагать, что стоит Чиршки появиться в штаб-квартире гестапо, как он будет задержан в Берлине и, вероятнее всего, уничтожен. Любые подобные действия гестапо будут идти вразрез с интересами Германии и принесут огромный вред моей работе, а потому я вновь просил Гитлера разобраться с этим вопросом — если какое-либо обвинение может быть сформулировано — в законном порядке в суде.

2 февраля министр иностранных дел фон Нейрат прислал мне шифрованную телеграмму, в которой говорилось, что Гитлер лично гарантирует безопасность Чиршки, но в качестве главы государства приказывает ему появиться для допроса в гестапо. Чиршки ехать отказался. Взамен он подал мне прошение об отставке в виде пространного документа, в котором объяснял причины своего отказа подчиниться приказу Гитлера и объявлял о своем намерении покинуть Австрию. Я отправил Гитлеру со специальным курьером письмо с объяснением мотивов Чиршки. Из этого документа, существующего по сей день и имевшего широкое хождение в 1946 году, явствует, что у него имелись вполне достаточные основания для недоверия и неуверенности; однако, поскольку в дело вмешался сам глава государства, у него не оставалось иного выхода, кроме отъезда из Австрии. Я предпринял последнюю попытку убедить Чиршки не усугублять свое и мое собственное положение открытым неисполнением приказа Гитлера, но ничего не добился. «Хотя при этом мне приходится не подчиниться главе государства, — сказал Чиршки, — я не могу выполнить распоряжение Гитлера, поскольку знаю, что даже его власти не хватит, чтобы помешать гестапо меня ликвидировать. Я не могу более рассматривать Германию Гитлера как государство, в котором существует закон и справедливость. Я предпочитаю вести жизнь эмигранта в чужой земле и честно зарабатывать на жизнь чернорабочим, нежели жить в атмосфере, где царит ложь и бесчестие».

Я отлично могу понять, почему Чиршки предпочел эмигрировать. Для меня было тяжелым ударом распрощаться с этим истинным другом и сотрудником и его очаровательной женой и детьми, и я сделал все, что мог, чтобы облегчить их проблемы. В 1947 году, когда я предстал перед трибуналом по денацификации, Чиршки преодолел все препятствия, чтобы выступить свидетелем в мою защиту. За два месяца до этого русский судья Нюрнбергского трибунала противился моему оправданию на том основании, что Чиршки по моей вине встретил смерть в концентрационных лагерях и что за это меня следует повесить.

Так меня лишили еще одного моего сотрудника. Кеттелер оставался со мной до окончания моей миссии, а потом, во время аншлюса, был зверски убит.

Глава 21

Соглашение и его последствия

Июльское соглашение. — Реакция Гитлера. — Мне предлагают посольство в Лондоне. — Бюро Риббентропа. — Свидание Гитлера с Леопольдом. — Намерения Шушнига. — Перестановки в кабинете. — Гвидо Шмидт в Германии. — Выступление Шушнига. — «Комитет семи». — Запрещенная книга

Развитие событий не улучшало внешнеполитического положения Австрии. Нападение Италии на Абиссинию разрушило единый фронт, составленный державами на конференции в Стрезе, и Муссолини известил Шушнига, что он будет приветствовать развитие отношений с Германией. Визиты Шушнига в Париж, Лондон и Женеву имели мало успеха, и ему не удалось получить гарантий австрийской независимости. Поэтому он рассудил, что настало удобное время для того, чтобы вернуться к вопросу австро-германских отношений, оставленному в уже описанном положении мной и фон Бергером прошлой осенью.

1 мая 1936 года доктор Гвидо Шмидт, chef de cabinet австрийского президента, доставил мне официальные поздравления по поводу германского национального праздника и спросил по поручению Шушнига, как я отнесусь к возобновлению переговоров по мирному урегулированию отношений с Германией. Я ответил, что готов вернуться к этому вопросу в любой момент, и просил Шмидта передать канцлеру мою твердую уверенность в том, что скорейшее решение проблемы приобретает все большую важность. Из разговора со Шмидтом я сделал вывод, что Шушниг придерживается того же мнения.

Я немедленно информировал Гитлера о том, что напряженность, вызванная его решением о ремилитаризации Рейнской области, может быть заметно снижена, если будет найдено мирное решение австрийской проблемы. Я также сообщил ему, что подобный шаг улучшит отношения Германии с Италией и будет способствовать устранению опасностей, заложенных в любых пактах коллективной безопасности в Центральной Европе.

Следует вспомнить, что после ремилитаризации Рейнской области британское правительство обратилось к Гитлеру с перечнем прямых вопросов, касавшихся его будущих намерений. В тот момент я сказал Гитлеру, что лучшим ответом на этот запрос будет демонстрация его мирных намерений в отношении Австрии. Он принял это предложение и согласился со мной, что настал удобный момент для легализации австрийской нацистской партии, которая смогла бы тогда работать в рамках австрийской внутренней политики в целях достижения конечного объединения с Германией.

Бергер и Штаремберг вышли из состава австрийского правительства 13 мая, и обязанности министра иностранных дел взял на себя Гвидо Шмидт. Эти изменения существенно облегчили мою деятельность. 18 мая состоялась моя первая конфиденциальная встреча с Шушнигом, который пообещал принимать в Отечественный фронт членов «национальной оппозиции» в обмен на обещание германской нацистской партии прекратить свое вмешательство во внутренние дела Австрии. При этом он подчеркнул, однако, что приниматься будут только те представители оппозиции, которые признают австрийскую независимость, хотя им не будут препятствовать отстаивать идеи конечного объединения, которое может стать возможным в случае улучшения международного положения. Очень важно отметить этот пункт. Он означал, что канцлер считал идею объединения возможной целью.

В последующие дни мы для определения точных условий соглашения встречались еще несколько раз. Шушниг хотел, чтобы каждая из стран официально признала режим другой стороны. Я, однако, отговорил его от этого, поскольку считал, что поддержание дипломатических отношений между обеими странами автоматически подразумевает такое признание. Шушниг, со своей стороны, отверг мое предложение о том, что Германия должна быть информирована о возможном активном рассмотрении вопроса о реставрации монархии.

В начале июля, когда мы достигли согласия о деталях, я вылетел в Берлин, чтобы получить окончательное одобрение Гитлера. Чтобы убедить Шушнига в искренности наших намерений, я предложил, чтобы кто-либо, пользующийся его доверием, сопровождал меня и мог бы присутствовать при моих переговорах с Гитлером, но он не отреагировал на это предложение. Тем не менее он определенно просил, чтобы обнародованы были только самые общие положения соглашения, а подробности, касающиеся вопросов печати, отмены таможенного залога для путешественников, амнистии австрийских нацистов и прочих подобных вопросов, были бы включены в секретное «джентльменское соглашение». Опубликованное соглашение должно было содержать признание Гитлером суверенитета Австрии и его обещание не вмешиваться в ее внутренние дела вместе с декларацией Шушнига о признании Австрии германским государством и заявлением о его готовности формировать политику в соответствующих рамках.

Шушниг писал мне 20 июня, требуя соблюдения в ходе переговоров полной секретности. Это полностью совпадало с моими желаниями, поскольку я опасался, что утечка информации приведет к отчаянным попыткам партийных экстремистов в обеих странах оказать на Гитлера давление с тем, чтобы он не подписывал соглашение. В Берлине о нем было известно только двоим — самому Гитлеру и Нейрату, не считая австрийского посла Таушитца. Предполагалось, что прочие австрийские представители по всему миру будут извещены о соглашении только в день его подписания. Полностью информирован обо всем происходящем был только еще один человек, именно — Салата, итальянский посол в Вене. В результате, когда Шушниг и я подписали соглашение 11 июля, объявление о нем оказалось полной неожиданностью.

Любопытный свет проливается на отношения Шушнига с эрцгерцогом Отто: канцлер, вопреки данному мне обещанию держать дело в тайне, за три часа до подписания послал директора правительственной информационной службы герра Вебера в Бельгию, чтобы получить одобрение претендента на престол. Отто не дал своего согласия и умолял канцлера не подписывать соглашения ни при каких обстоятельствах. Этот инцидент оказывается еще курьезней ввиду того, что даже австрийский президент был информирован о деталях соглашения только в день его подписания. Вебер, вызванный свидетелем на послевоенном процессе Гвидо Шмидта, в своих показаниях заявил, что Шушниг велел ему информировать эрцгерцога о том, что соглашение подписывается исключительно «под давлением Германии». Это плохо согласуется с инициативой, проявленной Шушнигом при возобновлении переговоров.

Вернувшись в германское представительство после подписания соглашения, я телефонировал Гитлеру, чтобы сообщить о завершении дела. Его реакция меня поразила. Вместо выражения благодарности за результат моей двухлетней тяжелой работы, он разразился потоком брани. Я обманул его, говорил Гитлер, заставив сделать неподобающие уступки в обмен на чисто платонические обещания австрийского правительства, которые оно, по всей вероятности, никогда не выполнит. Все это дело — просто ловушка. В ответ я мог только сказать, что если он придерживается столь скверного мнения о моей работе, то может принять мою отставку. С ним происходил один из припадков истерической ярости, которые мне уже приходилось переживать, хотя никогда прежде — по телефону. Когда я повесил трубку, то только гадал, что же могло вызвать столь внезапную перемену его мнения. Должно быть, некоторые из партийных лидеров узнали об условиях соглашения, о котором было объявлено по радио без каких-либо комментариев, и критиковали его за согласие на чрезмерные уступки. Можно представить себе мое расстройство, когда я диктовал своему секретарю формальное прошение об отставке. Я намеревался отправить его через день-два, но сперва хотел понаблюдать за заграничной реакцией.

Как я и надеялся, мировая печать восприняла соглашение как крупный вклад в дело ослабления европейской напряженности и поздравляла Шушнига и Гитлера со столь ясным выражением своих взаимоотношений. Даже французская пресса почти не нашла возражений против признания Австрии германским государством и предложения согласовывать германскую и австрийскую внешнюю политику. Выражалось общее удовлетворение по поводу того, что спустя всего два года после смерти Дольфуса Германия согласилась на признание суверенитета и независимости Австрии. Таким образом, вопрос объединения стал делом исторической эволюции, а общая цель германских народов превратилась в более или менее семейное дело.

В самой Германии радикальное крыло нацистской партии ни в коем случае не было удовлетворено соглашением. Экстремисты винили в нем Хабихта, гаулейтера, отставленного Гитлером по моему настоянию перед моим отъездом в Австрию, но тем не менее продолжавшего считаться лидером австрийской партии in absentia{146}. Кажется, они полагали, что ему не следовало так легко мириться с желанием Гитлера. Бывшие члены более умеренных партий были особенно довольны, рассматривая соглашение как отступление нацистской партии или, по крайней мере, как знак ослабления ее радикального крыла. Церковные круги и бывшие члены партии центра, в особенности на юге Германии, пребывали от такого развития событий в восторге. Армия также была весьма довольна, и мне говорили, что там предполагалось воспользоваться ближайшей возможностью для установления дружественных отношений с австрийскими вооруженными силами.

Как только Гитлер ознакомился с реакцией общественного мнения, то понял, что оказался умнее, чем было сам о себе подумал. Я был приглашен в качестве его личного гостя на фестиваль в Байрейт. Я, однако, сообщил статс-секретарю рейхсканцелярии Ламмерсу, что моя недавняя беседа с Гитлером едва ли позволяет мне принять это приглашение. Ламмерс в течение нескольких дней пытался меня переубедить, до тех пор, пока в конце концов Гитлер не прислал мне депешу, в которой выражал свое искреннее сожаление по поводу тона своей недавней критики и еще раз просил меня быть его гостем.

Я вылетел в Байрейт и нашел там Гитлера в наилучшем настроении. Как выражение признательности, а также для того, по– видимому, чтобы заставить меня забыть его поведение 11 июля, он пожаловал мне персональный ранг посла. Это была сомнительная почесть. Он сразу же отверг мое предложение отметить наши новые дружественные отношения с Австрией путем повышения статуса дипломатических представительств в двух странах до посольств. Он посчитал это заходящим слишком далеко, и мое новое звание оказалось лишенным смысла, поскольку австрийское правительство официально его не признало.

Гитлер изумил меня неожиданным предложением назначить меня послом в Лондон. Герр фон Хеш только что умер, и теперь обсуждался вопрос о его преемнике. Я немедленно напомнил ему, что я согласился занимать пост в Вене только до тех пор, пока наши отношения с Австрией не войдут в нормальное русло, что только что произошло. Лондон, вне всякого сомнения, был наиболее важной точкой наших контактов с внешним миром, и наше представительство там было явно важнее представительства в Вене. Возможно, что этот пункт в момент изменения баланса сил в Европе и поиска европейской безопасности является решающим. Французская политика стала слишком негибкой и доктринерской, и проблемы оставшихся от Версальского договора цепей — Данцигский коридор, объединение с Австрией и уровень вооружений — могут быть решены только в тесном контакте с Даунинг-стрит. Я сказал Гитлеру, что если его предложение сделано искренне, то я рассмотрю его самым серьезным образом.

«Этот вопрос как раз сейчас обсуждается, — сказал он, — но мне бы хотелось, чтобы вы отнеслись к этой возможности серьезно». — «Я приму это назначение только при одном условии», — ответил я. «В чем же оно заключается?» — «Вы должны обещать мне, что Бюро Риббентропа никоим образом не станет вмешиваться в мои дела». — «Почему же так?» — спросил Гитлер довольно возбужденно.

Очевидно, я растревожил осиное гнездо. В то время, после заключения военно-морского договора с Великобританией, Бюро Риббентропа находилось в большом фаворе, и Гитлер пребывал под сильным впечатлением результатов деятельности и эффективности этой организации. Поэтому я сказал только, что на таком посту может быть один-единственный канал для передачи докладов, единая политика и только одно ответственное начальство, и я боюсь, что существует много вопросов, в оценке которых я разойдусь с Риббентропом.

Вероятно, будет поучительно рассказать здесь о манере, в которой Гитлер определял внешнюю политику, особо остановившись на Бюро Риббентропа. Вскоре после 30 января 1933 года Риббентроп обратился ко мне с требованием назначить его непременным секретарем министерства иностранных дел — должность, занять которую он, видимо, считал себя вправе благодаря услугам, оказанным им нацистской партии. Я тщетно пытался убедить его в том, что этот пост является краеугольным в министерстве, политические главы которого часто меняются в зависимости от перестановок партий в парламенте. Секретарем поэтому должен быть человек с длительным опытом, знакомый со всеми тонкостями работы своего департамента. Очевидно, любое лицо, не принадлежащее к дипломатической службе, не может считаться подходящей кандидатурой на эту должность. В любом случае, сказал я, этот вопрос относится к компетенции господина фон Нейрата, тогдашнего министра иностранных дел, к которому Риббентроп и должен в дальнейшем обратиться. Амбиции, проявившиеся в этом разговоре, следовало удовлетворить иными путями.

Риббентроп был человек ярко выраженной элегантности, всегда безупречно одетый и в совершенстве говоривший по-английски и по-французски. К несчастью, одних этих качеств недостаточно, чтобы быть государственным деятелем. В обычных обстоятельствах человек с его образованием и происхождением мог бы с успехом занимать высокие посты. В случае с Риббентропом это было невозможно. Он был невообразимо трудолюбив, но совсем не умен. Из-за неисцелимого комплекса неполноценности его общественные качества никогда как следует не оформились. Стало трагедией, когда такой человек в конце концов занял жизненно важное положение, повлиявшее на историю нашего времени.

Гитлер, питавший инстинктивное недоверие к любой информации, исходившей от министерства иностранных дел, скептически относился к любому человеку, которого бы не знал лично или кто не состоял в нацистской партии. Он придерживался невысокого мнения о способностях послов или дипломатических представителей, происходивших из реакционных аристократических фамилий, которые, по его представлениям, не имели понятия о национал-социалистических воззрениях. Риббентроп же всегда был готов представить дополнительные отчеты, исправляющие и дополняющие доклады министерства иностранных дел или, если возникала в том нужда, доказывающие их ложность. Из партийного бюджета были выделены значительные суммы на создание Бюро Риббентропа, которое расположилось на Вильгельмштрассе напротив министерства иностранных дел. По всему миру была создана информационная сеть, и в бюро скоро стало больше сотрудников, чем в самом министерстве иностранных дел. В их число входили в основном безработные журналисты, молодые коммивояжеры, не имевшие успеха за границей, и молодые нацисты, желавшие сократить себе путь к дипломатической карьере. Иностранцев, приезжавших в Берлин, вне зависимости от их общественного положения, — журналистов, бизнесменов, банкиров или промышленников — посещали люди Риббентропа и просили поделиться информацией. Если кто-нибудь из них был готов сообщить нечто интересное, им предлагали встретиться с Гитлером. Многие, в особенности более энергичные журналисты, считали эту идею прекрасной. В таких случаях Гитлеру сообщали, что имеется некая влиятельная персона или популярный журналист и продолжительная беседа с ними может послужить пропаганде национал-социалистических идей.

Министерство иностранных дел никогда не поставляло таких интересных людей. В действительности там испытывали определенное отвращение к тому типу журналистов, которые печатали длинные и не слишком точные статьи, в итоге порождавшие одни только неприятности. Бюро Риббентропа всегда находило возможность представить оценку тех или иных заграничных правительств или государственных деятелей, полностью противоречившую взглядам министерства иностранных дел, — не было ничего проще, чем получить от членов оппозиции совершенно противоположное мнение. Тщательно подобранные выдержки из зарубежной прессы также предлагались Гитлеру, который, не зная языков, не имел возможности непосредственно сделать на этом основании собственные суждения. Единственный вывод, к которому он склонялся, был тот, что Бюро Риббентропа служит ему лучше, чем министерство иностранных дел. Карьерные дипломаты проявляли большую осторожность при подборе источников информации и проверке своих докладов. В то же время Бюро Риббентропа, пренебрегая таким ответственным подходом, как правило, представляло доклады сенсационного свойства, причем ухитрялось присылать их очень быстро. Это псевдоминистерство не несло никакой официальной ответственности, без сомнения, принося своей деятельностью глубокое удовлетворение своему основателю и сотрудникам, но я так никогда и не смог понять, почему Нейрат, защищая свои собственные интересы, не пресек поток подобных нелепостей.

Это отступление в область методов ведения внешней политики позволяет правильно оценить условие, поставленное мной перед Гитлером в Байрейте. В Вене я был, благодарение Богу, свободен от вмешательства Бюро Риббентропа, настояв предварительно на своем прямом подчинении приказам Гитлера. На следующий день после того, как мне был предложен лондонский пост, в Байрейт приехал Нейрат. Мы обсудили с ним австрийскую ситуацию, и я рассказал ему о своем разговоре с Гитлером на тему о лондонском посольстве. Он вскинул руки в ужасе и воскликнул: «Нет, нет, туда мы должны отправить Риббентропа! Это единственный способ отделаться от него самого и от его бюро». — «Я хорошо понимаю ваше желание избавиться от этой неуправляемой организации, — сказал я. — Но что натворит Риббентроп на таком ответственном посту?» На добродушном лице Нейрата появилась широкая улыбка. «Через три месяца в Лондоне с ним будет покончено. Они не смогут его выносить, и мы раз и навсегда от него избавимся».

Я сказал ему, что слышал, будто бы Риббентроп противится идее поездки в Лондон, поскольку опасается потерять свой тесный контакт с Гитлером и боится, что какой-нибудь другой член партии займет вместо него это влиятельное положение. «Это более чем вероятно, — согласился Нейрат. — Но нам никогда больше не представится такая удобная возможность дать ему выставить себя дураком». Я вовсе не разделял этой уверенности и сказал Нейрату, что такой эксперимент может стать слишком дорогим удовольствием. В любом случае Гитлер больше не возвращался к своему предложению, и я могу только предположить, что Нейрат дал кандидатуре Риббентропа свою полную поддержку.

Дальнейший ход истории показал, насколько Нейрат ошибался. Несмотря на свое прискорбное поведение в Лондоне, Риббентроп остался у Гитлера в фаворе, а Нейрат продолжал страдать от влияния его бюро, которое по-прежнему действовало по указаниям своего отсутствующего шефа, при всяком удобном случае дискредитируя министерство иностранных дел. В глазах Гитлера Риббентроп стал экспертом по делам Британского содружества и «по большому счету, единственным послом, обладающим крупицей здравого смысла».

В архивах германского министерства иностранных дел, захваченных после войны союзниками, есть меморандум Риббентропа фюреру от 2 января 1938 года, который рекомендует «(1) Внешне — продолжать политику взаимопонимания с Англией… (2) В секрете — целенаправленно формировать союзы, направленные против Англии…»{147}.

Было бы интересно узнать мнение Нейрата относительно предложенной политики, а также выяснить, кто бы мог стать нашими партнерами в подобной антибританской коалиции. Редко можно встретить такие безответственные нелепости, выраженные столь лаконично.

Мнение Риббентропа о том, что Британская империя пережила свой пик и никогда более не предпримет военных шагов для восстановления баланса сил в Европе, составило фундамент агрессивных планов Гитлера против Чехословакии и Польши. Эта смехотворно ложная оценка британцев привела Гитлера и всех остальных немцев к катастрофе — просто потому, что советам Риббентропа было отдано предпочтение перед другими, более разумными и осторожными рекомендациями.

11 июля, вскоре после подписания австро-германского договора, Гитлер принял в Берхтесгадене лидера австрийских нацистов капитана Леопольда. Гитлер сказал ему, что новые договоренности следует принимать всерьез и что австрийские нацисты должны вести себя дисциплинированно и рассматривать вопрос об аншлюсе в качестве внутренней австрийской проблемы, решение которой возможно только в рамках австрийской политики. После первого изумления от подписания договора эти новые условия весьма мало понравились Леопольду. Тем не менее любая критика приказов фюрера была для него невозможна.

Давая после войны показания на процессе о государственной измене Гвидо Шмидта, Шушниг сообщил, что рассматривал июльское соглашение с Германией как отсрочку после своих неудачных попыток убедить три державы — участницы конференции в Стрезе гарантировать независимость Австрии. «Условия соглашения, — сказал он, — представляли собой предел уступок, на которые мы могли пойти в отношениях с Германией. Нормализация отношений между двумя странами делала возможной смягчение некоторых аспектов чрезвычайного положения, все еще существовавшего в Австрии, но основные шаги, такие как легализация национал-социалистической партии, были по-прежнему невозможны при условии сохранения Австрией свободы и независимости. Формулировки соглашения и его истолкование австрийским правительством в тот момент ясно давали понять, что его не следует рассматривать в качестве первого шага на пути к объединению с Германией. Именно по этому вопросу расходились австрийская и нацистская интерпретация соглашения».

Для Германии также не было причин рассматривать условия договора как подготовительные для объединения. В нем не предусматривалось положений о восстановлении нацистской партии, но для обеих сторон было ясно, что по духу соглашения лица, симпатизирующие идее Большой Германии, имеют нормальное демократическое право законными методами открыто пропагандировать свои цели.

Гитлер, признавая австрийскую независимость, не расставался с идеей конечного объединения. Отказ от нее был бы чрезмерным требованием для любого германского государственного деятеля, наделенного историческим чутьем. Тем не менее в 1936 году он стремился избежать дополнительных международных осложнений, и соглашение с Австрией было подписано без всяких задних мыслей. Его указания Леопольду и его приверженцам обеспечивали единственное решение, приемлемое для обеих сторон. Все же, как австрийский уроженец, он ощущал особые обязательства по отношению к происходящему в этой стране, и этому навязчивому стремлению было суждено омрачить результаты всей моей деятельности. Он рассматривал ограничения, наложенные на деятельность австрийских нацистов, как личное оскорбление.

Этого не был способен или не желал понять Шушниг. Он заявил на процессе Гвидо Шмидта: «На протяжении многих лет я был знаком с некоторыми из германских националистов и восхищался многими из их личных качеств, но в политическом плане я никому из них не доверял. Единственным исключением являлся Глайзе-Хорстенау, причем я верил его утверждению, что он не принадлежит к национал-социалистам, и в любом случае не допускал проявлений его политической самостоятельности». Вполне резонно задать вопрос: какая же из двух сторон подписала соглашение, будучи неискренней?

Как только соглашение было подписано, австрийское правительство объявило амнистию политическим заключенным. Количество подпавших под нее дает некоторое представление о масштабах применения полицейских методов, направленных на то, чтобы заставить молчать оппозицию. За шесть месяцев 1936 года на свободу было выпущено 15 583 человека и только сорок были оставлены для суда. В своих докладах Гитлеру я привлекал его внимание к тому, что это свидетельствует об искреннем стремлении австрийского правительства к мирному развитию отношений.

В октябре в отношениях Шушнига с хеймвером и его вооруженными формированиями произошел новый кризис. После смерти Дольфуса Штаремберг стремился создать для себя независимое положение. После запрета вооруженных формирований социалистов только хеймвер и армия оставались организациями, способными прибегнуть к оружию — в особенности после того, как соперник Штаремберга майор Фей был убран с поста начальника полиции. Хеймвер, таким образом, превратился в доминирующую политическую силу, а в 1935 году, как я уже упоминал, Штаремберг надеялся с помощью Муссолини занять, подобно адмиралу Хорти в Венгрии, положение регента.

Преувеличенная зависимость Штаремберга от Италии привела к конфликту с Шушнигом, который сам имел тесные контакты с Муссолини, но предпочитал ассоциироваться с западными державами вместо того, чтобы создавать рабскую копию фашистской системы. Внешнеполитическая ориентация хеймвера всегда казалась мне главным препятствием на пути Австрии к проведению более дружественной по отношению к Германии политики. Весной 1935 года я некоторое время надеялся на то, что коалиция между христианскими социалистами и сторонниками Большой Германии может стать противовесом политике хеймвера, в особенности потому, что мне было известно большое неудовольствие, с которым австрийский канцлер относился к усилению Штаремберга. Однако сам Штаремберг предпочел ответить на это усилением армии и включением в ее состав вооруженных формирований хеймвера в качестве резерва.

К тому же Штаремберг был легитимистом в том смысле, что стремился привлечь к себе круги, отстаивавшие необходимость реставрации монархии. Несмотря на это, монархисты относились к Шушнигу и Штарембергу с недоверием, и попытка Штаремберга в декабре 1935 года завязать тесные отношения с эрцгерцогом Отто никаких определенных результатов не дала. Ему удалось удержать при себе своих последователей-монархистов только путем отказа от планов установления регентства и признанием преимущественных прав дома Габсбургов. Когда его друг Бергер ушел с поста министра иностранных дел, Штаремберг постарался упрочить свое положение, потребовав для себя большего контроля в делах армии. Против этого возражал Шушниг, поскольку его планы ремилитаризации были рассчитаны на уменьшение влияния хеймвера, а не на его усиление. Весной 1936 года канцлер начал разоружение его формирований, почувствовав к тому времени, что достаточно укрепил свое положение, чтобы открыто противостоять Штарембергу. При изоляции Муссолини, последовавшей за войной в Абиссинии, и движении в направлении большего взаимопонимания с Германией, не говоря уже об июльском соглашении, Шушниг получил возможность полностью нейтрализовать Штаремберга. Князь предпринял последнюю попытку восстановить свое влияние в правительстве, но она была отвергнута Шушнигом, который решил окончательно распустить формирования хеймвера. Его приказ об этом вызвал совсем мало волнений. Страна в целом желала мирных отношений с Германией и верила, что именно на это направлена политика канцлера. Он совершенно точно в психологическом отношении выбрал момент для разрыва со Штарембергом, Феем и компанией.

Новые перестановки в кабинете произошли 3 ноября. По крайней мере со стороны казалось, что министров, известных своими сильными антигерманскими настроениями, заменили люди, с большей симпатией относившиеся к идее австро-германского сотрудничества. Новым министром безопасности был назначен герр фон Нойштедтер-Штюрмер, которого я характеризовал Гитлеру как человека с взглядами германского националиста. Я не был вполне уверен, что это соответствует действительности, но очень хотел привести доказательства верности Шушнига. Канцлер заверил меня, что полиции будут даны указания переменить отношение к тем, кто добивается объединения с Германией, но при этом просил объяснить Гитлеру, что для укрепления хороших отношений потребуется время. Глайзе-Хорстенау стал министром внутренних дел в предположении, что он использует свое влияние для установления более спокойной атмосферы.

Во второй половине ноября новый министр иностранных дел доктор Гвидо Шмидт нанес официальный визит в Германию. Я сам предложил этот шаг, чтобы предоставить ему возможность установить личные контакты с Гитлером и Нейратом и обсудить насущные экономические проблемы Австрии. Ее основной интерес заключался в оживлении туристической торговли, чего можно было достигнуть, если бы нехватка в Германии австрийских шиллингов была компенсирована увеличением экспорта. Я также известил Берлин о желании Шмидта еще больше улучшить отношения между двумя странами путем обмена дружественными декларациями. Он хотел выступить с похвалой достижений национал-социалистического режима и его вождя и надеялся, что Германия, в свою очередь, сделает аналогичное заявление в отношении австрийского канцлера. Я был уверен, что Шушниг ищет только удобного случая, чтобы публично выступить с дружественными комментариями, и предложил Нейрату предоставить Шмидту, после его беседы с Гитлером, возможность сделать заявление для австрийской прессы. Я рекомендовал такой текст: «В моей беседе с фюрером, которая касалась наших важнейших проблем, он с теплотой и одобрением отозвался об усилиях австрийского канцлера, направленных на улучшение внутреннего и внешнего положения Австрии. Он с особой благодарностью вспомнил о тех годах, когда канцлер Австрии сражался солдатом в рядах бывшей австро-венгерской армии за общие цели германских народов». Этот текст был одобрен Гитлером.

Я сопровождал Шмидта в Берлин, где он имел личную конфиденциальную беседу с Гитлером и Герингом и, как мне кажется, остался совершенно доволен. В ходе многочисленных празднеств и официальных обедов, которые все прошли в сердечной обстановке, он говорил с большинством министров и партийных деятелей и получил ясное представление об их отношении к мировой ситуации в целом и к проблемам Австрии в частности. Протокол, согласованный по результатам визита, опубликован не был. В нем содержались следующие положения:

a) Единый фронт обоих правительств направлен против угрозы, которую представляет для свободы и безопасности в Европе коммунизм.

b) Оба правительства согласны сотрудничать в центральноевропейских делах и обязуются не подписывать экономических соглашений с дунайскими странами без предварительных консультаций.

c) Реализация июльского соглашения: урегулирование статуса германских граждан в Австрии; взаимные культурные обмены и постепенное снятие ограничений печати с обеих сторон; решение проблемы австрийских эмигрантов в Германии; расширение коммерческих отношений и туристической торговли.

Нейрат добавил, что он сильно заинтересован в скорейшем включении в работу австрийского правительства сторонников Большой Германии, и заверил, что нацистской партии в Германии будут даны указания строго соблюдать условия соглашения.

Едва закончился визит Шмидта, как австрийский канцлер выступил в Клагенфурте с речью перед членами своего Отечественного фронта. У этого движения, сказал он, существует три потенциальных врага: коммунизм, которого не следует слишком опасаться, национал-социализм и пораженческие настроения в собственных рядах. Он заявил, что австрийский нацизм следует рассматривать как врага австрийского правительства и народа.

На следующий день я получил телеграмму от Нейрата с указанием выразить Шушнигу его изумление по поводу столь странных последствий вполне удовлетворительных результатов визита Шмидта. «Неужели канцлер действительно думает, что может продолжать свои безжалостные действия против национал-социализма в Австрии и при этом проводить общий с рейхом курс по вопросам, касающимся интересов германских народов?» Он добавил, что эта речь полностью исключает возможность его ответного визита в Вену.

В своем ответе Гитлеру я пытался выдвинуть правдоподобные объяснения резкому тону, выбранному канцлером, и объяснял, что на самом деле его речь была обращена ко всем тем сторонникам Большой Германии, которые не склонны признавать идею независимой Австрии. Шушниг выразил мне свое сожаление по поводу возникшего непонимания, а я известил Гитлера о том, что канцлеру совершенно определенно дано понять о возможности воплощения в жизнь ожидаемого развития наших отношений только при условии согласия между австрийским правительством и основной поддерживающей его силой, Отечественным фронтом, с одной стороны, и сторонниками Большой Германии — с другой. Я просил Шушнига не посчитать этот демарш вмешательством во внутренние дела Австрии, но отнестись к нему скорее в духе июньского соглашения. Общему делу будет нанесен урон, если рассматривать соглашение только как фасад, за которым будет продолжаться ограниченная узкими местными рамками австрийская политика. Шушниг отвечал, что полностью сознает историческую роль Австрии в рамках нового германского блока. Он был готов сделать необходимые выводы из изменившегося положения Австрии в послевоенном мире. Далее я продолжал говорить Гитлеру о своем беспокойстве по поводу непрекращающейся подпольной деятельности стоящей вне закона нацистской партии и о неудобствах, вызванных тем, что Леопольд, как видно из-за какого-то комплекса неполноценности, препятствует надежным людям умеренных взглядов занимать любые влиятельные должности.

Примерно в это время советник моего представительства князь цу Эрбах был переведен посланником в Афины. На смену ему мне прислали Фрейгера фон Штейна, бывшего до того советником в Праге. Он вскоре раскрылся как ярый нацист, при всяком удобном случае оказывавший поддержку членам австрийской партии и создававший для меня множество затруднений.

В этой связи интересно рассмотреть меморандум о деятельности Леопольда, который Штейн в этот период направил в германское министерство иностранных дел. Его содержание стало мне известно только после войны как часть собрания документов германского министерства иностранных дел, опубликованного в Лондоне Управлением по изданию официальных документов. В нем Штейн характеризует Леопольда в самых превосходных выражениях и упоминает, что рекомендовал его Шушнигу как надежного человека. По-видимому, Штейн сказал Шушнигу, что конфликт между церковью и государством в Германии трудноразрешим из– за антиклерикальных склонностей значительной части германского населения.

Это замечание показывает, что не только мои ближайшие сотрудники занимались, не информируя меня об этом, составлением независимых докладов для министерства иностранных дел, но даже проводили политику, диаметрально противоположную моей собственной. Эта интрига продолжалась до февраля 1938 года, причем, по всей видимости, с полного одобрения германского министерства иностранных дел, чьим чиновникам, как видно, претили мои прямые контакты с Гитлером. Тем не менее в их переписке со мной никогда не появлялось даже намека на расхождения между нами во мнениях по политическим вопросам.

Я часто касался страхов, испытываемых церковью по поводу угрозы, которую для нее представляло национал-социалистическое движение, и непрерывно привлекал внимание Гитлера к опасности проведения такой политики. Эта проблема была особенно важна для Австрии, поскольку Ватикан опасался, что католики в Австрии могли бы в результате объединения подвергнуться таким же притеснениям, как и в рейхе, хотя само по себе объединение и усилило бы христианский фронт в Большой Германии. Мне часто случалось обсуждать эту проблему с епископом доктором Алоизом Гудалом, руководителем германского религиозного фонда «Анима» в Риме. Уроженец Богемии, он уделял огромное внимание всей проблеме религиозных отношений в Австрии и Германии при нацистском режиме. В 1936 году он издал книгу{148} об основах национал-социализма, в которой осветил все аспекты этого вопроса. Одобряя усилия нацистского режима по нахождению новой основы для взаимоотношений капитала и труда и его резкое противодействие нигилистическим тенденциям большевизма, доктор Гудал в то же время выражал мнение, что оно может достичь успеха в своих устремлениях только при условии очищения его программы от всего находящегося в противоречии с теорией и практикой христианской этики.

Книга была опубликована в Австрии, и я по просьбе доктора Гудала презентовал Гитлеру ее первый экземпляр, снабженный дарственной надписью. Он принял книгу с благодарностью и пообещал с интересом прочесть. Более того, он распорядился о ее свободном ввозе в Германию, где, как я надеялся, она могла бы вызвать отрезвляющее действие. Геббельс и, самое главное, Борман отреагировали очень быстро. Они заявили Гитлеру, что книга может негативно повлиять на партию, и все мои старания убедить его в том, что открытое обсуждение этих проблем будет иметь чрезвычайно важное значение, сводились на нет простым предположением, что вызванные этим текстом дебаты могут угрожать партии. Доктор Гудал был горько разочарован, что его попытка разрешить противоречия, открыто их сформулировав, ни к чему не привела. Его критиковали за предположение, что в 1936 году еще было возможно какое-то изменение характера национал-социалистического режима, хотя даже сам папа в 1937 году в своей энциклике выражал надежду на возможность таких изменений. Для меня самого, принимая во внимание мое знание растущей оппозиционности австрийской католической иерархии по отношению к идее более тесных отношений с Германией, этот инцидент стал новым ударом.

Мой отчет Гитлеру о событиях 1936 года, написанный 12 января 1937 года, в значительной мере сводился к попытке показать австрийские проблемы в европейской перспективе. В очередной раз я повторял уже знакомые аргументы. Принципиальная задача Германии состоит в построении сильных позиций в Европе. Шушниг, сознавая, что его Отечественный фронт представляет собой лишь слабый инструмент для проведения независимой политики, заверил меня в конце года в том, что политические и моральные силы Австрии будут использованы для дела сохранения германскими народами их исторического положения в мире. Эта цель, настаивал я перед Гитлером, может быть достигнута только в рамках федеративных установлений, а не в результате централизованной системы, навязываемой из Берлина. Более того, Австрия является христианской и католической страной, а потому он не может ожидать в ней какого-либо энтузиазма по поводу идеи превращения ее народа в объект идеологических споров между церковью и государством, подобных тем, что непрерывно происходят в Германии. Если бы он только мог принять эти соображения к сведению, то было бы совсем не трудно изыскать конституционную форму для объединения Австрии с Германией. Единый фронт, образованный державами на конференции в Стрезе, разрушен итальянской авантюрой в Абиссинии, и возникшее в результате ослабление международной поддержки австрийской независимости должно, в конце концов, привести Австрию в германскую сферу притяжения. И вновь я в самых определенных выражениях подчеркивал необходимость мирного и эволюционного развития отношений между двумя странами.

Тем не менее казалось невозможным внушить австрийским нацистам, что июльское соглашение, подписанное Гитлером, обеспечивает наилучшие рамки для политики двух стран. С каждым новым увеличением мощи рейха они требовали действий. Они считали эволюционные методы слишком медленными и, что самое главное, не верили в желание Шушнига оказать им поддержку. Одна часть партии предпочитала сконцентрироваться на нелегальной деятельности, в то время как ее более умеренные элементы были согласны удовольствоваться борьбой за достижение целей объединения, руководствуясь условиями соглашения.

Здесь я коротко остановлюсь на свойствах человека, который внес такой большой вклад в дестабилизацию обстановки в Австрии. Во время Первой мировой войны Леопольд выслужился из рядовых благодаря своей замечательной храбрости. Образование он имел весьма ограниченное, а по характеру был упрям и догматичен — типичный не слишком умный унтер-офицер. После прихода к власти в Германии нацистской партии благодаря свободно избранному большинству Леопольд надеялся добиться такого же результата и в Австрии и громко настаивал на новых выборах. Один из старших чиновников ведомства австрийского канцлера, человек, испытывавший симпатии к идее Большой Германии, не раз говорил мне, что Леопольд всегда с ним советовался. Когда президенты палат австрийского парламента ушли в отставку, передав власть Дольфусу, этот чиновник рекомендовал Леопольду поддержать канцлера вместо того, чтобы продолжать с ним бороться. Дольфус явно намеревался установить авторитарный режим по германскому образцу. Это исключало возможность выборов, разбивая тем самым надежду Леопольда на приход таким путем к власти. Но Леопольд отказался прислушаться к голосу разума. Если бы он стал сотрудничать с Дольфусом, то вся история австро-германских отношений могла бы пойти совершенно другим путем.

Он оказался слишком упрям для того, чтобы усмотреть решение проблемы в контакте с более умеренными элементами своей партии. Его собственное положение было совсем неустойчивым, и он искал популярности, поддержав ее самое радикальное крыло. Некоторые члены партии, такие, как Ин дер Маур, Тавс и Райнер, имели в свое время репутацию умеренных, но не могли позволить себе выступить против радикалов из опасения лишиться плодов обретения власти в случае конечного объединения Австрии и Германии. Поэтому они склонялись к поддержке любых методов, которые, как казалось, могли бы привести к скорейшим результатам. Именно по этой причине я часто предлагал канцлеру позволить членам «Национальной оппозиции» занять ответственные посты в его корпоративном государстве, чтобы поощрить ее более умеренные элементы.

В феврале 1937 года я смог доложить Гитлеру о значительном шаге на пути к новому политическому рождению оппозиции. Шушниг принял решение о создании из семи членов оппозиции так называемого «Комитета семи» — для организации их сторонников и гарантирования им представительства в администрации. Председателем был назначен умеренный национал-социалист доктор Юри. После беседы с Шушнигом он заявил от имени комитета: «Мы признаем независимость Австрии, обещаем осуществлять свою деятельность в соответствии с конституцией 1934 года и законом, касающимся Отечественного фронта, и обязуемся не создавать никакой политической партии вне структуры этой организации». Это было хотя бы какое-то начало, однако я предупреждал Гитлера, что австрийскому канцлеру предстоит еще преодолеть значительные трудности, которые возникнут в рядах его сторонников.

Глава 22

Осложнение ситуации

Предварительные надежды. — Международные визиты. — Нейрат в Вене. — Австрийская полиция захватывает документы. — Неприятности в Пинкафельде. — Гитлер вызывает меня в Берлин. — Я выясняю отношения с фюрером. — Шушниг приносит извинения. — Инцидент с принцем из дома Габсбургов. — Осложнения в «Комитете семи». — Назначение Зейс-Инкварта. — Заседание смешанной комиссии. — Демонстрация в Вельсе. — Муссолини в Германии. — Охотничий рассказ. — Шмидт и Геринг. — Мой визит в Париж. — Шушниг становится неуступчивым. — Я запрещаю Леопольду посещать представительство. — Еще один налет полиции. — Кризис в вермахте

В течение некоторого времени в 1937 году казалось, что по всей Европе воцарился дух новой гармонии. Государственные деятели всех стран активно толковали о деле мира, а успех берлинской Олимпиады, казалось, указывал на то, что даже Третий рейх не склонен нарушать общую атмосферу неподобающими требованиями. 30 января, в годовщину своего прихода к власти, Гитлер объявил: «Период неожиданностей закончен, и первейшей целью становится укрепление мира». Дружественные международные связи получили мощный стимул от европейского участия в Парижской выставке, от Международного рабочего конгресса в Гамбурге и от коронации Георга VI в Лондоне. В последнем случае единственной диссонирующей нотой стал отказ Риббентропа согласиться с назначением главой германской делегации Нейрата. Он считал, что более подходящим представителем растущей мощи Германии станет фельдмаршал фон Бломберг. Риббентроп сделал совершенно ложные выводы из кризиса, связанного с отречением от престола Эдуарда VIII, которое — благодаря близким отношениям, которые у него якобы сложились с королем, — он посчитал за личное оскорбление. С все возрастающей настойчивостью он внушал Гитлеру свою уверенность в грядущем быстром упадке Британской империи и в том, что фюрер может навязывать Европе свою волю, не опасаясь вмешательства британского правительства. Гитлер уже тогда начинал с большим доверием относиться к докладам такого сорта, которые потворствовали его предвзятым намерениям, нежели к советам серьезных и компетентных специалистов. Это была его слабость, которая с годами становилась все более заметной.

В апреле Геринг нанес государственный визит в Рим. В своем ненасытном стремлении утвердиться на позиции «кронпринца» нацистского режима он собрал для себя посты премьер-министра Пруссии, министра авиации, государственного егермейстера, президента рейхстага и уполномоченного по четырехлетнему плану. Но всего этого ему было мало. Наиболее интересной сферой деятельности, которую обсуждали все кому не лень, но по-настоящему понимали очень немногие, была международная политика. Она предоставляла возможности для путешествий, развлечений и сбора зарубежных наград, и Геринг очень скоро глубоко запустил руку в эту шкатулку. Он уже посетил Варшаву, Белград и Будапешт, но пока еще не путался у меня под ногами в Австрии. Видимым поводом его визита в Рим стало обсуждение испанской гражданской войны, но его беседы с Муссолини, как сообщает в своей книге{149} переводчик Шмидт, скоро повернулись в сторону германо-итальянских отношений. Геринг заметил, что проблема аншлюса не может служить причиной конфликта между двумя странами. Тем не менее, вместо того чтобы констатировать стремление соблюдать условия июльского соглашения, он в первую очередь заявил: «Аншлюс необходим и будет проведен». Муссолини был, кажется, сильно удивлен такой откровенностью и попросил Шмидта повторить свой перевод еще и по-французски, хотя отлично понял уже немецкий оригинал. В ответ он только покачал головой. Между концентрацией его дивизий на перевале Бреннер и этим бессловесным жестом прошло два с половиной года. Гитлер, когда ему доложили об этом разговоре, без сомнения, сделал свои собственные выводы.

Утверждалось, и я думаю — справедливо, что санкции против Италии, на которых настаивала в Лиге Наций Великобритания, покончили бы с абиссинской авантюрой Муссолини. Более того, они бы послужили для Гитлера самым серьезным — не считая войны — предупреждением. Вмешательство Лаваля не только предотвратило введение санкций, но и было истолковано Гитлером как признак слабости, что спровоцировало для человека с его характером наихудшие последствия.

В мае доктор Шахт отправился в Париж для открытия на Всемирной выставке германского павильона. Там он произнес замечательную речь, в которой призывал к созданию схемы международной экономической безопасности как лучшей основы для обеспечения всеобщего мира. Мы с Шахтом состояли в дружеских отношениях, и я во время своих частых наездов из Вены в Берлин старался хотя бы раз позавтракать с ним в Рейхсбанке. Он был единственным трезво мыслящим человеком в правительстве и никогда не воздерживался от разговоров о своих сомнениях и проблемах. Перед его поездкой в Париж мы обсуждали общее направление его выступления, и я специально просил его завязать отношения с Леоном Блюмом и другими ведущими политическими фигурами Франции. Мы планировали возможность изобрести, совместно с французами, какие-то способы для контроля за ненасытными амбициями Гитлера. Мы верили, что если бы удалось найти согласованное решение колониальной проблемы и выработать способы доступа к сырью, то он мог бы в достаточной степени погрузиться в дела мировой экономики, чтобы изменить свою программу перевооружения.

Шахт часто говорил мне, что Гитлер разбирался в вопросах экономики на уровне ученика шестого класса. Когда Шахт пытался объяснить ему опасность инфляции, неотделимую от программы перевооружения, и упрашивал его держаться в предписанных финансовых рамках, Гитлер просто пожимал плечами. От Бломберга тоже не было никакой пользы, но когда мы беседовали с Фричем, Адамом, Клюге, Гинантом и другими ведущими генералами, то видели их серьезную озабоченность чересчур быстрым увеличением армии. Все они понимали, что вооруженные силы представляют собой единственный стабилизирующий фактор во внутреннем балансе сил в Германии. Большинство из них были моими старыми коллегами по военной службе и полностью соглашались со мной в том, что если Гитлер отважится пуститься в какие-либо неумеренные предприятия, то им следует оказывать на него сдерживающее влияние.

В то время когда по всем внешним признакам вероятность сохранения мира росла, намерения Гитлера, кажется, выкристаллизовывались в совершенно ином направлении. Спустя девять лет на Нюрнбергском процессе нам предстояло узнать о «Протоколе Хоссбаха», касавшемся секретного совещания Гитлера с Нейратом и главами трех родов войск, состоявшегося 5 ноября 1937 года. Тогда о войне впервые заговорили как о чем-то необходимом и неизбежном, и определились примерные сроки вооруженных вторжений в Австрию и Чехословакию. Я только что упомянул об одной из причин психологической трансформации, произошедшей с Гитлером. До определенного момента он опасался реакции западных держав на нарушение им статей Версальского договора. Но абиссинская авантюра Муссолини разрушила фасад демонстративного единства, достигнутого на конференции в Стрезе, а отношение итальянского лидера к Германии начало приобретать доброжелательный характер. Лига Наций доказала свою неспособность применить к Италии санкции в такой степени, чтобы отрезать ее от источников нефти, а вмешательство оси в испанский конфликт вызвало только беспомощное вето западных держав. Распад антинацистской коалиции побудил Гитлера занять еще более бескомпромиссную позицию в своей внешней политике.

Но я обогнал события и должен вернуться к австрийским делам.

В феврале я убедил Нейрата, вопреки его предыдущему нежеланию, ответить визитом на визит Гвидо Шмидта. Я предполагал, что добродушие и умеренные взгляды гитлеровского министра иностранных дел помогут значительно облегчить мою задачу в Австрии. К несчастью, результат оказался прямо противоположным. Австрийские нацисты решили отметить прибытие в Вену Нейрата массовой демонстрацией в поддержку аншлюса. 22 февраля, когда мы ехали с вокзала в представительство по Мариахилферштрассе, кортеж машин был неожиданно окружен тысячами мужчин и женщин всех возрастов, выкрикивавших «Heil Deutschland!» и «Heil Hitler!». Многочисленные полицейские и сотрудники сил безопасности совершенно потеряли контроль под толпой, и наши автомобили могли продвигаться только со скоростью пешехода. Тем не менее не произошло никаких инцидентов, а полиция, видимо, чувствовала, что присутствие официального гостя воспрещает обычное применение дубинок. Гвидо Шмидт сам находился в головном автомобиле, но канцлер, появившийся на вокзале, вернулся в свою резиденцию другим маршрутом. Он, однако, видел часть демонстрации и решил своевременно отомстить.

Одной из основных тем переговоров стал вопрос о реставрации Габсбургов, который уже некоторое время привлекал внимание общественности. Нейрат подчеркивал, что это внутреннее дело Австрии, но просил информировать германское правительство по всем пунктам, представляющим общий интерес в случае, если по этому вопросу будет принято определенное решение. Он говорил о тех значительных затруднениях, которые могут возникнуть, в особенности в Дунайских государствах, являвшихся когда-то частями Австро-Венгерской империи, в том случае, если в Австрии вновь воцарятся Габсбурги. Шушниг отметил, что правящий дом по-прежнему пользуется в Австрии значительной поддержкой и что возврат к монархии может оказаться хорошим средством снижения внутренней напряженности, на что Нейрат определенно ответил, что Германия не может одобрить решение, которое, по его мнению, станет для Австрии катастрофой. Чехословакия и Югославия будут рассматривать такое развитие событий как возможную угрозу для себя, а это может втянуть Германию в конфликт, совершенно ей ненужный. Шушниг не пожелал дать обещание согласовать этот вопрос с Германией, но выразил готовность проконсультироваться по этому поводу с германским правительством. Это, однако, оказалось единственным расхождением во мнениях между двумя государственными деятелями, и переговоры в целом прошли успешно.

Затем произошел инцидент, который свел к нулю главный результат визита. За несколько часов до планировавшегося отъезда Нейрата меня информировали, что все улицы, ведущие к вокзалу, перекрыты полицией и переполнены тысячами сторонников хеймвера. Шушниг решил показать Нейрату, что в Вене, кроме нацистов и приверженцев Большой Германии, есть еще и другие граждане. Отечественному фронту было приказано устроить шествие en masse{150}, а полиция получила указания разделаться с любыми прогерманскими демонстрациями. Сложилась крайне неприятная ситуация, и казалось более чем вероятным, что соперничающие демонстрации закончатся буйством. Это не только уничтожило бы все плоды моей деятельности в Австрии, но могло привести к непредсказуемым последствиям для австро-германских отношений. Поэтому я предложил Нейрату отправиться в путь со станции, находящейся за пределами Вены, избежав следования по официальному маршруту. Пойти на это он отказался. По его мнению, такое поведение создало бы видимость уступки политическому давлению, и он не желал покидать Вену через черный ход. Мне крайне не понравились как упрямство Нейрата, так и театрализованное представление, устроенное Шушнигом. Так или иначе, мы поехали на вокзал через громадные бушующие толпы, выкрикивавшие «Heil Oesterreich!», «Heil Schuschnigg!» и «Nieder mit Hitler!»{151}. К счастью, произошло только несколько незначительных инцидентов. Шушниг казался вполне довольным результатами своих действий, а мне оставалось только размышлять над возможными последствиями.

Две недели спустя я лично отправился в Берлин, чтобы обсудить европейскую ситуацию в целом, как она виделась с моего выгодного наблюдательного пункта в Вене. Я чувствовал, что решение Великобритании о перевооружении и создаваемая Муссолини угроза ее положению в Средиземноморье должны были повлечь за собой попытки ослабить ось Берлин — Рим. Австрия казалась удобной точкой для оказания давления, поскольку значительная часть австрийского общества была склонна поддержать присоединение страны к Малой Антанте Дунайских государств при условии обещания гарантий со стороны Великобритании и Франции.

Я указал Гитлеру, что единственным способом укрепления германской позиции является поддержка режима Шушнига вне зависимости от того, нравится он нам или нет. Шушниг решил прийти к какому-то соглашению со сторонниками идеи Большой Германии. Поэтому в германских интересах было облегчить ему эту задачу, умерить накал критики Австрии в германской прессе и прекратить раздражать австрийского канцлера своими булавочными уколами. Запрещенной австрийской нацистской партии следует еще раз приказать смотреть на проблему аншлюса как на внутреннее дело Австрии и прекратить деятельность, которая может только осложнить международное положение Германии. В то же время сама Германия должна предпринять решительные шаги по укреплению коммерческих связей с Австрией.

Мои усилия по обузданию австрийских нацистов почти не давали результатов. В мае австрийская полиция провела набег на их подпольную штаб-квартиру в Вене и обнаружила значительное количество компрометирующих документов. Среди захваченных бумаг оказались доказательства контактов между германскими и австрийскими нацистами и финансирования подпольных организаций, а также пропагандистские материалы, направленные против австрийского правительства и отдельных членов кабинета. Хотя правительство Австрии не заявило официального протеста, я отправил Гитлеру полный отчет об этих самочинных действиях его сторонников.

Совершенно незначительный инцидент, кажется, еще более усугубил ситуацию. 1 мая, которое стало в Германии официальным праздником, германским гражданам в Австрии разрешалось вывешивать национальные флаги — право, предоставленное им июльским соглашением. В Пинкафельде, маленьком городке в Штирии, молодой лейтенант австрийской армии, дежуривший по гарнизону, обратил внимание на германский флаг, вывешенный в чердачном окне одного из небольших домов. Этот офицер, подозревавшийся в пронацистских симпатиях, был только что переведен в Пинкафельд из более крупного гарнизона с предупреждением, что будет подвергнут взысканию, если против него будут получены новые свидетельства. Поэтому он, стремясь себя обезопасить, послал унтер-офицера с двумя солдатами этот флаг снять, что они моментально и исполнили, вломившись в дом.

Всего через несколько часов я получил от германской колонии крайне энергичный протест по поводу оскорбления флага. Я опасался самого худшего. Дело в том, что это был не первый случай, когда мне пришлось столкнуться с чем-либо подобным. В 1914 году в Тампико мексиканская толпа сорвала американский флаг. Этот инцидент так воспламенил общественное мнение в Соединенных Штатах, что президент Вильсон объявил Мексике войну. То, что показалось правильным Вильсону, вполне могло показаться таковым и Гитлеру, и я тотчас же отправил телеграмму с сообщением, что занимаюсь расследованием злополучного инцидента и потребую от австрийского правительства сатисфакции, добавив, однако, что этот случай объясняется, по всей видимости, простым недоразумением. Но «Auslandsorganisation» герра Боле уже вступила в дело и отправила Гитлеру весьма красочный отчет о происшествии.

На следующий день я получил срочное указание явиться в Берлин для личного доклада Гитлеру. Я приехал в тот же вечер и немедленно отправился в рейхсканцелярию. Однако, не будучи принят Гитлером в тот день, я поехал к Нейрату и рассказал ему об инциденте, изложив свои опасения по поводу его возможных последствий. Я просил его организовать мне встречу с Гитлером раньше, чем будет принято какое-либо решение, но его вмешательство, как видно, осталось без последствий. На следующий день я снова не был принят, ввиду чего передал Гитлеру записку, в которой говорилось: «Вы приказали мне 2 мая явиться в Берлин для обсуждения злосчастного инцидента в Пинкафельде. В настоящий момент я уже два дня ожидаю приема, чтобы представить свой отчет и предложить пути урегулирования этого вопроса. Поскольку Вы отказываетесь встретиться со мной, то я могу только предположить, что как посланник в Вене я лишился Вашего доверия, вследствие чего прошу Вас немедленно принять мою отставку».

Через двадцать минут после передачи этой записки со специальным посыльным я получил из канцелярии телефонный звонок с извещением, что Гитлер желает немедленно меня видеть. Когда я встретился с ним, он расхаживал по старым апартаментам Бисмарка с лицом, налитым кровью. «Просто возмутительно! — кричал он. — Эти люди не в состоянии достойно обращаться с Германией. Волочить по грязи наш флаг — это уж слишком!» С этих слов он начал против Австрии ругательскую тираду, которую я не пытался прерывать. В соответствии со своей обычной практикой я дал ему возможность сперва излить свою злобу и примерно за полчаса не произнес ни слова. Потом я начал говорить.

«В июле 1934 года мы с вами в письменном виде зафиксировали наше обоюдное согласие по вопросу о том, что к объединению двух германских народов можно идти только эволюционными методами. Через девять месяцев после этого вы подписали на этот счет соглашение с Австрией — соглашение, в котором были заложены особые процедуры для разрешения конфликтов. Инцидент с флагом произошел из-за безрассудства какого-то лейтенанта. Его наверняка нельзя приписать действиям каких бы то ни было высших властей. Его можно моментально, без малейших затруднений урегулировать. Однако если вы хотите использовать его как повод для принятия против Австрии строгих мер, то я позволю себе напомнить, что такие действия будут нарушением нашего личного соглашения. Германский вопрос в целом слишком часто в ходе истории приводил к братоубийству и впредь никогда более не должен послужить причиной пролития хотя бы одной капли крови. Если вам угодно найти себе представителя, который сам будет организовывать инциденты с флагами и усугублять обстановку до такой степени, что вы сочтете необходимым вторгнуться в Австрию, — что ж, вы, без сомнения, найдете сколько угодно идиотов, готовых взяться за такую работу. Но я, безусловно, не согласен участвовать в подобных делах, а потому вы можете считать мой пост вакантным и заполнить его по своему усмотрению».

Он с изумлением выслушал все сказанное мной, после чего наша беседа продолжилась в совершенно другом ключе. Теперь, когда его ярость утихла, я почувствовал, что он стал более восприимчив к разумным аргументам. Когда мы встали, заканчивая разговор, он сказал мне: «Вы совершенно правы. Пожалуйста, возвращайтесь в Вену и разберитесь с этим делом в соответствии с вашими предложениями». Я чувствовал себя обессиленным, но и значительно успокоенным.

На следующий день я уже вернулся в Вену и имел аудиенцию у Шушнига. Он немедленно согласился на мое предложение об отправке в германское министерство иностранных дел ноты с извинениями и издании подобающего заявления для печати. Вопрос был исчерпан за десять минут.

Вскоре после этого мне пришлось снова разбираться с аналогичным инцидентом. В витрине германского агентства путешествий на углу Кернтнерштрассе обычная выставка рекламных брошюр была дополнена несколькими публикациями с фотографиями Гитлера. Однажды вечером младший из двух братьев Гогенбергов, сыновей эрцгерцога Франца-Фердинанда, убитого в Сараеве, прогуливался по улице несколько «подшофе». Видимо, он посчитал выставку фотографий Гитлера для себя оскорбительной, а потому тростью расколотил стекло витрины. В среде австрийских нацистов снова раздались ужасные вопли. Для их пропаганды едва ли могла подвернуться лучшая тема, чем нападки на заметного представителя дома Габсбургов. Однако семейство молодого человека известило меня о своем глубочайшем сожалении по поводу инцидента, и я решил уладить вопрос, если возможно, без обращения к австрийскому правительству. На этот раз Гитлер продемонстрировал большую терпимость, все еще находясь, как видно, под впечатлением моих возражений после дела в Пинкафельде. Он согласился с тем, что мне следует лично поговорить с молодым принцем. Посещение представительства едва ли могло быть для него приятным, но я при посредстве друзей дал знать, что беседа, насколько это возможно, будет для него безболезненной. Когда он прибыл, мы поговорили о погоде, о Вене и об общих знакомых, но не помянули ни единым словом о происшествии. В конце, вставая, чтобы проводить его до дверей, я сказал ему о своей уверенности в том, что он одобрит, если я выражу Гитлеру его сожаление по поводу учиненной им выходки, достойной студента-первокурсника. На это он с готовностью согласился, добавив, что чрезвычайно рад улаживанию вопроса, который тяготил его больше, чем предстоящее посещение зубного врача. Спустя годы, во время войны, его отправили в концентрационный лагерь Дахау. В 1944 году, после неоднократных ходатайств перед Гиммлером, мне удалось добиться его освобождения.

После формирования Шушнигом «Комитета семи» у меня появилась возможность уделять некоторое внимание заметным личностям, которые поддерживали в Австрии идею аншлюса. С моей точки зрения, в этом смысле какую-либо ценность представляла группа из шести или семи человек, державшихся в стороне от запрещенной нацистской партии и ее лидера Леопольда. Ведущим среди них был профессор Менгин, ректор университета и человек, пользовавшийся доверием Шушнига. За ним следовали доктор Юри, пожилой человек весьма твердого характера, доктор Зейс-Инкварт, адвокат противоречивых политических убеждений и рьяный католик, и Рейнтхаллер, хорошо известный в сельскохозяйственных кругах и чуждый всякому политическому экстремизму. Все эти люди были мне лично знакомы. В их группу входили также молодой доктор по фамилии Райнер и доктор Мюэльманн, близкий личный друг двух сестер Геринга фрау Губер и фрау Ригеле.

В январе я раздобыл копию циркуляра, разосланного Леопольдом своим партийным товарищам, в котором он рекомендовал им воздерживаться от незаконной деятельности, но одновременно предписывал всем членам партии быть готовыми принять участие в борьбе, как только Гитлер скажет свое слово. Мне было ясно, что его надежде на скорую отмену Шушнигом запрета нацистской партии не суждено сбыться еще некоторое время. Его приказ партийцам пребывать в готовности мог означать только, что они вскоре снова приступят к активным действиям. Я решил сделать все возможное, чтобы этому воспрепятствовать.

С другой стороны, Шушниг почти ничем не обнадеживал членов «Комитета семи», если не считать его предложения составить список лиц, подходящих для назначения на должности в государственном аппарате. Казалось, канцлер полагал, что выполнил свою часть июльского соглашения, посадив в министерство иностранных дел Гвидо Шмидта и назначив Глайзе-Хорстенау министром без портфеля. Немногие умеренные члены комитета были по-прежнему лишены всякого влияния на события, а Леопольд не мог терпеть их. Поэтому он попытался, внедряя своих сторонников в штаб-квартиру комитета на Тейнфальтштрассе, превратить ее в центр нелегальной деятельности партии. Австрийским полицейским было хорошо известно об этом ходе, но попыток закрыть контору они не предпринимали, поскольку так для них было значительно удобнее следить за подпольной деятельностью партии.

В июне меня посетил профессор Менгин, выразивший свое неудовлетворение работой комитета, и я настоятельно рекомендовал ему выйти из его состава, если он не хочет, чтобы его заклеймили как нациста. Тем временем Шушниг решился произвести в правительстве по крайней мере одну малозначительную перестановку, имея в виду подготовку к включению в Отечественный фронт подходящих посторонних деятелей. Он предложил Зейс-Инкварту войти в состав кабинета в ранге государственного секретаря, чтобы предоставить ему возможность служить посредником между правительством и оппозицией. Это назначение встретило сильнейшее противодействие со стороны Леопольда, поскольку Зейс-Инкварт не был нацистом. Последний, в свою очередь, планировал организовать из более умеренных сторонников Большой Германии группу, оппозиционную нацистам Леопольда, ориентируясь при этом в основном на сельских жителей, преданных Рейнтхаллеру.

Все австрийцы, знакомые с Зейс-Инквартом, считали его человеком совестливым, осмотрительным, терпимым и не склонным ко всякого рода сумасшедшим авантюрам. Несмотря на убеждение, что воссоединение германских народов является желательным идеалом, он признавал необходимость поддержания австрийской независимости. Если бы Шушниг решил оказать Зейс-Инкварту доверие, все могло бы обернуться к лучшему. Однако на деле он не получил свободы действий, и руки у Леопольда были развязаны. Жалобы на то, что Шушниг даже не пытается выполнить условия июльского соглашения, стали все более настойчивыми. Пока я, чтобы попытаться прояснить ситуацию, рассматривал возможность еще раз свести вместе австрийских и германских государственных деятелей, Гитлер, в очевидной попытке утихомирить австрийских нацистов, послал в Австрию одного из своих заместителей по фамилии Кепплер. Читатели вспомнят о нем как об участнике знаменитого завтрака в доме барона фон Шредера в 1933 году в Кельне. В Австрии Кепплер, кажется, предоставил слишком много свободы радикальному крылу партии, хотя на время жалобы австрийского правительства по поводу их нелегальной деятельности и прекратились. Возможно, будет интересно отметить, что в пространном письме, отправленном Леопольдом Гитлеру 22 августа 1937 года, он расписывал меня как злейшего врага австрийского национал-социализма и требовал моего отзыва.

В течение всего этого года план включения в структуры правительства членов оппозиции практически не выполнялся. «Комитет семи» утопил себя в океане бумаг, а радикальные элементы запрещенной нацистской партии черпали силу в медлительности Шушнига. Они засыпали партию в Германии непрерывным потоком жалоб и требований заступничества, однако Шушниг не предпринимал никаких попыток смягчить их неудовольствие, пойдя на ожидавшиеся от него уступки. Я несколько раз пытался вывести его из этого пассивного состояния. В конце мая в беседе с ним я подчеркивал прогрессирующее ухудшение положения. Все возрастающее количество инцидентов, а также тот факт, что для выполнения июльского соглашения почти ничего не предпринималось, должны были вызывать у Гитлера сомнения в целесообразности удерживать в Австрии посла по особым поручениям. Почти всякий инцидент мог привести к ситуации, чреватой непредсказуемыми последствиями, и, хотя Гитлер всерьез стремился поддерживать мирные отношения, он должен был тем не менее настаивать на выполнении австрийским правительством своих обязательств.

Шушниг отвечал, что вполне сознает серьезность ситуации. Он считает, что отсутствие прогресса в укреплении дружественных отношений с Германией объясняется в значительной степени действиями членов запрещенной австрийской нацистской партии и реакцией Отечественного фронта. Он упомянул также негативное воздействие мер, предпринимаемых в Германии против церкви, и сказал, что Леопольд, принятый Гитлером и Герингом, получил одобрение своей агрессивной тактики. Это обвинение я отверг, указав на полученные мной личные заверения Гитлера в том, что любое нарушение июльского соглашения идет вразрез с его желаниями. Если австрийское правительство способно точно указать обстоятельства какого-либо вмешательства со стороны Германии, то я могу рекомендовать, какие шаги следует предпринять по этому поводу. Принципиальное недовольство Шушнига объяснялось тем, что всякий член оппозиции, получивший министерский пост, тем самым переставал рассматриваться оппозицией в качестве надежного представителя.

Комиссия, образованная в соответствии с июльским соглашением, собралась на первое заседание в Вене в июле 1937 года. Германскую делегацию возглавлял герр фон Вайцзеккер. Я надеялся, что австрийской делегацией будет руководить герр Хоффингер, начальник германского отдела министерства иностранных дел, опытный и склонный к компромиссам чиновник, но Шушниг предпочел назначить доктора Хорнбостеля, на которого можно было положиться в том, что он не пойдет ни на малейшие уступки.

Переговоры стали испытанием терпения сторон. Главное затруднение вытекало из нашего желания распространить амнистию, предусмотренную июльским соглашением, на тех австрийских нацистов, которые бежали в Германию. Я сам придавал этому огромное значение, поскольку беглецы сформировали в своей среде «Австрийский легион», что вызывало постоянную тревогу. Они непрерывно оказывали давление на Гитлера и других партийных вождей с целью добиться аншлюса Австрии силовым путем и с помощью своих коллег, оставшихся в стране, бесконечно вмешивались в австрийские внутренние дела. В конце концов по этому вопросу было достигнуто соглашение вопреки резкой оппозиции Хорнбостеля, преодоленной самим Шушнигом. В результате продолжительной беседы с канцлером Вайцзеккер пришел к выводу, что хотя Шушниг и не является настоящим противником включения сторонников Большой Германии в правительство, но согласен действовать в этом вопросе только с очень большой осторожностью и не прежде, чем упрочит свое положение. Тем не менее Зейс-Инкварт, по всей видимости, сумел до некоторой степени заслужить доверие Шушнига, и по завершении конференции я смог сообщить Гитлеру, что, хотя Шушниг по-прежнему не готов разрешить восстановление в Австрии нацистской партии, он не станет запрещать в стране обсуждение идеологии национал-социализма. Отечественный фронт также проявил значительно большую терпимость в вопросе принятия в свои ряды представителей оппозиции. Я вновь очень просил Гитлера предоставить Зейс-Инкварту все условия и проследить за тем, чтобы австрийские нацисты оказывали ему поддержку вместо непрерывных попыток саботировать его деятельность.

В июле отношения между двумя государствами ухудшились после демонстрации, произошедшей в Вельсе во время парада отставных военнослужащих обеих стран. Эти демонстрации были запрещены уже в течение ряда лет, но австрийское правительство, видимо, не видело особого вреда в их возрождении, поскольку большинство людей, принимавших в них участие, принадлежали к старшему возрасту и не имели сильных политических пристрастий. Я получил приглашение присутствовать на параде и был восхищен энтузиазмом, проявлявшимся большой толпой зрителей при виде марширующих мимо трибун представителей прославленных германских и австрийских полков. Однако мероприятие, задуманное как не связанный с политикой митинг, приобрело совершенно иной характер, когда военный оркестр заиграл австрийский национальный гимн. Громадная толпа запела «Deutschland, Deutschland uber alles»{152} — мелодии гимнов совпадали, — и я видел, что все представители австрийского правительства были потрясены этой превратившейся в политическую демонстрацией. Свою собственную речь я, насколько было возможно, сократил, извинившись тем, что меня ожидают в Мюнхене на торжественном открытии Академии искусств и я должен немедленно ехать, потому что ухудшающаяся погода угрожает моему перелету. Гитлер также присутствовал на церемонии в Мюнхене и, здороваясь со мной, пребывал в ярости. «Что там происходит в Вельсе? — вопрошал он. — Там на наших людей натравили полицию с карабинами. Это позор!» Я не мог ничего ответить и только заверил его, что, пока я там находился, все проходило гладко. По– видимому, австрийская полиция в какой-то момент решила, что толпа выходит из-под контроля, и ее попытка рассеять демонстрантов привела к потасовке. Почти не возникало сомнения в том, что нацисты Леопольда приложили руку к демонстрации, а затем послали Гитлеру сильно преувеличенный отчет о событиях. С другой стороны, вся толпа не состояла из одних только нацистов, и энтузиазм, проявленный в отношении германских участников парада, был самый искренний, как бы неприятно это ни показалось австрийскому правительству. В общем и целом, инцидент имел самые плачевные последствия, что привело к ожесточению позиций обеих сторон, которое впоследствии, к сожалению, только увеличивалось.

Общее положение в Европе за лето 1937 года изменилось незначительно. Но австрийское правительство должно было ясно понять, что Муссолини стал весьма ненадежной опорой для любых политических шагов Австрии, направленных против Германии. 25 сентября дуче в сопровождении графа Чиано{153} прибыл с официальным визитом в Германию. В Мюнхене он имел продолжительную беседу с Гитлером и — к тайному удовольствию огромного множества людей — произвел фюрера в почетные капралы фашистской милиции. Можно было считать, что Гитлер, никогда не выслужившийся в германской армии выше чина ефрейтора, заработал, наконец, продвижение по службе. Потом последовала длинная серия официальных визитов в Рур и посещение осенних маневров в Мекленбурге. По приглашению моего старинного друга генерал-полковника фон Фрича я присутствовал на заключительном этапе этих маневров и был свидетелем того, как он делал для фюрера и дуче обзор их результатов. Контраст между двумя лидерами был чрезвычайно заметен. Муссолини, со своей резко очерченной римской головой, могучим лбом и волевой челюстью, значительно больше подходил на роль Цезаря, чем его странно подавленный и бесхарактерный партнер. Когда Фрич суммировал способности новой армии и предупредил об опасности переоценки ее все еще не проверенной на деле силы и о невозможности выполнения ею военных действий на два фронта, Гитлер только ухмылялся, а Муссолини выразительно кивал в знак согласия. Мне показалось, что в этом новом дружеском партнерстве сильный характер Муссолини вполне может быть доминирующей стороной и оказать хорошее влияние на неустойчивый темперамент Гитлера.

Другим гостем на маневрах был лорд Лондондерри, который по приглашению Геринга задержался еще на несколько дней, чтобы принять участие в охоте на оленей и зубров в Дарссе, правительственной охотничьей резиденции на берегу Балтийского моря. Геринг спросил, нет ли у меня желания сопровождать нашего английского гостя, и я тотчас же согласился. Я всегда считал, что охота и длинные вечера вокруг открытого огня предоставляют великолепную возможность для завязывания истинных человеческих связей, столь трудных в условиях формальностей дипломатического существования. Лорд Лондондерри был по-настоящему заинтересован в получении истинной картины положения в новой Германии и находился под сильнейшим впечатлением от демонстрации ее военной мощи.

Я объяснил ему, что лучшим способом решения непосредственных проблем являются прямые переговоры с Гитлером. Преувеличенный национализм нацистской партии лишится ветра в несущих его вперед парусах при условии, что будут разорваны последние путы, наложенные Версальским договором. Если это будет исполнено, сказал я, то у меня почти исчезнет страх перед будущим, и добавил, что, по моему мнению, новая дружба Гитлера с дуче может оказать на фюрера отрезвляющее воздействие. «До тех пор, пока поколение, прошедшее через Первую мировую войну, имеет хоть какое-то влияние на ход событий, второго взрыва не произойдет», — заверил я его. И таково, действительно, было мое твердое убеждение. Лорд Лондондерри с доверием отнесся к моим утверждениям, и для меня было исключительным удовольствием говорить с таким благородным и искренним человеком. Он являл собой законченный тип аристократа довоенной эпохи. Насколько проще могло бы стать решение международных проблем, если бы реальная власть во всех странах находилась в руках таких людей, которые все вместе составляли бы некое всемирное семейство.

До окончания его визита произошел забавный случай. Геринг приложил громадные усилия, чтобы возродить породу зубров, которые некогда бродили по всей Северной Европе, и содержал в полусвободном состоянии стадо этих животных при своем охотничьем домике в Каринхалле. Он очень любил похваляться перед гостями, что наконец-то может предоставить им возможность пострелять дичь, которая требует от охотника умения и личного мужества. Лорд Лондондерри с великим энтузиазмом отнесся к идее охоты на бизона. Он не знал, что в Дарссе зубров нет, как не знал и того, что Геринг, чтобы восполнить этот недостаток, приказал доставить из Каринхалля подходящего быка. В Каринхалле главный егерь не видел смысла посылать на убой английскому лорду одного из своих немногочисленных здоровых и сильных зверей и велел отправить никчемное животное, которое, по его мнению, вполне годилось для этой цели. Главный егерь в Дарссе выпустил его в часть леса, окруженную кольцом загонщиков, и, хотя и заметил негодное состояние зубра, в красках рассказал лорду Лондондерри, что удалось обложить великолепное животное, которое обеспечит ему на следующий день замечательную охоту.

В четыре часа утра в охотничий домик ворвался взволнованный посыльный с известием, что зверь вырвался, предварительно напав на одного из загонщиков, и после нескольких часов погони по следу они его потеряли. Лорд Лондондерри был страшно разочарован, но его удалось задобрить, предложив ему первоклассного оленя. Он так никогда и не узнал, что все усилия главного егеря в течение ночи обнаружить зубра на ногах ни к чему не привели, поскольку зверь просто упал на землю и издох из-за лишений, перенесенных при перевозке. От отчаяния главный егерь попросту выдумал подобающую историю. Я уверен, что лорд Лондондерри был бы весьма удивлен, узнав, что Третий рейх довел свои театрализованные представления даже до глубины лесов Северной Европы.

Гвидо Шмидт продолжал получать известное удовольствие от игры на своих лондонских и парижских связях, но настроения в этих двух странах уже претерпели значительные изменения. Месье Дельбо, французский министр иностранных дел, даже высказал мнение, что последний шанс на спасение Австрии лежит в ее объединении с Германией. Геринг пригласил Шмидта в Берлин на охотничью выставку. Во время визита Шмидту показали карту Европы, на которой отсутствовала граница с Австрией, — для хороших охотников не существует границ, объяснил ему с улыбкой Геринг. Какое бы впечатление ни произвел этот инцидент, визит положил начало долгой переписке между этими людьми, которая была впервые обнародована только после войны, когда Шмидт был судим за государственную измену. Однако эта переписка представляет определенный исторический интерес именно в контексте тогдашних событий.

В своем первом письме, датированном 29 января 1937 года, Шмидт жалуется на некие слова, сказанные Герингом во время своего государственного визита в Италию австрийскому посланнику в Риме. Очевидно, он высказал мнение, что «saboteurs»{154} стремятся ликвидировать июльское соглашение. Шмидт отвергал это обвинение и привлекал внимание к положительным усилиям австрийского правительства. Из ответа Геринга, выдержанного в весьма дружеском тоне, явствовало, что он стремился завоевать доверие Шмидта. Геринг подчеркивал, что германское правительство решило сотрудничать с австрийским канцлером и позаботиться о том, чтобы причины возможных разногласий были устранены. Он пишет об эволюционных методах объединения и о праве Австрии на независимость.

Шмидт был готов следовать этим предложениям, но Шушниг не проявил к ним особого интереса. Ничего больше не происходило до конца июня, когда Геринг пригласил Шмидта приехать к нему еще раз. Но прошло еще два месяца, прежде чем Шмидт наконец появился в Каринхалле. Тем временем в международных делах произошли изменения, и Гитлер стал более неуступчивым. Шмидт предложил, что будет всего лучше, если Геринг обсудит все вопросы с Шушнигом, а сам он организует для этой цели охоту. Письмо Геринга от 11 ноября гораздо резче по тону и определенно указывает на то, что подобное приглашение может быть принято только при условии, если от визита можно будет ожидать конкретных результатов. Дружественные отношения между двумя странами, писал он, могут основываться только на тесном взаимодействии в проведении общей германской политики, интеграции вооруженных сил, заключении торгового договора и оформлении финансового и таможенного союза. Он также дает ясно понять, что эти предложения одобрены Гитлером. Это письмо Геринга являлось вполне определенным avis au lecteur{155}, и мне совершенно непонятно, как могли Шушниг и Шмидт утверждать в Нюрнберге, что требования, выдвинутые Гитлером через два с половиной месяца во время его встречи с Шушнигом в Берхтесгадене, явились для них полной неожиданностью. Все, что он тогда потребовал, уже было перечислено в письме Геринга от 11 ноября 1937 года.

После международной охотничьей выставки в Берлине я на короткое время заехал в Париж, где Всемирная выставка предоставила мне удобную возможность вести политические беседы, не привлекая своим присутствием чрезмерного внимания. Я встретился с премьер-министром месье Шотаном, а также с месье Рейно, Бонне, Пьетри, Даладье и другими ведущими деятелями. Особую важность я придавал беседе по австрийскому вопросу с лидером социалистов месье Леоном Блюмом. В тот момент он не занимал никакого министерского поста, но его партия служила одной из главных опор правительства. Я был вынужден сохранять наше свидание в тайне, чтобы не позволить нацистам извлечь политическую выгоду из моей встречи с человеком, являвшимся одним из главных объектов их антисемитской пропаганды.

Месье Блюм принял меня в отделанной со вкусом квартире и с большим интересом выслушал то, что я имел ему сообщить. Я просил его передать своим партийным коллегам, что автономная Австрия в составе общегерманской федерации станет шагом вперед на пути к европейскому объединению, создание которого являлось целью самих социалистов. Если в конце концов в отношении Австрии и Германии произойдет отказ от политики Ришелье «разделяй и властвуй», то этот шаг будет сторицей оплачен улучшением отношений между Францией и Германией, что является непременным условием достижения европейского мира и безопасности. Только таким путем Германия получит возможность возвратиться к своей традиционной роли в Центральной Европе и превратиться в бастион на пути наступающего на запад коммунизма. Поэтому, говорил я ему, я буду чрезвычайно благодарен, если Франция сможет отказаться от своего отрицательного отношения ко всяким изменениям в статусе Австрии и благосклонно отнесется к эволюционному развитию отношений этой страны с Германией. Блюм не мог дать никаких гарантий, но пообещал обсудить вопрос с членами своей партии и различными министрами.

Почти все, с кем я говорил, выражали мнение о необходимости выработки каких-либо эволюционных методов для решения проблемы австро-германских отношений. Министр финансов месье Бонне продемонстрировал совершенное понимание моей деятельности в Австрии, а когда он организовал мою встречу с месье Шотаном, я выяснил, что премьер-министр вполне готов к обсуждению нового подхода к проблемам Центральной Европы. Кроме того, он выразил надежду, что Франция и Германия в целях укрепления мира в Европе смогут достичь общего урегулирования своих отношений. Я отослал Гитлеру и Нейрату пространный доклад, в котором доказывал, что именно теперь настал момент для переговоров с французами, причем у меня были все основания надеяться, что мое предложение будет принято. К несчастью, по возвращении в Вену я выяснил, что Шушниг отреагировал на мой визит в Париж крайне желчно.

В ноябре Шушниг принял решение прекратить прием в Отечественный фронт новых членов, тем самым в известной степени положив конец политике поисков взаимопонимания с оппозицией. Борьба двух лагерей вспыхнула с новой силой, а талант Леопольда к смутьянству принял новые и оригинальные формы. Однажды утром советник представительства Фрейгер фон Штейн показал мне письмо, полученное им из штаб-квартиры запрещенной нацистской партии, в котором утверждалось, будто бы я рекомендовал начальнику австрийской полиции внимательно следить за Штейном. Как я уже отмечал выше, и взгляды Штейна, и сама его личность мне не слишком нравились, однако я не мог допустить, чтобы такие обвинения прошли безответно, ввиду чего немедленно распорядился доставить ко мне Леопольда.

Встреча с ним имела скандальный характер, причем он обвинял меня в постоянном противодействии и вмешательстве в дела нацистской партии, благодаря которым Шушниг укрепился в своих намерениях не выполнять условий июльского соглашения, в связи с чем оппозиция в дальнейшем не считает себя связанной своей частью обязательств. В ответ я сказал Леопольду, что не его дело решать, когда следует аннулировать соглашение, заключенное между двумя государствами. Я не желал более иметь дела с членами организации, которая прибегает к таким отталкивающим и недостойным приемам, к тому же полностью игнорируя вполне определенные инструкции самого Гитлера. «Вы ведете себя недопустимо, а потому я не желаю в дальнейшем иметь с вами ничего общего, — сказал я Леопольду. — Я запрещаю вам впредь появляться на территории представительства и отдам распоряжение своему персоналу следить за тем, чтобы вас сюда не пускали». Я сознавал, что такое решение вызовет против меня бурю протестов со стороны партии по обе стороны границы, но намеревался тем самым продемонстрировать свою позицию Шушнигу. Однако канцлер медлил до января 1938 года, когда наконец поручил мне сделать от его имени представление Гитлеру о высылке Леопольда в Германию, чтобы устранить его по крайней мере территориально от руководства запрещенной партией. Я был поражен тем, с какой готовностью Гитлер согласился на это требование. Можно было только предположить, что в характере Леопольда было слишком много от слона в посудной лавке даже на вкус фюрера.

25 января венская полиция провела рейд в помещении «Комитета семи». Эта контора давно потеряла всякое сходство с организацией, учрежденной когда-то канцлером, и превратилась просто в центр нацистского подполья. Было найдено значительное количество компрометирующих документов, которые получили известность как «бумаги Тавса» — по имени одного из ведущих австрийских нацистов. В одном из меморандумов, составленных этим господином, предназначавшемся для партийной штаб-квартиры в Германии, был призыв к вторжению в Австрию вермахта, поскольку надежды на сотрудничество с режимом Шушнига больше не существует. Впоследствии предполагалось сформировать правительство под руководством Леопольда. В другом документе даже содержалось предложение убить меня самого или моего военного атташе, чтобы обеспечить Германии благовидный предлог для интервенции. Австрийское правительство не выступило немедленно с протестом, намереваясь, как видно, придержать эти материалы как козырную карту на случай будущих переговоров с Германией. Тем не менее доктор Тавс был арестован и обвинен в государственной измене.

Именно этот инцидент окончательно определил мою решимость настаивать на удалении Леопольда в Германию. 27 января я поехал в Гармиш, чтобы посмотреть лыжные гонки команд Австрии и Германии. Там я случайно встретился с доктором Зейс– Инквартом, и по дороге на Кройцекк мы обсудили наши общие заботы. Он просил меня внушить Гитлеру, что вмешательства германских нацистов в австрийские дела следует избежать любой ценой. Если Шушниг предложит ему полноценный министерский пост, то он должен будет принять его как представитель всей оппозиции в целом, не обязанный выполнять исходящие из Германии распоряжения. Эта проблема может быть решена только в случае объединения всей оппозиции в партию, полностью независимую от берлинского руководства. Я всецело с ним согласился и спустя несколько дней слово в слово повторил его аргументы Гитлеру, одновременно настаивая на удалении Леопольда и утверждая, что наступил самый подходящий момент для личного обсуждения Гитлером и Шушнигом всех аспектов ситуации.

В Берлине я узнал от своих старых армейских товарищей о борьбе за власть и влияние, которая развернулась в вермахте. Большая часть армии сохранила верность своим старым традициям и людям такого типа, что обыкновенно служили в Генеральном штабе или достигли генеральских чинов. В результате перевооружения армия начала занимать в государстве все более важное место, и заботой Гитлера и его партии стало обеспечение ее лояльности. Нам известно теперь из протокола Хоссбаха, составленного в начале ноября 1937 года, что главнокомандующий генерал фон Фрич и начальник штаба генерал Бек резко протестовали против планов Гитлера. Таким образом, положиться на них при выполнении инспирированных нацистами авантюр было невозможно.

С другой стороны, Гитлер столкнулся с поистине византийскими интригами Геринга и Гиммлера, направленными на обретение контроля над таким мощным орудием, как вооруженные силы. Гиммлер собирал против Фрича свои бездоказательные обвинения в аморальном поведении, а Геринг открыто поощрял фельдмаршала фон Бломберга к вступлению в его второй, злополучный брак{156}. Весь смысл интриги заключался не только в том, чтобы устранить ключевые фигуры, но и в дискредитации их в глазах общества и коллег-офицеров.

Все это написано, когда события уже произошли. Но в то время ощущалась только какая-то общая напряженность. Я нашел Гитлера мрачным и раздражительным. Были отменены даже обычные празднества 30 января, в годовщину его прихода к власти. Тем не менее я вернулся в Вену, нимало не подозревая о готовой уже разразиться буре.

Глава 23

Аншлюс

Мое увольнение. — Гитлер согласен встретиться с Шушнигом. — Обстоятельства, предшествовавшие переговорам. — Встреча в Берхтесгадене. — Требования Гитлера. — Протокол Кепплера. — Соглашение достигнуто. — Речь Гитлера в рейхстаге. — Замена Леопольда. — Давление Франции. — Шушниг предлагает провести плебисцит. — Вмешательство Геринга. — Армия на марше. — Размышления об аншлюсе. — Исчезновение Кеттелера. — Я возвращаюсь домой

Кульминация кризиса в вермахте пришлась на 4 февраля 1938 года. Чтобы отвлечь внимание от его результатов, Гитлер вызвал другой кризис, который имел в дальнейшем для германского народа еще более значительные последствия. В тот вечер я спокойно сидел в своем кабинете в представительстве, когда раздался телефонный звонок. На проводе был Ламмерс, статс– секретарь берлинской рейхсканцелярии. «Фюрер просил меня проинформировать вас о том, что ваша миссия в Вене закончена. Я хотел сказать вам об этом прежде, чем вы прочтете об этом в газетах».

От изумления я едва не лишился дара речи.

«Вы можете сообщить мне причины этого неожиданного решения? — спросил я. — Наверняка фюрер мог сказать мне об этом на прошлой неделе, когда я был в Берлине».

«Решение принято только что, — ответил он. — Герр фон Нейрат (министр иностранных дел), а также Хассель и Дирксен (послы в Риме и Токио) тоже отставлены. Мне очень жаль, но никакой дополнительной информации в настоящий момент я дать не могу».

Я не знал, что и подумать. Я находился в Вене уже почти четыре года и, вопреки всем трудностям и неудачам, полюбил свою работу. Изначально я приехал в Вену для решения проблемы, имевшей для Германии жизненно важное значение, отодвинув при этом в сторону все соображения личного характера. Первые несколько месяцев оказались очень тягостны, но теперь я чувствовал, что мне удалось достигнуть чего-то значительного. Начинал сказываться результат терпеливой, последовательной, открытой и лояльной политики. Я приобрел в Австрии довольно много друзей, которые верили, что я ищу решение проблемы в интересах не одной только Германии. Австрийский вопрос не вызывал больше ажиотажа в мире и начал рассматриваться в определенной степени как частная ссора между близкими родственниками. Даже Муссолини отбросил свои первоначальные возражения против идеи объединения. Теперь все было кончено, причем без всяких видимых причин.

При обсуждении этого события в семейном кругу мы могли только сделать вывод, что Гитлеру надоела моя политика и он решил заменить меня кем-нибудь из радикальных членов нацистской партии. Я предположил, что он выберет человека, который с большей готовностью станет потакать его желаниям и у которого не будет на руках письменного обязательства осуществить объединение эволюционным путем и без кровопролития. Больше всего я был обеспокоен вероятным разрушением результатов всей моей работы и решил, что заграничный мир должен своевременно узнать, что я не имею ни малейшего отношения к новому повороту событий. Мне были слишком хорошо знакомы проводившиеся в Третьем рейхе клеветнические кампании, и я решил прибегнуть к достаточно необычному для дипломатического представителя приему, а именно — поместить в надежное место копии всей своей переписки с Гитлером для того, чтобы гестапо не могло их уничтожить. В этом случае я мог бы, по крайней мере, доказать, какова была на самом деле моя политика в Австрии.

Мой многолетний помощник и друг Вильгельм фон Кеттелер находился в тот вечер с нами и пообещал найти для этих документов безопасное место. Он, как и я, полагал, что если со мной что-нибудь случится, а в отношениях с Австрией произойдет кризис, то весьма вероятно, что в таком развитии событий посмертно обвинят меня самого. Если же документы при этом будут находиться в надежных руках, то сохранится возможность открыть истинное положение вещей.

Назначение Риббентропа министром иностранных дел, возведение Гитлером самого себя в ранг главнокомандующего и отставка многих старых генералов, с большинством из которых я был лично знаком, являлись недвусмысленными предзнаменованиями. Свое предназначение я, казалось, выполнил и мог быть теперь свободен. Тем не менее мне хотелось получить некоторое представление о происходящем, а потому я решил отправиться повидать Гитлера. Я приехал в Берхтесгаден 5 февраля и застал фюрера чрезвычайно усталым и рассеянным. Я высказал ему свое сожаление по поводу его отказа от моих услуг и добавил, что всегда был уверен в нашем полном согласии по вопросам политики в отношении Австрии. Казалось, что он не может ни на чем сфокусировать взгляд и мысленно находится где-то далеко. Он постарался объяснить мое увольнение пустыми отговорками. Мне пришлось определенно сказать ему, что я приехал в Берхтесгаден вовсе не для того, чтобы жаловаться по поводу потери своего поста, и не с просьбами о новом назначении, поскольку у себя дома в Валлерфангене я чувствую себя более счастливым, чем в любом другом месте мира. И только после того, как я напомнил ему о данном им четыре года назад в Байрейте обещании проводить в отношении Австрии умеренную и ответственную политику, Гитлер, казалось, понял, о чем я ему говорю.

Моего преемника, сказал я, ожидают трудные времена. Было достаточно трудно создать фундамент взаимного доверия с очень многими влиятельными австрийцами, хотя в их число и не входит канцлер Австрии. Тем не менее начиная с декабря Шушниг высказывает желание лично встретиться с фюрером, чтобы попытаться решить многие насущные проблемы. Я приветствовал эту идею, которая показывает, по крайней мере, нынешнюю уверенность австрийского канцлера в том, что свободный обмен мнениями на основе июльского соглашения не может принести никакого вреда. Поэтому я хотел бы, в качестве своего последнего официального акта, еще раз рекомендовать провести такую встречу прежде, чем Гитлер предпочтет воспользоваться другими методами.

Эта идея, кажется, привлекла внимание Гитлера. Он, по всей видимости, позабыл, что я уже делал такое предложение после того, как австрийская полиция конфисковала бумаги Тавса. Мне казалось, что даже в тот момент прямые переговоры между лидерами двух стран могли обеспечить единственный путь к ослаблению напряженности, вызванной деятельностью Леопольда. Теперь я был уверен, что такая дискуссия стала еще более необходимой, поскольку я был освобожден от своих обязанностей и не имел больше возможности препятствовать принятию Гитлером более радикальных мер. Неожиданно он, как мне показалось, наконец осознал тот факт, что Шушниг готов пойти на компромисс, и исполнился по этому поводу громадного энтузиазма. «Это великолепная идея! — воскликнул он. — Пожалуйста, немедленно отправляйтесь назад в Вену и организуйте нашу встречу в течение нескольких ближайших дней. Я буду очень рад пригласить сюда герра Шушнига и переговорить с ним по всем вопросам».

«Едва ли мне удобно сделать это, — возразил я. — Я уже сообщил австрийскому правительству о своем отзыве. Вам придется поручить это дело поверенному в делах. Более того, — добавил я, — пресса по всему миру уже сообщила о моем увольнении и сделала из этого всевозможные малоприятные выводы».

«Это не имеет никакого значения, — ответил Гитлер. — Умоляю вас, герр фон Папен, снова принять на себя управление представительством до тех пор, пока не будет достигнута договоренность о встрече с Шушнигом».

Воистину, у Гитлера были курьезные представления о дипломатии. Тем не менее я обдумал его предложение. Возможно, эта беседа могла принести плоды и предотвратить переход Германии к политике неприкрытых угроз. Я понимал, что буду выглядеть достаточно глупо, вновь возвратившись в Вену, но чувствовал, что возможность оказать последнюю услугу делу решения австро-германской проблемы нельзя так просто отвергнуть. Поэтому я согласился. Если бы в то время мне было известно о переписке Геринга со Шмидтом, то я, вероятнее всего, отказался бы. Во всяком случае, я заручился обещанием, что перед австрийским канцлером не будут выдвинуты требования, которые бы противоречили духу июльского соглашения. При этих условиях, думал я, существуют хорошие шансы на достижение дружеского взаимопонимания. Я предполагал, что зарубежные отголоски дел Фрича и Бломберга могут вынудить Гитлера сделать некий жест, который бы показал, что его назначение на пост главнокомандующего не свидетельствует о его переходе к более агрессивной политике. К общему изумлению моей семьи и коллег, я 7 февраля снова прибыл в Вену и немедленно связался с Шушнигом.

В интересах исторической правды я должен в этом месте сделать анализ прозвучавших в Нюрнберге обвинений в том, что я под ложным предлогом заманил Шушнига в Берхтесгаден для того, чтобы позволить Гитлеру представить ему серию требований, о которых я будто бы все знал с самого начала. Все это совершенно не соответствует действительности.

Мне тогда стало ясно, что отношения между двумя странами могут быть налажены только помимо обычных дипломатических каналов. В декабре я уже говорил Шушнигу, что ему необходимо встретиться с Гитлером для выяснения всех спорных вопросов.

Такую же мысль я высказывал Гитлеру и Нейрату. В своих беседах с Шушнигом я также предлагал ему создать новый министерский пост для решения проблем оппозиции и для рассмотрения жалоб обеих сторон по поводу нарушений июльского соглашения. Новым министром, говорил я, должен стать человек, пользующийся доверием Гитлера. Такое назначение значительно облегчило бы наши затруднения.

7 января я повторил Гвидо Шмидту предложение об организации встречи двух канцлеров, добавив, что Гитлер предлагает назначить дату ближе к концу месяца. Шмидт, после обсуждения этого вопроса с Шушнигом, письменно информировал меня, что этот срок их устраивает. Он настаивал, однако, на сохранении в этом деле секретности. 26 января я еще раз встретился со Шмидтом и сообщил ему, что Гитлер хотел бы пригласить Шушнига в Берхтесгаден 15 февраля. Заинтересован ли по-прежнему австрийский канцлер в этой встрече? Шмидт тогда выдвинул несколько претензий по поводу деятельности нацистской оппозиции, основанных на доказательствах, содержавшихся в конфискованных бумагах Тавса. Он также настаивал на том, что удаление в Германию Леопольда, Тавса и Ин дер Маура стало бы лучшим доказательством стремления Германии к улучшению отношений между двумя странами. Я записал все это и пообещал переслать австрийские жалобы в Берлин. Отсюда явствует, что встреча двух канцлеров не стала результатом неожиданного предложения, выдвинутого мной в последний момент, но была предметом рассмотрения в течение двух месяцев.

Мое внезапное увольнение от должности 4 февраля стало полной неожиданностью как для австрийцев, так и для меня самого. Оно было воспринято как указание на то, что Германия больше не намерена следовать принципам соглашения, подписанного мной 11 июля 1936 года. Ходили даже слухи, что меня должен заменить Бюркель, заслуживший столь отталкивающую репутацию в должности гаулейтера Саара. Кризис в вермахте, увольнение Нейрата и назначение такого видного нациста, как Риббентроп, на пост министра иностранных дел еще больше усилили стремление Шушнига обсудить с Гитлером проблемы отношений между двумя странами прежде, чем обстоятельства примут еще худший оборот.

После войны на своем процессе Гвидо Шмидт заявил, что после моего возвращения в Вену 7 февраля Шушниг сообщил кабинету, что он намерен довести до конца подготовку своей встречи с Гитлером. Муссолини, которого также проинформировали, выразил одобрение этой идеи, а Шмидт известил о планах канцлера британского и французского премьер-министров и папского нунция. Должен признаться в том, что мне совершенно непонятно, как он мог согласовать эти действия со своим требованием соблюдения по этому вопросу секретности. Шмидт также упомянул в своих показаниях о письме, которое я отправил ему 10 февраля: «В этой записке фон Папен привлекал внимание к серьезности, с которой Германия рассматривает ухудшение отношений с нами. Фон Папен опасался, что канцлер не отдает себе ясного отчета в тех серьезных последствиях, которые могут явиться результатом неспособности разрядить напряженную ситуацию. Германия, писал он, переживает внутренний кризис, и данный момент может оказаться наиболее удобным для Австрии в плане получения уступок».

Я думаю, будет разумным процитировать здесь заявление генерального секретаря австрийского министерства иностранных дел, которого безусловно нельзя обвинить в германофильстве. Давая показания на процессе Шмидта, он сказал: «У меня сложилось впечатление, что в течение какого-то времени визит в Берхтесгаден был излюбленной идеей Шушнига. В разговоре со мной канцлер часто высказывал предположение, что лучшим решением было бы для него личное обсуждение ситуации с самим человеком [Гитлером]».

Шушниг также обвинял меня в нарушении обещания представить ему программу встречи. На самом деле я сразу же отклонил это требование, поскольку чувствовал, что обсуждаемым вопросам не будет конца. Руководитель германского департамента австрийского министерства иностранных дел Хоффингер подтвердил это на процессе Шмидта. «Германская сторона, — сказал он, — не хотела согласиться на предварительную разработку программы». Тем не менее, для австрийцев было безусловно необходимо заранее решить, какую позицию надо будет занять в отношении требований Гитлера — конечно, при условии, что они не будут выходить за рамки июльского соглашения.

Шушниг и я решили, что не следует выдвигать или соглашаться с такими требованиями, которые затрагивали бы независимость и суверенитет Австрии в том виде, в каком они были признаны соглашением. В соответствии с этим мы с канцлером договорились, что после переговоров должно быть опубликовано совместное австро-германское коммюнике, в котором будет совершенно ясно отражено это положение. Мы конечно же не имели возможности точно согласовать формулировки коммюнике прежде, чем переговоры состоялись, но фактом остается то, что коммюнике действительно было опубликовано в соответствии с договоренностью.

Шушниг начал подготовку к встрече, дав указание генеральному секретарю Отечественного фронта Цернатто составить вместе с Зейс-Инквартом список предложений и возможных уступок. Поскольку тут затрагивались исключительно вопросы внутренней политики, Шмидт был из этой работы исключен и узнал о принятых решениях, только когда ехал вместе с канцлером в Берхтесгаден. Предложения, ставшие известными как Punktationen, были обнародованы после войны на процессе Шмидта. Они показывают, до какой степени Цернатто, сторожевой пес политики Шушнига, да в действительности и сам Зейс-Инкварт были готовы идти на уступки, не чувствуя, что отступают от условий июльского соглашения. В тот время момент я даже не подозревал о существовании этого документа.

Изучение Punktationen доказывает, что Шушниг был согласен назначить Зейс-Инкварта арбитром по всем вопросам, связанным с оппозицией. Его министерство должно было обеспечить каналы для всех контактов с германским правительством по данной проблематике. Предполагалось отменить цензуру книг и прессы и обеспечить тесную координацию вооруженных сил двух стран, унифицировав их системы подготовки и вооружения. Всех еще находившихся под арестом нацистов следовало выпустить на свободу. Члены оппозиции, вступившие в Отечественный фронт, должны были получить свою долю постов в министерствах, местных правительствах и городских советах. Список подходящих кандидатов уже был подготовлен, в него входили доктор Юри, Рейнтхаллер, профессор Менгин и другие.

Давая показания на своем процессе, Шмидт упомянул о разработке проекта предложений как о большом несчастье. Он предположил, что Кепплер, служивший правой рукой Гитлера во всем, что касалось Австрии, находился в тесном контакте с Зейс-Инквартом и либо получил копию документа, либо, по крайней мере, определенные сведения о его содержании. «Все требования, выдвинутые Гитлером в Берхтесгадене, опирались на наш проект», — сказал Шмидт.

Можно заметить, что действительно существует большое сходство между этими предложениями и условиями, представленными Гитлером на встрече в Берхтесгадене. Потому утверждение Шушнига о том, что требования Гитлера явились для него неожиданностью, абсолютно безосновательно. Еще дальше от истины находится его обвинение меня в том, что я будто бы обманом принудил его к участию во встрече с Гитлером, заранее зная о характере требований, которые он собирается выдвинуть. Если Зейс-Инкварт действительно передал детали проекта предложений Кепплеру, то он чрезвычайно серьезно злоупотребил оказанным ему доверием. Хотя Шушниг и мог в последующие годы уверить себя в том, что я также располагал этой информацией, я могу только заявить, что это совершенно не соответствует действительности.

В 1943 году гаулейтер Райнер, выступая перед нацистскими руководителями Австрии, рассказал о той роли, которую он сам и некоторые другие люди сыграли в событиях, закончившихся аншлюсом. Он специально указал на то, что я не имел ни малейшего представления об этом деле. «Партии были известны все детали обсуждения, происходившего в австрийском кабинете, — сказал он. — Наши информационные каналы вели прямо в спальню самого Шушнига».

Встреча двух лидеров была назначена на 12 февраля, а я за день до этой даты отправился в Берхтесгаден, где провел ночь, чтобы приветствовать австрийских гостей на границе и сопровождать их к Гитлеру. В гостинице я встретил одного из секретарей Риббентропа, который сказал мне, что сам Риббентроп остановился у Гитлера и будет на следующий день присутствовать на встрече. Генерал Кейтель, который стал непременной принадлежностью свиты Гитлера, тоже находился там, договорившись к тому же о присутствии командующего Мюнхенским военным округом генерала Рейхенау и генерала Шперле, старшего офицера германских военно-воздушных сил в Баварии. Я предположил, что Гитлер пригласил их для обсуждения одной из своих излюбленных тем — интеграции австрийских и германских вооруженных сил.

Я был несколько удивлен, встретив за завтраком в гостинице известного австрийского национал-социалиста доктора Мюэльманна. Я удивился еще больше, узнав, что он не только полностью осведомлен о визите Шушнига, но даже приехал сюда именно по этой причине. Мы поговорили о своих надеждах на приемлемое разрешение многих недоразумений, возникших с обеих сторон. Я объяснил ему, насколько может облегчиться жизнь моего преемника в Вене, если Шушниг сможет решиться на включение в состав своего кабинета человека, облеченного его доверием, такого, например, как Зейс-Инкварт, который умел бы решать проблемы, связанные с оппозицией. «Вы полагаете, что Гитлер готов согласиться с назначением на такую должность Зейс-Инкварта?» — спросил доктор Мюэльманн. «Этого я не знаю, — ответил я, — но лично считаю его лучшим кандидатом для такой работы, несмотря на то что он не состоит в партии». Я знал, что Гитлер может быть еще сильнее предубежден против Зейс-Инкварта из-за доверия, оказываемого ему Шушнигом. Поэтому я предложил Мюэльманну в случае, если Гитлер станет возражать против выдвижения Зейс-Инкварта, лично замолвить за него слово. «Разумеется, я готов это сделать», — сказал он. Как мы еще увидим, позднее действительно возникла необходимость в его вмешательстве.

Около одиннадцати часов утра я был на границе у Зальцбурга, чтобы встретить наших гостей. Австрийский канцлер в сопровождении Гвидо Шмидта и одного адъютанта заночевал в Зальцбурге и появился веселый и уверенный. Они спросили меня о новостях и поинтересовались, с кем, кроме Гитлера, они встретятся в его горном пристанище. Я передал им все, что было мне известно, и упомянул, что собравшееся общество включает трех генералов, что, как мне показалось, им не слишком понравилось.

Через полчаса мы были у входа на виллу фюрера «Бергхоф». Гитлер встретил своих гостей исключительно любезно и лично провел Шушнига в свой кабинет, где они до обеда беседовали один на один. Тем временем все остальные в общих выражениях разговаривали о проблемах, составлявших предмет переговоров. Скоро я отвел Риббентропа и Шмидта в уголок для приватной беседы. Троица генералов пока не давала о себе знать.

Это было первое официальное появление Риббентропа с момента его назначения 4 февраля министром иностранных дел, и он все еще чувствовал себя достаточно неуверенно, почему и принял самый неприступный вид. Мне удалось немного растопить этот лед, поскольку, благодаря моему упорному нежеланию допустить его бюро на «мою» территорию, Риббентроп не имел ни малейшего представления об австрийских делах и был вынужден постоянно обращаться ко мне за информацией. После обмена несколькими ничего не значащими фразами он достал какой-то документ и вручил его Шмидту, сказав, что в нем изложены германские предложения по окончательному урегулированию отношений с Австрией. Его содержание было одобрено фюрером, который будет настаивать на его принятии, поэтому остается только обсудить некоторые детали. Подобное представление документа, который был равнозначен ультиматуму, показалось мне весьма необычным дипломатическим актом, и я начал было приходить в уныние, когда заметил, что на лице Шмидта, после того как он быстро пробежал глазами предложенный текст, появилось изумление. Не будучи посвящен в подробности наших требований, я попросил разрешения ознакомиться с документом, чтобы получить возможность направить разговор в более естественное русло. С изумлением я прочитал, что от австрийского правительства требовалось: признать идеи национал-социализма совместимыми с независимостью Австрии, назначить Зейс-Инкварта министром внутренних дел, Глайзе-Хорстенау — военным министром, а некоего доктора Фишбекка — министром финансов в целях интеграции экономических систем двух стран, а кроме того, заменить двух австрийских чиновников, осуществлявших контроль за прессой.

Было совершенно ясно, что эти требования представляют собой неоправданное вмешательство в вопросы австрийского суверенитета. Предложение, касавшееся Зейс-Инкварта и Глайзе-Хорстенау, могло быть сделано в совершенно иной форме. Оба они пользовались у Шушнига значительным доверием, кроме того, Глайзе-Хорстенау и так уже был министром внутренних дел. Но представленный документ гласил: «Федеральный канцлер обязан до 18 февраля предпринять следующие меры…» Этот неприличный метод предъявления ультиматума по вопросам, которые с легкостью можно было разрешить путем дружественных переговоров, был одной из нацистских привычек, которая уничтожала всякую надежду на достижение мирного компромисса.

Доктор Шмидт привел все возражения, которых я от него ожидал. Я, сколько мог, его поддерживал и указал на то, что австрийская конституция, о которой Риббентроп, как видно, не имел ни малейшего представления, не позволяет канцлеру назначать или смещать министров. Это является исключительным правом федерального президента. Разговор стал предельно напряженным, поскольку Риббентроп практически ничего не знал ни о лицах, ни о понятиях, о которых шла речь. Когда нам на помощь пришло приглашение к ленчу, Шушниг отвел Шмидта в сторону, чтобы рассказать ему о переговорах с Гитлером. Фюрер, как видно, взял беседу целиком в свои руки и в грубой форме обвинил Шушнига в проведении антигерманской политики и в подрыве июльского соглашения. Он угрожал, что в случае, если Шушниг не изменит своего поведения, будут применены совсем другие меры. Австрийский канцлер дал подробный отчет об этом разговоре в своей книге{157}, и, хотя он, возможно, и повинен в некотором преувеличении, я нисколько не сомневаюсь в том, что Гитлер действительно применил всю свою тяжелую артиллерию. Неудивительно, что после этого Шушниг выглядел встревоженным и озабоченным.

За ленчем появились генералы и были представлены гостям. Гитлер был вежлив и спокоен, а основными темами застольных разговоров стали война в Испании, в которой успел принять участие генерал Шперле, новые типы самолетов и политические сплетни. Генералы, которые в основном держались в тени, не пытались произвести на Шушнига впечатление подробностями германского перевооружения. Шмидту они сообщили, что не имеют представления о причине своего приглашения. После обеда беседа сконцентрировалась на требованиях Гитлера, которые на Нюрнбергском процессе стали известны под названием «протокола Кепплера». Основные их положения были таковы:

«I. В результате полного обмена мнениями между фюрером и рейхсканцлером, с одной стороны, и федеральным канцлером доктором Шушнигом — с другой, для публикации в обеих странах было согласовано следующее коммюнике…

II. Принимая во внимание согласие, выраженное в коммюнике, федеральный канцлер обязан до 18 февраля предпринять следующие меры:

1) Австрийское федеральное правительство обещает проводить с правительством рейха консультации по всем вопросам внешней политики, затрагивающим интересы обеих стран. Правительство рейха дает такое же обещание федеральному правительству.

2) Австрийское федеральное правительство признает, что национал-социализм совместим с австрийским суверенитетом, при условии, что его устремления будут удовлетворяться в рамках австрийской конституции. В этом контексте австрийское правительство не станет проводить каких-либо мер, которые могли бы быть истолкованы как запрет национал-социалистического движения. Федеральный канцлер дает согласие на расширение деятельности Организации по делам Большой Германии.

3) Заместитель министра доктор Зейс-Инкварт должен быть назначен министром внутренних дел с получением полного контроля за силами безопасности. Его правом и обязанностью станет обеспечение для национал-социалистического движения возможности заниматься своей деятельностью в соответствии со статьей 2.

4) Федеральный канцлер объявит общую амнистию для всех лиц, арестованных или заключенных в тюрьму за национал-социалистическую деятельность. Те лица, чье постоянное проживание в Австрии может поставить под угрозу взаимоотношения двух стран, могут, после рассмотрения обоими правительствами каждого отдельного случая, получить право жительства в рейхе.

5) Отказ в предоставлении или сокращение размера пенсий, общественного вспомоществования или прав на образование лицам, занятым национал-социалистической деятельностью, будет прекращен, что должно будет иметь обратную силу.

6) Всякая коммерческая дискриминация национал-социалистов будет прекращена.

7) Реализация соглашения по вопросам печати между двумя правительствами будет гарантирована заменой министра доктора Людвига и федерального комиссара полковника Адама.

8) Отношения между германской и австрийской армиями будут основываться на следующем:

a) Федеральный министр Глайзе-Хорстенау будет назначен военным министром.

b) Регулярно будет проводиться обмен офицерами (на первый раз по сто от каждой армии).

c) Генеральные штабы будут регулярно проводить консультации.

d) Будет проведена планомерная реорганизация личных и технических связей.

9) Всякая дискриминация национал-социалистов, в особенности в отношении их службы в вооруженных силах, будет прекращена.

10) Будет начата интеграция австрийской экономической системы с экономикой Германии, для этой цели доктор Фишбекк будет назначен австрийским министром финансов.

III. Правительство рейха признает, что доктор Зейс-Инкварт, в своем качестве министра внутренних дел, будет нести единоличную ответственность за реализацию статьи II, пункта 2 настоящего протокола. Правительство рейха предпримет шаги, необходимые для предотвращения вмешательства германских партийных чиновников во внутренние дела Австрии. При возникновении разногласий по вопросу реализации статьи II, пункта 2 переговоры будут проводиться только через министра Зейс-Инкварта».

После того как Шушниг посовещался со Шмидтом, его беседа с Гитлером возобновилась вновь. Этот второй этап переговоров, во время которого Шушниг отказался выполнить требования Гитлера, привел к перебранке. В конце концов Гитлер предъявил ультиматум и пригрозил вторжением в Австрию в случае, если его требования не будут удовлетворены. Когда Шушниг вышел из кабинета, чтобы еще раз посоветоваться со Шмидтом, было слышно, как за открытой дверью Гитлер кричал: «Генерал Кейтель! Где Кейтель? Передайте ему, чтобы он немедленно явился!» Кейтель поспешно явился. Позднее он рассказал нам, что, когда он вошел и спросил, какие будут приказания, Гитлер ухмыльнулся и сказал: «Никаких приказаний. Я просто хотел, чтобы вы сюда вошли». И действительно, никакого обсуждения между ними не произошло, и Гитлер, очевидно, разыграл эту маленькую пантомиму для того, чтобы убедить Шушнига в серьезности положения. Такова была единственная активная роль, сыгранная во всем этом деле генералами.

Когда переговоры зашли в тупик, Шушниг и Шмидт попросили меня вмешаться, и я решился на такой шаг пойти. Я пошел к Гитлеру и сказал ему, что таким путем дело решить невозможно. Некоторые из его требований явно неприемлемы, и все, чего он в конце концов добьется, будет заявление Шушнига о том, что австрийская конституция не позволяет ему произвести требуемые изменения и что ему необходимо обсудить их с федеральным президентом. Не лучше ли будет получить согласие канцлера на максимально возможное количество требуемых от него уступок, чтобы встреча закончилась достижением некоторого прогресса в отношениях? Я обещал постараться склонить к этой точке зрения Шушнига и Шмидта, и Гитлер дал на это согласие. В течение нескольких часов Шушниг, Шмидт и я прорабатывали этот вопрос и в конце концов согласовали некий текст. В нем устанавливалось, что единственными пунктами, которые будут выполнены к 18 февраля, станут назначение Зейс-Инкварта, допущение национал-социалистов в Отечественный фронт, амнистия, финансовые соглашения и соглашение о печати. Пункт 2 статьи II был отвергнут и заменен обещанием допуска отдельных национал-социалистов к участию в Отечественном фронте, правительстве и прочих организациях. Амнистия распространится только на национал-социалистов, проживавших в Австрии, и не коснется тех из них, которые нашли убежище в Германии, поскольку Шушниг считал их совершенно не заслуживающими доверия. Не давалось обещания назначить Глайзе-Хорстенау военным министром, хотя предлагалось провести изменения в руководстве Генерального штаба. Доктор Фишбекк не назначался министром финансов, но должен был получить какой-либо влиятельный пост в финансовом управлении.

Главная уступка касалась назначения Зейс-Инкварта. Само по себе это не являлось для Шушнига большой жертвой, поскольку пост министра внутренних дел и так занимал Глайзе-Хорстенау. Основной спор возник вокруг расширения полномочий Зейс-Инкварта с передачей ему управления полицией. Шушниг имел все основания сомневаться в разумности подчинения новому министру сил безопасности ввиду возможности использовать их в интересах радикальных элементов в стране. В действительности ничего подобного не произошло. Шеф венской полиции Скубл, пользовавшийся доверием Шушнига, остался на своем посту начальника служб безопасности. Много лет спустя на Нюрнбергском процессе он под присягой заявил, что никаких попыток вмешательства в его деятельность не происходило.

После длительного обсуждения с нами Шушниг снова отправился к Гитлеру. Скоро я услышал, что тон их разговора стал не таким, как следовало бы, а потому взял на себя смелость вмешаться. Войдя в кабинет, я застал Гитлера за произнесением длиннейшей тирады о пренебрежительном отношении Шушнига к германской истории и об общей ответственности всех немцев. «В настоящее время я знаком с канцлером уже четыре года, — сказал я, прерывая Гитлера, — и могу с ответственностью утверждать, что по своим взглядам он такой же германец, как и вы. Ваши расхождения происходят не от различного понимания идеи патриотизма, но скорее от различия ваших индивидуальностей в оценке внешнего мира. Канцлер, как представитель суверенного государства, имеет право и обязанность громко заявлять о своих взглядах».

Гитлер казался удивленным. «Это верно. Но, герр фон Папен, ведь вы сами уже проявили себя как великий представитель германского народа — в тот момент, когда Гинденбург попросил вас сформировать кабинет под моим руководством. Если бы герр фон Шушниг протянул мне сейчас руку и установил новые отношения между Австрией и рейхом, он тоже стал бы известен в истории как великий германец».

«Я согласен с тем, — сказал я, — что позиции Германии в Центральной Европе могут быть восстановлены только при условии тесного единения с Австрией. До сих пор вы всегда говорили, что такого положения следует добиваться не силой, но при помощи постепенного переплетения хозяйств двух стран. Я не понимаю, к чему теперь эта неожиданная поспешность. Дайте канцлеру время. Не требуйте от него принятия мер, которые он сейчас не в состоянии предпринять».

На этом оба лидера опять разошлись, чтобы у Шушнига было время на размышления.

В своей книге Шушниг приводит только отрывочное описание этой беседы, в которой я, германский посол, принял его сторону против Гитлера. Тем не менее он признает, что, когда через полчаса он снова присоединился к Гитлеру, фюрер сказал: «Впервые в своей жизни я согласился пересмотреть окончательно принятое решение». Лед был сломан, и открылся путь к соглашению. Основной трудностью продолжал оставаться вопрос о назначении Зейс-Инкварта. Австрийцы в конце концов согласились, но теперь против его кандидатуры стал возражать уже сам Гитлер. Он снова позвал меня и поднял крик: «Что за человек этот Зейс-Инкварт? Я его не знаю, он даже не член партии». Это было просто тактической уловкой. Он отлично знал, кто такой Зейс-Инкварт, но, сам пойдя на определенные уступки, по всей вероятности, захотел теперь сделать министром внутренних дел кого-нибудь с более радикальными взглядами.

Я постарался представить Зейс-Инкварта как человека, симпатизирующего национал-социализму, хотя для меня самого основной причиной желать его назначения был тот факт, что он был человек весьма образованный. Потом я вспомнил про свой произошедший ранним утром разговор с доктором Мюэльманном. «Сегодня утром я встретил хорошо известного австрийского национал-социалиста доктора Мюэльманна, — сказал я. — Его мнение о Зейс-Инкварте послужит для вас лучшим руководством, чем все, что могу сказать о нем я». Послали за доктором Мюэльманном, и Гитлер, видимо удовлетворенный высказанными им соображениями, перестал сопротивляться назначению.

Шушниг и Шмидт, довольные его согласием по этому пункту, были тем не менее крайне удивлены вмешательством Мюэльманна. Они, кажется, решили, что за его присутствие несу ответственность я, а раз так, то я сам и подстроил весь этот эпизод. В Нюрнберге было определенно доказано, что его подослал Цернатто в роли своего рода шпиона, а о готовящейся конференции он узнал от Кепплера. Поэтому высказанные позднее Шушнигом обвинения в мой адрес, касавшиеся предполагаемого нарушения нашего соглашения о сохранении в секрете его встречи с Гитлером, лишены всяких оснований.

Только поздно вечером были разрешены различные противоречия и согласованный текст подписан Шушнигом и Гитлером. Мы все были крайне утомлены, и я хорошо понимаю, почему Шушниг и Шмидт отказались от сделанного Гитлером приглашения к обеду. Его тактика давления, которая бросила тень на результаты переговоров, обесценивала сделанные им уступки больше, чем они того заслуживали. В обратный путь в Зальцбург отправились примерно в одиннадцать часов ночи в подавленном молчании. Шушниг определенно не хотел вступать в дискуссию по поводу событий прошедшего дня. Я тем не менее не мог удержаться от того, чтобы не сказать ему: «Теперь вы, герр Bundeskanzler{158}, получили некоторое представление о том, как трудно иметь дело с такими переменчивыми личностями».

Будучи освобожден от своего поста в Вене, я вообще не имел официальных причин для участия в переговорах. Я только хотел принести возможную пользу этому делу. Если бы Шушниг лучше знал Гитлера и отвечал на его оскорбления той же монетой или проявил бы достаточное упорство, события могли бы принять менее драматический оборот. Он не был еще тогда связан соглашением. Если бы он почувствовал, что подписанный им проект означает закат Австрии, то мог бы еще уклониться от следования его условиям, сославшись на пункт, в соответствии с которым окончательное решение могло быть принято только федеральным президентом, и подать в отставку.

Остается только добавить, что сравнение подписанного соглашения с Punktationen, подготовленными еще до того, как он выехал из Вены, показывает, что только назначение нового руководителя министерства внутренних дел и включение в его компетенцию контроля за полицией были важными уступками, не запланированными Шушнигом заранее. Позднее оказалось удобным обвинить меня и утверждать, что он был очень удивлен представленными ему требованиями.

Гитлеру все еще было необходимо публично объяснить произошедший в вермахте кризис. Поэтому он назначил на 20 февраля заседание рейхстага. Он сказал Шушнигу, что намерен в своей речи говорить об австро-германской проблеме, а потому просил, чтобы некоторые из согласованных ими мероприятий были проведены до 18 февраля. Без сомнения, он хотел отвлечь внимание от достаточно отвратительной картины интриг в вермахте при помощи какого-либо выдающегося успеха в области внешней политики. Это соображение вполне объясняет то давление, которое он оказал на Шушнига, хотя, конечно, ни в коей мере его не оправдывает. Его условия давали Австрии пять дней отсрочки.

Если бы австрийцы хотели представить себя всему миру в качестве потерпевшей стороны и уже тогда думали о проведении плебисцита, то разве не в этот момент, а не три недели спустя было самое время выставить на всеобщее обозрение отношение Германии к своей стране? Кабинет, объявив международному сообществу, что новое соглашение подписано под сильным давлением и несовместимо с гарантиями суверенитета, зафиксированными в июльском соглашении, мог уйти в отставку. Однако канцлер не мог на это решиться. Реакция заграницы показала, что Италия поддерживает Гитлера, Великобритания не чувствует себя непосредственно задетой и только Франция, по мнению герра Фольгрубера, австрийского посланника в Париже, была готова бороться за Австрию. Тем временем австрийский президент решил поддержать соглашение. 15 февраля в Берлин сообщили, что документ был одобрен, а 18-го — что его политические статьи выполнены. Согласованное коммюнике было опубликовано в обеих странах.

Встреча в Берхтесгадене и принятие соглашения положили конец моей миссии, а президент и правительство Австрии пригласили меня на прощальный завтрак. Если бы «признанная» версия моей роли во всем происшедшем была верна, то это мероприятие носило бы весьма холодный и формальный характер. Президент и его министры были, однако, исключительно любезны и дружелюбны. Мне был пожалован высший австрийский орден, и в тот момент, когда президент произносил в мою честь тост, Гвидо Шмидт воскликнул, развеселив всю компанию: «Как насчет того, чтобы отправиться нашим послом в Берлин?» В течение нескольких последних дней моя жена и я были буквально завалены замечательными подарками, каждый из которых отражал оценку усилий, предпринятых мной за последние четыре года для улучшения отношений между двумя странами.

Речь Гитлера в рейхстаге вызвала лихорадочные ожидания. В ее основном разделе, посвященном Австрии, он заявил:

«Я счастлив объявить, что за последние несколько дней стало возможно достичь новой ступени согласия с государством, которое, по множеству причин, особенно близко нам. Рейх и германская Австрия неотделимы друг от друга не только потому, что их населяет один и тот же народ, но потому, что их объединяет общая история и культура.

Трудности, которые стали очевидны при выполнении соглашения от 11 июля 1936 года, побудили нас сделать попытку устранить недоразумения и препятствия на пути к окончательному решению проблемы. Если бы мы не предприняли такого шага, то однажды, из-за случайности или по злому умыслу, возникла бы неразрешимая ситуация, которая могла бы иметь катастрофические последствия.

Я счастлив сказать вам, что с этим мнением всецело согласен австрийский федеральный канцлер, который по моему приглашению приезжал ко мне. Нашей главной целью было снизить напряжение в отношениях между странами, обеспечив австрийским гражданам, поддерживающим идеи национал-социализма, те же права, какими наделены все остальные граждане. В результате будет объявлена общая амнистия. Дружеское сотрудничество между нашими странами во всех областях гарантировано теперь документом, подкрепляющим дух соглашения от 11 июля.

Я хотел бы поблагодарить австрийского канцлера как от своего имени, так и от имени германского народа, за то понимание и любезность, с которой он принял мое приглашение, направленное на изыскание лучших путей для служения интересам наших двух стран — лучше сказать, служения интересам германского народа в целом, детьми которого являемся мы все независимо от того, где мы родились».

Я по-прежнему утверждаю, что, произнося эти слова, Гитлер верил в то, что говорил. Он был доволен достигнутым успехом и желал добиться своей цели без применения силы. Говоря в такой дружеской манере, он, без сомнения, хотел облегчить положение австрийского канцлера. Гвидо Шмидт остался совершенно доволен его выступлением и считал, что оно создало атмосферу, которая давала время для выработки нормальных отношений.

Через четыре дня Шушниг публично дал ответ Гитлеру в австрийском парламенте. Все еще страдая от обращения, с которым он столкнулся в Берхтесгадене, канцлер почти не пытался отвечать на сделанные Гитлером дружеские авансы. Хотя он ссылался на только что подписанное соглашение как на важную веху в истории отношений двух стран, он потратил массу усилий, доказывая необходимость независимости Австрии. В своем докладе Гитлеру — последнем, который я написал из Австрии, — я постарался найти оправдание тону Шушнига, объясняя, что, принимая во внимание значительное противодействие некоторым из сделанных им уступок, он счел необходимым укрепить свое положение в Отечественном фронте. Таким образом, моим последним официальным актом стала попытка удалить жало из этой психологически неудачной речи.

Тем временем 21 февраля состоялась встреча Гитлера, Геринга, Кепплера и Леопольда. Я настоял на том, чтобы Леопольду было запрещено жить в Австрии. Гитлер обвинил его в том, что он проводил совершенно безответственную политику, которая включала планы восстания и вторжения в Австрию германских войск. Большинство трудностей, связанных с ситуацией, были в результате переговоров устранены, а Леопольду было сказано, что его действия вполне могли поставить Гитлера в крайне неловкое положение. Отношения с Австрией должны были основываться теперь на совершенно ином фундаменте, чем прежде, и Гитлер принял наконец решение о том, что Леопольд и его ближайшие сотрудники должны жить в Германии. Руководство партии в Австрии переходило к Клаузнеру, которому предстояло понять, что всякая нелегальная деятельность должна быть запрещена. Гитлер отметил, что задача Зейс-Инкварта исключительно трудна и что партии, которая стремится к выражению своих идеалов в рамках структуры Отечественного фронта, нужно оказывать ему полную поддержку. Радикальные элементы должны быть обузданы, и следует понимать, что Зейс-Инкварту время от времени придется отдавать приказы об аресте некоторых нацистов. Эти меры едва ли подтверждают аргументы тех, кто предполагает, что уже тогда Гитлер замышлял провести аншлюс силой.

26 февраля я в последний раз посетил герра Шушнига. За те годы, что я провел в Австрии, все мои попытки установить с ним теплые личные отношения ни к чему не привели. В интеллектуальном отношении он был человеком весьма одаренным, обладавшим серьезными академическими познаниями. Но мне всегда было трудно вести с ним переговоры и даже просто беседовать. Возможно, это происходило оттого, что он всегда очень внимательно следил за любым своим словом, произнесенным в моем присутствии. Во всяком случае, мне никогда не удавалось получить от него твердо высказанного мнения по любому политическому вопросу. В качестве покидающего свой пост посла я мог бы ограничиться в разговоре с ним пустыми формальностями. Вместо этого я предпочел еще раз остановиться на заложенных в создавшейся ситуации опасностях и в последний раз призвать его к сотрудничеству в целях ослабления напряженности. В его последнем выступлении содержались теплые слова о деятельности германской миссии в Австрии, однако допущенные им драматические упоминания австрийской независимости, даже если они предназначались исключительно для внутреннего потребления, за день до этого уже произвели решающий эффект, повлияв на дебаты во французской палате депутатов. В течение четырех лет я старался исключить австрийскую проблему из области европейских дискуссий и пытался превратить ее во внутренний вопрос отношений между двумя нашими странами. Теперь я сильно сожалел о том, что она вновь стала делом европейской важности, и ясно выразил свое убеждение, что любая форма австрийской независимости, которая основывалась бы на поддержке французов и чехов, неминуемо вызовет в Германии новые страсти и даст начало спорам, легко могущим поставить под угрозу только что подписанное нами соглашение. Я просил канцлера не забывать об опасностях, связанных с попытками укрепить позиции Австрии с помощью, исходящей не от Германии, и он заверил меня в том, что эта мысль занимает его в первую очередь.

В тот же вечер я выехал в Кицбюль, чтобы перед возвращением домой несколько дней отдохнуть и насладиться катанием на лыжах. Там я встретил графа Кагенека, который был в Берлине, когда я занимал пост вице-канцлера, одним из моих главных сотрудников, а вскоре к нам присоединился Вильгельм фон Кеттелер, мой преданный помощник в Вене. После моего грядущего отъезда будущее австро-германских отношений вполне могло подпасть под влияние радикалов, которых я буду уже не в состоянии сдерживать, и мы по-прежнему считали, что план, составленный нами при первом известии о моем увольнении, должен быть выполнен и некоторые свидетельства моей четырехлетней работы в Вене сохранены. Поэтому Кеттелер привез с собой копии моих докладов Гитлеру и важной переписки с австрийским правительством. Мы намеревались поместить эти бумаги в надежное место на тот случай, если они когда-либо понадобятся в качестве свидетельства о проводившейся мной политике. После двух дней катания на лыжах Кеттелер и Кагенек вместе выехали в Швейцарию, где они должны были поместить документы на ответственное хранение. 3 марта я вернулся в Вену, чтобы упаковать вещи. На следующий день Шушниг внезапно выступил с совершенно неожиданным предложением о проведении плебисцита.

Австрийский посланник в Париже герр Фольгрубер уже прислал Шушнигу 26 февраля пространный отчет, содержавший резюме дебатов во французской палате по вопросам международных отношений. Большинство выступавших выражали свою убежденность в том, что Франция должна определенно высказаться в поддержку независимости Австрии, поскольку такое заявление является единственным способом укрепления мира и французского влияния в Европе. Соглашение в Берхтесгадене не рассматривалось как подходящее средство поддержания мира. 7 марта Фольгрубер отправил еще один доклад, на этот раз — о беседе, которую он имел с месье Леже, непременным секретарем министерства иностранных дел и одним из важнейших деятелей, определявших французскую внешнюю политику.

Месье Леже определенно заявил, что Франция не намерена мириться с угрозой, которую создает для ее позиций в Европе Германия. Защита независимости Австрии является одним из основных направлений ее внешней политики, хотя Франция и не может предпринять никаких определенных действий при отсутствии со стороны Германии открытой угрозы, на которую Австрия отреагирует. Французский парламент был сильно встревожен давлением, которое Гитлер оказал на австрийского федерального канцлера, а французское правительство, настаивал Фольгрубер, сможет получить в случае неблагоприятного развития событий почти любой мандат, который потребуется.

Эта депеша могла быть истолкована только в том смысле, что если Шушниг ощущает для себя угрозу и может при этом доказать, что большинство австрийского народа его поддерживает, то Франция готова вмешаться. Поговаривали, что отцом идеи проведения плебисцита был близкий друг и советчик Шушнига французский посланник в Вене месье Пуо. Шушниг, безусловно, принял решение на свой страх и риск, но французское правительство того времени должно нести свою долю ответственности за последовавшие события.

Австрийский канцлер отправился в Инсбрук на митинг Отечественного фронта, где он собирался объявить о проведении плебисцита по вопросу о независимости Австрии. Гражданам предлагалось ответить «да» или «нет» на вопрос, хотят ли они, чтобы Австрия сохранила свою независимость. Об этом было объявлено вечером в среду, а референдум должен был состояться в воскресенье, иными словами, для его организации оставалось три дня. Избирательные списки не обновлялись многие годы, не было времени для правильной организации голосования в более изолированных горных районах (где, кстати, национал-социалисты имели сильную поддержку), а молодое поколение вообще не было зарегистрировано в качестве избирателей. Более того, австрийская конституция не содержала положения о таком референдуме, и ни президент, ни правительство не издали никакого декрета, который бы узаконил его проведение. Для меня было очевидно, что реакция Гитлера на плебисцит будет бешеной. Он расценит решение Шушнига как обыкновенный пропагандистский маневр, направленный на аннулирование результатов конференции в Берхтесгадене. Поэтому моей первой мыслью было добиться отсрочки референдума, чтобы обеспечить достаточное время для его подготовки и более объективно сформулировать вопрос.

Я предложил новую формулировку, которая, включая все пункты Шушнига, в то же время могла показаться Гитлеру менее оскорбительной. «Мы хотим свободную и германскую Австрию, независимую и социально справедливую Австрию, христианскую и единую Австрию, Австрию, которая будет следовать своей германской миссии в тесном согласии с рейхом».

Такая формулировка была бы лучшим способом ответить на возражения Гитлера, не вынуждая австрийского канцлера идти на неподобающие уступки. Я больше не занимал никакого официального поста и мог действовать только как частное лицо. Вышеприведенные предложения я передал Шушнигу, но они были «с порога» отвергнуты. Делать мне было больше нечего. Гвидо Шмидт сообщил поверенному в делах и моему преемнику фон Штейну, что вопрос этот сугубо внутренний и его не касается. Несмотря на сделанное Муссолини Шушнигу предупреждение о том, что тот изготовил бомбу, которая может взорваться в его же руках, канцлер, казалось, твердо решил стоять на своем.

В конце концов, Шушниг являлся ответственным за свои действия руководителем суверенного государства. Никто не мог отнять у него права защищать его независимость всеми имевшимися в его распоряжении средствами. Более того, австрийские нацисты, ободренные уступками, на которые был вынужден пойти в Берхтесгадене канцлер, начали новую кампанию, направленную на ослабление его позиций не только в Отечественном фронте, но и в стране в целом. Поэтому его решение прибегнуть к этой новой мере вполне можно было понять, в особенности если принять во внимание его упорные усилия, на протяжении предыдущих четырех лет направленные на упрочение международного положения своей страны. Его благородная защита тех принципов, в правоту которых он верил, тем более заслуживала похвалы на фоне непростительного отношения к себе, с которым он столкнулся в Берхтесгадене. Если я беру на себя смелость критиковать его решение о проведении плебисцита, то не вкладываю в это никакого личного смысла. Мы расходились с ним в понимании роли Австрии в рамках будущих судеб германских народов. Мне казалось, что международная политика Шушнига с этой ролью несовместима.

Как я узнал впоследствии, 11 марта Зейс-Инкварт получил от Гитлера послание с предложением выступить перед австрийским канцлером за отсрочку плебисцита. Это требование было облечено в форму ультиматума, сопровождаемого угрозами. Зейс-Инкварт отправился на свидание с Шушнигом, который еще раз отказался рассмотреть это германское предложение. Прямое обращение Гитлера к министру внутренних дел Австрии в действительности соответствовало условиям подписанного в Берхтесгадене соглашения, однако события следующих дней показали, какой неудачей обернулось отсутствие в Вене германского дипломатического представителя, который был бы способен выступить в этом вопросе посредником. Штейн лично был Гитлеру незнаком, а австрийское правительство относилось к нему враждебно из-за его нацистских пристрастий. Таким образом, он не располагал возможностями выступить посредником, как не мог и воспрепятствовать вмешательству Геринга, который, используя в качестве своего представителя германского военного атташе в Вене генерала Муффа, присвоил в этом деле ведущую роль.

Поздно вечером в четверг Гитлер позвонил мне по телефону с приказом немедленно ехать в Берлин. Ночной перелет показался мне чрезмерной поспешностью, и я сообщил в рейхсканцелярию, что прибуду в Берлин на следующее утро в девять часов утра. Я терялся в догадках относительно причин, вызвавших этот приказ. Или же Гитлер хотел удалить меня из центра событий, опасаясь моего возможного вмешательства, идущего вразрез с его планами, или, напротив, он хотел посоветоваться со мной по поводу возникшего кризиса. В последнем случае сохранялась еще какая-то надежда на то, что мне удастся найти некий компромисс, в то время как в Вене делать мне было совершенно нечего.

Я приехал в аэропорт в шесть часов промозглого мартовского утра того дня, который мне никогда не удастся забыть. В девять часов я был в рейхсканцелярии и обнаружил, что главная приемная уже полна народа. Здесь царила напряженная атмосфера, которая, как я часто замечал, являлась аккомпанементом решительным действиям Гитлера. В дни, когда я занимал пост канцлера, и ранее перед принятием важных решений проводились консультации с отвечающими за вопрос министрами и их ближайшими советниками. Теперь же казалось, что здесь присутствовал всякий, кто по долгу службы, из любопытства или благодаря интригам имел хоть какое-то касательство к обсуждаемому вопросу. Здесь был Нейрат, представлявший Риббентропа, который в тот момент официально прощался с Лондоном. Министр внутренних дел Фрик явился в сопровождении нескольких своих чиновников. Геббельса окружали когорты людей из министерства пропаганды. Здесь был Гиммлер с дюжиной офицеров СС гигантского роста. Браухич и Кейтель со своими адъютантами выступали представителями вооруженных сил. Все они немедленно накинулись на меня, интересуясь новостями о положении в Вене. Я мог только сообщить, что как Отечественный фронт, так и оппозиция довели накал своих эмоций и пропаганды до кульминации и трудно сказать, которая из сторон ведет себя более агрессивно.

Меня проводили к Гитлеру, который находился в состоянии, близком к истерике. Как обычно, дав ему возможность выговориться, я попытался объяснить ему, почему Шушниг в своем выступлении 24 февраля говорил столь резко. Это, сказал я, разожгло страсти в обоих австрийских лагерях. Однако, по моему мнению, все еще сохраняется возможность убедить канцлера отложить плебисцит, если мы укажем ему на то, что его проведение плебисцита будет противоречить конституции и что организовать его на честной и свободной основе за три дня не представляется возможным. С другой стороны, я предостерег Гитлера от проведения любых военных акций. Было невозможно определить, какова будет реакция остальных великих держав, а идея о начале европейской войны в связи с германским вопросом, как и сама мысль о возможности кровопролития между двумя братскими народами, в равной мере вызывают ужас и отчаяние. Единственным решением, которое может оказаться исторически оправданным, будет то, к которому удастся прийти мирным путем, а не с помощью меча. Я думал, что мои слова дали какой-то результат. Он, определенно, стал спокойнее и задумчивее. После встречи с ним я провел остаток времени в приемной рейхсканцелярии, не принимая больше никакого участия в драматических событиях этого дня. Выяснить, что же на самом деле происходит, было исключительно трудно.

В то утро Зейс-Инкварт получил послание Гитлера, а Геринг имел с ним в три часа пополудни первый из многочисленных в тот день телефонных разговоров. Я по-прежнему убежден, что любое контрпредложение от Шушнига, поступи оно в этот период, могло бы совершенно изменить положение.

Всему миру теперь известно: записи телефонных переговоров, происходивших в тот день между Берлином и Веной, — которые были представлены на Нюрнбергском процессе в качестве доказательств — свидетельствует, как за несколько следующих часов решилась судьба Австрии. Геринг приказал Зейс-Инкварту подать в отставку, чтобы таким образом вынудить Шушнига сделать то же самое, и потребовал от федерального президента Австрии поручить формирование нового кабинета тому же Зейс-Инкварту. Примерно в пять часов вечера поступили сведения, что эти требования выполняются. В промежутке большинству из нас совершенно нечем было занять себя. Мы понимали только, что речь идет о жизненно важных решениях, в принятии которых большинство из присутствующих в приемных и вестибюлях не играют никакой роли.

Когда распространилась новость об отставке Шушнига, я немедленно пошел к Гитлеру и умолял его оставить идею о посылке в Австрию войск. Конфликт находился в стадии разрешения, и никакой нужды идти на дополнительный риск не было. Гитлер согласился и, повернувшись к Кейтелю, сказал: «Немедленно передайте Браухичу, что приказ войскам о начале марша отменяется». До этого я провел несколько часов, беседуя с военными руководителями. Все они истово надеялись, что гитлеровская угроза вторжения — не более чем блеф и им не придется иметь дело с итальянским или чешским вмешательством, не говоря уже о возможных последствиях реакции французов. Теперь, когда в комнату вошел Браухич, чтобы принять приказ Кейтеля, он громко вздохнул и произнес: «Слава богу, хоть это нас миновало».

Тем не менее испытания на этом не закончились. Когда стало известно, что австрийский президент отказывается доверить Зейс-Инкварту формирование нового кабинета, последнего заставили сказать, что он пошлет телеграмму с просьбой о присылке германских войск для поддержания законности и порядка. После этого приказы о выступлении были возобновлены. В действительности Зейс-Инкварт ни в коем случае не хотел подчиняться требованиям Геринга. Положение в Вене никоим образом не оправдывало германского вмешательства. Теперь нам известно, что Зейс-Инкварт и не посылал подобной телеграммы, что она была сфабрикована и помещена в архив по приказу германского министра почт и телеграфа уже после событий. Я помню, что в тот момент в одну из приемных вышел Нейрат и сообщил нам, что Зейс-Инкварт собирается прислать телеграмму с просьбой о вооруженной интервенции. «Во имя неба, — сказал я, — проследите, чтобы это не была вторая Эмсская депеша{159}. Требование должно быть подлинное и ясно выраженное». Нейрат нервно согласился и поспешил к телефонной кабинке.

За все телефонные переговоры с Веной отвечал Геринг, и все мы, кто находился в приемных, могли для получения новостей о развитии событий полагаться только на слухи. Нам передавали, что ситуация в Вене будто бы полностью вышла из-под контроля. На улицах происходят стычки, и гражданская война кажется неизбежной.

Когда в тот вечер в половине девятого Гитлер вручил Браухичу письменный приказ начать военную операцию на рассвете следующего дня, мне показалось, что обрушился весь мир моих надежд. Вооруженное вмешательство могло привести только к войне и кровопролитию между братскими народами. Вероятно, это означало и европейский конфликт. В отчаянии я покидал рейхсканцелярию. Даже Бисмарку не удалось восстановить Священную Римскую империю германских наций. Обстоятельства заставили его ограничиться заключением тесного союза с Дунайской монархией. Важнейшее положение его политики заключалось в том, чтобы ни при каких обстоятельствах не подвергать опасности дружественные отношения между Берлином и Веной. Теперь, когда уже казалось, что мы находимся на грани установления между германской частью Дунайской монархии и рейхом отношений, подобных старой империи, Гитлер, по-видимому, разрушил эту возможность единственным актом преступной безответственности. Его решение виделось мне как измена всей германской истории.

Марш в Австрию на время уберег германский народ от жатвы горьких плодов дилетантской политики своего вождя. Вопреки моим опасениям, не было сделано ни единого выстрела, и германскую армию встречали ликованием и букетами цветов. Хотя методы Гитлера являются позором нашей истории, в тот момент их заслонил необычайный энтузиазм, с которым большинство австрийцев приветствовало акт объединения. Историки, которые все еще толкуют о насильственном захвате Австрии, хорошо сделают, если изучат газетные отчеты тех дней — не только те, что публиковались в Германии, но и написанные зарубежными корреспондентами из всех стран, которые или работали в Вене, или были привлечены туда кризисом. Даже те из них, кто был настроен наиболее критически в отношении такого развития политических событий, не могли скрыть энтузиазма, с которым народ встречал германские войска на их пути к Вене. Внутреннее значение тех исторических дней воспламенило огромное количество людей, которые никогда не принадлежали к нелегальной оппозиции. Узы родства и общность длившейся больше тысячи лет истории оказались сильнее политической целесообразности. Это вовсе не оправдывает методы Гитлера, но показывает, сколь плохо были осведомлены все те, кто начиная с 1918 года делал все возможное, чтобы воспрепятствовать объединению двух стран.

Референдум, проведенный 10 апреля, одобрил аншлюс подавляющим большинством голосов. Электоральные методы национал– социалистов могли, разумеется, увеличить процент голосовавших за объединение, но нет никакого сомнения в том, что общее чувство удовлетворения и энтузиазм в любом случае обеспечили бы прочное большинство.

Подобно всем вокруг, я был захвачен общим энтузиазмом и совершенно ошеломлен громадным историческим значением события, объединившего два германских народа. 13 марта я все еще находился в Берлине, когда получил от Гитлера телеграмму, предписывавшую мне отправляться на следующее утро в Вену. В тот же день германское радио объявило, что я награжден золотым партийным значком{160}. Об этом я впервые узнал только по прибытии в Вену. На аэродроме Темпельхоф я встретил статс-секретаря рейхсканцелярии Ламмерса, который летел со мной в одном самолете. Наш разговор коснулся будущего. Сообщения из других европейских столиц показывали, что опасность международного конфликта отсутствует. Теперь все зависело от ответственного, государственного подхода к решению германской проблемы и от примирения противоборствующих лагерей. Ламмерс, размышляя в том же ключе, предположил, что лучшим выходом из положения будет назначение меня Reichs-Statthalter (федеральным губернатором) Австрии. Я знаком с проблемой лучше кого бы то ни было, сказал он, и смогу защитить австрийские традиции, одновременно наводя культурные мосты между северной и южной Германией. Мне пришло в голову, что этим и объясняется посылка меня в Вену, ввиду чего я попросил Ламмерса передать Гитлеру, что я, принимая во внимание опыт последних нескольких недель и нарушение им обещания, данного мне в Байрейте, не могу согласиться занять такой пост.

И друзья, и критики подвергали сомнению мотивы, заставившие меня возвратиться в Вену. Могу только сказать — хотя я, как и все, был опьянен только что произошедшими великими событиями, однако был готов вновь настаивать перед Гитлером на том, что теперь, когда объединение совершилось без кровопролития, будущее развитие в громадной степени зависит от его действий в отношении Австрии.

Мы приземлились на аэродроме Асперн неподалеку от Вены. На пути в город я был захвачен необыкновенной атмосферой празднества. Повсюду развевались нацистские флаги, тысячи которых были, без сомнения, доставлены из Германии. Но было бы бесполезно думать, что громадные волны народа, толпившегося на широких венских улицах, вышли сюда по приказу или что их радостное возбуждение было неискренним. Гитлер, которого я нашел на парадном помосте напротив Хофбурга{161}, пребывал, можно сказать, в экстазе. Я представил ему иностранных дипломатических представителей, включая посланников Польши, Венгрии, Болгарии, Югославии и Италии. Затем мы расположились, чтобы наблюдать за парадом, в котором принимали участие и австрийские части, причем некоторые их них были облачены в колоритные гусарские мундиры.

В перерыве между частями парада мне удалось обменяться с Гитлером несколькими словами относительно грандиозности задачи, которую еще предстояло выполнить в Австрии. В первую очередь, сказал я ему, он должен наладить отношения с церковью. Австрия — католическая страна, и если религия подвергнется здесь таким же гонениям, как в Германии, то весь восторг по поводу аншлюса испарится за несколько недель. Радость, вызванную объединением с Германией, можно поддержать, только управляя Австрией в соответствии с ее представлениями, при полном уважении к ее традициям.

«Не бойтесь, — заверил он, — мне это известно лучше всех».

«В таком случае, — сказал я, — очень важно, чтобы вы как можно скорее определенно дали знать о своих намерениях. Почему бы вам сразу после парада не повидать кардинала Иннитцера, чтобы успокоить его на этот счет?»

«Непременно, — ответил Гитлер. — Сообщите ему, что я буду рад встретиться с ним в гостинице «Империаль».

Я испытал огромное облегчение от его спонтанного решения, особенно потому, что условия подписанного мной конкордата, который по-прежнему оставался в силе, не распространялись на Австрию. Я послал одного из своих австрийских друзей в резиденцию кардинала с приглашением Гитлера и выражением собственного удовлетворения в связи возможностью в последний раз перед отъездом из Вены принести пользу.

Папа Пий XI 14 марта 1937 года в своей энциклике «Воспылавши тревогой»{162} резко осудил национал-социалистическую доктрину притеснения религии, хотя он по-прежнему выражал желание достигнуть с нацистами какого-то взаимопонимания. Несмотря на нарушение ими положений конкордата, он стремился образумить национал-социалистов и надеялся на возврат к условиям соглашения. Он не хотел порывать отношений с правительством рейха или отзывать папского нунция. Заслуживаю ли я в таком случае столь строгого осуждения за то, что посчитал своим долгом настаивать на применении к Австрии условий конкордата?

Я не присутствовал на продолжавшейся час беседе Гитлера с кардиналом, но Иннитцер, когда я сопровождал его обратно во дворец, казался довольным и успокоенным. Он заверил Гитлера в лояльности австрийских католиков при условии, что будут гарантированы определенные конкордатом религиозные свободы. Он высказал специальное пожелание, чтобы австрийской молодежи не препятствовали играть роль в работе церкви и находящихся под ее патронатом объединений. Как сообщил мне Гитлер, со всем этим он согласился, заметив еще, что сам, будучи австрийцем, он заинтересован в наилучших отношениях между страной, в которой родился, и рейхом. Это была моя последняя встреча с кардиналом. Когда мы прощались, он поблагодарил меня за организацию его свидания с Гитлером.

Все эти демонстрации вскоре приобрели для меня привкус горечи. Сразу же по прибытии в Вену меня известили, что мой друг и коллега Вильгельм фон Кеттелер пропал воскресной ночью 13 марта. Он провел вечер с моей секретаршей фрейлейн Розе, которая жила недалеко от представительства, и вышел из ее квартиры незадолго до полуночи. Оставив перед тем свой автомобиль на территории представительства, он отправился забрать его. Фрейлейн Розе заметила, что, когда он пошел прочь, за ним последовали трое каких-то людей. Утром в понедельник автомобиль находился по-прежнему там, где он его поставил, его квартира была пуста и он, по всей видимости, туда не возвращался. В живых его больше никто не видел. Принимая во внимание его натянутые отношения с партией, было резонно предположить, что он мог тайком покинуть Вену и отправиться к друзьям в провинцию или же в Венгрию. Ему было наверняка известно, что первые подразделения гестапо прибыли в Вену в пятницу, так как несколько их сотрудников расположились в представительстве. Однако расспросы, проведенные среди его друзей, ничем не помогли в выяснении того, что же с ним приключилось. Об опасениях за свою безопасность или о том, что он считает разумным покинуть Вену, он ничего не сообщил и моей секретарше, работавшей вместе с ним много лет, с которой его связывали отношения полного взаимного доверия. Тревога по поводу его исчезновения омрачала в те дни все мои чувства. Мысль о том, что он мог разделить судьбу Бозе, наполняла меня ужасом и отчаянием.

Поскольку теперь имелись все основания заподозрить преступление, я решил связаться с гестапо, взявшим под свой контроль всю деятельность венской полиции, хотя я и не видел особого смысла просить помощи у организации, которая сама, по всей вероятности, несла ответственность за исчезновение Кеттелера. Тем не менее вечером в среду я отправился к Гейдриху. Я рассказал ему об обстоятельствах исчезновения Кеттелера и спросил, нет ли у него каких-либо сведений о его местонахождении. Гейдрих напустил на себя изумленный вид и обещал немедленно начать поиски. В тот же вечер я случайно перед гостиницей «Империаль» встретился с Гиммлером и передал ему обстоятельства дела. Со мной была моя вторая секретарша баронесса Штотзинген. Это была храбрая и импульсивная молодая дама, которая, как и все мы, очень сильно переживала за судьбу Кеттелера. Неожиданно она повернулась к Гиммлеру и сказала: «Господин Гиммлер, без сомнения, все это новое гестаповское Schweinerei. Мне известно, что вы давно за ним охотились, и теперь ваши люди наверняка уже отправили его в концлагерь». Гиммлер горячо отрицал это обвинение и пообещал немедленно навести справки. Несколько следующих дней не принесли никаких результатов, поэтому я снова поехал к Гейдриху, управлявшему теперь австрийской полицией, и попросил его объявить, что я предлагаю награду в 20 000 марок за любую информацию, которая может привести к обнаружению Кеттелера. Всегда существовала надежда на то, что ему удалось бежать за границу, и по возвращении в Берлин я постарался утешить этим соображением его мать.

Вернувшись в Германию, я тотчас же написал Гитлеру, изложив ему подробности дела и прося о помощи, в особенности если бы в конце концов выяснилось, что здесь приложило руку гестапо и Кеттелер находится теперь в каком-нибудь концентрационном лагере. Ответа на это письмо я не получил. Тогда я обратился с просьбой о личной встрече, в которой под каким-то благовидным предлогом мне было отказано. Дело стало выглядеть весьма подозрительно. В подобных случаях Гитлер всегда вел себя уклончиво. Тем временем младший брат Кеттелера выехал в Вену, чтобы с помощью частного детектива провести дополнительное расследование.

Гестапо и нацистские экстремисты явно находились в зените власти, но до тех пор, пока оставалась даже небольшая надежда отыскать Кеттелера живым, для меня было очень важно поддерживать какой-то контакт с руководящими членами партии. Хотя я намеревался возвратить врученный мне золотой партийный значок, момент для такого жеста казался в высшей степени неподходящим.

При обыске квартиры Кеттелера гестапо обнаружило некоторое количество швейцарских денег и свидетельства его недавней поездки в эту страну, предпринятой по моему поручению. Они принялись опрашивать его знакомых, включая, предположительно, и человека по фамилии Бохов, который в бытность мою вице– канцлером занимался у меня контролем зарубежной прессы. Бохов работал одно время корреспондентом в Англии и в совершенстве владел английским языком. Его непосредственным начальником в моем аппарате был Бозе, которого сотрудники гестапо застрелили 30 июня 1934 года при захвате помещения ведомства вице-канцлера. Вскоре после того, как я занял пост в Вене, там появился Бохов и сообщил Кеттелеру, с которым был знаком, что он ускользнул от гестапо и устраивается теперь в Вене в качестве внештатного корреспондента каких-то газет. Кеттелер ничего не заподозрил, и со временем они подружились. Не имея к тому никаких действительных оснований, я постоянно предостерегал его от слишком тесного общения с Боховом, который являлся, по моему убеждению, гестаповским шпионом, присланным в Вену для надзора за мной.

Не добившись ничего от Гитлера, я перешел к Герингу. Его адъютант генерал Боденшатц сообщил мне, что его шеф, у которого почти не возникало сомнений в том, что Кеттелер был убит по приказу Гейдриха, пришел в ярость и сказал ему, Боденшатцу, что заставит Гитлера разобраться с этим типом. Геринг послал в гестапо за документами, связанными с делом, и пообещал мне для выяснения всех обстоятельств свою полную поддержку. Однако, когда я посетил его вторично, его настроение совершенно изменилось. Он встретил меня обвинениями в том, что, как теперь стало известно, Кеттелер в феврале отвез в Швейцарию все мои секретные архивы. Это является тяжким преступлением, предполагающим суровое наказание. Из объемистого «дела» он потом зачитал мне подробности о предполагаемой изменнической деятельности Кеттелера, включая сюда некий план убийства Гитлера.

Кеттелер действительно всегда считал, что единственным способом избавиться от Гитлера может быть только его убийство, и у нас с ним было много разговоров на эту тему. Я помню, как он однажды предположил, что застрелить Гитлера можно из дальнобойной винтовки, снабженной глушителем, через одно из окон гостиницы «Кайзерхоф» в Берлине, которая находилась всего в 150 метрах от балкона рейхсканцелярии. Я заявил ему, что не верю в подобные методы, которые чересчур напоминают о детстве, и постарался для доказательства несостоятельности проекта его высмеять, говоря, что ни в коем случае не впутаюсь в эскапады, достойные героев вестерна. Я по-прежнему не верю, что Кеттелер мог доверить нечто подобное бумаге. Гестапо могло узнать о его планах только от кого-то другого, с кем он, должно быть, обсуждал свои идеи. Кто это мог быть, я уже говорил.

Вначале я просто потерял дар речи. Тем не менее особого смысла отрицать, что я отправил документы за границу, не было, поэтому я сказал Герингу: «Я отправил свои бумаги из Вены в Швейцарию после увольнения, чтобы иметь возможность при случае доказать, что моя политика в Австрии ориентировалась на мирную эволюцию и я ни при каких обстоятельствах не мог представить себе силового решения вопроса об аншлюсе. Моя отставка ясно показала, что такая политика больше не устраивает фюрера. Он намеревался решить австрийскую проблему иными методами, в реализации которых я не хотел принимать участия. Я сознаю всю серьезность своих действий, и в случае, если меня будут судить за измену, я определенно заявлю, что вся ответственность за них лежит на мне одном, а Кеттелер только выполнял мои приказы». О прочих обвинениях, выдвинутых против Кеттелера, я сказал Герингу, что они являются чистейшей выдумкой, при помощи которой гестапо намерено оправдать его ликвидацию, если это когда-нибудь выйдет на свет.

Мое положение стало теперь исключительно трудным. Я каждый день ожидал ареста по обвинению в государственной измене. Проводимое в Вене расследование не давало никаких результатов, за исключением информации о том, что Бохов, в свою очередь, тоже исчез. К тому времени у меня больше не оставалось сомнений в том, что в этой драме роль злодея исполнял именно он. Одно из обвинений, которые Геринг зачитал мне из своей папки, касалось планов Кеттелера в 1937 году установить вблизи от Зальцбурга личную передающую радиостанцию. Его друзья, работая на ней, должны были сообщать нам о всяких необычных военных приготовлениях с германской стороны границы. Это предложение показалось мне фантастикой, и я отказался его финансировать. Единственным человеком, с которым Кеттелер мог бы еще обсуждать этот проект, был Бохов, которого он считал беглецом от гестапо. В тот вечер, когда я узнал о своем увольнении, первое, о чем меня попросил Кеттелер, было разрешение сообщить новость Бохову, чтобы «этот бедняга» смог заработать на эксклюзивной информации несколько лишних шиллингов. Не было сомнений в том, что он в какой-то момент рассказал этому типу и о поручении, касавшемся моего секретного архива.

Единственной уликой, которую нашим детективам удалось добыть в Вене, была информация о том, что в тот вечер, когда Кеттелер вышел из квартиры фрейлейн Розе, неподалеку некоторое время был припаркован какой-то автомобиль с германскими номерными знаками. Его заметил один из служащих посольства, записавший его номер. Однако, когда я попросил Гиммлера выяснить, кому принадлежит эта машина, единственный ответ, полученный мной, сводился к тому, что автомобиль с этими номерами никогда не покидал Германию. Дело стало безнадежным. Государственный прокурор в Вене отказался возбудить дело на том основании, что этим случаем занимается гестапо, а апелляция к Кальтенбруннеру, который теперь руководил венской полицией, не дала результата. Когда я поднял сумму вознаграждения до 50 000 марок, то не смог найти ни одной газеты, которая взялась бы опубликовать это объявление.

В конце апреля мы получили известие, что в Хайнбурге, много ниже по течению Дуная от Вены, из реки выловлен какой-то труп. Брат Кеттелера бросился туда и опознал тело, которое было передано в гестапо, несмотря на все наши попытки провести аутопсию. В конце концов мы получили официальную информацию о том, что доказательств убийства не обнаружено, а некоторые раны, имевшиеся на теле, причинены, по всей видимости, винтами речных пароходов. У меня не возникало сомнений в том, что Кеттелер был убит сотрудниками гестапо и брошен в Дунай.

Мы перевезли его останки в Германию и похоронили у дома его родителей в Вестфалии. Спустя четыре года мне еще раз пришлось говорить слова прощания над могилой старого друга. В 1934 году в Берлине это был Бозе, а теперь второй из моих верных и преданных коллег. В обоих случаях на нас бросила свою тень грубая сила, готовая в зародыше подавить всякое проявление сопротивления и без раздумий применявшая для этой цели любые средства. Кеттелер пережил события 30 июня 1934 года. После неудачи его попытки ходатайствовать перед Гинденбургом о восстановлении законности и порядка он продолжил борьбу. Когда был убит Дольфус и мы решили, что необходимо приложить все усилия для возрождения подобающих стандартов в австрийской политике Германии, именно Кеттелер окончательно убедил меня в том, что интересы нашей страны требуют моего присутствия в Австрии. Он стал моим самым близким и дорогим другом.

Оглядываясь на четыре года, проведенные мной в Австрии, я могу сказать, что задача, которую я взял на себя в 1934 году в Байрейте, — улучшение отношений между двумя странами и продвижение идеи их эволюционного объединения — могла быть выполнена только при условии полного разделения деятельности австрийской нацистской партии и партии в Германии. Вопрос объединения, хотя он и затрагивал интересы обоих германских народов, мог быть решен исключительно по инициативе Австрии. Именно таким путем я и старался следовать.

Тем не менее связи между двумя партиями и тот факт, что они признавали одного и того же лидера, оказались сильнее меня. По большому счету, не существовало возможности заставить Гитлера считаться с доводами рассудка. Действительно, утверждая при каждом удобном случае правоту своей позиции, мне удавалось иногда убедить его в том, что применение насильственных методов не может привести к удовлетворительным результатам. Несмотря на это и на тот факт, что я пока сохранял свой пост в Вене и мог в некоторых случаях успешно бороться с происками его радикальных товарищей по партии, они в конце концов всегда одерживали верх.

Начиная с середины 1937 года и далее у меня оставалось все меньше и меньше возможностей влиять на общее направление австро-германских отношений. Ненасытное стремление Геринга к достижению большего влияния в области международной политики увенчалось весьма значительным успехом, масштаб которого я в тот момент недооценивал. Этот успех объяснялся в значительной мере содержанием переписки, которую он вел с Гвидо Шмидтом, и результатами его визита в Рим к Муссолини. Шушниг и Шмидт начали рассматривать Геринга как второго из наиболее влиятельных персонажей в руководстве рейха и решили, по всей видимости, что от него они смогут добиться более выгодного компромисса, нежели при моем посредничестве.

Ход событий 11 марта 1938 года в рейхсканцелярии выявил, до какой степени Геринг стал доминирующей фигурой среди всех приверженцев «окончательного» решения. Мало кому известно, что вначале Гитлер приказал военным оккупационным властям разработать проект закона, в соответствии с которым объединение двух стран должно было произойти на основе личной унии, согласно которой Гитлер становился во главе обоих государств при сохранении в Австрии автономного правительства. И только в результате фантастического приема, устроенного ему по дороге от Линца до Вены, он по настоянию Геринга принял решение включить Австрию в состав рейха.

Несмотря на все данные мне обещания, игнорируя результаты моей четырехлетней работы, Гитлер провел аншлюс насильственным путем, причем, вопреки всем предостережениям и мрачным пророчествам, избранный им путь оказался самым прямым и удачным. Между двумя государствами не только не произошло вооруженного конфликта, но и ни одна из иностранных держав не посчитала для себя возможным вмешаться. Они заняли такую же пассивную позицию, что и в момент восстановления в Германии всеобщей воинской повинности или при ремилитаризации Рейнланда. В результате Гитлер перестал прислушиваться к советам всех тех, кто хотел, чтобы он проявлял в своей внешней политике умеренность.

Если бы Шушниг более внимательно отнесся к моим соображениям и если бы он своевременно известил меня о переписке с Герингом, то события, быть может, можно было направить по куда более умеренному пути. Если бы я осознавал, какого влияния добилось радикальное крыло партии, и если бы знал, что обсуждается вопрос о моей отставке, то мог бы в очередной раз предпринять новые шаги, чтобы противостоять влиянию радикалов на Гитлера. Мое увольнение от должности 4 февраля доказывало, что Гитлер наконец понял: ему не удастся с моей помощью проводить политику агрессии.

Часть пятая

Из Анкары в Нюрнберг

Глава 24

Война началась

Возвращение в Германию. — Упрямство Риббентропа. — Обращение к королю Швеции. — Итальянское вторжение в Албанию. — Предложение поста в Анкаре. — Мои условия. — Гитлер денонсирует военно-морской договор. — Прибытие в Стамбул. — Опасения Турции. — Я выступаю посредником между Риббентропом и Чиано. — Новое свидание с Гитлером. — Риббентроп летит в Москву. — Война с Польшей. — Поражение Германии неизбежно. — Три возможности

Вернувшись из Австрии в Германию, я уехал к себе домой в Валлерфанген. Имение располагалось в середине одного из участков линии Зигфрида {163}, и удовольствие от возможности посвятить некоторое время семейным и личным делам после шестилетнего беспрерывного труда было омрачено видом всех этих приготовлений к новой войне. Кроме того, я по-прежнему ожидал казавшегося неминуемым ареста и суда по обвинению в государственной измене за отправку в Швейцарию архива своих докладов Гитлеру.

Кеттелер и Кагенек поместили их в Цюрихе в банковский сейф, принадлежавший одному из кузенов Кеттелера. Кстати говоря, смерть Кеттелера не была связана с этой операцией, поскольку его «исчезновение» произошло еще до того, как гестапо получило возможность завести следственное дело. Тем не менее последующее расследование выявило, во всей вероятности, достаточно фактов для того, чтобы определить место, где были скрыты документы. Если бы сотрудникам гестапо удалось получить эти бумаги, они были бы для Гейдриха чрезвычайно полезны как оправдание «исчезновения» Кеттелера перед Гитлером и Герингом, не говоря уже о возможности свести счеты со мной. Вальтер Хаген, замечательно хорошо информированный сотрудник абвера, утверждает в своей книге «Die Geheime Front» («Тайный фронт»), опубликованной после войны, что Гейдрих никогда не смог простить себе, что позволил мне спастись во время путча Рема. «Вплоть до самой смерти Гейдриха один из сотрудников его секретной службы имел постоянный приказ любой ценой ликвидировать Папена», — пишет Хаген.

В Швейцарию я не отправлял никаких документов, которые могли бы послужить гестапо материалом для фабрикации против меня обвинения. Мой исходный проект завещания Гинденбурга, вопреки некоторым получившим распространение слухам, не входил в число положенных на хранение бумаг. Но я не был уверен в том, что там не могли оказаться какие-либо заметки самого Кеттелера, касавшиеся его планов устранения Гитлера или наших бесед по этому поводу. Поэтому я решил отправить в Цюрих Кагенека, снабдив его удостоверением службы дипломатического курьера, для того чтобы он привез документы назад в Германию прежде, чем его вынудят сделать это судебным постановлением. Кагенек пришел к выводу, что невозможно уместить всю массу бумаг — это были плоды четырехлетней работы — в сумку для дипломатической почты без риска при пересечении границы привлечь к себе внимание агентов гестапо. Поэтому он сжег большую часть документов, привезя мне оставшиеся.

Тем временем гестапо пронюхало о наших действиях. Начальник курьерской службы министерства иностранных дел предупредил меня, что Кагенека собираются арестовать. Он, однако, сумел бежать в Швецию. Тогда я решил, что лучше всего будет вернуть оставшиеся документы Гитлеру с просьбой лично перечитать их и в случае, если он усмотрит в них признаки измены, предать меня суду. Я повторил, что после своего неожиданного увольнения отправил их в Швейцарию только для того, чтобы иметь возможность доказать, какого рода политику я проводил в Австрии. В это время гестапо шло в Цюрихе по следу, но в результате его сотрудникам был продемонстрирован только пустой сейф. Напряженная ситуация затянулась на несколько недель, пока более важные события не заставили Гитлера и Геринга распорядиться, чтобы Гиммлер и Гейдрих бросили заниматься этим делом.

О судетском кризисе я впервые узнал из газет. Мое единственное вмешательство в переговоры в Годесберге{164} заключалось в отправке телеграммы на имя Гитлера и письма, написанного мистеру Невиллу Чемберлену уже после завершения мюнхенской встречи. В телеграмме я напоминал Гитлеру о его торжественном обещании принести германскому народу мир и умолял его не упустить случая достичь согласия с Великобританией. Мистера Чемберлена много критиковали, причем, на мой взгляд, несправедливо, за его визит в Германию и за Мюнхенский пакт. Он имел в виду две цели — выиграть время для завершения программы перевооружения Великобритании и, что самое главное, сохранить на достойных условиях мир. Необузданная радость простых людей в Германии, выплеснувшаяся в момент, когда войны, казалось, удалось избежать, служила достаточным признанием его мужества, проявленного в этих поездках. Кое-что из вышесказанного я сообщил мистеру Чемберлену в длинном письме. Его ответ затерялся во время войны, но я помню одну фразу, содержавшуюся в нем: «Я очень рад, что мне удалось прикоснуться к сердцу Германии». Нам предстояло очень быстро расстаться со своими иллюзиями. Речь Гитлера, произнесенная в начале ноября в Саарбрюккене, продемонстрировала его раздражение британскими планами перевооружения. В то время когда Риббентроп подписывал в Париже консультативный пакт, необходимость которого я так долго отстаивал, изменчивый темперамент Гитлера уже подрывал надежды на европейское урегулирование.

В Нюрнберге мы узнали, что Гитлер к тому времени принял решение о начале войны. Встреча Гитлера и Геринга с начальниками родов войск, описанная в Протоколе Хоссбаха, произошла 5 ноября 1937 года. В действительности Гитлер был крайне недоволен вмешательством мистера Чемберлена, которое препятствовало его агрессивным планам. Тем не менее теплота, с которой британский премьер-министр был встречен в Германии, и позиция Муссолини и Даладье заставили его на время согласиться на компромисс.

Примерно в это время у меня произошла еще одна встреча с Риббентропом. Я получил приглашение выступить перед Шведско-германским обществом в Стокгольме, на которое, с разрешения Риббентропа, с радостью согласился. У меня было много друзей в Швеции, и сам король часто проявлял личный интерес к моей политической деятельности. Таким образом, мне предоставлялась прекрасная возможность высказать некоторые свои взгляды на положение в Германии из страны, находящейся за ее границами.

Оказавшись проездом в Берлине, я посетил Риббентропа, который потребовал показать ему рукопись моей предполагаемой речи. Я объяснил ему, что это невозможно, поскольку я никогда не выступаю по заранее написанному тексту, но даже если бы он у меня имелся, то я бы его не показал. «Вы уже однажды произнесли речь, которая оказалась враждебна государству, — зло сказал Риббентроп. — Я не могу пойти на такой риск еще раз. — Затем, увидев мое изумление, добавил: — Это было в Марбурге».

«Та речь была произнесена мной как официальным лицом, вице-канцлером, — возразил я. — Вы не имеете права судить или критиковать ее. Если вы не желаете, чтобы я выступал в Стокгольме, мне придется послать телеграмму королю, поскольку он намерен там присутствовать». С этими словами я вышел из кабинета. Как мне еще предстояло выяснить в другой ситуации, это был единственно правильный способ разговаривать с человеком, до такой степени одержимым предрассудками и своим собственным комплексом неполноценности. Он поспешил за мной и извинился. В конце разговора он даже выразил свое удовлетворение по поводу того, что существует человек, который, стремясь укрепить дружбу между странами, готов попытаться разъяснить за границей несколько запутанную германскую внешнюю политику.

В своей речи я призывал народы Европы объединиться для защиты мира. Король, по обыкновению, был любезен и чуток, и я предложил ему, как старейшине европейских монархов, дать ясно понять Гитлеру, что нынешняя внешняя политика Германии неминуемо ведет к войне и что теперь, после заключения Мюнхенского соглашения и визита Риббентропа в Париж, открылся путь к мирному решению проблем. Король обещал обдумать этот вопрос, но позднее я выяснил, что это предложение было отвергнуто социалистическим правительством Швеции.

На обратном пути в Берлине необычайно вежливый Риббентроп предложил мне пост посла в Анкаре, остававшийся вакантным уже три месяца. Я отказался. В феврале 1939 года он повторил свое предложение, но я снова отказался. Я получил некоторое представление о той скорости, с которой велось строительство армии, когда мне прислали предписание вновь поступить на военную службу в должности командира пехотного полка, расквартированного в Висбадене. Этот полк должен был войти в состав резервной дивизии, которой, в случае объявления мобилизации, следовало занять линию Зигфрида.

В политической сфере события следовали одно за другим с замечательной быстротой. Беседа Гитлера с чехословацким президентом Гахой и марш на Прагу окончательно уничтожили репутацию Гитлера как добропорядочного государственного деятеля. Все, что произошло раньше, еще можно было как-то объяснить, но теперь он подвергся всеобщему осуждению за нарушение формального обязательства, данного им мистеру Чемберлену, который после того, как дошел до крайности в своем стремлении сохранить мир, получил такой афронт. Последствия этого были ясны всякому, кто обладал хотя бы малейшей политической проницательностью.

Я обсуждал положение дел с друзьями в Дрездене, где проходил курс лечения в санатории «Weisse Hirsch»{165}, когда раздался экстренный телефонный звонок из министерства иностранных дел в Берлине. На линии был Риббентроп, возбужденно заявивший мне, что я не имею права больше отказываться от поста в Турции. Я поинтересовался, что заставило его делать это предложение в третий раз. Он сообщил мне, что Италия только что оккупировала Албанию — по всей видимости, неожиданно и так же мало считаясь со своим партнером по оси, как и Гитлер при совершении своих недавних «подвигов». Итальянское вторжение, сказал Риббентроп, угрожает еще больше осложнить европейскую ситуацию. Было поразительно услышать подобное заявление от человека, все недавние действия которого так мало учитывали интересы европейской солидарности. Очевидно, что получить ясную картину происходящего по телефону было невозможно, так что мне пришлось прервать свое пребывание в Дрездене и выехать в Берлин.

Страстная пятница 7 апреля 1937 года — вот дата, которую я никогда не забуду. Мне предстояло решить, стоило ли соглашаться против собственной воли занять пост, который станет для меня причиной пяти лет непрерывных внутренних конфликтов. Мне удалось быстро составить обобщенное представление о ситуации. Основываясь на своем предыдущем знакомстве с Турцией, я знал, что Кемаль Ататюрк официально наказал своим преемникам всегда оставаться начеку в отношении возможного нападения на Дарданеллы со стороны фашистской Италии. Нападение на Албанию и хвастливое заявление графа Чиано о том, что Италия намерена разместить там тридцать дивизий, можно было рассматривать только как окончательное оформление этой угрозы. Ататюрк и его преемник Исмет Инёню{166} заключили договоры с Балканскими государствами, которые, как видно, обеспечивали первую линию обороны. Однако Румыния только что подписала экономическое соглашение с Германией, которое, во всей видимости, указывало на rapprochement с державами оси. Болгария также упорно отказывалась вступить в Балканскую Антанту{167}, а германофильские и антитурецкие пристрастия ее правительства являлись постоянным источником опасений за судьбу турецких территорий на европейском материке. Фантазии дуче о Mare Nostrum казались вполне реальной угрозой.

Положение в Европе стало теперь еще более сложным, чем оно было до Мюнхена. Британская и французская военные делегации вели переговоры в Москве о заключении пактов о взаимопомощи с Польшей и Румынией в качестве сдерживающего фактора против продолжения агрессии Гитлера. Великобритания весьма значительно увеличила свой оборонный бюджет и рассматривала вопрос о предоставлении гарантий Польше, Румынии, Греции и Турции. В разговоре, который произошел у меня с британским послом в Берлине сэром Невиллом Гендерсоном, он подтвердил мое мнение о том, что ситуацию можно еще спасти, если ясно указать Гитлеру — всякая новая агрессия с его стороны будет автоматически означать войну. Еще сохранялась, кажется, возможность упразднить, не затевая общего конфликта, последнее злосчастное наследие Версальского договора, разрешив вопрос о Данцигском коридоре{168}.

И снова меня преследовали те же самые мысли, которые отравляли мне существование в 1934 году в Байрейте, когда после убийства Дольфуса от меня требовалось взять на себя ответственность за труднейшую миссию в Вене. В то время многие из друзей, в свете моего опыта общения с нацистским режимом, не смогли понять принятого мной решения. Из тех, кто поддержал меня тогда, один из моих ближайших союзников, Вильгельм фон Кеттелер, был уже убит. После множества консультаций я пришел теперь к тому же самому выводу. Предпринять последнюю попытку, вложив в нее все, на что способен, для спасения Германии и всего остального мира от угрожающей катастрофы, будет полезнее, чем, надев свой старый мундир, пойти сражаться в безнадежной войне на укреплениях линии Зигфрида.

Риббентроп мало что мог добавить к моей оценке ситуации. Он и Гитлер, по-видимому, все еще надеялись разрешить вопрос о Польском коридоре, не затевая общей войны и основываясь на уверенности Риббентропа в том, что предупреждения Великобритании являются всего лишь блефом. Я тем не менее надеялся, что он и Гитлер все же спасуют перед возможными последствиями и что удастся внушить Муссолини какое-то понимание требований европейской стабильности. Я решил сделать все возможное для предотвращения конфликта — «еще раз предложить свои услуги этой сатанинской системе», как мой поступок был охарактеризован в обвинительном заключении, выдвинутом против меня в Нюрнберге.

Принимая во внимание свой прошлый опыт, я попросил, чтобы меня поставили в непосредственное подчинение Гитлеру и дали гарантии, что в гестапо получат приказ рассматривать мою работу как находящуюся вне сферы их влияния. На все это Гитлер согласился. Его единственным условием было, чтобы я, в целях лучшей координации внешней политики, состоял при министерстве иностранных дел, имея при этом, однако, полную возможность в любой момент обращаться непосредственно к нему. Характерно, что он обвинял в ухудшении положения дуче, не сознавая при этом, мне кажется, что его собственное вторжение в Чехословакию было pire qu'un crime — une betise{169}. Все мои надежды на то, что на него можно будет повлиять разумными аргументами, были, однако, рассеяны речью, произнесенной им 28 апреля в рейхстаге, в которой он самым наглым образом обошелся с выдвинутым президентом Рузвельтом требованием гарантий от новой агрессии и объявил о денонсации военно-морского договора с Великобританией. Ответом на данные Польше франко-британские гарантии стало расторжение Германией за пять лет до истечения срока действия пакта о ненападении, подписанного им с маршалом Пилсудским.

За ошибки психологического плана, совершенные в то время, несет ответственность не один Гитлер. Британские гарантии, например, могли бы послужить сдерживающим средством только при условии, что обещанная помощь могла быть оказана быстро и эффективно. Война еще должна была показать, что они существовали только на бумаге. Гарантии имели бы смысл, если бы мистеру Чемберлену удалось убедить Советский Союз также подписать их, пусть даже ценой согласия на некоторый пересмотр его западных границ с Польшей. Гитлер не напал бы на Польшу, если бы это грозило ему войной на два фронта. Но тот факт, что Великобритания дала Польше гарантии в момент, когда ее переговоры с Россией все еще находились в тупике, возродил в России ее старый страх перед cordon sanitaire и толкнул Сталина в объятия Гитлера.

Переполненный мрачными мыслями, я в конце апреля погрузился в Восточный экспресс. Риббентропу я подчеркнуто заявил, что в Анкаре буду считать своим долгом поддержание мира и ослабление разгорающихся в Европе политических страстей. Он полностью со мной согласился, и моя задача казалась теперь совершенно ясной: я должен был убедить турок в том, что мы пойдем на все ради избежания европейского конфликта. Мы потребуем от своих итальянских друзей убедительных доказательств того, что они не намерены угрожать интересам Балканских государств и Турции. Нашей первейшей целью будет сохранение status quo, и мы будем сожалеть о любом шаге Турции, направленном на вступление в направленные против нас альянсы. Эта политика была одобрена Гитлером.

По приезде в Стамбул, где меня встречал наш генеральный консул и большая германская колония, я был крайне встревожен новостью о прибытии в Анкару для ведения важных переговоров с турецким правительством личного посланца Сталина. Поэтому я в тот же вечер продолжил путешествие и смог уже на следующий день вручить президенту Инёню свои верительные грамоты. У нас произошла с ним продолжительная беседа, в ходе которой он сказал мне, что, принимая во внимание тесный союз между Италией и Германией, вторжение в Албанию вызывает самую серьезную озабоченность. Он с удовлетворением принял мои заверения в наших мирных намерениях, но отметил, что Италия тоже делает подобные заявления, которые совершенно не согласуются с ее действиями. Размещение такого большого числа дивизий в стране, где необходимы только незначительные части gendarmerie{170}, а также деятельность итальянцев на сильно укрепленных Додеканесских островах являются серьезной провокацией. Намерена ли Германия поддерживать такую политику? Я энергично отрицал это и повторил обещания, данные мне Гитлером и Риббентропом. Президент сообщил, что соглашение с Великобританией и Францией еще требует ратификации. В свете этого я попросил его дать мне возможность вернуться в Берлин, чтобы я мог убедить Гитлера использовать свое влияние на Муссолини для сглаживания напряженной ситуации. Президент пообещал подождать результатов моего посредничества.

Я немедленно отправил Гитлеру и Риббентропу длинную телеграмму, в которой сообщил об опасениях Турции, и рекомендовал оказать давление на итальянцев с тем, чтобы они сократили гарнизон Албании до минимума, необходимого для поддержания законности и порядка. Кроме того, я предложил передать Турции два маленьких и не имеющих особого значения острова архипелага Додеканес, которые в действительности лежали в ее территориальных водах. Эти жесты могли бы убедить турок в дружественном отношении Италии. Я также отослал пространный печатный меморандум, с копиями начальникам родов вооруженных сил. В нем я постарался убедить своих адресатов в том, что участие Турции в кольце опоясывающих Германию союзов является естественным следствием ее опасений за свою безопасность и отражением ее господствующего военного положения в Восточном Средиземноморье. Я закончил этот документ такими словами:

«Нарушение равновесия на юго-востоке является только частью напряженного положения в мире. Однако позиция, занятая турками, и их участие в политической изоляции Германии имеют особенную важность для германской политики. Если албанские дела или проблема Польского коридора приведут к вооруженному конфликту, то при существующем распределении сил между группировками держав он может перерасти в новую мировую войну.

Война 1914–1918 годов доказала, что победить Британскую империю невозможно, не перерезав ее основные транспортные артерии. Ими являются линии коммуникаций с Дальним Востоком и нефтяными источниками, жизненно важными для современной войны. Иными словами, это Суэцкий канал и Персидский залив. Несмотря на то что в последней войне Турция была нашим союзником, наши объединенные усилия не привели к достижению этой цели. При условии, что Турция будет принадлежать к противоположному лагерю, шансы на выполнение подобной задачи бесконечно сокращаются. Турция представляет собой ключ к военной ситуации на Ближнем Востоке. Любая из сторон конфликта, которая лишится возможности использовать ее территорию в качестве базы для своих операций, может автоматически отказаться от мысли о господстве на Среднем Востоке. Поэтому для Германии более чем необходимо сконцентрировать усилия на поддержании мира. Всякая война, навязанная нам империалистической политикой Италии или вызванная нами самими, будет проиграна уже в день своего начала».

Один отрывок из дневника графа Чиано (Cianos Diaries 1939–1942) касается того, что явилось, кажется, единственным непосредственным результатом моего демарша. Чиано получил представления от германского посла в Риме герра фон Маккензена и от синьора Аттолико, итальянского посла в Берлине, привлекающие внимание к турецким опасениям и содержащие предложения о необходимости сделать по этому поводу определенные заявления. Он цитирует Муссолини, который заметил, что турки заслуживают того, чтобы на них напали, хотя бы уже потому, что они этого боятся. Мой меморандум, кстати говоря, вызвал новый конфликт с Риббентропом, который заявил, что я не имею права посылать подобный документ кому бы то ни было, кроме него самого. Мой интерес, однако, заключался в том, чтобы убедить начальников родов войск, что европейская война станет для Германии самоубийством, и снабдить их аргументами для подкрепления этого мнения. Я в свое время воевал в Сирийской пустыне и в Палестине и имел некоторое представление о проблемах, с которыми им придется там столкнуться.

Когда я возвратился в Берлин, то оказался во власти праздника, которым отмечалось подписание германо-итальянского союза. Его детали были согласованы Риббентропом и Чиано в первую неделю мая, а объявление о заключении пакта Гитлер намеревался использовать в качестве ответа на действия западных держав. Вечером после церемонии подписания в рейхсканцелярии был организован великолепный прием, и я решил воспользоваться этим удобным случаем для того, чтобы откровенно переговорить с Чиано. Несмотря ни на что, я по-прежнему надеялся, что Муссолини сможет послужить тормозом и использует свое влияние на Гитлера для того, чтобы предотвратить дальнейшее ухудшение ситуации. Поэтому я в энергичных выражениях повторил для Чиано изложенные мне в Анкаре опасения турок и постарался убедить его в абсолютной необходимости предпринять какие-то шаги для ослабления напряженности. Он выслушал все, что я имел ему сказать, но постепенно приходил во все большее раздражение. Когда я закончил говорить, он коротко извинился и, отчаянно жестикулируя, поспешил к Риббентропу.

Позднее в тот вечер Риббентроп с лицом красным от гнева подошел ко мне. «Чего вы добиваетесь, давая Чиано советы относительно ведения итальянской внешней политики? — спросил он. — Это просто неслыханно. Кто здесь несет ответственность за германскую политику, вы или я? Зачем вы вмешиваетесь в дела, касающиеся нашей дружбы с Италией? Чиано в ярости и очень мне жаловался».

«Я не оспариваю вашу руководящую роль в определении курса внешней политики, — возразил я. — Однако это ни в коем мере не лишает меня права беседовать с итальянским министром иностранных дел о серьезности сложившегося положения. Три недели тому назад вы послали меня в Анкару, чтобы выяснить, возможно ли еще спасти ситуацию на юго-востоке. Я высказал графу Чиано свое мнение в тех же выражениях, что и вам. Если вы полагаете это недопустимым, то я буду вам весьма признателен, если вы немедленно примете мою отставку. Кроме того, я бы хотел добавить, что нахожу ваш тон совершенно неподобающим. Прошу вас запомнить, что я не привык к подобному обращению». Сказав это, я повернулся и отошел прочь.

На следующее утро, когда я размышлял, чего же следует теперь ожидать, прибыл курьер с письмом от Риббентропа, в котором он выражал свое сожаление по поводу резкости нашего вечернего разговора и объяснял свое поведение возбужденным состоянием Чиано. Он приглашал меня на обед и прием, который он устраивал в честь Чиано в своем доме в Далеме, и предлагал продолжить наш разговор там.

Во время этого приема личные отношения были в какой-то степени восстановлены, хотя невозможно сказать, что Чиано принял мои советы близко к сердцу. Он рекомендовал своему послу в Анкаре синьору де Пеппо внимательно следить за мной и, кажется, решил пользоваться упоминанием о моих, как он говорил, «интригах» в качестве одного из средств своего арсенала при возникновении разногласий с Риббентропом.

По возвращении в Турцию я занялся бесконечным обменом визитами с турецкими министрами и со своими коллегами-дипломатами. Важнейшим среди них, с моей точки зрения, являлся министр иностранных дел месье Сараджоглу. Это был человек с очаровательными, открытыми манерами, с которым мне оказалось легко установить тесные личные отношения и получить возможность с полной откровенностью обсуждать любые проблемы. На протяжении всех пяти лет, проведенных мной в Анкаре, я находился с ним в постоянном контакте. Он заслужил мое высочайшее уважение и как человек, и как министр.

Вскоре я также оценил достоинства непременного секретаря министерства иностранных дел Нумана Менеменджиоглу, исключительно способного чиновника, который принес своей стране огромную пользу. Он обладал поистине замечательным чутьем на нюансы дипломатии и имел собственное твердое мнение по всем вопросам европейской политики. Он любил откровенность, и всякое его слово было для него обязывающим. Он с самого начала не делал секрета из того, что Германия Гитлера служила для него источником постоянного беспокойства. Турция была заинтересована в балансе сил в Европе. Она также нуждалась в расположенной в центре Европы сильной Германии, которая могла бы выступать в качестве противовеса для империалистических устремлений Советского Союза и русских умыслов относительно Дарданелл. Этот баланс сил нарушался агрессивной политикой государств оси, причем создавалось впечатление, что каждый из партнеров по этой коалиции поощряет другого. Турция должна была сама заботиться о своей безопасности, особенно потому, что ее обязательства в рамках Балканского пакта требовали от нее оказания помощи любому его участнику, подвергшемуся нападению. Я находился не в том положении, чтобы оспаривать эти доводы, и не пытался защищать действия, которые привели к оккупации Чехословакии. Я уверял его в том, что моей главной заботой является поддержание мира, и это единственная причина, по которой я взялся за свою работу вопреки малоприятному опыту общения с нацистским режимом.

Во время одной из своих первых встреч с месье Менеменджиоглу я описал ему характеры Гитлера и Риббентропа, которого я настоятельно советовал ему навестить во время своего будущего отпуска, который он собирался провести во Франции. Я поступал так в надежде, что ему удастся убедить Риббентропа в необходимости умеренного отношения к Турции. Позднее месье Менеменджиоглу рассказал мне о своей встрече с германским министром. Он и Риббентроп гуляли по саду в сельском поместье последнего, и Риббентроп пытался убедить его отказаться от своего политического курса на союз с западными державами и присоединиться к странам оси. Он, повторяясь, угощал Менеменджиоглу яркими рассказами о соединенной мощи Германии и Италии и об их «воле к сохранению мира». По его словам, единственным желанием Германии было исправление некоторых неприемлых условий Версальского договора. Все это сопровождалось весьма красочными описаниями упадка Британской империи. Однако Менеменджиоглу, совершенно не поддавшийся на его убеждения, был довольно сильно удивлен теми выражениями, в которые было облечено приглашение присоединиться к государствам оси.

Среди моих коллег-дипломатов меня, без сомнения, больше всех интересовал британский посол сэр Хью Натчбулл-Хаджессен, человек обаятельный и открытый. Он остался бы в моей памяти типичным примером довоенного английского аристократа, если бы в своих мемуарах, «Diplomat in Peace and War», не написал обо мне заведомой и оскорбительной лжи. О моем прибытии в Анкару он пишет: «Германское правительство примерно в течение года старалось заставить турок согласиться на его назначение послом. Вплоть до этой даты [я приехал в апреле] они сопротивлялись, но, даже дав согласие, приняли его без всякого энтузиазма». Такое толкование событий мне непонятно. Я согласился занять предложенный пост только 11 апреля. Запрос турецкому правительству о согласии на назначение меня послом мог быть отправлен самое раннее 12 апреля, всего за четырнадцать дней до моего приезда. Утвердительный ответ турок был получен почти немедленно.

В книге есть еще множество превратных интерпретаций того же рода, однако есть один личный момент, в отношении которого я бы хотел поправить сэра Хью даже спустя столько лет. Примерно в середине августа я пригласил его с женой к ленчу. Это был для меня несчастный день. Незадолго до их появления я получил телеграмму, сообщавшую о смерти моей матери. Было уже слишком поздно, чтобы отменять приглашение, и я предпочел держать эту печальную новость при себе до тех пор, пока наши гости не уедут. Вполне понятно, я был тогда не в лучшей своей форме, и комментарий сэра Хью был таков: «В его обаянии было нечто ужасающе профессиональное». Мне хотелось бы думать, что по крайней мере теперь, с большим запозданием, я смог извиниться за свое тогдашнее поведение.

На следующий день я снова выехал в Германию, чтобы присутствовать на похоронах матери, и обнаружил, что политическая ситуация достигла критической точки. Я сразу же решил добиваться приема у Гитлера. По дороге в Берхтесгаден, куда я приехал 20 августа, я видел, что все дороги забиты марширующими армейскими колоннами. Казалось, мобилизация идет полным ходом. Когда я спросил, насколько серьезны наши разногласия с Польшей и об очевидной подготовке к войне, Гитлер только улыбнулся. Он, кажется, пребывал в наилучшем настроении. «Строго между нами, — сказал он, — сообщу вам о важнейшем событии, которое должно вскоре произойти». И он подробно рассказал мне о своих усилиях по подрыву переговоров британцев и французов о заключении пакта с Россией. «Завтра герр фон Риббентроп вылетает в Москву для подписания пакта о ненападении с Советским Союзом». Эта новость меня просто ошеломила.

Сначала возникла мысль о том, что мир теперь обеспечен. Учитывая, что Россия становится союзницей Германии, Польша будет вынуждена прийти по проблеме коридора к какому-либо разумному соглашению. Имея в активе только британские гарантии и не будучи уверены в русском нейтралитете, поляки не посмеют упорствовать в своем отказе. Я облегченно вздохнул и поздравил Гитлера с грандиозной дипломатической победой. Казалось, что мы вернулись к концепциям Бисмарка, который, рассматривая Россию как главную угрозу свободе Европы, в то же время всегда старался ограничить ее устремления путем достижения с ней некоторого взаимопонимания. Я сказал Гитлеру, что этот пакт укрепит положение Германии в Центральной Европе в значительно большей степени, чем любое применение оружия. В ответ на это замечание он еще раз улыбнулся, не предприняв попытки охладить мой энтузиазм. Конечно, им не было произнесено ни слова о бессовестных планах захватить Польшу и поделить добычу с русскими. Мне неизвестно, как далеко он зашел уже в своем решении пожертвовать Прибалтийскими государствами в рамках пакта о ненападении или насколько разграничение «взаимных сфер влияния» стало результатом переговоров, которые 23 августа Риббентроп провел со Сталиным и Молотовым. Во всяком случае, в секретных статьях подписанного в этот день пакта урегулирование этой проблемы относилось на будущее, когда ее предполагалось по-дружески решить между двумя партнерами. Теперь уже очевидно, что эта сторона переговоров подверглась самому внимательному обсуждению Гитлером и Риббентропом еще до отъезда министра иностранных дел. Столь же очевиден и тот факт, что в своей беседе с Гитлером я был крупно дезориентирован во всем, что касалось его действительных планов.

Ранним утром 21 августа я поехал на аэродром, чтобы проводить Риббентропа. Позднее в газете «Volkische Beobachter» была опубликована наша общая фотография. Без сомнения, именно она породила рассказы о том, что я играл важную роль в переговорах, которые привели к подписанию русско-германского пакта. Сообщали даже, что спустя три дня, на корабле в Босфорском проливе, я встретился с русским послом в Турции, с которым будто бы обсуждал подробности новой дружбы, завязавшейся между странами. На самом же деле я возвратился в Стамбул, все еще уверенный, что все худшее осталось позади, и выразил турецкому правительству мнение, что новое соглашение будет способствовать мирному урегулированию германо-польских отношений.

Я был только далеким и скверно информированным свидетелем драматических событий последних дней августа. Подобно всем прочим, я связывал свои надежды с последним предложением Гитлера по решению проблемы коридора и даже не подозревал, что оно служило лишь прикрытием для давно и тщательно подготавливавшегося нападения. Фатальное решение было уже принято. Из надежных источников известно — Гитлер до самого последнего момента верил в то, что британские и французские угрозы есть не более чем блеф и что ему позволят единолично осуществить свое собственное решение польского вопроса. Что касается меня, то я был уверен — это нападение означает начало второго всемирного конфликта, и, когда Великобритания 3 сентября объявила войну, понял, что она приведет к конечному падению Германии.

Сказанное мной не есть мудрость, проявленная задним числом. Мой доверенный секретарь, фрейлейн Мария Розе, записала в то время в своем дневнике: «Я услышала по радио объявление о начале войны в посольстве в Анкаре, одновременно с самим послом и другими сотрудниками аппарата и потом прошла с герром фон Папеном в сад. Он был необычайно сильно взволнован и казался совершенно разбитым. Я никогда не видела его в таком состоянии, ни в худшие дни июня 1934 года, ни даже после убийства его друга Кеттелера. Я запомнила каждое произнесенное им слово: «Запомните мои слова — эта война станет самым страшным преступлением и величайшим безумием из всего, совершенного Гитлером и его кликой. Германия ни в коем случае не может выиграть войну. От нее не останется ничего, кроме развалин».

Сейчас я должен сам задать себе вопрос, который был поставлен передо мной шесть лет спустя в Нюрнберге: «Что я собирался предпринять?» Даже без документальных доказательств, которые стали доступны позднее, было ясно, что Гитлер спровоцировал войну и вверг Германию в неслыханную катастрофу. Казалось, у меня есть три варианта поведения. Я мог обратиться ко всему миру с горячим протестом, который указал бы на внутреннее моральное ослабление Германии. Для этого мне пришлось бы не возвращаться в Германию и просить убежища в Турции. К тому же такой ход казался бессмысленным. Война показала, что даже самые горячие патриоты, став эмигрантами, оказывались не в состоянии добиться каких бы то ни было результатов для приближения окончания войны и восстановления мира. Я также мог выйти в отставку. Это означало бы для меня необходимость надеть мундир и принять командование полком. Третья возможность состояла в том, чтобы остаться на своем посту в Анкаре, что, казалось, предлагало лучшие шансы на предотвращение грядущей катастрофы. Ответить на вопрос, в каком качестве я могу принести больше пользы — как полковник или как посол, — было очень просто. Анкара являлась ключевым постом для всякого, кто хотел попытаться ограничить конфликт. Я решил оставаться на месте и тем самым подверг себя значительно большим опасностям, чем те, с которыми я мог бы столкнуться, став эмигрантом.

Глава 25

Роковое решение Гитлера

Война меняет нашу жизнь. — Нейтралитет России и Турции. — Балканский пакт. — Усилия включить в него Болгарию. — Голландское посредничество в конфликте. — Формула мира. — Мой конфликт с Риббентропом в Берлине. — Беседа с Вицлебеном. — Гитлер и Вестфальский мирный договор. — Предложение королевы Вильгельмины отвергнуто. — Крах мирного наступления. — Беседа с царем Борисом. — Меморандум для Гитлера. — Оккупация Дании и Норвегии. — Вступление Италии в войну. — Беспокойство турок. — Отсутствие у Турции современного оружия. — Британская и германская политика. — Еще одна встреча с Гитлером. — Его гневная реакция на поведение Великобритании. — Последний призыв к его здравому смыслу. — Выступление в рейхстаге и реакция на него. — Доклад месье Массильи. — Нападение Италии на Грецию. — Обязательства Турции. — Я успокаиваю президента Инёню. — Берлин. — Визит Молотова. — Россия и Дарданеллы. — Сфера влияния на Балканах. — Операция «Барбаросса»

Война, развязанная Гитлером, в один момент изменила весь строй нашей жизни. Мы оказались в одном городе с нашими новыми врагами, а поскольку в Анкаре есть всего одна главная улица, проспект Джанкайя, то мы были вынуждены при многочисленных невольных встречах притворяться, что не замечаем друг друга. Из этого правила было только одно исключение. Британский посол сэр Хью Натчбулл-Хаджессен приподнимал шляпу всякий раз, когда видел мою жену или меня. Я находил в его вежливом жесте посреди ежедневного напряжения приятное разнообразие и, естественно, отвечал на приветствие.

Число дипломатов нейтральных государств было ограниченно, к тому же большинство из них, хотя и вели себя при личных встречах весьма любезно, не могли тратить много времени на представителя гитлеровской Германии. Мне приходилось в последующие годы часто беседовать со швейцарским посланником месье Ларди, который служил мне очень полезным каналом для передачи своих взглядов британскому послу. Его собственные симпатии были всецело на стороне наших противников, но он был столь честным и прямым человеком, что в 1944 году, когда дипломатические отношения между Германией и Турцией были разорваны, я без колебаний попросил его взять на себя представительство наших интересов. Его неудачи в этом качестве объяснялись, вероятно, пристрастием к бюрократической стороне дела. Самым приятным представителем нейтральных государств в первые месяцы моей работы был голландский уполномоченный, исследователь и дипломат Филипс Христиан Виссер. Я часто беседовал с ним, а позднее мы вместе работали над планом восстановления мира.

Пока польская кампания развивалась ожидаемым образом, германский посол в Москве граф Шуленбург 2 сентября прислал доклад, касавшийся русских переговоров с турками, направленных на обеспечение турецкого нейтралитета. По моей просьбе этот шаг был предложен Москве Риббентропом, поскольку мне казалось необходимым, чтобы в целях ограничения масштабов конфликта возможно большее количество государств оставались нейтральными. Великобритания старалась убедить румын оказать полякам военную помощь, и этим попыткам можно было противопоставить только наши усилия по сохранению нейтралитета Турции, чтобы таким образом перекрыть Дарданеллы для транспортировки военных грузов в соответствии с договором Монтрё{171}.

17 сентября Шуленбург известил нас о том, что Турция предложила России подписать пакт о взаимопомощи, который должен был, однако, содержать положение о том, что подобная помощь не должна быть направлена против Франции или Англии. Это, по всей вероятности, указывало на новую попытку западных держав создать на Балканах прочный союз для противодействия германской агрессии. В его состав какое-то время входили Румыния, Югославия, Греция и Турция, но никогда — Болгария. Теперь же одной из главных целей политики западных союзников стало присоединение к этому блоку и Болгарии. Если бы турки и русские пришли к соглашению, то последние были бы обязаны оказывать Балканскому союзу или одному из его участников военную помощь в случае нападения Германии.

Когда после окончания польской кампании были закинуты пробные шары по вопросу восстановления мира, я посчитал своей первейшей обязанностью, насколько возможно, воспрепятствовать разделению Европы на два враждующих лагеря. У нас не имелось никаких разумных причин для нападения на Балканы — при условии, что не будет создаваться препятствий для наших экономических сношений с этими странами. Поэтому я сделал все возможное, чтобы убедить болгар и русских не заключать никаких новых соглашений. Мои болгарские коллеги в Анкаре полностью меня в этом поддерживали. Русские запросили Берлин по поводу того, как им следует отнестись к турецким предложениям. Со своей стороны я рекомендовал их отвергнуть или, по крайней мере, включить условие, которое освобождало бы Россию от обязательства воевать против Болгарии или нас самих.

В конце концов никакого соглашения подписано не было, хотя западные союзники прилагали энергичные усилия с целью убедить Болгарию присоединиться к Балканскому союзу. Мой британский коллега лично ездил в Софию, чтобы попытаться склонить царя Бориса к вступлению в союз, в то время как договор о союзе между Турцией и западными державами, подписанный 19 октября 1939 года, накладывал на нее обязательства стараться привлечь Болгарию на свою сторону. Я по сию пору удивляюсь тому отсутствию понимания ситуации на Балканах, которое продемонстрировали тогда западные союзники. Они, кажется, забыли, что мир, заключенный в 1918 году, лишил Болгарию, как бывшую союзницу центральных держав, некоторых имевших для нее важнейшее значение территорий. Македония отошла к Югославии, Добруджа — к Румынии, а жизненно важный для нее выход к Эгейскому морю, гавань Дедеагач, — к Греции. Неудивительно, что этот обрубок прежней Болгарии проявлял мало энтузиазма по поводу союза со странами, принявшими участие в ее ограблении. К тому же многовековая история болгаро-турецких отношений очень мало способствовала взаимопониманию между двумя странами. Привлечение Болгарии на сторону западных союзников представлялось предприятием безнадежным, хотя даже после падения Франции в 1940 году на турок еще оказывалось давление с целью установить с болгарами rapprochement.

За это время я несколько раз беседовал со своим голландским коллегой месье Виссером на предмет выяснения возможности восстановления мира на Западном фронте после завершения польской кампании. Германские армии вывешивали там плакаты с обещаниями не начинать стрельбу первыми, на что французские солдаты отвечали такими же заверениями. По обе стороны фронта ощущалось сильнейшее отвращение к мысли о начале боевых действий, и, казалось, момент был самый выгодный для принятия каких-то дипломатических мер. Моя формула была такова: независимая Польша должна быть восстановлена с условием присоединения к Германии ее западных пограничных провинций. Следует восстановить суверенитет Чехословакии в границах тогдашнего протектората при сохранении ее связи с Германией только на уровне союза. Всякая угроза нападения на Балканы или Восточное Средиземноморье должна быть исключена особыми германскими гарантиями. Я предпочитал бы обсудить этот вопрос с Гитлером и постараться привлечь его на свою сторону прежде, чем связываться с Риббентропом. Я надеялся убедить фюрера в том, что буферное польское государство может быть для нас только полезно, а находящаяся с нами в союзе Чехословакия станет для Германии достаточной гарантией безопасности. Месье Виссер обещал выяснить в правительстве Нидерландов, не согласится ли оно выступить в роли посредника и представить этот план правительству Великобритании. Как только голландское правительство обозначило свое согласие, он также известил об этом шаге британского посла. С этого момента дело приняло официальный оборот, и мне пришлось сообщить о нем Риббентропу. В результате он немедленно отверг весь проект в целом.

18 октября я отправился в Берлин. Риббентроп болел, но прислал мне записку, указывая, что я ни при каких обстоятельствах не должен говорить с Гитлером о каких бы то ни было планах заключения мира. Тем не менее это не помешало мне через два дня иметь с Гитлером продолжительную беседу, в ходе которой я обрисовал ему свое видение общей ситуации и возможность при посредничестве голландского правительства предпринять шаги к достижению мира. Подробности, согласованные мной и Виссером, я приберег для второй встречи. Гитлер не проявил никакой немедленной реакции, не высказав ни одобрения, ни порицания, но просил меня сразу же по возвращении из запланированной мной двухдневной поездки домой в Саар продолжить наши переговоры.

На Риббентропа этот разговор произвел ошеломляющий эффект. Уволить меня он не мог, а потому издал циркуляр, запрещавший всем чинам его министерства принимать меня или вести со мной беседы на политические темы. Должно быть, в истории дипломатии не бывало еще случая, чтобы министр иностранных дел подобным образом препятствовал своему послу в исполнении его обязанностей. У меня до сих пор сохранилась копия этого поразительного документа.

Мой короткий визит в Саар запомнился в основном разговором, который произошел у меня в Кройцнахе, где располагался местный армейский штаб, с главнокомандующим, генералом фон Вицлебеном. Он уже был известен своим отрицательным отношением к режиму — впоследствии он стал одной из главных жертв неудавшегося покушения на жизнь Гитлера в июле 1944 года, — и я весьма откровенно обменялся с ним мнениями о возможностях окончания войны — если будет необходимо, то и против воли Гитлера и Риббентропа. Вицлебен тогда еще надеялся на возможность убедить Гитлера в бессмысленности попыток ведения Второй{172} мировой войны. Он хотел знать, будут ли отвергнуты возражения, выдвинутые Генеральным штабом. У меня сохранилось яркое впечатление от его решимости сделать все возможное для предотвращения грядущей катастрофы.

По возвращении в Берлин у меня произошла вторая беседа с Гитлером, которому я немедленно пожаловался на смехотворный приказ, изданный Риббентропом для своего персонала. Я сказал ему, что невозможно продолжать работу с министром иностранных дел, который пользуется такими методами. Гитлер ответил, что Риббентроп очень сильно волнуется и мне не следует принимать этот инцидент всерьез. Потом я сообщил ему о своих впечатлениях, полученных на Западном фронте, о полнейшем отсутствии энтузиазма среди солдат, с которыми я встречался, и об общей апатии, с которой я столкнулся. Я настаивал перед ним на необходимости немедленно положить конец конфликту по причине господствующей психологической атмосферы. На мои предложения в отношении Польши и Чехословакии он только пожал плечами. Я сказал ему, что министр иностранных дел не может запретить мне выражать мнение, которое разделяется всеми немцами. Должен еще существовать какой-то способ не дать Второй мировой войне разгореться в полную силу.

Гитлер меня не прерывал, но у меня возникло ощущение, что он стал менее восприимчив к разумной аргументации, чем был тремя днями ранее. Дружеским жестом положив руки мне на плечи, он сказал: «Нет, дорогой мой герр фон Папен, такой возможности пересмотреть условия Вестфальского мира{173} может никогда больше не возникнуть. Мы не должны теперь позволить себя остановить». Какой еще Вестфальский мир? Я торопливо перебирал свои знания по истории, чтобы поставить его ссылку в правильный контекст, но, как выяснилось, делал это совершенно напрасно. Разразившись потоком слов, Гитлер стремился доказать, что теперь представляется шанс упрочить позиции Германии в Центральной Европе, подорванные Тридцатилетней войной и заключенным в 1648 году в Мюнстере договором. Нет смысла воспроизводить здесь мои возражения. Было ясно, что это одно из решений Гитлера, принятых под влиянием его ненадежных советчиков. Все, входившие в его свиту, начиная с Боле, Розенберга, Бормана и Геббельса и заканчивая придворным фотографом Гофманом и различными вхожими в штаб-квартиру фюрера дамами, почитали себя знатоками в вопросах внешней политики. При этом не вызывало сомнений только одно: чем более идиотским и нереалистичным бывало предложение, тем с большей вероятностью Гитлер начинал действовать в соответствии с ним. Любая попытка вмешательства оказывалась бесполезной. Я никогда еще не покидал рейхсканцелярию в таком разочаровании.

Указания Риббентропа исполнялись с точностью до запятой. Я не был принят ни одним из ответственных лиц министерства, которые все опасались себя скомпрометировать. Он известил меня, что на письмо, присланное королевой Нидерландов Гитлеру, в котором она предлагала свое посредничество, не будет даже дано ответа. Когда я обратился за поддержкой к Герингу, он сказал, что сам сильно склоняется в пользу окончания войны, но Гитлер и Риббентроп приняли решение расквитаться с Великобританией и он не способен на них повлиять. Когда я уходил, рейхсмаршал посоветовал мне быть немного осторожнее с замечаниями, которые я делаю в присутствии иностранных дипломатов по поводу смены режима и возможности восстановления монархии. Все их доклады перехватываются и расшифровываются, и я должен быть готов к неприятным для себя последствиям.

Таким образом, действия, направленные на заключение мира, закончились провалом. Единственная надежда оставалась на то, что Генеральному штабу удастся убедить Гитлера в том, что ситуация не способствует ведению мировой войны. Действия его сотрудников, направленные на отсрочку наступления на западе, хорошо известны.

Я возвращался в Анкару разочарованным и удрученным. В Софии у меня произошел длинный разговор с царем Борисом. Я не мог сказать ему, что сам уже потерял всякую надежду на локализацию конфликта, но заверил его, что предприму все возможное для обеспечения нейтралитета Турции, и тем несколько уменьшил его опасения. Царь совершенно откровенно говорил о проблемах своей страны. Он не стремился ни к каким союзам с любой из сторон конфликта, но относился с симпатией к усилиям Германии, направленным на отмену худших условий Версальского договора. Будущее еще должно было показать, извлечет ли Болгария какие-либо выгоды из такой политики. Он был инстинктивным противником турок и очень просил меня не относиться слишком серьезно к их обещаниям сохранять нейтралитет. Несмотря на это, он разделял мое мнение, что следует избегать по мере возможности дальнейшего расширения альянсов.

В конце декабря я направил Гитлеру еще один меморандум, в котором развивал то соображение, что самым мощным оружием западных союзников является их пропаганда. Описывая диктаторские методы нацистского режима как направленные на удушение любой свободы мнений, они старались убедить нейтральные государства в том, что общие интересы требуют искоренения подобной практики. Существовал только один способ противостоять подобной пропаганде: Германия должна перестать быть полицейским государством и вернуться к конституционным методам правления путем возвращения германскому народу права самому решать свою судьбу, не подвергаясь опасности казни или заключения в концентрационный лагерь. Гитлер обязан выполнить свои предыдущие обещания о даровании немцам конституции и настоящего парламента, в котором будет возможно свободно обсуждать все имеющие государственную важность вопросы и принимать решения демократическими методами. Я привел в качестве примера работу парламентских институтов Великобритании в ходе войны и то, как свободный народ для достижения общей цели сплотился вокруг своего правительства. При этом я выразил свое убеждение, что германский народ, получив такую же возможность, придет к верному решению. Восстановление конституционных прав сделает позицию германского правительства более прочной, чем когда-либо.

Судьба этого документа осталась мне неизвестна, но позднее мне передавали, что, по мнению бывшего гаулейтера Австрии Хабихта, которого Риббентроп устроил заместителем министра иностранных дел, это был самый осмысленный доклад из всех, какие ему довелось читать. Очевидно, что Хабихт, устраненный мной с его поста, как можно вспомнить, в 1934 году, со временем чему-то все же научился. Позднее он погиб на русском фронте.

События теперь сменяли друг друга очень быстро. В апреле произошел захват Дании и Норвегии. 10 мая одержимость Гитлера мыслью о Вестфальском мирном договоре выразилась в наступлении на Бельгию, Голландию и Францию. Для меня это был очень горький момент. Я отправил своему другу Виссеру личное письмо, в котором выражал сожаление по поводу этого события и нашей неспособности предотвратить обрушившийся на нас катаклизм. Я только надеюсь, добавлял я, что наша личная дружба не пострадает, если нам суждено будет пережить войну.

10 июня в войну вступила Италия, поставив тем самым Турцию перед проблемой ее обязательств в рамках союза с западными державами, выполнение которых требовало теперь объявления войны державам оси. Тем не менее одна из статей договора освобождала ее от этой необходимости — та, что предусматривала ситуацию, в которой объявление войны ставило бы Турцию под угрозу нападения некой третьей державы.

После подписания в Москве русско-германского пакта в отношениях турок с Советской Россией наступило заметное похолодание. Казалось весьма вероятным, что в случае, если Турция станет боевым партнером западных союзников, русские возобновят свои старинные претензии на обладание Дарданеллами. Нимало не сомневаясь, я представил этот мощный аргумент господам Сараджоглу и Менеменджиоглу, не посмотрев на то, что, вменив нашим русским союзникам подобные намерения, я пошел совершенно вразрез с инструкциями Риббентропа. Из многочисленных бесед с советским послом месье Терентьевым мне было известно, насколько сильно его правительство желало мирным путем или силой оружия добиться пересмотра условий конвенции, подписанной в Монтрё.

Интересно прочитать в воспоминаниях сэра Хью Натчбулл– Хаджессена, что он усматривал основную причину невыполнения турками своих вполне определенных обязательств по договору с союзниками в недостаточности снаряжения турецкой армии. Было неясно, где ей придется воевать. Не имелось судов для доставки войск в Италию или Грецию, и казалось чрезмерным требовать от Турции вступления в войну в момент разгрома Франции и катастрофы, постигшей британский экспедиционный корпус в Дюнкерке. Нет, однако, никакого сомнения в том, что подобный шаг имел бы громадное моральное значение, ввиду чего сэр Хью и французский посол месье Массильи удвоили свои усилия, уговаривая Турцию присоединиться к их странам. Несмотря на это, они столкнулись с невозможностью поколебать здравый смысл турок.

Великолепные солдаты турецкой армии были совершенно лишены современных технических средств и вооружений для ведения войны — танков и, что самое главное, подобающей авиации. Их британские союзники потеряли большую часть своего собственного снаряжения в Дюнкерке и не имели возможности удовлетворить потребности Турции. И начальник турецкого штаба маршал Чакмак, и президент Инёню имели достаточно ясное представление о требованиях ведения современной войны. Я же, в свою очередь, постарался, чтобы мой военный атташе генерал Роде, который в свое время сам был инструктором в турецкой армии, полностью информировал их о тактическом опыте, приобретенном нами во время польской и французской кампаний.

Через несколько недель после окончания кампании во Франции в Анкару прибыла для обсуждения потребностей Турции британская военная делегация. В связи с этим я пригласил нескольких своих знакомых из турецких военных кругов в посольство на просмотр фильма. Большая часть основных военных действий была заснята фронтовыми операторами, усилия которых позволили получить весьма реалистическую картину проведения современных боевых операций и использования новейших вооружений. Лента произвела на моих друзей глубокое впечатление, благодаря чему они оказались хорошо подготовлены к приему британских визитеров. Различие между отношением британцев и моим собственным к желанию Турции модернизировать и перевооружить свою армию заключалось в том, что британцы на протяжении четырех лет всеми возможными способами старались втянуть Турцию в войну, в то время как я сумел настолько укрепить ее позиции, что она получила возможность защищать свой нейтралитет от всякого нападения любой из сторон.

Я вернулся в Германию за три дня до выступления Гитлера в рейхстаге, назначенного на 19 июля, и навестил его в Берхтесгадене. Его резкий отказ удовлетворить территориальные притязания Италии и манера, в которой он потешил гордость французов, позволив им даже сохранить свой флот, показались мне признаком его стремления установить на европейском материке нечто вроде равновесия. Британское правительство поступило бы весьма разумно, если бы воспользовалось этим изменением его настроения. Вместо этого они объявили о своих намерениях игнорировать любые мирные предложения. Я застал Гитлера в злобном раздражении из-за кампании, поднятой в зарубежной прессе, которая заранее отвергала еще не сделанные им предложения. Я стал внушать ему мысль о необходимости немедленно обратить внимание на вопросы переустройства Европы. История никогда больше не предоставит для этого такого удобного момента — при условии, что проблема будет решена с мудростью и умеренностью. Я старался убедить его в том, что резкий отказ Великобритании от идеи примирения является признаком ее слабости. Если Францию, Бельгию, Голландию и Скандинавские страны удастся склонить к сотрудничеству, не предъявляя территориальных и экономических требований, то в свое время и Великобритания будет вынуждена к ним присоединиться.

С другой стороны, продолжение войны может грозить катастрофой. Даже если вторжение в Англию окажется успешным, Британская империя продолжит борьбу, опираясь на Америку. К тому же, спрашивал я у Гитлера, чего на самом деле стоит нейтралитет русских? Все, на что они могут надеяться, это непрекращающаяся война, в результате которой Европа настолько истощит себя, что им будет много легче добиться своей цели — революции. Гитлер слушал меня внимательно, не прерывая. Он полностью согласился со всеми моими доводами, но спросил, каким образом можно будет покрыть связанные с войной издержки, если подписанный договор о мире не будет содержать статей о выплате репараций. Я сказал, что в условиях европейской стабильности, при наличии развитых двухсторонних торговых соглашений, долги Германии будут ликвидированы гораздо быстрее, чем с помощью репарационных платежей. Последняя война это уже доказала. Если Великобритания все же продолжит борьбу, то Европу тем не менее можно будет отстоять даже при условии эвакуации Германией берегов Ла-Манша и Голландии с Бельгией. Единство общей политики позволит заключать оборонительные пакты с различными заинтересованными странами и даже сохранять, в случае необходимости, в этих странах прикрытие из германских войск до тех пор, пока не будут достаточно развиты их собственные военные силы. У меня создалось впечатление, что Гитлер с большим вниманием отнесся к этой мысли. Он, кажется, считал, что будет возможно склонить к идее европейского сотрудничества Францию, к тому же, по-видимому, вовсе не был склонен таскать своими руками из огня каштаны для своих итальянских партнеров. Их вклад в общее дело до сих пор вызывал у него только сарказм. «Они стали ненасытными», — говорил он.

Однако, вопреки моим надеждам, речь Гитлера в рейхстаге нимало не ободрила встревоженный германский народ. «Я не вижу причин для продолжения этой войны, — говорил он. — Принесенные жертвы пугают… Мистер Черчилль вполне может игнорировать мое заявление. Он может доказывать, что оно вызвано страхом и неверием в возможность окончательной победы. Но что бы ни случилось, моя совесть чиста».

Однако позиция мистера Черчилля была уже хорошо известна. Он неоднократно заявлял, что его правительство полно решимости продолжать борьбу, «если будет нужно, в течение многих лет, при необходимости — в одиночку». Судьба Европы была уже решена.

Принимая во внимание послевоенные события, интересно здесь отметить, что сэр Стаффорд Криппс, прибыв в Москву в качестве британского посла, представил новые доводы в пользу перехода России в противоположный лагерь. Германский посол в России Шуленбург 13 июля извещал нас, что Молотов рассказал ему о попытках британцев убедить русское правительство в том, что Германия стремится распространить свою гегемонию на всю Европу, ввиду чего Россия обязана вмешаться, чтобы восстановить европейский баланс сил. Шуленбург также передавал слова Молотова о заявленной британцами готовности признать Балканы русской сферой влияния и об их согласии с притязаниями русских на Дарданеллы.

Интересно обратить внимание на подобные действия британской дипломатии в то время, когда Турция являлась их официальным союзником. Возможно, что теперь, когда русские действительно обосновались на Балканах, эта мысль не кажется британцам такой уж притягательной.

Я остался в Берлине, чтобы понаблюдать за ходом событий, но 1 августа снова поехал в Берхтесгаден, чтобы попрощаться с канцлером. Он, кажется, намеревался теперь склонить французов к заключению военного соглашения, направленного против Великобритании. На основании того, что мне удалось узнать в Берлине о планах банды его сумасшедших гаулейтеров, это казалось абсолютно нереальным проектом. Они были, как кажется, одержимы в первую очередь желанием разделить территорию Франции, отторгнув и присоединив к Германии ее северные департаменты и возродив Бургундское государство времен Карла Смелого{174}.

Риббентропу удалось провести против меня еще один недостойный прием. В архивах, захваченных во французском министерстве иностранных дел, его люди обнаружили доклад французского посла в Анкаре месье Массильи. В нем он описывал свою беседу с турецким министром иностранных дел, в которой месье Сараджоглу выдвинул идею воздушного нападения на русские нефтяные промыслы в Баку. Публикация этого документа вызвала ужас Москвы и большое замешательство в Анкаре. Месье Массильи немедленно выступил с опровержением — ничего другого ему делать не оставалось, — а месье Сараджоглу, чтобы успокоить русских, отправил своему послу в Москве открытым текстом телеграмму, привлекая внимание к этому опровержению и описывая все дело как полнейшую выдумку. Риббентроп, однако, не мог с этим примириться и обнародовал заявление в том смысле, что утверждение месье Массильи не соответствует действительности. Надо полагать, в его намерения входило ослабить позиции Сараджоглу и добиться его замены кем-либо, имеющим больше симпатий к Германии. Я посчитал такое развитие событий в высшей степени неприемлемым для себя, поскольку всегда поддерживал с Сараджоглу дружеские отношения, невзирая на его англофильские пристрастия. Мой британский коллега в Анкаре, не медля ни секунды, заявил urbi et orbi{175}, что виновником инцидента являюсь я. Поэтому я сказал Риббентропу, что предпринятый им ход делает для меня невозможными дальнейшие контакты с турецким министром иностранных дел, а потому он должен предоставить мне право выразить от его имени сожаления по поводу случившегося и сообщить, что чиновник его департамента печати, несущий ответственность за инцидент, уже уволен. Вопрос был согласован, и начиная с этого момента в моих отношениях с месье Сараджоглу не возникало никаких трений.

28 октября итальянская армия, базировавшаяся в Албании, напала на Грецию. Для Турции это означало, что предупреждение, содержавшееся в политическом завещании Кемаля Ататюрка, превратилось в реальность. Гитлер, который немедленно осознал откровенную глупость этих новых действий Италии, опоздал попытаться сдержать дуче. Его собственная система ставить партнера перед fait accompli обернулась против него самого, как бумеранг. Практически не оставалось сомнений, что все Балканы будут теперь втянуты в войну, что приводило к распылению сил Германии в момент, когда запутанная ситуация в Центральной Европе делала их концентрацию в этом районе принципиально необходимой. Потрясение, вызванное этим событием в Турции, было колоссальным. Если ее верность своим договорным обязательствам могла быть поставлена под сомнение уже при вступлении в войну Италии, то насколько серьезнее становились эти сомнения теперь, принимая во внимание ее обязанности по отношению к Греции, обусловленные Балканским пактом? В Анкаре не могли с определенностью сказать, что внезапный удар, нанесенный Муссолини, не был исполнен при полном одобрении Гитлера, как не могли они быть уверены и в том, что следующим шагом не станет германское вторжение на Балканы. Напряженность возрастала, а западные союзники продолжали оказывать на турок сильное давление, чтобы напомнить им об их обязательствах по двум договорам.

На следующий день приходилась годовщина основания Турецкой республики, и весь дипломатический корпус собрался в здании парламента, чтобы приветствовать главу государства. Представители двух враждующих европейских лагерей собрались в разных приемных, но руководителей дипломатических миссий с их сотрудниками приглашали для поздравления президента в алфавитном порядке. Я вошел в залу приемов сразу же после того, как с президентом попрощался сэр Хью Натчбулл-Хаджессен. Лицо месье Инёню было мрачным, и он не проявил того дружелюбия, с которым обыкновенно приветствовал меня как сослуживца времен Первой мировой войны.

Я поздравил его от имени германского правительства, потом прибавил от себя: «Я понимаю, господин президент, какие сомнения одолевают в настоящий момент вас и вашу страну, и сознаю исключительную серьезность тех решений, которые вам, возможно, предстоит принять. Позвольте мне сейчас и здесь сказать вам следующее. Вы имеете право не слишком доверять заверениям дипломатов, но сейчас перед вами стоит человек, который любит Турцию как свой второй дом и который имел честь быть вашим товарищем по оружию. Я могу обещать, что до тех пор, пока я занимаю свой пост, моя страна не нарушит мирных отношений с вашей страной. Прошу вас рассматривать мои слова как вклад старого друга и союзника в решение проблем, которые стоят перед вами». Исмет Инёню схватил мою руку. Тогда я узнал, что мы поняли друг друга.

Через несколько дней после этого меня вызвали в Берлин. Я предположил, что Риббентроп хочет обсудить со мной напряженную обстановку, возникшую в связи с нападением Италии на Грецию. В действительности переговоры 12 и 13 ноября должны были коснуться значительно более широкого круга вопросов и были устроены для определения судеб европейского континента. Встретившись 10-го числа с Риббентропом, я сделал для него грубый обзор вопросов, которые предстояло обсудить с месье Молотовым двумя днями позже. Настало время, сказал Риббентроп, прийти с русскими к всеобъемлющему соглашению и определить наши взаимные сферы влияния. Одним из требований будет обеспечение для них выхода в мировой океан через теплые моря, и он хочет узнать мое мнение о позиции Турции и о проблеме Дарданелл. Я повторил те самые доводы, которые уже не раз приводил ему. Для Турции сохранение своего суверенитета над проливами является вопросом жизни и смерти, но существует возможность предложить русским пересмотреть договор в Монтрё таким образом, чтобы разрешить, при известных условиях, проход их боевых кораблей. Изменение договора силой оружия исключается, поскольку это означало бы вступление Турции в войну.

Гитлер, с которым я также встретился, выражался точнее. Его интересовало, что мы можем предложить русским для того, чтобы удержать их на нашей стороне. Это, сказал он, является самым неотложным вопросом текущего момента, и его необходимо прояснить. Ни одна коалиция в мире не сможет устоять против партнерства Германии и России. Единственный вопрос заключается в цене, которую ему придется за такой союз заплатить. Он готов предложить раздел Британской империи. Он надеялся, что долевое участие в разработке в Персидском заливе нефтяных запасов отвлечет амбиции русских от Румынии, которая имеет важнейшее экономическое значение для Германии. Но как далеко он может зайти в вопросах, касающихся Турции и Дарданелл?

Я постарался объяснить ему подноготную позиции Турции, зная, что он обладает сильно развитой способностью видеть события в исторической перспективе. Турки господствовали в Дарданеллах около шестисот лет, а первая брешь в их власти над проливами была пробита в 1700 году, когда, по Стамбульскому трактату, Петр Великий получил для своего флота право прохода через них. Начиная с этого момента постоянной целью русской политики стало получение контроля над Дарданеллами и территориями по обоим берегам пролива для того, чтобы стать средиземноморской державой и превратить Черное море в русское озеро. Вопрос о включении России в орбиту Средиземноморья занимал внимание многих поколений. Если бы Россия представляла собой государство европейского типа, этот вопрос мог бы подлежать обсуждению. Однако это условие было невыполнимо. К тому же было немыслимо полностью отрезать Турцию от Европы, отдав тем самым ее длинное Черноморское побережье на милость Советского Союза. Эффект от распространения русского влияния до залива Измит и коммуникаций, связывающих Анкару, Бурсу и Измир, можно понять, только хорошо изучив географию Малой Азии.

Есть возможность удовлетворить требования русских путем пересмотра, с согласия Турции и прочих заинтересованных сторон, некоторых статей договора в Монтрё. С другой стороны, ничто не угрожает русским интересам на Черном море до тех пор, пока Турция, как нейтральная держава, закрывает Дарданеллы для прохода любых военных кораблей. Поэтому наилучшим выходом из положения будет убедить месье Молотова в желательности сохранения турецкого нейтралитета. Кроме того, я изложил Гитлеру свои сомнения относительно того, что русские на самом деле могут удовлетвориться какими бы то ни было уступками, и напомнил ему об их предложении заключить пакт о взаимопомощи с Болгарией. Тут явно выглядывало раздвоенное копыто дьявола. Русские стремятся в первую очередь к усилению своего влияния на Балканах. Но коль скоро прискорбное решение Муссолини распространить войну на Грецию автоматически заставляет Германию предпринять некоторые военные меры против возможной интервенции Великобритании на нашем южном фланге, то совершенно необходимо, по крайней мере до тех пор, пока продолжается война, препятствовать на Балканах осуществлению русских намерений.

Молотов прибыл в Берлин 12 ноября в компании заместителя комиссара иностранных дел Деканозова. Я не принимал участия в переговорах, но был представлен Молотову на приеме, устроенном Риббентропом в гостинице «Кайзерхоф». Молотов заметил, что в каком-то смысле со мной уже знаком. За обедом я сидел между Деканозовым и знаменитым шефом гестапо Гейдрихом. Я так никогда до конца не выяснил, по чьей же инициативе мне была оказана такая особая честь, но, поскольку за протокольные вопросы номинально отвечал доктор Мейснер, по моей просьбе ему передали, что после этого случая я не испытываю больше желания участвовать в каких бы то ни было официальных банкетах. Деканозов, маленький человечек с умным и подвижным лицом, говорил только по-русски, и все мои попытки завязать с ним разговор на любых других языках бесславно провалились. Переводчика на нашем конце стола, как видно, не оказалось. Зато Гейдрих будто стремился восстановить равновесие и пребывал, мне кажется, в наилучшем настроении оттого, что оказался за столом рядом с человеком, которого столько раз хотел ликвидировать. Он объяснил, что хотя он редко, в отличие от меня, посещает церковь, но считает себя глубоко верующим человеком. Всякий раз, когда ему приходится лететь на самолете, он чувствует себя гораздо ближе к Всевышнему, чем когда бывает в храме. «Ваш материализм имеет то преимущество, — ответил я, — что вы можете всегда с помощью альтиметра определить, насколько ближе к Богу вы находитесь по сравнению со всеми остальными людьми, оставшимися на земле. Однако способны ли вы доказать, что одновременно удаляетесь на такое же расстояние от Ада?» Похоже, что на этом мы исчерпали все возможные темы для разговора.

Русские гости уехали, договорившись продолжить переговоры на уровне послов. Перед моим отъездом Гитлер принял меня для короткой беседы и ответил на мой вопрос о прогрессе переговоров с русскими по турецкой проблеме с некоторой досадой. По его словам, у него сложилось впечатление, что русских по-настоящему не интересует состояние послевоенной Европы, зато они стремятся к получению немедленных выгод в Финляндии и Прибалтике. Он остался недоволен гарантиями, которые русские соглашались предоставить Болгарии, однако заметил как-то рассеянно, что мелкие вопросы должны быть подчинены решению главнейших проблем. Коалиция между Германией и Советским Союзом явится неодолимой силой и неминуемо приведет к полной победе. Я не мог оспаривать это конкретное утверждение, но чувствовал, что должен кое-что добавить. «Что мы можем приобрести, — спросил я, — разделив весь мир с русскими? Если придется уступить им Болгарию и Дарданеллы, то неужели вы думаете, что нам удастся остановить их на этом и не дать проглотить все Балканы? Германия уже дала гарантии Румынии и поддерживает дружественные отношения с Болгарией. Венгрия всегда составляла часть старой империи и представляет собой лучший заслон против азиатского влияния. Разве можем мы отдать все это? К тому же турки будут сражаться до последнего, чтобы не делить с русскими своего контроля за Дарданеллами. Тогда вы неминуемо получите на этом фронте войну вдобавок к появлению русских на Средиземном море». Гитлер задумчиво поглядел на меня, но ничего не сказал.

Информация о гарантиях, предложенных Болгарии Молотовым, позволила мне составить достаточно ясное представление о цене, которую нам придется заплатить за полноценный союз с русскими. Мы находились на перекрестке дорог истории. Я мог понять, насколько заманчивым должна казаться Гитлеру идея противопоставить Британской империи и Соединенным Штатам свой союз с русскими. Его решение могло изменить лицо мира. С этой мыслью я перед уходом сказал ему: «Не забывайте, что в январе 1933 года мы с вами объединили свои силы для того, чтобы защитить Германию — а вместе с ней и всю Европу — от коммунизма».

Вернувшись в Анкару, я не мог предоставить туркам сколько– нибудь достоверную информацию о действительном содержании переговоров с Молотовым. Риббентроп постарался, чтобы стали известны только самые незначительные детали. Если бы правда вышла наружу, мы только еще крепче привязали бы Турцию к западным союзникам. Граф Шуленбург из Москвы уже советовал Риббентропу 30 октября не объявлять о предполагаемом присоединении Венгрии, Румынии, Словакии и Болгарии к державам оси до приезда Молотова и проконсультироваться прежде с русским министром иностранных дал. Несмотря на то что важность вопроса возрастала по мере того, как переговоры все больше затрагивали проблемы Балканского полуострова, ни Гитлер, ни Риббентроп не касались этой темы. Когда же тем не менее венгерские министры графы Телеки и Чакай 20 ноября посетили Вену, чтобы объявить о союзе с державами оси, у меня вырвался вздох облегчения. Если бы существовало намерение облегчить путь к полноценному союзу с Россией, то о возникновении новой германской сферы влияния на Балканах не было бы объявлено. Как нам теперь известно, Гитлер сказал венграм, что Россия — безразлично, под личиной царского империализма или интернационализма коммунистов — представляет собой «омрачающее горизонт облако. Если Германия уйдет с Балканского полуострова, то туда немедленно вторгнутся русские, точно так же, как они сделали это в государствах Балтии».

Румыния присоединилась к оси 24 ноября, а через два дня в Берлине был получен первый подробный ответ Молотова на предложение Риббентропа о создании альянса. В качестве предварительных условий выдвигались требования о немедленном выводе германских войск из Финляндии, заключение пакта о взаимной помощи между Болгарией и Советским Союзом, предоставление баз для советских сухопутных и морских сил в Босфоре и Дарданеллах и признание территорий к югу от Батума и Баку в направлении Персидского залива сферой преобладающего влияния русских. Секретная статья предполагала проведение совместной военной акции в случае отказа Турции присоединиться к альянсу.

Гитлер ответил на этот документ отдачей приказа своим начальникам штабов начать планирование операции «Барбаросса». Подготовка к войне с Советским Союзом должна была начаться немедленно и закончиться к 15 мая 1941 года.

Не мне судить, в какой степени повлияли мое сопротивление русским желаниям и представленные мной в Берлине политические рекомендации на отказ Гитлера выполнить требования России, касавшиеся Балканского полуострова. В тот момент мне ничего не было известно о состоявшемся уже решении отменить вторжение в Англию и сконцентрировать все доступные силы против Советского Союза. У меня, профессионального военного, не могла возникнуть сама мысль о том, что Гитлер пойдет на риск войны на два фронта, которую, по моим предположениям, в любом случае должен был предотвратить Генеральный штаб. Мою совесть успокаивает по крайней мере тот факт, что не было принято альтернативного решения, которое было бы равнозначно предательству Европы.

Глава 26

Дуэль из-за Турции

Война на два фронта. — Опасность нападения на Турцию. — Конкурирующие предложения Гитлера и Черчилля. — Предложение мира при посредничестве Швеции. — Иден и Дилл в Анкаре. — Заверения Гитлера. — Югославская кампания. — Опасения русских. — Переговоры в штаб-квартире Гитлера. — Требования царя Бориса. — Поставки хрома из Турции. — Брожение в Анкаре. — Переворот в Ираке. — Месье Инёню предлагает свое посредничество. — Пакт о турецко-германской дружбе. — Германское вторжение в Россию. — В штаб-квартире Гитлера. — Очередное столкновение с Риббентропом. — Война с Америкой

Героическое сопротивление Греции привело к остановке итальянского наступления. Из докладов нашего посланника в Афинах, моего давнего коллеги князя Эрбаха, явствовало, что следует ожидать британского военного вмешательства. Это, в свою очередь, ставило перед Гитлером вопрос об оказании помощи Италии и выводило на передний план проблему Балкан в целом. Такое развитие событий давало классический пример трудностей ведения войны в составе коалиции, когда один из партнеров разрушает замыслы другого, поскольку между ними нет общей, согласованной платформы о целях и средствах борьбы.

Вслед за инструкторами и учебными подразделениями, которые Германия отправила в Румынию, в январе 1941 года последовали несколько дивизий. Если бы эта армейская группа была послана в Грецию, то ей пришлось бы пересечь территорию Болгарии, а это, несомненно, привело бы к вступлению в войну Турции. Необходимость выполнения ее обязательств в рамках Балканского пакта стала бы уже настолько очевидной, что она не смогла бы и впредь отказываться от этого, вопреки британскому давлению.

В это время Генеральный штаб по требованию Гитлера подготовил меморандум о наилучших методах продолжения войны с Великобританией в условиях, когда воздушная операция оказалась недостаточной для подготовки вторжения. В меморандуме настойчиво повторялась мысль о том, что нанесение смертельного удара по Британской империи возможно только путем нападения на жизненно важные для ее снабжения объекты — Суэцкий канал и нефтяные месторождения в Персии. Для Германии единственные пути выхода в эти районы пролегали по Североафриканской пустыне или через Сирию. При отсутствии морского господства в Восточном Средиземноморье второй из двух маршрутов должен был проходить по территории Турции. Надежды на итальянцев упали до нуля после провала их операции в Киренаике, а единственный альтернативный путь проходил вдоль исторической линии наступления{176} через Сирию в направлении дельты Нила.

В условиях, когда Турция принадлежала к враждебному лагерю, эта возможность также исключалась. Риббентроп, для которого международные соглашения ничего не значили, засыпал меня требованиями убедить турок в необходимости денонсации договора с Великобританией (поскольку Франция уже не могла больше рассматриваться в качестве активного участника соглашения) и заставить их выступить на стороне Германии. Мой обычный ответ, что Турция намерена выполнять свои договорные обязательства, не только казался ему непостижимым, но и служил доказательством моей неспособности как дипломата навязать туркам свою волю. Подход Гитлера был куда более реалистичным. Мне удалось ясно показать ему, что, хотя Германия сможет легко достичь проливов и форсировать их без излишних затруднений, его следующий этап наступления окажется для нас самоубийственным. Оборона Анатолии в условиях, когда наступающие войска будут иметь единственную линию снабжения, проходящую через Эскишехир и высокие горы Тавра, с бесчисленными мостами и туннелями, окажется для отважных и решительных турок делом очень простым. Мой военный атташе оказывал мне полнейшую поддержку, нарисовав для Генерального штаба наглядную картину того, с чем придется столкнуться при проведении подобных действий. Кроме того, во время одного из своих визитов в Германию я смог убедить начальника Генерального штаба генерала Гальдера в совершенной невыполнимости такой операции, и все это, вместе взятое, повлияло на Гитлера. Германское министерство иностранных дел очень любило принижать достоинства дипломатов — выходцев из военной среды, однако в некоторых случаях оказывалось, что и у них есть свои преимущества.

28 января я направил Гитлеру еще один большой доклад о положении в Юго-Восточной Европе, в котором особо указывал на опасности, связанные с подключением Болгарии к происходящим здесь боевым действиям. Я рекомендовал ему в случае, если он сочтет необходимым послать войска в Грецию для отражения угрозы британских десантов, непременно обратиться с личным посланием к президенту Турции. В нем ему следует указать на ограниченный характер проводимой операции, гарантировать неприкосновенность турецкой территории и пообещать отдать приказ всем германским частям не приближаться к болгаро-турецкой границе ближе чем на тридцать километров.

Именно в это время, как нам теперь известно, мистер Черчилль направил турецкому президенту личное послание, в котором обращал его внимание на опасности, возникающие в случае занятия болгарских аэродромов германскими военно-воздушными силами, и призвал Турцию, пока еще не поздно, принять необходимые оборонительные меры. Мистер Черчилль предлагал предоставить в распоряжение Турции десять британских эскадрилий истребителей и бомбардировщиков и позднее добавить к этому числу еще пять эскадрилий, действовавших в тот момент в Греции. Он также предлагал поставить сто зенитных орудий. Верным доказательством реалистического подхода турок к сложившейся ситуации служит то, что их министры, вопреки оказываемому на них сокрушительному давлению и столь щедрым обещаниям, предпочли довериться германским гарантиям и воздержались от вступления в войну.

Мои страхи перед угрозой расширения конфликта приняли такую острую форму, что в конце января я решил еще раз изучить возможности установления мира. Воспользовавшись доверием, которое оказывал мне король Швеции, я направил ему личное письмо с описанием ситуации, в котором спрашивал, не сочтет ли он для себя возможным обратиться к королю Англии с предложением о начале переговоров о мире. Письмо было передано через шведского поверенного в делах месье Туберга, который оказывал моим усилиям благожелательную поддержку. В то время я не знал, что мистер Черчилль отрицательно отреагировал на аналогичное предложение, уже сделанное прошлым летом шведским королем. Я повторил месье Тубергу пункты плана, который я в общих чертах передавал своему другу месье Виссеру, когда в подобной роли выступало голландское правительство, и надеялся, что это сможет придать добавочный вес предложениям, которые сделает король Густав. Он, однако, не пожелал рисковать получением вторичного отказа от его помощи и известил меня через своего поверенного в делах, что не считает момент подходящим для таких шагов.

Положение вскоре стало еще более напряженным. 26 февраля в Анкару прибыли мистер Энтони Иден и фельдмаршал сэр Джон Дилл для изучения возможности создания с участием Греции, Югославии и Турции Балканского фронта, который должен был сковать значительные германские силы. За день до их приезда я давал обед для турецкого премьер-министра месье Рефика Сайдама и его кабинета, что предоставляло мне великолепную возможность в очередной раз повторить свои доводы в пользу сохранения турецкого нейтралитета. Переписка мистера Идена с мистером Черчиллем показывает, что мистер Иден не посчитал позицию Турции обнадеживающей. Турки намеревались драться, если на них нападут, но полагали, что их армия недостаточно снаряжена для ведения наступательных операций.

В первый день их визита Болгария объявила о своем присоединении к державам оси. Через несколько дней мне удалось несколько умерить свои худшие опасения, передав турецкому президенту письмо, которое по моему предложению было написано Гитлером. Месье Инёню был удивлен и явно доволен. Обещание, что германские войска не подойдут к турецкой границе ближе чем на тридцать километров в том случае, если британское вмешательство в Греции вынудит Гитлера провести свои войска через Болгарию, позволяло президенту оправдать как внутри страны, так и за рубежом политику Турции, направленную на сохранение нейтралитета.

Непосредственная опасность, казалось, миновала, и мне удалось развеять сомнения в значимости данных Гитлером гарантий, сделав заявление в том смысле, что я немедленно ушел бы со своего поста, если бы не был уверен в его намерении в данном случае сдержать свое обещание. Когда текст его письма был обнародован, я получил множество поздравлений от своих турецких друзей, которые считали, что им удалось избежать тягот войны, не нарушив при этом, как и подобает добропорядочным союзникам, своих договорных обязательств.

Затем началась югославская кампания. Если принять во внимание ставшие впоследствии известными планы Гитлера в отношении России, то его отчаянная торопливость становится совершенно понятной. Русский посол месье Воронцов посетил меня 1 апреля, чтобы попросить дать объяснения по поводу заявленного Германией желания защищать черноморские порты Румынии и Болгарии от любого нападения. Я мог только ответить ему, что эту декларацию следует воспринимать как предупреждение, сделанное британскому флоту, но сообщил потом Риббентропу, что русские восприняли это совершенно излишнее предупреждение как направленное против Советского Союза.

Когда бои в Югославии подходили к концу, Гитлер попросил меня посетить его штаб-квартиру, куда я и прибыл по воздуху 18 апреля. В его специальном поезде я застал царя Бориса.

Болгарские войска приняли участие в нападении на Югославию, и теперь царь приехал, чтобы представить Гитлеру свои требования. У меня спросили, как далеко можно зайти в удовлетворении этих требований, не ущемив при этом интересов Турции и Греции. Царя Бориса больше всего привлекала Македония, хотя здесь возникали известные затруднения с итальянцами по поводу неких залежей хромовой руды в районе Охрида, к которым, как говорили, проявлял личный интерес Чиано. Царь также требовал в качестве выхода к Эгейскому морю не только гавань Дедеагач, отнятую у Болгарии в 1918 году, но также порт Салоники с территориями вглубь от побережья. Я сказал Гитлеру, что считаю это требование невыполнимым и что будет крайне неразумно так сильно калечить Грецию. С потерей Салоников экономика страны полностью выйдет из равновесия, и отторжение этой территории станет только началом новой цепи трудностей. Еще большие сложности представлял вопрос о греческом коридоре, который проходил вдоль реки Марица между Турцией и Болгарией до самого Свиленграда. Он лишал турок возможности маневра перед их пограничной крепостью Адрианополь, которая из-за этого лишалась всякого военного значения. К тому же он создавал неудобства для международного железнодорожного сообщения, поскольку единственная линия, соединявшая Турцию с Европой, должна была пересечь этот узкий коридор, прежде чем вступить в Болгарию. Поэтому я предложил, чтобы эта часть железнодорожного полотна поступила под временное управление турецкой администрации, а при заключении окончательного мирного договора Турция должна получить ту часть коридора, которая находится перед адрианопольской крепостью.

Восторг турецкого правительства, вызванный этой договоренностью — о ней было объявлено в июне, — мог сравниться только с недовольством царя Бориса. Он считал, что Болгария, как активный союзник, могла рассчитывать на более предупредительное отношение, нежели страна, находящаяся в союзе с неприятелем. В нескольких беседах с ним я постарался объяснить, что умеренность в этом вопросе окажется по большому счету только выгодной. После военной победы Болгария будет занимать на Балканах ключевое положение. С другой стороны, значение Турции как европейской державы возрастает день ото дня. Укрепление добрых отношений между двумя странами и рассеяние исторически сложившегося недоверия станет исключительно важным вкладом в создание стабильной ситуации в Юго-Восточной Европе. Царь критиковал мою политику за слишком благосклонное отношение к Турции и выражал самые серьезные сомнения в моей способности когда-либо добиться заключения договора о дружбе между ней и державами оси. Великобритания будет постоянно стремиться превратить Турцию в базу для своего наступления на Балканы. Я вполне понимал тяжесть положения царя, который находился vis-a-vis с Россией и должен был принимать во внимание сильные прославянские симпатии своего народа. Он сумел, несмотря на присоединение к державам оси и участие в войне против Югославии, с исключительным хитроумием поддерживать дружественные отношения с Россией. Многочисленная русская миссия в Софии, остававшаяся там до 1944 года, была для Гитлера занозой в боку и едва ли не самым лучшим центром сбора информации в московской сети. Гитлер непременно хотел ее закрыть, но мне удалось убедить его, что этот шаг приведет к большим затруднениям для царя.

Я стремился как можно быстрее возвратиться в Анкару, но, поскольку Риббентроп хотел обсудить со мной некоторые вопросы, мне пришлось отправиться в Берлин. Риббентроп более всего был озабочен обеспечением бесперебойных поставок из Турции хромовой руды, жизненно необходимой для производства вооружений. Германия всегда являлась основным покупателем сырья из этого источника, но Великобритания включила в условия своего альянса с Турцией прекращение дальнейших продаж державам оси этого металла. Данное условие распространялось только на период до конца 1942 года, но у западных союзников и после этого срока сохранялось право на продолжение привилегированных закупок. Поскольку Турция являлась единственным доступным для Германии источником этого сырья, то было особенно необходимо постараться организовать продолжение поставок. Борьба с британцами в этой области причиняла мне бесконечные волнения. С начала войны Германия в значительной степени пустила торговлю с Турцией на самотек, и товарообмен значительно сократился. Поэтому я должен был, чтобы заинтересовать турок, изыскать какую-то новую основу для продолжения торговли. После подписания в июне договора о дружбе мне удалось обеспечить для Германии значительный процент турецих поставок хрома. Такое положение сохранялось до лета 1944 года, когда западные союзники смогли вновь остановить все турецкие поставки в Германию.

По возвращении я застал в Анкаре волнение. Мое продолжительное отсутствие породило тысячи различных домыслов. Не предъявит ли Германия теперь, после захвата Балкан и Греции, ультиматум Турции с требованием присоединиться к оси? Или Турции предложат поддержать восстание правительства Ирака{177}против Британии? И впрямь казалось, что у Турции имеются все основания для беспокойства, хотя тот факт, что моя дочь оставалась все время в Анкаре, должен был ободрить турок, поскольку представлялось невероятным, чтобы я оставил ее там при наличии у Германии агрессивных намерений.

В течение следующих трех недель наибольшее беспокойство вызывал у меня иракский вопрос. В результате подписанного в 1930 году договора Ирак превратился в своего рода британский протекторат с базами Королевских военно-воздушных сил в Басре и Хаббании. В марте 1941 года Арабское освободительное движение, возглавляемое Рашидом Али эль-Гайлани, свергло прежнее англофильское правительство, а регент бежал из страны. Оказавшись перед лицом угрозы своим нефтяным месторождениям и трубопроводам, британское правительство направило в Басру бригаду индийских войск, что вынудило Рашида Али начать вооруженную борьбу прежде, чем ему удалось согласовать свои действия с державами оси. Иракские войска атаковали британскую авиабазу в Хаббании, но захватить ее оказались не в состоянии и были наголову разгромлены значительно уступавшими им в силе британцами.

Гитлер и его Генеральный штаб отлично понимали, какая замечательная возможность представилась им теперь, когда после успешного завершения кампании в Греции в Восточном Средиземноморье было достигнуто господство в воздухе. В Греции воздушно-десантные части находились в полной боевой готовности для нападения на Крит. Должно быть, существовало великое искушение повернуть эти силы на Багдад и Басру, чтобы сбросить англо-индийскую бригаду в море и одним ударом стать хозяевами нефтяных полей и всего Персидского залива. Это был план, имевший все шансы на успех. Французский главнокомандующий в Сирии, генерал Дентц, сохранял верность правительству Виши, а в Палестине у британцев оставались только весьма слабые войска. Такая операция перерезала бы жизненно важную коммуникационную линию Британской империи, что имело бы для нее самые ужасные последствия.

И все же обеспечить наши коммуникации через Сирию не представлялось возможным, поскольку в Восточном Средиземноморье мы не располагали достаточным грузовым тоннажем, а державы оси не могли добиться преобладания на море. Сухопутный маршрут через Турцию был закрыт и должен был оставаться закрытым до тех пор, пока Гитлер продолжал соглашаться с моими доводами. Единственной возможностью оставалось с помощью казавшегося подавляющим превосходства итальянского флота обеспечить снабжение морским путем. Однако разгром итальянцев в битве у греческого мыса Матапан выявил низкий боевой дух их моряков, а последующие события на Крите совершенно ясно показали их полную для нас бесполезность.

Когда наши беззащитные конвои, направлявшиеся на Крит, топились и рассеивались, ни один итальянский миноносец не осмеливался даже появиться на горизонте. В то время когда британский Средиземноморский флот под командованием адмирала Канингема, неся тяжелые потери, героически сражался, защищая свои войска на острове, итальянцы ни разу не попробовали воспользоваться этой благоприятной ситуацией. Надежды обеспечить коммуникации через Сирию без поддержки Турции не существовало, что на практике делало невозможной любую попытку оказания реальной помощи революционному движению в Багдаде и Басре.

Подвиги герра Рана{178} (который впоследствии был послом при «охвостье» правительства Муссолини в северной Италии) и его спутников были просто похождениями дилетантов. Рану было практически спонтанно приказано вылететь в Бейрут, заручиться поддержкой генерала Дентца и каким-то образом оказать помощь Рашиду Али, к которому тем временем присоединился великий муфтий Иерусалима. И действительно, несколько германских самолетов 13 мая приземлились в Мосуле, но помощи от них было мало. Другой германский эмиссар, герр фон Бломберг, сын генерала, посланный в Багдад для изучения ситуации, был застрелен по ошибке самими иракцами. Его преемник, генерал Фелми, прибыл с приказом Гитлера оказывать всяческую помощь Арабскому освободительному движению. Полученные им инструкции были крайне неопределенными: «…возможность разрушения британских позиций между Средиземным морем и Персидским заливом для совместного нападения на Суэцкий канал — вопрос будущего».

В это время Ран деловито пытался обеспечить оружием иракские дивизии, которые либо не существовали вовсе, либо уже были разогнаны. Ему был необходим бензин для германских самолетов, а единственный путь его получения проходил через Турцию. Риббентроп бомбардировал меня телеграммами, настаивая, чтобы я заставил турок разрешить провоз любых военных грузов. Они, естественно, отказывались, хотя и не препятствовали доставке горючего, которое нельзя было квалифицировать как имеющее исключительно военное назначение. Я пытался заставить Риббентропа понять турецкую позицию и пренебрегал его настойчивыми указаниями добиваться приема у месье Сараджоглу. В конце концов Ран самолично объявился в Анкаре, чтобы разрешить транспортную проблему. Он с раздражением описывает в своей книге, как я заставил его ждать полчаса, поскольку хотел закончить теннисную партию. Несмотря на хорошее знание страны, он, видимо, так и не выучил турецкой поговорки: «Поспешность происходит от сатаны». Во всяком случае, восстание в Ираке закончилось 30 мая, когда перед Багдадом появились англо-индийские войска, а Рашид Али с великим муфтием бежали в Персию. Вскоре после этого закончились и приключения герра Рана. В результате наступления на север в пределы Сирии войск Свободной Франции под командованием генерала Катру ему тоже пришлось бежать. Он утешал себя мыслью, что обеспечил передышку фельдмаршалу Роммелю. В действительности его действия не имели ни малейшего влияния на операции в Северной Африке, поскольку британское Верховное командование не перебросило из дельты Нила ни единого человека.

В этот период турецкий президент, в свою очередь, известил меня о своей готовности выступить посредником в мирных переговорах, если германское правительство чувствует себя в состоянии предложить реальные и приемлемые условия. Было ясно, что восстановление мира входит в интересы самой же Турции. Германские армии находились в опасной близости от ее северных и западных границ, а вероятность получения активной помощи от Великобритании падала. Мне удалось бы заинтересовать Гитлера планом месье Инёню только при условии, что война с Англией вошла бы уже в решающую стадию. Мне ничего не было известно ни о плане «Барбаросса», ни о предполагаемом расширении боевых действий в Ливии. В любом случае, я не мог бы подступиться с этим предложением к Риббентропу, поскольку он официально запретил рассмотрение любых мирных инициатив. «До вас, мне кажется, не доходит тот факт, что мы уже выиграли войну», — сказал он мне в Берлине. Я ответил, что такой факт мне действительно неизвестен.

Мне пришлось тем не менее в течение нескольких недель работать с согласия Берлина над переводом турецко-германских отношений из положения, когда страны просто не находились в состоянии войны, к условиям истинного нейтралитета и добрососедства. Я предложил господам Сараджоглу и Менеменджиоглу заключить между двумя странами договор о дружбе, на что они были склонны дать согласие при условии, что этот договор не войдет в противоречие с их прочими обязательствами. Выдвижение такого условия турками было вполне естественно, но убедить в его приемлемости Риббентропа представлялось делом затруднительным. Он продолжал настаивать на невозможности подписать соглашение, в котором содержалось бы в любой форме упоминание обязательств Турции перед Великобританией. У него не вызывало никаких сомнений, что турки намерены, сохраняя верность своим союзникам, полностью информировать британского посла обо всех стадиях наших переговоров и что я их в этом поддерживаю. Когда примерно в середине июня Риббентроп в очередной раз отказался рассматривать любое соглашение, в котором бы имелось указание на турецкие обязательства в отношении кого-либо еще, я отправил телеграмму, в которой писал о необходимости для него привыкнуть к мысли, что турки — джентльмены, а джентльмены имеют привычку держать свое слово. Замечание попало в цель. Риббентроп снял свои возражения, и 18 июня мы смогли подписать документ, зафиксировавший следующие условия:

«В целях развития их отношений на основе взаимного доверия и дружбы Германский рейх и Турецкая республика, сохраняя за собой права в соответствии с уже существующими на настоящий момент обязательствами, договорились…

1) Германский рейх и Турецкая республика обязуются уважать территориальную целостность и нерушимость границ друг друга и не предпринимать никаких действий, направленных, прямо или косвенно, против другого партнера по этому соглашению.

2) Германский рейх и Турецкая республика обязуются обсуждать все вопросы, представляющие обоюдный интерес, в духе дружбы в целях достижения компромиссного соглашения.

3) Этот договор вступает в действие в день его подписания и сохраняет силу в течение десяти лет».

Объявление об этом соглашении вызвало всеобщее изумление, поскольку переговоры велись в условиях исключительной секретности, а британцы не предали гласности загодя полученную ими информацию. Мои турецкие друзья были в восторге от возобновления дружбы, имевшей такие глубокие корни.

Через шесть дней, ранним утром 22 июня, германские и румынские войска перешли русскую границу на широком фронте между Балтийским и Черным морями. В этот период я все больше ощущал нарастающую напряженность. Тем не менее, хотя до меня и раньше доходили известия о массированной концентрации германских войск на русской границе, я предполагал, что такие действия представляют собой форму политического давления, призванного побудить Россию к сохранению своей позиции благожелательного нейтралитета. Сам факт нападения удивил меня столь же сильно, как и все турецкое общество. Я был разбужен среди ночи экстренной телеграммой Риббентропа, приказывавшей мне известить турецкое правительство о причинах, вызвавших новую войну. Предположение моего британского коллеги о том, что я подписал соглашение с Турцией исключительно по причине неминуемо приближавшегося нападения, совершенно ложно. Подробная переписка с германским министерством по вопросу моих предварительных переговоров не содержит какого-либо упоминания о возможности войны с Россией.

Я застал месье Сараджоглу в сильнейшем возбуждении, что вполне объяснимо, если принять во внимание его постоянную озабоченность враждебным отношением России и возможностью совместной русско-германской операции против Дарданелл. Теперь этот груз был с него снят. «Ce n 'est pas une guerre, c 'est une croisade!»{179} — воскликнул он. Месье Менеменджиоглу, возглавлявший «мозговой трест» турецкого правительства, который никогда не скрывал от меня своего мнения о том, что Германия стала слишком сильна для сохранения баланса сил в Европе, разделял облегчение, испытываемое министром, но опасался, что успех в этой кампании может совершенно снять с тормозов германские амбиции.

Мы не питали никаких иллюзий относительно долговременных последствий принятого Гитлером решения. По собственной инициативе, без каких-либо инструкций от моего правительства, я изложил месье Сараджоглу свои соображения относительно того, что наступил подходящий момент обратиться к британскому послу с просьбой запросить свое правительство, не находит ли оно своевременным прекратить военные действия на Западном фронте и объединить усилия для борьбы с державой, чья политика предусматривает уничтожение западной цивилизации. Месье Сараджоглу постарался немедленно связаться с сэром Хью Натчбулл-Хаджессеном, но британский посол находился на борту своей яхты в Мраморном море и был недоступен. К моменту, когда они на следующий день встретились, мистер Черчилль уже выступил по радио с обещанием оказать помощь России, и сэр Хью сообщил месье Сараджоглу, что не видит для себя смысла выступать с подобной инициативой.

Ввиду обвинений в том, что в ходе подготовки Германией нападения на Россию для подписания договора о дружбе на Турцию оказывалось давление, я считаю себя обязанным процитировать несколько фраз из речи месье Сараджоглу, произнесенной им в Турецком национальном собрании 25 июня: «Этот договор является опорным столпом мира посреди бурь и разрушений, вызванных войной. Он выгоден и турецкому народу, и германскому народу, и всему остальному человечеству. Договор был представлен на суд зарубежного общественного мнения неделю назад, и я могу только засвидетельствовать, что он встретил всеобщее одобрение. Весь мир теперь связан мирными договорами и союзами с Турцией».

Будущее лежало теперь под тенью потрясающей битвы, происходившей на востоке. Отношения между Турцией и Великобританией достигли низшей точки. 17 июля в Анкару прибыл германский посол в Москве Шуленбург со своим персоналом. Он рассказал мне о своих отчаянных усилиях удержать Гитлера и Риббентропа от объявления войны. В сентябре прибыл также наш персонал из Тегерана, поскольку персы под объединенным давлением англичан и русских были вынуждены разорвать дипломатические отношения с Германией. Посланник, герр Эттель, был одним из дипломатов в ведомстве Риббентропа и составил себе репутацию в бытность партийным организатором живших в Италии немцев. Он раскрыл одному из моих коллег секрет того, как можно в глазах Гитлера добиться профессионального успеха. Доклады, направляемые канцлеру, должны всегда быть «любопытными» вне зависимости от того, точны они или нет. Первым вопросом, который задавал Гитлер, когда ему приносили для ознакомления подобные документы, был всегда такой: «Этот доклад приятный или неприятный?» «Неприятные» отчеты даже не прочитывались, а сразу же сдавались в архив.

В своей летней резиденции в Терапии я встретился также с адмиралом Канарисом, руководителем абвера нашей военной разведки. Он был должным образом благодарен за сведения, передаваемые моим персоналом его организации, о которых он всегда говорил, что они объективнее любых докладов из оккупированных столиц или из немногих сохранивших до той поры нейтралитет стран. По поводу русской кампании он был настроен крайне пессимистично, как, впрочем, и большинство опытных профессиональных офицеров. Вместе с ним и с помощью турецкого правительства мы организовали крупномасштабную программу для снижения тревоги и неуверенности в Греции.

Я был знаком с Канарисом тридцать лет. В периоды осложнения моих отношений с партией, и в особенности после убийств Бозе и Кеттелера, я обращался к нему за помощью. Мне было известно, что он не скрывает своего негативного отношения к режиму, и я всегда восхищался искусством, с которым он удерживает свои позиции перед лицом Гейдриха, гестапо и даже самого Гитлера. Я всегда мог совершенно открыто высказывать ему свои мысли.

Его абвер являлся только одной из нескольких конкурирующих и частично дублирующих друг друга служб. Sicherheitsdienst, организованная гестапо и руководимая Гейдрихом, была первоначально внутренней германской организацией, хотя ее информационные подразделения были после начала войны значительно расширены. «Auslandsorganisation» герра Боле также содержала собственную информационную службу. Все эти агентства, однако, действовали несогласованно и постоянно вмешивались в дела друг друга. В Турции их соперничество доходило до того, что они «сдавали» агентов конкурирующих служб турецкой полиции.

Канарис был не в состоянии положить конец этой странной ситуации. Я знал его как истинного патриота, который ни в коем случае не сделал бы ничего, что могло принести вред интересам его страны. Предположение о том, что он мог быть британским шпионом, просто абсурдно. Но ему всегда приходилось вести внутреннюю борьбу с самим собой, чтобы примирить стремление ограничить крайние проявления существующего режима с желанием не повредить интересам страны.

В сентябре я по болезни вернулся в Берлин в сопровождении жены и главного хирурга германского госпиталя в Стамбуле. По выздоровлении я посетил Гитлера в его восточнопрусской штаб– квартире. Многие из моих друзей в Берлине очень просили меня рассказать Гитлеру о падении морали в стране. И действительно, начало новой антицерковной кампании в то время, когда народ призывали к совершению новых величайших усилий, могло показаться каким-то гротеском. Проповеди епископа Мюнстерского графа Галена, протестовавшего против такого развития событий, ходили по рукам, а от Ламмерса, статс-секретаря рейхсканцелярии, я знал, что их даже показывали Гитлеру, что позволило мне, по крайней мере, поднять этот вопрос. Гитлер, казалось, оценил мои доводы, но, как и во многих случаях до того, обвинил во всем горячие головы в партии. Он дал распоряжение управлявшему делами партии Мартину Борману прекратить этот «нонсенс», — он не потерпит разжигания внутренних конфликтов. Борман же, по-видимому, передал своим гаулейтерам, что эти инструкции не следует воспринимать слишком серьезно. Перед отъездом в Анкару я узнал, что мой сын, участвовавший в югославской кампании и находившийся со своей частью во время ремонта их техники в резерве, перевелся в группу армий, наступавшую на Москву.

До окончания моего пребывания в Германии у меня случилась очередная стычка с Риббентропом. Одно из неудобств, от которых страдали его послы, заключалось в том, что наши службы перехвата умели расшифровывать все сообщения, передававшиеся нашими противниками и дипломатами нейтральных стран, за исключением британских и американских кодов. Поэтому было невозможно вести откровенные разговоры с нашими нейтральными друзьями, которые вполне могли сообщать своим правительствам об их содержании, без риска, что уже на следующее утро все подробности беседы окажутся на столе у Риббентропа. Мне было известно, к примеру, что мы «раскололи» секретный шифр итальянцев, и я при случае сказал Риббентропу, что у нас нет причин надеяться на то, что в британской службе перехвата работают худшие специалисты, чем у нас. Поэтому будет только разумно, если мы посоветуем итальянцам заменить свою шифровальную систему. С этим он не пожелал согласиться, поскольку тогда он сам не будет знать, что происходит в Риме. Для него, по– видимому, не имело никакого значения, что британцам, если они будут информированы о намерениях нашего друга Чиано, станет известно о любом выходе итальянского флота из гаваней, о наших планах в Африке или даже то, что из-за этого наши собственные солдаты могут быть с большей легкостью отправлены на дно моря. Вычислить цену подобного цинизма было невозможно.

Следующая телеграмма, датированная 26 сентября, которую я получил от Риббентропа, не только подчеркивает упомянутую проблему, но и предоставляет замечательную возможность изнутри оценить его взгляды и способности как министра иностранных дел:

«Из секретных источников, вам известных, получена информация о том, что вы некоторое время назад имели беседу с месье Гэрэдэ [турецкий посол в Берлине], на которой он основывает длинный доклад своему правительству в Анкаре. В нем упоминаются различные детали военного характера, такие как оценка численности русских войск в Крыму в полторы дивизии и утверждение, что германская армия оккупирует промышленные центры европейской России, включая Москву, к концу октября. В другой части доклада указывается на сделанное вами месье Гэрэдэ заявление о том, что «благоприятные условия и удобная ситуация для заключения мира возникнут после уничтожения русской армии». Не возникает сомнения в том, что положения, содержащиеся в докладе, будут переданы британцам, а через них — и русским.

Заявления, подобные этим, могут позволить противнику сделать некоторые тактические выводы и, как я уже сообщал вам во время нашей недавней дискуссии, предположить существование в Германии стремления к заключению мира. Последнее они могут принять за признак слабости, хотя ничего подобного, как вам известно, не существует. Несмотря на то что я готов допустить возможность превратного изложения в докладе вашего разговора с месье Гэрэдэ, а потому предпочитаю не придавать данному вопросу большого значения, я вынужден просить вас в данный период времени относиться с особенным вниманием к своим заявлениям, в особенности ввиду проведения текущих боевых операций. Еще более настоятельно прошу вас не разглашать сведений об операциях, которые вы могли получить в штаб-квартире фюрера, но указывать, напротив, что русская армия в значительной степени уже уничтожена, а оставшиеся войска будут организованно и методично истреблены до конца текущего года. Овладев основными промышленными, продовольственными и сырьевыми ресурсами — и я прошу вас особенно выделять при этом московский регион, — Германия выиграет русскую кампанию и получит возможности для ведения тридцатилетней войны, если у британцев хватит на нее решимости.

Касаясь той части доклада, где говорится о возможности заключения мира, я могу только заметить, что, стоит нам только позволить сложиться впечатлению, что мы не отвергаем немедленно любые мирные предложения, исходящие не из Германии, как из этого могут сделать вывод о нашей действительной заинтересованности в идее заключения мира. Британское правительство, которое, без сомнения, информируется обо всем турками, может поэтому предположить, что мы будем готовы после падения России к ведению переговоров. Я могу только повторить, что одно лишь подозрение в наличии с нашей стороны подобных намерений будет иметь в точности противоположное влияние на умонастроения британцев и послужит скорее к продолжению войны. Если британцев можно будет убедить в том, что, не говоря уже о нашем нежелании заключать мир по завершении русской кампании, в наши намерения входит организация территориальной и хозяйственной основы для продолжительного ведения войны с Великобританией и, если возникнет к тому необходимость, с Америкой, а также в том, что мы обратим весь этот громадный военный потенциал против англосаксонских держав, то в Великобритании может возникнуть стремление к миру, а британское правительство запросит о его условиях. Ввиду этого я требую, чтобы вы вполне определенно заявили о том, что мы никогда не сделаем первого шага к мирным переговорам и что единственно правильная политика заключается в уклонении от всякого обсуждения данного вопроса до тех пор, пока британцы сами не проявят инициативу.

Риббентроп».

Бедствия, обрушившиеся на германские армии перед самой Москвой, не требуют от меня никаких дополнительных комментариев. Они оказали на германское общественное мнение самое пагубное воздействие. Затем 7 декабря пришло известие о японском нападении на Пёрл-Харбор. Кажется совершенно ясным, что японские государственные деятели не имели ни малейшего представления о военной катастрофе, постигшей их германского партнера. Нет нужды говорить, что Гитлер посчитал эти новые события за избавление. Четыре дня спустя Германия сама объявила войну Соединенным Штатам. Я оказался перед целым букетом новых проблем. Существовал ли путь к освобождению германского народа от режима, который вел свою страну и всю Европу к гибели? Этой роковой проблеме было суждено занимать меня все следующие три года.

Глава 27

Попытка связаться с Рузвельтом

Покушение на убийство. — Гитлер предлагает Турции оружие. — Контакт с Ватиканом. — Интриги нацистской партии в Турции. — Отсутствие согласованности между державами оси. — Случай на охоте. — Сараджоглу становится премьер-министром. — Сталинград — поворотный пункт войны. — Русская угроза. — «Безоговорочная капитуляция». — Встреча Черчилля с Инёню. — Мое выступление в Стамбуле. — Ярость Риббентропа. — Германское подполье. — Попытка контакта с Рузвельтом. — Визит в Турцию кардинала Спиллмэна. — Письма германских военнопленных. — Италия капитулирует. — Хлопоты из-за двух гаулейтеров. — Таинственный посланец

Зима 1941/42 года выдалась в Анкаре поистине сибирская. Хотя столица находится примерно на широте Неаполя, что позволяет ожидать жаркого лета и достаточно мягкой зимы, на здешний климат оказывает влияние высокое Анатолийское плато. Температура летом невероятно высока, что сопровождается песчаными бурями и дующим с юга сирокко, зато зимой термометр опускается до двадцати градусов ниже нуля и весь регион утопает в глубоком снегу. Когда мы собирали теплую одежду для германских войск, сражавшихся на Восточном фронте, на дальние окраины Анкары забредали волки. Светская жизнь почти замерла, давалось очень мало театральных представлений и концертов, и большинство представителей дипломатического корпуса коротали вечера за игрой в бридж или покер. Несмотря на холод, я открыл, что приятной альтернативой бриджу может стать охота на волков при ярком лунном свете.

Посреди этих мелких удовольствий, с помощью которых мы старались на несколько часов отвлечься от неотступных тревог ежедневной работы, одно событие произвело эффект разорвавшейся бомбы — в буквальном смысле этого слова. Примерно в 10 часов утра 24 февраля я по обыкновению вместе с женой шел пешком от нашего дома в посольство. Бульвар Ататюрка был почти безлюден. Внезапно сильный взрыв швырнул нас на землю.

Я сразу же поднялся, потом помог встать на ноги сильно напуганной жене, попутно с некоторым удовлетворением отметив, что все кости у нас остались целы. «Ни шагу дальше!» — воскликнул я. Можно было только предположить, что мы зацепили мину, — такова была моя первая мысль, поскольку, оглядевшись, я не заметил кругом ни души, — или же бомба была взорвана дистанционно из какого-нибудь окрестного дома и следовало ожидать еще одного взрыва. В этот момент рядом с нами остановилось такси. Я крикнул шоферу, чтобы он ехал в посольство и оттуда позвонил в полицию. Это, однако, было уже излишним, поскольку взрыв выбил все окна на расстоянии двухсот метров и вокруг быстро начинала собираться толпа. Сотрудники турецкой службы безопасности вскоре прибыли на место и начали детальное расследование. Они на время самоизолировались, отказываясь выдавать какую-либо информацию, в результате чего Стамбул переполнился слухами, которые затем расходились по всему миру.

Мы с женой добрались до посольства. Не считая разбитой коленки и порванных брюк, я остался невредим, хотя мои барабанные перепонки были повреждены сильным грохотом и взрывной волной. Жена не пострадала совершенно, однако ее платье на спине было выпачкано кровью, принадлежавшей, по всей видимости, исчезнувшему с места происшествия злоумышленнику. За двадцать четыре часа турецкая полиция разгадала эту загадку. На месте взрыва были найдены человеческие останки, включая повисший на дереве башмак. Эти улики привели полицию к какому-то студенту из Македонии, учившемуся в Стамбульском университете, который снимал номер в маленькой гостинице в Анкаре. Оттуда след вел в Стамбул, в русское генеральное консульство, которое было немедленно окружено полицией. Несмотря на яростные протесты русского посла, консульство было блокировано до тех пор, пока русские не отреагировали на ультиматум о выдаче другого студента, заподозренного в соучастии, который в укрылся в консульстве.

Турецкий премьер-министр объявил, что инцидент будет до конца расследован, какие бы политические выводы из этого ни последовали. Он не позволит превратить Турцию в арену политических убийств. Расследование и суд длились несколько месяцев, и соучастник преступника был в конце концов осужден за свою роль в подготовке покушения. Было доказано, что в течение нескольких недель будущий убийца и его сообщник упражнялись в стрельбе из пистолета в русском генеральном консульстве в Стамбуле. Они установили, что в мои привычки входит каждое утро в определенный час идти пешком до посольства и что в это время опустевшие улицы предоставляют им наилучшую возможность для нападения. На тот случай, если бы студент понял, что ускользнуть ему после стрельбы не удастся, его снабдили бомбой, из которой он должен был в этой ситуации выдернуть чеку. Бомба, как ему говорили, выпустит дымовую завесу, под прикрытием которой он сможет бежать. Молодой человек, видимо, оказался чрезмерно осторожным и решил, стреляя одной рукой, в тот же момент другой рукой привести в действие бомбу. Возможно, что она взорвалась за долю секунды до выстрела. Во всяком случае, я не запомнил свиста пули. «Дымовая шашка», однако, оказалась куда более эффективной, чем он рассчитывал, и его разорвало на части. Чудом было то, что жена и я сам остались невредимы. Расследование также установило, что главный заговорщик покинул русское генеральное консульство с такой быстротой, что пограничной страже в Эрзуруме не успели вовремя передать приказ о его задержании.

Пока шло расследование, Анкара была полна слухами о причинах нападения. В первое время было неясно, было оно направлено против меня или против маршала Чакмака, который проехал в автомобиле по бульвару Ататюрка несколькими минутами ранее. В организации покушения подозревали всех — и русских, и британскую разведку, и гестапо. Тот факт, что убийца был, очевидно, хорошо осведомлен о моей утренней прогулке, сперва приписывали работе британской Интеллидженс сервис, которая обосновалась в доме напротив моей личной резиденции, за которой они постоянно наблюдали в полевой бинокль. Эти слухи дошли и до британского посла, который немедленно попросил нескольких наших коллег из нейтральных стран заверить меня в том, что его люди не имели к этому инциденту никакого отношения. Участие в деле гестапо казалось очень вероятным и подтверждалось сообщениями о таинственных телефонных звонках, которые, по свидетельству разных людей, они слышали. Всем этим досужим домыслам тем не менее очень скоро пришел конец, когда турки доказали вину русских, и у меня самого почти не оставалось сомнений в том, кто же на самом деле был повинен в покушении. Турецкие друзья засыпали меня поздравлениями, а президент Турции с супругой прислали моей жене великолепный букет цветов и выразили свое сожаление по поводу кровожадного покушения на нашу жизнь.

Примерно в середине марта, после того как мне вылечили начавшееся в результате взрыва воспаление уха, я снова вылетел в Берлин. Мне хотелось получить от Гитлера некоторые дополнительные гарантии статуса Турции. Непосредственная угроза Дарданеллам со стороны русских уменьшилась, но давление, оказываемое на Турцию с целью заставить ее вступить в войну, должно было сразу усилиться в том случае, если бы германские войска в России или Северной Африке потерпели новые неудачи. Поэтому в наших интересах было добиться возможно большей независимости турок от их британских союзников. Великобритания направила в Анкару для выяснения турецких требований военную миссию, но воздерживалась от поставок оружия до тех пор, пока Турция проявляла сдержанность во всем, что касалось активного вмешательства. Если бы мы, однако, смогли обеспечить туркам их самые неотложные потребности — поставить технику для одной или двух бронетанковых дивизий, — то они получили бы возможность занять значительно более независимую политическую позицию между двумя враждующими лагерями.

Гитлер немедленно отреагировал на это предложение вопросом: «А что, если турки однажды используют эти танковые дивизии для нападения на нас самих?»

«Могу вас заверить, что ничего подобного никогда не произойдет, — ответил я. — Туркам нужно дать почувствовать, что они будут в состоянии защитить себя от русского нападения, не полагаясь при этом на помощь британского правительства». Согласие Гитлера меня изумило. Нет сомнения, что, по его представлениям, поставки оружия могли бы привлечь Турцию к державам оси, хотя я и старался не оставить у него на этот счет никаких иллюзий. Он уполномочил меня провести предварительные переговоры, которые были завершены летом, когда Анкару посетил германский торговый эксперт герр Клодиус. Мы подписали с турками соглашение, по которому гарантировали заем в 100 миллионов рейхсмарок для финансирования поставок оружия, за что они должны были расплатиться поставками турецких товаров, в основном — хромовой руды.

Я предполагаю, что британцы были изрядно удивлены, узнав, что турок вооружает Германия. Во всяком случае, это открытие не позволяло больше моему британскому коллеге использовать свой любимый аргумент, утверждая, что Гитлер собирается напасть на Турцию. Туркам, естественно, хотелось научиться современным методам ведения войны из первых рук, и я попросил Гитлера разрешить турецкой военной миссии посетить Восточный фронт. Эту миссию возглавил мой старинный друг генерал-полковник Али Фуад Эрден. Он со своими офицерами не только наблюдал настоящие бои на Южном фронте русских и в Крыму, но также получил возможность проинспектировать «Атлантический вал».

С военной точки зрения теперь было совершенно ясно, что у Гитлера нет надежды добиться успеха на поле боя против объединенных сил Великобритании, Америки и Советского Союза. Локальные успехи, даже если среди них были такие, которые позволили добраться до Москвы и дойти до Волги, не могли привести к окончательной победе. Поэтому я договорился со своим другом бароном Лерснером, что он должен посетить Рим и запросить при посредстве Ватикана, существует ли какая-либо надежда на начало переговоров с западными союзниками. Лерснер, которого мои читатели должны помнить, связался со мной вскоре после моего прибытия в Турцию и сообщил о своем страхе, вызванном тем, что он по расовым соображениям впал у гестапо в немилость. У него в роду была еврейская кровь. Поэтому я устроил его приезд ко мне в Турцию в качестве президента «Восточного объединения» — организации, созданной для поощрения культурных и экономических связей между Германией и государствами Среднего Востока. Одновременно адмирал Канарис получил для своего абвера умудренного опытом дипломата старой школы.

Было ясно, что фигура Гитлера неприемлема в качестве партнера по диалогу с западными союзниками, и я наказал Лерснеру в случае существования реальных шансов на переговоры сообщить, что нами будут предприняты шаги, направленные на то, чтобы они проводились уже с другим германским режимом. Лерснер встретился в Ватикане со многими влиятельными лицами, включая государственного секретаря монсеньера Маглионе и его заместителя монсеньера Монтини. Оба сообщили ему, что надежда заинтересовать западных союзников таким предложением очень мала. Военная ситуация вызывала серьезные опасения, что Сталин, и так уже настаивавший на открытии второго фронта, может прийти к какому-либо компромиссу с Гитлером. Принимая во внимание уже одно это, нельзя было допустить и мысли о мирных переговорах. Наши усилия поэтому оказались бесплодны.

В течение всего этого периода нацистская партия продолжала вмешиваться в мою деятельность в Анкаре. В ноябре 1939 года я просил прекратить поток докладов, поступавших из стамбульского отделения Auslandsorganisation герра Боле. Автор этих докладов, которые часто касались политических вопросов, не имел возможности получать надежную информацию, и все сводилось к излишнему, а зачастую и вредному дублированию работы. В конце года, ввиду того что турецкое законодательство воспрещало иностранцам заниматься партийно-политической работой, я распорядился о прекращении всякой деятельности партии в Турции. Единственное исключение я сделал для сбора пожертвований в рамках «Зимней помощи». Не стоит и говорить, что я получил от Боле резкую телеграмму с протестом против моего решения, в которой указывалось, что занимаемое мной положение посла не дает мне права издавать подобные приказы. Однако все жалобы Боле на то, что его организация не может обойтись без сведений, поставляемых его стамбульским представителем, были отвергнуты Риббентропом, который поддержал мое решение о прекращении дублирования работы. Я чувствовал, что не могу рисковать, позволив интригами подорвать имевшийся у нас кредит политического доверия, и, не обращая внимания на повторные протесты Боле, сумел отстоять свой запрет на деятельность партии.

Летом 1942 года этот вопрос вышел на передний план. Как-то утром ко мне зашел советник посольства с сообщением, что все члены партии в Анкаре провели закрытое собрание, на котором руководитель турецкого отделения партии, некто по фамилии Фриде, заявил, что настало время расстрелять меня или посадить в концентрационный лагерь. На этом собрании присутствовали почти все сотрудники посольства, которые, за единственным исключением, были членами партии. Я распорядился немедленно доставить ко мне этого Фриде. Когда он явился, я спросил, действительно ли он высказывался именно так, как мне было доложено. Когда он это признал, я дал ему сорок восемь часов на то, чтобы очистить помещение, выделенное ему в одном из посольских зданий, где он занимался проблемами проживавших в Турции германских подданных. Кроме того, я запретил ему появляться на территории посольства и иметь контакты с кем-либо из дипломатического персонала и распространил приказ об этом среди своих служащих.

Но в распоряжении Фриде был свой радиопередатчик, хотя Риббентроп и запретил использование такой аппаратуры всеми заграничными отделениями партии, и он немедленно послал герру Боле сообщение с протестом против моих действий и требованием провести расследование этого дела. Прежде чем я успел сочинить для Риббентропа собственный отчет об инциденте, от него было получено распоряжение вернуть Фриде, а мне предоставить себя в распоряжение комитета по расследованию. Я отказался выполнить это, а взамен предложил уйти в отставку. Делу было суждено тянуться еще целый год, пока, наконец, мне не удалось добиться отправки Фриде на родину. Партия прислала для расследования свою собственную комиссию, а Риббентроп приказал своему начальнику отдела кадров представить доклад себе лично. К счастью, этот человек оказался чиновником старой школы и без колебаний составил доклад, неблагоприятный для Фриде. Мои коллеги из противоположного лагеря, которым не пришлось сталкиваться с подобными внутренними проблемами, должны считать, что им повезло.

В июне были взяты и Севастополь, и Тобрук{180}. Несмотря на отказ Гитлера поддержать Роммеля, вызванный неспособностью оценить стратегическое значение этой кампании, казалось вероятным, что его инициатива и храбрость могут открыть путь к Суэцкому каналу. В июле он стоял у Эль-Аламейна. Я чувствовал, что если бы ему удалось достичь дельты Нила, то переговоры о мире стали бы возможны. Мои японские коллеги в Анкаре не переставали утверждать, что германскую военную мощь не следует растрачивать в затяжной войне с Россией и что между двумя государствами необходимо добиться какого-либо компромисса. Эту точку зрения поддерживали и в Токио, но Риббентроп отказывался ее даже рассматривать.

Отсутствие согласованности военных усилий держав оси особенно рельефно проявилось в то время, когда войска Роммеля находились у ворот Каира. Именно тогда наступил момент, когда стало необходимо объединить все доступные силы германских и итальянских войск. Следовало употребить для обеспечения линий снабжения Роммеля все боевые единицы итальянского флота, перебросить с других фронтов авиацию и в полной мере использовать авиадесантные части. Но Гитлер так никогда и не смог понять, что военная стратегия есть искусство импровизатора и требует принятия решений в моменты, когда их менее всего ожидают.

По моему предложению итальянский, японский и германский послы со своими военными и морскими атташе ежемесячно собирались, чтобы договориться об общей политике, которую предполагалось рекомендовать своим правительствам. Мой японский коллега Курихара был весьма решителен в военных вопросах. Япония, заявил он однажды, слишком занята организацией управления на своих покоренных территориях, чтобы помочь облегчить давление на Германию. Нехватка ресурсов исключает всякую возможность нападения на Россию. Мое предостережение о несвоевременности перехода к планам территориального устройства до достижения общими усилиями победы над врагом и о том, что проведение независимой политики может привести лишь к разгрому нас поодиночке, не произвело на него никакого впечатления. Когда же я спросил, не может ли Япония, по крайней мере, предоставить свои подводные лодки для прорыва кольца блокады, он ответил с загадочной улыбкой: «У нас очень мало подводных лодок, и они все необходимы нам самим». Закрывая тогда собрание, я заметил, что мне неизвестна ни одна другая война в истории, ведомая коалицией, в которой наблюдалось бы столь полное отсутствие координации целей и методов борьбы, как в той, участниками которой мы теперь являемся.

Военное время предоставляло нам очень мало возможностей для светских развлечений, но постоянное напряжение заставляло думать и об отдыхе, поэтому я при всякой возможности старался отправиться на целый день на охоту. Одна история, получившая широкую известность в Анкаре и касавшаяся невольной встречи коллег-дипломатов из враждующих лагерей, была довольно сильно преувеличена в пересказе, однако весьма забавна. Однажды я отправился на одно из местных озер поохотиться на уток. Только я успел выставить своих подсадных уток и укрыться, как где-то совсем близко прогремели два выстрела. Дробины взбаламутили воду прямо перед шалашиком, а мои утки заметались в панике. Я вскочил на ноги и увидел, как два каких-то человека повернулись и побежали прочь. Мне показалось, что я узнал в одном из них сотрудника британского посольства, а потому крикнул им вслед: «Это стыд и срам — убивать моих подсадок. В Анкаре пока еще не воюют!» По счастью, ручные утки не пострадали. Один из моих молодых атташе, который охотился неподалеку, сказал мне, что одним из двух нарушителей спокойствия был американский посол мистер Лоуренс Стейнхарт. Я всегда сожалел, что познакомился с этим выдающимся дипломатом только в 1946 году, когда он посетил меня в нюрнбергской тюрьме. В то время было уже поздно рассуждать о политике или устраивать более удачную утиную охоту. Кстати, я должен опровергнуть распространившийся тогда среди дипломатического корпуса слух, будто бы я в ярости выпалил из ружья по убегающим фигурам. Это совершенная выдумка.

Вскоре после этого случая скончался после короткой болезни турецкий премьер-министр Рефик Сайдам. Его преемником стал министр иностранных дел месье Сараджоглу, а месье Менеменджиоглу принял министерство иностранных дел. В своей первой речи новый премьер-министр особо подчеркнул намерение Турции сохранять нейтралитет. Та осень принесла новые тревоги. Германские потери на Восточном фронте были огромны, а Гитлер, несмотря на предупреждение, что вести одновременное наступление на Сталинград и Кавказ невозможно, упорно настаивал именно на этом. Русские скоро нащупали слабые пункты длинного фронта, и их первый контрудар был направлен главным образом против итальянских дивизий, которые не выдержали давления. Началась битва за Сталинград.

В сентябре я летал в Будапешт по приглашению адмирала Хорти. Он только что потерял старшего и самого любимого сына и к тому же был серьезно озабочен судьбой венгерских дивизий, сражавшихся к северу от Сталинграда. Я обещал сообщить о его беспокойстве Гитлеру и в Генеральный штаб. Из Венгрии я отправился дальше, в Вену, чтобы навестить сына, который был только что во второй раз ранен, но я отказался по приказу Риббентропа приехать в Берлин. Его последние телеграммы после моего конфликта с партией были чересчур наглыми.

Октябрь принес известие об успешном британском контрнаступлении у Эль-Аламейна и начале отступления Роммеля. Эта новость была встречена турецкими государственными деятелями с облегчением, поскольку их всегда не слишком радовала близость германских войск на севере, западе и юге. Таким образом, год закончился серьезными поражениями в России и Северной Африке. Впервые, кажется, инициатива перешла к противнику. Только Гитлер не видел зловещих признаков этого. Война достигла поворотной точки.

Судьба Германии была решена во время кампании 1943 года. Некоторые из нас могли предвидеть будущее, но, увы, не те, кто нес за него прямую ответственность. Для тех, кто уже лишился иллюзий, это была трагическая эпоха; ей сопутствовало растущее понимание невозможности повлиять на ход событий. 7 января я долго беседовал с месье Сараджоглу. Его видение ситуации в мире совпадало с моим. Уничтожение 6-й германской армии в Сталинграде уже началось. Главная проблема теперь заключалась в вероятной реакции на эти события западных союзников и в том, удастся ли не допустить того, чтобы вершителями судеб Европы стали русские. Этот же вопрос более всего занимал и умы турок. Месье Сараджоглу более чем когда-либо был настроен на удержание своей страны вне военного конфликта. С каждым новым успехом союзников для Турции становилось все труднее сопротивляться их требованиям соблюдать свои договорные обязательства. Кроме того, усиливались финансовые проблемы, в связи с чем месье Сараджоглу изобрел новый налог, которым должны были облагаться доходы и собственность всех иностранцев, живших в Турции. Я старался облегчить нагрузку, падавшую при этом на несколько германских концернов, с помощью субсидий из казенных германских фондов. Мой британский коллега был вынужден делать то же самое, и мы оказались в странном положении, вдвоем субсидируя турецкий бюджет.

Переговоры в Касабланке между президентом Рузвельтом и мистером Черчиллем начались 23 февраля. Оттуда мы первый раз услышали формулу о «безоговорочной капитуляции», которая оказалась фатальным камнем преткновения на пути тех немцев, которые ставили судьбу Европы превыше участи своей собственной страны и не оставляли идеи заключить мир. Теперь нам известно, что эта фраза была впервые предложена президентом Рузвельтом практически спонтанно, без глубокого изучения ее возможного психологического эффекта. Сравнение этого разрушительного требования с великодушными условиями Атлантической хартии оставляет нас в изумлении, в связи с тем что его выполнение было доведено до крайностей. Атлантическая хартия с ее гарантиями свободы обладала всеми элементами, необходимыми для заключения справедливого мира, в то время как решения, принятые в Касабланке, повлекли за собой войну a I'outrance{181} и разрушение Европы. Когда несколько месяцев спустя я пытался установить контакт с президентом Рузвельтом, то делал это в надежде, что формула о безоговорочной капитуляции была выдвинута прежде всего как орудие пропаганды и что будет возможно договориться. К несчастью, я ошибался.

Находясь в Касабланке, мистер Черчилль, по всей видимости, решил еще раз пригласить турок вступить в войну. Он выразил желание встретиться с президентом и премьер-министром Турции и просил их приехать к нему на Кипр. Месье Инёню ответил, что конституция не позволяет ему покидать страну, но он будет рад, если мистер Черчилль сможет посетить Анкару с государственным визитом. В конце концов они договорились встретиться в Адане{182}. При встрече мистер Черчилль представил президенту Инёню меморандум, в котором напоминал туркам об историческом германском «Drang nach Osten»: «Они могут летом попробовать прорваться в центре [посередине между западом и востоком?]…» Он предлагал туркам немедленно, после их вступления в войну, двадцать пять эскадрилий британской и американской авиации и побуждал их строить новые аэродромы «с лихорадочной энергией»{183}.

Во время последующих переговоров турки проявили больше заинтересованности в своих будущих отношениях с Россией, чем в своем участии в войне. «В случае, если Германия будет разбита, — сказал месье Инёню, — все побежденные государства подвергнутся большевизации». Турецкая делегация, по-видимому, не верила, что страна подвергается угрозе со стороны Германии, а маршал Чакмак, начальник турецкого штаба, давал ясно понять, что турецкая армия недостаточно вооружена для того, чтобы оказать союзникам реальную помощь, и в случае начала приготовлений ко вступлению в войну станет лишь предметом умыслов завистливых русских. Было решено, что союзная военная комиссия должна будет рассмотреть турецкие проблемы и что будет предпринято все возможное для их разрешения.

Мне говорили, что президент Инёню воспользовался удобным случаем, чтобы постараться внушить мистеру Черчиллю мысль о необходимости скорейшего завершения войны. Полное поражение Германии, говорил он, даст России возможность превратиться в величайшую угрозу для Турции и всей Европы. Он спросил у мистера Черчилля, не захочет ли тот обсудить со мной возможности заключения мира, отрекомендовав меня при этом как представителя того интеллектуального течения, которое предпочтет смириться даже с неблагоприятными для Германии условиями мира при условии, что этот мир станет гарантией процветания Европы. Несмотря на настойчивость президента, мистер Черчилль это предложение отклонил. Мне говорили, что он посчитал ведение таких разговоров предательством.

Итоги встречи были точно описаны в книге британского посла в Турции{184}: «…весьма дружелюбное общение… Они расписывались на листах меню и обменивались этими автографами»{185}. При этом не вызывает удивления и такое его утверждение: «Германская реакция оказалась на удивление умеренной. Их посол даже позволил себе выразить известное удовлетворение!» Но далее сэр Хью продолжает: «И действительно, вопрос о том, почему немцы так спокойно отнеслись не только к конференции в Адане, но и к последовавшему за ней визиту в Анкару представителей наших сухопутных войск, авиации и военно-морского флота, окружен некоторой таинственностью». Могу заверить его, что причина, по которой я сохранял полную невозмутимость перед лицом всей этой активности, заключалась в том, что я лучше, чем наши противники, понимал общие соображения, руководившие действиями турок. В этот период я имел возможность передать турецкому правительству повторные заверения Гитлера в том, что он не вынашивает в отношении Турции никаких агрессивных планов. Я отлично понимал, что наш договор о дружбе занимает лишь второе место после англо-турецкого союза, хотя связанные с этим союзом обязательства вступить в войну будут выполнены турками только в исключительных обстоятельствах.

Мое следующее обращение к проблеме достижения мира приняло форму речи, произнесенной мной в Стамбуле 21 марта 1943 года на церемонии в память воинов, погибших за свою страну. Последняя катастрофа в Сталинграде придавала этому мероприятию весьма мрачный фон, на котором я обратился к западному миру с призывом прийти на выручку Европе. Я просил западные державы еще раз внимательно изучить историю континента, чтобы оценить ту роль, которую обязана играть Германия, понять ее уходящую корнями глубоко в пески времени историческую миссию. Тогда они лучше смогут понять, что в случае, если русский гигант добьется успеха в покорении Западной Европы, коммунистическая доктрина продолжит свою победоносную завоевательную кампанию и за морями. Я призывал лидеров Великобритании и Америки принять решения, которые бы привели к созданию в Европе новых отношений, при которых всем народам будет обеспечено достойное место на службе делу свободы и прогресса. Полагая, что подобная инициатива должна в первую очередь исходить от президента Рузвельта, я специально ссылался на некоторых американских государственных деятелей прошлого и на их заслуги перед человечеством.

Мои высказывания получили широкое освещение во вражеской печати, а сформулированная мной концепция европейской солидарности пространно комментировалась. Президенту Рузвельту оставалось только продолжить намеченную мной линию. В Германии реакция была довольно странной. От Риббентропа я ожидал вспышки ярости, поскольку в очередной раз нарушил его указания не касаться вопроса о мире, однако ничего подобного не произошло. Возможно, они побоялись дезавуировать меня перед всем миром. Только во время моего следующего посещения штаб-квартиры Гитлера я смог оценить, насколько озлоблено было ядро твердолобых фанатиков, в то время как люди, придерживавшиеся более умеренных взглядов, настаивали, чтобы я продолжал развивать эту линию.

Я приехал в Берлин примерно в середине апреля, и Риббентроп отвез меня на своем специальном поезде в восточнопрусскую ставку Гитлера. Во время поездки мы впервые поговорили с ним о положении, возникшем после сталинградского несчастья. Он возлагал всю вину за военную катастрофу на совершенно ненадежных генералов и «буржуазную клику», которая по-прежнему заправляет всеми армейскими делами. «Если бы Гитлеру представился удобный случай очистить свою армию от этого сброда, как это сделал Сталин, с нами не приключилось бы такое несчастье. Теперь необходимо наверстать упущенное время — и без всякой жалости. Эта буржуазная свора должна быть уничтожена, и чем раньше, тем лучше». Было совершенно ясно, что он повторяет слова самого Гитлера. Вот к чему мы пришли к тому времени. На практике исчезли всякие различия между охаиваемым нацистами большевизмом и их собственным режимом. Затевать спор с Риббентропом было совершенно бесполезно, поэтому я только заметил про себя, что моему поколению больше нечего делать при такой системе правления.

Штаб-квартира Гитлера «Wolfsschanze», что означает «Волчье логово», была построена в густом сосновом лесу неподалеку от Растенбурга в Восточной Пруссии. Здания казарм представляли собой стандартные цементные бараки, и блок, в котором разместился Гитлер, был неотличим от других. В нем находились его личные апартаменты с несколькими рабочими комнатами и обеденным залом. Окна в зданиях, укрытых тесно стоящими деревьями, были очень маленькие из-за опасности воздушных налетов, отчего в помещениях всегда было сумрачно и уныло. День и ночь там горел электрический свет, и в целом создавалось впечатление, что дом утонул в болоте. Весь район был окружен тройными рядами заграждений из колючей проволоки, и вход на территорию был возможен только по особым пропускам. Большинство посетителей подвергалось охранниками обыску. В тот раз мой разговор с Гитлером не добавил ничего нового к тому, что я уже слышал от Риббентропа.

Он принял на себя обязанности главнокомандующего действующей армией в декабре 1941 года после первого серьезного отступления германских войск, уволив прежде занимавшего этот пост фельдмаршала фон Браухича. Начиная с этого момента вся система руководства вооруженными силами была совершенно изменена. Прежде обычная практика состояла в том, что командующим армиями давались только общие указания, разработка деталей оставалась в их компетенции. С момента прихода Гитлера ни одному из старших офицеров больше не позволялось определять собственную тактику. Гитлер лично вникал во все подробности, причем чем дольше длилась война, тем больше усугублялось это положение. Ближе к концу войны его ставка в Восточной Пруссии определяла все перемещения войск вплоть до батальонного уровня. Эффект от такого руководства боевыми операциями был самый гибельный. Приказы, как правило, прибывали с опозданием на сорок восемь часов и часто бывали совершенно негодными. Способности военного гения, которые приписывали ему люди из ближайшего окружения и в который он сам постепенно уверовал, никогда в действительности не существовали. Его стратегические способности, если и имелись, были совершенно неразвиты, и он был не в состоянии принимать правильные решения. Характерным для него являлось то, что после 1941 года он всегда отказывался посещать линию фронта или дотла разрушенные бомбовыми ударами германские города.

Гитлер имел, однако, некоторую склонность к технике. Не умея водить автомобиль, он тем не менее умел исключительно быстро схватывать и понимать технические вопросы, и офицеры, которым случалось общаться с ним по поводу разработки нового оружия и боевой техники, поражались иной раз его интуиции, позволяющей ему предлагать решения, еще не найденные разработчиками. Он мог в деталях объяснить конструкцию некоторых видов нового оружия, о котором ему самому докладывали всего один раз. Он даже находил возможность время от времени обсуждать свое любимое увлечение — архитектуру — со Шпеером, заменившим Тодта в качестве его главного советника по этим вопросам. Все детали любого строительства внимательно обсуждались, прежде чем он одобрял его планы.

Я вспоминаю, что Шпеер рассказал об этом знаменитому дирижеру Фуртвенглеру, который заметил, сколь приятно должно быть такому относительно молодому человеку, как Шпеер, получить возможность свободно воплощать свои идеи. «Это верно, — ответил Шпеер, — однако иной раз получается так, как будто вы дирижируете оркестром, исполняющим симфонию Бетховена, но тут входит ваш импресарио и говорит: «Мной принято бесповоротное решение играть в этом оркестре на аккордеоне».

В Берлине в это время моральный дух пал до нуля. Я был поражен позицией двух национал-социалистов с большим стажем — полицай-президента столицы графа Хельдорфа и графа Готфрида Бисмарка, руководителя местного правительства в Потсдаме. Они оба вступили в партию в ее ранние дни из идеалистических соображений и достигли высокого положения, которое позволяло им иметь ясное представление о ситуации. И тот и другой были теперь убеждены, что большевистские методы, привнесенные Гитлером, могут привести Германию только к окончательному краху. Хельдорф описал ужасающее положение, существовавшее в тюрьмах, где содержались сотни людей, приговоренных к смертной казни за минимальные правонарушения. Народные трибуналы и недавно организованные «особые суды» практически взяли на себя работу обычных судов и выносили приговоры, не подлежащие обжалованию. Я был шокирован этой информацией, которая заставила меня осознать, что критическим стало не только внешнее положение Германии, но и внутренние условия страны достигли той стадии, на которой необходимо принятие отчаянных контрмер.

Хельдорф, Бисмарк и я однажды вечером пообедали в «Союзном клубе» и удалились потом в одну из внутренних комнат. Там они посвятили меня в план, составленный небольшой группой лиц во главе с бывшим начальником Генерального штаба генерал-полковником Беком, которые приняли решение устранить Гитлера. Следовало применить большую осторожность, чтобы избежать при этом возникновения внутри страны революции, которая могла бы повредить положению на фронтах, причем Гитлера предполагалось изолировать, а не убивать. Командование вооруженными силами следовало потом передать кому-нибудь другому, а Гитлеру устроить организованный на законном основании судебный процесс. Хорошо известный кавалерийский офицер Фрейгер фон Боселагер согласился окружить штаб-квартиру Гитлера силами своей бригады и захватить не только его самого, но также и Гиммлера с Борманом. Однако, прежде чем приступать к делу, было исключительно важно выяснить, какую позицию займут западные державы по отношению к Германии, освободившейся от руководства Гитлера и стремящейся к заключению справедливого мира. У меня спросили, готов ли я прозондировать по этому вопросу западных союзников.

Это был первый случай, когда я получил конкретную информацию о движении Сопротивления внутри страны. После всего, что мне довелось увидеть и услышать в Берлине и в Ставке, я не мог сомневаться, какую позицию мне следует занять. На кон поставлена была судьба не только Германии, но и всей Европы. Я никогда не находил оправдания политическим расправам. Убийство всегда остается убийством. Но арест Гитлера и предание его суду способствовали бы более эффективно, чем убийство, тем целям, которые приписывались мне в позднейших историях о якобы нанесенном мной «ударе ножом в спину». Несмотря на это, идти на риск вызвать напряженность и беспорядки, которые неотделимы от процесса смены режима, было возможно, только получив от враждебных держав некоторые гарантии в отношении будущего Германии. Нам было необходимо знать, готовы ли они отбросить формулу о безоговорочной капитуляции и согласны ли предоставить будущему германскому правительству, которое будет соответствовать демократическим нормам, те права, на которые история Германии и ее позиции в Европе позволяли рассчитывать. Это должно было оказать определяющее воздействие на принятие любых дальнейших решений.

Я обещал, вернувшись в Турцию, сразу установить контакт с президентом Рузвельтом, и мы договорились, что герр фон Тротт цу Зольц, который часто приезжал в Анкару по делам министерства иностранных дел, будет выполнять между нами роль курьера. По возвращении я немедленно попросил своего друга Лерснера связаться с мистером Джорджем Х. Эрле, который был в Турции чем– то вроде личного представителя президента Рузвельта. Мистер Эрле в 1932 году вышел из республиканской партии, чтобы примкнуть к президенту Рузвельту, и стал первым за пятьдесят лет демократом — губернатором Пенсильвании. Он был посланником в Вене, а потом, с 1940-го по 1942 год, представлял Рузвельта в Софии. Когда ему пришлось покинуть Болгарию, Рузвельт направил его военно-морским атташе в Стамбул, чтобы он продолжал информировать президента обо всем, что касается положения на Балканах. Мне казалось, что это именно тот человек, которому можно доверить личное послание Рузвельту.

Один из служащих военно-информационной службы Соединенных Штатов в Стамбуле уже передавал мне через сотрудника нашего абвера доктора Леверкуна информацию о том, что кардинал Спиллмэн, архиепископ Нью-Йоркский, намерен вскоре нанести визит в Турцию. На самом деле турецкое правительство еще в марте известило меня, что если германское правительство согласно прислать своего представителя, с которым кардинал мог бы провести обмен мнениями, то он готов включить Турцию в программу своей заграничной поездки. Находясь в Берлине, я предложил Риббентропу, что подходящим представителем мог бы стать доктор Леверкун. Тогда Риббентроп отказался рассматривать эту идею, но сейчас я поднял вопрос вновь. Мне было дано понять, что кардинал предпринимает свою поездку по просьбе президента Рузвельта. Тем не менее представитель военно-информационной службы сообщил, что кардинал путешествует, не имея каких-либо официальных полномочий, и просто хочет составить представления о положении на Балканах и Среднем Востоке. Риббентроп к тому времени еще раз категорически отверг мысль о подобных контактах, и я лишился возможности организовать беседу с кардиналом. В своих интервью для прессы он отказывался говорить о возможности заключения мира, и месье Менеменджиоглу сообщил мне, что его главный интерес заключался в том, чтобы обеспечить помощь турецкого правительства еврейским беженцам из Европы. Тем временем я все еще не получил никаких сведений о результатах, к которым привела моя попытка связаться с мистером Эрле.

Военная ситуация продолжала ухудшаться. 7 мая в Тунисе капитулировал генерал-полковник фон Арним, мой старый товарищ времен Первой мировой войны, служивший тогда в моем штабе дежурным офицером. Я по сей день не могу понять, почему ему, человеку таких заслуг и положения, не было оказано должного побежденному противнику уважения, а генерал Эйзенхауэр даже не пожелал с ним встретиться. В самой Германии авиация союзников действовала с каждым днем все более активно, и разрушение германских городов приобрело совершенно немыслимую прежде интенсивность. Одним из самых тяжелых аспектов ситуации было положение наших военнопленных в России, родители и родственники которых не получали никаких сведений о том, что с ними сталось. Случилось так, что представитель швейцарского Красного Креста в Анкаре однажды сказал мне, что получил около 400 почтовых открыток от пленных и собирается передать их германскому правительству. Я попросил его составить для отправки в Берлин алфавитный список их фамилий. Среди них оказался сын владельца маленькой книжной лавки из моего родного городка Верль. Я немедленно отправил этому человеку личное письмо с сообщением, что его сын жив.

Этот шаг имел самые неожиданные последствия. Немедленно поползли слухи, что я веду списки военнопленных, и я стал получать тысячи писем от отчаявшихся родственников с просьбами выяснить судьбу своих мужчин. Гитлер, по всей видимости, приказал, чтобы почтовые открытки от военнопленных не доставлялись адресатам. Были задержаны даже те четыреста, которые переправил мой швейцарский друг. Причина, очевидно, заключалась в опасении, что распространение информации о гуманном отношении русских к нашим пленным может привести к увеличению числа дезертиров. Я протестовал против этого бесчеловечного распоряжения, но добился только того, что Риббентроп приказал мне прекратить свои попытки получения сведений о пропавших без вести солдатах.

Я отказался подчиниться. Все запросы я передавал представителю Красного Креста с просьбой постараться выяснить у русских подробности. Переписка выросла до необъятных размеров, и, хотя во многих случаях нам ничем не удавалось помочь, утешением мне служили многочисленные письма от взволнованных матерей и жен, выражавших свою благодарность и сообщавших, что мое посольство стало первой официальной организацией, которая с сочувствием отнеслась к их отчаянным просьбам. Риббентроп попытался положить этому конец, приказав пересылать все подобные запросы в Берлин и запретив всякую частную переписку. Я отвечал, что хотя и не имею влияния на необъяснимый подход властей к этой проблеме, однако запрет личной переписки посла все же находится вне компетенции министра иностранных дел. Я продолжал выполнять этот маленький долг милосердия вплоть до последнего момента, когда дипломатические отношения между Турцией и Германией были разорваны.

28 августа при загадочных обстоятельствах скоропостижно скончался болгарский царь Борис. Неделей раньше он нанес визит Гитлеру. Потеря этого умного монарха должна была иметь непредсказуемые последствия для его государства. Малолетний наследник, царевич Симеон, вступить на трон не мог. Его мать, дочь короля Италии, всегда выступала против проводимой царем политики, в особенности же — после падения Италии. Угроза поражения Германии оставляла народ беззащитным перед местью его славянских братьев с востока. Только твердость и находчивость покойного царя могли бы повлиять на ход будущих событий. Его устранение со сцены могло быть долговременной целью скорее противника, нежели Гитлера, однако вражеская пропаганда пыталась приписать ответственность за его смерть национал-социалистическому режиму.

Царица Иоанна заявила, что летчик, пилотировавший самолет, на котором царь возвращался из Берхтесгадена в Софию, получил от Гитлера приказ лететь, чередуя быстрые подъемы и снижения. Поэтому машина то набирала высоту 10 000 метров, то пикировала. Кислородная маска была будто бы неисправна, что привело к серьезным повреждениям внутренних органов царя. Регент, князь Кирилл, тоже исповедовал эту теорию и утверждал, что Гитлер хотел ликвидировать царя Бориса, поскольку тот отказывался объявить войну Советскому Союзу.

Эта версия, мне кажется, противоречит фактам. Царь вернулся из Берхтесгадена в добром здравии и всего за три дня до своей последней болезни даже взобрался на пик Мусала — самую высокую гору в стране. Он лег в постель 23 августа, а 26-го был выпущен врачебный бюллетень, в котором упоминалось повреждение легких, сердца и мозга. Германский авиационный атташе в Софии генерал фон Шёнебекк, которого связывала с царем личная дружба, был ведущей фигурой следующих нескольких дней. Я видел дневник, который генерал вел в то время, но, поскольку он оставил за собой право сам опубликовать подробности дела, я могу ссылаться только на то, что было общеизвестно в придворных кругах.

Царь попросил Шёнебекка организовать доставку по воздуху в Софию некоторых известных германских специалистов медицины. Среди них были доктор Зауэрбрух и прославленный венский врач доктор Эппингер. Однако люди из ближайшего окружения царя не позволили им выполнить клиническое обследование, а когда через несколько дней царь умер, им не разрешили произвести вскрытие тела. На основании проведенного ими поверхностного осмотра они уверенно заключили, что смерть царя никак не могла быть вызвана теми причинами, на которых настаивала царица. Они отметили признаки полного распада внутренних органов, который мог быть вызван только действием какого-то яда.

Гитлер, который уже давно возненавидел итальянскую королевскую семью, был убежден, что Бориса отравила его супруга. Он приказал Риббентропу дать указания германскому посланнику в Софии Беккерле с помощью СС арестовать и доставить в Берлин царицу и престолонаследника. Тем не менее Шёнебекку и его товарищам удалось это предотвратить. В целом дело было в высшей степени таинственное, и в то время вся София полнилась всевозможными слухами. Однако на основании виденных мной свидетельств я убежден, что к этому преступлению Гитлер не имел касательства.

8 сентября капитулировала Италия. Это привело к оккупации британцами островов Самос, Кос и Лерос из архипелага Додеканес с целью, как видно, продемонстрировать туркам, что они могут теперь вступить в войну против Германии без особого риска. На практике этот шаг явился еще одной психологической ошибкой. Германские военно-воздушные силы совершенно пресекли снабжение этих островов, и британские войска были вынуждены их эвакуировать. Это произошло под самым носом у турок, которых при таких обстоятельствах едва ли можно было винить за продолжение их политики нейтралитета. Они не могли надеяться на защиту в случае налетов германской авиации на Смирну и Стамбул. В тот период войны ни одна из сторон не проявляла в отношении Турции особой проницательности. В октябре союзники на конференции в Москве решили, что Турцию необходимо в конце концов образумить. Гитлер, со своей стороны, освободил Муссолини из его горной тюрьмы{186} и старался усадить его во главе фашистской республики в Северной Италии. Шансов вернуть его к политической жизни было не больше, чем у Наполеона, когда он покидал Эльбу.

Некоторые моменты той войны можно отнести почти к царству фантазии. Однажды в Анкару явились два высоких партийных чиновника, которых Гитлер выбрал в качестве гаулейтеров, одного — для Грузии, другого — для Азербайджана. Они хотели изучить этнические и экономические особенности своих провинций. Их присутствие вызвало в городе великое множество разговоров, поскольку они без стеснения рассказывали всем и каждому о своем высоком предназначении. Первое, что захотел узнать один из них, было: сколько жалованья получает вице-король Индии и какие требования предъявляются к кандидатам на эту должность. Когда я, страшно изумившись, ответил, что не имею об этих вопросах ни малейшего представления, он объяснил, что просто хотел заранее оценить, какой доход потребуется в будущем для достойного поддержания его высокого статуса. Я пришел в ужас от мысли, каким гомерическим хохотом был бы встречен подобный анекдотический эпизод, если бы о нем пронюхали пропагандистские службы противника, и договорился с Берлином о скорейшем отзыве этих двух господ.

События, которое я расценил как некую реакцию на предпринятую нами попытку контакта с мистером Эрле, пришлось ожидать до 4 октября. В этот день мне позвонил управляющий Восточным банком герр Пост с сообщением, что со мной хочет говорить по крайне важному вопросу какой-то таинственный иностранец. Его представил Посту профессор Рустов, и мне было предложено о деталях расспросить самого профессора. Рустов был эмигрант и не принадлежал к числу людей, с которыми я имел официальные контакты. Несмотря на это, я попросил его меня навестить. Профессор, человек весьма достойный и сохранивший добрые чувства к родной стране, посчитал своим долгом устроить мою встречу с загадочным персонажем, которого он сам описал как американского гражданина с португальским паспортом, выразившего желание переговорить со мной по поручению президента Рузвельта.

Я взвесил риск, неизбежный при встрече с субъектом, который, судя по всему, что мне было о нем известно, вполне мог оказаться agent provocateur. Посетившему меня в июле господину фон Тротт цу Зольцу — человеку, осуществлявшему мою связь с оппозиционной группой в Германии, я был вынужден сообщить, что мистер Эрле не получил никакого ответа от американского президента. Незнакомец, с которым мне предлагалось встретиться, мог быть тем самым посланцем, которого мы ожидали, и я решился принять его.

На следующее утро ко мне в кабинет провели джентльмена лет сорока от роду, предъявившего португальский паспорт. Вскоре выяснилось, что ему ничего не известно о поручении мистера Эрле. Несмотря на это, он утверждал, что президент Рузвельт поручил ему обсудить лично со мной возможности скорейшего заключения мира. Президент с большим интересом прочитал о моем мартовском выступлении в Стамбуле и захотел получить представление о тех личностях в Германии, с которыми было бы возможно вступить в переговоры. Вопрос о том, чтобы в этой роли могли выступить Гитлер и вся его камарилья, даже не ставился. Мой посетитель явился не с пустыми руками. Он извлек из портфеля рулончик микропленки длиной сантиметров в пять, содержавшей перечисление условий, которые могли послужить основой для заключения мира с Германией. Единственным предварительным условием являлся арест Гитлера и выдача его союзникам, которые давали обязательство предать его беспристрастному суду. Предполагалось, что Гитлера можно похитить во время одного из его перелетов на фронт, посадив самолет на территории, занятой союзниками. Мой гость производил прекрасное впечатление. Я пообещал изучить его предложения и договорился встретиться с ним на следующий день где-нибудь вне территории посольства.

Должен добавить, что все заметки, которые я так аккуратно вел, вместе с микрофильмом вернулись со мной в августе 1944 года в Германию, но были впоследствии конфискованы французскими властями в Гемюндене, и с тех пор я их никогда не видел. Поэтому при изложении подробностей мне приходится полагаться на память.

На следующий день я условился с Постом, что он отвезет нашего общего друга в свой загородный дом в Бюйюк-Аду, куда я сам приеду на моторном катере. Микропленку я прочитал через лупу и убедился, что составители условий не собирались лишить Германию ее роли в Центральной Европе. На западе предполагалось восстановить ее прежние границы, а Польша на востоке должна была получить гарантии независимого существования. На пленке также было засвидетельствовано, что союзники, признавая невозможность автономного экономического существования Германии, предлагали создать независимое Украинское государство, связанное, однако, каким-то образом с Германией. Я сообщил нашему посланцу, что эти условия могут составить прочный фундамент для мирных переговоров, но рекомендовал ему проинформировать пославших его лиц, что для Германии будет предпочтительнее отказаться от всякой ассоциации с Украиной, ибо такая схема может стать причиной нескончаемого конфликта с Россией, сделав наше положение на Востоке невыносимым. Затем мы углубились в детали возможного мирного урегулирования, причем я вновь изложил свои предложения относительно европейского единства.

Я совершенно ясно дал понять, что не могу предпринять никаких дальнейших действий, пока не получу от президента Рузвельта письменных обязательств вести переговоры на основе условий, которые мы здесь обсудили. Он должен понимать, что никто на германской стороне не сможет взять на себя ответственность за столь важные решения на основании одних только неопределенных рассуждений общего характера, подобных Четырнадцати пунктам президента Вильсона. Мой гость с пониманием отнесся к этому требованию, но высказал сомнение в том, что президент согласится доверить нечто подобное бумаге. Почему бы мне, предложил он, не слетать в Каир, куда президент вскоре собирается нанести визит? В таком случае он мог бы организовать встречу между нами. Я ответил, что при реализации такого плана невозможно предотвратить утечку информации, в результате чего я, превратившись в эмигранта, окажусь практически бесполезным. Мы расстались, договорившись, что он должен еще раз увидется со мной после того, как свяжется с президентом.

Этот курьезный инцидент не имел никаких последствий, и мне остается только предположить, что президент посчитал для себя слишком рискованным предпринять что-то более конкретное. Другое объяснение состоит в том, что все дело было организовано по неизвестным причинам некой третьей силой. Однако если это так, то кажется странным, что не было предпринято попыток извлечь из нашей беседы каких-либо выгод. Я остался в полном неведении относительно того, существовала ли в действительности отличная от требования «безоговорочной капитуляции» основа для достижения мира.

Глава 28

Операция «Цицерон»

Покушение на убийство. — Гитлер предлагает Турции оружие. — Контакт с Менеменджиоглу являет «Рай в Каире»{187}. — Давление союзников на Турцию возрастает. — Критическое военное положение Германии. — Воздушные налеты на Берлин. — Эпизод с Хорти. — Операция «Цицерон». — Отставка маршала Чакмака. — Бегство доктора Фермерена к англичанам. — Провал балканского плана союзников. — Угроза расторжения германского торгового договора. — Защита эмигрантов. — Предотвращение депортации евреев из Франции. — Последнее обращение к Рузвельту. — Мистер Эрле сообщает о неудаче. — Прекращение поставок хрома. — Отозван Риббентропом, возвращен Гитлером. — Посещение Парижа. — Завтрак с Лавалем. — Инцидент с пропуском германских судов и отставка Менеменджиоглу. — Успех операции «Оверлорд». — Турция разрывает отношения с Германией

Решение заставить Турцию вступить в войну до конца 1943 года, принятое в Москве на конференции министров иностранных дел союзников, повлекло за собой приглашение месье Менеменджиоглу для встречи с мистером Энтони Иденом. Несмотря на то что месье Менеменджиоглу был в то время нездоров, он совершил эту поездку и выслушал мистера Идена, который использовал все мыслимые аргументы в пользу немедленного объявления Турцией войны. Месье Менеменджиоглу отвечал, что Турция не желает выходить на сцену в самый последний момент, чтобы только принять участие в дележе добычи, и напомнил мистеру Идену о всеобщем отвращении, вызванном вступлением Муссолини в войну против Франции в 1940 году. Кроме того, он настаивал, что в случае присоединения Турции к борьбе ей должна быть поставлена конкретная задача, чтобы ее правительство могло сохранить политический и военный контроль за действиями своих сил. В конце концов было решено, что турецкое правительство должно будет возможно скорее дать по этому вопросу официальный ответ. В случае положительного решения потребуются дополнительные переговоры, а в случае несогласия вопрос будет снят. Однако туркам дали ясно понять, что их отказ может привести только к окончательному разочарованию британцев в своем союзнике и к серьезному ухудшению отношений между странами.

Мой доклад, относящийся к тому моменту, показывает, насколько угрожающим стало положение:

«На приеме, данном мной в честь месье Менеменджиоглу, он долго рассказывал мне, в каком серьезном положении оказалась теперь Турция… С момента его возвращения из Каира британский посол практически прервал отношения с турками, не приглашает их в свою резиденцию и намеревается перенести местопребывание посольства в Стамбул в качестве напоминания о том периоде, когда великие державы официально не признавали режим Кемаля Ататюрка. Британский посол передал от имени своего правительства ноту, имеющую все признаки ультиматума. В ней содержится inter alia{188} требование полного разрыва экономических связей между Турцией и державами оси. Общий тон и комментарии прессы союзников ясно показывают, что нота является выражением согласованной общей политики. Месье Менеменджиоглу особо подчеркнул, что турки не намерены отказываться от своей независимости в вопросах торговли; напротив того, чувствуют себя обязанными уважать существующие соглашения и твердо намерены строго их соблюдать.

Когда я спросил у месье Менеменджиоглу, какие методы могут применить наши противники для оказания давления на Турцию, он ответил, что западные союзники являются для его страны единственным поставщиком некоторых важнейших видов сырья, как, например, резины, олова, текстиля, некоторого количества пищевого зерна и, что самое главное, нефти. Он сообщил мне, что сделал все от него зависящее, чтобы удержать Турцию от участия в войне, однако не может допустить, чтобы существующая ситуация привела к разрыву с Великобританией. Если под угрозу будет поставлено экономическое положение Турции, то он будет вынужден объявить войну. Несмотря на свою решимость соблюдать все существующие соглашения, он обязан предпринять некоторые шаги для уменьшения напряженности. По этой причине будет невозможно принять германскую делегацию для переговоров о возобновлении нашего экономического соглашения… Для укрепления его позиций vis-a-vis с западными союзниками необходимо радикальное изменение военной ситуации в пользу Германии».

Таким образом, мы пришли к такому положению, когда турки, под влиянием последних британских угроз политического и экономического характера, могли объявить нам войну. Я решил немедленно лететь в Берлин.

В штаб-квартире Гитлера я дал ему полный отчет о ситуации. Кроме того, я сообщил ему подробности о новом источнике информации, который в следующие месяцы оказался для нас исключительно ценным и о котором я намерен в дальнейшем еще рассказать читателям. На одном из совещаний в штаб-квартире мне представилась возможность оценить, насколько отчаянным стало положение на всех фронтах и как мало доверия внушали применяемые Гитлером методы ведения войны. Дело дошло теперь до того, что он отдавал приказы на уровне батальонов, растрачивая свою энергию на совершенно ненужные подробности и требуя, чтобы любая передислокация войск проводилась только после его одобрения. В результате одно из важнейших условий, необходимых для эффективного маневра, именно — возможность принятия младшими офицерами самостоятельных решений — было совершенно подавлено. Над моим предложением возможно скорее положить конец войне Гитлер только посмеялся. Казалось, что наши города обречены ночь за ночью превращаться в руины и пепел, а тысячи ни в чем не повинных мирных жителей встречать ужасную смерть только из-за нигилизма одного-единственного человека. Стало ясно, что я просто обязан постараться получить ответ на свой запрос, посланный президенту Рузвельту.

В Берлине мне пришлось лично испытать весь ужас воздушных рейдов. Во время одного из самых страшных налетов я с сыном и дочерью сидел в подвале нашего дома. Все в окрестностях было превращено в кучи щебня, и, хотя нам и удалось погасить зажигательные бомбы, провалившиеся в мой кабинет, дом, с выбитыми окнами и дверями и разрушенной крышей, все же стал непригодным для обитания. Остаток ночи мы провели в находившейся поблизости гостинице «Эспланада» — единственном здании, уцелевшем посреди окружавшего его громадного пожара. О сне не могло быть и речи: всю ночь мы провели в борьбе с огнем.

На следующее утро я узнал, что практически вся Вильгельмштрассе, этот Уайтхолл Берлина, — включая министерство иностранных дел — лежит в руинах. Все железнодорожные вокзалы были сильно повреждены, и никто не мог мне ответить, смогу ли я в этот день выехать назад в Анкару. Начиная с полудня мы стояли в ожидании на станционной платформе, а ближе к вечеру снова раздались сирены воздушной тревоги. Толпа желавших уехать даже не пыталась найти укрытие, когда в самый разгар налета в полной темноте на вокзал был подан железнодорожный состав. Я был восхищен чудом, которое сотворили верные своему долгу железнодорожники.

На обратном пути в Турцию я принял приглашение адмирала Хорти остановиться на некоторое время в Будапеште. Он повез меня в Мезохегьяш, знаменитый казенный конезавод, куда он пригласил на охоту членов своего кабинета. Там его министр внутренних дел месье Керештес Фишер ознакомил меня с поистине удивительным документом. Это был доклад о переговорах между некими эмиссарами нацистской партии и группой венгерских националистов, на которых они обсуждали возможность расчленения Венгрии на входящие в ее состав провинции с последующим присоединением их к территории Германии. При этом об адмирале Хорти и его правительстве в разговоре отзывались в самых оскорбительных выражениях.

Поскольку венгерский премьер-министр месье Каллаи не поддерживал отношений с германским посланником, я согласился сделать по поводу этого инцидента представление в Берлин, что и исполнил прямо на месте. Адмирал Хорти высказал мнение, что с военной точки зрения надежды на победу в войне не существует, и рассказал, что уже предпринял пробные шаги для выяснения намерений западных держав. Мне кажется, что он, как глава суверенного государства, с которым обходились подобным образом и держали в совершенном неведении о развитии событий, имел полное право на подобные действия. Единственным результатом моего вмешательства стало то, что одного из главных нацистских интриганов в Будапеште Фисенмайера назначили германским посланником.

Новый источник информации, о котором я упомянул в разговоре с Гитлером, в настоящее время известен во всем мире под названием операция «Цицерон». Большинство относящихся к этому делу подробностей уже описано моим бывшим атташе Мойзишем в одноименной книге{189}.

Вначале я возражал против публикации этой истории, поскольку не хотел ставить в затруднительное положение своего британского коллегу в Анкаре сэра Хью Натчбулл-Хаджессена. В свое время в Пекине мой сын близко сошелся с его семьей, а потом, во время войны, когда сын приехал навестить меня в Анкару после того, как проделал путь из Аргентины в Европу, сэр Хью на дипломатическом приеме рискнул отвести его в сторону, чтобы дружески побеседовать. Я был очень тронут его учтивостью и хотел с запозданием отблагодарить за нее, не допустив печатания рукописи «Цицерона». Тем не менее, когда Мойзиш согласился показать мне свою рукопись, я с удовлетворением обнаружил, что он описал события совершенно правильно. В послесловии к английскому изданию его книги я написал, что в свое время, в интересах исторической справедливости, я сам прокомментирую эту историю.

События начались довольно загадочным образом. Герр Йенке, один из двух советников посольства, зашел однажды ко мне и сообщил, что человек, когда-то служивший у него лакеем, позвонил ему по телефону с предложением снабжать нас важной информацией. Йенке был зятем Риббентропа и до войны многие годы как коммерсант прожил в Турции. Его бывший слуга пользовался фамилией Диэлло, хотя, насколько мне известно, по– настоящему его звали Элиас. Поначалу я вообще отказался заниматься этим вопросом. Мне казалось, что шпион, который предлагает свой секретный товар по телефону, едва ли заслуживает того, чтобы его воспринимали всерьез. Однако Диэлло стал навязчивым, и я поручил Мойзишу разобраться с этим делом.

Необходимо пояснить, что Мойзиш, прикомандированный к посольству в номинальном качестве коммерческого атташе, на самом деле был представителем гестапо и Sicherheitsdienst. Резонно спросить, как могло произойти такое назначение, если я еще до приезда в Турцию потребовал, чтобы гестапо не совалось в мои дела. Дело в том, что после начала войны стало трудно сопротивляться требованиям, согласно которым разведывательная служба государственной тайной полиции должна была иметь представителя в Анкаре, и в конце концов я был вынужден на это согласиться. В административном отношении Мойзиш подчинялся мне, но его отчетов я никогда не видел, да они меня и не интересовали. В дипломатической деятельности посольства он никакого участия не принимал.

Если бы я отнесся к первому предложению Диэлло сколько– нибудь серьезно, то мне следовало бы поручить расследование дела сотрудникам абвера, которые работали под началом моего военного атташе. Но я предположил, что этот тип — обыкновенный agent provocateur, и если из-за него возникала необходимость кому-то оказаться в дураках, то я предпочитал, чтобы это были люди гестапо, а не абвера. Впоследствии я избежал бы множества неприятностей, если бы за дело взялся абвер, но после того, как им занялся Мойзиш, изменять что-либо было уже поздно. Несмотря на свое двойное подчинение, Мойзиш вел себя в отношении меня очень прилично и сам повел дело Диэлло не менее искусно, чем это сделал бы любой из сотрудников абвера.

Мне никогда не забыть то утро, когда Мойзиш продемонстрировал мне первые образчики работы Цицерона, как я просил Мойзиша впредь именовать нашего информатора в целях обеспечения секретности, и мне кажется, что это прозвище принесло удачу. Мойзиш лично трудился всю ночь, обрабатывая рулоны пленки, переданные ему Цицероном, и явился ко мне в кабинет бледный и небритый, чтобы выложить на стол конверт с фотографиями. «Что в них есть интересного?» — спросил я. Мойзиш только пожал плечами. Было ясно, что его познания в английском языке совершенно недостаточны, чтобы позволить ему оценить всю важность заключенной в них информации. Должно быть, когда я взял первый снимок, то от удивления заметно вздрогнул. «Боже мой, Мойзиш! — воскликнул я. — Остается только надеяться, что в нашем посольстве нет никого, кто бы мог переснимать такие штуки».

Мне хватило одного взгляда, чтобы понять — передо мной лежит фотография телеграммы британского министерства иностранных дел послу в Анкаре. Форма изложения, содержание и фразеология не оставляли сомнений в подлинности документа. Телеграмма состояла из ряда ответов министра иностранных дел мистера Идена на вопросы, поставленные в предыдущей телеграмме сэром Хью Натчбулл-Хаджессеном, желавшим получить руководящие указания по некоторым моментам внешней политики своей страны, в особенности — в отношении Турции. Я понял, что мы наткнулись на источник совершенно бесценной информации.

Когда в конце концов шеф Мойзиша Кальтенбруннер осознал важность этого источника информации, он заявил на него исключительные права и приказал Мойзишу отсылать все новые поступления прямо себе, предварительно не знакомя с их содержанием меня. Как только Мойзиш рассказал мне об этом, я заявил ему: «Сообщите своему начальству, что до тех пор, пока я остаюсь послом в Анкаре, с подобной практикой я мириться не намерен. Вы — мой подчиненный, и я требую, чтобы все материалы, проходящие через ваши руки, вы в первую очередь показывали мне». Я намеревался проводить свой собственный политический анализ поступавшей информации даже в том случае, если бы Риббентроп предпочел поддержать требование Кальтенбруннера.

До тех пор, пока я не узнал из книги Мойзиша о телеграммах с упоминаниями бомбардировки Софии, я даже не подозревал, что, вопреки всему, мне все же не было позволено знакомиться со всеми материалами, часть из которых переправлялась непосредственно Кальтенбруннеру. Проверить это будет возможно только при условии, что когда-нибудь будут полностью опубликованы подробности этого дела.

В своей книге Мойзиш упоминает о проявлениях «несдержанности», которые могли привести к провалу нашего источника, что требует от меня некоторых комментариев. Во многих британских телеграммах содержались сведения, которые заставляли меня обращаться к месье Сараджоглу. Одна из них касалась возможности установки в турецкой Фракии радарных станций для наведения союзных бомбардировщиков во время их атак на румынские нефтяные скважины. Посчитав необходимым немедленно заявить по этому поводу протест турецкому министерству иностранных дел, я был вынужден сказать, что слышал, как британский авиационный атташе или ктото из его коллег обмолвился о существовании таких планов одному нейтральному дипломату. Я привлек внимание к серьезной опасности германского возмездия, такого, как бомбовый налет на Стамбул, которого я не смогу предотвратить, если Берлин жестко отреагирует на полученные сведения. Месье Менеменджиоглу был поражен моей информированностью и передал наш разговор британскому послу.

На следующий день на мой стол легла еще одна телеграмма сэра Хью Натчбулл-Хаджессена министерству иностранных дел. В ней он отмечал, что «Папен слишком много знает». Риббентроп тоже вскоре получил ее копию и сделал вывод, что произошла утечка информации, в результате чего наш источник поставлен под угрозу. И только после того, как я объяснил ему причины своего вмешательства, он понял, что при любом использовании подобной информации приходится идти на некоторый риск.

В целом операция «Цицерон» проводилась, естественно, с величайшей осмотрительностью. Йенке, советник посольства, был единственным среди моих сотрудников, посвященных в тайну, — даже военный атташе и его подчиненные из абвера ни о чем не подозревали. Фрейлейн Розе, несколько лет служившая моим личным секретарем, однажды зашла ко мне в крайнем возбуждении и потребовала перевода на другую работу. Совершенно очевидно, сказала она, что от нее утаиваются некоторые материалы, а это, по ее убеждению, может означать только утрату ею моего доверия. Я действительно собственноручно писал все отправляемые в Берлин телеграммы, касавшиеся данного вопроса. Тем не менее было очевидно, что подобная информация, требовавшая время от времени принятия на ее основе определенных контрмер, не могла поступать неограниченно долго, несмотря на все предосторожности. Интересно отметить, что личный секретарь Мойзиша, тоже служащий гестапо, перебежал к англичанам.

Я вынужден категорически отвергнуть сделанное Мойзишем в его книге утверждение о том, что добываемая информация практически никак нами не использовалась. В период проведения московской встречи министров иностранных дел и конференций в Тегеране и Каире, а на практике — вплоть до самого февраля 1944 года сведения, непрерывным потоком поступавшие от Цицерона, были совершенно бесценны. Я был полностью информирован о принятом в Москве решении до конца года вынудить Турцию объявить войну (о чем сэру Хью сообщалось в телеграмме министерства иностранных дел от 19 ноября за № 1594) и об ответе сэра Хью (в телеграмме за № 875), в котором, в частности, говорилось:

«Месье Менеменджиоглу заверил меня в готовности турецкого правительства выступить немедленно после того, как станет ясно, что десанты союзников на западе оказались успешными, другими словами — примерно через две недели после вторжения… При невозможности договориться о более ранней дате будет вполне допустимо подождать, согласившись с предложением месье Менеменджиоглу. Это, по крайней мере, позволит продлить состояние неуверенности, в котором в настоящий момент пребывает противник. Министр иностранных дел высказался вполне определенно и заявил о своей готовности обсудить данный вопрос с премьер-министром, имея в виду подтверждение этого обязательства»{190}.

Цицерон информировал нас о проходивших в Каире переговорах между турецким президентом, мистером Черчиллем и президентом Рузвельтом и том, каким образом турецкое правительство боролось с усиливавшимся давлением, призванным заставить Турцию вступить в войну.

После встречи Рузвельта, Черчилля и Сталина в начале декабря в Тегеране британский посол в Анкаре получил указание пригласить турецкого президента в Каир для встречи с тремя главами государств. Президент Инёню ответил, что если его приглашают на переговоры только для того, чтобы ознакомить с рядом решений, принятых в Тегеране, то он склонен отказаться. Если же на переговорах предоставится возможность для свободного и подробного обсуждения того, каким образом Турция может наилучшим образом способствовать общим интересам, то он готов ехать. Такие гарантии были ему даны, хотя, принимая во внимание решения, принятые в Москве и Тегеране, совершенно непонятно, на чем они были основаны.

Президент выехал из Анкары 3 декабря в сопровождении месье Менеменджиоглу и своих советников. В Адане его ждал личный самолет президента Рузвельта. В самом начале переговоров турецкий лидер заявил, что руководство страны не намерено безропотно подчиниться требованиям, определенным в Москве и Тегеране, и не позволит превратить Турцию в пешку, произвольно передвигаемую по доске военными шахматистами союзников. У турок сложилось впечатление, что предполагалось воспользоваться их воздушными и морскими базами, пренебрегая вероятностью германского возмездия, которое могло постигнуть Турцию. Кроме того, они подозревали, что никто не собирается выделять их войскам самостоятельную роль в боевых действиях. Их, однако, более всего тревожило ясно выраженное намерение Сталина объявить войну Болгарии сразу же после того, как Турция выступит на стороне союзников.

После трудных и долгих переговоров, в ходе которых союзники старались развеять опасения Турции, в конце концов договорились, ввиду невозможности дальнейшей отсрочки выполнения военных планов, что турецкое правительство в течение декабря должно будет ясно заявить о своих намерениях. Требования Турции о поставке военной техники будут рассмотрены самым внимательным образом, причем турок просили выразить их в конкретной форме. Тем временем турецкие авиабазы следовало подготовить к возможному использованию авиацией союзников.

«Даже в случае получения возможности использовать турецкие базы мы не ожидали от Турции непременного участия в настоящих боевых операциях», — пишет сэр Хью в своих воспоминаниях{191}. Турки, однако, смотрели на этот вопрос совершенно иначе. Их Генеральный штаб в Анкаре понимал невозможность использования союзниками турецких аэродромов без объявления Турцией войны и осознавал неизбежные последствия данного шага. «Никто бы не осудил Турцию, если бы на наши предложения она ответила отказом», — замечает сэр Хью. В очередной раз это были рассуждения ex post facto. Из телеграмм британского посла в то время явствовало, что ему крайне надоели методы проволочек, применявшиеся турками, и он предлагал разорвать с Анкарой отношения.

Турцию проинформировали, что в планы союзников на 1944 год входят действия против германских позиций на Балканах, включая высадку десанта в Салониках. В связи с этим турок просили к 15 февраля привести в порядок свои авиабазы в окрестностях Смирны, чтобы на них можно было расквартировать истребительные и бомбардировочные эскадрильи, необходимые для прикрытия десантной операции.

Телеграммы, представленные Цицероном, показывали, что основные политические дискуссии между членами «Большой тройки» в Тегеране касались формулировки о «безусловной капитуляции». Существовало значительное расхождение во мнениях, и, хотя проект совместной декларации по этому вопросу существовал, она никогда не была выпущена. Черчилль со Сталиным считали такое требование в тактическом отношении неудачным, понуждающим германцев — а Гитлера в особенности — сражаться до последней крайности, но они не смогли убедить в своей правоте Рузвельта. По этой причине его заявление{192}, сделанное 24 декабря 1943 года, произвело в штаб-квартире Гитлера весьма сильное впечатление. «Объединенные нации не намерены порабощать германский народ, — сказал Рузвельт. — Мы хотим предоставить ему шанс для нормального мирного развития, как полезному и уважаемому члену европейской семьи». Это заявление, как мне кажется, обозначало перемену в настроениях президента и являлось, по всей вероятности, основной причиной, по которой Гиммлер смог уполномочить шведского посредника сделать в Лондоне запрос об окончательной формулировке требования «безоговорочной капитуляции». Эта попытка, однако, ни к чему не привела.

Еще более любопытно проявившееся в Тегеране расхождение во мнениях по военным вопросам. Настойчивое требование Черчилля о наступлении через Салоники и Адриатическое море было отвергнуто в пользу вторжения в северную Францию. Вспомогательную операцию следовало провести в Салониках, но главный удар предполагалось нанести через пролив Ла-Манш. Это была операция «Оверлорд», упоминания о которой часто встречались в доставляемых Цицероном телеграммах. В то время как Черчилль стремился избавить от господства Германии ее балканских сателлитов, не допустив при этом их попадания под русское влияние, Сталин считал освобождение этих стран исключительно своей задачей.

Я никогда не получал от Гитлера или Риббентропа никаких указаний относительно общеполитической линии, которой мне следовало бы придерживаться. Посол любой другой страны, доставлявший, подобно мне, такую бесценную информацию, получал бы от своего министерства иностранных дел оценку этих сведений и рекомендации относительно их желательного применения. Я же был вынужден действовать исключительно на свой страх и риск. После войны часто возникали споры о том, могло ли вторжение на Балканы привести к более быстрому завершению войны и избавлению всех от связанных с ней страданий. Решение, которое я должен был принять в связи с одним только этим вопросом, было чревато огромной ответственностью. С военной точки зрения казалось, что всякое наступление, проводимое через Грецию, Македонию и Югославию, будет сопряжено с огромными трудностями по причине гористой местности и скудости коммуникаций. Если союзники смогли через Италию достичь Альп только к весне 1945 года, то легко можно себе представить, насколько больше времени потребовалось бы для наступления через Балканы. Поэтому мне кажется, что вопрос о скорейшем окончании войны в случае подобного развития событий нереально даже обсуждать.

Также выдвигалось предположение, что интервенция союзников на Балканах могла бы предотвратить захват Россией Болгарии, Югославии и Венгрии. С этим я также не могу согласиться. Благодаря доверию, которым Сталин все еще пользовался по крайней мере у президента Рузвельта, Россия, вне всякого сомнения, была бы приглашена принять участие в оккупации. Меня этот вопрос касался в первую очередь в связи с общеизвестными притязаниями России на Дарданеллы. Я не забывал о предложении, которое Молотов выдвинул в ноябре 1940 года. Если бы Турция и Дарданелльский пролив были брошены на произвол русских, то Советский Союз получил бы контроль над Восточным Средиземноморьем и мог бы с юга угрожать Западной Европе. Поэтому я утверждаю, что был прав, когда всеми возможными средствами влиял на турок в целях предотвращения операции союзников в Салониках, в особенности если принять во внимание ставшие теперь доступными свидетельства: союзники были готовы пойти на значительные уступки Сталину из страха, что он может заключить с Гитлером сепаратный мир.

Во всяком случае, для турецкого правительства и Генерального штаба было ясно, что использование союзниками турецких авиационных и военно-морских баз неминуемо приведет к ответным действиям Германии, повлиять на которые я буду не в состоянии. Минимальными возможными последствиями можно было считать полное разрушение Стамбула и Смирны. Одним из способов, которыми турецкие военные руководители пытались предотвратить принятие бесповоротного решения, было требование значительных поставок средств противовоздушной обороны. Был приготовлен и передан британскому послу список необходимого оборудования. Из британских телеграмм я узнал, что эти требования были признаны совершенно непомерными. По утверждению турок, единственными портами, где эти грузы могли быть выгружены, являлись Александретта{193} и Мерсин, а британцы подсчитали, что только их последующая перевозка по одноколейной железной дороге через горную систему Тавр должна занять по крайней мере год.

Благодаря Цицерону ответ, который турецкое правительство отправило союзникам 12 декабря, через несколько дней оказался у меня на столе. В нем месье Сараджоглу заявлял, что, принимая во внимание абсолютно недостаточные объемы поставок для турецких вооруженных сил, закончить подготовку к операции в Салониках к середине февраля представляется невозможным. Эта нота вызвала серьезное разочарование в стане союзников, а сэр Хью даже заявил, что будет предпочтительнее, учитывая чрезвычайно завышенные требования Турции, прервать переговоры и положить конец дружественным отношениям. Мистер Иден отвечал на это, что ничего подобного сделать не представляется возможным ввиду все еще сохраняющейся напряженной обстановки, и им не остается ничего другого, как делать хорошую мину при плохой игре. Эта информация была передана Гитлеру, благодаря чему он понял, что наступление на Балканах начаться в тот момент не может.

Завышение турками объемов необходимых им военных поставок, к которому они прибегли исключительно в целях отказа от объявления войны, казалось мне вполне оправданным. Я все еще считал возможным, договорившись с президентом Рузвельтом и мистером Черчиллем, остановить наступление русских на границах Европы, даже если это будет означать капитуляцию перед западными союзниками. В течение всего этого периода мистер Эрле продолжал уверять моего друга Лерснера в том, что такую возможность активно предлагают президенту Рузвельту и что все еще существует надежда возбудить его интерес.

Гитлер и Риббентроп, зная о принятых в Тегеране и Каире решениях, имели живое представление о том, что ожидает Германию, но склад их ума не позволял сделать необходимые выводы. Мне было известно, что Гитлеру не показывают дипломатической корреспонденции, в которой бы упоминалась возможность военного поражения, а также такой, которая, по мнению Риббентропа, отражала пораженческие настроения. Поэтому затевать переписку по поводу решений Тегеранской и Каирской конференций не имело никакого смысла. Этот вопрос приходилось отложить до следующей поездки в штаб-квартиру Гитлера. Однако первые месяцы 1944 года принесли мне очень много работы, сопровождавшейся к тому же ухудшением моих отношений с Гитлером и его свитой, так что я не смог отправиться в эту поездку до апреля. В результате чтения доставлявшихся Цицероном телеграмм мне стало абсолютно ясно, что я обязан предпринять все возможное для скорейшего окончания войны. Возникла необходимость раз и навсегда выяснить, согласен ли президент Рузвельт рассмотреть возможность некоторого смягчения формулировки о «безоговорочной капитуляции» и сможем ли мы, благодаря капитуляции на западе, сдержать русские армии на восточных границах Германии. Эта отрасль моей деятельности не была известна Sicherheitsdienst, а потому не фигурировала и в отчетах Мойзиша.

Сведения, поставлявшиеся Цицероном, имели колоссальную ценность по двум причинам. Британскому послу было выслано резюме решений, принятых на Тегеранской конференции. Благодаря этому нам стало известно, какую политику были намерены проводить союзники в отношении Германии после ее поражения и в чем заключались существовавшие между ними разногласия. Но еще большую важность и актуальность имела получаемая нами подробная информация об оперативных планах противника.

Мы имели неоспоримые свидетельства об отношении турок к возрастающему давлению союзников. Мы узнали, что можно полностью исключить вероятность наступления на Балканы через Салоники. Эта информация имела особенно важное значение, поскольку позволяла избежать значительного рассредоточения наших оборонительных сил, которое в противном случае было бы необходимо ввиду неудовлетворительного состояния коммуникаций в этом регионе. Верховное командование теперь понимало, что единственная реальная опасность, с которой ему следует считаться, это вторжение во Францию, хотя наши знания об операции «Оверлорд» ограничивались только ее названием. (Я неоднократно предлагал предписать пропагандистским органам создавать впечатление нашей хорошей осведомленности о плане высадки, чтобы дезинформировать врага и внушить ему мысль, что нам известны подробности операции. Однако Гитлер по какой-то причине на это не согласился.)

Таким образом, у нас была возможность знать о намерениях наших противников в масштабах, едва ли имеющих прецедент в военной истории. Мойзиш прав только отчасти, когда утверждает, что поток этой информации вызывал в штаб-квартире Гитлера только скептическое покачивание головой. Действительно, в течение какого-то времени вся операция рассматривалась только как хитрая уловка противника. Эти сомнения, по всей вероятности, были следствием привычки Риббентропа скрывать от Гитлера, насколько было возможно, плохие новости и характеризовать источники всех подобных сообщений как не заслуживающие доверия. Только после воздушного налета союзников на Софию, который был точно предсказан в одной из добытых Цицероном телеграмм, были устранены сомнения в достоверности поставляемой им информации.

С той поры об этом шедевре шпионажа писалось очень много. В одной статье, опубликованной в германском еженедельнике «Die Zeit» от 14 декабря 1950 года, утверждалось, что Диэлло, Цицерон нашего рассказа, был внедрен в британское посольство стараниями германской Sicherheitsdienst. Я могу только предположить, что автор этой статьи разделяет с бывшим начальником этой службы Кальтенбруннером одержимость достоинствами СД. Если бы Цицерон был изначально человеком СД, в Берлине едва ли могли в течение многих месяцев сохранять уверенность в том, что все дело представляет собой ловушку, устроенную для нас британской секретной службой, а у меня наверняка не возникло бы никаких хлопот, когда я доказывал Риббентропу надежность источника и жизненную важность поступающей от него информации.

О том, что дальше случилось с Цицероном, или Диэлло, или Элиасом, или как там его вообще звали на самом деле, я могу сообщить только весьма отрывочные сведения. После того как секретарь Мойзиша 4 апреля 1944 года перебежал к союзникам, у британцев не могло оставаться иллюзий относительно характера и масштабов деятельности Цицерона. Тем не менее его несколько раз потом видели в Анкаре, причем однажды — в конце августа 1944 года — с ним столкнулся сам Мойзиш. В разное время египетские газеты писали о том, что его разыскивает полиция. Были еще сообщения из Турции о захвате большой партии поддельных — «made in Germany» — банкнот британского казначейства, которые составляли часть сумм, выплаченных ему Мойзишем.

Когда я вновь в конце 1951 года посетил Стамбул, чтобы организовать наконец, после длительной задержки, перевозку в Германию своей мебели и личных вещей, которые я там оставил, мне удалось узнать еще кое-какие подробности. По всей видимости, Цицерон провел часть прошедшего с той поры времени в Египте, но когда узнал, что компания «Двадцатый век — Фокс» снимает на месте событий фильм о его истории, то поспешил в Стамбул, чтобы предложить свои услуги. Однако его желание сыграть в картине роль самого себя не было удовлетворено. После этого он опять исчезает из поля зрения, хотя однажды появилось сообщение о его аресте турецкой полицией. Когда в июле 1951 года зять Риббентропа Йенке случайно утонул в Босфоре, турецкая газета «Vatan» в репортаже о его трагической смерти еще раз вспомнила о Цицероне. Неделей раньше их корреспондент брал у Йенке интервью и среди прочего поинтересовался, не находится ли Цицерон до сих пор в Турции. «Полагаю, это так, — будто бы ответил Йенке. — В прошлом году он подослал ко мне свою дочь с требованием заплатить ему 15 000 фунтов стерлингов. Естественно, я отправил ее назад с пустыми руками. Пару раз я видел его в Пэра, но он только вежливо приподнимал шляпу и проходил мимо».

Несмотря на прохладную реакцию месье Менеменджиоглу на авансы западных союзников, различные британские миссии в Анкаре не теряли надежды. В турецком Генеральном штабе была группа офицеров, поддерживаемая отделом печати, которая считала, что объявление войны неизбежно. Напротив, в другой группе, куда входил недавно вернувшийся в Анкару из Берлина турецкий посол месье Хюсрев Гэрэдэ, существовало мнение, что огромное большинство членов правительственной партии и армии не желает разрыва с Германией. Мои личные отношения с правительством продолжались на основе полного доверия, и на Новый, 1944 год мы с женой получили в подарок от месье Менеменджиоглу восхитительный набор турецкого столового серебра ручной ковки.

Реакция англичан на неприлично завышенные, по их мнению, требования поставок военной техники вылилась в язвительные нападки на Генеральный штаб турецкой армии и в первую очередь на его начальника маршала Чакмака. Они доказывали, что маршал слишком стар, ничего не понимает в требованиях современной войны и занимает обструкционистскую прогерманскую позицию. Президент, как видно, счел необходимым пойти на уступки и решил расстаться с маршалом, который многие годы был его другом и сослуживцем. Его преемниками стали генерал Кязим Орбай и генерал Салих Омуртак, которые, надо полагать, больше устраивали западных союзников.

Февзи-паша — маршал Чакмак, вместе с которым я воевал в 1918 году на реке Иордан и который был одним из главных архитекторов революции Ататюрка, был в действительности фигурой значительно более крупной, чем подразумевает звание начальника Генерального штаба. Он являлся абсолютным авторитетом по всем вопросам, касавшимся вооруженных сил, и пользовался, вероятно, самым большим доверием среди всех деятелей современной Турции. Поэтому его смещение было встречено с весьма противоречивыми чувствами. Было бы большой ошибкой навешивать на этого выдающегося военного, как и на любого из его ведущих генералов, ярлыки прогерманских или пробританских симпатий. Они были турецкими патриотами, и их первейшей заботой являлось обеспечение безопасности и благосостояния своего народа.

Я уехал на несколько дней из Стамбула в Бруссу, где с помощью ванн с минеральной водой надеялся подлечить ревматизм. Моя поездка была вскоре прервана новостью, которую привез один из сотрудников посольства. К англичанам перебежал один из ведущих сотрудников абвера в Стамбуле доктор Фермерен. Он был женат на графине Плеттенберг, которая приходилась мне дальней родственницей. Графиня была истовой католичкой и обратила в свою веру мужа. Вдобавок ее религиозные убеждения породили стойкое отвращение к нацистскому режиму, разделявшееся обоими супругами. Какое бы восхищение ни вызывали их взгляды (а я в действительности пошел на то, чтобы добыть для нее разрешение Берлина выехать для соединения с мужем), теперь практически не оставалось сомнений в том, что британцы получили подробнейшую информацию о нашем отделении абвера — по крайней мере, так предпочитали думать в Берлине. Инцидент вызвал в столице оцепенение, а партийные круги, не теряя времени, обвинили меня в организации всего дела. Важнейшим следствием этого инцидента стало решение Гитлера об изъятии абвера из-под контроля адмирала Канариса и вермахта и передаче его под начало Гиммлера. Я поспешил в Стамбул, но добиться отмены решения Гитлера не смог. Мое собственное положение в Берлине сильно пошатнулось, а партия шумно требовала отдачи меня под суд. Впоследствии мне довелось узнать, что примерно в это самое время гестапо разработало план посылки в Анкару целого самолета испытанных эсэсовцев, переодетых в штатское, с приказом похитить меня и вывезти в Берлин. Очевидно, в конце концов Гитлер не позволил так обойтись со мной, хотя Риббентроп уже обозначил свое согласие с этим проектом.

3 февраля британская военная миссия покинула Турцию. Надежда на проведение в Салониках запланированной на 15-е число текущего месяца операции иссякла. Британцы наконец поняли, что сломить упорное нежелание турок принять участие в войне невозможно, в связи с чем всю балканскую операцию придется отменить. В английской прессе по поводу этого дипломатического и военного провала поднялась кампания резкой критики, а британские отношения с Турцией ухудшились до предела. 8 февраля я имел удовольствие пригласить в посольство весь турецкий кабинет министров на концерт знаменитого пианиста Гизекинга. Месье Менеменджиоглу не пытался скрыть свое беспокойство по поводу сложившейся ситуации и сказал, что Турция не может допустить дальнейшего ухудшения отношений с ее британскими и американскими союзниками. Он вынужден изыскивать какие-то пути к взаимопониманию, и мне стало ясно, что он размышляет о наших экономических связях.

Правительство в Берлине ничуть не стремилось хоть чем-то облегчить положение турок. Отношения Германии с Венгрией достигли такого напряжения, что премьер-министр месье Каллаи, опасаясь покушения на свою жизнь, однажды ночью укрылся в турецком представительстве. Крайне обозленный Риббентроп телеграммой потребовал от меня надавить на турецкое правительство с тем, чтобы оно отказало месье Каллаи в праве политического убежища. Не желая ставить под угрозу жизнь этого государственного деятеля, я в разговоре с месье Менеменджиоглу удостоверился, что турки не намерены отказываться от права на экстерриториальность своего представительства, а потому известил Риббентропа, что вопрос об отказе в политическом убежище поднимать бессмысленно.

Дополнительные трудности возникли у меня в связи с нацистской кампанией против евреев. Гитлер приказал мне изъять паспорта у всех германских эмигрантов в Турции и лишить их гражданства Германии. Я воспротивился и информировал Риббентропа о том, что большинство эмигрантов покинуло Германию с согласия правительства и что многие из них заняли посты в турецких университетах и других учреждениях. Они не участвуют в политической деятельности и сохраняют лояльность Германии, хотя и считают нацистский режим для себя неприемлемым. Я не видел способа выполнить распоряжение Гитлера и сообщил ему, что турецкое правительство сочтет такой шаг необъяснимым. В результате ни один из эмигрантов никак не пострадал. В очередной раз я навлек на себя критику со стороны партии из-за выдвинутого ею требования бойкота всех турецких фирм, принадлежащих евреям. Я указал, что подобные ограничения не могут иметь силы в нейтральной стране, а для того, чтобы подчеркнуть это, делал большинство своих собственных покупок в еврейских магазинах.

Мне представилась возможность оказать еще одну услугу жертвам антисемитской кампании Гитлера. Я узнал от одного германского профессора-эмигранта, что секретарь Еврейского агентства просил меня вмешаться в вопрос об угрозе депортации 10 000 евреев, проживавших в южной Франции, в концентрационные лагеря на территории Польши. Большинство из них было бывшими турецкими гражданами родом из Восточного Средиземноморья. Я обещал помочь и обсудил этот вопрос с месье Менеменджиоглу. Он не имел законных оснований для каких-либо официальных действий, однако уполномочил меня проинформировать Гитлера о том, что депортация бывших турецких граждан произведет в Турции сенсацию и поставит под угрозу дружественные отношения между двумя странами. Этот демарш привел к отмене всего мерзкого замысла.

Я упоминаю об этих случаях только для демонстрации того, что человек в моем положении даже на финальных стадиях существования в Германии террористического режима имел возможность поступать в соответствии со своими природными склонностями и отказываться от выполнения беспринципных приказов.

В условиях, когда впереди уже маячила окончательная катастрофа, я предпринял еще одну попытку выяснить, возможно ли достичь с президентом Рузвельтом такого соглашения, которое не влекло бы за собой лишения германского народа всех его прав. В марте я еще раз попросил Лерснера возобновить контакт с мистером Джорджем Эрле. Ему следовало сделать конкретные предложения и получить от американского президента определенный ответ. Я был готов втайне помочь осуществить перелет мистера Эрле в какое-либо подходящее место для встречи с моими друзьями Хельдорфом и Бисмарком, чтобы они могли совместно решить, какие шаги необходимо предпринять для нейтрализации Гитлера и его последующей выдачи организованному на законных основаниях международному суду. В предложении, сделанном нами американскому президенту, указывалось, что формулировку о «безоговорочной капитуляции» следует изменить таким образом, чтобы появилась возможность заключить перемирие на западе и перебросить германские части на Восточный фронт для предотвращения оккупации русскими войсками территории в границах Германии и ее балканских союзников. Это условие должно быть одобрено в ходе любых переговоров о мире.

Мистер Эрле рассказал об этом 30 января 1949 года в своем интервью газете «Philadelphia Enquirer». «Это предложение было сразу же изложено доставившим его агентом президенту Рузвельту и было им отвергнуто: президент установил правило, в соответствии с которым все подобные предложения о проведении переговоров относились к компетенции Верховного главнокомандующего [экспедиционными силами]1 генерала Эйзенхауэра». Это безусловно означало конец моих попыток вмешаться в ход событий. Я не имел выхода на генерала Эйзенхауэра, к тому же его положение не давало ему возможности принимать решения чисто политического характера. В интервью мистер Эрле утверждает, что упомянутое решение вынудило его лететь в Вашингтон, чтобы продолжить обсуждение вопроса с президентом, которому он высказал свою уверенность в том, что после неизбежного поражения Германии победоносные русские армии станут угрожать всему западному миру. Он цитирует президента Рузвельта, ответившего, что скоро начнется вторжение в Нормандию, что Германия будет разбита за «несколько месяцев» и, наконец, что из-за России, которая населена народами, говорящими на множестве различных языков, вообще не стоит тревожиться, поскольку она после войны должна развалиться сама. После чего он сообщил президенту, что намерен, если не получит на сей счет формального запрета, примерно через неделю публично заявить об ошибочности проводимой президентом внешней политики и о том, что главная угроза для американского континента исходит от России.

«Президент тотчас же написал, — продолжает мистер Эрле, — используя весьма жесткие формулировки: «Я официально запрещаю вам обнародовать любую информацию или мнения о нашем союзнике, полученные при отправлении должностных обязанностей или благодаря службе во флоте Соединенных Штатов». Президент также аннулировал нашу предыдущую договоренность. Я был уволен в отставку в чине капитана 3-го ранга и направлен в распоряжение министерства военно-морского флота, которое услало меня на острова Самоа заместителем губернатора — командовать 16 000 туземцев».

Упорное желание мистера Эрле высказать свои взгляды лично президенту достойно признания. Его опала напомнила мне о моем собственном опыте 1916 года, когда германский канцлер Бетман-Гольвег попросил меня выразить представителям германской прессы свое мнение о подводной войне, в результате чего генерал Фалькенгайн приказал мне в течение двадцати четырех часов явиться в свой батальон на Западном фронте. «Что вышло бы… прими мы предложение Папена?» — говорит в конце интервью мистер Эрле. Действительно, это важнейший вопрос. Отказ президента Рузвельта уничтожил наши надежды на соглашение, которое послужило бы основополагающим интересам Европы.

Пасху мы с женой встретили в Стамбуле. Пала Одесса, и началась осада Крыма, и мы очень волновались за нашу дочь Изабеллу, которая только что выехала через Бухарест в расквартированный именно в этом районе полевой госпиталь, в котором она работала сестрой милосердия. Представитель папы, монсеньер Ронкалли, прибывший в Стамбул на праздники, старался успокоить наши страхи. Он не видел другого исхода событий, кроме поражения Германии, но полагался на осмотрительность западных государственных деятелей и надеялся, что они примут все необходимые для обеспечения европейской безопасности меры. По моей просьбе он передал в Ватикан мое обращение к союзникам. Я призывал их делать различие между режимом Гитлера и германским народом.

20 апреля месье Менеменджиоглу сообщил мне, что, к его глубокому сожалению, турецкое правительство считает необходимым с 1 мая приостановить поставки в Германию хромовой руды. Я уже давно ожидал этого решения. Протесты союзников по поводу турецкого экспорта в Германию достигли максимальной силы, и их успех наносил германской экономике тяжелый удар. От этих поставок всецело зависело производство высококачественных плит для брони, и их прекращение оказывало влияние на весь ход войны. Только что для увеличения перевозок хромовой руды были выделены дополнительные локомотивы и подвижной состав. Это позволяло, по крайней мере, вывезти до указанной даты все до последней имевшейся в наличии тонны сырья.

Риббентроп ответил резким посланием, в котором напоминал о возмездии и приказывал мне немедленно вернуться в Берлин. Путешествие оказалось малоприятным: полет над Черным морем, Болгарией и Югославией практически у самой земли, чтобы избежать нападения союзных истребителей. За день до моего прибытия германское правительство выпустило коммюнике, в котором указывалось, что германский посол в Анкаре на время покидает свой пост. Когда в Берлине Риббентроп сообщил мне об этом решении, добавив, что Турции предполагается направить резкую ноту с угрозами принятия ответных мер, я сказал ему, что единственным результатом подобного шага может стать только удовольствие, которое мы таким образом доставим западным союзникам. Мне не нравится его практика отзыва посла в случае любого обострения отношений со страной его аккредитации. Ведь именно в такой ситуации более всего и требуется присутствие посла. Если он намерен устроить мне дипломатические каникулы, то я предпочту, чтобы взамен он принял мою отставку. Риббентроп пришел в раздражение и сказал, что этот вопрос должен решать Гитлер.

Когда Гитлер принял нас обоих, я обнаружил, что он вновь склонен считаться с разумными доводами, и приготовился оспорить решение министра иностранных дел. Гитлер заявил, что совершенно бессмысленно посылать резкую ноту с угрозами контрмер, коль скоро мы не в состоянии их выполнить. Он согласился, что в подобной ситуации очень важно, чтобы посол находился на своем посту, и просил меня немедленно возвращаться. При обсуждении общего положения дел я заговорил об информации, касавшейся принятых в Тегеране решений, которую мы получили из добытых Цицероном телеграмм. Гитлер раздраженно ответил, что намерения союзников уничтожить Германию лучше всего видны на примере их требования о безоговорочной капитуляции. Все остальное — только пропаганда, направленная на то, чтобы ослабить Германию и внедрить в сознание немцев идею о неминуемом поражении. Гитлер начисто отрицал возможность любого компромисса и был по-прежнему уверен в неприступности «Атлантического вала». Как только англичане и американцы об него споткнутся, он быстро остановит русских. Риббентроп только согласно кивал. Продолжать подобный разговор было совершенно бессмысленно.

В тот же день мне сообщили, что мой сын, служивший в танковой разведывательной части в Ренне, был ранен во время воздушного налета и находится в парижском госпитале. Я попросил у Гитлера разрешения навестить его. Разрешение было дано. По железной дороге я ехал через Саарбрюккен, Мец и Шалон и был поражен видом разрушений, причиненных воздушными налетами большим городам, расположенным вдоль моего маршрута. Железнодорожное сообщение поддерживалось только с величайшим трудом, а во Франции военно-воздушные силы союзников неделями бомбили мосты, путевые выемки и сортировочные станции. В Меце, к примеру, для прохода поездов удавалось поддерживать в исправном состоянии только одну колею. В поезде я встретил своего старого друга графа Шуленбурга, бывшего нашим послом в Москве, который ехал на несколько дней в Париж. Эта была наша последняя встреча перед тем, как он стал жертвой чистки, последовавшей за покушением на Гитлера, случившимся 20 июля.

Удостоверившись, что сын находится на пути к выздоровлению, я провел несколько дней, изучая положение во Франции.

Чтобы составить представление об оборонительных мероприятиях, проводимых в преддверии ожидавшегося со дня на день вторжения во Францию союзников, я посетил в его штаб-квартире фельдмаршала фон Рундштедта. Фельдмаршал был в отчаянии. Систематическое разрушение сети железных дорог исключало быстрое маневрирование резервами. Он сообщил об этом Гитлеру и высказал мнение, что отразить крупномасштабную высадку невозможно. Я не смог поговорить с ним наедине, поэтому все попытки выяснить, посвящен ли он в планы по устранению Гитлера, и узнать его мнение о целесообразности затягивания войны оказались бесплодны. Кроме того, я встретился с командующим Парижским военным округом генералом фон Штюльпнагелем. Он был еще более пессимистичен, чем фон Рундштедт, но никак не отреагировал на все мои высказывания о необходимости найти какой-то иной путь для завершения войны.

Германский посол во Франции Абетц пригласил меня на завтрак с месье Лавалем и другими значительными французами. В приватной беседе Лаваль уверял меня, что с момента падения Франции он всегда стремился к сотрудничеству с Гитлером в деле переустройства Европы, но фюрер всегда этому препятствовал. Надвигающееся вторжение, если оно пройдет успешно, будет означать конец войне и конец Гитлеру. Сопротивляться высадке было бы возможно только при поддержке французов, которых он так жестоко обманул. Он попросил меня внушить фюреру, что остается последний шанс устроить франко-германские отношения на новой основе. Если Гитлер хочет для отражения вторжения воспользоваться помощью французов, то он должен продемонстрировать полное доверие к французскому народу и согласиться на проведение некоторых давно необходимых мероприятий.

Сразу же после этого я отправился в Зальцбург, чтобы еще раз встретиться с Гитлером. Как я и предсказывал Лавалю, его жалобы и претензии не произвели на фюрера ни малейшего впечатления. Он бесцеремонно все отверг. Гитлер тогда уже жил грандиозными иллюзиями, не имевшими никакого отношения к реальности.

Не успел я вернуться в Анкару, как началась операция «Оверлорд». Через десять дней после этого Менеменджиоглу был вынужден уйти в отставку с поста премьер-министра. В известной степени в этом была наша вина. Главное командование германского военно-морского флота просило разрешения провести через Дарданеллы из Румынии в Эгейское море некоторое количество небольших судов. Мой военно-морской атташе адмирал фон дер Марвиц заверил, что в этой группе не будет боевых или вспомогательных кораблей, а на судах не будет ни военных моряков, ни оружия. Разрешение было дано, но прибытие первого же корабля вызвало сильный протест союзников.

Менеменджиоглу сообщил мне, что может разрешить проход остальных судов, только если я дам ему персональные гарантии, что среди них нет боевых и вспомогательных кораблей, как это утверждали союзники. Я приказал адмиралу фон дер Марвицу лично разобраться в данном вопросе и доложить. После того как я передал его новые заверения министру иностранных дел, турецкие портовые власти провели собственную инспекцию второго прибывшего корабля. Они обнаружили в трюме некоторое количество личного оружия и мундиры команды, которая была переодета в гражданское платье. В результате дальнейший проход судов был запрещен. Я могу только предположить, что мой военно-морской атташе сам был введен в заблуждение. Весьма опытный «политический волк», он ни в коем случае не мог поставить меня сознательно в столь неудобное положение перед турецким правительством. Менеменджиоглу и сам попал в трудную ситуацию и теперь ему пришлось отвечать за последствия. Никто не сожалел о его отставке больше меня, и единственным утешением мне послужило то, что наши личные отношения от этого инцидента не пострадали.

В Европе силы вторжения союзников неудержимо наступали, и их успех вызвал дальнейшее усиление давления на Турцию. Туркам вполне определенно дали понять, что если они хотят принять участие в мирном урегулировании, то правительство должно решиться и разорвать отношения с Германией. Учитывая растущую мощь России, Турция не могла позволить себе пойти на риск окончательно выйти из фавора у западных союзников. Только они одни могли ограничить честолюбивые притязания русских в Дарданеллах и Восточном Средиземноморье. В обществе существовали сильные течения, осуждавшие прекращение дружественных отношений с Германией, но на карту было поставлено будущее страны, и 2 августа Национальное собрание одобрило разрыв дипломатических отношений с Германией.

Это был печальный конец моей миссии, и моя прощальная аудиенция у турецкого президента стала испытанием для нас обоих. Он произнес несколько слов, чтобы как-то разрядить ситуацию, после чего мы удовлетворились общим разговором о мировых проблемах. Его последние слова, обращенные ко мне, были: «Если у меня есть возможность выступить посредником в этом конфликте, то я — целиком в вашем распоряжении. Что же касается наших личных отношений, то они ни в коей мере не затронуты теми историческими событиями, которые сделали необходимым предпринятый нами шаг».

Риббентроп прислал мне приказ в двадцать четыре часа возвратиться в Германию. В тот момент чистка, последовавшая за 20 июля, когда было совершено покушение на жизнь Гитлера, находилась в самом разгаре. Лей произнес кровожадную речь о целесообразности уничтожения офицерского корпуса и вообще всей аристократии. Мои друзья Хельдорф и Бисмарк были арестованы как соучастники преступления.

Доходившие до нас подробности событий были отрывочны и противоречивы. Наверняка было известно только то, что Гитлер после покушения остался жив. Тот факт, что была сохранена жизнь человека, который намеревался обречь на погибель всю Германию, казался противоестественной шуткой Провидения. Не возникало сомнения, что он прикажет провести жестокие контрмеры и что некоторые из моих друзей окажутся среди людей, подлежавших ликвидации. Я ни в коем случае не мог быть уверен и в собственной судьбе. Советник посольства и зять Риббентропа Йенке не давал мне покоя просьбами отправить Гитлеру от имени персонала посольства телеграмму с поздравлениями по поводу спасения для нации его бесценной жизни. В конце концов он и остальные посольские члены партии стали так настойчивы, что я не мог больше отвергать их требования, не показав при этом, что симпатизирую противной стороне. Йенке был страшно разочарован предложенным мной текстом, который он посчитал при данных обстоятельствах слишком формальным.

2 августа мистер Черчилль произнес в палате общин речь, в которой говорил о непрерывных успехах союзников, грядущем разгроме Германии и последствиях неудавшегося покушения заговорщиков. С удовлетворением он отметил и разрыв турецко– германских отношений. При этом он добавил: «Герр фон Папен может возвращаться в Германию, чтобы окунуться в кровавую баню, которую он едва не принял по приказу Гитлера в 1934 году. За это я не могу нести ответственности».

Президент Инёню сообщал мистеру Черчиллю о моих попытках приблизить окончание войны, и президент Рузвельт также должен был известить его о сделанном мной предложении. Должно быть, британский премьер предполагал, что на сей раз месть Гитлера не будет иметь границ.

В Анкаре один из руководителей нейтральных миссий передал мне по просьбе союзников предостережение — ни при каких обстоятельствах не покидать Турцию. Моя судьба предрешена, и с моей стороны будет величайшей глупостью вернуться в Германию. Союзники обещали мне свою охрану и поддержку в том случае, если я публично заявлю о своем разрыве с нацистским режимом. Я попросил этого дипломата поблагодарить своих друзей за предпринятые усилия, но передать им, что я не могу воспользоваться их предложением. В Германии еще оставались люди, считавшие недостойным бросить свою страну в годину испытаний только ради того, чтобы спасти собственную шкуру. Через два дня я выехал из Анкары домой.

Глава 29

Арест

Возвращение в Германию. — Мое последнее свидание с Гитлером. — Снова в Валлерфангене. — Мы становимся беженцами. — Прорыв союзников. — Я арестован американцами. — Кончина Рузвельта. — Концентрационные лагеря. — В штаб-квартире Эйзенхауэра. — Новая встреча с Хорти. — Заключение в Мондорфе. — Полковник Эндрюс. — Хорти пишет письмо Черчиллю. — Прибытие в Нюрнберг

Я покинул Турцию 5 августа 1944 года. Турецкий министр иностранных дел предоставил в мое распоряжение свой личный салон– вагон, но поезд шел только до границы. Вагон следовало отцепить на болгарской пограничной станции Свиленград, но, поскольку болгары не могли предложить ничего взамен, мне пришлось связаться с турецким министерством иностранных дел и просить разрешения продолжить путь в их вагоне до Софии.

Положение в Болгарии становилось уже очень напряженным. Разрыв дипломатических отношений между Германией и Турцией и неумолимое приближение русских армий способствовали оживлению среди болгар прославянских настроений. К моему значительному удивлению, на каждой остановке меня приветствовали букетами цветов, фруктами и местной сливовой водкой. С персоналом германского представительства через очень короткое время обошлись совершенно иначе, когда они пытались посреди общего крушения спастись от русского наступления. Возможно, что болгары, несмотря ни на что, имели некоторое представление об усилиях, употребленных мной для сохранения мира в Юго-Восточной Европе.

Поезд прошел через Белград сразу после массированного налета союзной авиации, но, когда мы добрались до Будапешта, прекрасный город на Дунае лежал под августовским солнцем совершенно невредимый, без всяких признаков ужасного бедствия, которое вскоре должно было его постичь. К германской границе я приближался, испытывая смешанные чувства. Во-первых, я вполне мог ожидать своего ареста сотрудниками гестапо. Мое имя могло быть названо одним из арестованных после 20 июля, когда было совершено покушение на жизнь Гитлера, к тому же я, вероятно, фигурировал в их списках как человек, вполне способный вести переговоры с союзными державами, или как кандидат на пост министра иностранных дел в любом правительстве, которое придет на смену Гитлеру. Со мной ехала внучка, и я, на случай возможных неприятностей, доверил ей прощальное письмо, обращенное к жене, которая опередила меня на пути домой.

Тем не менее на границе все обошлось благополучно. В Дрездене я попрощался с внучкой и отправил свой багаж с шофером домой в Валлерфанген. Я думал, что со мной, возможно, предпочтут расправиться уже в Берлине, и не без волнения проделал остаток пути. Однако вместо гестапо на вокзале меня встречала делегация от министерства иностранных дел во главе с шефом протокола Дорнбергом. Я узнал, что у меня нет причин опасаться ареста, хотя напряжение в столице тогда достигало крайнего предела. Дорнберг прошептал мне на ухо, что в министерстве иностранных дел арестованы многие чиновники, включая Хефтена, который работал со мной в венском представительстве, и фон Тротт цу Зольта. Предполагали, что в этом списке находится и наш бывший посол в Москве Шуленбург. На следующий день мне следовало явиться в штаб-квартиру фюрера в Восточной Пруссии.

Одним из первых мне позвонил по телефону князь Отто Бисмарк, служивший до войны секретарем германского посольства в Лондоне. Я договорился в тот же вечер встретиться с ним и княгиней за обедом в гостинице «Адлон». Супруги очень тревожились по поводу ареста брата князя — Готфрида, одного из старейших членов партии и руководителя администрации района Потсдам. Они не могли поверить, что он как-то замешан в заговоре, и умоляли меня вступиться за него перед Гитлером. Легко представить, в каком затруднительном положении я очутился. Ведь я из собственных уст Готфрида Бисмарка слышал о его планах, но сообщить об этом его брату было совершенно немыслимо, и я пообещал сделать все возможное.

Я сел в специальный ночной поезд и на следующее утро приехал в штаб-квартиру Гитлера. Два человека, на которых я всегда полагался при получении информации, — фон Шмиден и доктор Мегерле — пребывали в состоянии острой депрессии и не имели ни малейшего представления о том, как повернутся события. Риббентроп был исполнен напускного негодования по поводу «вероломства» турок, выразившегося в разрыве отношений с Германией, и кровожадной злобы в отношении «буржуазных предателей», проявивших себя 20 июля. Он был крайне раздражен тем, что в деле оказались замешаны служащие его собственного министерства, и толковал о необходимости всеобщей чистки. Поддерживать логичную беседу об общих аспектах ситуации, возникшей после разрыва отношений с Турцией, он был совершенно не в состоянии.

В тот же день я встретился с Гитлером. Меня провели в занимаемое им здание сквозь густую сеть охраны. Количество постов было удвоено, и на последнем из них посетители должны были оставить свои шляпы, пальто, портфели и вообще все, что они принесли с собой. Несмотря на это, у меня даже не спросили, имею ли я при себе оружие, и в сопровождении двух охранников провели в приемную фюрера. Через несколько минут ожидания вошел Гитлер, мертвенно-бледный, с рукой на перевязи и подергивающимися конечностями. Это был не человек, а нервная развалина. Он попробовал изобразить сердечное приветствие. Первые произнесенные им слова касались заговора. Насколько я мог понять из беспорядочного потока произносимых им фраз, он старался приуменьшить важность происшедшего. Однако когда он, сделав пренебрежительный жест, заговорил об «изменниках», в его запавших глазах засверкала бешеная ненависть. Тем не менее он быстро взял себя в руки. «А у вас какие новости, герр фон Папен?»

Я кратко сообщил ему о последних событиях в Турции, о возросшем давлении союзников и об их угрозе исключить Турцию из всех мирных переговоров, если она не разорвет отношения с рейхом. Я рассказал о своем последнем свидании с турецким президентом и о том, что Инёню предложил, несмотря на разрыв отношений между нашими странами, выступить посредником, если Германии это когда-нибудь потребуется. Я подчеркивал готовность президента оказать помощь не ожидая, что Гитлер захочет ею воспользоваться, а потому, что хотел предотвратить всякую попытку Риббентропа спровоцировать какой-нибудь акт возмездия, например бомбардировку Стамбула. Казалось, Гитлер остался вполне доволен моим докладом и, вовсе не думая вслед за Риббентропом обвинять турок в вероломстве, сказал, что учитывал возможность отпадения Турции уже с момента потери нами Крыма.

Ободренный занятой Гитлером вменяемой позицией, я попробовал повернуть разговор в сторону общего положения дел. Я старался убедить его в том, что, по мере приближения сжимающих нас челюстей противника к территории Германии, следует решить, как лучше всего воспользоваться стратегическим преимуществом, вытекающим из сокращения протяженности наших коммуникаций. Единственным реальным решением, говорил я, будет концентрация всех наших сил для удержания русских на возможно большем расстоянии от границ Германии. Хотя благодаря этому в итоге выиграют западные союзники, есть вероятность каким-то образом с ними договориться. Основываясь на информации, полученной нами из документов Цицерона, можно предположить, что у нас еще существует возможность спасти то, что осталось от Европы.

Гитлер горячо отреагировал на эти рассуждения. Подобный компромисс немыслим, сказал он. На мое предложение отправиться в Мадрид, чтобы выяснить настроения западных союзников, он просто ничего не ответил. Напротив, окаменев лицом, он отрывисто проговорил: «Эта война должна вестись бескомпромиссно, до самого конца. Когда будет готово наше новое оружие, мы покажем англичанам, где их настоящее место. С такими людьми не может быть никаких компромиссов».

Его бледное, изможденное лицо покрылось багровыми пятнами, и он снова принялся за свои злобные тирады о заговоре: «Я всегда знал, что есть какая-то маленькая группа, которая намерена от меня избавиться. Но им это не удастся. Я выполню свою задачу до конца. Эти типы забывают, что за меня стоит почти все офицерство, а вся молодежь страны поддерживает меня, как один человек».

Когда поток его слов иссяк, я позволил себе вмешаться: «Я слышал, что даже некоторые из ваших ближайших партийных товарищей, граф Готфрид Бисмарк к примеру, будто бы замешаны в этом деле. Я не имел возможности составить собственное мнение и уверен только вот в чем: вы ни в коем случае не должны показывать всему миру спектакль с внуком Железного канцлера на виселице. Если он будет признан виновным, приговорите его к пожизненному заключению, но не давайте нашим врагам возможности нажиться на этом прискорбном случае».

Гитлер, глядя на меня, сузил свои серо-зеленые глаза, потом выдавил из себя: «Эта свора аристократов! — они ничего лучшего не заслуживают». Тем не менее мне показалось, что мои слова попали в цель и жизнь Бисмарка будет спасена.

Когда я уже собирался уходить, Гитлер удивил меня, вручив маленький футляр с Рыцарским крестом ордена «За боевые заслуги». «Вы много послужили своей стране, и конечно же не вы виноваты в том, что миссия в Турции имела такое завершение. Вы были там на передовой, что доказано покушением на вашу жизнь». С этими словами он протянул мне руку. Наша последняя встреча подошла к концу.

Когда я вышел от Гитлера, представители прессы предложили сфотографировать меня с новой наградой и были изрядно удивлены, когда я отказался, высказав убеждение, что не заслуживаю подобной чести. Этот инцидент продолжал меня смущать. Единственное возможное объяснение заключалось в том, что Гитлер поступил так вполне намеренно, чтобы опровергнуть распространившееся за границей мнение — высказанное в палате общин самим Черчиллем, — согласно которому я неминуемо должен был попасть в «смертный» список людей, причастных к событиям 20 июля. Повинуясь собственному капризу, Гитлер решил доказать обратное. Покидая штаб-квартиру, я обратил внимание на строительство нового бетонного бункера пирамидальной формы, предназначавшегося лично для Гитлера. Ему ни разу не пришлось им воспользоваться, поскольку вскоре вся штаб-квартира должна была поспешно эвакуироваться.

По возвращении в Берлин я постарался использовать свое влияние в партии, восстановившееся благодаря новой награде, на то, чтобы ходатайствовать перед Гиммлером за жизнь некоторых людей, арестованных после провала июльского заговора. Среди них оказались пятнадцать членов «Союзного клуба», президентом которого я состоял одиннадцать лет, причем нескольким из них уже был вынесен смертный приговор. Из моих старых полковых товарищей были арестованы фон Кольмар, фон Бон и братья Брауншвейг заодно с пастором Бонхеффером, зятем моего старого друга Ганса Ведемейера. В сети попали также несколько представителей хорошо известных силезских, померанских и вестфальских семейств, хотя они почти не были связаны с заговорщиками. Переписка с Гиммлером тянулась до января следующего года без каких– либо видимых результатов.

Было чрезвычайно приятно снова оказаться у себя дома в Валлерфангене, куда я приехал в начале сентября. Но обычный для этих мест покой вскоре был нарушен внезапным наплывом частей разбитой оккупационной армии, отступавших из северной Франции и двигавшихся к Рейну. Безнадежно расстроенные колонны показывали, какие раздутые штабы мы создали за четыре года оккупации. Не существовало ни порядка, ни плана — только паническое бегство людей, стремившихся спасти свою шкуру. Самыми многочисленными были аэродромные команды люфтваффе, с колоннами тяжелых грузовиков, на которых везли пианино, мебель, скотину и невероятное количество женщин. Без сомнения, некоторые из них были достойными всяческого уважения девушками, исполнявшими свой долг перед родиной во вспомогательных женских частях, но наметанный глаз старого солдата замечал еще и многое другое.

Верховное командование оказалось, кажется, совершенно не готово к такому наплыву войск. Однажды вечером из Висбадена приехал генерал, заместитель командующего оборонительным районом Саарлуи в составе Западного вала. Он сообщил мне, что передовые части армии Соединенных Штатов вышли к Мозелю по обе стороны от Меца и наступают через Люксембург на Трир. Гитлер приказал любой ценой прекратить отступление — которое больше походило на беспорядочное бегство — на реке Саар. Единственным резервом на восьмидесятикилометровом участке между Триром и Саарбрюккеном была школа подготовки унтер-офицеров в городке Саарлуи. Знаменитый Западный вал существовал только в воображении. Все его сложные заграждения из колючей проволоки были перенесены на Атлантический вал, ни в одном из бункеров не было гарнизона, а на позициях не имелось ни единого пулемета или орудия. Если бы союзное командование последовало классическому рецепту — преследовать разбитого врага всеми возможными средствами, — то его войска моментально форсировали бы Саар и вышли к Рейну. Я, вполне естественно, предположил, что так оно и случится, и генерал разделял мое мнение. Я утешал его, говоря, что в таком случае война закончится скорее, а вместе с ней — и вызванные ею бедствия. Западные союзники смогут оккупировать всю Германию раньше, чем русские перейдут ее восточную границу. Однако, как это часто бывает на войне, случилось непредвиденное. Союзные войска приостановились на Мозеле для перегруппировки. Они были остановлены, несмотря на свои громадные службы снабжения. Горстка мальчишек-курсантов удержала в Меце важнейшую крепость, а германские армии получили время для переформирования.

Воздушные бомбардировки германских городов тем временем продолжались. Казалось, Гитлеру не было никакого дела до этого бессмысленного уничтожения, которое могло закончиться только тем, что Германия потеряла бы всякую возможность принять какое бы то ни было участие в восстановлении Европы. Видя, что правительственные круги в Берлине либо игнорируют безнадежность положения на Западном фронте, либо просто о нем ничего не знают, я решил предпринять последнюю попытку остановить конфликт. Я полагал, что достижение какого-то соглашения с западными державами даст нам возможность остановить русских на наших восточных границах. Несмотря на то что Гитлер никак не отреагировал на предложения, сделанные мной во время последнего посещения его штаб-квартиры, я еще раз обратился к правительству, теперь — через статс-секретаря министерства иностранных дел барона Штеенграхта. Я сообщил ему, что готов поехать в Мадрид, чтобы предложить западным союзникам план, предполагающий постепенную оккупацию Германии их войсками при условии нашего упорного сопротивления на востоке. Риббентроп ответил на это в том смысле, что всякий, кто ослабляет волю Германии к сопротивлению путем ведения таких переговоров, должен быть расстрелян как капитулянт. Местные военные власти получили приказ ни при каких обстоятельствах не допустить моего попадания в руки противника и инструкции об эвакуации меня вместе с семьей в тыл. Я отказался ехать, заявив, что такой старый солдат, как я, не может позволить себе подать столь скверный пример. Я намеревался сидеть на месте до тех пор, пока не придет приказ о подрыве мостов через реку Саар.

В действительности распоряжение об эвакуации всех германских поселений к западу от Саара было получено в конце ноября. Но я, после консультации с местным гаулейтером, вмешался опять, отправив Гитлеру телеграмму с просьбой разрешить всем лицам непризывного возраста остаться на месте со своим домашним скотом ради сбережения своей собственности и жилищ. Первоначальный приказ был отменен, и большинство крестьян смогло остаться дома. Однако союзники скоро возобновили наступление, и на этот раз нам пришлось ехать. Мы взяли с собой только самое необходимое, оставив всю обстановку, семейные реликвии и мою ценную коллекцию книг и картин в подвалах, поскольку я не желал занимать на транспорте место, которым могли бы воспользоваться другие. Барон Залис, у которого был загородный дом в Гемюндене под Кобленцем, предложил мне на время поселиться у него. Так мы стали, подобно множеству своих соотечественников, беженцами.

Когда Рундштедт начал свое безнадежное наступление в Арденнах, мы узнали, что армия Соединенных Штатов вывезла из нашего дома в Валлерфангене все, представлявшее хоть какую-то ценность, а сам дом был сожжен дотла. Перед самым Рождеством заканчивался короткий отпуск нашей дочери Изабеллы, и она, несмотря на мое предупреждение об исключительной рискованности поездки на Восточный фронт из-за царившего на транспорте хаоса, решила вернуться к своим обязанностям сестры милосердия в полевой госпиталь, находившийся в Татрах. Она провела в этом качестве всю русскую кампанию, и я мне оставалось только гордиться чувством долга дочери, хотя ее решение и лишало нас возможности встретить Рождество всем вместе.

Тем временем гестапо, чтобы наблюдать за моими действиями, установило в городке свой пост. Местный почтальон по секрету сообщил мне, что вся моя входящая и исходящая корреспонденция проходит через их руки. К марту 1945 года американцы вышли к Рейну у Ремагена и форсировали на широком фронте Мозель. Их бронетанковые клинья уже достигли Зиммерна, расположенного совсем рядом с Гемюнденом. 15 марта я был разбужен в три часа ночи офицером из штаба армии, который сказал, что ему приказано сопровождать меня с семьей при переправе через Рейн. Я мог отказаться и тогда уже на следующий день был бы взят в плен американцами. Но три из моих дочерей и сын находились во власти гестапо в Германии, и я не мог подвергнуть их риску оказаться в заложниках. Я решил подчиниться, но не захотел подвергать жену и находившуюся со мной дочь опасностям нового бегства, и они остались на месте.

Оборонительные операции страны к тому времени перестали подчиняться законам логики. Из своей далеко расположенной штаб-квартиры Гитлер теперь уже управлял действиями отдельных рот, а всякое отклонение от его приказов каралось смертью. Корпусные командиры были вынуждены жертвовать целыми дивизиями, поскольку были лишены права самостоятельно отдавать приказ об отступлении. Армии, занимавшие позиции в Сааре, были оставлены в окружении, в то время как их можно было переправить через Рейн и использовать на новой линии обороны. Клинья союзников без остановки стремились вперед.

Я пробрался через беспорядок и неразбериху разгрома в Вестфалию, в дом своей замужней дочери в Штокхаузене, но он стал для меня только временным прибежищем. Не успел я приехать, как союзники взяли в кольцо окружения весь Рур. Когда бои совсем приблизились, я с дочерью и ее детьми перебрался в лесной охотничий домик, а сын, все еще оправлявшийся после ранения, и зять остались в городском доме. 9 апреля дом был окружен и обыскан снизу доверху, а сын с зятем были увезены в качестве военнопленных. Около полудня к нашему домику подошел взвод американцев, и сержант потребовал мои документы. Когда я назвал себя, он заявил, что я арестован, несмотря на мой протест и указание на то, что мне больше шестидесяти пяти лет и я нахожусь в отставке. Пока я доедал с детьми жаркое, мы предложили ему присесть, потом я уложил в рюкзак немного вещей и пошел с ним к джипу.

Следующие четыре года своей жизни мне предстояло провести под стражей, в тюрьме или трудовом лагере. На первом этапе ничего не предвещало будущих неприятностей. Захватившие меня американцы обращались со мной по-военному корректно и отвезли сначала в штаб дивизии в Рютен, где я встретился с сыном и зятем. Всех вместе нас повезли через Верль, Дульмен и Халтерн в штаб армии, а затем на самолете в Висбаден, в штаб-квартиру группы армий. Можно представить себе, что я испытал, проезжая через свой родной Верль. К счастью, маленький городок пострадал относительно мало по сравнению с Дульменом — я был его почетным мэром, — где все дома были обращены в груды щебня. Американцы в Висбадене были настолько предупредительны, что по моей просьбе отправили в Гемюнден в дом барона Залиса молоденького офицера, чтобы привезти для меня дополнительную одежду. Он привез оттуда также нечто для меня бесконечно более ценное — известие, что моя жена и дочь находятся в безопасности.

В Висбадене мы узнали о кончине президента Рузвельта. Хотя нам была известна его ненависть к гитлеровской Германии и настойчивость, с которой он требовал предъявления разбитому врагу суровых требований, его смерть стала тяжелым ударом. Версальский договор дал начало скверному, непрочному миру и заронил семена новой войны именно потому, что с европейской арены удалился наш самый могучий противник — президент Вильсон, исповедовавший идеи гуманизма. Теперь нам оставалось только гадать, не повторится ли вновь подобная трагедия. Рузвельт не был, как Вильсон, мечтателем. Это был человек действия. Его вмешательство спасло Великобританию и всю Европу, а его преобладающее влияние среди союзников сделало бы его главной силой при восстановлении разрушенного войной континента. Мы всегда надеялись, что он сильной рукой покончит с узким национализмом европейских держав и привлечет их к сотрудничеству с Соединенными Штатами для защиты от тоталитарных доктрин своего русского партнера. Нам было не дано знать, до какой степени Рузвельт убедил себя в возможности превратить Советский Союз в достойного члена сообщества Объединенных Наций. Мы ничего не знали о том, что произошло в Ялте, как и об уступках, на которые он пошел для того, чтобы удержать Сталина в лагере союзников, — тех уступках, которые сделали невозможным поддержание подлинного баланса сил в Европе.

В то время смерть Рузвельта воспринималась как катастрофа. Казалось невозможным, чтобы любой его преемник обладал таким же глубоким пониманием мировых проблем. Исключительные качества Рузвельта — его живой и проницательный ум, решительность и умение убеждать окружающих в правоте своих идей — редко достаются более чем одному человеку из целого поколения. Стало казаться, что условия мира будет определять Черчилль. Хотя он также пошел на ненужные уступки Сталину, но лучше покойного президента понимал истинные нужды Европы. Его стратегические концепции на протяжении всей войны свидетельствовали о верном понимании намерений России. Его идея создания второго фронта не во Франции, а на Балканах была единственным способом не допустить русских в этот район средоточия спорных интересов. Хотя влияние американцев и оставалось преобладающим, существовали, казалось, достаточные основания предположить, что он сможет навязать им свои стратегические соображения. Было невозможно предвидеть, что этот государственный муж, энергия и гений которого спасли западный мир, вскоре будет решением своего собственного народа отстранен от дел.

К счастью, наши тогдашние опасения оказались безосновательными. Преемник Рузвельта президент Трумэн, на момент вступления в должность мало известный за пределами Америки, оценил истинную природу российской политики, по всей вероятности, даже быстрее, чем это мог сделать сам Рузвельт. Тенденция, намечавшаяся в Ялте и Потсдаме, была пересмотрена, и мы должны благодарить президента Трумэна и его советников, а в первую очередь — генерала Маршалла, за то, что они помогли Европе снова встать на ноги. Под руководством Америки на смену апатии пришло экономическое возрождение, а узкий национализм был признан устарелой концепцией. Более того, внешняя политика Великобритании в очередной раз продемонстрировала, что вне зависимости от того, какое правительство находится у власти, на первое место всегда ставятся истинные интересы страны. При мистере Бевине{194} внешняя политика лейбористского правительства сохранила верность тем основополагающим принципам, которые всегда открыто исповедовал мистер Черчилль.

Еще большее потрясение ожидало нас в Висбадене, когда эскортировавшие нас офицеры рассказали нам о немыслимых условиях, обнаруженных в германских концентрационных лагерях.

Поначалу мы не могли поверить их рассказам, но некоторые из наших сопровождающих своими глазами видели эти лагеря смерти. Со своей стороны, они сочли столь же невероятным наше подлинное незнание — такое же, как у большинства немцев, — условий, существовавших в этих лагерях, и с недоверием отнеслись к выраженному нами изумлению и омерзению. Можете себе представить, насколько усугубило наше и без того подавленное состояние знание подобных фактов.

Жители западных стран не верили тогда, как не верят и поныне тому, что люди в Германии не имели представления об ужасах, происходивших в этих лагерях. Едва ли можно осуждать их за это. В Великобритании и Америке самомалейшие проявления жестокости непременно доходят до суда и привлекают всеобщее внимание благодаря широчайшему освещению в газетах. Люди в этих странах не способны вообразить себе такое положение вещей, при котором возможно скрыть от громадного большинства народа информацию о столь шокирующих зверствах.

Возможно, мне позволительно вставить здесь несколько слов, если не в качестве оправдания, то хотя бы как комментарий. О существовании концентрационных лагерей конечно же в Германии знали. Некоторые из них были созданы еще в 1933 году, задолго до их превращения в лагеря смерти. Названия этих мест, такие как Ораниенбург, Заксенхаузен и Дахау, даже упоминались с некоторым пренебрежением в лозунгах того времени. Существовала детская песенка с такими словами: «Lieber Gott, mach' mich fromm, dass ich nicht nach Dachau comm!»{195} По всем внешним признакам, дело в лагерях было поставлено вполне благопристойно. Время от времени их посещали иностранные полицейские специалисты и представители других организаций, не находившие там никаких поводов для жалоб касательно жилищных условий, питания и медицинского обслуживания. Во время таких коротких визитов было невозможно определить степень морального или физического давления, которому подвергались заключенные. Предосторожности, предпринимаемые для обеспечения секретности, были в то время уже таковы, что даже люди, пробывшие в заключении очень короткий срок, после освобождения отказывались разглашать любые сведения, поскольку это автоматически влекло за собой повторный арест, и вероятно — навсегда.

После начала войны число этих лагерей было значительно увеличено. В то же время были созданы лагеря другого типа, предназначенные для привезенных с востока работников, и для посторонних стало практически невозможно отличать друг от друга трудовые лагеря, лагеря для военнопленных и концентрационные лагеря. Секретность была удвоена и продолжала еще увеличиваться с усилением террора, которым сопровождалось приближение конца войны. Не следует предполагать, что условия, существовавшие в этих лагерях в момент их захвата союзниками, были такими же, что и на протяжении всего периода их существования. С приближением разгрома гестапо отдавало приказы об уничтожении большого числа заключенных. В то же время лагеря становились безнадежно переполненными, и с усилением голода и эпидемических заболеваний количество трупов превзошло возможности похоронных команд. К тому же разрыв коммуникаций и воздушная война значительно усугубили проблему питания тысяч этих несчастных. Это относилось к стране в целом, но за пределами лагерей люди, по крайней мере, имели возможность искать для себя дополнительного пропитания.

Всякие рассуждения о положении в концентрационных лагерях или критика их существования в последние годы войны автоматически влекли за собой арест по обвинению в пораженческих настроениях. Те, кто обладал достоверной информацией, говорить не отваживались, а все остальные предпочитали ничего не слышать. Не следует забывать, что даже зарубежной прессе такие лагеря, как Бельзен, Равенсбрюк, Флоссенбург и Натцвайлер, стали известны только после войны. Я могу дать касающийся меня лично пример всеобщего неведения. Мой сын во время войны провел шесть месяцев в тренировочном центре в Тюрингии, неподалеку от Готы. Бухенвальд находился оттуда всего в двадцати пяти километрах и меньше чем в десяти километрах от Веймара. За все время своего пребывания в центре сын ничего не слышал о существовании там концентрационного лагеря. Если Бухенвальд и упоминался, то только как место расположения штаба части войск СС.

В конце апреля нас с соблюдением некоторой таинственности перевезли в Реймс, в котором расположилась штаб-квартира генерала Эйзенхауэра. Там я был допрошен комиссией из четырех генералов во главе с генералом Стронгом. В ее составе были американский генерал Баттс и двое русских. Я все еще ничего не знал о причинах моего затянувшегося содержания под стражей, а они в ответ на мой вопрос не дали никаких объяснений. Произошедший между нами разговор имел официальный характер. Я практически ничего не мог сообщить им из информации военного характера, более всего их интересовавшей, но предложил им подписать любое обращение к германскому народу, которое могло бы способствовать немедленному прекращению войны. Я сказал им, что могу сделать это исключительно по собственной воле и не стану участвовать в каких бы то ни было переговорах в рамках обсуждения безоговорочной капитуляции. Я предложил отправить меня на тот участок фронта, где я мог бы связаться с командованием германской армии на западе. Тогда генерал Стронг спросил: «Кто из германских генералов, по вашему мнению, согласится рассмотреть условия перемирия?» Поразмыслив одну или две минуты, я назвал имена генерал-полковника Бласковица и генерала графа Шверина. На этом наша беседа прервалась, по всей видимости для того, чтобы дать им возможность посовещаться с Верховным главнокомандующим. Однако во время второй беседы на следующий день мне было сказано, что мое предложение отвергнуто.

Вскоре после этого меня опять куда-то повезли и после долгой поездки в автомобиле поместили в городке Шато-де-Лебиоль близ Спа, где для нас было приготовлено удобное жилье и где мы оказались на попечении американского майора Сигера и капитана Робертшоу из британской армии. Оба неизменно вели себя исключительно корректно, и мы получили возможность пожить нормальной, цивилизованной жизнью. Меня вскоре разделили с сыном, которого увезли в тюрьму в Ревен. Моему зятю, Максу фон Штокхаузену, позволили вернуться домой. Взамен я получил весьма важного компаньона — адмирала Хорти, бывшего регента Венгрии.

В последний раз я виделся с ним в декабре 1943 года на охоте в Мезохегьяше и уже описывал разговор, который произошел тогда между нами. С тех пор он сильно постарел. Потеря старшего сына — военного летчика — стала для адмирала страшным ударом, а недостойное обращение, которое он претерпел от Гитлера и гестапо, сломили его окончательно. Они вели себя как гангстеры и в конце концов вынудили его отказаться от власти в обмен на обещание свидания со вторым сыном, которого уже забрали в гестапо. Встретиться им удалось уже только после войны. Хорти был возмущен тем, что американцы обходятся с ним как с пленным. Он больше шести месяцев находился в каком-то баварском замке в плену у Гитлера и смотрел на союзные армии как на освободителей. В Лебиоле к нему относились с большим почтением, и он совершенно не подозревал, что еще ему готовит будущее.

Наше комфортабельное существование скоро закончилось. В мае нас снова отправили в путь, который закончился в маленькой гостинице городка Мондорф неподалеку от Люксембурга. К нашему изумлению, здание не только было окружено двумя рядами высоких частоколов с колючей проволокой, сторожевыми вышками и вооруженной охраной, но вдобавок полностью лишено какой бы то ни было мебели, за исключением железных походных коек и столов из положенных на козлы досок. Хорти был шокирован. «Неужели можно так обращаться с главой государства, хотя бы и побежденного?» — вопрошал он. Сопровождавшие нас офицеры были несколько обескуражены и пообещали выяснить, не произошло ли какого-то недоразумения.

Вскоре мы узнали, что в тысяче метров от нас, в «Гранд-отеле», помещены все уцелевшие чины германского правительства, которых собирались привлечь к ответственности за военные преступления. До этого момента я даже не задумывался о том, что меня могут к ним причислить, и теперь пришел в сильное уныние. Газет мы не получали и были полностью отрезаны от остального мира. Пищу, какую придется, нам приносили из другой гостиницы в старом оловянном судке, и всегда уже холодную. Хорти совершенно не мог ее есть, и его состояние скоро ухудшилось настолько, что конец казался неизбежным.

Нашими делами ведал американский полковник по имени Бартон С. Эндрюс. Поначалу нас опекали два сопровождавших нас офицера, которые делали все возможное, чтобы облегчить нашу участь. Но вскоре Хорти совсем слег, и мне пришлось заставить одного из американских вестовых поспешить в «Гранд-отель» за врачом, который быстро пришел, сопровождаемый полковником Эндрюсом. Полковник был полный человек среднего роста с гладко выбритым лицом и стрижкой, которая, если мне не изменяет память, носит название «ежик». За стеклами очков без оправы злобно сверкали карие глаза. Пуговицы мундира, ремень и стальная каска были начищены до блеска, а в руке он держал кавалерийский стек. Это, как я скоро узнал, входило у него в привычку. Я видел его в первый раз и был так обозлен условиями, в которых нас содержали, что потерял хладнокровие.

«Как вы смеете так недостойно обходиться с главой государства! — заорал я. — Разве вам не известно, что Соединенные Штаты подписали Гаагскую конвенцию, которая определяет правила содержания военнопленных? Как вы смеете обращаться с пожилым джентльменом, которому за семьдесят, так беспардонно, будто хотите довести его до могилы?»

Полковник, кажется, совершенно опешил. «Я не имею ни малейшего представления о том, кого здесь держат, — сказал он. — Мне ничего не известно ни о каком главе государства. Я отвечаю только за охрану, а все остальное меня не касается».

«Тогда свяжитесь со своим штабом и сообщите, что они обязаны что-то предпринять по поводу здешних условий», — гневно ответил я.

О том, как обходятся со мной самим, я вовсе не жаловался, хотя и мог бы. Еды действительно стали давать больше и подавали ее в более пристойном виде, зато все окна заменили проволочной сеткой, а вместо кроватей выдали соломенные матрацы. К нам перевели некоторых арестантов из «Гранд-отеля», среди них — графа фон Шверин-Крозигка и последнего статс-секретаря министерства иностранных дел барона Штеенграхта. Теперь мы были напиханы по шесть человек в каждой комнате, и, хотя я потребовал для Хорти отдельного помещения, в этом было в резкой форме отказано.

Слугу адмирала, который добровольно с ним остался, отправили в лагерь для военнопленных, несмотря на то что он никогда не был в солдатах. У нас отобрали большую часть одежды, и самое большее, что я мог сделать для несчастного Хорти, было устроиться с ним рядом в комнате и раздобыть для него несколько лишних одеял, чтобы немного за ним ухаживать.

Скоро у меня произошло новое столкновение с Эндрюсом, когда я попросил его разъяснить, являемся ли мы гражданскими арестантами или же военнопленными.

«Вы все — военнопленные», — ответил он.

«В таком случае мы имеем право в соответствии с Гаагской конвенцией написать письма своим семьям, — заявил я. — Или я должен предположить, что Соединенные Штаты не подписывали Гаагской конвенции?»

«Этот вопрос меня нисколько не интересует».

«Но он интересует меня, — резко ответил я. — Мы не думаем, что американская армия вольна лишать нас прав, полагающихся по международным законам».

На следующий день было вывешено объявление, сообщавшее условия, на которых нам позволено писать письма.

Хорти захотел воспользоваться этим преимуществом, чтобы связаться с руководством союзников по вопросу о будущем своей несчастной страны, и попросил меня составить проект письма мистеру Черчиллю. В нем он обращался к западным странам с просьбой позволить Венгрии сохранить ее естественные границы и ее западные культурные традиции. Венгрия, говорил он, была страной, где глубоко укоренилось христианство и которая на протяжении столетий служила «хранителем европейского наследия» в Балканском регионе. Если ей будет гарантирована экономическая стабильность путем передачи в какой-либо форме доверительного управления Хорватией с доступом к Средиземному морю, то страна может стать мощным бастионом на пути распространения большевизма. Подчеркивая тот факт, что в годину испытаний он остался на своем посту и не покинул свою страну, в отличие от Бенеша, уехавшего из Чехословакии после Мюнхенского соглашения, Хорти просил, чтобы его действия получили должное признание. Он также отправил обращение к королю Англии, а я, от его имени, письмо шведскому королю. Кроме того, я написал личное письмо генералу Эйзенхауэру, в котором отвергал идею коллективной военной ответственности и просил указать мне, в каких военных преступлениях меня намереваются обвинить. Ответа ни на одно из этих отправлений не последовало.

В начале августа все обитатели нашей гостиницы были переведены в отдельное крыло «Гранд-отеля» в Мондорфе. Нам сообщили, что вскоре большинство из нас будет отправлено куда-то еще, и уже на следующий день Хорти уехал, напутствуемый моими самыми добрыми пожеланиями на будущее. Еще через два дня меня подняли на рассвете, вывели на улицу и затолкали в кузов грузовика, где я, к своему ужасу, оказался в компании с Герингом, Риббентропом, Розенбергом и их приспешниками. Всякие разговоры были запрещены, и мы только с ледяным видом раскланялись друг с другом. На Геринге больше не было его роскошного мундира, все остальные выглядели потрепанно и неряшливо. Большинство из них несколько месяцев носили один и тот же мундир или костюм, к тому же у них были отобраны галстуки и шнурки от ботинок. Это зрелище напомнило мне о случае, когда я в последний раз видел их всех вместе в 1937 году в Нюрнберге на съезде партии, когда все эти люди находились в зените славы.

Нас отвезли на аэродром Люксембурга и рассадили по двум транспортным самолетам. Я вошел в машину под сильной вооруженной охраной вместе Штрейхером, Розенбергом и другими. Полковник Эндрюс был замыкающим. Кажется, мы полетели на восток, но была сильная облачность, и только после приземления, когда нас везли через разрушенный город, я понял, что это Нюрнберг.

Глава 30

Тюрьма

Существование за решеткой. — Следствие. — Священники и психиатры. — Выбор защитника. — Условия существования в тюрьме. — Шахт и фотограф. — Заметки о моих соответчиках

Окруженный с двух сторон вооруженными охранниками, я вошел в здание из тех, в которых мне до того ни разу не довелось побывать. Его назначение было слишком очевидно. По обе стороны длинного коридора высотой в три этажа располагались бесконечные ряды зарешеченных камер, соединенных узкими мостками. На тот случай, если кто-нибудь решится покончить с собой, прыгнув с верхних мостков вниз, все они были со стороны коридора забраны проволочными сетками. Воздух был влажный и холодный как лед, а все здание пропахло запахом долгого запустения. Lascia ogni speranza!{196} Попасть в ад, каким его описывал Данте, было бы для меня, вероятно, менее ужасно, чем оказаться за решеткой после долгой, наполненной трудами жизни, посвященной — в меру отпущенных мне способностей — служению Господу и своей стране.

Полковник Эндрюс самолично проводил меня в камеру № 47. Дверь захлопнулась, и я остался наедине со своими мыслями.

Тюрьма была скверно оборудована. В расположенном высоко в стене окне камеры стекло заменяли толстые железные прутья, а осветительная арматура на потолке была демонтирована. В одном углу находилась убирающаяся деревянная кровать с серым одеялом. Вся остальная обстановка состояла из маленького столика и табуретки. Окошко в двери камеры, через которое подавали еду, не закрывалось, чтобы стражники имели возможность постоянно за нами наблюдать. Это приводило к бесконечным сквознякам, но раньше, чем на улице похолодало, за окном установили проволочную сетку. Нам объяснили, что получаемая нами пища, которая была совершенно недостаточна, составляет обычный рацион всех жителей Германии. Не имея освещения, мы были вынуждены ложиться спать в сумерках, и я, по мере того как дни становились короче, часто проводил долгие часы, сидя в темноте на краю кровати, не имея возможности даже читать.

Самое худшее заключалось в неизвестности, почему нас держат в тюрьме и в чем обвиняют. Вдобавок я очень сильно переживал за возможную судьбу двух своих дочерей, которые служили сестрами милосердия на русском фронте. С самого Рождества 1944 года о них не было никаких известий, а я с момента ареста не получил ни одного письма. Мне оставалось молиться и надеяться на то, что им удалось пережить всеобщее крушение и добраться до дома. Только в сентябре я узнал от служившего в американской армии католического капеллана, что мои жена и дочери приехали в Нюрнберг, и смог вздохнуть спокойно.

В конце августа, возвращаясь в камеру после еженедельного посещения находившейся в подвале душевой, я, к собственному великому изумлению, столкнулся лицом к лицу с адмиралом Хорти. Поговорить мы не смогли, однако я был очень сильно удивлен тем, что он находится в тюрьме. Выглядел он скверно, но по-прежнему держался с большим достоинством, пренебрегая ехидными замечаниями охранников.

Детальное расследование началось в первых числах сентября. Мистер Додд, мой американский дознаватель, был вежлив, корректен, даже любезен. Я попытался описать ему этапы своей политической карьеры. После того как я изложил ему свою версию событий, закончившихся назначением Гитлера на пост канцлера, мистер Додд прервал меня: «А вы, немедленно после февраля 1933 года, организовали народные трибуналы, которые превратили всю юридическую систему Германии в фарс». — «В этом вы ошибаетесь, — возразил я. — В то время, когда я был канцлером и вице– канцлером, никаких народных трибуналов не существовало. Они были созданы значительно позднее». Выяснилось, что мистер Додд имел в виду чрезвычайный декрет, подписанный президентом после пожара Рейхстага. Он позволял создавать особые суды, состоящие из трех судей, и не имел никакого отношения к народным трибуналам Гитлера, в которых судьями были не профессиональные юристы, а сторонние граждане.

В ходе наших бесед выяснилось, что мистер Додд имеет весьма поверхностное представление о тогдашних событиях и процессах, происходивших внутри Германии. Говоря о путче Рема, он заметил, что совершенно не способен понять, как я мог согласиться занять какой бы то ни было новый пост на службе у правительства, при котором со мной обошлись подобным образом. Я попробовал объяснить ему сложившееся в то время положение и то, что я согласился со своим назначением в Вену после убийства Дольфуса только для того, чтобы постараться предотвратить общеевропейский конфликт. Мистер Додд отказался принять этот аргумент и настаивал на том, что я всецело отдал себя в распоряжение Гитлера. Наш разговор обострился, и я довольно резко заявил ему: «Мне очень жаль, что вы не способны понять ситуацию, в которой долг перед своей страной оказывается важнее личных интересов». Тогда мистер Додд проявил себя с самой лучшей стороны. Он сказал, что вовсе не хочет поставить мне в вину какие-либо недостойные намерения. Впоследствии мы начали понимать друг друга значительно лучше, хотя мне по-прежнему не удавалось выяснить, в чем же меня обвиняют. После суда он выразил свое согласие с моим оправданием присылкой ящика гаванских сигар. Я до сих пор сохранил о нем самые теплые воспоминания.

Общение с мистером Доддом и двумя замечательными католическими капелланами, отцом Флинном и заменившим его отцом Сикстусом О'Коннором, послужило для меня в этот тяжелый период большим утешением. Куда менее приятными были посещения джентльменов, именовавших себя психиатрами. По всей видимости, в их обязанности входило определение нашей вменяемости, хотя, как мне кажется, лишь немногие из них могли похвастаться наличием подлинной научной квалификации. Обладай они соответствующей подготовкой, люди, подобные Герингу и Риббентропу, представляли бы для них интереснейший объект для исследования. Вместо этого нам предлагалось проходить тесты интеллектуального развития и решать глупейшие задачи наподобие объяснения того, что нам видится в бессмысленных чернильных кляксах. Последнее было выше моего понимания, и я попросил избавить меня от этого испытания. Я сказал одному из опрашивавших меня, что в случае, если он желает убедиться в моем душевном здоровье, я готов отвечать на любые вопросы из области истории, географии, политики или экономики, но он, как видно, был значительно хуже подготовлен для ведения подобных бесед. В этих исследованиях был и один светлый момент, именно — когда результаты наших тестов были суммированы и оглашены. Первое место в «классе» занял доктор Шахт — результат, которому никто не удивился. Шпеер, насколько помню, стал вторым, а я — третьим, несмотря на свое упрямство по поводу картинок с кляксами. Штрейхер оказался на последнем месте, которое, впрочем, мог бы занять почти любой из остальных гаулейтеров.

Чтобы как-то отмечать течение времени, я начертил на стене своей камеры календарь. Двери тюрьмы закрылись за мной 12 августа. Мой первый допрос был проведен 3 сентября, второй — 19-го. Только 19 октября я получил копию обвинительного заключения. Тогда я узнал, что начало слушания моего дела назначено на 20 ноября, и с облегчением заметил, что против меня не выдвинуто обвинений в военных преступлениях или преступлениях против человечности. Меня обвинили в заговоре с целью развязывания войны. Ничего не зная об особенностях новых правил судопроизводства, которые должны были применяться на процессе, я вообразил, что будет очень легко доказать свою полную невиновность, учитывая то упорное сопротивление, которое я оказывал объявлению войны. Более того, я все еще думал, что каждого из нас будут судить по отдельности, и написал жене радостное письмо, в котором обещал к концу ноября оказаться рядом с ней на свободе, поскольку слушание дела, по моему мнению, не может занять больше двух или трех дней. Иллюзии мои должны были вскоре развеяться, но сам этот факт дает некоторое представление о строгости нашего одиночного заключения, из-за чего никто даже не намекнул мне о намерении наших судей устроить для двадцати одного «военного преступника» коллективный процесс. Мы не имели никаких оснований предполагать, что он продлится почти целый год и будет иметь своей целью возложение ответственности на весь германский народ.

Вместе с обвинительным заключением каждому из нас был вручен список германских адвокатов, из которых мы могли по желанию выбрать себе персонального защитника. Единственный известный мне человек, оказавшийся в этом списке, был доктор Дикс. Когда я поинтересовался, сможет ли он быть моим защитником, мне ответили, что он уже обещал это доктору Шахту. В связи с этим я написал Шахту письмо, спрашивая, не согласится ли доктор Дикс защищать нас обоих или не сможет ли он порекомендовать мне в качестве защитника кого-либо из других адвокатов. Письма этого Шахт так никогда и не получил. В результате к 10 ноября я все еще не имел защитника, но тут на помощь мне пришел случай. Мой старый друг граф Шаффгоч услышал о знаменитом адвокате из Бреслау докторе Кубушеке, который был согласен заняться моим делом. Выбор оказался поистине счастливым. Кубушек оказался великолепным защитником, острый ум которого позволял выходить победителем из любой ситуации. Однако и он пришел к выводу, что процедура судопроизводства, принятая на процессе, ставила в предельно затруднительное положение даже самого опытного адвоката. Поскольку я не был лично знаком с Кубушеком, то попросил, чтобы моему сыну, изучавшему когда-то юриспруденцию и прекрасно знакомому с подробностями моей политической карьеры, было позволено ему помогать. В конце концов сына выпустили на все время процесса из лагеря для военнопленных в Сте^. Нисколько не желая умалить заслуги Кубушека, я должен все же соблюсти справедливость и сказать, что без помощи, оказанной ему моим сыном, решение, вынесенное по моему делу, могло бы быть совсем иным.

Я намереваюсь посвятить следующую главу детальному рассмотрению юридических и правовых аспектов процесса как в той части, которая касалась меня самого, так и в историческом и политическом контексте. Возможно, однако, что читателей заинтересует и рассказ о том, как мои соответчики и я сам на протяжении следующих одиннадцати месяцев переносили напряжение, связанное с судебными перипетиями.

Артур Кестлер в своем романе «Darkness at Noon»{197} изобразил яркую картину методов, применявшихся для получения признательных показаний от обвиняемых на советских массовых процессах. На суде в Нюрнберге прокуроры располагали для подкрепления обвинения тысячами документов и никого из нас не заставляли подписывать признания, но режим в тюрьме, где нас содержали, имел много общего с описанным Кестлером. Была создана система, постепенно снижавшая нашу способность к сопротивлению, с бьющим в лицо светом, не дававшим спать по ночам. К моменту окончания процесса я хотя и сохранил способность мыслить, но физически превратился в развалину.

Под предлогом предотвращения попыток самоубийства около каждой камеры было установлено по охраннику, которых сменяли каждые два часа. От них требовалось постоянно наблюдать за нами через дверное окошко. Освещение в коридорах и переходах было ослепительно яркое, а перед каждой дверью установлен рефлектор, бросавший свет на заключенного. По прихоти охранника он мог быть направлен или прямо в лицо, или слегка в сторону. Мы должны были спать только на правом боку, чтобы наши лица всегда были на виду. Если я в те редкие моменты, когда удавалось заснуть, поворачивался на другую сторону, охранник протягивал руку через окошко, тряс меня за плечо и орал: «Повернись! Мне тебя не видно!»

Едва ли удивительно, что спать по-настоящему нам не удавалось и по утрам мы просыпались от боли в затекших конечностях. Охранники всякий раз сменялись с громким топотом, который стократно усиливался эхом в пустых коридорах тюремного здания. До того как были установлены рефлекторы, ночные надзиратели снабжались сильными электрическими фонарями, которыми светили нам в лица. Когда я однажды утром пожаловался дежурному офицеру, что охранник включал свой фонарь, направив его мне прямо в глаза, 127 раз в течение получаса, он только пожал плечами и сказал: «Он выполняет свой долг». Если бы я благодаря активной жизни на вольном воздухе до заключения не находился в хорошей физической форме, то, как мне кажется, не выдержал бы.

Нам было запрещено всякое общение с охранниками, но многие из них не могли удержаться, в особенности те, кто жаждал получить автограф. Я всегда отказывал им, говоря: «Вы сможете получить сколько угодно моих подписей в тот день, когда меня оправдают». Такой ответ их всегда сильно раздражал. «Все, кроме вас, уже дали нам автографы, — возмущались они, — а вас должны вздернуть в первую очередь». — «Ну что ж, в таком случае вам не повезет, — обыкновенно отвечал я, — потому что тогда вы от меня ничего не получите». Часто они мстили мне, излишне грохоча по ночам.

Нам не полагались газеты, и было запрещено получать с воли любые посылки. Когда я попросил, чтобы моей жене разрешили прислать мне небольшое полотенце, которым я хотел накрывать свое меховое пальто, заменявшее мне подушку, то получил отказ. На Рождество военнопленные, работавшие на кухне, сэкономили немного еды, чтобы на праздник накормить нас поосновательнее, чем в обычный обед, однако им запретили выдать нам что– либо сверх привычного пайка.

Иногда происходили вещи, которые, в наших обстоятельствах, немного скрашивали жизнь. Во время завтрака мы обычно сидели по четыре человека в комнате, каждый за отдельным столом, по одному у каждой стены. Как правило, я ел вместе с Нейратом, Дёницем и Шахтом. Однажды в комнату вошел какой-то американский фотограф и установил свой штатив как раз напротив меня в то время, как я из оловянной миски ел суп. Такое поведение меня сильно разозлило. Я заявил ему, что он ведет себя бесцеремонно, и повернулся спиной. Тогда фотограф обратился к Шахту, который, разозлясь еще больше моего, взял со стола свой кофе и выплеснул ему в лицо. Этот тип заорал и стал звать охрану. За оскорбление американского мундира Шахт на четыре недели был лишен прогулок на воздухе и на тот же срок оставлен без кофе. Этот инцидент чрезвычайно сильно нас развеселил, что дает некоторое представление о состоянии, в котором мы тогда пребывали.

Наши защитники несколько раз за время процесса вносили в суд протесты по поводу условий, в которых мы содержались. Эти протесты почти ни к чему не приводили, поскольку сама тюрьма находилась вне юрисдикции суда, а полностью контролировалась местным командованием армии Соединенных Штатов. Полковник Эндрюс подчинялся не генеральному секретарю трибунала, а американскому генералу, командовавшему районом Нюрнберга.

Большая часть мер безопасности была придумана, чтобы исключить попытки самоубийства. Перед процессом правила были значительно ужесточены после того, как двоим заключенным, руководителю нацистской медицинской ассоциации доктору Конти и доктору Лею, бывшему главе Arbeitsfront{198}, удалось покончить с собой. Доктор Лей, которому предстояло фигурировать на процессе в качестве одного из главных военных преступников, повесился в своей камере на полотенце, привязанном к рычагу сливного бачка ватерклозета. Унитаз находился в небольшой нише в ближайшем от двери правом углу камеры и потому был скрыт от непосредственного наблюдения охранника, который мог видеть только ноги арестанта. После окончания основного процесса сумел покончить с собой генерал Бласковиц, который выпрыгнул с третьего этажа тюремного корпуса.

После самоубийства Геринга было проведено расследование с целью выяснения того, каким образом он раздобыл в тюрьме яд. Были тщательно допрошены его жена, его адвокат и германские работники кухни — все безрезультатно. Но существовали и другие возможности. Я могу, основываясь на собственном опыте, рассказать о двух случаях, когда американские охранники сами предлагали снабдить меня средствами для совершения самоубийства, чтобы избежать, как они выражались, верной петли. Первый предлагал мне некие таблетки, по его утверждению — ядовитые, хотя и не такие, как те капсулы с цианидом, которыми воспользовался Геринг. Во втором случае другой охранник предложил мне складной нож, сказав, что им можно перерезать себе вены на запястьях. Я отклонил оба предложения и сообщил своим заботливым опекунам, что не рассчитываю на смертный приговор. Однако второй из них оказался настолько навязчивым, что мне, чтобы от него избавиться, пришлось вызвать офицера охраны.

Когда начался процесс, нам стали по утрам выдавать приличные костюмы, в которых мы могли бы появиться перед судом, а также галстуки и шнурки для ботинок. Все это мы должны были возвращать назад по окончании каждого заседания. Мои товарищи по несчастью давали любопытный материал для исследования по психологии. Мы сидели рядом на скамье подсудимых почти целый год и могли, в известных пределах, переговариваться с соседями или передавать друг другу записки.

Справа от меня сидел Йодль, с которым у меня было мало общего. Выдвинутое против него обвинение носило чисто военный характер. Говорил он логично и отрывисто, держался по-военному сдержанно и ожидал решения своей судьбы со спокойной покорностью.

Иначе дело обстояло с Зейс-Инквартом, который сидел слева. Нас объединяли австрийские события. Несмотря на то что я лично рекомендовал его Гитлеру на роль посредника между двумя правительствами, после аншлюса я его избегал, поскольку считал, что он «сдал» Австрию сначала Гитлеру, а потом гаулейтеру Бюрккелю и нацистским радикалам. Теперь я впервые услышал подробности его истории и был вынужден смягчить свою оценку. Он вел себя правильно, но пошел на слишком большие уступки экстремистам. Я заявил суду, что некоторые мои прежние высказывания по поводу его поведения основывались на ложных предпосылках. Мы обсуждали с ним нашу общую линию защиты по той части обвинительного заключения, которая касалась Австрии, и я попросил, чтобы его заслушали раньше меня. Он был по своей природе типичным австрийцем, веселым и открытым, часто рассказывал венские анекдоты и очень рассчитывал на свое оправдание. Он только недавно узнал, что Гитлер назвал его в своем завещании следующим министром иностранных дел, и был этим очень расстроен.

Впереди меня сидел Франк. Мне кажется, что между 1933-м и 1945 годами я не обменялся с ним и десятком слов. Он имел репутацию экстремиста и «прославился» своим поведением в Польше. Он всегда вызывал у меня антипатию, однако, приближаясь к своему концу, он проявил больше достоинства, чем за всю предыдущую жизнь. Католический капеллан отец О'Коннор рассказал мне, что Франк с самого начала был убежден, что его судьба решена, что он ее заслужил и защищать его излишне. Он проводил целые дни в раздумьях, обратившись к католической вере и готовя себя к встрече со своим Создателем. Франк обычно присутствовал на мессе вместе со мной, Зейс-Инквартом, и Кальтенбруннером, и я несколько раз с ним беседовал. Он говорил мне, что не в состоянии понять, каким образом он мог настолько подпасть под влияние Гитлера и с готовностью стать орудием преступной кампании преследования евреев. Опираясь на свою вновь обретенную веру, он больше года без дрожи смотрел в глаза смерти, и можно только восхищаться той новой силой духа, которую дала ему религия. Его поведение представляло разительный контраст с тем, как держали себя многие из его собратьев по заключению.

Риббентроп занимал место в переднем ряду. Мне говорили, что все свое свободное время он тратил на сочинение длинных оправдательных писем, не забывая при этом поливать своего защитника потоком обвинений в полнейшей некомпетентности. Когда начался его перекрестный допрос, он даже не старался хотя бы умеренно оправдывать действия Гитлера, несмотря на то что свыше одиннадцати лет был его самым рьяным сторонником. Он разоблачил себя перед всем миром таким, каким некоторые из нас уже знали его, — пустой скорлупой от ореха, фасадом, скрывающим отсутствие ума. Все обвиняемые подчинялись неписаному закону — выступая в собственную защиту, не компрометировать никого другого. В этом отношении избег критики даже Риббентроп.

Люди, подобные Розенбергу и Штрейхеру, меня не интересовали вовсе. Первый проводил время, делая карандашные зарисовки свидетелей. Эти рисунки казались столь же бессодержательными, как и его «Миф»{199}. Штрейхер часто посреди ночи громко кричал и вопил. Мне неизвестно, происходило ли это от грубого обращения с ним, или же он страдал припадками бешенства. Люди, проходившие с ним по одному обвинению, общались с ним мало.

Среди руководителей вооруженных сил наибольшую симпатию у меня вызывали Редер и Дёниц. Кейтель всегда был кабинетным генералом, но эти двое вели себя с профессиональной гордостью. Они вели свою защиту обдуманно и с достоинством, причем Дёниц часто сам переходил в наступление. Я находил их поведение безупречным.

Нейрат был, как всегда, спокойным и собранным. Его швабский темперамент не позволял ему приходить в расстройство. К несчастью, защита его велась посредственно, а сам он был лишен дара ясно выражать мысли, который мог бы уравновесить чаши весов. Шпеер и Бальдур фон Ширах были самыми молодыми из обвиняемых. Можно было подумать, что Ширах резко изменил свое мнение по поводу идеалов, которые он внедрял в сознание молодого поколения последователей Гитлера. Однажды он сказал мне, что сожалеет о применении принципов, которые находились в таком противоречии с христианским учением. Шпеер был полон надежд на будущее. Он ожидал, что его присудят к тюремному заключению, и думал, что в таком случае американцы обратятся к нему за помощью в развитии Аляски, на которую он смотрел как на территорию, имеющую великое будущее, в особенности если принять во внимание ее положение между двумя континентами.

Министр внутренних дел Гитлера Фрик показывал даже в этой обстановке борьбы за существование, что он являлся всего лишь мелким чиновником. Он не привык принимать самостоятельные решения, никогда не пытался оказывать влияние на Гитлера. Среди нас он оказался единственным, кто отказался выступить свидетелем в собственную защиту — тогда ему пришлось бы отвечать на некоторые неудобные вопросы, — лишив себя тем самым последней реальной попытки оправдать свои действия и получив высшую меру наказания.

Никто из нас не мог бы с определенностью утверждать, в своем уме находился Гесс или же нет. По моему мнению, он был вменяем, когда летел в Англию, и вполне мог с помощью этого шага пытаться загладить свои прежние грехи, предупредив британцев о том, что нападение Гитлера на Россию должно неминуемо привести Европу к гибели. Между прочим, для меня по-прежнему остается загадкой, почему в мемуарах мистера Черчилля нет указания на то, что это предупреждение было передано президенту Рузвельту. Поведение Гесса как на суде, так и в тюрьме не было поведением нормального человека. На скамье подсудимых он казался совершенно отрешенным от всего происходящего вокруг и читал баварские романы Гангофера{200}. Он отказывался от всякого общения со своим адвокатом, который настоял на проведении медицинского освидетельствования своего подзащитного на предмет установления его способности отвечать за свои действия. Медицинская комиссия не смогла прийти к определенному мнению, но в тот момент, когда суд готовился вынести решение по этому вопросу, Гесс встал и заявил, что вполне нормален и прежде просто симулировал сумасшествие, а теперь желает, чтобы его судили так же, как и всех остальных обвиняемых. Его вмешательство произвело некоторую сенсацию, но потом он опять впал в свое прежнее состояние полной отрешенности от всего происходящего. Лично я убежден, что Гесс был не в своем уме, хотя, возможно, у него случались моменты просветления.

В конце ряда сидел Шахт. Его никогда не покидали чувство юмора и оптимизм. Он не изменился ни на йоту и выглядел в точности таким, каким я всегда видел его: чрезвычайно умным, саркастичным и исполненным едкой иронии, когда дело доходило до необходимости в чем-то поправить утверждения обвинителей. Шахт оставался все тем же эгоистом, каким был всегда. Своим основным свидетелем защиты он выбрал герра Гизевиуса, который, прежде чем перешел к Канарису в абвер, был чиновником гестапо, а потом еще работал в разведке Соединенных Штатов и изображал из себя par excellence{201} человека сопротивления. Этот персонаж, однако, всячески пытаясь подчеркнуть противодействие Шахта нацистскому режиму, не преминул предположить, что остальные двадцать обвиняемых заслуживают повешения.

После смерти Геббельса министерство пропаганды было представлено Гансом Фриче. В некотором смысле это было обидно.

Диалектический талант сатанински одаренного маленького доктора стал бы для трибунала крепким орешком. Подчиненные Геббельса не могли служить ему достойной заменой. Тем не менее Фриче искусно защищался, настаивая, что являлся всего лишь «голосом хозяина», даже если сам придерживался иного мнения.

Мне остается рассказать о Геринге. Он, по всей вероятности, являлся на процессе самой заметной фигурой. Главное действующее лицо, Гитлер, покончил с собой. Так же поступили его основные сподвижники Геббельс и Гиммлер. Те, кто теперь отвечал за их действия, за исключением Геринга, не были особами первого ранга. Он абсолютно превосходил классом этих dei minores{202} и был единственным, у кого хватило мужества отстаивать то, что он совершил и что пытался совершить. «Ни слова против Гитлера», — сказал он нам однажды, когда внимание охранников было чем-то отвлечено. Он, кажется, полагал, что лояльность режиму следует блюсти даже в стенах тюрьмы, или, возможно, гордость мешала ему признать перед врагами то, что внутренне он уже осознал. Так или иначе, но тот факт, что он оказался единственным, кто по– настоящему пытался защищать свои убеждения, делает ему честь.

Соответчики Геринга не вняли его требованию не говорить плохо о Гитлере. По какой-то странной причине суд в этом отношении оказался более корректен. Одним из самых гротескных аспектов процесса стало то, что против Гитлера не было выдвинуто никаких обвинений ни в предварительном обвинительном заключении, ни в приговоре. Когда в ходе слушаний все более отчетливо проявлялось то, что Гитлер, который ни в коем случае не являлся декоративной фигурой, управляемой из-за кулис какими-то интриганами, сам был инициатором почти всех проводимых режимом мероприятий, суд практически не предпринял попыток зафиксировать это в протоколах. Именно он, несмотря на свою гибель, должен был стать главным обвиняемым на процессе. Тот факт, что не было сделано попытки привлечь к суду Гитлера, явился с психологической точки зрения одним из основных пороков процесса и еще неминуемо отзовется эхом в истории.

В беседах, которые происходили у меня с Герингом в период между окончанием процесса и объявлением приговоров, я нашел его все тем же добродушным и раскованным человеком, каким я всегда знал его прежде. Совершенно не заботясь о своей неизбежной судьбе, он часто обсуждал с Нейратом, Кейтелем и со мной различные моменты прошлого. В какой-то период я старался выяснить, почему этот «кронпринц» Третьего рейха не вмешался, когда увидел, что политика Гитлера неминуемо приведет к войне и краху Германии. Теперь я сделал еще одну попытку, но заставить его говорить на эту тему по-прежнему было невозможно. «Я взял на себя всю ответственность за все, что произошло, — отвечал он. — Предотвратить войну я не мог, хотя и считал ее великой ошибкой. Вы или Нейрат, возможно, могли бы заключить мир, а Риббентроп на это не был способен. Он умел только сплетничать о том, что, по его мнению, лежало на уме у Гитлера». В последние годы войны, рассказал мне Геринг, он чувствовал, что Гитлер, вероятно, сошел с ума, но поделать с этим ничего не мог. Как личность Геринг был наделен многими достоинствами. Он был человек открытый, мужественный и очень обаятельный. Эти качества он сохранил до конца.

Глава 31

Процесс

Устав трибунала. — Его регламент. — Зал судебных заседаний суда. — Судьи. — Обвинение против меня. — Проблемы со свидетелями. — Сокрытие документов. — Австрийский вопрос. — Показания Гвидо Шмидта. — Перекрестный допрос ведется сэром Дэвидом Максвеллом Файфом. — Вердикт суда. — Я оправдан. — Размышления о процессе

Нюрнбергский трибунал представлял собой нечто совершенно новое в истории юриспруденции и международных отношений. Я не стану пытаться давать подробный отчет о слушаниях — официальные протоколы речей защитников и обвинителей и документы, представленные в качестве доказательств, занимают не менее сорока двух томов. Я могу только кратко рассказать об обвинительном заключении в той части, которая касалась меня лично, и сделать некоторые замечания о природе самого трибунала с исторической и юридической точек зрения.

Как инструмент международного права трибунал с самого начала действовал на основании своего устава. Он был учрежден четырьмя державами-победительницами 6 августа 1945 года в Лондоне с целью предания суду лиц, считавшихся виновными в развязывании войны и в событиях, которые к ней привели. Проект регламента был разработан судьей Верховного суда мистером Джексоном от Соединенных Штатов, сэром Дэвидом Максвеллом Файфом от Великобритании, профессором Гро от Франции и генералом Никитченко от Советского Союза. Сэр Дэвид и судья Джексон стали в Нюрнберге главными обвинителями от своих государств, а генерал Никитченко — одним из судей. Нет ничего удивительного в том, что процедурные правила благоприятствовали действиям обвинения. Статья 3 лишала как обвинение, так и защиту права оспаривать полномочия как самого суда, так и его отдельных членов. Это условие с самого начала исключало возможность подвергнуть сомнению компетентность трибунала по различным поставленным перед ним вопросам. Статья 6 давала трибуналу право судить и наказывать лиц, которые, действуя индивидуально или в качестве членов организации, участвовали в заговоре с целью развязывания войны или совершили преступления против мира, военные преступления и преступления против человечности. Статья 8 касалась в первую очередь обвиняемых из состава вооруженных сил и устанавливала, что выполнение приказов начальника не освобождало их от наказания, хотя могло рассматриваться как обстоятельство, смягчающее вину. Одно из наиболее сомнительных с юридической точки зрения положений содержалось в статье 9, которая давала суду право объявлять некоторую организацию преступной. Доказанные обвинения против отдельных членов организации могли являться основанием для объявления преступной самой организации.

Всякий раз, когда защита вносила протест против несправедливости того, что преимущество предоставлялось стороне обвинения, нам предлагали довольствоваться уже тем, что нас вообще предали суду, в то время как союзники были бы вправе расстрелять в воздаяние за преступления Третьего рейха всех, кого считали военными преступниками. В этой позиции была известная логика. Однако, не давая перевести дух, нам тут же сообщали, что суд проводится в соответствии с обычными правовыми нормами, поскольку государства, захватившие нас в плен, верят в необходимость соблюдения юридических формальностей. Процесс восхваляли как образцовый пример отправления англосаксонского правосудия. Соответствуй это действительности, мы были бы наделены всеми правами, которыми обладают заключенные в этих странах. Выбор мог быть только между законным судопроизводством и древним лозунгом «око за око, зуб за зуб». Нельзя одновременно сидеть на двух стульях.

Прежде чем начались заседания суда, получить ясное представление о регламенте его работы было невозможно. Англосаксонское уголовное право коренным образом отличается от законодательства континентальной Европы не только по существу, но и в процедурных вопросах. Двое из судей со своими заместителями происходили из англосаксонских стран, а один из континентальной державы. Четвертый член суда, русский, представлял диктатуру, которая, подобно Третьему рейху, отказалась от концепции независимого судопроизводства. 13-я статья устава предоставляла суду право самому устанавливать регламент своей работы, а 14-я требовала от четырех главных обвинителей составления проекта этого регламента, который мог быть принят или отвергнут судом, что являлось поистине курьезным нововведением. Статья 16 давала обвиняемым право вызывать свидетелей и предъявлять документы в свою защиту, а также подвергать перекрестному допросу свидетелей обвинения. 19-я статья давала суду возможность широкого истолкования вопросов о приемлемости доказательств. На практике это означало, что в качестве доказательств принимались показания, основанные на слухах, — столь шаткие, что ни один другой суд в мире не стал бы тратить ни секунды на их рассмотрение. И наконец, статья 26 содержала особенно важное положение: любой приговор суда не подлежал пересмотру и должен был рассматриваться как окончательный.

Я уже упоминал о четырех основных разделах общего обвинительного заключения, копии которого мы все получили вместе с приложением, в котором указывалось, какие конкретные разделы вменяются каждому отдельному обвиняемому. Против меня не было выдвинуто обвинений в военных преступлениях или преступлениях против человечности. Мне вменялось в вину соучастие в заговоре с целью развязывания агрессивной войны. Обвинение основывалось на предположении, что я состоял с 1932-го по 1945 год в нацистской партии (я никогда не был ее членом), а также на том, что я был депутатом рейхстага, рейхсканцлером, вице-канцлером, чрезвычайным комиссаром по делам Саара, полномочным представителем при подписании конкордата и послом в Вене и Турции. Утверждалось, что во всех этих качествах я использовал свое личное влияние и тесную связь с Гитлером, чтобы способствовать приходу к власти нацистов и последующему установлению их диктатуры, а следовательно, и их активной подготовке к войне.

Я надеюсь, что читатель, который уже далеко продвинулся вместе со мной в рассказе о моей жизни, приобрел некоторое представление о моем отношении к вопросам войны и мира. Он оценит то недоумение, в которое я пришел, будучи обвинен в разжигании войны. Германское законодательство не включает концепции о заговорах такого рода, и я не имел представления о том, как могут им воспользоваться люди, наторевшие в вопросах англосаксонской судебной процедуры. В должный срок мне предстояло многое узнать об этом.

В день перед началом процесса все адвокаты защиты представили коллективный меморандум, в котором утверждали, что первый пункт обвинительного заключения, а именно преступления против мира, не имеет прецедентов в международном праве, а потому противоречит первому принципу юриспруденции: никто не может подвергнуться наказанию за преступление, если на момент его совершения не существовало закона, его предусматривающего. Далее меморандум указывал, что суд составлен из представителей государств, являвшихся одной из сторон конфликта, и требовал, чтобы его уставные документы были предварительно рассмотрены группой специалистов, имеющих неоспоримый авторитет в вопросах международного права. Эти представления были отклонены судом на основании статьи 3 устава, которая запрещала оспаривать его компетенцию. Все последующие попытки защиты поднять этот вопрос встречали такой же отказ.

Процесс открылся 20 ноября 1945 года в десять часов утра. Мы впервые вошли в зал, в котором нам предстояло ежедневно в течение года выслушивать обвинения против нас самих и против германского народа. Для своих целей помещение было слишком маленьким. Ответчики сидели в два ряда вдоль одной из длинных стен, окруженные с боков американскими военными полицейскими в начищенных белых касках. Впереди нас три ряда скамей занимали наши адвокаты. Слева, вдоль короткой стены, сидели судьи, а напротив нас за четырьмя длинными столами расположились сотрудники прокуратуры четырех держав. На противоположном конце зала находились места для прессы, где могло поместиться до двухсот журналистов и фотографов из всех стран мира, а над ними — галерея для публики. Она являла бесконечный калейдоскоп мундиров. Единственными отсутствующими на ней были немцы, которых, казалось бы, слушания должны были занимать больше всех.

Гул разговоров замер, когда судебный пристав при выходе судей призвал к тишине. Мы все встали со своих мест и в первый раз увидели людей, в руках которых оказались теперь наши судьбы. Особенности их характеров проявились достаточно скоро. Председатель, главный судья Великобритании лорд Лоуренс, держался с большим достоинством и важностью. Мне часто казалось, что человек с его репутацией должен был испытывать неловкость от тех ограничений, которые накладывал на его действия устав суда, но он ни на волос не отступал от его предписаний. Он редко лично вмешивался в ход слушаний.

Его сосед слева, мистер Биддл, казался самым умным из судей. Он с огромным вниманием выслушивал каждое слово, а вопросы, которые он задавал обвиняемым и свидетелям, неизменно бывали исключительно точны. Более всего нас впечатляла в нем его полная объективность, в особенности когда дело касалось его американского коллеги, главного обвинителя от Соединенных Штатов судьи Верховного суда мистера Джексона. В мистере Биддле и его заместителе Паркере мы видели лучшую гарантию справедливого приговора. Относительно французского члена суда профессора Доннедье де Вабра было невозможно составить определенного мнения. Он никогда не задавал никому ни единого вопроса. Он только непрерывно, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем что-то писал. Его заметки должны были составить несчетные тома. К советскому судье генералу Никитченко мы относились с полным безразличием. Всем было известно, какой он вынесет приговор, независимо от того, будет проведен процесс или нет. Какое-то неопределенное выражение на его моложавом лице появилось один-единственный раз, когда русский главный обвинитель, генерал Руденко, попал в затруднительное положение. Это произошло, когда был поднят вопрос о событиях в Катынском лесу. Защита пыталась представить в виде доказательства соглашение о совместном разделе Польши, подписанное Сталиным и Гитлером за неделю до начала войны. Казалось, что и Никитченко, и Руденко рассматривают «буржуазную» процедуру судебного разбирательства как никому не нужную форму западного театра комедии.

Отдельные части обвинительного заключения были распределены между национальными прокурорскими группами практически произвольно. Обвинение против меня было представлено 23 января одним из помощников британского обвинителя майором Дж. Харкорт-Баррингтоном. Приписывавшаяся мне преступная деятельность ограничивалась периодом с 1 июня 1932 года по март 1938-го, когда произошел аншлюс. Утверждалось, что я, несмотря на свое знакомство с нацистской программой и методами нацистов, использовал личное влияние для того, чтобы способствовать приходу к власти Гитлера. Отменив в 1932 году запрет охранных и штурмовых отрядов, я оказал партии неоценимую услугу, а своими переговорами с герром фон Шредером 4 января 1933 года в Кельне вымостил Гитлеру дорогу к назначению его на пост канцлера.

Майор Баррингтон попытался в связи с этим приобщить к делу пространные письменные показания за подписью Шредера, против чего мой защитник немедленно заявил протест. Он указал, что Шредер может быть привлечен к суду на одном из последующих процессов, а потому является заинтересованной стороной, и настаивал на том, что в случае, если эти показания будут приобщены к делу, обвинение должно будет представить свидетеля для перекрестного допроса. Суд принял протест защиты, после чего обвинение отказалось от своего требования, поскольку предпочло не вызывать Шредера. Далее обвинение утверждало, что я способствовал укреплению власти нацистов, принимая участие в законодательном оформлении таких мер, как создание особых судов, проведение амнистий и упразднение автономии германских земель, а также несу ответственность за бойкот евреев, который, по мнению прокуроров, был предварительно одобрен кабинетом. Далее, несмотря на то что я сам подписывал конкордат, меня обвиняли теперь в создании препятствий для его соблюдения. После рассуждений о моем неразборчивом сотрудничестве с нацистами в проведении ими силовой политики обвинение, что удивительно, упомянуло о моем выступлении в Марбурге, которое было охарактеризовано как откровенно критическое по отношению к нацизму. Далее шел такой комментарий: «Если бы он не остановился на этом, то мог бы избавить человечество от множества страданий. Предположим, что вице-канцлер правительства Гитлера, только что отпущенный из– под ареста, осудил бы нацистов и рассказал миру всю правду. В таком случае никогда не произошла бы ремилитаризация Рейнской области и, возможно, не случилось бы и войны».

Моя деятельность в Австрии рассматривалась по разряду обвинения в заговоре с целью развязывания агрессивной войны и истолковывалась таким образом, чтобы включать аншлюс. В этом вопросе обвинение основывало свои построения на моих отчетах Гитлеру и на одном поистине удивительном документе — письменных показаниях, данных под присягой и подписанных бывшим американским посланником в Вене мистером Джорджем Мессерсмитом. В них он утверждал, будто бы я в 1934 году рассказал ему, что прибыл в Австрию исключительно с целью ведения подрывной антиправительственной деятельности, чтобы позволить Германии распространить свое влияние до самой турецкой границы. В других своих показаниях он утверждал, что я использовал свою репутацию верующего католика для оказания влияния на таких людей, как кардинал Иннитцер. Обвинение настаивало, что июльское соглашение между Австрией и Германией было подписано в целях умышленного обмана и что я принудил австрийское правительство к назначению на ключевые посты в кабинете нацистов. Тот факт, что часть соглашения (следует напомнить — по просьбе самого Шушнига) оставалась в секрете, рассматривался обвинением как особенно меня уличающий.

Я должен был решить, каким образом мне лучше всего опровергнуть эти обвинения. Практически дело сводилось к двум основным вопросам: во-первых, мне следовало доказать, что моя деятельность между 1932-м и 1934 годами не была направлена на установление власти Гитлера или на укрепление его позиций. Во– вторых, я должен был показать, что не пытался вести подрывной деятельности, направленной на ослабление положения правительства Шушнига, но, напротив, сделал все от меня зависящее для противодействия нацистским планам насильственного аншлюса и старался изыскать пути к постепенному мирному объединению Австрии и Германии. Как я мог достичь этих целей? Существовал один метод, совершенно не применяемый в нашей юридической практике, — когда обвиняемый под присягой выступает свидетелем в собственную защиту. Мне казалось, что он обеспечит мне наилучшую возможность опровергнуть обвинения в злонамеренности и объяснить истинные мотивы своих поступков. Тем не менее я не питал особых иллюзий относительно той меры доверия, которая будет оказана моим заявлениям. Общее настроение в первые месяцы после падения Германии было таково, что державы– победительницы рассматривали практически всякого немца, занимавшего в Третьем рейхе любую официальную должность, как преступника, которому не следует верить на слово. Проблема заключалась в необходимости получить объективные доказательства.

В моем распоряжении не было необходимых документов и архивов. Архивные дела германского правительства были либо уничтожены, либо находились в руках оккупирующих держав. Почти все мои личные бумаги в Валлерфангене и Берлине были утеряны или погибли в ходе войны. Германские транспорт и связь практически прекратили существование, что исключало возможность установить местонахождение друзей и знакомых или хотя бы выяснить, живы ли они вообще. Некоторые из моих ближайших сотрудников погибли, и нам было запрещено вступать в прямые контакты с иностранцами. В любом случае, неизменно возникал вопрос, будет ли им позволено свидетельствовать в защиту германца. В соответствии с регламентом мы должны были подавать все просьбы о вызове свидетелей через представителей обвинения, которые затем передавали их суду со своими собственными комментариями. К тому же в рамках совершенно незнакомой нам судебной системы, делавшей различие между свидетелями обвинения и свидетелем защиты, большинство сколько-нибудь заметных германских деятелей было задержано в качестве потенциальных свидетелей обвинения, в результате чего они также оказывались для нас недоступными.

Мы не имели возможности выяснить, какими именно документами располагает обвинение. К примеру, при рассмотрении моего дела они представили ряд составленных мной для Гитлера докладов о моей деятельности в Австрии в период с августа 1934 года по весну 1938-го. Вполне естественно, я предположил, что у обвинения имеется полный комплект этих документов, но наши неоднократные запросы о передаче нам всех моих докладов — а я знал, что они могут вполне обеспечить мою защиту, — отвергались на том основании, что у обвинения никаких дополнительных документов из этой серии нет. Я предлагаю читателю самому судить о вероятности того, что прокуроры случайно наткнулись исключительно на те из моих отчетов, которые подкрепляли их обвинения. Эти недостойные уловки вышли на свет позднее, когда те самые доклады, которые я запрашивал и в которых содержались неопровержимые доказательства моей непрерывной борьбы с запрещенной в Австрии нацистской партией, были представлены обвинением на одном из последующих процессов в деле против бывшего эмиссара Гитлера в этой стране Вильгельма Кепплера. С таким же обращением я столкнулся и в вопросе о протоколах заседаний правительства за 1933-й и 1934 годы. Прокуроры предъявили только некоторые из них, а на наши требования предоставить остальные был получен тот же ответ — обвинение ими не располагает.

Я уже упоминал о том, что принятые на процессе правила судопроизводства были нам совершенно незнакомы, что сильно затрудняло работу германских защитников. Обвинению при всех обстоятельствах отводилась решающая роль. По мнению людей, привыкших к принятым в континентальной Европе правилам, значение судей на слушаниях было сведено к минимуму. В любом германском уголовном процессе в первую очередь судья, лично ведя допрос и судебное следствие, способствует выяснению истины. Здесь же происходило соревнование между обвинением и защитой, в котором суд выполнял роль арбитра. В соответствии с уставом, стороны обвинения и защиты наделялись одинаковыми правами, но это равенство существовало исключительно на бумаге. Как я уже рассказывал, прокуроры имели на руках все козыри, а защита — ни одного, находясь в полной зависимости от доброй воли обвинения в части предоставления фактических доказательств. Защитники были сильно ограничены в своих действиях, в то время как обвинение имело возможность в любой момент ошеломить их вызовом нового свидетеля или предъявлением неизвестного документа. Защита же была обязана делать запросы на представление доказательств за несколько недель, давая тем самым прокурорам достаточное время на подготовку контраргументов. Требование вызова свидетелей почти неизменно влекло за собой их арест и доставку в Нюрнберг, где они предварительно допрашивались прокурорами. Даже если защитники в конце концов получали возможность с ними встретиться, то это могло произойти только в присутствии представителя обвинения. В результате просить кого бы то ни было подвергнуться таким испытаниям казалось совершенно неприличным. Те же, кому приходилось давать показания, не зная точно, о чем можно говорить, и опасаясь себя скомпрометировать, в большинстве случаев пытались приписать ответственность за любые события кому-нибудь другому.

Принципиальное значение имел и еще один момент — присутствие в суде представителя России. Отношения между Советским Союзом и западными державами по-прежнему имели со стороны фасада вид дружбы и сотрудничества. В результате любые попытки коснуться политики русских, например их совместного с Германией нападения на Польшу в 1939 году, были запрещены. Сегодня показалось бы гротеском увидеть русского, выносящего приговор по обвинениям в развязывании агрессивной войны. Во всяком нормальном уголовном процессе тот факт, что судья сам участвовал в рассматриваемом судом преступлении, повлек бы за собой его немедленный отвод. Но в Нюрнберге любая попытка указать на то, что русские или, в определенных случаях, союзники сами использовали методы, в применении которых теперь обвиняли германцев, немедленно исключалась из рассмотрения. «Нас не интересует, что могли делать союзники», — обыкновенно говорил главный судья лорд Лоуренс.

Это верно, что защита по принципу tu quoque{203} — негодная защита. Однако в случае, подобном этому, при решении вопроса о том, являлись ли в рассматриваемый период конкретные принципы международного права обязательными для исполнения, использование аргумента tu quoque имело известный смысл. Тем не менее его применение защитой было во всех случаях безрезультатным. За одним-единственным исключением, связанным с ведением подводной войны. Потопление судов без предупреждения составляло часть обвинения в военных преступлениях. Несмотря на это, главнокомандующий американским флотом на Тихом океане адмирал Нимиц дал письменные показания, в которых указывал, что американские подводные лодки также имели приказ топить при встрече все без разбора вражеские суда. Суд по этому поводу решил, что подобная практика противоречит международному праву, но, ввиду ее применения обеими сторонами конфликта, этот пункт должен быть исключен из обвинения, предъявленного гросс-адмиралу Дёницу.

Усилия представителей обвинения, направленные на ограничение возможностей защиты по предъявлению доказательств, станут понятнее, если принять во внимание мнения, высказанные этими же самыми джентльменами на дискуссии по данному вопросу на конференции в Лондоне в июне 1945 года. Ее материалы ныне опубликованы Государственным департаментом Соединенных Штатов{204}.

Высказываясь по поводу представления доказательств, сэр Дэвид Максвелл Файф пояснил, что от обвиняемого можно требовать письменного объяснения причин, по которым он настаивает на вызове свидетеля, «с целью избежать произнесения пустых речей политического характера под видом дачи свидетельских показаний. В противном случае существует возможность неожиданного вызова свидетеля, а при условии, что нам не известно, о чем он намеревается говорить, существует опасность произнесения политических заявлений в защиту действий Германии».

На другом заседании конференции судья Верховного суда Джексон сказал:

«Я полагаю, что этот процесс, если на нем будут допущены дискуссии о политических и экономических причинах возникновения войны, может принести неисчислимый вред как Европе, с которой я плохо знаком, так и Америке, известной мне очень хорошо. Если произойдут продолжительные споры о том, действительно ли германское вторжение в Норвегию лишь ненамного опередило планировавшуюся оккупацию этой страны Великобританией, или о том, не является ли Франция настоящим агрессором, поскольку она первой объявила войну Германии, то этот процесс может принести огромный вред репутации этих стран в глазах народа Соединенных Штатов. То же самое верно и применительно к нашим отношениям с Россией».

Позднее он еще раз повторил: «Я не хочу оказаться в положении, когда Соединенные Штаты будут вынуждены обсуждать на процессе действия или политику наших союзников…» — и далее еще: «…мне кажется, что этот процесс может получить крайне неприятную направленность, если мы не ограничим его задачи таким образом, чтобы исключить возможность обсуждения отдаленных причин войны».

В один из моментов генерал Никитченко сказал следующее: «В таком случае, предполагается ли осудить агрессию или развязывание войны вообще или же только агрессию, предпринятую в этой войне нацистами? Если предпринимается попытка дать общее определение, то это не может быть одобрено». Я оставляю это заявление без комментариев.

Принимая во внимание сложности, препятствовавшие вызову свидетелей, я решил воспользоваться одной из возможностей, предоставленных судом, и обратился со списками вопросов к некоторым лицам, обладавшим информацией, которая могла оказаться полезной моему защитнику. Я отправил такие вопросники бывшему апостольскому представителю в Турции монсеньеру Ронкалли, голландскому посланнику в этой стране месье Виссеру, регенту Венгрии адмиралу Хорти, своему старинному другу Лерснеру, фон Чиршки, который работал со мной в ведомстве вице-канцлера и в Вене, советнику представительства во время моего пребывания в Вене князю Эрбаху и некоторым другим. Единственными свидетелями, кого я просил явиться лично, были советник посольства в Анкаре доктор Кролл и граф Кагенек, работавший многие годы моим личным секретарем.

В отношении австрийского эпизода обвинения мое положение значительно улучшилось после того, как Геринг во время перекрестного допроса открыто признал, что именно он являлся движущей силой событий, которые привели к аншлюсу, и в марте 1938 года убедил Гитлера решить вопрос силой. Ситуация еще более прояснилась после дачи показаний бывшим австрийским министром иностранных дел доктором Гвидо Шмидтом, который был вызван свидетелем обвинения по делу моего соседа по скамье подсудимых Зейс-Инкварта. Шмидт способствовал полному опровержению уже упоминавшихся мной утверждений бывшего американского посланника мистера Мессерсмита.

Шмидт вполне определенно заявил, что инициатива начала переговоров, в результате которых было подписано июльское соглашение, в одинаковой степени исходила как от Австрии, как и от меня, а его условия были вполне одобрены Шушнигом. Он также подтвердил, что некоторые детали соглашения держались в секрете по явно выраженному требованию Шушнига. Описывая встречу Шушнига и Гитлера, состоявшуюся 12 февраля 1938 года в Берхтесгадене, он подтвердил, что я не оказывал на австрийского канцлера никакого давления, а скорее стремился взять на себя роль посредника. Он также определенно доказал, что я не имел представления о Punktationen, которые Шушниг составил вместе с Цернатто еще до поездки, и что я удивился не меньше его самого, когда эти условия был преданы огласке в Берхтесгадене. Я хотел бы дословно процитировать два его ответа, поскольку они не только дают ясное представление о тогдашнем положении в Австрии, но и совершенно определенно освещают мою роль в этих событиях.

Будучи спрошен, согласен ли он с утверждением обвинения о том, что июльское соглашение было подписано с целью ввести в заблуждение Австрию, Шмидт ответил: «Нет, у меня нет причин не верить, что он искренне считал это соглашение попыткой установить между Австрией и рейхом modus vivendi. Тот факт, что в результате создался modus mal vivendi{205}, ничего не меняет».

Далее его спросили, бывали ли случаи, когда германское правительство высказывало недовольство по поводу отсутствия изменений в австрийской внутренней политике, несмотря на подписание соглашения. Шмидт ответил так: «Да, мы получали по этому поводу много упреков, и здесь мы переходим к вопросу об истинной, важнейшей причине нашего конфликта с рейхом. Борьба с национал-социализмом внутри страны в интересах сохранения ее независимости и сотрудничество, на основе соглашения от 11 июля, с Германским рейхом, лидерами которого являлись те же самые национал-социалисты, — таковы были две важнейшие цели правительства Австрии, которые оно по прошествии некоторого времени нашло совершенно непримиримыми. Именно этим объясняются и трудности, с которыми столкнулись все лица, которым было доверено выполнение этого соглашения в Вене, включая и германского посланника».

Следует вспомнить, что сам Шмидт в тот момент находился под арестом и позднее был судим в Австрии за государственную измену. Он был оправдан по всем пунктам. Другими свидетелями из Австрии, вызванными по делу Зейс-Инкварта, были Глайзе-Хорстенау и бывший гаулейтер Райнер. Оба они подтвердили мою бесконечную борьбу против запрещенной в Австрии нацистской партии. Это сделало излишним вызов для моей защиты дополнительных австрийских свидетелей.

Рассмотрение моего собственного дела началось 14 июня 1946 года и было в некоторой степени осложнено тем фактом, что суд, согласившись не накладывать временных ограничений на заслушивание показаний Геринга о приходе к власти нацистов, впоследствии отказывался принимать от других обвиняемых по данному вопросу свидетельства общего характера. Для меня это создавало серьезные затруднения, поскольку мое собственное участие в тех событиях мотивировалось соображениями, не имевшими почти ничего общего с представлениями нацистов. Поэтому меня непрерывно призывали соблюдать порядок ведения слушаний и требовали быть в своих показаниях кратким. Я находил это для себя весьма затруднительным, поскольку было совершенно невозможно согласиться с содержавшимся в обвинительном заключении условием, по которому рассмотрение моего дела ограничивалось периодом от 2 июня 1932 года. Исторические процессы, которые я считал необходимым обрисовать, относились к значительно более ранним срокам. Единственная часть показаний, во время которой меня не прерывали, касалась содержания моей марбургской речи и причин, заставивших меня с ней выступить. Давая показания в свою защиту, я не покидал места свидетеля почти целых три дня — с перерывом на субботу и воскресенье, и во второй половине дня 18 июня попал под перекрестный допрос, проводившийся сэром Дэвидом Максвеллом Файфом.

По моему мнению, он был самым способным юристом среди всего состава обвинения. Он в совершенстве владел искусством ведения перекрестного допроса, которое имеет такое важное значение в англосаксонской юридической системе. Сам будучи политиком и членом парламента, он яснее своих американских коллег понимал значение обсуждавшихся политических событий. Со мной он разговаривал гораздо более резким тоном, чем при допросах всех остальных обвиняемых, и позднее мне пришло в голову, что он, по всей вероятности, вел себя так потому, что старался компенсировать откровенную слабость доказательств, собранных против меня обвинением. Впрочем, в тот момент я держался слишком qui vive{206}, чтобы размышлять об этом.

Его вопросы следовали ставшей уже привычной линии рассуждений. Он обвинял меня в том, что я, несмотря на свое знакомство с природой нацистского движения, помогал Гитлеру прийти к власти. Ему мало чего удалось достичь при разборе событий того периода, когда я занимал пост вице-канцлера, но он в первую очередь стремился приписать мне вину в более поздних событиях или в том, что я после ремовского путча согласился принять новое назначение. При этом вновь выдвигалась гипотеза о том, что дальнейших событий можно было избежать, если бы я тогда перешел в открытую оппозицию режиму. На это я мог только возразить, что подъем нацистского движения представлял собой длительный исторический процесс, который нельзя так просто игнорировать. Кроме того, я пытался показать, что, хотя люди за границей и были, по всей вероятности, лучше нас самих информированы о событиях в Германии, это не помешало именно Великобритании первой de facto признать режим Гитлера, заключив военно-морское соглашение, которое находилось в прямом противоречии с Версальским договором.

Многократно поминалась и моя переписка с Гитлером после путча Рема. Я мог только еще раз объяснить, что в тот период моей единственной заботой было сохранение контакта с власть имущими для того, чтобы защитить своих арестованных или просто исчезнувших сотрудников. Я утверждал, что мои старания доказать полную непричастность аппарата вице-канцлера к делу Рема были направлены исключительно на то, чтобы уберечь своих людей от дальнейшего преследования. Кроме того, мне удалось доказать, что после своего освобождения из-под домашнего ареста я не участвовал ни в одном из заседаний кабинета. Попытки сэра Дэвида вычитать в моих венских докладах подтверждение содержавшегося в обвинительном заключении утверждения о том, что я будто бы постоянно действовал злонамеренно, было нетрудно опровергнуть на основании контекста самих этих документов.

В заключительном слове сэр Дэвид в действительности не пытался настаивать на моей виновности в преступлениях против мира и заговоре с целью разжигания войны: «Я утверждаю, что единственной причиной, по которой вы, зная обо всех преступлениях нацистского правительства, остались у него на службе, явилось ваше сочувственное отношение к нацистам и желание продолжать с ними совместную работу. Я утверждаю, что вам было все известно, вы видели, как вокруг вас убивают ваших сотрудников, ваших друзей. Вы знали все подробности, и единственное, что управляло вашими поступками и заставляло браться за одно задание нацистов за другим, — это то, что вы одобряли их действия. Вот что я ставлю вам в вину, герр фон Папен».

На это я ответил: «Возможно, сэр Дэвид, таково ваше мнение. Я же считаю, что за решение работать на благо своего отечества я несу ответственность только перед собственной совестью и перед германским народом, и с готовностью встречу их приговор».

Затем меня повторно допрашивал мой защитник, и были заслушаны показания единственного свидетеля, которого я все же вызвал, — доктора Кролла. Хотя обвинительное заключение в моем случае не касалось событий после аншлюса, оставался еще открытым вопрос о моем предполагаемом участии в заговоре с целью разжигания войны, и мы сочли исключительно важным доказать, что я, будучи послом в Турции, предпринимал все от меня зависящее, чтобы приблизить окончание войны или, во всяком случае, не допустить ее продления. Я был доволен, что суду не было представлено ничего для подкрепления выдвинутых против меня конкретных обвинений. Поэтому моя судьба зависела теперь от того, согласится ли суд с выдвинутой прокурорами теорией о существовании всеохватного заговора, возникшего еще во времена создания нацистской партии. В таком случае не возникало практически никакого предела числу людей, которых можно было бы привлечь к ответственности, тем более если суд признает, что всякий, кто играл значительную роль в событиях, повлекших за собой приход к власти Гитлера, замешан особо. Большинство из моих соответчиков, а по сути дела — и многие из защитников были убеждены, что процесс принял политический характер и приговор заранее предрешен, а потому возможность оправдания исключена. Эта уверенность была подкреплена заключительными выступлениями обвинителей, которые во всех смыслах были повторением сказанного ими в начале слушаний и, казалось, совершенно не учитывали всех свидетельств, заслушанных ими в ходе процесса. И французский, и русский обвинители потребовали для меня смертного приговора. Мне было трудно поверить, что люди с такой репутацией, как у главного судьи лорда Лоуренса или мистера Биддла, согласятся участвовать в подобном фарсе, но судей было четверо, и один из них был русский. Слушания, сопровождавшиеся представлением массы документальных материалов, тянулись до конца августа, после чего был объявлен перерыв на месяц.

Процесс возобновился 30 сентября оглашением приговора. Мы не имели ни малейшего представления о том, каков будет окончательный результат слушаний. Меры безопасности были так строги, что даже переводчики содержались в изоляции в здании суда. Когда главный судья лорд Лоуренс начал долгое зачтение судебного решения, обстановка в зале стала, если такое вообще возможно представить, еще более напряженной, чем она была в момент открытия процесса.

Зал суда был набит битком. Представители прессы из всех частей света собрались, чтобы составить красочные отчеты о судьбе банды «военных преступников». Даже в этот критический момент единственной нацией, не представленной среди зрителей, оказались сами немцы, хотя, казалось бы, они были наиболее заинтересованной стороной. Отдельные части приговора зачитывали по очереди четверо судей. Сначала шло пространное изложение событий, происходивших в Третьем рейхе, потом описание внутриполитической ситуации и затем подробностей подготовки и проведения отдельных милитаристских акций.

Со своей стороны я приготовился к худшему. Мне казалось, что с учетом чисто политического характера, который приобрел процесс, надежд на оправдание очень мало. Если бы суд согласился с предложенной обвинением концепцией заговора, то всех нас вполне мог ожидать смертный приговор. Когда главный судья лорд Лоуренс перешел к этому пункту, атмосфера в зале предельно наэлектризовалась. Он объявил, что начало заговора следует отнести к 5 ноября 1937 года, когда после встречи с Нейратом и армейским начальством военные планы Гитлера были сформулированы в протоколе Хоссбаха. Таким образом, я освобождался от обвинения в соучастии, если только не будет определено, что я активно участвовал в подготовке введения в Австрию германских войск.

Чтение вердикта суда заняло весь этот день и часть следующего, прежде чем дело дошло до судеб отдельных обвиняемых. Тем не менее уже к концу первого дня каждый получил более ясное представление о том, что нас ожидает. Появилась некоторая надежда на то, что суд окажется более объективным, чем мы опасались. И все же я не думаю, чтобы хоть один из нас хорошо выспался той ночью. Я, во всяком случае, ни на минуту не сомкнул глаз.

Когда главный судья лорд Лоуренс добрался наконец до индивидуальных приговоров, в зале суда наступила абсолютная тишина. Он начал с Геринга и продолжал в том порядке, в каком мы сидели на скамье подсудимых. Я был пятым от конца. Ни один из сидевших в первом ряду обвиняемых не шелохнулся, услышав, какая судьба им уготована. В конце первой скамьи сидел Шахт. Он был оправдан. Среди зрителей в битком набитом зале суда раздался гул изумления. Можно вообразить, что я испытал в этот момент. Если мог быть оправдан Шахт, то, значит, надежда есть и у меня. Я старался сохранить на лице спокойное выражение, но далось мне это с большим трудом.

Я услышал, как лорд Лоуренс приказал судебному приставу по окончании заседания освободить Шахта. Затем были зачитаны приговоры Дёницу, Редеру и тем, кто сидел передо мной на второй скамье. Когда настал мой черед, я был оправдан и тоже услышал приказ приставу о своем освобождении после заседания. Только позднее я узнал, что газетчикам все детали стали известны по крайней мере на час раньше, поскольку они получили поименный список приговоров прежде, чем суд начал их оглашать. Некоторые журналисты, по-видимому, пытались знаками показать мне, что я свободен, однако я этого не заметил. Тем не менее ктото оказался настолько предупредителен, что позвонил моим дочерям, которые находилась в Нюрнберге в ожидании результатов процесса, и сообщил им добрые новости.

Когда военные полицейские выводили нас поодиночке из зала, некоторые из моих соответчиков повернулись, чтобы попрощаться. Среди них был и Геринг, который сказал: «Поздравляю. Вы свободны — я ни секунды в этом не сомневался». В ответ мне не удалось вымолвить ни слова. Я пожал руки тем, до кого смог дотянуться, включая Йодля и Зейс-Инкварта, между которыми сидел в течение этих долгих, мучительных месяцев.

В настоящее время можно взглянуть на Нюрнбергский процесс в целом менее эмоционально. Нам теперь известно, что на Ялтинской конференции Сталин с Рузвельтом поначалу предложили осудить по упрощенной процедуре около пятидесяти тысяч ведущих деятелей гитлеровской Германии. Черчилль немедленно возразил против этого плана, который, по его словам, ни в коем случае не мог быть одобрен британским правительством. Именно его мы должны благодарить за то, что суд наш вообще состоялся. Усилились в результате позиции международного правосудия или же нет — другой вопрос.

В своей первой обвинительной речи член Верховного суда Соединенных Штатов мистер Джексон заявил, что обвиняемые не имеют права на справедливый суд, поскольку они сами на многие годы упразднили как внутри Германии, так и за ее пределами всякое подобие нормальной юридической практики и, в случае своей победы, наверняка не проявили бы никакого снисхождения к своим врагам. С чисто юридической точки зрения этот довод неприемлем. Тот факт, что в Третьем рейхе судебная система была лишена независимости, естественной для цивилизованного государства, являлся в Нюрнберге одним из важнейших пунктов обвинительного акта. Если союзники хотели доказать свое превосходство в этом вопросе, им не следовало подвергать этой беззаконной процедуре людей, как раз и обвиненных в ее изобретении.

Вопрос о том, возможен ли был вообще в то время и при тех обстоятельствах объективный и независимый процесс, остается открытым. В момент проведения Нюрнбергского трибунала Германия и весь остальной мир все еще не опомнились от вызванного чередой преступлений и жестокостей ужаса, препятствовавшего ясности видения и умеренности. Никто еще не был готов признать, что, хотя Германия и являлась основным зачинщиком этих безумств, нечто подобное коснулось не только ее. Сами события были еще слишком близки, и это препятствовало осознанию того факта, что в тотальной войне преступления совершают обе стороны.

Нюрнбергский трибунал являлся орудием держав-победительниц. В Германии, как и во всех прочих странах, была признана необходимость выявления виновников катастрофы. Несмотря на это, в состав суда не вошли представители Германии или нейтральных государств. Односторонний подбор судей омрачил весь ход процесса, и в таких условиях надеяться получить от любого суда объективную юридическую оценку методов ведения войны обеими сторонами конфликта означало бы ожидать от него слишком многого.

Суд согласился с теорией, которая не только утверждала, что в рамках международного права на момент начала войны в 1939 году акт агрессии считался преступлением, но и полагала возможным привлекать к ответственности за объявление войны конкретных лидеров государства. Я не думаю, что более спокойное последующее рассмотрение этой теории могло бы подтвердить ее состоятельность. Агрессивная война действительно осуждалась несколькими международными соглашениями, но нигде не утверждалось, что отдельные государственные деятели могут нести за объявление их страной войны личную ответственность.

Даже если согласиться с этим положением, остается вопрос об ограничении числа лиц, которых можно привлечь к ответственности по такому обвинению, в особенности в случае тоталитарного государства, каким был Третий рейх. Нет и тени сомнения в том, что Гитлер обладал в Германии верховной властью и все важнейшие решения принимались им самим. Это не освобождает от ответственности его ближайших советников, однако вопрос о том, в какой степени за политическое решение могут считаться ответственными руководители вооруженных сил, значительно более спорен. С одной стороны, каждый отдельно взятый военнослужащий обязан повиноваться законам своей страны и приказам главы государства, с другой — он оказывается перед лицом ситуации, крайне нечетко определенной в международном праве, которое к тому же не является частью законодательства его родины.

Я не говорю здесь об обычном уголовном кодексе, который занимается такими злодеяниями, как убийство, изнасилование, грабеж и тому подобное, а потому покрывает обвинения, выдвинутые под рубрикой военных преступлений и преступлений против человечности. Большинство обвиняемых, представших перед Нюрнбергским трибуналом, были виновны по германским законам и могли быть осуждены в соответствии с ними. Для признания их виновными не было нужды привлекать спорные положения международного права. Я полагаю, что одна из главнейших ошибок, совершенных на Нюрнбергском процессе, состояла в использовании нового истолкования положений международного права вместо четко определенного уголовного законодательства отдельных государств.

Эта зависимость от международного права влекла за собой еще один вопрос: будут ли его положения введены победителями в одностороннем порядке или же они сами должны подчиняться его новой интерпретации. Как я уже неоднократно отмечал, суд решительно отказывался от обсуждения этого аспекта проблемы. Одно из государств, представленных на процессе, — Советский Союз — не только содержало концентрационные лагеря, но было не менее Германии повинно в разжигании агрессивной войны. Русско-германский договор о разделе Польши и методы, применявшиеся русскими в этой стране, нападение на Финляндию и русская оккупация части Румынии — все это были такие же акты агрессии, как и нападение Германии на ее соседей. Изгнание миллионов немцев из Чехословакии и с территорий, оккупированных Россией и Польшей, были такими же преступлениями против человечности, как и действия гитлеровской Германии в России и Польше.

Тотальная война сделала условия Гаагской конвенции 1907 года совершенно устарелыми. В то время люди не имели представления о роли в войне бомбардировщиков и атомного оружия. Следует спросить, возможно ли рассматривать потрясающие последствия, которые имеет для гражданского населения воздушная война, в ином свете, чем принудительное использование рабского труда жителей побежденной страны? Я не хочу быть неправильно понятым в этом вопросе. Я ни в коем случае не оправдываю Гитлера за злодеяния, совершенные против гражданского населения на землях, захваченных в результате войны, за которую он нес исключительную ответственность. Я только спрашиваю, сформулировано ли в настоящее время международное законодательство достаточно ясно для того, чтобы определить, какие действия являются в ходе тотальной войны допустимыми, а какие — нет. Боюсь, что Нюрнбергский процесс только усложнил решение этого вопроса. Меры, которые пришлось применять против партизан во время Корейской войны, не отличаются от тех, которые германское Верховное командование использовало в России и которые фигурировали потом в обвинительном заключении Нюрнбергского трибунала.

До тех пор, пока такая организация, как Объединенные Нации, не добьется признания каждым отдельным государством правил международного поведения, нет и не может быть фундамента для международного права. Нюрнбергский трибунал создавался в ответ на всеобщее требование не оставить без наказания определенные действия, вызванное страхом их повторения в еще худшей форме. Однако процессы носили односторонний характер, а потому подорвали основную юридическую концепцию — ту, в соответствии с которой закон должен быть универсален и иметь обязательную силу для всех. Ее следствием должно было бы стать составление международного уголовного кодекса, обязательного к включению всеми странами — членами организации в свое внутреннее законодательство. Следующим шагом стало бы применение его требований при всякой необходимости. До сих пор в этом направлении ничего предпринято не было.

Нюрнберг имел один позитивный результат — он пробудил совесть мирового сообщества и привлек его внимание к указанному вопросу. Возможно, со временем государства сумеют сочетать свои национальные суверенные права с решением данной международной проблемы. С другой стороны, на процессе была создана концепция коллективной ответственности определенных организаций. Под эгидой оккупационных властей это привело к созданию судов по денацификации, которые, вероятно, принесли общему представлению о законности больше вреда, чем можно себе вообразить. Миллионы людей в Германии оказались под подозрением и были вынуждены доказывать свою невиновность в условиях совершенно неадекватных слушаний. Это привело к такому юридическому беспорядку, моральные и политические последствия которого еще многие годы будут тяготеть над германским народом. При этом применялись те же самые методы, использование которых в Третьем рейхе было с такой полнотой осуждено Нюрнбергским трибуналом. Для того чтобы подвести прочную основу под международное законодательство, следует в первую очередь возродить на национальном уровне уважение к закону.

Еще не следует упускать из виду, что сообщения о ходе слушаний не производили на германское население того действия, на которое были, по всей видимости, рассчитаны. Не говоря уж об исключительной продолжительности процесса, из-за которой люди, не имевшие к нему непосредственного отношения, постепенно теряли интерес к отчетам, вся информация практически ограничивалась изложением позиции прокуроров. Официальное сообщение по германскому радио зачитывалось ежедневно в восемь часов вечера неким господином по имени Гастон Ульман, который концентрировал свое внимание исключительно на наиболее сенсационных аспектах обвинения. В результате слушатели начинали терять всякое доверие к содержанию его отчетов. Он совершенно не касался выступлений защитников в тех случаях, когда им удавалось отвести какое-либо обвинение, из-за чего создавалось впечатление, что процесс носит показной характер и приговор заранее предрешен. Герр Ульман, который носил американский мундир и потому считался выразителем официальной позиции держав– оккупантов, оказал дурную услугу как им, так и немцам.

В германской печати большинство репортажей было ненамного лучше, и многие корреспонденты из тех, кто отваживался передавать объективные отчеты, жаловались, что их редакторы, как правило, вычеркивали всякую благоприятную для защиты информацию. В любом случае германские журналисты в то время были не те, что прежде или чем они вновь стали теперь. Большинство из них составляли молодые люди, очень мало знавшие об исторической и политической подоплеке происходящего. Сами газеты были маленького объема и в большинстве случаев выходили только два или три раза в неделю. Поэтому помещавшиеся в них отчеты часто настолько урезались, что становились попросту непонятны.

Глава 32

Заключительный аккорд

Последние дни в Нюрнберге. — Повторный арест. — Денацификация. — Трудовой лагерь. — Нападение сумасшедшего эсэсовца. — Апелляция. — Заключительные рассуждения

Шахта, Фриче и меня отделили от наших соответчиков до того, как приговор получил широкую огласку. Можно было бы ожидать, что наше оправдание будет встречено германским народом с одобрением вне зависимости от личных симпатий или антипатий отдельных людей. По крайней мере, было показано, что теория коллективной ответственности всего народа не получила подкрепления. Однако исполнявший тогда обязанности баварского министра-президента герр Хогнер, который, в отличие от некоторых своих коллег социал-демократов, во времена нацизма предпочел безбедное существование в Швейцарии опасностям подпольной борьбы на родине, смотрел на дело иначе. Он объявил, что считает наше оправдание судебной ошибкой, и приказал своей полиции арестовать нас немедленно по выходе из тюрьмы. Поэтому нам на какое-то время не оставалось ничего другого, как вкушать вновь обретенную свободу в своих прежних камерах{207}.

Я письменно обратился к британским и французским оккупационным властям с просьбой разрешить мне жительство либо в Гемюндене, где я оставил жену, или в Вестфалии, где меня арестовали. Кроме того, я попросил американскую военную администрацию о выдаче мне охранного свидетельства для проезда к месту назначения. Прошли недели, пока я получил ответ. Местным властям в Вестфалии было дано указание выяснить у местных жителей, согласны ли они на мое возвращение. Местный ландрат, хотя и был социалистом, доложил, что мои старые соседи против этого не возражают. Тем не менее британская военная администрация посчитала вопрос имеющим такое политическое значение, что отказалась принимать самостоятельное решение и переадресовала мою просьбу в Лондон.

У Шахта и Фриче терпения оказалось меньше. Они покинули тюрьму, понадеявшись на совершенно неформальное заверение полковника Эндрюса, и были вскоре вновь арестованы. Мне пришлось перебраться из своей камеры, находившейся между Йодлем и Зейс-Инквартом, в другую, расположенную на верхнем этаже. Оттуда я мог наблюдать, как осужденных, одетых в тюремные робы, с выбритыми головами и часто скованных наручниками, выводили на ежедневную прогулку. 14 октября меня неожиданно перевели в другое крыло тюрьмы. Приближался последний акт трагедии. Несмотря на предпринятые меры безопасности, мы, благодаря тюремному «телеграфу», знали, что ночь 15 октября станет последней. Спать было невозможно. В течение долгих пятнадцати месяцев я делил с моими соответчиками все унижения и непереносимое напряжение тюремного заключения и суда. С некоторыми из них я был едва знаком, но совместно перенесенные испытания связали нас какими-то личными узами. Некоторые из них перед лицом неминуемой смерти сохраняли достоинство. Другие пытались оправдаться, утверждая, что были обязаны повиноваться приказам Гитлера. Представители третьей категории не обладали ни интеллектом, ни силой характера для того, чтобы сохранять перед лицом своих обвинителей позицию, способную вызвать интерес судьи или психолога.

Теперь, когда они должны были заплатить за свои злодеяния, я пытался мысленно обобщить, что же представляли собой эти нацистские лидеры. Были ли они настоящими революционерами, искренне верившими, что национал-социализм является новой эпохальной идеологией, которая способна заменить двухтысячелетнюю христианскую традицию и утвердить в Европе, объединенной под властью Гитлера и его гестапо, новый социальный порядок? Кто-то даже мог надеяться, что хоть один из ближайших соратников Гитлера встанет перед всемирным трибуналом и открыто заявит об убеждениях, которые руководили его действиями. Мне вспомнилось обращение Дантона к французскому революционному трибуналу. Но французы были подлинными революционерами — свойство, которым никогда не обладали германцы. Они всегда оставались — тут годится только немецкое слово — Spiessburger{208}, которые принимали идею, не подвергнув ее критической оценке. Большинство поддалось на пламенную риторику Гитлера и Геббельса и встало на курс, с которого в конце концов оказалось не способно свернуть. Некоторых привлекли блеск высоких чинов, ощущение власти и те плоды, которые эта власть приносила. Но революционерами они не были. Когда пришло время для последнего выступления, было уже поздно. Они не смогли поменять скамью подсудимых на революционную трибуну.

Из всех них один только Геринг сделал такую попытку, но даже он не произвел запоминающегося впечатления, поскольку тоже пытался оправдаться. Однако в последний момент ему удался финальный жест, и он удалился с подмостков мировой сцены, на которой им поочередно то восхищались, то ненавидели, своим путем. Остальные расплатились сполна. Те, кого не повесили, были переведены в Берлин в тюрьму Шпандау, и до тех пор, пока она остается частично под контролем русских, сомнительно, чтобы мы когда-либо увидели их снова. Те из нас, кого судьба пощадила, должны были снова столкнуться лицом к лицу с реалиями жизни. Я решил покинуть тюрьму, каковы бы ни были для меня последствия.

Нацисты ввели систему повторных арестов людей, оправдание которых обычными судами не встречало их одобрения. Такие же методы баварская полиция продолжала использовать и под самым носом у оккупационных властей. Поначалу меня физически не взяли под стражу, а только учредили за мной полицейский надзор и приказали не покидать Нюрнберга. В разрушенном и переполненном людьми городе мой старый товарищ по службе в уланах, бывший начальник полиции Адам, предложил мне комнату в своем доме. Он был женат на еврейке, которой удалось пережить все нацистские погромы. Теперь она посвятила свое время заботам обо мне с женой и одной из наших дочерей. Мы постоянно находились под охраной полиции.

Мое здоровье было так сильно подорвано, что мне пришлось просить разрешения перебраться в лечебницу, находившуюся неподалеку от Нюрнберга. Когда местные коммунисты прослышали об этом, то стали угрожать исправить ошибку в приговоре Нюрнбергского трибунала и вздернуть меня. Несмотря на то что я настаивал на своей полной невиновности, председатель местного суда по делам о денацификации герр Закс запретил мне переезжать. Меня направили в городскую больницу. Тогда комитет больничных служащих встретился со мной и потребовал, чтобы я немедленно убирался. Больница, заявили они, не предназначена для лечения таких преступников, как я. Главный врач протестовал, но я был вынужден уехать и в конце концов нашел убежище в больнице Святой Терезы, где католические сестры-монахини были хозяйками в своем доме и могли не обращать внимания на беспорядки окружающего мира. Тем не менее у входа по-прежнему дежурил полицейский.

Я не намерен входить в детали дальнейших превратностей своей судьбы. Примерно в середине января 1947 года мне сообщили, что баварский министр по делам денацификации Лориц отдал приказ о немедленном начале моего процесса. Суд состоял из семи членов, из которых двое, причем оба — социал-демократы, были профессиональными юристами, тогда как остальные пятеро представляли демократические партии: один был коммунистом, двое — социал-демократами, один — либералом и последний — христианским демократом. Председатель суда доктор Закс и его заместитель были евреями, которых нацисты лишили своих должностей.

Обвинение главным образом стремилось доказать, опираясь в основном на завещание Гинденбурга, что я принадлежу к самой зловредной из нескольких категорий лиц, которые помогали нацистскому движению и извлекали из этого для себя пользу. Во время процесса Лориц в публичном выступлении в качестве министра по делам денацификации потребовал определить мне максимально возможное наказание — десять лет заключения в трудовом лагере. Суд в конце концов приговорил меня к восьми годам трудового лагеря с конфискацией всего имущества, за исключением пяти тысяч марок, и к пожизненному лишению гражданских прав. Судебные издержки процесса поглотили, в моем случае, почти все остатки моего состояния.

Состояние моего здоровья было таково, что я сначала был помещен в больницу трудового лагеря в Фюрте. Потом, когда ее закрыли, меня отправили в другую лагерную больницу, в Гармиш, однако власти скоро решили, что больница для меня слишком «теплое» место, и перевели меня в знаменитый лагерь в Регенсбурге. Там меня вскоре с заболеванием сердца снова отправили в госпиталь, но мне, благодаря ласковой заботе тамошних сиделок, удалось поправиться. Однажды утром в общественной прачечной на меня напал другой заключенный, прежде служивший в частях СС. Он избил меня до полусмерти, сломал нос и челюсть и разбил губы и брови, так что меня почти без сознания унесли зашивать в операционную. Выяснилось, что этот тип в другом лагере уже нападал на людей и до перевода в Регенсбург содержался в одиночном заключении. Когда его привезли, лагерные врачи попросту не удосужились прочитать его медицинскую карточку. Теперь бандита поторопились упрятать в сумасшедший дом, хотя для меня утешительного в этом было мало. Тем не менее среди заключенных нашелся выдающийся челюстно-лицевой хирург, который довольно скоро привел меня более или менее в форму.

В 1948 году больница в Регенсбурге была закрыта, и меня снова отправили в Гармиш, где благодаря восхитительной природе вид колючей проволоки казался немного менее удручающим. В августе лагерь в Гармише упразднили, в результате чего я в конце концов оказался в лагере Лангвассер под Нюрнбергом. Все эти лагеря находились под надзором американских офицеров из так называемого Особого отдела. Их основной обязанностью, как мне думается, было наблюдение за политическим перевоспитанием заключенных. У меня сохранились крайне неприятные воспоминания о некоторых из этих джентльменов, большинство из которых были американцами первого поколения не англосаксонского происхождения и к тому же имели сильные левые убеждения. Они делали все от них зависящее, чтобы сделать нашу жизнь еще более печальной, чем она была и без их вмешательства. В январе 1949 года наконец состоялось повторное слушание моего дела, на котором все время настаивал мой адвокат и которое герр Закс отнюдь не спешил устраивать. Условия на этот раз были совсем иными. Истерическая атмосфера первого процесса сменилась спокойным отношением судьи, который стремился только к выяснению истины.

Следует объяснить, что министр по делам денацификации имел право аннулировать любой приговор, вынесенный на первом слушании или при апелляции. Один из членов суда не оставил у моих адвокатов сомнений в том, что оправдательный приговор будет немедленно обжалован доктором Заксом, который тем временем стал исполняющим обязанности министра по делам денацификации, в результате чего меня немедленно вновь арестуют. Единственный способ извлечь меня из трудового лагеря состоял в том, чтобы удовлетвориться сокращением первоначального приговора. Таким образом мы оказались в необычном положении, вынужденные ходатайствовать только о некотором смягчении приговора, поскольку иначе мне пришлось бы возвратиться в трудовой лагерь и, вероятно, еще годами ожидать нового пересмотра дела. На слушании не без труда удалось избежать моего полного оправдания, в результате чего я хотя и получил свободу, но остался во второй из пяти категорий, на которые подразделялись лица, оказывавшиеся перед этими судами, — был лишен пожизненно политических прав и на пять лет подвергнут некоторым административным ограничениям. Время, которое я уже отбыл в трудовых лагерях, было сочтено достаточным наказанием в рамках первоначального приговора.

Многое уже было написано и не меньше еще напишут по поводу юридического беспорядка, царившего на процессах по денацификации. Их уставы были составлены в то время, когда основой политики союзников по отношению к Германии являлся план Моргентау{209}. В противоречии с обычной юридической практикой всякой цивилизованной страны обвиняемый считался виновным до тех пор, пока не доказывал свою невиновность. Вновь была отброшена традиционная теория nulla poena sine lege{210}, поскольку на момент совершения предполагаемых преступлений не существовало законодательства, которое позволяло бы выдвинуть соответствующие обвинения. Не существовало четких юридических формулировок о составе преступления, а в вину вменялось только членство в определенных политических организациях. Суды зачастую составлялись из лиц, являвшихся политическими противниками обвиняемых и к тому же не имевших юридической подготовки, а процедурные правила отличались в каждой из четырех зон оккупации. Еще больше подрывало уважение к закону бесконечное количество дел, в которых из-за получения взяток и других случаев коррупции приостанавливались или полностью прекращались полномочия прокуроров и судей. Подобная практика задерживала восстановление нормального судопроизводства после всех испытаний, которым подверглась юридическая система при режиме Гитлера, и долговременные последствия этого проявляются до сих пор.

Незадолго до того, как я внес последние поправки в эту рукопись, я с семьей ездил в Бург-Гогенцоллерн, чтобы присутствовать на похоронах последнего представителя германской короны, бывшего кронпринца рейха и Пруссии. Вместе с ним ушли последние остатки целой эпохи германской истории. У меня перед глазами прошла пестрая мозаика семидесяти лет моей жизни. Я размышлял о величии исчезнувшей империи и вспоминал годы борьбы за сохранение ее ценностей и традиций. Мысленным взором я вновь возвратился к полям первой войны, на которых многие миллионы германцев положили за это свои жизни, и с трудом мог поверить, что их усилия были вознаграждены столь скверно.

Корона и то, что она воплощала на протяжении более тысячи лет, — все это было сметено прочь. Гражданская война потрясла страну до самого основания. Нам были оставлены только честь и чувство долга. Наиважнейшей казалась одна задача. Даже посреди политического хаоса необходимо было продолжать выполнение исторической миссии Германии в центре Европы. Вместе с бесчисленным множеством своих современников я посвятил себя достижению этой цели — и в роли не слишком заметного парламентария, и на ответственном государственном посту.

Результатом тогда стал провал, но я, вопреки всему, сохранил веру в предназначение своей страны. Чтобы восстановить Германию как бастион на пути угрозы, надвигавшейся с востока, было необходимо найти какой-то путь для борьбы с социальной напряженностью, массовой безработицей и отчаянием, охватившим молодое поколение. И вновь нас должно было постичь разочарование. Возрождение Германии, объяснимое только ее внутренней верой в некое великое будущее, было направлено по ложному пути и извращено силами зла, представители которого промотали наследие отцов и добрую репутацию страны. Более того, мы разрушили веру в идеалы Запада, которые мы были призваны защищать. Воистину, это был трагический конец.

Когда я только садился за написание этого повествования о своей жизни, я как раз закончил чтение «Исповеди Блаженного Августина». К несчастью, мужество, проявленное им при отыскании причин собственных заблуждений, есть дар, которого лишено большинство обыкновенных людей. Возможно, мои критики запомнят эту мысль. Автобиографии никогда не бывают по-настоящему объективны. Они могут служить только личным вкладом в мозаику современной истории, и грехи наши, проистекшие от действия или бездействия, следует рассматривать на фоне событий своего времени. Хотя я критиковал на этих страницах своих противников, но и для себя также не старался искать оправдания.

Короткий срок человеческой жизни редко покрывает такое множество эпохальных событий, как те, свидетелем которых мне было суждено стать. Мы еще находимся от них слишком близко, чтобы составить непредвзятое суждение о породивших их причинах и о людях, несущих за них ответственность. Тот факт, что Европа перестала играть ведущую роль в мировых событиях, есть следствие долговременного и сложного развития событий, которое невозможно приписать только результатам политики Гитлера. Чрезмерное упрощение оказывает скверное влияние на подлинное понимание истории. Без проведения глубокого исследования социальных противоречий нашей эпохи, с классовой борьбой капитала и труда и ограничением ответственности отдельной личности в огромной массе безымянного народа, нам никогда не понять произошедшего в настоящее время в мире идеологического раскола.

Я описал надежды и планы, занимавшие наше сознание в период между концом Первой мировой войны и появлением на сцене Гитлера. Это время представляет нам печальную картину европейского государственного правления. Страх французов перед Германией в соединении с допотопным пониманием национализма привел сначала к попытке аннексировать расположенные по Рейну области Рур и Саар. Договоры с Польшей и старания организовать Дунайскую конфедерацию, направленные на то, чтобы взять Германию в кольцо, нашли отражение в политике Великобритании, которая рассматривала сильную Францию в качестве лучшего гаранта мира, а не восстановленную в своих правах Германию. И Локарно, и Лозанна свидетельствуют одну и ту же печальную историю о провале попыток достичь решения проблемы на основе подлинных интересов Европы.

Со мной будут спорить, однако, что все сказанное не может до конца объяснить рост движения, которое в итоге завоевало поддержку почти половины германского народа. Нацистское движение было рождено в 1920 году народным отчаянием и уходило корнями в широко распространенное желание противостоять политике Веймарской республики — направленной на буквальное выполнение всех требований победителей — путем создания некой новой формы социального и национального устройства. Его дальнейшие искажения никогда не развились бы, прояви западные державы хоть некоторое понимание психологии и потребностей народа, сознающего свой вклад в историю.

Пусть так, могут ответить представители этих государств. Возможно, Версальский договор заложил основы скверного, непрочного мира, а наша последующая политика отличалась близорукостью. Но разве не правда, что Германия встречала каждую делаемую ей уступку новыми требованиями? Разве не показали германцы свое презрение к любым договорам? Разве не оказались наши опасения тысячекратно обоснованными той комбинацией лжи и обмана, которая привела мир к катастрофе, результаты которой по-прежнему угрожают самому его существованию?

Эти вопросы, поставленные в такой форме, ответа не имеют. Но предпосылки, на которых они основаны, совершенно ложны. В первую очередь следует спросить, почему так мало было сделано для поддержки тех правительств Германии, которые все еще придерживались западных идеалов и глубоко укоренившихся традиций. Затем надо объяснить, почему диктатор получил уступки и признание, которых не могли добиться предшествовавшие ему буржуазные правительства.

Когда будут получены непредвзятые ответы на эти вопросы, возникнет возможность понять феномен, который иначе трудно объяснить с психологической точки зрения. А именно: как могло получиться, что не только elite государственных служащих, офицеров, экономистов и ученых, но и большинство германского народа, внутренне осуждая методы, применявшиеся гитлеровским режимом, тем не менее не протестовали публично против этих методов, когда их использовали для достижения политических целей, считавшихся желательными.

Я хорошо понимаю презрение и недоверие, возникающее у людей за границей, когда они читают мемуары и статьи о жизни в Третьем рейхе, в которых утверждается, что никто будто бы на самом деле не был тогда национал-социалистом, что каждый находился в тайной оппозиции к Гитлеру и он, следовательно, достигал своих целей вопреки сопротивлению всего германского народа. Эта картина, без сомнения, ложна.

Я принадлежу к числу тех немногих еще оставшихся в живых людей, которые занимали высокие государственные посты на протяжении всего периода перехода от парламентской демократии к все более неограниченной диктатуре. Я уже пытался объяснить, насколько немыслимым казался для немцев феномен государственной власти, не приемлющей естественных представлений о религии и законности. Вплоть до самого начала войны никто не мог по-настоящему понять, к чему ведет текущее развитие событий. Когда Гитлер сформировал свой первый кабинет, все — и консерваторы из правительства, и народ в целом — надеялись включить его движение в привычные рамки нашего существования. Эти иллюзии были развеяны путчем Рема. Но даже и тогда широкие народные массы мало что поняли. Некоторые испытывали облегчение оттого, что удалось избежать проникновения в ряды армии штурмовиков, другие одобряли, несмотря на использованные при этом методы, устранение множества морально испорченных личностей. Однако убийство всегда остается убийством. Следует также помнить, что при общем улучшении социального и материального положения масс люди были готовы пренебречь ущемлением их политических и правовых свобод.

Во всяком случае, было еще далеко до применения нацистами методов, к которым они перешли начиная с 1938 года. В промежуточный период признание, полученное Гитлером за границей, хотя и не освобождало немцев от ответственности за происходящее внутри страны, но произвело на них мощное психологическое воздействие. Восстановление наших суверенных прав в Рейнской области, а позднее в Данцигском коридоре, в соединении с процессом перевооружения, который, по общему мнению, носил оборонительный характер, — все это были цели, достижения которых не мог не одобрить любой патриот Германии. Казалось более чем вероятным, что сильное правительство сможет добиться всего этого ненасильственным путем вернее, чем утомительными переговорами об уступках, которыми знаменовалась деятельность предшественников Гитлера. При этом наше удовлетворение развитием событий все более омрачалось сомнениями морального характера. За годы, проведенные в Вене, я часто обсуждал со своими ближайшими друзьями, как мы сможем оправдаться перед своей совестью за работу, направленную на объединение двух стран под властью режима, который мы внутренне отвергали. Тогда мы приходили к выводу, что Гитлер представляет собой только временное явление. Он может внезапно умереть или быть убитым, и тогда его движение неминуемо развалится. Но слияние двух государств, достигнутое эволюционным путем, не будет временным — напротив, оно станет реальным вкладом в нашу историю.

В этом мы ошибались. Гитлер и то, что он олицетворял, не было временным явлением. После нарушения Мюнхенского соглашения даже его зарубежная репутация потеряла всякую цену. С этого момента для тех из нас, кто понимал значение происходящего, вопрос заключался только в спасении от грядущего хаоса того, что было еще возможно спасти. Всякий, кто занимал в последующие годы любой высокий пост, отдавал себе отчет в ужасном выборе, который стоял перед каждым достойным патриотом. Необходимость этого выбора ощущалась равно политиками и военнослужащими всякого ранга, которые пытались найти для себя путь между долгом и изменой. Одно дело — пытаться устранить собственными силами правительство или главу государства, чьи действия являются гибельными для нации. И совсем другое — чего я никогда не мог понять — якобы из патриотических побуждений предлагать свои услуги врагу и способствовать военному разгрому собственного народа.

Германия несет полную ответственность за Вторую мировую войну. Нам нечего сказать в свое оправдание. Те, кто утверждает, что вторжение Гитлера в Россию составляло часть европейского крестового похода, оказывают нам дурную услугу. Защитники этой теории не учитывают, что Гитлер напал на Россию не для того, чтобы освободить страну от большевистского ярма, а выполняя часть своего зверского плана подчинения всего европейского континента интересам своей великой Германской империи. Большевистские методы, которые он когда-то проклинал, давно уже применялись в рейхе, и различия между двумя системами стали невероятно малы. Легенда должна быть разоблачена, если мы хотим, чтобы люди поверили в наше свободолюбие и готовность наравне со всеми сражаться, защищая идеалы Запада.

Следует признать вот что: несмотря на беспорядок, царивший в сознании отдельных людей, в Германии существовало движение Сопротивления, что делает абсурдной теорию о коллективной ответственности всего германского народа. Послевоенная пропаганда очень старалась выдвинуть германских коммунистов и социалистов на роль стражей демократии и единственной силы сопротивления. План Моргентау даже в своей модифицированной форме послужил основанием для занятия коммунистами административных постов, назначения их прокурорами и судьями трибуналов по делам о денацификации, а также выдачи им разрешений на издание возрождавшихся газет. Потребовалось некоторое время, чтобы оккупационные власти осознали, демократию какого сорта отстаивают эти люди. План дал начало экономической политике демонополизации, которой был дан задний ход только после того, как стало ясно, что она ведет к краху не только Германию, но и всю Европу. Трудящиеся классы рассматривались как воплощение сопротивления Гитлеру. Правда же заключалось в том, что до тех пор, пока сохранялся мир и покуда они — огромная масса рабочих — были заинтересованы в дальнейшем улучшении своего социального положения, эти трудящиеся твердо поддерживали пока еще непонятные для них замыслы Гитлера. Сказанное ни в коем случае не умаляет мужество отдельных представителей рабочего класса.

Когда началась война, эта мирная в обычных условиях масса оказалась под властью армейской дисциплины и требований военной экономики. Носители марксистских убеждений сами стали жертвами своих теорий, утверждавших приоритет государства над индивидуальным сознанием. Современная война не терпит индивидуализма. Все и каждый низводятся до состояния аморфной массы, анонимно управляемой по законам тоталитаризма. Поэтому массы не могли стать частью движения Сопротивления. Какую бы долю ответственности за приход Гитлера к власти ни возлагать на средние классы и просто образованных людей, остается фактом то, что их представители составляли 90 процентов участников сопротивления Гитлеру. Лидеры левых были в основном выведены из дела еще в ранние годы нацистского режима, причем необязательно из– за своего участия в подпольной работе, а просто из-за политических убеждений. Есть доказательства того, что позднее, и в особенности ближе к концу войны, в активном сопротивлении участвовало больше людей правых взглядов, чем представителей левых.

Мы уже видели, как теория исключительной ответственности Германии за Первую мировую войну и явившееся ее следствием моральное подавление германского народа стали ключевым фактором в событиях двадцатых годов. Остается надеяться, что наши бывшие противники найдут в себе мужество на сей раз отказаться от теории коллективной вины и от поношения всех тех, кто занимал влиятельное положение в беспокойные годы гитлеровского режима. Мы никогда не сможем достойно участвовать в защите западных идеалов в условиях сохранения насильственно навязанного комплекса неполноценности.

Куда же ведет наша дорога? В первую очередь мы должны ясно осознать истинное положение дел в мире. Признаем мы это или нет, но Европа более не является мировым арбитром. Пока отдельные страны рвали друг друга на части, баланс сил сместился к двум новым центрам притяжения — азиатскому блоку во главе с Россией и Китаем и к американскому, объединяющему западный мир. Преобразования такой значимости не совершаются в один день.

Ясно только одно. Британское Содружество больше не является той силой, какой оно было когда-то. Стремление к независимости подорвало его бывшее объединяющее влияние. Ни одно из прочих европейских государств также не в состоянии поддерживать свою власть в тех частях Азии, которые находились когда-то под их управлением. Эпоха колониализма окончательно завершилась. На Среднем Востоке и в других местах народы отвергают опеку европейцев и скоро станут независимыми. Этот процесс не может быть остановлен американскими субсидиями, призванными поднять уровень жизни, к тому же такая форма помощи представляется только вспомогательным оружием во всеохватной битве идеологий. Если бы европейские государства скорее осознали, какие силы пришли в действие в Азии, то у них оставалась бы еще надежда предотвратить присоединение китайцев к советскому блоку. Время для такого решения уже упущено. Теперь нам приходится считаться с жестокой реальностью существования коммунистической империи с восьмьюстами миллионами населения, подчиняющейся централизованному управлению и простирающейся от Эльбы до Шанхая и от Арктики до тропиков. Несмотря на успешное проведение нами операций сдерживания в Корее, Индокитае и других местах, остается неоспоримым тот факт, что инициатива находится в руках коммунистов.

Лидерство, некогда принадлежавшее Европе, перешло теперь к Соединенным Штатам. Эта молодая и исполненная кипучего энтузиазма нация несет теперь груз ответственности, которому, возможно, не было равных в истории. Может показаться, что Европа вынужденно превратилась в стороннего наблюдателя, но это зависит от того, откликнемся ли мы на зов времени. Не будет преувеличением сказать, что успех в битве недостижим без нашей помощи. Запасы научных сил, технических знаний и многовековой политический опыт по-прежнему делают Западную Европу важнейшей частью Западного полушария. Двести семьдесят миллионов ее населения обеспечивают показатели производства в два раза большие, чем в Советском Союзе, и являются хранителями всемирных идеалов свободы.

Америка хорошо это понимает. План Маршалла и мероприятия, ставшие его продолжением, были разработаны для того, чтобы помочь Старому Свету физически и морально вновь встать на ноги и подготовиться к началу великой идеологической баталии.

Столь величественные жесты в политике можно видеть крайне редко, однако в результате европейцы становились не просто благодарными Америке, но делались ее активными помощниками. Дорога к возрождению и единству полна препятствий. Принципиальное понимание необходимости движения в этом направлении присутствует во всех странах, но практические результаты скудны и не соответствуют серьезности неотвратимой угрозы. Отжившие националистические концепции все еще очень сильны, а взаимные страхи и подозрительность, унаследованные от прежних поколений, препятствуют осознанию того очевидного факта, что мы находимся в одной лодке и обречены или утонуть, или выплыть только все вместе.

Величайшее препятствие на пути к европейскому единству лежит в сфере франко-германских отношений. Нам даже слишком хорошо понятны опасения наших соседей галлов, хотя мы и не разделяем популярную историческую концепцию о «трех нападениях на миролюбивую Францию за последние семьдесят лет». Однако преодоление этих страхов возможно только при наличии доброй воли обеих сторон. План Шумана составляет по-государственному мудрую основу для будущего сотрудничества. Консолидация западноевропейских производственных мощностей в сфере тяжелой промышленности представляется крайне желательной, и эта идея была тепло встречена в Германии как первый шаг в направлении полной интеграции. Если без нашей помощи Европу защитить невозможно, то что мешает создать общий генеральный штаб и верховное командование, как я предлагал в 1932 году в Лозанне? Но такие войска должны создаваться на основе равенства, если мы хотим, чтобы все их солдаты были готовы положить жизнь за общее дело. Следует принять во внимание еще один момент. Одним из наиболее губительных аспектов европейской политики последних пятидесяти лет являлась британская поддержка Франции против Германии, которую англичане считали надежным средством сохранения своего положения arbiter mundi. Такая концепция себя изжила. Все влияние Британского Содружества следует теперь употребить на поощрение общности французских и германских интересов.

Лучшим началом этого могло бы стать решение проблемы Саара. На данном этапе европейской истории следует признать, что в современных условиях аннексия является пережитком националистической одержимости прошедшей эпохи. Франция и Германия должны рассматривать Саар как мост, соединяющий две страны, а его ресурсы следует эксплуатировать в общих интересах. Экономическая организация подобного кондоминиума возможна без изменения преимущественно германского характера этой территории. Саар на протяжении десятилетий служил мне домом — хотя теперешнее правительство и запрещает мне туда вернуться, — и я искренне надеюсь, что двухстороннее решение его будущего статуса послужит первым шагом на пути к объединению Европы. Этого следует добиваться, не дожидаясь формального заключения мирного договора, которое, по той или иной причине, может еще откладываться. Такие действия позволят нам доказать Соединенным Штатам и всему миру, что мы преодолели свои прежние националистические противоречия и совместно открыли новую страницу европейской истории.

Германия должна также сыграть свою роль в создании атмосферы, необходимой для интеграции Европы. Мы обязаны предать забвению свою преувеличенную гордость и постараться по достоинству оценить вклад других наций в наше общее западное наследие. Превыше всего мы должны стремиться привить молодому поколению надежду и веру в будущее. Никогда впредь безнадежность и отчаяние не должны повести молодежь на поиски крайних решений. Новая Боннская республика обязана способствовать расцвету демократических идеалов, которые могли бы противостоять ложным обещаниям, внушаемым нашему молодому поколению соперничающим правительством с другого берега Эльбы. Западные державы должны осознать, что наложенные на Германию экономические ограничения могут привести только к безработице и новому этапу вырождения германской молодежи.

Прожив жизнь, полную всевозможных событий, великих надежд и еще больших разочарований, я убедился в невозможности спасти западный мир с помощью исключительно рационалистических и материалистических приемов. Именно кризис духовности привел нас на грань катастрофы. Если я правильно понял приметы времени, то бедствия, постигшие Германию, высвободили мощные силы, лежавшие под спудом в десятилетия господства материалистического мышления. Ныне происходит возврат к вере в ту Силу, которая стоит над земными делами и одна сообщает нашей жизни подлинный смысл.

Обожествление материи, машин, народных масс и человеческой воли медленно уступает дорогу старинным религиозным представлениям о Боге, который наделил человека разумом для того, чтобы он устраивал свои дела в соответствии с Его Промыслом. Следует искоренить порабощение разума материей и восстановить ценность индивидуальной человеческой личности. Нам не дано остановить научные открытия, но мы можем вновь поставить их под контроль разума. Только при этом условии мы окажемся в состоянии бороться с тоталитарными государствами, которые стали рабами науки и материализма. Мы должны выступить в новый крестовый поход, чтобы вернуть вере в Бога ее законное центральное место в наших делах. Это высочайшая обязанность, которой мы должны посвятить себя независимо от того, какое бы место в схеме бытия мы ни занимали.

Приложение I

В интереснейшей биографии Гитлера британский историк Алан Буллок представляет описание восхождения героя своего исследования к власти, которое я не могу оставить без критического рассмотрения, в особенности в части, касающейся исторической подоплеки событий и реального пути, приведшего Гитлера к победе. Сделать это тем более важно, что британские критики считают том Буллока основным историческим пособием для англоговорящего мира.

Исследование Буллока было закончено в момент, когда мои собственные воспоминания уже вышли из печати. В своей работе он в основном опирался на документы Нюрнбергского процесса. Однако даже с учетом этого факта его выводы настолько неадекватны, что требуют исправления — по крайней мере, в той части, которая затрагивает мою роль в захвате власти Гитлером.

В своем изложении событий 1932–1933 годов Буллок некритически воспроизводит теорию германских левых, обвинявших в падении Брюнинга и Шлейхера «интриги могущественного класса землевладельцев-юнкеров», опасавшихся, что эти правительства намерены разделить между переселенцами переобремененные долгами по закладным поместья. Все это старые басни о скандале с проектом «Osthilfe», о юнкерах и о рейхспрезиденте Гинденбурге, сын которого, опасаясь разоблачения, вынудил главу государства — против его воли — согласиться на назначение Гитлера рейхсканцлером.

Эта теория давно была опровергнута с помощью документальных свидетельств.

Мистер Буллок пишет о «грандиозных аферах вокруг проекта «Osthilfe» и сообщает, что «помощь, оказанная поместьям юнкеров, представляла собой один из крупнейших финансовых скандалов столетия». Мне удивительно видеть подобные высказывания в серьезной работе историка. Вдобавок мы находим у него бездоказательные утверждения о намерениях Гитлера открыто обвинить президента с сыном в скандале с «Osthilfe» и в уклонении от уплаты налогов. Оскорблением памяти рейхспрезидента является даже простое обсуждение возможности того, что он под влиянием подобных махинаций мог сойти с пути принятия ответственных решений.

Зачем было нужно наш курс — направленный на обновление ставшей неработоспособной демократической системы и на предотвращение назначения Гитлера рейхсканцлером — называть «запутанной историей политических интриг»? Ничем подобным наши действия не являлись, несмотря на то что Гитлер все же занял пост канцлера, поскольку только таким путем можно было уклониться от нарушения статей конституции и избежать начала гражданской войны.

Заявление мистера Буллока о «кризисе, охватившем германское общество с конца 1929 года», совершенно искажает исторический фон, на котором происходила эволюция нацизма. В действительности кризис не прекращался с 1918 года. Он явился следствием социальных потрясений, ликвидации средних классов и обнищания наших рабочих. Все перечисленное, в свою очередь, было естественным результатом продиктованных Францией и Великобританией условий мира, означавших экономическое падение побежденных.

Из его рассуждений по поводу канцлерства Шлейхера мы узнаем, что его назначение удовлетворяло меня по двум причинам. Во-первых, мистер Буллок утверждает, что я посчитал удобным для себя лишить Шлейхера возможности отстаивать свои идеи из– за кулис, поскольку с этого момента он был вынужден действовать в ярком свете прожекторов общественного мнения. Это утверждение соответствует действительности.

Второе предположение мистера Буллока — об удовлетворении, испытанном мной оттого, что Шлейхер был вынужден принять на себя личную ответственность за события в тот самый момент, когда его репутация в глазах Гинденбурга упала до предела, — неверно и даже неприлично. В начале декабря 1932 года Гинденбург выразил отчаянную надежду на то, что Шлейхер сможет освободить его от печальной необходимости выбирать между гражданской войной и парламентским правительством с участием Гитлера. Это утверждение оскорбляет меня лично, поскольку ставит под сомнение мой патриотизм, допуская, что я надеялся на неудачу Шлейхера. Я всегда ставил интересы нации выше любого конфликта политических убеждений.

Представляя картину вызывающих множество разногласий событий января 1933 года, автор предвзято толкует документы Нюрнбергского процесса, стараясь доказать, что знаменитый завтрак в доме Шредера вымостил дорогу для захвата Гитлером власти — именно так всегда изображали это событие левые. Он опирается в данном случае на письменные показания, данные господином фон Шредером 12 декабря 1945 года. Эти показания (так же как и показания, написанные доктором Мейснером перед процессом) составлены Шредером в явной надежде самому избежать обвинения путем компрометации других людей. В них содержатся ложные утверждения. На основании представления моего защитника суд отвел этот документ и потребовал появления господина фон Шредера для дачи личных показаний. Но обвинение не отважилось представить этого джентльмена, поскольку его представители сами были убеждены в неточности его свидетельств. Если бы у прокуроров возникли сомнения в правдивости моих показаний относительно завтрака у Шредера (см. главу 13), то они непременно вызвали бы этого свидетеля. Изучению доступны как переписка Кепплера со Шредером относительно предварительных условий встречи, так и показания, данные на моем процессе по делам о денацификации. Принимая во внимание эти очевидные факты, крайне удивительно читать в книге мистера Буллока следующее: «Тем не менее нет оснований считать, что рассказ Шредера не соответствует действительности».

Еще удивительней, однако, выглядит утверждение Буллока, будто бы я сообщил Гитлеру о том, что Гинденбург не захочет дать Шлейхеру полномочий на роспуск рейхстага. Кто из нас мог 4 января знать, как будут дальше развиваться события? Ведь Гинденбург отказался издать указ о роспуске рейхстага только 24 января, в тот день, когда Шлейхер первый раз попросил его об этом. Воистину, обладая даром ясновидения, я поступал бы совершенно иначе. Но мистер Буллок явно отказывает мне в этой способности.

В главе, трактующей об аншлюсе Австрии, Буллок вновь неоднократно опирается на необъективные источники информации и не обращает внимания на свидетельства, содержащиеся в материалах Нюрнбергского процесса. Он утверждает, что, прежде чем я «в большой спешке» отправился в Вену, «радуясь возможности унести ноги и спасти свою жизнь», кабинет «принял закон, по которому отныне пост президента объединяется с постом канцлера… Среди подписавшихся под документом были фон Папен, фон Нейрат… Представители консерваторов признали свое поражение».

Конечно же я был счастлив спастись от убийц Гиммлера, но отнюдь не испытывал никакой радости, когда «в большой спешке» отправлялся в Вену для выполнения крайне неприятного для меня задания. Еще меньше соответствует действительности утверждение о том, что я подписался под законом от 1 августа 1934 года. Это была прямая и откровенная фальшивка. Нюрнбергский трибунал, основываясь на том, что я не присутствовал ни на одном заседании правительства после 17 июня, также пришел к выводу, что моя подпись под этим законом должна быть поддельной. Очевидно, в тот раз я не предал принципов консерватизма.

Буллок описывает свидание Гитлера и Шушнига 12 февраля 1938 года на основании собственного рассказа Шушнига, приведенного в его «Австрийском реквиеме», однако полностью игнорирует как мои показания перед Нюрнбергским трибуналом, имеющие непосредственное отношение к делу, так и выводы, сделанные на процессе австрийского министра иностранных дел Гвидо Шмидта. О книге Шушнига, в которой, что вполне понятно, вся вина за последствия переговоров в Берхтесгадене возлагается на меня, автор пишет: «…она дает весьма точную картину всего, что было сказано 12 февраля на вилле «Бергхоф». Мне же кажется, что историк, не способный применить принцип audiatur et altera pars{211}, страдает недостатком объективности (см. главу 23).

В завершение я хочу еще прокомментировать эпилог работы Буллока, которая во многих отношениях является прекрасным исследованием. Тем не менее среди многих точных и справедливых выводов присутствует и некоторое число обобщений, с которыми я никак не могу согласиться.

Одно из них — это утверждение о том, что корни нацизма следует искать в традиционном характере германского народа. Мистер Буллок пишет: «Карьера Гитлера может быть описана как reductio ad absurdum{212} наиболее мощной традиции, существовавшей в Германии со времени ее объединения. Вот к чему привели национализм, милитаризм, поклонение успеху и силе, культ государства и Realpolitik{213}…»

Позвольте спросить: разве в эпоху обожествления националистических государств, когда произошло становление Франции и создание Британской империи, мы являемся единственным народом, который отдал дань подобным концепциям? Мне никогда не приходилось слышать, что Британская империя строилась исключительно на основе таких человеческих качеств, как миролюбие, отрицание авторитаризма и неуважение к успеху.

Мы — не единственный народ, который за последние тридцать лет казался не ведающим, что творит, и «не желал называть зло его истинным именем». Британцам и французам времен Мюнхена, итальянцам, полякам и даже русским продолжают внушать, что они, как и все, пытались использовать Гитлера в собственных корыстных целях. Подобная истина едва ли идет на пользу историческому исследованию, призванному вынести суждение о прошлом и наметить верную дорогу в будущее.

Для будущего Европы имеет решающее значение определение истоков основной ошибки прошедшего периода, той ошибки, ответственности за которую не может избежать ни одна из европейских держав, ошибки, заключающейся в отказе от применения принципов западного христианства в борьбе политических сил, в особенности применительно к побежденной стороне.

Приложение II

Возобновление нацистской пропаганды в Швейцарии

Миф о Сиднее Варбурге

Заявление мистера Джеймса Р. Варбурга

В 1933 году голландское издательство «Холкема и Варендорф» опубликовало небольшую книгу под названием «De Geldbronnen van het Nationaal Socialisme — Drie Gesprekken met Hitler» («Источники финансирования национал-социализма — Три беседы с Гитлером»). Книга была предположительно написана неким Сиднеем Варбургом, обозначенным как «партнер влиятельного американского банкирского дома «Варбург & Со». Подразумевалось, что она представляет собой признание Сиднея Варбурга, обстоятельно рассказывавшего, как он, действуя от имени группы американских банкиров, добыл для Гитлера и нацистской партии около восьми с половиной миллионов долларов в период до и после их прихода к власти. В книге делалась попытка доказать, что национал-социалисты в действительности пришли к власти в Германии благодаря махинациям американских капиталистов, которые предполагали, что, оказывая помощь нацистской контрреволюции, они смогут обезопасить свои германские инвестиции от коммунистической революции.

Меня в то время информировал о появлении этой книги один из партнеров существовавшей тогда фирмы «Варбург & Со, Амстердам». Это же лицо вскоре известило господ Холкему и Варендорфа, что в Соединенных Штатах нет банкирской фирмы «Варбург & Со» и что о существовании человека по имени Сидней Варбург там также ничего не известно, а потому книга, очевидно, является совершенной фальшивкой. Издатели оперативно изъяли книгу из продажи, придя к выводу, что они были обмануты загадочным мистером Дж. Д. Шаупом из Антверпена, доставившим им то, что он назвал собственным переводом на голландский язык английской рукописи, которая, по его утверждению, была передана ему для публикации в прошлом (1933) году Сиднеем Варбургом. Приведенные факты были недавно подтверждены Холкемой и Варендорфом в письме, датированном 6 января 1949 года.

Поскольку казалось, что издатели добросовестно заблуждались, принятие против них дальнейших действий было признано в тот момент нецелесообразным, несмотря на то что в книге содержалось множество материалов клеветнического характера, направленных против различных членов моего семейства, а также против нескольких значительных банкирских домов и отдельных лиц Нью-Йорка. Я по сей день не видел ни одной такой книги. По всей видимости, после ее изъятия из продажи, проведенного издателями, уцелело всего лишь несколько экземпляров.

Даже сегодня цель, с которой была сфабрикована эта фальшивка, остается довольно туманной. Очевидный антисемитский характер книги позволяет предположить, что она являлась частью исходившего в то время из Берлина потока антисемитской пропаганды. С другой стороны, содержащиеся в ней «доказательства» получения Гитлером основной финансовой поддержки от американских евреев заставляют усомниться в том, что эта фальшивка могла быть продуктом нацистской пропагандистской машины, хотя примеры подобных двойных трюков не являются редкостью в истории нацистской пропаганды.

Так или иначе, в настоящее время предполагается, что один из немногих уцелевших экземпляров книги попал в руки австрийского правительства в тот момент, когда оно находилось под давлением нацистов — предположительно в 1937 году. Я вернусь к этому пункту в развитии истории, как только сделаю необходимые пояснения относительно недавнего развития событий.

В сентябре 1946 года я получил письмо от некой миссис Герты Зондереггер из Цюриха, Швейцария, которая назвала себя вдовой исследователя современной истории Рене Зондереггера. Миссис Зондереггер предлагала продать мне за 3000 долларов оригинал рукописи Сиднея Варбурга и некоторые другие дополняющие ее «любопытные» документы из коллекции своего покойного мужа.

Я не только не ответил на письмо, но даже не уведомил ее о его получении. Напротив, я немедленно переслал его генералу Клею, главнокомандующему американскими оккупационными войсками и военному губернатору в Германии, сопроводив его своим предположением, что якобы покойный Зондереггер вполне может быть жив и, возможно, является настоящим инициатором первоначальной фальшивки. В таком случае американские власти могут быть заинтересованы в поимке одного из самых ловких пропагандистов нацистской эпохи. Если же Зондереггер и в самом деле мертв, то его вдова также может представлять некоторый интерес, принимая во внимание очевидные выводы, которые можно сделать из ее попытки продать мне упомянутые документы.

По всей видимости, розыски, предпринятые швейцарскими властями по требованию генерала Клея, достаточно напугали Зондереггера, поскольку он совершенно бесстыдно явился из своей предполагаемой могилы и написал мне лично. Он решительно отвергал любые возможные подозрения в том, что письмо его жены, написанное, как он признавал, под его диктовку, было в действительности попыткой шантажа, и тем не менее настойчиво повторял свое «дружеское предложение» продать мне бумаги Сиднея Варбурга. Это письмо, оставленное мной без ответа, также было переправлено начальнику разведки генералу Клею. Вдобавок ко всему Зондереггер попытался вступить в контакт со мной еще по крайней мере по двум другим каналам. Информация, касавшаяся этих попыток, также была передана мной в Берлин. Швейцарское гражданство и местожительство создавали для американской военной администрации препятствия в расследовании, приведшем, однако, к некоторым интересным выводам, которыми, я уверен, она будет готова в надлежащее время поделиться с наделенной соответствующими полномочиями властью.

Потерпев неудачу с продажей своего товара и, вероятно, чувствуя себя в достаточной безопасности, поскольку видимых проявлений дальнейшего расследования не имелось, Зондереггер теперь перешел к следующему этапу своей кампании. Этот этап разбивается на две, может быть, даже три части: 1) публикация в 1948 году, в издательстве «Aehren Verlag» из Ауффолтерна, Швейцария, книги под названием «Spanisher Sommer» («Испанское лето») Зеверина Рейнгардта, 2) кампания попыток оживить в германской прессе в 1948 году исходную легенду о Сиднее Варбурге, 3) публикация, также в 1948 году, в издательстве «Eduard Fankhauser» в Тилле, Швейцария, книги под названием «Liebet Eure Feinde» («Полюби врагов своих») Вернера Циммермана.

Зеверин Рейнгардт, автор «Spanisher Sommer», был с тех пор разоблачен в швейцарской прессе как Рене Зондереггер. Книга «Spanischer Sommer» представляет собой зловредное варево из лжи и наветов. Лживые и клеветнические утверждения, содержащиеся в ней, касаются не только моего отца, нескольких моих дядей, фирмы «Кун Лоеб & Со» (основанной моим дедом) и гамбургской фирмы «П.М. Варбург & Со», но также и большого числа различных американских компаний и отдельных личностей, среди которых «Дж. П. Морган & Со», Томас Л. Ламонт, семейство Рокфеллер, Уинтроп Олдрих, компания «Гаранти траст», Уильям Поттер, судья Верховного суда Брандис, Бернард М. Барух и т. д. и т. п.

Центральной темой книги является еврейский заговор, направленный на захват власти над всем миром. (В ней прослеживаются сильное влияние и перепевы дискредитированной фальшивки «Протоколы сионских мудрецов».) В поддержку этой темы выдвигаются фантастические утверждения, например, что «Дж. П. Морган & Со» контролируется фирмой «Кун Лоеб & Со», что «Кун Лоеб & Со» является «самым могущественным из пяти федеральных резервных банков»{214}, что Джейкоб X. Шифф и Томас Ламонт финансировали большевистскую революцию в России, что мой отец, Пол М. Варбург, «захватил контроль» над американской валютной системой и т. д. и т. п.

Piece de resistance{215} в этой галактике зловредных фальсификаций — признание Сиднея Варбурга, целиком повторенное с добавлением новых украшательств. Центральным пунктом кульминации является выдвинутое Рейнгардтом косвенное «доказательство» того, что объяснение мифа Сиднея Варбурга следует искать в том простом факте, что я, Джеймс П. Варбург, был и остаюсь тем самым человеком, который написал книгу и проделал все то, в чем признается Сидней.

История в том виде, как она ныне «предана гласности», состоит в том, что признание Сиднея на самом деле соответствует действительности; что я сделал это признание, поскольку переменил свою позицию после того, как увидел, к чему привел приход к власти Гитлера, которому я способствовал; что я передал свои дневники, копии телеграмм и записки Дж. Д. Шаупу для перевода и публикации в Голландии через некоторое время после Лондонской экономической конференции. «Доказательство» этой фантастической истории, в общих чертах, таково.

В неуказанное время, вероятно в 1937 году, с Зондереггером, по крайней мере по его утверждению, установил контакт сотрудник австрийской секретной службы и предложил приехать в Вену. Там некий высокий чин из правительства Шушнига (в другом документе есть указания на то, что это был министр информации Адам) передал ему один из немногих сохранившихся экземпляров книги Сиднея Варбурга с предложением что-либо сделать из нее. (Шушниг, говорится далее — и возможно, что эта часть рассказа соответствует действительности, — хотел использовать этот материал для дискредитации нацистов, но опасался выпустить ее под австрийским патронажем.) Зондереггер, как видно, был выбран для этой задачи ввиду того, что он, давний приверженец движения Гитлера, последовал за Георгом Штрассером в момент его разрыва с Гитлером после кровавой чистки, написал предисловие к книге Штрассера и опубликовал в издательстве «Resoverlag» в 1936 году в Швейцарии оставшуюся почти незамеченной некую переделку истории Сиднея Варбурга под названием «Finanzielle Weltgeschichte» («История мировой финансовой системы»).

Теперь мы переходим к «доказательству» моей причастности к делу. Рейнгардт (Зондереггер) отправляется в Праге на вечеринку, устроенную по случаю производства швейцарского поверенного в делах доктора Бругманна в ранг посланника. Там он рассказывает услышанную им в Вене историю. И тогда не кто-нибудь, а жена доктора Бругманна отождествляет Сиднея с Шимми Варбургом, объясняя, что в Америке имена Сиднея и Джеймса повсеместно сокращаются до Шимми. Но это еще не все. Миссис Бругманн говорит, что она была моим близким другом, что мы в детстве вместе играли и вместе ходили в школу. Она уверенно доказывает, что Сидней и Джеймс П. — одно и то же лицо. Она даже говорит, что Шимми немного похож на Зондереггера! И все это, продолжает Зондереггер, вдвойне интересно, поскольку миссис Бругманн — сестра Генри Уоллеса и в настоящий момент является супругой швейцарского посла в Соединенных Штатах.

Еще одно «доказательство» моей идентичности с Сиднеем Варбургом предлагается Зондереггером в форме рассказа о якобы имевшем место телефонном разговоре между Роджером Болдуином и мной, когда Болдуин будто бы звонил мне в его присутствии, а я просил Болдуина приказать Зондереггеру отправляться к «чертовой матери».

Переходим ко второй части кампании 1948 года. В 1948 году в германской прессе неожиданно появился целый поток материалов, подававших как новость амстердамскую публикацию исходной книги Сиднея Варбурга. В этих статьях меня не отождествляли с Сиднеем. Ничего не говорилось в них и о том, что издатели, узнав о мифической природе Сиднея, изъяли тираж из продажи. Газеты обыгрывали «признания» как новое откровение.

Мой кузен, Эрик М. Варбург из Нью-Йорка, имеющий много друзей и деловых контактов в Германии, услышав об этих статьях, энергично взялся за дело и добился от многих германских газет опубликования формального опровержения. В ходе его расследований относительно происхождения этих материалов вышло на свет много интересных фактов, свидетельствовавших, что дело объяснялось не одними лишь злобными и, возможно, психопатическими происками единственного индивидуума. Имелись явные указания на участие неких германских антидемократических и шовинистических групп в систематической кампании, направленной на освобождение германского сознания от всякого чувства вины за происходившее в годы нацизма путем доказательства того, что Гитлер был приведен к власти иностранным капиталом, а главное — в результате еврейского заговора.

Какое же отношение имел к этому Зондереггер? Редактор одной из германских газет, которая напечатала статью о Сиднее, а затем — ее опровержение, получил пространное письмо протеста не от кого иного, как от самого Рене Зондереггера, датированное 27 апреля 1949 года. В письме Зондереггер утверждал, что, в то время как Сидней Варбург действительно не существовал, его «признания» тем не менее соответствуют действительности, поскольку Сидней Варбург есть просто псевдоним, под которым скрывался я, Джеймс П. Варбург. В письме далее воспроизводились косвенные «доказательства» идентичности в значительной степени так же, как они были изложены в «Spanisher Sommer», включая рассказ миссис Бругманн и историю с Роджером Болдуином. (Среди прочего это письмо ясно указывало на тождественность Зеверина Рейнгардта и Рене Зондереггера, если бы эта тождественность уже не была определенно установлена.) В письме содержалось предложение германскому редактору провести кампанию систематического «расследования и разоблачения секретов Варбурга». В нем присутствовали чрезвычайно интересные намеки, касавшиеся природы и подоплеки предприятия Зондереггера.

Третьим элементом в недавней кампании явилась вышеупомянутая книга Циммермана. В ней содержалась глава, озаглавленная «Hitler's Geheime Geldgeber» («Кто оказывал тайную финансовую поддержку Гитлеру»), в которой исходная история Сиднея Варбурга была переиначена, с внесением некоторых, возможно умышленных, несообразностей. В этом случае до сих пор не усматривается никакой прямой связи с Зондереггером, однако остальная часть книги наводит на мысль о некоторых контактах с той группой в Германии, которая поощряла недавние газетные статьи.

Далее следует перевод пресс-релиза, выпущенного «Deutsches Zeit Archiv» 20 ноября 1948 года. В нем содержатся основные положения вышеупомянутой газетной кампании.

Банкиры из США помогли Гитлеру забраться в седло. Амстердамская фирма «Holkema & Warendorfs Uitig Mij. NV» опубликовала под названием «Источники финансирования национал-социализма — Три беседы с Гитлером» книгу об источниках иностранной финансовой поддержки национал-социализма. Автор — Сидней Варбург, партнер влиятельного американского банкирского дома «Варбург & Со».

Когда в 1929 году, как сообщает Варбург, в американской экономике проявились опасные тенденции к спаду, там стали беспокоиться о сохранности иностранных инвестиций. В это время президент «Гаранти траст» попросил Варбурга отправиться в Европу для выяснения того, в какой степени капитал, инвестированный в Германии, может быть подвержен опасностям коммунистической революции. Варбург выехал в Европу в 1929 году. По возвращении он подтвердил убеждение, уже распространившееся в высших американских финансовых сферах, что выход был только один — Гитлер! А по мнению владельца крупнейшего американского газетного концерна Херста, Гитлер не проявит себя неприступным. Варбургу пришлось еще раз ехать в Европу — на сей раз через Италию, чтобы ради этой цели посетить «Banca Italiana». В то же время он обедал с Георгом Штрассером и Герингом в доме у Бальбо. Деньги, только что переведенные, потекли через иностранные банки: пять миллионов через «Rotterdamische Bankvereinigning» и пять миллионов через «Мендельсон & Со», Амстердам. Но партия нуждалась в большем. Еще 15 миллионов было внесено, чтобы помочь нацистам подняться к власти. Тем не менее события развивались недостаточно быстро, чтобы удовлетворить патронов Варбурга. В январе 1933 года Варбург вновь в Германии. На этот раз Геринг принял его в присутствии Геббельса. И снова в распоряжение Гитлера были переданы миллионы. Теперь сумма, которой он позволил вымостить свою дорогу к власти, достигла 34 миллионов.

Эти откровения показывают, сколь мало отдают должное фактам те, кто обвиняет одних только германцев за приход к власти национал-социалистов».

Что же следует предпринять?

Несомненно, существует очевидная возможность возбуждения против Зондереггера (он же Рейнгардт), Циммермана и издательств «Aehren», «Eduard Fankhauser» и, возможно, других, включая «Resoverlag», преследования за диффамацию. Я незнаком со швейцарским законодательством, но предположил бы, что выиграть подобные дела о клевете было бы нетрудно. Тем не менее они потребовали бы значительных расходов при малых шансах на их возмещение и — что хуже — громадных затрат времени и усилий. По сравнению с этими соображениями значительно более важным кажется, однако, тот факт — определенно указанный в письмах Зондереггера, — что он только приветствовал бы возбуждение дела о диффамации ввиду известности, которую он при этом получил бы. Судя по достаточно скромной цене, требуемой за книгу, — 3000 долларов, скромной в том случае, если речь идет о попытке шантажа, — он нисколько не заботится о верном проигрыше дела и судебном решении о возмещении ущерба. Тем не менее это соображение может быть неверно в отношении имеющих касательство к делу швейцарских издательств. Вопрос возбуждения дела о клевете подлежит дальнейшему исследованию, но этот подход не является единственным возможным методом действий.

На настоящий момент я решил сделать две вещи.

Во-первых, привлечь к данной проблеме официальное внимание швейцарского правительства и правительства Соединенных Штатов, а также французского и британского верховных комиссаров в Германии.

Во-вторых, предоставить всем, кто пожелает его использовать, подтвержденное присягой свидетельство, в котором я изложил главнейшие факты, связанные как с изначальной подделкой Сиднея Варбурга, так и с ложным отождествлением Джеймса П. Варбурга с несуществующим Сиднеем Варбургом. Это формальное свидетельство следует далее как часть вторая данного заявления.

Формальное свидетельство Джеймса П. Варбурга

Касательно целиком лживых и зловредных утверждений, сделанных Рене Зондереггером из Цюриха, Швейцария, и другими лицами, содержание которых изложено в предыдущей части данного заявления, я, Джеймс Пол Варбург, проживающий в Гринвиче, штат Коннектикут, Соединенные Штаты, заявляю под присягой следующее:

• Человека по имени Сидней Варбург не существовало в городе Нью-Йорк в 1933 году и, насколько мне известно, в каких– либо иных местах ни в тот момент, ни в любое другое время.

• Я никогда, ни при каких обстоятельствах не пользовался именем Сидней Варбург ни письменно, ни как-либо иначе.

• Я никогда не передавал рукописей, дневников, записок, телеграмм или иных документов для перевода и публикации в Голландии кому бы то ни было, в особенности же я никогда не передавал никаких подобных документов так называемому Дж. Д. Шаупу из Антверпена. Насколько я знаю и могу вспомнить, я никогда, ни при каких обстоятельствах не встречался с таковым лицом.

• Я никогда не был близким другом мадам Бругманн, не был товарищем ее детских игр, не посещал вместе с ней школу и, насколько я знаю и могу вспомнить, вообще никогда не имел удовольствия встречаться с ней ни в Европе, ни в Соединенных Штатах. Ее предполагаемое отождествление меня с Сиднеем Варбургом является полнейшей фабрикацией.

• Телефонный разговор между Роджером Болдуином и мной, о котором сообщает Зондереггер, никогда вообще не имел места и является чистейшим вымыслом. Я никогда ничего не слышал о Зондереггере вплоть до сентября 1946 года, когда получил вышеописанное здесь письмо от его «вдовы». Болдуин письменно подтвердил мне, что он «вообще ничего не помнит ни о человеке по фамилии Зондереггер, ни об упомянутом инциденте».

• В отношении действий, конкретно приписываемых человеку по имени Сидней Варбург в образце пресс-релиза, процитированного в предшествующей части данного заявления, каковые действия приписываются мне Рене Зондереггером, известным также под именем Зеверин Рейнгардт, как здесь вышеописано, я под присягой заявляю следующее:

• Я не посещал Германию по поручению президента «Гаранти траст» ни в 1929 году, ни в какое-либо другое время.

• Я посещал Германию по делам своего собственного банка, «Международного банка вкладов» в Нью-Йорке, как в 1929-м, так и в 1930 году. Ни в одном из этих случаев я не имел ничего общего с исследованием возможности предотвращения коммунистической революции в Германии путем способствования нацистской контрреволюции. Подлежит документальному доказательству тот факт, что в то время я придерживался мнения об относительно малой опасности коммунистической революции в Германии и значительной опасности захвата власти нацистами. Я имею возможность доказать, что по своем возвращении из Германии после выборов 1930 года в рейхстаг я предупреждал своих коллег о большой вероятности прихода к власти в Германии Гитлера, результатом чего станет или господство нацистов в Европе, или Вторая мировая война — возможно, и то и другое. Это доступно документальному подтверждению так же, как и тот факт, что, как следствие этого предупреждения, мой банк приступил к возможно скорейшему сокращению его германских обязательств.

• Я не возвращался в Германию через Италию ни в 1929-м, ни в 1930 годах, ни в какое-либо иное время. Я никогда в жизни не посещал какой бы то ни было банк в Риме.

• Я никогда не встречался с Бальбо, никогда не был в его доме и никогда не встречался со Штрассером или Герингом ни там, ни где-либо еще.

• Я никогда, ни при каких обстоятельствах не вел никаких переговоров ни с Гитлером, ни с любыми нацистскими чиновниками или с кем-либо другим о предоставлении финансовых средств для нацистской партии. Конкретно, я не вел подобных дел ни с «Мендельсон & Co», ни с «Rotterdamische Bankvereinigning», ни с «Banca Italiana». (Последнее, вероятно, следует читать как «Banca d'ltalia», с которым я точно так же не имел никаких подобных отношений.)

f) В феврале 1933 года (см. страницы 191 и 192 в книге «Spanisher Sommer»), когда я якобы привез Гитлеру последнюю часть суммы американского финансирования и был принят Герингом и Геббельсом, а также и самим Гитлером, меня, что я могу доказать, вообще не было в Германии. Я никогда не появлялся в Германии после прихода к власти нацистов в январе 1933 года. В январе и феврале я находился в Нью-Йорке и Вашингтоне, работая в своем банке и с президентом Рузвельтом в связи с тогдашним острым банковским кризисом. После инаугурации мистера Рузвельта 3 марта 1933 года я непрерывно работал с ним, помогая при подготовке программы Всемирной экономической конференции, на которую я был послан в начале июня в качестве экономического консультанта. Все это является общедоступной информацией.

Вышеприведенных утверждений должно быть достаточно для демонстрации того, что весь миф о Сиднее Варбурге и последующее ложное отождествление меня с никогда не существовавшим Сиднеем являются зловредными, лживыми выдумками, не имеющими в своем основании ни малейшей доли правды. Из того факта, что я имел здесь дело исключительно с вопросами, которые кажутся мне центральными в кампании умышленной злонамеренной клеветы Зондереггера, ни в коем случае не вытекает того, что прочая огромная масса клеветнической лжи, направленной против меня самого и других лиц, тем самым признается соответствующей действительности. Потребовалась бы целая книга, чтобы разобраться со всеми ложными и уголовно наказуемыми за диффамацию материалами, которые содержатся в книге Зондереггера «Spanisher Sommer». В случае если потребуется какая– либо добавочная информация, которую я окажусь в состоянии предоставить, я буду рад сотрудничать с любыми соответствующим образом уполномоченными группами или отдельными лицами, чьей целью будет установление истины и предание ее гласности.

(Подписано) Джеймс П. Варбург

Нью-Йорк, 15 июля 1949 года

Приложение III

Кабинет Папена на 1 июня 1932 года:

Канцлер фон Папен

Министр иностранных дел фон Нейрат

Министр внутренних дел фон Гайль

Министр обороны фон Шлейхер

Министр экономики проф. Вармбольд

Министр финансов граф Шверин-Крозигк

Министр юстиции др Гюртнер

Министр продовольствия и сельского хозяйства фон Браун

Министр труда др Шеффер, президент «Reichs Versicherungsamt»

Министр транспорта и почт фон Эльтц-Рюбенах

Кабинет Гитлера на 30 января 1933 года:

Канцлер Гитлер

Вице-канцлер и рейхскомиссар Пруссии фон Папен

Министр иностранных дел фон Нейрат

Министр внутренних дел др Фрик

Министр обороны фон Бломберг

Министр без портфеля и рейхскомиссар авиации Геринг

Министр экономики, продовольствия и

сельского хозяйства др Гугенберг

Министр финансов граф Шверин-Крозигк

Министр юстиции др Гюртнер

Министр труда Зельдте

Министр транспорта и почт фон Эльтц-Рюбенах

Рейхскомиссар трудовой занятости др Гереке

Примечания

{1} Сближение, гармоничное сотрудничество (фр.). (Примеч. пер.)
{2} Царские владения (лат.). (Примеч. пер.)
{3} Император являлся одновременно королем Пруссии. (Примеч. пер.)
{4} Пруссия, подобно прочим союзным германским государствам, имела собственный парламент, ландтаг, обыкновенно называвшийся прусским сеймом. (Примеч. авт.)
{5} Красная будка, красный балаган (нем.). (Примеч. пер.)
{6} Kiruna Н.Н. General Douglas McArthur. Tubingen: Verlag Dr. Paul Herzog, 1951. (Примеч. авт.)
{7} H.M.S. — His Majesty Ship — корабль его величества — обозначение любого британского боевого корабля. (Примеч. пер.)
{8} Действительно, Европа страдает оттого, что дипломатия не в состоянии поддержать традиционные дружественные отношения между нашими великими странами (фр.). (Примеч. пер.)
{9} Мы оба сейчас обязаны надеяться, что это испытание не продлится слишком долго (фр.). (Примеч. пер.)
{10} Это не означает, что мы обязаны и далее терпеть господство Германии и грубости с вашей стороны. Вы также сильно ошибаетесь в том, что это дело может быстро закончиться. Если угодно, это будет длиться два или три года (фр.). (Примеч. пер).
{11} Пока не будет достигнуто окончательного результата (фр.). (Примеч. пер.)
{12} Конечный итог (фр.). (Примеч. пер.)
{13} Наше море (лат.). Доктрина о преобладающем влиянии Италии в Средиземноморье. (Примеч. пер.)
{14} После того как конференция в Альхесирасе в 1906 году поставила марокканскую экономику под международный контроль (причем особое положение Франции было признано Германией), между двумя странами оставалось много противоречий. Они вышли на передний план, когда после восстания туземцев в Феце в октябре 1910 года и освобождения осажденного города французским экспедиционным отрядом в марте 1911 года Германия 1 июля направила в Марокко «для защиты германских интересов» канонерскую лодку «Пантера». Поскольку Британия твердо придерживалась договора о «сердечном согласии», война казалась неизбежной, и все же, после сложных переговоров, 4 ноября 1911 года благодаря уступке Германии части французского Конго соглашение было достигнуто. (Примеч. авт.)
{15} Прогресс и единение (фр.). (Примеч. пер.)
{16} Думаем всегда, но никогда не говорим вслух (фр.). (Примеч. пер.)
{17} «Кроме того, в нашем распоряжении был еженедельник Джорджа Сильвестра Фирека «Фатерланд», который сослужил ценную службу германскому делу» («Распространение микробов ненависти», 1930 г.). (Примеч. авт.)
{18} Телеграмма заместителя германского министра иностранных дел Циммермана, предлагавшего правительству Мексики союз для совместного нападения на Соединенные Штаты. (Примеч. пер.)
{19} Мировой посредник (лат.). (Примеч. пер.)
{20} В то время — начальник германского Генерального штаба. (Примеч. пер.)
{21} Провокаторы (фр.). (Примеч. пер.)
{22} Удачный ход (фр). (Примеч. пер.)
{23} Удачный ход (фр). (Примеч. пер.)
{24} Повод к войне (лат.). (Примеч. пер.)
{25} Совершившийся факт (фр.). (Примеч. пер.)
{26} Баллин Альберт — германский пароходный магнат. (Примеч. пер.)
{27} Современное название — Халеб, город в Сирии. (Примеч. пер.)
{28} Я это прекрасно понимаю, дорогой мой командир, но останусь здесь (фр) — (Примеч. пер.)
{29} Lawrence T.E. Revolt in the Desert. London, 1927. (Примеч. авт.)
{30} Бальфур Артур Джеймс — министр иностранных дел Великобритании в 1916–1919 годах. (Примеч. пер.)
{31} Шуман Робер — премьер-министр Франции в 1947–1948 годах. Сторонник западноевропейской интеграции. (Примеч. пер.)
{32} Дольфус Энгельберт (1892–1934) — федеральный канцлер Австрии и с 1932 года министр иностранных дел. Убит сторонниками аншлюса. (Примеч. пер.)
{33} Санитарный кордон (фр.). (Примеч. пер.)
{34} Рентенмарка — новая параллельная денежная единица, введенная в результате денежной реформы (наподобие советского червонца). (Примеч. пер.)
{35} Имеется в виду провалившийся путч 1923 года, в результате которого Гитлер и Гесс на короткое время оказались в тюрьме Ландсберг. (Примеч. авт.)
{36} Фрондер (фр). (Примеч. пер.)
{37} Людендорф отправился в Швецию по особому требованию правительства, стремившегося избежать неприятностей, которые могли быть вызваны партиями левого крыла. (Примеч. авт.)
{38} Гинденбург — это война! (фр) (Примеч. пер.)
{39} Смысл существования (фр.). (Примеч. пер.)
{40} Господа (нем.). (Примеч. пер.)
{41} Кольцо, ринг (нем.). (Примеч. пер.)
{42} Государственный переворот (фр.). (Примеч. пер.)
{43} В 1920–1926 годах фон Сект был начальником управления сухопутных сил рейхсвера. (Примеч. пер.)
{44} Blucher W. von. Der Weg nach Rapallo. Wiesbaden, 1951. (Примеч. авт.)
{45} «Стальной шлем» (нем.). (Примеч. пер.)
{46} «Знамя Рейха» (нем.). (Примеч. пер.)
{47} Палатинат — историческая провинция, расположенная по обеим сторонам верхнего Рейна. (Примеч. пер.)
{48} Но рейхсвер не участвует в путчах! (нем.) (Примеч. пер.)
{49} General Friedrich von Rabenau. Seeckt. Aus seinem Leben. Vol. 2. Leipzig: Von Haase & Koehler Verlag, 1940. (Примеч. авт.)
{50} Дикари боши (фр.). (Примеч. пер.)
{51} Общественная неделя (фр.). (Примеч. пер.)
{52} Католический институт (фр.). (Примеч. пер.)
{53} Ассоциация людей с лицами, изуродованными ранениями. (Примеч. пер.)
{54} «Душа народа» (фр.). (Примеч. пер.)
{55} Имеется в виду Ermachtigungsgesetz — carte blanche, которого потребовал для себя и получил от рейхстага Гитлер после своего прихода к власти. (Примеч. авт.)
{56} Кредитный банк (нем.). (Примеч. пер.)
{57} SS — сокр. от нем. Schutzstaffeln — охранные отряды. (Примеч. пер.)
{58} SA — сокр. от нем. Sturmabteilung — штурмовые отряды. (Примеч. пер.)
{59} Пергамский алтарь, раскопанный и реставрированный Гансом Гуманном, был одним из сокровищ берлинского Музея императора Фридриха, откуда он был вывезен в 1945 году в Москву. (Примеч. авт.)
{60} Государственное страховое управление (нем.). (Примеч. пер.)
{61} Маленький буржуа (фр.). (Примеч. пер.)
{62} Восточная помощь (нем.). (Примеч. пер.)
{63} Meissner О. Der Schicksalsweg des Deutschen Volkes 1918–1945. Hamburg, 1951. (Примеч. авт.)
{64} Управляющий делами (фр.). (Примеч. пер.)
{65} Хотя доктор Брюнинг и не видел этого проекта закона, он был представлен Гинденбургу, что подтверждает Шланге-Шёнинген в своем письме к президенту от 27 мая 1937 года. (Примеч. авт.)
{66} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Second Series. Vol. III. № 129. H.M.S.O., London, 1948. (Примеч. авт.)
{67} Это относится к франкфуртскому парламенту сороковых (и начала пятидесятых) годов девятнадцатого века, который стал первым, хотя и в значительной степени бесплодным выражением демократии в германской политической жизни. (Примеч. авт.)
{68} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Second Series. Vol. III. № 129. H.M.S.O., London, 1948. (Примеч. авт.)
{69} Французский посол в Берлине Франсуа-Понсе, всегда относившийся ко мне очень дружелюбно, утверждал в своей книге «Souvenirs d'une Ambassade a Berlin»: «Папен объявил себя франкофилом и горячим сторонником франко-германского сближения. Он состоял членом комитета Майриха за укрепление франко-германского согласия. Но это не мешало ему с нетерпением ожидать того часа, когда германская армия отомстит за поражение Германии и победоносно вступит в Париж». (Примеч. авт.)
{70} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. III, № 141. (Примеч. авт.)
{71} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. III, № 148. (Примеч. авт.)
{72} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. III, № 149. (Примеч. авт.)
{73} Op. cit. (Примеч. авт.)
{74} Деньги (ит.). (Примеч. пер.)
{75} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. III, № 150. (Примеч. авт.)
{76} Юридический казус (фр.). (Примеч. пер.)
{77} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. III, № 166. (Примеч. авт.)
{78} Op. cit. Vol. III, № 175. (Примеч. авт.)
{79} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. III, № 176. (Примеч. авт.)
{80} Поворот кругом, резкое изменение мнения (фр). (Примеч. пер.)
{81} Op. cit. Vol. III, № 177. (Примеч. авт.)
{82} Op. cit. Vol. III, № 172. (Примеч. авт.)
{83} Вы представляете, сколь невозможно мне, представ перед палатой, объявить, что Франция от вас больше ничего не получит? Это немыслимо! Они меня тотчас же сровняют с землей! (фр) (Примеч. пер.)
{84} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. III, № 179. (Примеч. авт.)
{85} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. III, № 184. (Примеч. авт.)
{86} Штреземан занимал с 1923 года пост германского министра иностранных дел. (Примеч. пер.)
{87} Остин Чемберлен — в 1924–1929 годах министр иностранных дел Великобритании. Брат Невилла Чемберлена. (Примеч. пер.)
{88} Lockhart B. Retreat From Glory. London, 1934. (Примеч. авт.)
{89} Стремительность, порыв (фр.). (Примеч. пер.)
{90} Имеются в виду события 27–28 октября 1922 года, в результате которых Муссолини был назначен премьер-министром Италии. (Примеч. пер.)
{91} Месье Эррио внимательно рассмотрел эту опасную ситуацию, внушающую серьезные опасения (фр.). (Примеч. пер.)
{92} Поверенный в делах (фр.). (Примеч. пер.)
{93} Был министром иностранных дел в коалиционном правительстве Великобритании в 1931–1935 годах. (Примеч. пер.)
{94} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Second Series. Vol. IV, № 136. H.M.S.O. London, 1950. (Примеч. авт.)
{95} Op. cit. Vol. IV, № 74. (Примеч. авт.)
{96} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. IV, № 100. (Примеч. авт.)
{97} Op. cit. Vol. IV, № 126. (Примеч. авт.)
{98} Op. cit. Vol. IV, № 134. (Примеч. авт.)
{99} Буквально: изменение курса. Здесь: демарш, [дипломатическое] действие, выступление (фр.). (Примеч. пер.)
{100} …Эта неудача, которая не могла остаться в секрете, была выставлена напоказ (фр.). (Примеч. пер.) Цит. по изд. «Souvenirs d'une Ambassade a Berlin, Septembre 1931 — Octobre 1938». Flammarion, Paris, 1946. (Примеч. авт.)
{101} Documents on British Foreign Policy. 1919–1939. Vol. IV, № 220. (Примеч. авт.)
{102} Reichstagsprasident (президент рейхстага. — Примеч. пер.) является примерным эквивалентом спикера палаты общин. (Примеч. авт.)
{103} Тупик, безвыходное положение (фр.). (Примеч. пер.)
{104} Целиком, все вместе (фр.). (Примеч. пер.)
{105} Это знаменитая фраза, сказанная Лютеру перед его отъездом в Вормс на имперский сейм. Она означает: «Маленький монах, ты выбрал себе трудный путь». (Примеч. авт.)
{106} Поворот кругом, полное изменение позиции (фр.). (Примеч. пер.)
{107} Используется основное значение этого слова — народное ополчение. (Примеч. пер.)
{108} Бывшая земля на северо-востоке Германии, в настоящее время — в составе земли Северный Рейн — Вестфалия. (Примеч. пер.)
{109} Человек, подобный царю (лат.). (Примеч. пер.)
{110} Совместное правление двух лиц (лат.). (Примеч. пер.)
{111} Про Папена сказано, что он внес 14 миллионов рейхсмарок. (Примеч. авт.)
{112} На неопределенный срок (лат.). (Примеч. пер.)
{113} Неограниченные полномочия, букв. — подписанный, но не заполненный приказ (фр.). (Примеч. пер.)
{114} Немецкое ругательство, несколько более грубое, чем просто «свиньи» или «свинство». (Примеч. пер.)
{115} Цвета государственного флага Германской империи и национального времен Веймарской республики. (Примеч. пер.)
{116} Иначе говоря, американской стратегической разведки. (Примеч. пер.)
{117} Видимо, в немецком оригинале — не Реформация, а революция. (Примеч. пер.)
{118} Образ жизни (лат.). Здесь — временное соглашение. (Примеч. пер.)
{119} А. Франсуа-Понсе в своей книге «Souvenirs d'une Ambassade a Berlin» пишет: «Папена следовало использовать только для особых поручений — отправиться в Рим, заманить Ватикан в ловушку…» (Примеч. авт.)
{120} Вероятно, имеются в виду только конкордаты, заключавшиеся с Германией. (Примеч. пер.)
{121} В последние десятилетия существования монархии Габсбургов Георг фон Шёнерер (1842–1921) являлся одним из наиболее скандальных депутатов венского парламента. Он приобрел значительную известность благодаря своему антиклерикальному движению «Los von Rom» и, в еще большей степени, из-за своего бешеного антисемитизма. (Примеч. авт.)
{122} В советской исторической литературе указывается, что генерал занимал должность начальника сухопутных сил. (Примеч. пер.)
{123} То есть в 1945 году. (Примеч. пер.)
{124} Вероятная опечатка. По всей видимости, имеется в виду 250-я годовщина разгрома королем Речи Посполитой Яном Собеским турецкой армии, угрожавшей Вене (1683). (Примеч. пер.)
{125} Там расположено министерство иностранных дел Франции. (Примеч. пер.)
{126} Быть недоступным для общения, находиться в одиночном заключении (исп.). (Примеч. пер.)
{127} Прочие друзья из дипломатического корпуса по этому поводу не волновались. Л.П. Лочнер, тогдашний глава «Ассопресс — Берлин» в своей книге «What About Germany?» (New York, 1942), писал: «Если и был иностранный политический деятель, полностью недооценивший Гитлера, то это — А. Франсуа-Понсе… Я вынужден сделать вывод, что ни один другой дипломат не несет такой непосредственной ответственности за восхождение Гитлера к власти, как этот блестящий, всегда остроумный французский политик». (Примеч. авт.)
{128} Задним числом (лат.). (Примеч. пер.)
{129} Служба безопасности, сокращенно по-русски — СД (нем.). (Примеч. пер.)
{130} Разгром пруссаками австрийских войск при Садовой (Кёниггреце) 3 июля 1866 года во время Австро-прусской войны. (Примеч. пер.)
{131} 18 января 1871 года в самом конце Франко-прусской войны в оккупированном Версале было провозглашено восстановление Германской империи. (Примеч. пер.)
{132} Гогенштауфены — династия германских королей и императоров Священной Римской империи в 1138-1254-м и в 1197–1268 годах. Наиболее известный из них Фридрих I Барбаросса. (Примеч. пер.)
{133} Карл Реннер (1870–1950) — в 1918–1920 годах федеральный канцлер Австрии. Был президентом Австрии в 1945–1950 годах. (Примеч. пер.)
{134} Томаш Масарик (1850–1937) — президент Чехословакии в 1918–1935 годах. (Примеч. пер.)
{135} Эдуард Бенеш (1884–1948) — министр иностранных дел Чехословакии в 1918–1935 годах, в 1935–1938 годах ее президент. (Примеч. пер.)
{136} Игнац Зейпель — лидер австрийской Христианско-социальной партии. (Примеч. пер.)
{137} Австрийский полномочный министр (фр.). (Примеч. пер.)
{138} Малая Антанта — в 1920–1938 годах блок Чехословакии, Румынии и Югославии. (Примеч. пер.)
{139} Заинтересованность, настойчивость (фр.). (Примеч. пер.)
{140} Кондотьер, наемник (ит.). (Примеч. пер.)
{141} То есть до момента формального отказа Габсбургов от титула германских императоров. (Примеч. пер.)
{142} Заграничная организация (нем.). (Примеч. пер.)
{143} Видимо, имеется в виду Bradford в Англии. (Примеч. пер.)
{144} «Нюрнбергские законы» названы так потому, что были обнародованы на партийном слете в Нюрнберге — легализовали дискриминацию евреев, лишив их практически всех гражданских прав. Среди прочих узаконенных мер был приказ носить на одежде желтую эмблему, пользоваться только некоторыми скамейками в парках и определенными местами в общественном транспорте и так далее. (Примеч. авт.)
{145} Разве существует разница в интересах Берлина, Вены или Парижа при формировании зоны безопасности от распространения большевизма? Если вы не собираетесь создавать Дунайскую федерацию, это станет задачей немцев, включая Австрию. Двигаясь к этой цели, она — как суверенное германское государство — не будет испытывать никаких затруднений в выполнении в отношении вас всех своих обязательств (фр.). (Примеч. пер.)
{146} В отсутствии, отсутствующий (лат.). (Примеч. пер.)
{147} Documents of German Foreign Policy, 1918–1945. Series D, Vol. I, № 93. H.M.S.O. London, 1949. (Примеч. авт.)
{148} Hudal A. Die Grundlagen des Nationalsozialismus. Leipzig — Vienna: Johannes Gunther Verlag, 1936. (Примеч. авт.)
{149} Shmidt Р. Hitler's Interpreter. London: Heinemann, 1951. (Примеч. авт.)
{150} Массово (фр.). (Примеч. пер.)
{151} «Да здравствует Австрия!», «Да здравствует Шушниг!» и «Долой Гитлера!» (нем.). (Примеч. пер.)
{152} «Германия, Германия превыше всего» (нем.). (Примеч. пер.)
{153} Галеаццо Чиано (1903–1944) — итальянский министр иностранных дел в 1936–1943 годах. (Примеч. пер.)
{154} Саботажники (фр.). (Примеч. пер.)
{155} Предупреждение читателю (фр.). (Примеч. пер.)
{156} При официальной регистрации брака фон Бломберга свидетелями выступали Гитлер и Геринг, однако уже очень скоро Гиммлер распространил клеветнические измышления, компрометирующие прошлое его супруги. (Примеч. авт.)
{157} Schuschnigg K. von. Austrian Requiem. Gollanz, London, 1947. (Примеч. авт.)
{158} Федеральный канцлер (нем.). (Примеч. пер.)
{159} Имеется в виду инцидент, приведший к Франко-прусской войне. Бисмарк намеренно исказил текст посланного ему 13 июля 1870 года из Эмса сообщения о переговорах короля Вильгельма I с французским послом Бенедетти, придав ему оскорбительный для французского правительства смысл. (В английском тексте авторское примечание по какой– то причине приводится без перевода, по-немецки.) (Примеч. пер.)
{160} В английском тексте эта награда названа золотой медалью партии, каковой, кажется, не существовало. (Примеч. пер.)
{161} Хофбург — дворец, бывшая резиденция Габсбургов (XVI–XIX вв.). (Примеч. пер.)
{162} Папские послания называются их начальными словами. (Примеч. пер.)
{163} Линия Зигфрида — система долговременных пограничных укреплений Германии на ее западной границе, возведенная в 1936–1940 годах. (Примеч. пер.)
{164} Переговоры премьер-министра Невилла Чемберлена с Гитлером 22 сентября 1938 года. (Примеч. пер.)
{165} Белый олень (нем.). (Примеч. пер.)
{166} Инёню Исмет (1884–1973) — президент Турции в 1938–1950 годах, до этого с 1923 года премьер-министр. В 1938–1972 годах — лидер Народно-республиканской партии. (Примеч. пер.)
{167} Балканская Антанта — союз Греции, Румынии, Турции и Югославии, заключенный в 1934 году. (Примеч. пер.)
{168} Данцигский (иначе — Польский) коридор — название полосы земли, полученной Польшей по Версальскому договору и дававшей ей доступ к Балтийскому морю, отделяя при этом Восточную Пруссию от основной территории рейха. (Примеч. пер.)
{169} [Это] хуже чем преступление, это глупость (фр.) (перефразировано знаменитое, приписываемое то Талейрану, то Фуше высказывание по поводу казни герцога Энгиенского). (Примеч. пер.)
{170} Жандармерия (фр.). (Примеч. пер.)
{171} Монтрё — город в Швейцарии, где в 1936 году была подписана новая конвенция о режиме черноморских проливов. (Примеч. пер.)
{172} В английском тексте стоит: «третьей». Это непонятно. (Примеч. пер.)
{173} Имеются в виду два мирных договора, подготовленных в 1648 году в Мюнстере и Оснабрюке (Вестфалия), которые завершили Тридцатилетнюю войну 1618–1648 годов. Швеция и Франция получили за счет Германии важные территориальные приращения, а за германскими князьями были фактически признаны права суверенных государей. Мир закрепил политическую раздробленность Германии. (Примеч. пер.)
{174} Карл Смелый (1433–1977) — герцог Бургундии с 1467 года. Возглавил мятеж против французского короля Людовика XI. (Примеч. пер.)
{175} Городу и миру (то есть всем на свете) (лат.). (Примеч. пер.)
{176} Во время Первой мировой войны. (Примеч. пер.)
{177} Имеется в виду государственный переворот, произошедший в Ираке 1 апреля 1941 года. (Примеч. пер.)
{178} Rahn R. Ruheloses Leben. Jena: Eugen Diederichs Verlag, 1950. (Примеч. авт.)
{179} Это не война, это — крестовый поход! (фр) (Примеч. пер.)
{180} Тобрук — портовый город в Ливии. В 1941–1942 годах несколько раз переходил из рук в руки. (Примеч. пер.)
{181} На уничтожение, до победного конца (фр.). (Примеч. пер.)
{182} Адана — город на юге Турции. (Примеч. пер.)
{183} Winston S. Churchill. The Second World War. Vol. IV. P. 631–635. Cassel, London, 1951. (Примеч. авт.)
{184} Knatchbull-Hugessen Hughe. Diplomat in Peace and War. London, 1949. (Примеч. авт.)
{185} В английском тексте возможна опечатка, меняющая смысл последней фразы: «Произошло подписание и обмен многими документами». (Примеч. пер.)
{186} После ареста дуче содержался в отеле на плато Кампо-Императоре в горах Абруцци, откуда был освобожден 12 сентября 1943 года германскими десантниками. (Примеч. пер.)
{187} Непереводимая игра слов. Рай, или Эдем, пишется так же, как и фамилия тогдашнего министра иностранных дел Великобритании Энтони Идена — Eden. (Примеч. пер.)
{188} Среди прочего (лат.). (Примеч. пер.)
{189} Operation Cicero. Allan Wingate, 1950. (Примеч. авт.)
{190} Как уже объяснял герр фон Папен, его собственные архивы были утеряны во время войны. Данная цитата заимствована им из неполной фотокопии статьи доктора Пауля Шварца, опубликованной, как ему было сказано, в «New Yorker Staats-Zeitung». (Примеч. редакции ориг. издания.)
{191} Diplomat in Peace and War. London, 1949. (Примеч. авт.)
{192} В радиопередаче «Разговоры у камина». (Примеч. авт.)
{193} Александретта — греческое название города Искендерун. (Примеч. пер.)
{194} Бевин — лейборист, министр иностранных дел Великобритании в 1945–1951 годах. (Примеч. пер.)
{195} Милый Боже, сделай меня послушным, чтобы мне не попасть в Дахау! (нем.) (Примеч. пер.)
{196} Оставь надежду [всяк сюда входящий]! (ит.) Данте. Божественная комедия. (Примеч. пер.)
{197} Jonathan Cape, London, 1940. (Примеч. авт.) В русском переводе 1988 года — «Слепящая тьма». (Примеч. пер.)
{198} Трудовой фронт (нем.). Организация, заменившая при Гитлере свободные профсоюзы. (Примеч. пер.)
{199} Имеется в виду книга Розенберга «Миф двадцатого столетия». (Примеч. пер.)
{200} Гангофер — немецкий писатель, автор развлекательных рассказов и романов. (Примеч. пер.)
{201} В первую очередь, по преимуществу (фр.). (Примеч. пер.)
{202} Младшие божества (лат.). (Примеч. пер.)
{203} Ты тоже, ты сам такой (лат.). (Примеч. пер.)
{204} International Conference on Military Trials, London, 1945. Department of State, U.S.A., Publication 3080. (Примеч. авт.)
{205} Игра слов. Скверный образ жизни или скверный договор. (Примеч. пер.)
{206} Букв. — кто идет? (фр) Здесь — настороже. (Примеч. пер.)
{207} Им пришлось подписать документ о том, что они по собственной воле решили временно остаться в тюрьме. (Примеч. пер.)
{208} Мещанин, обыватель (нем.). (Примеч. пер.)
{209} Моргентау Генри (1891–1967) — министр финансов США в 1934–1945 годах. В 1944 году выдвинул план послевоенного расчленения и децентрализации Германии. (Примеч. пер.)
{210} Нет вины без [соответствующего] закона (лат.). (Примеч. пер.)
{211} Выслушай и другую сторону (лат.). (Примеч. пер.)
{212} Доведение до абсурда (лат.). (Примеч. пер.)
{213} Политика, основанная не на морали, а на действительных, материальных нуждах (нем.). (Примеч. пер.)
{214} В Соединенных Штатах есть только один Федеральный резервный банк, и он, естественно, принадлежит правительству. (Примеч. пер.)
{215} Здесь — лакомый кусок (фр.). (Примеч. пер.)
Титул