Ранние годы
В наши дни на рынке имеется переизбыток мемуарной литературы. Апокалиптический период истории, который мы недавно миновали, привел к тому, что множество самых разных людей предприняло попытки осознать хотя бы некоторые из причин и следствий событий недавнего прошлого и свою собственную в них роль. У меня нет желания оказаться в рядах тех, кто стремится лишь оправдать свои ошибки и провалы.
Историческое развитие является продуктом взаимодействия самых разнообразных сил — как добрых, так и злых, — действующих в среде различных народов. Я написал этот рассказ о жизни в промежутке меж двух эпох потому, что роль Германии в событиях этих пятидесяти лет может быть понята только в контексте непрерывности исторического процесса — соображение, совершенно неизвестное большому числу моих соотечественников и не признаваемое многими современниками за границей. Полагаю, что заслуживаю того, чтобы моя деятельность рассматривалась именно на таком фоне.
Как кажется, моя биография в весьма значительной степени была уже за меня написана, и потому, возможно, для прояснения всех обстоятельств потребуются усилия, превосходящие мои возможности. Несколько биографий и бесчисленное количество рассказов, вышедших в пылу пропагандистских баталий за время двух мировых войн, рисовали меня во всех мыслимых обличиях. Меня изображали и как супершпиона, человека-загадку, и как политического интригана и заговорщика, и как двуличного дипломата. Меня называли бестолковым путаником и наивным джентльменом-наездником, неспособным уловить истинный смысл политической ситуации. Обо мне писали как о зловредном реакционере, который сознательно работал ради прихода к власти Гитлера и поддерживал нацистский режим всеми имевшимися в его распоряжении средствами. Мне приписывали роль главного архитектора захвата Австрии и называли проводником агрессивной политики Гитлера в бытность мою послом в Турции в ходе Второй мировой войны.
В самом деле, мои личные обстоятельства изменялись со временем весьма значительно, и, когда я размышляю над некоторыми из парадоксов, которыми была обставлена моя жизнь, то понимаю, какой восхитительный объект для работы пропагандистских машин я собой представлял. Я прошел в жизни все стадии — от канцлера своей страны до военного преступника на скамье подсудимых Нюрнбергского процесса, находившегося под обвинением, грозившим смертным приговором. Я служил своей родине без малого пятьдесят лет и провел половину времени после Второй мировой войны в тюрьме. Меня обвиняли в пособничестве Гитлеру, однако его гестапо всегда числило меня в своих ликвидационных списках и уничтожило нескольких моих ближайших сотрудников. Лучшую часть своей жизни я был солдатом, хранимым на полях многих битв каким-то благосклонным ангелом, — и все для того, чтобы только чудом избежать смерти от рук наемного убийцы, вооруженного русской бомбой.
Эти парадоксы можно продолжать и далее. Будучи убежденным монархистом, я был призван служить республике. Человек, придерживавшийся по традиции консервативных воззрений, я был заклеймен как приспешник Гитлера и поклонник его тоталитарных идей. По воспитанию и собственному опыту сторонник истинных социальных реформ — приобрел репутацию врага трудящихся классов. Благодаря семейным связям и по своим убеждениям искренний поборник франко-германского rapprochement{1}, я был свидетелем того, как обе страны доводили друг друга до полного истощения в битвах двух мировых войн. Всегдашний сторонник исключительно мирного разрешения австро-германской проблемы, вызывавший тем самым ярую ненависть со стороны австрийских нацистов, я был обвинен в организации гитлеровского аншлюса. Боровшийся всю свою жизнь за прочное положение Германии в Центральной Европе, я был вынужден наблюдать поглощение половины территории своей родины восточным деспотизмом. Будучи ревностным католиком, я в конце концов был объявлен прислужником одного из самых безбожных правительств современного мира. Я не питаю никаких иллюзий относительно той репутации, которую имею за рубежом.
Теперь, когда я впервые в своей жизни имею достаточно свободного времени, чтобы дать отчет обо всех этих событиях, я оказываюсь едва ли не единственным оставшимся на этом свете из тех, с кем я был связан в прошлом. Трудно придумать обстоятельства более тяжелые и обескураживающие для выполнения такой работы. Личные бумаги и общественные архивы, которые в обычных обстоятельствах могли быть предоставлены в распоряжение человека в подобном случае, от меня закрыты. Мой собственный архив был захвачен той или другой из союзных держав или же уничтожен на финальной стадии войны. В результате, чтобы освежить воспоминания и придать им ясность, я часто вынужден полагаться на свою память, на газетные вырезки или на любезную помощь друзей.
Позвольте мне подчеркнуть, что эта книга написана не в целях самооправдания. Я совершил в жизни много ошибок и не раз приходил к ложным выводам. Однако я обязан ради собственной семьи исправить хотя бы некоторые из наиболее оскорбительных для меня искажений действительности. Факты, при беспристрастном их рассмотрении, воссоздают совершенно иную картину. Тем не менее не это является моей основной задачей. На закате жизни, которая растянулась на три поколения, я озабочен более всего тем, чтобы поспособствовать большему пониманию роли Германии в событиях этого периода.
По-видимому, очень немногие понимают, до какой степени режим Гитлера являлся естественным следствием карательных статей Версальского договора. Потребовались десятилетия, чтобы по крайней мере только историки пришли к выводу о том, что утверждение об исключительной вине Германии за Первую мировую войну попросту не выдерживает критики. Многие годы немцы были вынуждены трудиться в условиях экономической трясины, порожденной репарациями. Лучшие перья, нежели мое, уже описывали моральные и физические страдания, вызванные в двадцатых годах массовой безработицей, и пролетаризацию средних классов в результате инфляции и падения христианских ценностей. Приход к власти Гитлера и его движение являлись в первую очередь реакцией на безнадежность существования. За подобное положение дел в Германии державы-победительницы должны нести справедливую долю ответственности.
Гитлер стал канцлером при поддержке почти сорока процентов германских избирателей. Бессмысленно полагать, что его приход к власти был вызван интригами кучки «промышленников, милитаристов и реакционеров», как это предпочел сформулировать в своем приговоре Нюрнбергский трибунал. Политические партии веймарского периода, все без исключения, от левого крыла до правого, должны взять на себя свою долю ответственности. Вместо того чтобы сваливать свою вину на других, следует признавать собственные ошибки для того, чтобы избежать их повторения.
Мы все являемся продуктом окружающей нас обстановки. Коль скоро я собираюсь дать описание своей деятельности на фоне исторических событий, в которые я со временем оказывался все более вовлеченным, возможно, мне будет позволительно дать короткий отчет о своих ранних годах. Этот отчет, вероятно, будет мало отличаться от воспоминаний любого другого человека моего происхождения и воспитания, но, поскольку я могу, по крайней мере, настаивать на неколебимости своих консервативных убеждений на протяжении всей жизни, не будет вреда в том, чтобы проследить их истоки в давно исчезнувшем мире.
Мое семейство происходило из городка Верль, неподалеку от Зоста, расположенного в западногерманской земле Вестфалия. На протяжении столетий мы принадлежали к маленькой группе наследственных солеваров, имевших право разрабатывать местные колодцы с соляным раствором. Во времена Средневековья соль была важным товаром, и эти семьи вольных солеваров появляются еще в хрониках восьмого столетия. Наша семья впервые упомянута по имени в указе графа Годфрида III Арнсбергского в 1262 году, а в 1298 году некий Альберт Папе был подтвержден городом Верль в своих, по-видимому, давних правах на соляные колодцы. Эти колодцы наверняка разрабатывались во времена Карла Великого, а поле на территории нашей усадьбы, где мы детьми имели обыкновение играть, составляло часть так называемого Regedem — от Regum Domus{2}, — где король Генрих Соколиный Охотник имел обыкновение охотиться в десятом столетии.
Хотя ранние свидетельства носят отрывочный характер, мы можем проследить наше происхождение по прямой линии от Вильгельма фон Папена, который умер в 1494 году, будучи мэром Верля и владельцем близлежащей усадьбы Кёнинген. Помещичий дом оставался с тех пор непрерывно во владении нашей семьи, и его последним хозяином был мой старший брат. Местная приходская церковь, построенная в 1163 году во времена правления Генриха Льва, дает красноречивое свидетельство о пользе, на протяжении столетий принесенной моей семьей приходу. Наши права и наши обязанности охранялись столь же ревностно, как и исполнялись, и потому в 1900 году я сам, в часовне этой маленькой церкви, принес формальную клятву поддерживать наши хартии и привилегии. К тому времени они превратились по большей части в традицию, поскольку соляные колодцы иссякли в результате промышленной революции, когда шахты изменили направление подземных потоков.
Основу моего воспитания составляли старинные предания и традиции. Члены нашего семейства на протяжении столетий служили Священной Римской империи и архиепископству Кельнскому. Когда старая империя распалась под ударами Наполеона, семья сохранила верность императору в Вене, и, когда в 1934 году настал мой черед внести свой вклад в историю германской нации в качестве посла в Австрии, я чувствовал себя продолжателем старинной традиции. Наши связи с Пруссией относятся к значительно более позднему времени. Мой отец, родившийся в 1839 году, участвовал в войнах 1864, 1866 и 1870 годов, которые привели к объединению германских государств в рамках политики Бисмарка.
Он служил офицером в Дюссельдорфском уланском полку, но ко времени моего рождения уже вышел в отставку, чтобы управлять своим скромным имением. Я посещал местную сельскую школу и провел несколько лет в тесном контакте с деревенской природой и простыми, но достойными восхищения окрестными жителями. Здесь не было и намека на классовые различия. Моим первым школьным другом был сын плетельщика корзин. Когда меня в раннем возрасте спросили, кем бы я хотел стать в жизни, у меня, как кажется, не было иных мыслей, кроме желания стать солдатом, причем, вопреки преждевременно сделанному многими из моих читателей выводу, вовсе не потому, что я был воспитан упрямым и высокомерным пруссаком, а оттого, что страстно любил лошадей. Эта любовь осталась у меня на всю жизнь. В действительности в нашей семье было очень мало прусского. Моя мать была родом из Рейнских провинций, и многие наши родственники жили в южной Германии. Кроме того, поместье отходило к моему старшему брату, и это означало, что мне, чтобы обеспечить себя в жизни, предстоит стать государственным служащим или солдатом или же приобрести одну из «свободных» профессий — юриста, врача или священника. Моя мать не была склонна прислушиваться к моему мнению, но я был настойчив, и в апреле 1891 года я был принят на учебу кадетом.
Я имел весьма слабое представление о спартанском характере профессии, которую я для себя выбрал. Мы спали на походных койках, громадные сводчатые комнаты старого замка Бенсберг не отапливались даже зимой, наша пища состояла в основном из похлебки и хлеба. То было суровое вступление в жизнь для одиннадцатилетнего мальчика, но, как видно, оно мне совершенно не повредило. Я рос здоровым и счастливым и выработал привычку к упорному труду и самодисциплину, которую сохранил на всю жизнь.
Во внешнем мире утвердилось превратное представление об империалистических и агрессивных традициях, прививавшихся в германской армии. Могу только сказать, что ничего подобного в моей памяти не сохранилось. Наше воспитание и обучение были в основном такими же, как и те, что существуют в аналогичных заведениях других стран. Нашей единственной заботой было оборонить недавно обретенное единство Германии от внешнего нападения. Понятие «агрессивный милитаризм» есть просто удобная формула, имеющая очень мало общего с действительными фактами. Когда я был переведен в Берлин для прохождения последних двух лет обучения, кадетские корпуса дважды в год принимали участие в параде гвардейских полков в присутствии императора. Это было волнующее зрелище, когда перед главнокомандующим парадом проносили истрепанные штандарты прославленных полков, но не думаю, чтобы дело обстояло сколько-нибудь иначе в любой другой стране с крепкими воинскими традициями.
Весной 1897 года я, в числе девяноста (из общего числа шестисот) выпускников, которые закончили учебу с достаточно высокими оценками, был оставлен для продолжения обучения в классе Selekta. Это означало подчинение жесткой дисциплине в кадетском корпусе еще в течение года, но также давало шанс поступить в число императорских пажей и быть произведенными в офицеры на полгода раньше наших менее удачливых товарищей. Пажей выбирали придворные чиновники по фотографиям, и то, что я оказался в небольшой группе счастливчиков, дало мне возможность близко познакомиться с королевским{3} двором. В своих мундирах восемнадцатого столетия мы сопровождали императора во время церемоний открытия рейхстага или прусского ландтага{4}, королевских смотров или актов пожалования наград. Здесь и на придворных балах я приобрел прочное представление о пышности и церемонности монаршего двора. Мы сталкивались лицом к лицу и выдающимися фигурами кайзеровской империи — военными и политиками, такими как Гейдебрандт, вождь консерваторов и «некоронованный король Пруссии», Беннигсен, глава либералов и лидер влиятельной партии центра. Никак не думал я тогда, что однажды мне предстоит идти по их стопам.
Оборачиваясь назад, к впечатлениям своей юности, я благодарю судьбу за то, что мне пришлось увидеть Германскую империю в расцвете ее могущества и величия. Династия Гогенцоллернов была вынуждена уступить место республике, которая, в лучшем случае, имела лишь неглубокие корни, и процессы, в ней происходившие, никогда не были до конца поняты. Германскому народу, воспитанному в монархических традициях повиновения власти и сохранения чувства ответственности, предстояло узнать, насколько беспардонно эти его свойства могут быть использованы беспринципными руководителями. Если бы нам было позволено сохранить институт монархии, никогда не возникло бы ничего подобного режиму Гитлера. Если бы президент Вильсон и его советники больше знали Европу и лучше представляли исторические процессы, участвовавшие в ее формировании, нам была бы дана возможность выработать свою собственную форму современной демократии вместо навязанной извне парламентской системы, которая к 1932 году низвела себя до совершенного абсурда.
В настоящее время в восточном секторе Берлина королевский дворец срыт до основания, а место, где он находился, отмечено лишь красным флагом азиатского порабощения. Я не могу поверить, что это является необратимым решением Истории. Центральная Европа возродится однажды как бастион западной мысли и восстанет против нашествия тоталитарных идей. Но это возможно лишь при условии, что политическое возрождение Германии будет основываться на принципе власти, опирающейся на веру в Бога. Воплощение этого принципа на практике я видел на рубеже столетия в великие дни монархии.
По окончании моего офицерского курса я явился в качестве младшего лейтенанта в воинскую часть, где когда-то служил и мой отец, — в 5-й Вестфальский уланский полк. В то время Дюссельдорф был значительным культурным центром. В офицерском резерве полка значились не только такие имена, как Ганиель, Пёнсген, Карп, Гейе и Тринкгауз — отпрыски семей богатых промышленников, но также и представители артистической среды, такие как Эдер, Эккенбрехер, Рёбер и Матюс. Знаменитый «Малкастен», которым художники пользовались как своего рода клубом, видел работы Петера Корнелиуса, Вильгельма фон Шадова, Арнольда Бёклина и многих других. В качестве гостя там бывал Гете. Это был один из наиболее значительных центров романтической традиции, и я вспоминаю, как годы спустя, оказавшись в Вашингтоне, я озадачивал некоторых из своих американских друзей именем художника Эммануила Лётце, одного из основателей «Малкастена». Когда они отвечали, что ничего о нем не слыхали, никакого труда не стоило выиграть у них пари, предлагая доказать, что одна из его работ должна быть им хорошо известна. И действительно, ведь он — тот самый человек, который написал знаменитую картину «Переход Вашингтона через реку Делавэр», украшающую фойе Белого дома, репродукции которой висят во многих американских домах.
Ничем не обремененное, исполненное утонченной культуры существование таких людей оказалось чем-то вроде откровения для простоватого восемнадцатилетнего лейтенанта. Один из моих друзей, граф Эрих Гоффгартен, содержал небольшую конюшню скаковых и охотничьих лошадей, и спустя недолгое время я смог прислать домой свой первый кубок за победу в стипль-чезе. Полагаю, что наша тогдашняя беззаботная жизнь подверглась бы осуждению в теперешнее, более аскетичное время. Бывало, вечеринки затягивались до утра, и частенько мне приходилось на рассвете выезжать лошадей, не имев за всю ночь ни минуты сна. Но, несмотря ни на что, наши обязанности в полку требовали выполнения, и самодисциплина, потребная для ведения такой наполненной бесконечной активностью жизни, была совсем неплохой подготовкой к значительно более тяжелым испытаниям, ожидавшим впереди.
Я стал достаточно успешным жокеем-любителем, хотя весил в те годы обычно около семидесяти килограммов, и мне не раз приходилось сгонять вес. Денег у меня было совсем мало, и, хотя мне и удавалось иной раз купить или продать второстепенную лошадь, когда дело заходило о хороших конях, я всецело зависел от своих друзей. Когда спустя тридцать лет я стал канцлером, мои критики не преминули указать на годы любительского увлечения конным спортом как на доказательство моей полнейшей непригодности к занятию столь высокого государственного поста. Могу лишь ответить, что мало лучших способов выработки характера, чем этот. Стипль-чез требует значительной самодисциплины, выносливости и способности к принятию решений, не считая высочайшего презрения к сломанным костям — отнюдь не плохая тренировка для политического деятеля.
1902–1904 годы я провел в кавалерийской школе в Ганновере. Там я впервые столкнулся с замечательными книгами Вайт-Меллвила о конном спорте в Англии, в первую очередь с его «Маркет Харборо», и решил непременно своими глазами увидеть охоту в центральных графствах. Среди моих друзей в Дюссельдорфе был Август Нивен дю Монт, офицер полкового резерва, который уехал на жительство в английский городок Бексхиллон-Си. Он был большим другом Уистлера, да и сам был достаточно известен как художник, писавший английские ландшафты. Другой мой друг, по фамилии Кемпбелл, который жил в Виндзоре, был увлеченным лошадником и принимал участие в качестве офицера-добровольца 7-го кирасирского полка в кавалерийской атаке при Марля-Тур в ходе кампании 1870 года. Я выправил в полку отпуск и отправился в Англию вдвоем с нашим офицером по фамилии Кленце. В те времена не требовалось никаких паспортов: вы просто брали билет и ехали куда вам угодно.
Британская империя на рубеже столетия была на вершине своего великолепия, и мне никогда не забыть сильнейшего впечатления от моей первой встречи с Лондоном. Вооружившись рекомендательным письмом от Кемпбелла, мы вдвоем отправились на свидание с мистером Хэймисом, джентльменом, торговавшим лошадьми в Лейчестере. Я вспоминаю его как человека весьма немногословного. Бросив на нас испытующий взгляд, он спросил: «А вы хорошие наездники?» Мы отвечали не вполне уверенно: «Надеемся, что так», и он согласился прислать нам на следующий день двух лошадей на состязания в Бельвуре. Мы предполагали, что он отделается от нас парой кляч, чтобы только посмотреть, на что мы способны, и можно представить себе наше изумление, когда присланные лошади оказались двумя прекрасными чистокровными. Должно быть, мы показали себя достаточно уверенно, чтобы заслужить его доверие, потому что никогда в своей жизни мне не приходилось ездить на лучших лошадях, чем за время этих соревнований в центральной Англии, — Королеве, Кворн, Бельвур, Пичли и Мистере Ферни. И все это лишь за четыре гинеи в день!
Проведя несколько недель в Маркет Харборо, мы отправились погостить к Нивен дю Монту, который занял сельский дом лорда Де Ла Варра и стал председателем клуба любителей английских гончих восточного Суссекса. Воистину, в те времена все было по-иному, если такой пост мог занимать немец. Верховую езду здесь было не сравнить с ездой в центральной Англии, но светская жизнь была намного приятнее, и я неоднократно обедал в Лондоне в Объединенном клубе молодых государственных служащих и в Кавалерийском клубе.
Еще раз я посетил Англию на короткое время в ноябре 1913 года, непосредственно перед отъездом из Германии в Вашингтон. На этот раз по просьбе императорского конюшего графа Вестфалена я сопровождал его в поездке с целью закупки лошадей-производителей. Нас пригласили участвовать в охоте со сворой лорда Эннэли, и я вспоминаю, какое впечатление произвел на меня один восхитительный серый конь. Когда мы поинтересовались у его владельца, нельзя ли приобрести эту лошадь для кайзера, ответ был такой: «Нельзя даже для короля Англии, сэр!»
С тех пор я не видел Англии и не имею теперь особого желания испытать на себе ее современную суровость. Тем не менее я все же завидую британцам, сохранившим свою конституционную монархию, хотя так никогда и не смог по-настоящему понять, как могла эта страна, по преимуществу консервативная — несмотря на своих либералов и социалистов, — с такой легкостью поддержать упразднение монархии в Германии. Если бы только на исходе абсолютно бессмысленной Первой мировой войны умы были трезвее и чувства не столь воспалены, то более толерантный мир никогда бы не лишил Центральную Европу ее роли передового бастиона западной цивилизации.
По возвращении в Германию в 1905 году для меня настало время остепениться. Одна из моих кузин вышла замуж за второго сына тайного советника фон Бош-Галгау, в чьем очаровательном доме в Метлахе, что в Саарской области, я бывал частым гостем. В мае 1905 года я женился на его младшей дочери, что обернулось счастливым союзом, выдержавшим испытание временем на протяжении всех этих нелегких годов. Бош-Галгау были вполне космополитичны, и моя постоянная озабоченность франко-германскими отношениями вполне может уходить многими из своих корней в семейство моей жены. Они происходили из Лотарингии и отчасти из Люксембурга. Из трех сестер моего тестя одна вышла замуж за французского офицера, другая — за маркиза д'Онси де Шаффардона, а третья — за люксембургского графа Ламораля Виллера. Старшая сестра моей жены замужем за внуком барона Нотомба, одного из основоположников бельгийской независимости. От своего дяди, Адольфа фон Галгау, жена унаследовала поместье Валлерфанген в Сааре, которое стало впоследствии нашим фамильным гнездом. Все эти пограничные семейства страдали в бесконечных войнах со времен Людовика XIV, и неудивительно, что все они настроены по преимуществу интернационалистически, и их чувства со временем передались и мне.
На вечере по случаю нашей помолвки мой тесть говорил по– французски — на языке, которым обыкновенно пользовались в его доме. К своей досаде, я понимал едва ли половину сказанного. Среди военных, пользовавшихся уважением моего тестя, большинство составляли офицеры Генерального штаба, которых он расценивал как людей культурных и интеллигентных, с интересами, простирающимися далеко за рамки чисто военной сферы. У меня не могло возникнуть ни малейшего сомнения относительно того, что он от меня ожидает, но признать это — означало ответить на чрезвычайно серьезный вызов. Генеральный штаб составлялся из сливок армейских умов, и служба в нем подразумевала непрерывную учебу и напряженный труд. Конкуренция при поступлении была отчаянная. Примерно тысяча офицеров каждый год подавали заявления, и всего лишь сто пятьдесят из их числа принимались на предварительный курс. Поступление обладало значительной притягательной силой для офицеров из какого-нибудь провинциального гарнизона, поскольку влекло за собой трехлетнюю службу в Штабной академии в столице. Будучи человеком скорее трудолюбивым, нежели наделенным особыми талантами, я по сей день рассматриваю как небольшое чудо тот факт, что в 1907 году я попал в число этих удачливых 15 процентов. Так или иначе, но в октябре того года я распрощался с Дюссельдорфом, чтобы начать практически новую карьеру.
Жизнь в полку мне чрезвычайно нравилась. Контакты между офицерами и военнослужащими других рангов были очень тесными, и, хотя дисциплина и соблюдалась весьма строго, завязывались человеческие отношения, продолжавшиеся потом всю жизнь. Семьи рейнских и вестфальских крестьян, из которых в основном комплектовался личный состав, были рады, что их сыновья служат в армии. Там они привыкали к пунктуальности, разумному поведению, чистоплотности и чувству ответственности, что делало их впоследствии лучшими членами общины. Я до сих пор часто получаю письма от старых солдат 5-го уланского, которые служили в моем эскадроне полстолетия назад.
Каждый претендент на поступление в Генеральный штаб должен был провести три года в Военной академии. Только те, кто выдерживали жесткую дисциплину бесконечного труда, прилежания и непрерывных проверок, становились в конце концов членами Генерального штаба. Старое здание Военной академии на Доротеенштрассе могло выглядеть снаружи как университет, но режим в нем был совсем иной. Тут не стоял вопрос о выборе посещения или непосещения тех или иных лекций или дополнения их самостоятельными занятиями. Каждая лекция начиналась с военной точностью, и ежедневная программа составляла ровно пять часов. Таланты и трудолюбие каждого слушателя были востребованы до предела, и выживали только самые жизнеспособные. Мои товарищи-офицеры были собраны со всех уголков страны, и дружба, возникшая у меня с некоторыми из них, продлилась всю жизнь. Многие из них, такие как Фрейгер фон Хаммерштайн, Фрейгер фон Фрич и будущий фельдмаршал фон Бок, в свое время достигли высших степеней профессионализма.
Обучение предполагало также временное откомандирование в различные рода войск. Я провел некоторое время в Страсбурге в Саксонском пехотном полку и в Трире в полевой артиллерии. В результате я вновь столкнулся с проблемой франко-германских отношений в Саарской области, а на третьем году моего пребывания в Военной академии мне удалось провести длительный отпуск во Франции для усовершенствования своего знания ее языка и народа. Из ста пятидесяти офицеров, выдержавших трехлетний курс обучения, для испытательной годовой службы в Генеральном штабе отбиралось только тридцать или сорок человек, причем принятия решения следовало ожидать шесть месяцев. На это время мне полагалось возвратиться в свой полк. Однако мой полковой командир в Дюссельдорфе, фон Пелет-Нарбонн, принявший командование 1-го полка гвардейских улан, квартировавшего в Потсдаме, затребовал моего перевода в свою новую часть. Я был ему весьма благодарен, поскольку это означало, что в случае моего назначения в Генеральный штаб семья моя будет находиться недалеко от Берлина.
1 апреля 1911 года мне сообщили, что я допущен к исполнению обязанностей в Генеральном штабе. Следующие два года были, вероятно, самыми счастливыми в моей жизни. У нас был очаровательный дом в Потсдаме, напротив Мраморного дворца — резиденции кронпринца и его супруги, — и я мог совмещать работу в столице с приятной жизнью в пригородном гарнизонном городке. Фельдмаршал граф Шлифен, который командовал 1-м полком гвардейских улан до того, как стать начальником Генерального штаба, встретил меня с особой теплотой, чрезвычайно довольный, что молодой офицер из его старого полка принят в Rote Bude{5}, как называли здание Генерального штаба на Кёнигсплатц.
К тому времени, когда я приступил к исполнению своих обязанностей, Шлифен уже был заменен Мольтке-младшим, племянником великого фельдмаршала. Сперва я был назначен в 10-й отдел австрийского отделения.
На самом деле оставалось очень мало секретов, касавшихся Дунайской монархии, поскольку существовала практика постоянных обменов штабными офицерами, а австрийский главнокомандующий, генерал Конрад фон Гетцендорф, пользовался доверием всего германского Генерального штаба, хотя его взгляды на неизбежность войны с Россией, как следствие ее агрессивной панславянской политики, не разделялись Берлином.
Работали мы неустанно. Параллельно с рутинной конторской работой происходило дополнительное обучение. Требования к нашей выносливости, интеллекту и способности к сосредоточению были громадные, и уже очень скоро старшие офицеры смогли научиться отделять зерна от плевел. Офицеры Генерального штаба должны были обладать независимостью суждений и умением брать на себя полную ответственность за принимаемые решения. Многие годы спустя именно эти способности и вознамерился искоренить Гитлер, лишая тем самым членов Генерального штаба одной из их главных особенностей. В последующие годы меня самого критиковали за внезапность и прямоту подхода к решению проблем. Допуская, что для политика такие свойства могут являться недостатком, я ни в коем случае не хочу скрывать их происхождение.
Будущие события уже начинали отбрасывать тени. Агадир, неприятности между Турцией и Италией в Триполи и конфликт на Балканах знаменовали собой грядущую катастрофу. Я был только крошечной шестеренкой громадной машины, но со своего наблюдательного поста я не замечал в работе Генерального штаба ничего такого, что могло бы ускорить приближение войны. Напротив, наше близкое знакомство с результатами действия современного оружия и с масштабами вооружения в Европе заставляли нас делать для сохранения мира больше, чем это делали большинство политиков.
Для всех нас было долгом поддерживать германскую военную машину в состоянии постоянной готовности. Мобилизационный план и планы боевых действий ежегодно должны были готовиться к 1 апреля. Я вспоминаю, что в январе 1913 года мы получили приказ императора, предписывавший не готовить в текущем году планов кампании против России. Обычно практиковалось составление одного плана наступательных действий против Франции при проведении оборонительных мероприятий на востоке и другого, предполагавшего наступление против России, сопровождавшееся оборонительными действиями на западе. Вторая половина этой работы была отставлена предположительно ради того, чтобы русская разведка получила информацию о столь необычном отступлении от правил, что могло бы послужить снижению напряженности. Спустя несколько месяцев, когда отношения с Россией ухудшились в связи с кризисом на Балканах, мы получили противоположный приказ, предписывавший все же готовить этот план. Я очень хорошо помню наше раздражение по поводу необходимости выполнить работу нескольких месяцев за считаные недели.
Еще в моей памяти ярко запечатлелись усилия начальника штаба австрийской армии генерала Конрада фон Гетцендорфа убедить Германию принять участие в наступательных операциях Австрии на Балканах. Он утверждал, что время работает на стороне русских и что поскольку конфликт между Австрией и Россией неизбежен, то чем скорее он начнется, тем лучше. Однако, поскольку военная слабость нашего союзника была нам хорошо известна, Мольтке, начальник штаба германской армии, будучи решительно против любых превентивных действий, делал все, что было в его силах, чтобы сдержать своего австрийского коллегу. Гетцендорф, по обыкновению, настаивал, что рано или поздно русские непременно нападут и что намного лучше нам самим проявить инициативу. Тогдашняя ситуация весьма похожа на сегодняшнюю. В наше время очень многие уверены, что цели мирового коммунизма могут быть достигнуты исключительно военным путем, а потому конфликт неминуем. Взгляды Мольтке в значительной степени совпадают с взглядами генерала Эйзенхауэра. Западные державы ни при каких обстоятельствах не должны участвовать в превентивной войне. Мольтке постоянно повторял: «Мы ни в коем случае не вступим в европейскую войну просто из-за каких-то событий на Балканах».
Я был окончательно зачислен в постоянный штат Генерального штаба 9 марта 1913 года. В то время мне казалось, что я достиг в жизни всего, чего добивался, но удовлетворение от этого не идет ни в какое сравнение с моим изумлением, когда осенью мне был предложен пост военного атташе в Вашингтоне. Как правило, на эту должность назначали значительно более опытных работников Генерального штаба. С профессиональной точки зрения эта должность была не слишком привлекательна. В военной области там происходило очень мало событий, представлявших интерес и заслуживающих доклада, к тому же Соединенные Штаты, по-видимому, полностью отгородились от европейской системы союзных договоров. Для моего неожиданного выдвижения существовало, вероятно, две причины. Я уже упоминал, какое глубокое впечатление во время посещения Англии произвели на меня динамичность и могущество Британской империи. В результате я приобрел репутацию англофила. И правда, коллеги-офицеры имели обыкновение подшучивать надо мной, говоря: «У тебя уже есть английские бриджи, сапоги и седло. В следующий раз ты вернешься в британском мундире». Мои начальники отлично знали о моих взглядах, но решили, по всей видимости, что при подготовке меня к занятию ответственного поста военного атташе в Лондоне несколько лет, проведенных в Соединенных Штатах, могут послужить отличной тренировкой. Кроме того, я выказывал большой интерес к европейским военно-политическим проблемам, и мне даже пришлось прочитать несколько лекций по этим вопросам. Возможно, это был как раз тот редкий случай, когда трудолюбие бывает вознаграждено.
Я пребывал в нерешительности, принимать ли мне это предложение, но сама мысль о возможности познакомиться с неизвестным континентом, о чьем потенциале мы все так много слышали, меня захватывала. В результате я согласился и, прежде чем уехать в декабре в Америку, получил аудиенцию у кайзера. Он был очень любезен, пригласил меня к обеду, перечислил всех своих друзей и знакомых в Соединенных Штатах и разъяснил, какая это для меня удача — получить такую должность. «Выучись хорошо говорить по-английски, познакомься с умонастроениями народа, и я пошлю тебя в Лондон», — говорил он мне. Когда я откланивался, кайзер передал через меня свои особенно теплые пожелания Теодору Рузвельту, который был ему чрезвычайно симпатичен. Спустя несколько дней я уже был в пути, оставив дома жену и детей. Мы ожидали прибавления семейства, так что жена собиралась присоединиться ко мне летом. Невозможно было и вообразить, что пройдет больше двух лет, прежде чем я снова смогу ее увидеть.
Мексиканская интерлюдия
Вашингтон в те времена обладал почти деревенским очарованием. Германское посольство занимало скромное здание на Массачусетс-авеню, причем консульство располагалось на первом этаже, а апартаменты посла — на втором. Граф Бернсторф встретил меня в дружеской манере и мягко предупредил, что в обязанности военного атташе не входит составление политических докладов. Он рекомендовал отозвать моего предшественника, фон Херварта, из-за того, что тот не считал нужным подчиняться этому правилу. Как бы там ни было, консулом здесь служил господин фон Ганиель, принадлежавший к известной мне дюссельдорфской фамилии, а первым секретарем посольства оказался другой знакомый из времен моей службы в уланах — Фрейгер фон Лерснер, чей полк был расквартирован в то время в Бонне, так что я оказался среди друзей. Военно-морским атташе был капитан Бой– Эд, с которым мне предстояло с началом войны делить многие превратности судьбы. Это был прекрасный человек, очень спокойный и сдержанный.
С военной точки зрения в Вашингтоне мне было практически нечем заниматься. Жизнь, казалось, состояла из непрерывного вихря светских мероприятий, среди которых я, всегда имевший склонность к упорной работе, чувствовал себя как будто не в своей тарелке. Бесконечным потоком приходили приглашения от незнакомых мне людей, и весь ритм и стиль жизни совершенно не походили на более церемонные порядки Старого Света. Среди многих знакомых, которых я приобрел за это время, я до сих пор помню повстречавшегося мне в Охотничьем сельском клубе молодого американца, которого звали Франклин Д. Рузвельт. Естественно, я и помыслить не мог в то время, какую грандиозную роль он сыграет в истории своей страны. Кроме того, я познакомился с молодым американским капитаном по фамилии Мак-Кой, состоявшим тогда в адъютантах генерала Леонарда Вуда, который, вместе с генералом Першингом, стал выдающимся военным деятелем своего времени. Мы часто обменивались приветствиями во время ранних верховых прогулок в парке Рок-Крик. Позднее он переехал на жительство на Губернаторский остров вблизи Нью-Йорка и никогда, даже в самые тяжелые дни войны, не изменил своего дружеского расположения ко мне.
Президент Вильсон устраивал свой первый официальный прием в Белом доме в феврале 1914 года. Он был настолько любезен, что уделил мне несколько мгновений своего драгоценного времени и поинтересовался моими планами на будущее. Я сказал ему, что собираюсь посетить Мексику, в которой я также был аккредитован, в ответ на что он воскликнул: «Как я вам завидую! Мне самому всегда хотелось там побывать».
Планы у меня в действительности были весьма смутные. Кайзер посоветовал мне путешествовать как можно больше и осмотреть все, что только возможно. Мексика кипела гражданской войной и наверняка являла собой зрелище значительно более интересное, чем то, что могла предоставить светская жизнь Вашингтона. Туда я и отправился в компании с Лерснером и вторым секретарем посольства Беркхаймом через Кубу и Веракрус и в конце концов предстал перед адмиралом фон Гинце, нашим посланником в Мехико-Сити.
Мой первый контакт с официальными лицами новой для меня страны был обставлен достаточно необычно. Отправившись засвидетельствовать свое почтение мексиканскому военному министру, я был остановлен часовым на входе в президентский дворец. Я был в парадном мундире и постарался объяснить свое появление, использовав все свое знание испанского языка. Страж указал на висящее позади него знамя и потребовал, чтобы я, прежде чем пройду дальше, отсалютовал флагу. Не видя причин устраивать сцену, я так и поступил, лишь впоследствии узнав, что это было полковое знамя 29-го пехотного полка, который прославился тем, что производил все успешные перевороты в городе. Военный министр генерал Бланкет, оказавшийся достойным пожилым господином, принял меня любезно и — вероятно, для того, чтобы как можно быстрее произвести на меня впечатление, — рассказал, как, в бытность свою сержантом, руководил расстрельной командой, казнившей императора Максимилиана в Кверетаро.
Я был совершенно не готов к такому откровенному признанию и почувствовал себя несколько более уверенно только после того, как Бланкет сделал несколько одобрительных замечаний о германской армии, чьи методы подготовки он будто бы перенял для своих нужд. Я отвечал, что очень этим доволен и буду рад предоставить в его распоряжение любую дополнительную информацию, какая только может ему понадобиться. Когда же я попросил содействия в организации для меня инспекционной поездки, он оказался значительно менее услужлив. Мне в особенности хотелось посетить северные провинции, где правительство находилось в непрерывном конфликте с бандами Панчо Вильи. Он ответил, что не может взять на себя ответственность за мою безопасность. Стало ясно, что если я вообще хочу чего-нибудь добиться, то мне необходима поддержка мексиканских властей.
Сама столица находилась едва ли не на осадном положении. На протяжении последних месяцев другой руководитель мятежников, по фамилии Сапата, совершал с окрестных холмов ночные набеги, и ни армия, ни полиция, по всей видимости, ничего не могли с ним поделать. Население европейской колонии решило сформировать добровольческую дружину для защиты своей собственности, да и самой жизни, и меня, как единственного военного во всем дипломатическом корпусе, попросили взять на себя командование. С германского крейсера «Дрезден», стоявшего в Веракрусе, был прислан нам на помощь небольшой отряд моряков при двух пулеметах, а с японского крейсера, находившегося у западного побережья, было прислано некоторое количество оружия. Мы проявили себя весьма достойно, и бандиты, приветствуемые выстрелами из посольского компаунда, всякий раз отваливали в сторону. На самом же деле опасения превосходили реальную опасность. Несколько раз пришлось объявлять тревогу и производить вылазки, но ничего по-настоящему серьезного не происходило.
Есть люди, проявляющие особый интерес к различным эпизодам моей жизни, и они были рады сотворить из моей деятельности в Мексике целую легенду. В действительности моя единственная официальная поездка с целью сбора информации за пределы столицы выродилась в настоящий фарс. Генерал Бланкет в конце концов разрешил мне поездку в районы действия Вильи, и я доехал до Салтилло, находившегося еще в руках правительства. Местному «генералу» было, вероятно, лет двадцать пять от роду, а его солдаты выглядели скорее как опереточная массовка, нежели воинская часть. Мне удалось обстоятельно поговорить с одним из солдат, охранявшим в местной крепости средневековую пушку, но у него, по-видимому, были сомнения относительно моей личности, потому что на обратном пути с холма он проводил меня градом пуль, которые, по счастью, в цель не попали. Напряженность в отношениях между Мексикой и Соединенными Штатами уже была очень велика, и я полагаю, что солдат принял меня за гринго. Рисковать жизнью по столь незначительному поводу мне показалось бессмысленным, и я возвратился в столицу.
По возвращении я обнаружил, что два государства, при которых я был аккредитован, находятся на грани войны. В нефтяном порту Тампико мексиканская толпа сорвала американский флаг, и американская пресса призывала к отмщению. Атлантический флот под командой адмирала Баджера появился перед Веракрусом, и на нем шла подготовка экспедиционного отряда. В правительственных кругах Мехико-Сити создалась атмосфера чрезвычайного напряжения и неразберихи. Мне никогда не забыть официальный прием, устроенный однажды вечером в замке Чапультепек. В какой-то момент неожиданно погас свет. Когда через несколько секунд освещение восстановилось, выяснилось, что все министры и большинство из гостей образовали круг, причем каждый опасливо держал перед собой торопливо извлеченный из кармана фрака пистолет. Во всех последующих перипетиях моей бурной жизни мне не приходилось видеть более поразительного зрелища.
Несмотря на все наши усилия, фон Гинце или я мало что могли сделать для того, чтобы погасить приближающийся конфликт. Срок американского ультиматума истекал 19 апреля 1914 года, и нашей главной заботой было обеспечить безопасность германской и других европейских колоний. Уэрта, мексиканский президент, оказался в трудном положении, и, хотя у меня сформировалось о нем более высокое мнение, чем у фон Гинце, я оказывал всевозможную поддержку демаршам различных дипломатических представителей, направленным на его уход в отставку, с тем чтобы избежать расширения конфликта с Соединенными Штатами. Ситуация на тот момент казалась весьма угрожающей, но ее острота потеряла всякую значимость в сравнении с последовавшим всемирным конфликтом. В связи с этим любопытно вспомнить, что британцы были в высшей степени недовольны развитием событий, опасаясь того, что они называли возрождением американского империализма. Отношения между представителями двух держав были весьма далеки от сердечности, и это следует помнить при рассмотрении событий, последовавших всего несколько месяцев спустя.
В конце концов я сопровождал железнодорожный конвой с иностранными гражданами до Веракруса, на рейде которого я обнаружил по меньшей мере семнадцать броненосцев, принадлежавших заинтересованным странам. Среди моих новых знакомых, встреченных в это время, были контр-адмирал сэр Кристофер Крэдок, которому предстояло командовать британским флотом в битве у Коронеля, и молодой лейтенант Канарис, впоследствии ставший знаменитым главой германской военной разведки.
Я оказался в курьезном положении, поскольку был официально аккредитован при обоих государствах, участвовавших в конфликте. С военной точки зрения на мексиканской стороне для меня мало что представляло интерес, в то время как даже первый взгляд на американские экспедиционные силы привел меня к определенным интересным выводам. Здесь я был встречен очень тепло, и мне дали возможность ознакомиться с их организацией. Командовал отрядом генерал Фанстон, а одним из его адъютантов был капитан по фамилии Макартур, с которым мне пришлось несколько раз вести дела. Он запомнился мне как энергичный и красивый человек, всегда в безупречном мундире. Он обладал значительным влиянием в штабе генерала Фанстона. Когда я на днях прочитал биографию этого человека, ставшего ныне выдающимся генералом, составленную Г.Г. Кируной{6}, то узнал про один инцидент, в ходе которого капитан Макартур пересек мексиканские позиции, изображая из себя ковбоя, и возвратился назад, приведя с собой три мексиканских локомотива. Автором делалось предположение, что я в какой-то степени помог ему в этом предприятии. Все мое удовольствие от знакомства с ним, боюсь, не дает мне права на частицу его славы от этого подвига, о котором я ничего не знал до настоящего времени. Также чистой воды вымыслом является предположение о том, что генерал Макартур выступил в мою защиту на Нюрнбергском процессе и что его заступничество послужило к моему оправданию.
Хотя и маленькая, американская армия имела превосходных офицеров и первоклассный личный состав. В своих докладах в Берлин я настаивал, уже на этой ранней стадии, что, имея за собой громадный промышленный потенциал, Соединенные Штаты Америки имеют возможность расширять свою армию практически безгранично за очень короткое время. Я специально отмечал, что в случае, если крайне напряженная ситуация в Европе приведет к войне, Америка может превратиться в важнейший фактор, требующий особого внимания.
Вскоре после фатальных выстрелов, прогремевших в Сараеве, я закусывал с адмиралом Крэдоком на борту британского боевого корабля H.M.S.{7} «Гуд Хоуп». Адмирал был большим почитателем кайзера, и стены его каюты были украшены фотографиями императора. Сэр Кристофер был чрезвычайно обаятельным человеком, и мы долго беседовали с ним по поводу угрожающей ситуации в Европе. Я высказал надежду, что если Германия окажется вовлеченной в войну на два фронта, то Британия, по крайней мере, останется нейтральной. Его ответ был типичен для британской позиции тех времен. «Англия никогда не станет воевать против Германии, — сказал он и добавил после небольшой паузы: — Хотя бы из-за наших уик-эндов».
Хотя непосредственно на месте проблемы казались жизненно важными, было ясно, что европейские державы очень слабо заинтересованы в развитии мексиканских дел. Для нас складывалась странная ситуация, поскольку ежедневные дружественные контакты между офицерами всех наций входили в отчетливое противоречие с яростной дипломатической и военной активностью в Европе. Так или иначе, но до любого из нас доходила только очень малая часть фактов, свидетельствующих об эскалации тогдашней напряженности, и первое указание на то, что ситуацию в Европе следует рассматривать со всей серьезностью, пришло ко мне, как это ни странно, от российского посланника барона Сталевского. Даже он не обладал информацией из первых рук, но он сообщил мне, что его военному атташе, полковнику Голеевскому, приказано возвратиться в Вашингтон. Когда я спросил у барона, чем это может объясняться, он ответил: «Все, что мне известно, — это то, что он должен вернуться, чтобы организовать службу разведки, хотя о ее точном назначении я ничего не знаю». Это прозвучало весьма зловеще, и я немедленно проинформировал о таком развитии событий Генеральный штаб. Аналогичные шаги я и сам предпринял еще до отъезда из Соединенных Штатов, хотя большая часть работы была выполнена моим предшественником. В Нью-Йорке уже была создана контора для сбора и передачи военной информации. В свое время я еще опишу проделанную нами работу.
Я узнал о действительном начале войны весьма необычным образом. 1 августа я был приглашен на обед к генералу Фанстону. В вестибюле его гостиницы я повстречал своего русского коллегу, который тоже оказался в числе приглашенных. Генерал спустился по лестнице, размахивая листом бумаги, и заметил, пожимая нам руки: «Господа, у меня есть для вас интересная новость. Германия объявила России войну». Русский — это был Голеевский — деревянно поклонился мне и сказал генералу, что в сложившихся обстоятельствах он не может остаться на обед. Генерал попытался убедить его в том, что это не мы лично объявили друг другу войну, но Голеевский стоял на своем, и в конце концов мы оба откланялись. Более всего мы стремились возможно скорее вернуться в Вашингтон, и наш отъезд на следующий день на борту одного и того же американского миноносца не был лишен известной пикантности. Многие из наших общих друзей стояли на пристани и сначала прокричали троекратное ура в честь Германии, а потом такое же — в честь России, в то время как все суда в гавани дали гудки.
Это не было приятным путешествием. Море было бурное, корабль маленький, жара удручающая, к тому же мне и Голеевскому было совсем не просто избежать общества друг друга. Я попробовал установить нечто вроде формального контакта при помощи дежурных фраз: «C'est vraiment au detriment de l'Europe que la diplomatie n'a pas reussi a maintenir l'amitie traditionelle entre nos deux grand pays{8}, — заметил я. — Nous deux, nous allons faire notre devoir maintenant — esperons nean moins que cette epreuve ne durera pas trop longtemps»{9}.
Полковник, служивший военным атташе в Лондоне при Бенкендорфе и, без сомнения, лучше меня осведомленный о политической обстановке в державах Согласия, ответил довольно резко: «Ce n'est pas du tout entonnant que nous ne puissions plus supporter cette maitrise de l'Allemagne et tant de brusqueries de votre part. Et vous vous trompez profondement si vous croyez que cette affaire sera vite terminee. Cela va durer deux ans, trois ans, dix ans, si vous voulez!»{10} И потом добавил с большим нажимом: «Jusqu'a un resultat definitif»{11}.
Много лет спустя, когда в 1932 году меня назначили германским канцлером, я был крайне удивлен, получив телеграмму с добрыми пожеланиями от моего бывшего коллеги. Во время революции он бежал из России и в то время жил в Париже. Возможно, у него была возможность поразмышлять о том, что «resultat definitif{12}», которого так добивался его царственный повелитель, привел к захвату большевиками его родной страны.
Два дня спустя, 4 августа, мы высадились в Галвестоне. Я побежал к ближайшему газетному киоску, где был встречен заголовками: «40-тысячная германская армия пленена близ Льежа» и «Германский кронпринц покончил жизнь самоубийством». Я не поверил заголовкам, но был поражен мыслью о гигантском столкновении огромных армий и о страданиях, которые это столкновение неминуемо породит. В тот же вечер я уехал на поезде в Нью-Йорк. Война началась и для меня.
Позвольте мне кратко описать развитие ситуации в Европе и ее скатывание к положению, когда столкновение великих держав с его ужасающими последствиями стало неизбежным. В Генеральном штабе мы внимательно следили за растущим напряжением и знали не понаслышке, каким образом действия главнейших держав могут повлиять на сохранение европейского спокойствия.
Генеральный штаб мог бы служить барометром международного политического процесса. Наше промежуточное положение между Востоком и Западом означало, что мы были предельно чувствительны к малейшим изменениям в балансе сил. За время своей службы в Генеральном штабе я был свидетелем непрерывного усугубления политической ситуации, приведшей в конце концов в 1914 году к началу войны. Генеральный штаб не предназначен для выработки политических решений или влияния на их принятие. Его дело — организация военных приготовлений к любому конфликту, могущему возникнуть в результате развития политической ситуации.
Дипломатическая история в период, предшествовавший Первой мировой войне, исследована в мельчайших подробностях историками всех стран. Я не вижу необходимости повторять их выводы, однако мне хочется дать краткий обзор некоторых этапов развития ситуации со своей точки зрения, поскольку два аспекта этого развития сыграли известную роль в моей последующей политической карьере. В первую очередь это положение, сложившееся в Юго-Восточной Европе и Турции в результате Балканских войн 1911–1913 годов — ведь впоследствии мне предстояло занимать как военные, так и дипломатические посты в этом регионе. Второй и наиболее важный вопрос — надвигавшийся кризис, включающий в себя мировую войну и закончившийся в 1919 году Версальским договором, базировавшимся на представлении об исключительной вине Германии в войне. Эта последняя концепция в значительной мере определила политическое развитие Германии в двадцатых годах и оказала влияние на все внутренние дела страны. Для меня, как парламентария, а затем канцлера и вице-канцлера, это была важнейшая психологическая проблема, которая требовала разрешения и которая отбросила свою тень на всю мою политическую деятельность.
Сама концепция исключительной вины уже отброшена большинством историков во всех странах. И все же она продолжает существовать как миф в общественном сознании. После Второй мировой войны, за которую, вне всякого сомнения, ответствен Гитлер, стало привычным относиться к Германии как к прирожденному агрессору, полностью ответственному как за войну 1870 года, так и за Первую и Вторую мировые войны. Достаточно изучить постановления оккупационных властей в Германии и обвинительное заключение Нюрнбергского трибунала, чтобы увидеть, какие глубокие корни пустила эта идея вопреки многочисленным историческим свидетельствам. На ней основываются многие меры, предпринятые оккупационными властями в экономической и политической сферах.
В то время, когда я, работая в Генеральном штабе, стал заниматься анализом мировых политических тенденцией, сдвиги в балансе европейских политических сил были уже отчетливо заметны. Поворотной точкой развития послужило подписание англо-русского договора от 31 августа 1907 года. В эпоху Солсбери и Бисмарка Россия рассматривалась как азиатская держава, чье влияние на европейские дела следовало нейтрализовать, но, при подписании упомянутого договора, интересы Британской империи были поставлены выше интересов Европы. Стороны делили Персию на русскую и британскую сферы влияния и признавали британские права на нефть Персидского залива. Россия обеспечивала себе значительное влияние в Афганистане и Тибете. Двумя месяцами ранее Франция, Россия и Япония согласились поддерживать status quo в Китае.
Политика Бисмарка заключалась в том, чтобы практические политические гарантии давались только в отношении признанных сфер влияния. Это могло препятствовать осуществлению замыслов России относительно Запада, одновременно устраняя ее опасения быть атакованной. Новое политическое развитие показывало, насколько упало германское влияние на европейские дела. Тут следует отметить, что ни кайзер, ни германское правительство даже не пытались в свое время воспользоваться ослаблением России после ее поражения в войне с Японией. Если бы Германия рассматривала когда-либо идею превентивной войны, то более удобного момента для ее начала ни раньше, ни позднее того момента просто не было.
Британский историк сэр Чарльз Петри выдвинул тезис, в соответствии с которым англо-русский договор спас Европу семью годами позже, поскольку вынудил Германию воевать на два фронта. Это утверждение ставит истинное положение вещей с ног на голову. В договоре игнорировался уже существующий европейский баланс сил, и угроза борьбы на два фронта стала основной причиной последовавшей гонки вооружений и того развития, которое и привело в конце концов к войне.
Ухудшение наших отношений с Россией должно было бы привести к улучшению отношений с западными странами, но этому воспрепятствовали другие события. Французская экспансионистская политика в Северной Африке возбудила соперничество итальянцев, которые намеревались получить свою долю от распадавшейся Оттоманской империи. Одной из первых проблем, с которой мне пришлось близко ознакомиться в Генеральном штабе, была возросшая опасность возникновения итало-турецкого конфликта по вопросу о Ливии. Турция была не в состоянии сопротивляться итальянскому нападению, но Энвер-бей, в то время военный атташе Турции в Берлине, бывший моим близким знакомым, отправился в Ливию для организации сопротивления среди местных племен. Этот конфликт ставил Германию в исключительно трудное положение. С одной стороны, мы были союзниками Италии, а с другой — поддерживали тесные дружественные отношения с Турцией. Одним из главных принципов нашей внешней политики всегда было недопущение раздела ее империи великими державами. В связи с этим Генеральный штаб демонстративно послал на место событий всего лишь одного молодого наблюдателя. Наши симпатии были всецело на стороне Турции, но, как и в случае Англо-бурской войны, мы были движимы в большей мере чувствами, нежели разумными политическими соображениями. Со своей стороны, державы Тройственного союза не заявили формального протеста против итальянской агрессии, а Британия воспрепятствовала проходу турецких войск через Египет.
Итальянцы, по всей видимости, считали, что у современной армии не может быть особых проблем в действиях против туземных племен (позднее они совершили ту же самую ошибку во время абиссинской войны), но на деле они столкнулись с продолжительным отчаянным сопротивлением. Это нападение отозвалось долгим эхом в истории: турки никогда не забывали вторжения в мирную часть своей территории. Когда Муссолини выдвинул в 1939 году лозунг «Mare Nostrum»{13} и напал на Албанию, турки моментально вступили в военный союз с Францией и Великобританией.
Ливийский конфликт был только симптомом растущего в Европе напряжения, вызванного в основном происками России на юге и на западе и австрийской политикой расширения своего влияния на Балканах. «Сердечное согласие» между Британией и Францией изменило баланс сил в Европе в пользу России и лишило Германию той уверенности в собственной безопасности, которая существовала когда-то благодаря британской поддержке. Что же до наших отношений с Францией, то они так никогда и не наладились со времени войны 1870 года.
Когда в 1911 году султан Мула Хафид по наущению Франции запросил у нее помощи и французы оккупировали Фец, Германия расценила это как нарушение соглашения в Альхесирасе. «Прыжок пантеры» в Агадир{14} — был в нем какой-либо смысл или нет, отношения к делу не имеет — произвел больший эффект в Лондоне, чем в Париже. Сэр Эдвард Грей назвал инцидент «неспровоцированным нападением», а Ллойд Джордж произнес исполненную критического пафоса речь. Было ясно, что Британия рассматривает германское присутствие на марокканском побережье как угрозу своим интересам в Средиземноморье.
Даже британские историки в настоящее время рассматривают вопрос о германском вмешательстве в марокканскую проблему более объективно. И все же при этом явно недооценивается та роль, которую сыграли действия кайзера в мирном разрешении конфликта. Французы получили все желаемое и в 1912 году установили свой протекторат над Марокко. Самым печальным результатом было дальнейшее расхождение позиций Великобритании и Германии. Наши протурецкие симпатии во время ливийского конфликта уже повлекли за собой укрепление связей между итальянцами и Антантой, в результате чего Италия постепенно начала все теснее сближаться с Великобританией. Это еще больше ослабляло позицию центральных держав.
Все укреплявшиеся дружественные отношения между Германией и Турцией и переговоры о постройке Багдадской железной дороги рассматривались в Британии как угроза жизненно важным коммуникациям империи. Ошибка германской внешней политики состояла в том, что Германия не сумела с полной ясностью продемонстрировать свои намерения. У нас не было желания угрожать британским интересам на Ближнем и Среднем Востоке, мы лишь изыскивали рынки для экспорта продукции нашей растущей промышленности. Положение Германии не способствовало развитию экспансионистских устремлений на Востоке, поскольку мы вступили в эту игру с опозданием на целое столетие. Наверняка наши попытки мирным путем приобрести новые коммерческие рынки можно было рассматривать с меньшим критицизмом, хотя бы при этом и возникал конфликт с уже присутствующими там интересами.
В октябре 1912 года в Уши был подписан мирный договор, лишивший Турцию Ливии и островов Додеканес. Тем временем над Турцией нависла новая угроза. Под патронажем России Сербия, Болгария, Греция и Черногория заключили секретный антитурецкий альянс. В октябре Черногория начала боевые действия, и к началу 1913 года сложилась ситуация, грозившая войной между Австрией и Россией. Кайзер не пожелал гарантировать помощь своей страны, в этом он был верен традиции политики Бисмарка, в соответствии с которой Германия может вмешаться в балканские дела только в случае угрозы самому существованию нашего союзника — Австрии. В тесном сотрудничестве с британским правительством европейский мир удалось сохранить. Тем не менее, вопреки лондонскому соглашению от декабря 1912 года, балканский конфликт продолжал развиваться. Энвер-паша, защитник Ливии, сверг турецкое правительство с помощью комитета «Progrus et Union»{15}. Мир не был окончательно заключен вплоть до мая 1913 года. Греция получила Салоники и остров Крит, Сербия — северную Македонию, а Болгария — Траче и побережье Эгейского моря.
Вскоре после этого Болгария напала на Сербию и Грецию, но потерпела поражение, в то время как турки вернули себе Адрианополь. Этот конфликт завершился в августе подписанием в 1913 году в Бухаресте соглашения, по условиям которого Болгария вновь теряла Македонию и Эгейское побережье и должна была уступить Румынии Добруджу. Чтобы избежать доминирования Сербии на побережье Эгейского моря, Албании была предоставлена независимость. Мой коллега по Генеральному штабу, принц Цу Вид, был предложен Германией в 1913 году кандидатом на албанский трон, но его короткое правление больше походило на фарс. Я так и не смог понять, почему в этот беспокойный уголок Европы не был послан, ввиду близкого знакомства с регионом, кто-либо из опытных сторонников дома Габсбургов.
То, что балканский конфликт не привел к всеобщей войне, объясняется почти всецело тесным сотрудничеством между правительствами Великобритании и Германии. К несчастью, наши надежды на то, что это сотрудничество послужит к некоторому ослаблению общей напряженности, не оправдались. Наши трудности в отношениях с Францией по поводу марокканских дел только усугубились, а связь между Парижем и Санкт-Петербургом продолжала крепнуть. Британское правительство не предпринимало никаких усилий для ослабления напряженности — даже тогда, когда царь объявил, что Россия будет поддерживать Сербию всеми возможными средствами, — что являлось прямым вторжением в сферу влияния Австрии, которое было, по-видимому, проведено с полного одобрения французского правительства.
Наши старания достичь взаимопонимания с Великобританией оказались успешными только отчасти. В июне 1914 года конфликт интересов, порожденный проектом строительства Багдадской железной дороги, был урегулирован благодаря признанию Германией британских прав в Персидском заливе в обмен на признание германских интересов в Месопотамии. Это, однако, не ослабило основных противоречий в европейской сфере или в военно-морских делах. Попытка лорда Холдейна достичь в последнем вопросе компромисса успеха не имела. Напряженность в отношениях была очень высока, когда 28 июня 1914 года в Сараеве прогремели фатальные выстрелы.
И вновь возникла сложность в толковании принципа Бисмарка, согласно которому Германия ни в коем случае не должна вмешиваться в балканские дела. Как только стало ясно, что конфликт грозит перерасти границы Австрии и Сербии и что Россия намерена прийти Сербии на помощь, дунайская монархия оказалась в прямой опасности и возникла угроза даже положению самой Германии. Согласиться с русскими домогательствами относительно Константинополя и на Балканах означало бы оставить баланс власти в Европе на откуп политике Санкт-Петербурга. Мир и европейское равновесие можно было сохранить только при условии, что Британия и Германия приложат совместные усилия. Но британское правительство приняло иное решение. На короткое время ситуация оставалась неопределенной. Австрийское правительство искало действенной германской помощи, тогда как мы сосредоточили усилия на попытках предотвратить начало всеобщего военного конфликта. Германская политика оказалась робкой и неуверенной. Царь объявил частичную мобилизацию, направленную против Австрии, но, за его спиной, военный министр проводил также и полную мобилизацию против Германии. Россия намеревалась начать войну.
Я уже упоминал о неразрывности всей германской истории. Начиная с Карла Великого и обращения в христианство территорий между Эльбой, Одером и Вислой и присоединения германскими рыцарскими орденами Пруссии и Прибалтийских стран германская нация всегда выполняла долг по защите в Центральной Европе не только классических культурных традиций, но даже и самой концепции христианства. Будь то Чингисхан у Лейпцига, или турки под стенами Вены, или стремление России к незамерзающим портам Запада — мы всегда принимали первый удар, защищая Европу от нападений из Азии.
Ощущение исторической миссии имеет глубокие корни в сознании любого немца. Противоречия, вылившиеся в Первую мировую войну, можно рассматривать только под этим углом зрения. Могут возразить, что в этой исторической преемственности случались разрывы. Действительно, время от времени Пруссия пыталась объединиться с Россией ради достижения некоторых ограниченных целей, и на протяжении истории было предпринято несколько попыток включить Россию в семью европейских народов. Примером одной такой попытки являлся союз Австрии, Великобритании и Пруссии с Россией против Наполеона, но государственные мужи того времени совершили ту же самую ошибку, что и Рузвельт в Ялте: Россия является азиатской державой и, как таковая, не поддается европеизации.
В нынешней мировой ситуации Запад оказался лицом к лицу с проблемой, которая стояла перед Германией на протяжении столетий. Возможно, сказанное немного облегчит понимание того, почему я и многие из моих соотечественников посчитали условия Версальского договора по отношению к Германии столь несправедливыми и неразумными, особенно в ситуации, когда мы были обязаны бороться с тоталитарными доктринами большевизма. Тот факт, что многие из нас увидели в растущей нацистской партии надежду обрести нового полезного союзника в борьбе с коммунистической идеологией, быть может, позволит историкам рассматривать наши ошибки в несколько менее критическом свете.
Я не пытаюсь отрицать многие просчеты наших государственных деятелей эпохи Вильгельма. После ухода со сцены Бисмарка наша внешняя политика стала путаной и часто высокомерной, а отношения с некоторыми из наших соседей — психологически нерасчетливыми. Планы экономической и колониальной экспансии, результаты нашей внезапной индустриализации, военно– морская политика, наше политическое вмешательство в сферу интересов других держав заслужили нам репутацию крайне неудобного соседа. Несмотря на все это, непредвзятый исследователь должен признать сегодня, что кайзер не стремился к войне. Германский народ вступил в 1914 году в конфликт с искренней верой в то, что он участвует в оборонительной войне. Французская политика начиная с 1871 года всегда проводилась с оглядкой на возможность возвращения Эльзаса и Лотарингии («Pensons-y toujours, n'en parlons jamais»{16}), а Россия стремилась восстановить хотя бы часть своего престижа, потерянного в результате поражения в войне на Дальнем Востоке, путем достижения некоторых из своих европейских целей. Германия и Великобритания вступили в войну, не имея каких бы то ни было территориальных требований, для удовлетворения которых была бы необходима война.
Нас обвиняли в том, что мы начали с вторжения на территорию нейтрального государства. Без сомнения, наши действия с самого начала настроили против нас мировое общественное мнение, но, хотя и находясь в противоречии с международными законами, эти действия, по крайней мере, не были мотивированы территориальными притязаниями. Так вышло в основном из-за отсутствия должной взаимосвязи между военным начальством, ответственным за разработку плана боевых действий, и политическими лидерами страны. С точки зрения Генерального штаба, чисто технической, война на два фронта может вестись успешно только при условии, что на одном из них немедленно будет достигнут ощутимый военный результат. Безграничность простирающегося на восток пространства исключала достижение какого бы то ни было результата на этом направлении, что вынуждало нас сконцентрироваться на французском фронте. План Шлифена предусматривал обходное движение вокруг северного фланга французской обороны, которое могло быть выполнено только по территории Бельгии. В момент вступления в войну России Франция в соответствии с условиями договора последовала ее примеру, в результате чего наш план боевых операций автоматически вступал в действие.
Вина политических лидеров нашей страны заключалась в том, что они не озаботились дать Генеральному штабу указание разработать альтернативный план кампании против Франции, который можно было бы приспособить к господствующей политической ситуации. Я слышал от друзей в Генеральном штабе, что, когда германский канцлер Бетман-Гольвег высказал пожелание уважать бельгийский нейтралитет, Мольтке был вынужден ответить, что план кампании предусматривает движение через бельгийскую территорию и его нельзя изменить без риска проиграть войну в первый же день. Я разделял с миллионами моих соотечественников убеждение, что мы участвуем в сугубо оборонительной войне, необходимой для защиты нашего исторического положения в центре Европы.
Америка и война
Если бы я не был постоянно на протяжении всей жизни столь напряженно занят, то непременно постарался бы раньше исправить тот обильный урожай слухов, что выросли вокруг моего имени. Время от времени выходили мои биографии, состоящие в большей или меньшей степени из вымыслов, в которых различные эпизоды моей карьеры подавались как сенсация. Объединяло все эти книги то, что они начинались с изобретения в высшей степени колоритных легенд о моей деятельности в Соединенных Штатах на протяжении первых полутора лет войны.
Мне приписывалось создание широко разветвленной сети саботажников, организация забастовок в доках и на военных предприятиях, использование целой команды бомбистов и искусное управление работой целой армии секретных агентов. Изложение истинных фактов сильно разочарует, полагаю, тех из моих читателей, которые надеялись получить подтверждение этих старых сенсационных историй. Следует понимать, что репутация, приобретенная мной в те дни, была умышленно взлелеяна отлично организованной пропагандистской службой союзников в рамках их кампании, направленной на разжигание в Соединенных Штатах страстей до состояния, которое оправдывало бы активное вмешательство этой страны в войну. Все это было частью процесса, получившего ныне велеречивое название «психологическая война». Тут у союзников были все преимущества в средствах коммуникации и, я должен добавить, преимущество в изобретательности. В дополнение к бесконечному потоку поступавших с фронтов войны измышлений о зверствах наших войск и к изображению имперской Германии как наиболее недемократичного, милитаристского и криминального режима в истории, описание воображаемой подрывной деятельности германского военного атташе являлось еще одним полезным стрекалом, с помощью которого было удобно будировать правительство Соединенных Штатов.
В конце войны предоставлялось мало возможностей опровергнуть эти рассказы, по крайней мере в такой форме, которая могла бы привлечь внимание массовой публики. Меня вызывали свидетелем в комиссию, созданную германским правительством для расследования причин войны, и я смог продемонстрировать полнейшую лживость пропаганды, касавшейся моей деятельности. Я не могу себе представить, чтобы за пределами страны многие читали мои показания; в любом случае, к тому времени этот вопрос представлял уже только академический интерес. Официальная история войны милосердно меня почти не упоминает, и потому, когда я стал в 1932 году германским канцлером, мне было неловко видеть, как ворох забытых нелепостей был вновь обрушен на мою голову наиболее популярными печатными изданиями. Даже тогда давление событий не дало мне возможности ответить на эти измышления, а с тех пор произошло так много событий, что теперь, кажется, уже поздно и пытаться. Тем не менее, если этот рассказ о моей жизни претендует на полноту, игнорировать тот период невозможно.
По возвращении из Мексики я оказался в незавидном положении единственного военного представителя центральных держав в Соединенных Штатах. Австро-Венгрия, Болгария и Турция не имели в Соединенных Штатах военных или морских атташе, и вся ответственность по информированию Германии и ее союзников о развитии военно-политической ситуации на североамериканском континенте ложилась на меня. Более того, количество наших официальных лиц здесь было столь ограниченно, а физические контакты с Германией так затруднены, что я был призван заниматься все расширяющимся кругом обязанностей.
Деятельность германского посольства в Вашингтоне стала совершенно неэффективной. Министерство иностранных дел в Берлине было настолько не готово к войне, что даже не предусмотрело возможности отключения британцами кабельного телеграфного сообщения. Командование Королевского военно-морского флота отрезало Германию от остального мира как физически, так и экономически, и прошло несколько месяцев, прежде чем Бернсторф смог снова посылать отчеты в Берлин — через Швецию.
По крайней мере в этом отношении Генеральный штаб оказался более предусмотрительным. В моем сейфе в посольстве покоился длинный толстый конверт, в котором находились точные инструкции касательно моих действий в случае войны. Обычная деятельность военного атташе является своего рода официально признанным «шпионажем». Однако, когда его страна находится в состоянии войны, эта деятельность становится более обременительной и сложной. Я был молодым офицером, малоопытным в делах такого рода, а потому легко вообразить мои чувства в тот момент, когда я взламывал печати и извлекал из конверта его содержимое. Мне предписывалось добывать всю возможную информацию, касающуюся вражеских и нейтральных стран, которая могла бы иметь отношение к войне. В конверте содержался еще список адресов коммерческих фирм в нейтральных странах и код, при помощи которого я мог посылать военную информацию под видом коммерческих депеш. Также мне был дан адрес германской фирмы на Ганновер-стрит в Нью-Йорке, которую мне впредь следовало использовать как постоянную штаб-квартиру.
Наши противники очень рано установили жесткий контроль над прессой, но тем не менее сохранялась возможность извлекать из печати значительное количество информации, читая между строк. Корреспонденты американских газет в Великобритании сохраняли на ранних этапах войны значительную свободу, и их сообщения содержали много полезных данных. К примеру, я смог информировать Генеральный штаб, что часть Британского экспедиционного корпуса примерно в 60 000 человек высадилась в Абвиле. Депеша, отправленная мной по этому случаю, в действительности имела такой вид: «60 000 кип хлопка франкоборт Александрия приобретено за столько-то долларов для доставки в Геную», к чему были добавлены еще детали, касающиеся прибытия части груза и возможности отправки добавочных партий через другие итальянские порты.
Это сообщение было отправлено нескольким фирмам — импортерам хлопка в Италии, Голландии и Швеции. Другие сообщения, касавшиеся поставок сахара, нефти и других аналогичных товаров, в действительности содержали информацию о боевых операциях в Бельгии и Франции, выбранную из американской прессы, или доклады о реакции Соединенных Штатов. Позднее мои предложения о монополизации приобретения вооружений и боеприпасов американского производства были отосланы по тем же каналам.
К несчастью, в течение многих месяцев таким путем обеспечивалась только односторонняя связь. Более всего раздражала полнейшая лживость появлявшихся в американской прессе отчетов о боевых действиях во Франции. В них сообщалось исключительно о поражениях немцев, хотя внимательный читатель мог заметить, что упоминавшиеся в печати географические названия указывали на вполне уверенное продвижение вперед германских войск на правом фланге их армейских группировок. Я неоднократно просил Берлин доставлять нам ежедневные сводки боевых действий, но этот вопрос не получил практического разрешения, а беспроволочная связь с все еще слабой радиостанцией в Науэне постоянно прерывалась атмосферными помехами.
Худшим следствием этой изоляции явилось то, что наши противники заполняли информационный вакуум фантастически бесстыдной пропагандой. Нельзя отрицать, что наши оправдания вторжения в Бельгию были предельно наивными. План Шлифена, предусматривавший сильный обходной удар на правом фланге через Бельгию и департамент Па-де-Кале в направлении Парижа с целью взятия основной французской линии обороны по линии Бельфор — Туль — Верден с тыла, основывался на предположении, что Франция начнет боевые действия с движения через Бельгию для нанесения удара по Руру. Поскольку в действительности ничего подобного французы не предприняли, западные державы смогли заклеймить наше нарушение бельгийского нейтралитета как тяжелейшее отступление от норм международного права. Это утверждение было с готовностью подхвачено в Соединенных Штатах, и вторжение в Бельгию с самого начала погубило репутацию нашего дела в глазах американцев. Быть может, даже столько времени спустя целесообразно отметить, что официальные исследования того периода доказывают, что бельгийские, французские и британские генеральные штабы в действительности вели обязывающие переговоры, касавшиеся именно такого французского наступления через бельгийскую территорию.
Наше положение еще больше осложнялось тем, что Бернсторф не имел практически никаких контактов с президентом Вильсоном. Так случилось в значительной мере из-за атмосферы, в которой велась борьба на президентских выборах в Америке. Вильсон был избран при поддержке Уильяма Дженнингса Брайана, основой предвыборной тактики которого было гневное обличение «привилегированных и рвущихся к власти классов» на примере Дж. Пирпойнта Моргана, Августа Белмонта и других финансовых тузов того времени. Поскольку эти джентльмены принадлежали к социальному слою, в котором вращалось и большинство пожилых аристократов, составлявших дипломатический корпус, то демократов рассматривали в этих кругах как своего рода отщепенцев. Брайана, который стал государственным секретарем, избегали как дикаря, от которого дипломатам следует держаться как можно дальше. Они многие годы контактировали почти исключительно с республиканцами, которых инстинктивно поддерживало большинство американцев немецкого происхождения. В связи с этим интересно порассуждать на тему о том, вступили бы Соединенные Штаты в войну, если бы на пост президента был переизбран Теодор Рузвельт. Значительно более вероятно, что он предпочел бы ограничиться ролью посредника, аналогичной той, которую он сыграл после Русско-японской войны. Балканизацию Европы можно было предотвратить только опираясь на влияние нейтральной и незаинтересованной великой державы, каковой Соединенные Штаты, после прихода к власти Вильсона, более не являлись.
Мы делали все возможное, чтобы организовать информационную службу и представить американскому народу германскую точку зрения, но трудности со связью вели к тому, что наши сообщения и коммюнике прибывали слишком поздно для публикации. При поддержке некоторых немецких организаций и немецкоязычной прессы{17} мы образовали комитет по пропаганде. Германские эмигранты давно уже создали различные общества для сохранения связи с традициями своей родины, и их симпатии, естественно, были на стороне Германии. Не изменяя ни в малейшей степени стране, которая их усыновила, они старались выразить свои чувства, требуя от Соединенных Штатов сохранения строгого нейтралитета. Вскоре они попали под бешеную критику со стороны той части прессы, которая по-настоящему управляла общественным мнением и которая, с самого начала, призывала к вмешательству американцев в европейские дела. Немцы в Америке обыкновенно осуществляли свое политическое влияние через посредство республиканской партии и имели очень мало точек соприкосновения с восторжествовавшими теперь демократами. Поэтому оказалось очень легко противопоставить их деятельности обыкновенную ругань, утверждения об отсутствии у них простого понятия об американских идеалах, а также обвинения в изменнических настроениях, с добавлением определения «пришлые американцы».
Вот в каких условиях я был призван на защиту германских интересов в стране, которой было суждено сыграть решающую роль в мировом конфликте. Я и не думаю скрывать того факта, что принимал участие в двух видах деятельности, вступавших в противоречие с буквой закона Соединенных Штатов. В двух случаях были сделаны попытки задержать перевозку в пределах Канады подкреплений, предназначавшихся для европейского театра военных действий, путем подрыва ключевых инженерных сооружений на Канадской Тихоокеанской железной дороге. Первая из этих попыток была предпринята первой военной зимой, а вторая, под давлением германского Генерального штаба, следующим летом. Я также организовал изготовление фальшивых паспортов для некоторых важных фигур германской эмиграции, горевших желанием вернуться и служить в вооруженных силах своей страны. В то же время хочу отметить, что ничто в моих действиях не представляло угрозы ни для жизни американцев, ни для безопасности Америки, хотя, в строго юридическом смысле, использование нейтральной территории в качестве базы для таких действий незаконно.
В течение первых нескольких недель конфликта меня осаждало множество самых разных людей со своими планами ведения войны, новыми изобретениями и иными невероятными проектами. Среди них был один молодой человек, идея которого состояла в том, чтобы затруднять отправку из Канады воинских частей и военных грузов, замедляя, сколько возможно, прибытие британских подкреплений во Францию. Эта идея — затормозить прибытие британских и канадских дивизий во Францию — показалась мне стоящей. Упомянутый молодой человек предложил проект — как взорвать железнодорожный мост через канал Велланд в Канаде. Канада была воюющей стороной, и такого рода действия казались совершенно оправданными. Я передал ему 500 долларов, а мои друзья в Нью-Йорке снабдили его взрывчаткой. Попытка провалилась, и двое ее участников были арестованы. Тот молодой человек представился мне как Хорст фон дер Гольц, а в Канаду отправился под фамилией Бриджмен-Тейлор. Позднее я выяснил, что его рассказы о своей прошлой жизни и о службе в германской армии были чистейшим вымыслом. В канадском предприятии оказался замешан еще один человек — некий офицер запаса, которого звали Вернер Горн. Установленная союзниками блокада помешала ему возвратиться в Германию для прохождения воинской службы, и он отдал себя в мое распоряжение. Он был послан взорвать мост через реку Святого Креста в Вэнсборо, но был арестован еще на этапе планирования операции.
Должен признать, что упомянутые дела были проведены мной не лучшим образом, что можно объяснить неразберихой того начального периода войны и отсутствием у меня опыта в этой области. Даже успех этих операций никоим образом не мог бы оправдать связанный с ними политический риск. Этот урок я выучил очень скоро, поскольку Гольц обернулся мелким шантажистом и постоянно угрожал какими-то разоблачениями, если я не соглашусь в достаточной мере его подкармливать. Я решил впредь самым тщательным образом исследовать подобные предложения, чтобы ненароком не выйти за границы законов Соединенных Штатов.
Но летом 1915 года германский Генеральный штаб, по всей видимости, решился пойти на риск оскорбления американского общественного мнения проведением еще одной подобной акции. Я получил новые указания прервать перевозки войск по Канадской Тихоокеанской железной дороге. Планировалось крупное наступление против России, и на Западном фронте были оставлены только слабые заградительные части. Было необходимо воспрепятствовать усилению войск союзников, и в случае, если бы японские или канадские части были посланы на Западный фронт, мне следовало организовать подрыв железнодорожной линии в подходящих пунктах. Юридическим обоснованием такого шага являлось то, что коль скоро доктрина Монро препятствует вмешательству европейских держав в дела североамериканского континента, то и североамериканские державы не должны вмешиваться в дела Европы.
Господин фон Рейссвиц, германский консул в Чикаго, представил мне некоего Альберта Кальтшмидта как человека заслуживающего доверия, и я дал ему задание разработать планы нападения на железную дорогу. Он, однако, вынашивал значительно более серьезные идеи и намеревался взрывать заводы по производству оружия. Об этом я строго запретил ему даже и думать. Двое из его помощников были арестованы во время поисков подходящего места для нападения на Канадскую Тихоокеанскую железнодорожную линию и сделали длинные и подробные признания. Дальше этого дело так и не пошло, потому что в то время по этой железной дороге никаких войск не перевозилось, а потому и попытки ее перерезать были отставлены.
Подделка паспортов была более или менее навязана нам необходимостью преодоления союзной блокады хотя бы некоторыми из тысяч германских резервистов, которые осаждали наши консульство и посольство в страстном желании вернуться домой и присоединиться к своим частям. Британский военно-морской флот полностью контролировал моря, и все германцы, путешествовавшие на судах нейтральных стран, забирались в плен. Поэтому мы были вынуждены просить большинство из наших молодых людей оставаться в Америке, но в случае, если они владели какими-либо техническими или иными профессиональными знаниями и квалификацией, мы предпринимали все возможное, чтобы снабдить их документами, которые бы позволили им добраться до дому. Я назначил ответственным за эту работу офицера запаса по фамилии фон Веделл, и в результате некоторое количество людей смогли прорваться через блокаду.
Кроме того, я старался в максимальной степени тревожить наших врагов, оказывая, где только возможно, помощь движениям борцов за независимость Индии и Ирландии. Об индусах я еще упомяну в своем месте. Ирландцы были для нас куда важнее, в особенности принимая во внимание большое число людей ирландского происхождения в Америке. Их вождем был мистер Джон Девой, издатель журнала «Гэльский американец». Он познакомил меня с сэром Роджером Кезментом, которого я часто видел в Нью-Йорке в первые недели войны. Он был фанатичным противником всего английского и был готов использовать любые способы для достижения независимости Ирландии. Он полагал, что наиболее прямой путь к этому связан с военной победой Германии, и я порекомендовал ему отправиться в Берлин и обсудить там меры, могущие способствовать разгрому Британии. Он был крайне встревожен поднимавшейся в Соединенных Штатах волной просоюзнических настроений и начавшейся материальной поддержкой держав Антанты. Добравшись до Берлина, он, кажется, рекомендовал там в первую очередь прервать этот поток военных поставок при помощи актов саботажа.
26 января 1915 года я получил из Генерального штаба депешу с перечислением имен некоторых ирландских националистов, на которых я мог положиться при выполнении работы такого рода. Однако после взрыва негодования, вызванного инцидентом у моста Вэнсборо, я был настроен решительно против любых подобных действий. Атмосфера в Соединенных Штатах в то время была такова, что было невозможно рисковать еще больше возбудить общественное мнение, устраивая акты саботажа, и потому я даже не пытался предпринять что-либо для того, чтобы следовать предложениям Кезмента. Его дальнейшая деятельность целиком лежала вне сферы моих интересов, и я более не имел с ним никаких контактов. Следует напомнить, что он высадился с небольшой группой своих сторонников на южном берегу Ирландии с германской подводной лодки на Пасху 1916 года. Он был арестован и позднее повешен в Пентонвиле. Я помню его как честного и бесстрашного патриота, готового рисковать жизнью ради достижения своих целей.
Вскоре я убедился, что мне необходима профессиональная помощь для сбора полезной информации. Кроме того, мы нуждались в организации системы обеспечения безопасности для охраны наших секретов от любопытных глаз вражеских разведывательных служб. Пароходная компания «Гамбург — Америка» в своей портовой конторе в Нью-Йорке пользовалась услугами частного детектива по имени Пауль Кёниг, и, поскольку их линия в связи с войной более не работала, его рекомендовали мне. Это был абсолютно надежный и в высшей степени умный человек, и я поручил ему работу по сбору всех возможных сведений, касавшихся отправки в Европу военной продукции. В этом вопросе он весьма преуспел, и я получил возможность непрерывно информировать Генеральный штаб о характере и количествах отправляемых грузов.
В обязанности Кёнига входило также наблюдение за информаторами и агентами союзников, которые пытались проникнуть в секреты нашей деятельности, еще он отвечал за нашу систему безопасности. На него работало несколько агентов, большинство из которых было мне незнакомо, но никогда ни он сам, ни эти агенты не получали указаний проводить акты саботажа. Напротив, когда неизвестные нам люди приходили с утверждениями о том, что будто бы совершили такие-то и такие-то действия в пользу Фатерланда, Кёниг должен был устраивать им проверку. Поскольку я был совершенным новичком в делах «плаща и кинжала», он давал мне уроки на предмет ухода от слежки. Обыкновенно мы заходили в большой универсальный магазин, садились в один из лифтов, пересаживались на разных этажах и ездили вверх и вниз до тех пор, пока с нами не оставалось никого из тех пассажиров, которые сели вместе с нами. Эти уловки считались превосходным способом избавления от негласного наблюдения, но должен сознаться, что деятельность такого рода импонировала мне весьма слабо.
После битвы на Марне стало ясно, что война будет продолжаться еще очень долго и победа придет в конце концов к той стороне, у которой будет больше материальных резервов. Поэтому решающим фактором становились производственные мощности Соединенных Штатов. Даже если Америка сохранит нейтралитет, было очень мало шансов, что центральные державы смогут снабжаться отсюда вопреки британской морской блокаде. Тем не менее не существовало никаких причин не препятствовать союзным державам использовать американский промышленный потенциал.
Когда я встречался с кайзером и с Мольтке в декабре 1913 года перед отъездом в Соединенные Штаты, они оба указывали на возможность европейской войны. Несмотря на это, я не получил определенных указаний касательно линии поведения, которой мне следовало бы придерживаться в случае ее начала. Ни у одного из них не возникало и мысли, что Америка может играть сколько– нибудь важную роль при таком развитии событий. У меня очень быстро создалось совершенно иное представление о потенциале американского промышленного производства, и в своем докладе германскому военному министерству от 12 сентября 1914 года я высказал мысль, что небольшое число американских военных предприятий необходимо загрузить достаточным количеством германских заказов. На ранней стадии войны эта идея должна была казаться довольно странной, и я даже не получил ответа на свое предложение, несмотря на то что послал примерно месяц спустя дополнительную телеграмму-напоминание по этому поводу. А тем временем закупочные агенты союзников начали массами прибывать в Америку для заключения контрактов на поставку оружия. Поначалу они столкнулись со значительными трудностями. Насколько мне известно, здесь существовал один-единственный завод по производству орудийных стволов и только два крупных концерна, выпускавшие порох, — «Дюпон паудер компани» и «Этна паудер компани». Новые заказы могли быть выполнены только путем строительства новых заводов.
Не имея точных указаний на то, как долго может продлиться война, американцы не были склонны идти на необоснованный коммерческий риск. Они не желали остаться в случае неожиданного окончания войны с множеством невостребованных предприятий на руках. Цены на эти гигантские заказы возросли до такого уровня, что появилась возможность восполнить затраты на строительство дополнительных заводов, и вся проблема стала предметом продолжительных и сложных переговоров. Я был хорошо осведомлен обо всем этом, поскольку крупные американские банки имели в числе сотрудников американцев немецкого происхождения, которые снабжали нас весьма подробной информацией обо всех сделках, зачастую — по собственной инициативе, без нашей просьбы. Как только общая ситуация прояснилась, я решил предпринять все возможные шаги с целью затянуть насколько возможно строительство этих новых оружейных заводов. Я представил свой план военному министерству, которое должно было одобрить его выполнение в рамках совершенно законной схемы, и наконец 24 марта 1915 года получил разрешение.
План был относительно прост. Мой американский друг, мистер Джордж Ходли, получал контракт на строительство большого завода по производству орудий и боеприпасов, получившего название «Бриджпорт проджектайл компани». Этот завод должен был работать, по всем внешним формальным признакам, как американское предприятие и получать заказы от союзных держав. Все фирмы Соединенных Штатов, изготавливающие станки, гидравлические прессы и прокатные станы для военной промышленности, получили от нашей компании достаточно заказов, чтобы работать в течение двух лет на пределе производственных мощностей. Когда весной 1915 года союзники наконец урегулировали свои денежные проблемы и приступили к размещению заказов, выяснилось, что все подрядчики, имеющие оборудование, необходимое для строительства новых заводов, полностью загружены заказами. Наш секрет тщательно оберегался, и общее мнение было таково, что какие-то другие американские фирмы скупили все оборудование с целью выполнения заказов союзников. Я полагаю, что в наши дни мистер Ходли вполне мог бы предстать перед комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, но в действительности он был настоящим американским патриотом, который искренне не понимал, почему от нейтралитета его страны должна получать выгоду только одна из воюющих сторон. Нейтральное государство может вести торговлю с кем ему только вздумается, а в 1914 году британская пропаганда еще не преуспела в своем стремлении приписать Германии желание покорить весь мир.
Компании «Бриджпорт» удалось, кроме прочего, загрузить все производство «Этна паудер компани» вплоть до конца 1915 года заказами на 5 миллионов фунтов пороха. Случайно копия моего доклада в Берлин, касающегося подписания этого контракта, находится среди тех немногих документов, которые мне удалось сохранить. Я вижу, что главной моей проблемой тогда был вопрос, где хранить это гигантское количество взрывчатых веществ, поскольку по договору мы должны были платить за хранение по одному центу за фунт в месяц, если отгрузка не произойдет в первые тридцать дней. В конце концов нам удалось построить подходящее складское помещение на участке, принадлежавшем компании «Бриджпорт». Еще одну палку в колесо нам удалось воткнуть, разместив заказы на двухгодичный выпуск специальных контейнеров, применявшихся при изготовлении взрывчатки.
Объем производства взрывчатых веществ зависит в очень большой степени от количества выпускаемого кокса, и внезапный рост числа заказов повлек за собой необходимость расширения мощностей коксовых печей. Строительство заводов такого типа в течение многих лет было специальностью некой германской фирмы, имевшей в Соединенных Штатах отделения со своим собственным штатом инженеров, работавших в тесном контакте с американской тяжелой промышленностью. Мне удалось в рамках нашего общего плана убедить их замедлить темпы работы.
Финансирование всех этих мероприятий производил герр Альберт, который являлся финансовым советником нашего посольства. Изыскание средств не представляло особых сложностей. Для германского Красного Креста собирались колоссальные суммы, а так как эти деньги нельзя было перевести в Германию обычным способом, мы время от времени извещали Берлин о количестве собранных средств, в результате чего в Германии в распоряжение Красного Креста поступал эквивалент этих капиталов в рейхсмарках. После этого мы могли использовать собранные доллары в Соединенных Штатах. Значительное общественное недовольство вызвали некоторые наши меры в отношении большого числа германских специалистов и служащих американских фирм, работавших по заказам союзников. Всем этим людям, окажись они в тот момент дома, пришлось бы служить в вооруженных силах, и мы должны были бы их ради этого репатриировать, имей это какой– либо практический смысл. Многие из них были квалифицированными инженерами и техниками, занимавшими на производстве ключевые должности, и мы сочли возможным потребовать от тех из них, кто не имел американского гражданства, по крайней мере не способствовать активно военным усилиям союзников. Засим мы попросили их отказаться от работы в военной промышленности и создали собственную биржу труда, которая подбирала для них альтернативную работу в фирмах, по-прежнему занятых мирным производством. Все это было вполне законно.
Как я уже говорил, у нас на руках скапливалось все возрастающее количество взрывчатых веществ, и мы искали способы от них избавиться, не давая в то же время союзникам возможности ими воспользоваться. Какую-то часть от общего количества нам удалось продать в Мексику в рамках обыкновенной коммерческой сделки. Как мне известно, выдвигались предположения, будто бы эта продажа была частью долговременного заговора, достигшего в 1917 году кульминации в истории с телеграммой Циммермана{18}, предлагавшего объявление Мексикой войны Соединенным Штатам, но боюсь, что это слишком уж удобное объяснение. Мы также пытались избавиться от огромной массы бесполезных военных материалов путем отправки их в другие нейтральные государства, такие как Норвегия, Швеция и Испания, и невозможно утверждать, что у нас были намерения заставить и эти страны объявить войну державам Антанты.
Моим основным сотрудником в мексиканских сделках был Карлос Гейнен, с которым я познакомился в Веракрусе, где он многие годы был главным представителем пароходной компании «Северогерманский Ллойд». Он также содействовал мне в выполнении другого плана, который мы разработали для оказания помощи индийским националистам. Мы конечно же не заходили так далеко, чтобы предполагать, будто есть вероятность достижения Индией независимости благодаря нашей поддержке, но существовал, возможно, шанс на разжигание в ней местных беспорядков, что могло бы ограничить численность индийских войск, посылаемых во Францию и на другие театры войны. Я получил от Альберта кредит в 200 000 долларов, а Таушер, представитель Круппа в Соединенных Штатах, обеспечил покупку оружия.
Индийцы устроили свой офис в доме № 364 по Западной 120-й улице в Нью-Йорке, и нашу связь с ними обеспечивал человек по имени Эрнст Секуна. Мы договорились, что груз оружия и боеприпасов следует отправить из Калифорнии в Мексику. По крайней мере, такой пункт назначения предполагалось указать в документах. Но, как только пароход «Энни Ларсен», на который было погружено оружие, вышел бы из Сан-Диего, он должен был направиться прямиком к острову Сокорро в Тихом океане, где к нему должно было присоединиться специально зафрахтованное для наших целей нефтеналивное судно «Маверик». «Маверик» должен был принять груз оружия, упрятать его в своих танках и взять курс на Карачи.
Эта схема себя не оправдала, поскольку в назначенное время «Маверик» у острова Сокорро не появился. На острове не было пресной воды, а поскольку на борту «Энни Ларсен» не имелось опреснительной установки, пароход был вынужден вернуться и зайти в Хоаким. Тем временем информация дошла до британской разведки — каким путем, я так никогда и не узнал, — и «Маверик» был задержан сразу по прибытии к острову Сокорро. Корабль был обыскан от киля до клотика, но при этом, естественно, найдено ничего не было. Тем не менее с помощью чиновников Береговой охраны Соединенных Штатов «Энни Ларсен» был задержан, а его груз конфискован.
Тем временем германским интересам в Соединенных Штатах был нанесен непоправимый урон в ходе полемики по вопросу о подводных лодках. Германия объявила, что британская и французская военно-морская блокада не является «эффективной», поскольку германский военно-морской флот препятствует стремлению Великобритании и Франции блокировать германские гавани и побережье Северного моря. Поэтому блокада проводится в открытом море и имеет целью отрезать центральные державы от заморской торговли, что противоречит нормам международного права. Правительство в Берлине заявило, что считает своей обязанностью бороться всеми имеющимися в его распоряжении средствами с попытками уморить голодом сто двадцать миллионов человек. Единственным действенным средством в этой борьбе может быть подводная война.
Это заявление привело Германию к прямому конфликту с правительством Соединенных Штатов. Вашингтон согласился с мнением Лондона о том, что действия подводных лодок должны подчиняться правилам ведения крейсерской войны. Другими словами, если подводная лодка намеревается потопить транспортное судно, она должна всплыть на поверхность, заставить корабль остановиться, проверить судовые документы и отправить груз на дно только после того, как будет обеспечена безопасность команды. Такие правила было невозможно соблюдать в подводной войне. Большинство транспортов было вооружено, и любая поднявшаяся на поверхность подлодка была бы потоплена раньше, чем приступила бы к выполнению такого рода регламентированных обязанностей. При этом было бы совершенно невозможно принять на борт маленькой подводной лодки команду океанского парохода. В лучшем случае можно было бы дать этим людям время перейти в судовые шлюпки.
Есть более чем достаточно свидетельств, что германский флот выполнял свой долг с максимально возможной гуманностью, зачастую ценой значительного риска для собственных команд подводных лодок. Несмотря на это, британское правительство объявило боевые действия с применением субмарин нарушением международного права, с чем немедленно согласилось и правительство Соединенных Штатов.
Когда правительство Германии запретило использование определенных районов океана вражескими судами и судами нейтральных государств, действующими в интересах противника, под угрозой их потопления без предупреждения, Вашингтон отреагировал очень энергично. Провозгласив принцип свободы морей, американцы заявили, что имеют право использовать океаны так, как сочтут нужным, и что любое ограничение этого права будет иметь серьезные последствия. Потребовалось почти тридцать лет, чтобы в международном праве были отражены требования, предъявляемые к подводной войне. В 1945 году в Нюрнберге германский военно-морской флот был вновь обвинен в нарушении международного права при ведении боевых действий с помощью подводных лодок. Адмирал Нимиц, командующий американским флотом, подтвердил, что военно-морской флот Соединенных Штатов в первый же день войны, в свою очередь, получил приказ немедленно топить вражеские корабли без предупреждения. Признав имевшее место нарушение международного права, трибунал встал на ту точку зрения, что, поскольку флот союзников применял такую же тактику, наказание не представляется возможным.
В 1915 году этот вопрос выдвинулся на передний план после потопления «Лузитании». В апреле Германия объявила о новом этапе подводной войны и предупредила американских граждан о недопустимости плавания через запретные зоны. 3 мая в Нью– Йорке было получено известие, что «Лузитания», один из крупнейших британских пассажирских лайнеров, потоплен и человеческие потери огромны. Корабль вышел из Нью-Йорка с американскими пассажирами на борту и небольшим грузом военного снаряжения. У меня до сих пор сохранилась копия секретного доклада, который я отправил в Берлин 3 мая 1915 года, содержавшего перечень грузов оружия, составленный детективом Кёнигом в ходе его повседневной работы. Там приведен список из двадцати восьми судов, вышедших из американских портов в различные европейские пункты назначения, включавший и «Лузитанию». В соответствии с докладом, она везла 12 ящиков детонаторов, 6026 ящиков патронов, 492 ящика различного военного снаряжения и 223 автомобильных колеса. Стоимость груза указана как превышающая полмиллиона долларов. Я подчеркиваю, что этот доклад был отправлен по почте в день потопления корабля и не мог быть связан с трагедией.
После получения известия о катастрофе пресса и общественное мнение Соединенных Штатов словно взорвались от ярости. Страну затопили протесты против «сатанинских и бесчеловечных» методов ведения войны, принятых на вооружение центральными державами. Случайно немецкая община Нью-Йорка назначила именно на этот вечер гала-представление оперы «Лоэнгрин», дававшееся в помещении Метрополитен-оперы в пользу германского Красного Креста. Граф Бернсторф согласился быть патроном мероприятия, но его организаторы, ввиду шумных протестов прессы против всего германского, были склонны отменить представление. Мы сообщили им, что согласны на это в знак уважения к жертвам катастрофы, но ни в коем случае не можем одобрить отмену спектакля по политическим мотивам. Представление состоялось в заранее назначенное время и сопровождалось с обеих сторон сценами почти истерического накала как внутри, так и снаружи театра. Посол в последний момент решил не появляться на спектакле и попросил меня и Бой-Эда выступить в роли его официальных представителей. В то время как сценическое действие вызывало громадный энтузиазм аудитории, я и Бой-Эд подверглись во время антракта публичному оскорблению группой британских и американских журналистов, а зрелище бесчинств, производимых демонстрантами на улице перед театром, не оставляло никаких сомнений относительно пропасти, возникшей между двумя странами. Я понял: если эта атмосфера ненависти сгустится до состояния, потребующего американского вмешательства, то это может обернуться для Германии катастофой.
Достаточно пацифистски настроенный Брайан был заменен на посту государственного секретаря Лансингом, под эгидой которого правительство Соединенных Штатов прибегло в это время к значительно более жесткой политике в отношении Германии. Ситуация казалась настолько серьезной, что вынудила Бой-Эда и меня отправиться в Вашингтон, чтобы убедить нашего посла возобновить свои нарушенные связи с Белым домом с тем, чтобы получить возможность обсудить все проблемы американо-германских отношений с президентом. Бернсторф был уже отчасти знаком с полковником Хаузом, но это не могло заменить прямого контакта. Я иногда присутствовал на встречах Бернсторфа с Хаузом; хотя полковник и поддерживал видимость полной объективности, не возникало сомнений, что Хауз симпатизирует союзникам. У меня было достаточно оснований предполагать, что он постоянно убеждает президента выступить в роли arbiter mundi{19} в мировом конфликте. Подобно большинству американцев, он не понимал, что Европа может быть стабилизирующим фактором мировой политики только при условии сохранения достаточно сильных центральных держав, способных сдерживать славянские устремления. В вопросе о подводной войне он, кажется, не желал понять, что в военно-морской сфере Германия не является равным соперником союзников и использование ею субмарин служит только средством борьбы с союзной блокадой с целью достижения результатов на суше. Нынешняя озабоченность Советского Союза подводными вооружениями представляет собой просто еще один пример все той же стратегической концепции. Как и тогда, речь не идет о соперничестве в военно-морской сфере с Великобританией и Соединенными Штатами. Хауз не понимал этого, однако его влияние на Вильсона в те критические годы было, вероятно, решающим.
Обмен нотами по делу «Лузитании» повлиял на характер отношений между Германией и Соединенными Штатами вплоть до 1917 года, что усугублялось еще и другими инцидентами подобного рода. Наши искренние попытки смягчить напряженность натыкались на скалы противоречий в вопросе о подводных лодках. Вдобавок Америка постепенно становилась, в финансовом и в материальном отношении, неистощимым арсеналом для наших врагов, вплоть до такого состояния, когда ее официально заявленный нейтралитет превратился не более чем в фикцию.
Схема взаимоотношений с «Бриджпорт проджектайл компани» работала великолепно, и все размещенные ею заказы исправно выполнялись. Ежемесячно из моего офиса Альберту, финансовому советнику, высылались счета для оплаты. Однажды вечером он, утомленный дневной работой, заснул на пути домой в поезде подземки. Его портфель, полный моих отчетов и накладных, был украден у него из-под руки и в конце концов оказался в распоряжении британской или американской разведки. Я обедал в Немецком клубе с двумя или тремя из своих друзей, когда внезапно явился ужасно встревоженный Альберт и сообщил мне о происшествии. Мы предприняли все возможное, чтобы вернуть портфель, но успеха не добились. Три дня спустя газета «Нью-Йорк уорлд» поместила на своей первой полосе факсимиле некоторых из моих отчетов и продолжала такие публикации в течение недели. Сенсация получилась огромная. После того как схлынула первая волна раздражения по поводу «закулисных методов» вмешательства в работу американской промышленности вооружений, некоторые из наиболее смелых комментаторов нашли мужество заметить, что вся комбинация является, в сущности, совершенно легальной и может быть даже названа весьма остроумной. Тем не менее эти объективно настроенные люди составляли только меньшинство. Почти все остальные, а в особенности те, кто имел финансовый интерес в поставках для союзников, — банки, предприятия и сами британские и французские агенты-закупщики — были озлоблены вмешательством в свой бизнес. Наши контракты начали оспаривать, аннулировать или заменять другими «приоритетными» заказами, и нашему проекту пришел конец.
Когда генерал Фалькенгайн{20} прислал мне приказ предотвратить любой ценой поступление на Западный фронт американской военной продукции в то время, когда Германия пытается разгромить на востоке русских, в его телеграмме говорилось: «Если вам удастся сделать это, то вы сможете претендовать на значительную долю заслуг в завоевании нашей окончательной победы». Но его надежды на окончание войны в 1915 году не оправдались. Мой план не был рассчитан на длительный период и был бы в этом случае бесполезен, тем не менее до самого конца года в Европу было отправлено лишь очень незначительное количество американской военной продукции. Я, по крайней мере, мог испытывать удовлетворение, зная, что, несмотря на происшествие с украденными документами, мой план сослужил свою службу в течение периода, на который он был изначально рассчитан. В то время распространились слухи, которые не утихали и в последующие годы, о том, что бумаги были украдены у меня в момент допущенной мною фантастической небрежности. Я уверен, что мой друг Альберт не будет на меня в обиде за то, что я точно изобразил здесь существо дела. Ошибочная версия этих событий вновь появилась в печати всего три года назад в финансируемой американцами газете «Neue Zeitung», которая выходит в Мюнхене. Хотя я получил от Альберта данные им под присягой показания с изложением истинной версии, «Neue Zeitung» отказалась их опубликовать.
Возможно, мне стоит высказать несколько запоздалую признательность мистеру Ходли за его работу. Он претворил в жизнь наш план с тщательностью и ответственностью, столь характерными для американских деловых людей. Я даже не знал, был ли он по своим политическим взглядам сторонником Германии. Я только запомнил, что после того, как кража документов сделала любые дальнейшие операции невозможными, Ходли однажды посетил меня с чеком на весьма значительную сумму. Он пояснил, что я, как основная фигура при составлении контрактов, имею законное право на комиссионное вознаграждение в размере полутора процентов от общей суммы сделок. Я был предельно изумлен и сказал ему, что для меня совершенно невозможно принять вознаграждение за заказы, сделанные мной от имени германского правительства. Теперь пришел черед удивляться мистеру Ходли. Он не мог понять моего отношения к этому делу и попытался уговорить меня принять чек. В конце концов я испросил у посла разрешения принять эти деньги для германского Красного Креста, на чей счет они и были своевременно переведены. Мистер Ходли был, кажется, несколько смущен таким неделовым отношением к своему предложению и презентовал мне взамен красивый портсигар, который я с благодарностью хранил как напоминание об оказанной им помощи. Его забрали у меня в 1945 году американские солдаты в качестве сувенира — заодно с остальной обстановкой моего дома.
Возможность использования незаконных методов для предотвращения отправки союзникам грузов оружия явно рассматривалась более благосклонно в Берлине, нежели Бернсторфом и мной. Достаточно много людей как в Германии, так и в Америке считали, кажется, вполне для себя оправданным саботировать то, что они расценивали как нарушение нейтралитета, именно — поставки военной продукции только одной из воюющих сторон. Я получал по дюжине писем в день, многие из них — от agents provocateurs{21} — с изложением способов воспрепятствовать этим поставкам. С самого начала мое мнение было таково, что все эти способы нельзя ни в коем случае считать приемлемыми. Основной проблемой после битвы на Марне и появления уверенности в нескором окончании войны стала борьба с британской пропагандой, которая стремилась втянуть в конфликт Соединенные Штаты. Поэтому следовало всеми способами удерживать сторонников Германии от любых действий, которые противник мог бы использовать для достижения этой цели. Я был не в состоянии, конечно, предотвратить отдельные акты саботажа, проводимые людьми, вообразившими, что они служат германским интересам, или — еще того хуже — теми, кто потом похвалялся совершенным, поскольку некоторые из них именно так и поступали. На новых оружейных заводах происходили многочисленные несчастные случаи, что, вообще говоря, неудивительно, принимая во внимание большое количество занятых там низкоквалифицированных рабочих, и время от времени ко мне являлся кто-либо с утверждением, что именно он организовал тот или иной взрыв и потому заслуживает награждения Железным крестом. Мои архивы были полны упоминаний о подобных претензиях.
Как я уже упоминал, 26 января 1915 года я получил сообщение, одобряющее проведение актов саботажа на территории Соединенных Штатов. Оно исходило от отдела IIIB (разведка и контрразведка) Генерального штаба, а не от военного министерства, перед которым я был ответствен. По предложению Кезмента они даже перечислили нескольких человек, которых можно было использовать для этой цели. Но, поскольку телеграмма содержала только разрешение, а не приказ, я проигнорировал это предложение, которое находилось в противоречии не только с политикой Бернсторфа, но и с моими собственными убеждениями.
Случаем, возбудившим наибольший общественный интерес, было дело капитана фон Ринтелена. Это был офицер запаса военно-морского флота, банкир по профессии. Он безупречно говорил по-английски, благодаря чему, предположительно, а также из-за его связей с Соединенными Штатами Верховное командование военно-морского флота и послало его в Америку в качестве своего агента. Однажды утром в начале апреля 1915 года дверь моей нью-йоркской конторы открылась, пропуская внутрь Ринтелена. Я никогда его раньше не видел. Он совершенно открыто сказал мне, что прибыл для проведения актов саботажа. Он намеревался для задержки отправки судов с оружием организовать стачку портовых грузчиков или подкладывать на эти суда бомбы, чтобы выводить их из строя в море. Вся эта история описана в его книге «The Dark Invader» (Тайный захватчик){22}, в которой я описан как «глупый, бестолковый интриган» и выставлен персонажем, вызывающим его негодование. Один эпизод не нашел отражения в книге. Когда во время нашей первой беседы Ринтелен закончил говорить, я сказал ему: «И вы, с такими планами в голове, сразу по прибытии в Соединенные Штаты наносите первый же визит германскому военному атташе! Неужели вы не понимаете, что всякого, кто заходит в эту контору, фотографируют и за каждым устанавливают наблюдение сотрудники британских или американских спецслужб?»
«Это не имеет ни малейшего значения, — ответил Ринтелен. — Я вовсе не намерен скрываться. На самом деле мне больше всего хотелось бы встретиться с президентом Вильсоном. Я бы хотел иметь с ним очень долгий разговор, и надеюсь, что вы сможете мне это организовать».
Я пришел в изумление. Для начала я попытался убедить его в том, что нет ни малейшей надежды на выполнение его планов и — что было даже важнее — малейшая попытка в этом направлении будет иметь наихудшие политические последствия для всех нас. Я постарался передать ему некоторое представление об общих настроениях в Соединенных Штатах, в чем он был не осведомлен, но успеха я не имел и понял, что он — человек ограниченного ума, невежественный во всем, что касается сложившейся в Америке ситуации, к тому же одержимый честолюбивыми планами совершить ради Германии какой-нибудь великолепный coup{23}. А его идея добиваться свидания с Вильсоном была почти за гранью здравого рассудка. Вне зависимости от того, что организация встречи с президентом была бы делом чрезвычайно сложным для кого бы то ни было, самое малое, к чему должен был стремиться человек с такими намерениями, как у Ринтелена, — это привлекать к себе как можно меньше внимания.
Я немедленно посоветовался со своим коллегой Бой-Эдом, и он согласился со мной, что в случае, если Ринтелен останется в стране достаточно долго для того, чтобы исполнить хоть что-нибудь из своих планов, последствия могут быть катастрофическими. С согласия Бой-Эда я отослал Верховному командованию телеграмму с просьбой потребовать от германского Адмиралтейства немедленного отзыва Ринтелена. Мы избрали такой подход к этому делу, поскольку пришли к выводу, что военно-морское начальство имеет, по всей вероятности, всецело ложное представление о политическом положении в Соединенных Штатах и об опасностях, связанных с деятельностью Ринтелена. Генеральный штаб, напротив, был полностью информирован об изменяющейся ситуации и одобрял мое мнение о том, что ограничение военных поставок должно проводиться исключительно законными методами. Бернсторф также нас поддержал, и кодированная телеграмма была отправлена — связь с Германией была к тому времени уже восстановлена. Окончание этой истории есть в книге Ринтелена. Через несколько недель, за которые он успел продвинуться в выполнении своих планов касательно бомб и забастовок, он получил приказ о возвращении домой. Несмотря на то что он путешествовал с фальшивым паспортом, в середине июля 1915 года британцы сняли его с корабля в проливе Ла-Манш и позднее отправили назад в Соединенные Штаты, где он пошел под суд и был приговорен в Атланте к тюремному заключению. По окончании войны остаток его срока был аннулирован.
Судьба этого человека, движимого патриотическими мотивами, достойна сожаления, но это был риск, на который должен был идти каждый в его положении. Необычным здесь является то, что сам он не был готов принять на себя ответственность за провал своей миссии и предпочел найти козла отпущения. На эту роль подвернулся я. Он утверждает, что я отправил телеграмму, требовавшую его отзыва, «в открытую», чем и разоблачил его перед британцами. На деле же германский дипломатический шифр был к тому времени уже давно взломан британцами. К тому же более чем вероятно, что он и сам был несдержан в своих разговорах с посторонними так же, как он был несдержан в беседе со мной, и контрразведка очень скоро пронюхала о его деятельности.
То, что имена Ринтелена и мое собственное оказались связаны, объясняется, вероятно, следующим обстоятельством. В конце 1914 года я произвел выплату немецкому химику доктору Шееле за его работу по исследованию процесса превращения в порошок нефти — продукта, в котором Германия испытывала недостаток. Мы надеялись импортировать его через нейтральные страны под видом искусственного удобрения и для этой цели создали завод под названием «Нью-Джерсийская сельскохозяйственная компания». Ринтелен разыскал этого человека, и в мае 1915 года Шееле приступил к изготовлению бомб и других устройств для установки на судах, которые перевозили оружие и военное снаряжение. Он занимался этим без моего разрешения, даже не поставив меня в известность. Когда я узнал о его деятельности, то послал жалобу в Берлин, в военное министерство. Остается только добавить, что в конце войны, когда комитет сената Соединенных Штатов проводил расследование примерно двухсот или трехсот случаев предполагаемого саботажа, вопрос о причастности к ним кого-либо из персонала германского посольства даже не поднимался.
Наши усилия по нахождению другой работы для уроженцев центральных держав, занятых в американской военной промышленности, привели к прискорбному происшествию. Многие из имевших отношение к этой программе лиц были гражданами Австро-Венгрии, и я попросил поддержки у Константина Думбы, посла Вены в Вашингтоне. Он оценил весь наш план как прекрасный и летом 1915 года отослал своему правительству доклад, в котором рекомендовал оказать поддержку предлагаемым мной мероприятиям. В то же время он весьма вольно комментировал сомнительность нейтралитета американского правительства и рекомендовал предпринять все возможные шаги для противодействия такому положению вещей. Его доклад содержал одну фразу, которая, будучи вырванной из контекста, могла создать впечатление, будто мы намереваемся разрушить американскую экономику незаконными методами: «Мы можем дезорганизовать и затормозить на месяцы, если не навсегда, производство вооружения… что имеет, по мнению германского военного атташе, огромное значение и намного перевешивает те необходимые… небольшие денежные затраты». Этот доклад, вкупе с некоторыми другими из австрийского и германского посольств, был передан для доставки по назначению американскому журналисту по фамилии Арчибальд. Он был близким другом Думбы и австрийского генерального консула в Нью-Йорке господина фон Нубера. Арчибальду, считавшемуся человеком вполне надежным, была предоставлена возможность освещения войны с точки зрения германской стороны. Он уже находился на пути в Берлин, когда весь пакет находившихся при нем документов оказался в распоряжении британской военной разведки, а тексты донесений были отосланы назад в Соединенные Штаты, где их публикация породила взрыв ярости.
Мы долгое время подозревали, что Арчибальд проявил в той или иной форме халатность, и лишь совсем недавно я узнал, что же произошло тогда на самом деле. Полный отчет об этом деле дан в книге под названием «Spy and Counter-Spy» («Шпион и контрразведчик») капитана Фоски, чеха по национальности. Во время Первой мировой войны Фоска работал в тесном контакте с капитаном 1-го ранга (впоследствии адмиралом и сэром) Гаем Гаунтом, британским военно-морским атташе в Вашингтоне, который преуспел во внедрении агентов чехов в австрийское генеральное консульство в Нью-Йорке. Доклад Думбы, который вызвал все неприятности, был написан послом, который находился тогда в Нью-Йорке, в кабинете у Нубера. Пакет документов для Арчибальда составлялся в генеральном консульстве, и очень скоро полный отчет об их содержании и о способе отправки оказался в руках Гаунта, который немедленно переправил его в Лондон в военно-морскую разведку. Остальное уже было делом техники. Когда голландский лайнер «Роттердам» прибыл в Фалмут, он был должным образом обыскан, документы обнаружены и изъяты вопреки протестам Арчибальда.
Как и в большинстве шпионских историй, в книге Фоски делается попытка преувеличить значение его действительных успехов, дополнив их некоторыми фантастическими эпизодами. В данном случае он приводит подробности, касающиеся пустотелой трости, предназначавшейся для хранения наиболее секретных документов, якобы переданной ему неким графом Линаром, германским офицером, застрявшим в Америке в начале войны. Он действительно вполне мог подарить Арчибальду трость, обычный предмет «снаряжения» джентльмена той эпохи, в благодарность за доставку письма своей жене. Во всяком случае, эта трость так и не была найдена, хотя о ней упоминалось в депеше Гаунта и корабль с целью ее обнаружения был тщательно обыскан.
Британское правительство опубликовало «Белую книгу», основанную на содержании документов Арчибальда. В нее был включен и мой доклад германскому военному министерству по вопросу о пропаже «документов Альберта» и копия составленного мной же меморандума по этому вопросу, который граф Бернсторф передал в Государственный департамент. В докладе ясно говорилось, что мы не предпринимали попыток скупить американские заводы по производству военного снаряжения, как это утверждала пресса. Напротив, мы утверждали, «что германское правительство готово в любой момент — в действительности будет радо — продать и передать в распоряжение правительству Соединенных Штатов полностью или частично приобретенную продукцию… С германской точки зрения, закупка в настоящий момент германским правительством оружия, произведенного в Соединенных Штатах, хотя и приводит к потерям значительных денежных сумм, является оправданной с точки зрения гуманитарного эффекта от этих закупок в части спасения жизни германских солдат, которые, окажись это оружие в распоряжении союзников, могли бы быть с его помощью убиты или ранены. (Подписано) Папен».
Более всего неприятностей нам доставил вовсе не официальный доклад. Среди прочего я просил Арчибальда отвезти мое личное письмо жене. В нем я использовал не вполне парламентские выражения, касавшиеся этих «безмозглых янки», и пресса проявила к этой фразе повышенный интерес, не указывая контекста, в котором она была написана. Тем не менее подробности дела Альберта мало что добавляли к тому, что уже было известно по этому вопросу. Главный скандал разгорелся вокруг доклада посла Думбы. Его обвинили в намерении расстроить военное производство с помощью забастовок и иных незаконных методов. Хотя это совершенно не соответствовало действительности, Государственный департамент объявил посла persona non grata и потребовал его немедленного отзыва. Его отъезд стал очень большой потерей для центральных держав и тяжелым ударом для меня лично. Он всегда был исключительно любезен со мной, и в 1934 году, когда я отправился в Вену, мы возобновили наши дружеские отношения, и он не раз оказывал мне помощь.
В результате дела Думбы я попал под массированный огонь и вместе с моим коллегой Бой-Эдом стал мишенью бешеной кампании в американской прессе и других местах. «Уголовные методы», применяемые германскими агентами для создания препятствий производству и поставкам союзникам военной продукции, стали предметом сенсационных публикаций. Рассматриваемое в совокупности с откровениями, содержавшимися в бумагах Альберта, это дело привело к возобновлению усилий союзных представителей сделать мое дальнейшее пребывание в Соединенных Штатах невозможным. Попытка диверсии на канале Велланд и изготовление фальшивых паспортов мне не вменялись, но, несмотря на это, одно незначительное происшествие осенью 1915 года ясно показало, какого накала достигла направленная против меня кампания. В сентябре я получил от военного губернатора Нью-Йорка, генерала Леонарда Вуда, приглашение к чаю. Он был одним из наиболее уважаемых военных в Соединенных Штатах, и я уже упоминал, как близко познакомился с ним благодаря утренним верховым прогулкам в парке Рок-Крик в Вашингтоне. Я отправился к нему домой на Губернаторский остров, где он в первую очередь продемонстрировал мне планы подрыва нью-йоркской подземки и портовых сооружений, которые, по утверждению американской военной разведки, были найдены у меня в конторе. Вдвоем мы хорошенько повеселились по этому поводу, и я воспользовался случаем, чтобы откровенно обсудить с ним ситуацию в целом и в особенности посетовать на кампанию травли, жертвой которой я стал. Я сказал ему, что все приписываемые мне намерения просто смехотворны. Нам потребовались бы тысячи агентов в придачу к небольшой армии, чтобы преодолеть сопротивление охраны различных объектов, нападение на которые я будто бы замышлял. Подспудным мотивом всей этой кампании являлась подготовка общественного мнения Америки к объявлению войны. Генерал Вуд согласился со мной, и я заверил его, что не стану предпринимать сам и не буду поощрять кого бы то ни было другого к действиям, которые могли бы нанести ущерб интересам наших двух стран.
И все же волнение в обществе, вызванное публикацией доклада Думбы, делало мою дальнейшую деятельность в Соединенных Штатах крайне затруднительной. Наконец в декабре 1915 года я и Бой-Эд стали жертвами кампании, организованной против нас союзниками. Американское правительство сочло для себя удобным склониться перед волной критики, направленной против центральных держав, и объявило нас обоих персонами non grata. Когда германское правительство запросило о причинах такого шага, ему было сообщено, что мы занимались «неподобающей деятельностью в военной и военно-морской областях». На деле же никаких определенных обвинений против нас не выдвигалось.
Откровенно говоря, я был чрезвычайно доволен, когда, наконец, пришла развязка. Я был обыкновенным солдатом и всегда чувствовал себя неловко за конторским столом в то время, когда моя страна боролась за свое существование. К тому же возвращение домой давало мне возможность полностью отчитаться об изменениях ситуации, происшедших в Соединенных Штатах за полтора года войны. Я твердо решил предупредить руководителей максимально доступного для меня уровня об опасности принимаемых ими политических решений, в особенности касающихся подводной войны и вытекающих отсюда фатальных последствий. В эти тяжелые полтора года я старался служить своей стране на пределе своих способностей. Но я был солдатом, а не дипломатом. И я мало заботился о собственной безопасности. Моя жизнь была бы намного проще, если бы я не шел на риск и работал вдалеке от линии фронта под защитой дипломатической неприкосновенности. По крайней мере, я ясно понял опасность для Германии чересчур тесных связей между Америкой и западными союзниками. Вступление в войну Соединенных Штатов могло только ускорить наше поражение. И я твердо решил довести эту свою уверенность до сведения лиц, ответственных за формирование политики моего правительства.
Возвращение в Германию
Я пересек Атлантический океан штормовой зимой на пароходе «Нордам». Мы зашли в Фалмут, и там, во время стоянки, несмотря на то что я путешествовал с охранным свидетельством, к двери моей каюты приставили часового, а мой багаж был самым тщательным образом обыскан. Все документы были изъяты. Ответа на телеграмму протеста, которую я отправил американскому послу в Лондоне мистеру Пэйджу с жалобой на нарушение моей дипломатической неприкосновенности, не последовало. Все же большая часть изъятых документов была мне примерно через два месяца переслана. Возвращены были, среди прочего, мои личные банковские декларации и корешки чеков, которые, по всей вероятности, были расценены британцами как первоклассный материал для их пропагандистской кампании. Не следует забывать, что в этот период Соединенные Штаты еще не решили связать свою судьбу с союзными державами. Поэтому британская пропагандистская машина концентрировала все свои усилия на попытках убедить американское общественное мнение в «преступных» намерениях Германии. Громадные старания употреблялись на то, чтобы представить Германию страной, пренебрегающей любыми законами и правилами морали. При этом ясно давалось понять, что такая система может быть уничтожена только при помощи объединения всех свободолюбивых народов мира для полного истребления врага рода человеческого.
В тот момент мы в Германии посчитали удобным объявить платежи, показанные в корешках чеков, моими личными издержками, например такими, как оплата услуг прачечной. В действительности по многим из них можно было судить о характере моей деятельности в Соединенных Штатах, хотя их важность была сильно преувеличена. Среди прочего там были указаны две выплаты Бриджмен-Тейлору, он же фон дер Гольц, он же Вахендорф, в связи с делом канала Велланд. Также упоминалась выплата Вернеру Горну, который пытался уничтожить мост Вэнсборо. Фигурировал среди получателей денег и некий Касерта, который, предположительно, оказывал помощь Бриджмен-Тейлору и Горну из Оттавы. Большинство остальных чеков представляли собой выплату жалованья фон Игелю и фон Шкале, моим помощникам в конторе военного атташе. Кроме того, были чеки на имя фон Веделла, отвечавшего за изготовление и выдачу фальшивых паспортов тем германским гражданам, которых мы старались нелегально вернуть домой для службы в вооруженных силах. И еще два чека привлекали повышенное внимание. Один из них на 68 долларов на имя представителя Круппа Таушера за небольшую партию пикриновой кислоты. Насколько я помню, она была передана Горну для нужд его канадского предприятия. Она, безусловно, не использовалась для незаконной деятельности на территории Соединенных Штатов. Много шуму было поднято вокруг чека на 19 долларов для специалиста по взрывчатым веществам по фамилии Хёген, на нем была пометка «исследование дум-дум», которая рассматривалась как доказательство того, что я сделал заказ на изготовление этих разрывных пуль. В действительности же дело обстояло иначе. У нас были основания предполагать, что русские разместили заказ на этот тип боеприпасов, и мне удалось раздобыть образец для анализа.
Резонно спросить, почему я имел при себе столь компрометирующие материалы. Причин тому было две. Во-первых, я предполагал, что действие выданного мне охранного свидетельства распространяется и на мои личные вещи. Это предположение, как видно, не отвечало британскому истолкованию международных правил ведения войны. Кроме того, я был обязан отчитаться в каждом пфенниге, потраченном мной в Соединенных Штатах. Германские власти очень строги в таких вопросах и требуют предоставления подробных денежных отчетов. Было бы намного лучше, если бы в данном случае они отбросили свои требования, поскольку этими самыми денежными подробностями британцы заполнили свою «Белую книгу» и сумели заработать на этом значительный пропагандистский капитал.
Курьезный эпизод, произошедший со мной на последнем этапе путешествия, связан с пассажиром-англичанином, который погрузился на корабль в Фалмуте и плыл вместе со мной до Роттердама. Он дал мне понять, что является важным представителем британского правительства, и попросил дать знать в Берлине, что Британия заинтересована в заключении мира. Германия должна будет вывести войска из Франции и Бельгии и в каком-либо виде восстановить Польское государство. Я заметил, что едва ли есть надежда на то, что Россия согласится на независимость Польши, но готов взять на себя труд по приезде в Берлин изучить все возможности. Я не могу вспомнить фамилию этого джентльмена, да и не имею оснований предполагать, что он сообщил мне подлинную. Так или иначе, из этого дела ничего не вышло.
Чтобы закруглить свои воспоминания о происшедшем со мной в Соединенных Штатах, я бы хотел разобраться с одним из самых противоречивых событий той войны. Для этого потребуется перенестись вперед во времени, но, поскольку отголоски событий ощущались еще долго и в мирное время, возможно, что здесь такой разбор не будет столь уж неуместен. Я имею в виду то, что впоследствии получило название дела «Черного Тома». Утверждалось, что в июле 1916-го и в январе 1917 года германские агенты якобы устроили серию взрывов на сортировочных станциях, принадлежавших Железнодорожной компании долины Лейг, после которых эта фирма вкупе с Канадской вагоностроительной и литейной компанией предъявила германскому правительству иск на сумму в 40 миллионов долларов за причиненный ущерб. Причем в организации данного дела обвинили меня. Возможно, такое обвинение очень хорошо стыковалось с приобретенной мною репутацией, но для доказательства моей причастности к диверсиям этого было явно недостаточно. Упомянутые взрывы, произошедшие, как предполагалось, вследствие актов саботажа, а более вероятно — из-за самовозгорания боеприпасов, имели место спустя соответственно семь и тринадцать месяцев после моего отъезда из Соединенных Штатов. Но заинтересованные компании приложили массу усилий, чтобы доказать, будто бы я получал официальные инструкции о проведении таких вредительских действий и что «мои» агенты ответственны за их выполнение.
Через несколько лет после войны, ведя в Вестфалии жизнь сельского джентльмена, я неожиданно получил из германского министерства иностранных дел большой пакет документов с просьбой возвратить их с собственными комментариями. Среди прочего там имелась подборка будто бы данных под присягой свидетельств о моей личной жизни в Нью-Йорке в 1915 году. Содержание этих документов заставило меня как следует повеселиться. В них делалась попытка доказать, что я вел весьма распущенный образ жизни и имел открытую связь с некоей американской девицей, имевшей обыкновение сопровождать меня во время утренних конных прогулок в Центральном парке. Сообщалось, что мы проводили почти непрерывную серию званых вечеров, на которых присутствовало множество наших друзей — естественно, сплошь тайных агентов — в сопровождении своих любовниц. Оказывается, в 1915 году я устроил такой вечер в одном из борделей в деловой части города, где гостям подавалось шампанское, а я поднимал бокалы за здоровье кайзера и за нашу победу. Особо указывалось, что при этом присутствовал граф Бернсторф и еще один гость, который и был тем человеком, который спустя длительное время после моего отъезда из Соединенных Штатов организовал взрывы в долине Лейг.
Я сделал под присягой заявление, что все представленные мне свидетельские показания, в особенности же одно, датированное 14 февраля 1925 года, данное некоей Миной Рейсс, урожденной Эдвардс, известной также как «девушка Истмена», являются от начала до конца чистейшей воды вымыслом. Я никогда в жизни не был знаком с этой молодой женщиной, и ни я, ни Бой-Эд не водили ее в дом № 123 по Западной 15-й улице, занимаемый некой миссис Гордон или миссис Гельдт. Как этот адрес, так и проживающие по нему люди мне совершенно неизвестны. Другой нелепостью является утверждение, касающееся моих верховых прогулок в Центральном парке. Лошадь, которую я действительно нанимал в Академии верховой езды Центрального парка, не переносила близкого соседства других лошадей, из-за чего на ней приходилось ездить исключительно в одиночку.
Когда истцы обнаружили, что мое соучастие в деле доказать не так-то просто, они представили копию приказа, который, по их утверждению, я получил от германского Генерального штаба, предписывавший мне проведение актов саботажа. И опять-таки опровергнуть этот документ оказалось относительно просто. Я сделал под присягой заявление, в котором говорилось: «Приписываемое мне участие в указанных актах саботажа основывается на документе, описанном как «Циркуляр Генерального штаба военным атташе в Соединенных Штатах», датированный 15 января 1915 года. В упомянутом документе имеется ссылка на предыдущий документ, датированный 2 ноября 1914 года, разрешающий мне подстрекательство к забастовкам и совершение диверсионных актов на заводах и в иных местах. Я никогда не получал ни одной из этих инструкций; они являются очевидными фальшивками. Ни один офицер по фамилии Фишер, подпись которого на них фигурирует, никогда не занимал в Генеральном штабе или в военном министерстве должностей, дающих право на подготовку подобных документов. Более того, никогда не существовало должности или ранга, поименованного как «Generalt des deutschen Heeres» (Генеральный советник германской армии). Вдобавок ко всему, второй циркуляр адресован военным атташе во множественном числе и мог, таким образом, быть сфабрикован только лицом, не имеющим представления о том, что в действительности военный атташе был только один. Далее я указывал, что остальное содержание циркуляра не имеет ничего общего с фактами. В нем упоминались германские банки, отделения которых в Соединенных Штатах якобы открыли для меня неограниченный кредит для оплаты диверсионных актов. Если и существовали германские банки, действительно имевшие свои отделения в Соединенных Штатах, то ни один из них никогда не предоставлял мне никакого кредита. Все денежные средства, использовавшиеся при проведении наших коммерческих операций, передавались в мое распоряжение в соответствии с правилами Альбертом, нашим коммерческим атташе.
Я могу только предполагать, что люди, проводившие расследование для Железнодорожной компании долины Лейг, каким-то образом прознали о депеше, полученной мной 26 января 1915 года от отдела IIIB Генерального штаба, в которой содержались некоторые из предложений, сделанных в Берлине сэром Роджером Кезментом. Поскольку самого документа в их распоряжении не было, они сочли необходимым реконструировать для своих нужд нечто на него похожее. В любом случае, в этой депеше содержалось только разрешение, а не приказ на проведение диверсий, и, как я уже ясно указывал, никаких действий по этому поводу мной предпринято не было.
Все документы, изъятые у меня британскими властями в Фалмуте при возвращении в Германию, были впоследствии использованы в качестве доказательств в тяжбе по делу «Черного Тома». Они покрывали все аспекты моей деятельности в Соединенных Штатах, но ни один из них не содержал ни малейшего указания на мое участие в диверсионных актах. И тем не менее, чтобы возложить на мои плечи ответственность за взрывы, были использованы все мыслимые юридические уловки. На протяжении нескольких лет находилось множество самых различных людей, готовых присягнуть, что именно они являлись теми агентами, которые устроили взрывы по приказу германского правительства. Одно время германский министр иностранных дел др Штреземан был, казалось, готов выплатить известную сумму в возмещение ущерба. Кто-то сказал ему, что урегулирование этого вопроса положительно скажется на взаимоотношениях Соединенных Штатов и Германии. В тот момент такое предложение звучало весьма заманчиво. К счастью, я узнал о его намерениях. Я посетил его и сказал, что, по моему мнению, оснований для такого компромисса не имеется: Германия не может нести в этом вопросе какой бы то ни было ответственности. Тем не менее он настаивал, что политическая выгода от подобного шага перевесит финансовые потери. Тогда мне пришлось сообщить ему, что я буду вынужден внести в рейхстаг жалобу по поводу такого умышленного разбазаривания общественных денег. В результате он решил ничего не платить, и в 1930 году Смешанная комиссия по претензиям, образованная для разрешения этого вопроса, отвергла иск с взысканием с истцов судебных издержек.
Это, однако, не поставило на этом деле точку. Еще два раза предоставлялись новые материалы, но комиссия дважды — в марте 1931-го и в ноябре 1932 года — снова решила вопрос в пользу Германии. Один из моих американских друзей сообщил мне, что адвокат, представлявший Железнодорожную компанию долины Лейг, уже получил от нее гонораров примерно на миллион долларов. А потому было совсем неудивительно, что дело продолжало тянуться. В очередной раз нашлись еще свидетели, и дело было снова возобновлено. Тем временем в Германии к власти пришли нацисты, и в ходе переговоров с некими полуофициальными представителями истцов им было сообщено, что выплата 40 миллионов долларов отступных может существенно расположить американское общественное мнение в пользу нового германского режима. Нацисты ничего не понимали в международных делах и, в своем невежестве относительно положения в Соединенных Штатах, ухватились за это предложение еще сильнее, чем доктор Штреземан. Одним из членов комиссии с американской стороны был мистер Джон Макклоу, ныне являющийся американским верховным комиссаром в Германии, а в то время сотрудник юридической фирмы «Крават де Герсдорф, Свэйн и Вуд». Я не имел ни малейшего представления о ходе всего процесса, хотя и являлся тогда в правительстве вице-канцлером и мог бы ожидать, как лицо, наиболее часто упоминаемое в деле, что со мной проконсультируются. Как– то раз министр иностранных дел Нейрат попросил меня зайти к нему и показал текст соглашения, заключенного между Железнодорожной компанией долины Лейг и германским правительством, от имени которого документ был подписан неким господином фон Пфеффером. В нем говорилось о готовности германского правительства прекратить тяжбу, выплатив истцам возмещение ущерба. Этот документ привел и меня и Нейрата в полное замешательство. Пфеффер был одним из доверенных лиц Гитлера и постоянным членом его близкого окружения, но по своему положению никоим образом не имел права подписывать такие соглашения от имени германского правительства. Я попросил Нейрата изучить протоколы переговоров; впоследствии он несколько раз говорил с Гитлером, пытаясь аннулировать это соглашение.
Примерно в это же время в Берлине объявился Ринтелен. Мне сообщили, что американцы обратились к нему в надежде получить показания от агентов. Я думаю, что к тому моменту он уже стал британским подданным; в противном случае, как мне кажется, его деятельность можно было бы расценить как государственную измену. Он тоже был занят тяжбой с германским правительством по поводу компенсации за свое тюремное заключение в Атланте во время войны. Он не добился успеха ни в одном из своих предприятий и возвратился в Лондон, чтобы написать вторую книгу, «The Return of the Dark Invader» («Возвращение тайного захватчика»), вновь составленную в основном из направленных против меня обвинений. Я уверен, что к тому времени его нервная энергия совершенно истощилась и он не мог уже вполне отвечать за свои слова и поступки.
В дни, предшествовавшие моему назначению на пост канцлера, меня посетил в нашем сельском доме в Вестфалии некий американский джентльмен, назвавшийся представителем Железнодорожной компании долины Лейг. Я не стану называть его имени, поскольку оно было, вероятнее всего, вымышленным. Он заявил, что дело «Черного Тома» можно легко урегулировать к удовлетворению обеих (!) сторон, если я только соглашусь присягнуть, что знал о том, что некий агент состоял на службе у германского правительства. Это вовсе не будет подразумевать мою собственную личную ответственность по делу, сказал он и дал ясно понять, что моя помощь будет подобающим образом вознаграждена. Оглядев наше скромное хозяйство, он заметил: «Вы сможете тогда поселиться в доме в три раза больше этого, оснащенном всеми современными удобствами». Я ответил ему, что очень люблю свой дом и к тому же мне неизвестен ни один агент, который мог бы ему пригодиться.
Позднее, по мере того как отношения между нацистским правительством и Соединенными Штатами становились все более напряженными, германский представитель в Смешанной комиссии по претензиям доктор Хойкинг подал в отставку. Железно– дорожная компания долины Лейг в очередной раз возобновила дело в мае 1939 года, и оно было решено в ее пользу, но без определения суммы ущерба. Таким образом, можно считать, что дело «Черного Тома» по-прежнему не закрыто, и таинственные связи, налаженные мной в бытность «супершпионом», по всей вероятности, все еще пачкают мою репутацию в Соединенных Штатах. Невредно будет поэтому привести здесь данное мной под присягой заявление, сделанное в присутствии нотариуса 27 ноября 1927 года, когда германское правительство впервые затребовало мои показания по данному вопросу:
«Никогда, ни при каких обстоятельствах, ни устно, ни письменно, ни тайно, ни советом, ни приказом, указанием или разрешением, я не способствовал разрушению заводов или складов военного снаряжения; равно как никоим образом не поддерживал и не способствовал таковым планам других лиц. Обвинения меня в том, что я насильственными или незаконными методами препятствовал функционированию американской промышленности по производству вооружений, являются, таким образом, полностью безосновательными. Большинство лиц, упомянутых американскими истцами в качестве членов предполагаемой диверсионной организации, совершенно мне неизвестны. С некоторыми другими из числа упомянутых лиц я был знаком, но исключительно в связи с деятельностью, никоим образом не имеющей отношения к производству диверсионных действий против американской собственности. Что же касается инцидентов на терминале «Черный Том» и на заводе «Кингсленд», то могу только засвидетельствовать, что впервые узнал названия обоих этих пунктов из американских судебных постановлений. Взрывы в этих пунктах имели место через соответственно семь и тринадцать месяцев после моего отзыва из Соединенных Штатов, и я ни прямо, ни косвенно не имею к ним никакого касательства».
Однако возвратимся к моей собственной истории. Я прибыл в Германию 6 января 1916 года и встретился со своей семьей впервые более чем за два года. В Берлине я узнал, что приобрел репутацию человека, сделавшего все возможное в его положении для защиты Германии от неблагожелательного отношения нарушающих свой нейтралитет Соединенных Штатов. Я оказался первым официальным лицом, вернувшимся в Германию после того, как провел в Соединенных Штатах весь период от самого начала войны, и на мои доклады образовался большой спрос. Начальник германского Генерального штаба, генерал фон Фалькенгайн, потребовал меня к себе почти сразу же после моего возвращения. Я провел с ним несколько часов, давая подробный отчет о настроениях в Соединенных Штатах, главных спорных вопросах и о перспективах на будущее. Фалькенгайн выразил мне благодарность за все, что я сделал для замедления поставок врагу военного снаряжения, и одобрил все предпринятые мной меры. Тем не менее его планы относительно окончания войны в 1915 году ни к чему не привели, и он усматривал мало надежды на ограничение последствий все возрастающей американской помощи союзникам.
В своем докладе я сделал особый упор на колоссальный промышленный потенциал Америки, который, указывал я, может обеспечить производство практически любого желаемого количества продукции. Проблема сводилась только к финансированию. Единственный остававшийся открытым вопрос состоял в масштабах кредитов, которые Соединенные Штаты готовы были предоставить. Союзники старались употребить все мыслимые способы для втягивания Соединенных Штатов в войну. А потому, по моему глубокому убеждению, следовало проявлять величайшую заботу о сохранении, насколько это возможно, дружественных отношений между Соединенными Штатами и Германией. Германские агенты не должны предпринимать никаких попыток саботажа, Германия должна сделать заявление, что противоречия в вопросе подобающего использования подводных лодок будут разрешены, и не предпринимать попыток ведения неограниченной подводной войны. Я постарался объяснить генералу, насколько сильно повлияло потопление «Лузитании» на увеличение враждебности к Германии в общественном мнении Соединенных Штатов. Он разделял общее мнение наших соотечественников, что подобное отношение к нам неправомерно, и не мог понять, как может государство, в формировании которого люди германского происхождения играли столь значительную роль, отдавать все свои симпатии противоположному лагерю. Я сказал ему, что, если бы в Соединенных Штатах был проведен сейчас референдум, он наверняка продемонстрировал бы явное одобрение большинством населения политики нейтралитета, а между тем 90 процентов органов прессы симпатизируют союзникам. Одна-две серьезные политические ошибки со стороны Германии неизбежно приведут большинство людей в Америке к одобрению объявления войны. Кроме того, Соединенные Штаты являются морской державой, и, хотя их возможности в этом отношении не получили еще должного развития, они разделяют британскую концепцию свободы мореплавания. Я был абсолютно убежден в том, что наши методы ведения подводной войны в конце концов неминуемо приведут к открытому конфликту, если только не будет предпринято попыток внести в них необходимые коррективы.
Тогда генерал спросил у меня, к какой же политике должны прибегнуть центральные державы в случае ограничения масштабов подводной войны. Я ответил, что нам необходимо дать всему миру ясно понять, что мы не ведем завоевательной войны. На наших границах не существует территориальных проблем, которые можно было бы рассматривать как casus belli{24}. Нашей единственной целью является защита своих заморских рынков и развитие мирным путем своих колониальных владений. Неумная дипломатия поставила нас с самого начала войны в уязвимое положение. В настоящее время важнейшим делом для нас является утверждение этих простых истин и опровержение обвинений в ведении нами агрессивной войны. Войну мы объявили, чтобы помочь Австро-Венгрии в борьбе против славянской угрозы, и у нас нет политических интересов, которые противоречили бы интересам Соединенных Штатов. Мы должны объяснить совершенно отчетливо, и в первую очередь американской публике, какую Европу мы хотели бы видеть по окончании войны. Такое обращение к разуму народа является единственным способом противостоять вражеской пропаганде.
Фалькенгайн был чрезвычайно умным человеком. Он много путешествовал и был близко знаком с зарубежными странами. Без сомнения, он понимал ограниченность ресурсов, находившихся в распоряжении центральных держав. С другой стороны, он столкнулся с ситуацией, в которой германский военно-морской флот, и так занимавший при кайзере весьма независимую позицию, получил определяющее влияние на выбор внешнеполитического курса страны. Сам кайзер был убежденным сторонником военно– морской политики Тирпица, которая более, чем что-либо другое, привела перед войной к ухудшению наших отношений с Великобританией. Поэтому методы, избранные для ведения подводной войны, станут определяющим фактором нашей политики. Хотя Фалькенгайн и выразил полное согласие с моими выводами, их практическое воплощение в жизнь перед лицом возражений, исходящих от самого кайзера и от Тирпица, представляло собой чрезвычайно сложную проблему.
Он завершил нашу беседу такими словами: «Моим долгом как солдата и как начальника штаба является доведение этой войны до победного завершения. До тех пор, пока продолжается морская блокада, одни военные операции не могут привести к решающему успеху. Адмирал фон Тирпиц утверждает, что «только неограниченная подводная война способна вывести нас из этого тупика». Союзная блокада не соответствует правилам ведения войны на море и обрекает центральные державы на медленную смерть от голода. Поэтому Германия имеет право как с военной, так и с моральной точек зрения использовать для ее прорыва любые средства. «Я обязан использовать это оружие, если командование военного флота гарантирует успех от его применения. И они дали мне такую гарантию», — заключил он.
Я мог только ответить на это Фалькенгайну, что по-прежнему убежден: такое решение, в случае его применения на практике, неизбежно повлечет за собой вступление в войну Соединенных Штатов. В этом случае война будет проиграна.
Фалькенгайн поднялся и сказал: «Вам уже известно мое мнение касательно способов доведения этой войны до успешного завершения. Мне приходится попросить вас серьезно поразмыслить над возможностью пересмотреть свои взгляды по этому вопросу с учетом упомянутых мной соображений».
«Ваше превосходительство, — ответил я, — моя убежденность вытекает из близкого знакомства с событиями, происшедшими в Соединенных Штатах за последние полтора года. Боюсь, что мое мнение остается неизменным».
Несколько следующих дней были насыщены встречами и беседами. Я посетил двух ведущих морских офицеров — адмирала фон Гольцендорфа и адмирала фон Мюллера. Их интерес к моим описаниям жизни в Соединенных Штатах быстро сменился изумлением, когда они поняли, что я являюсь бескомпромиссным противником их политики использования подводных лодок. Это была проблема, занимавшая в тот момент в Германии все умы, и тот факт, что некто, владеющий личными знаниями о положении в Соединенных Штатах, может высказывать по этому вопросу взгляды, не совпадающие с взглядами руководителей страны, совершенно не пришелся им по вкусу.
Германский канцлер, господин фон Бетман-Гольвег, также попросил меня лично отчитаться перед ним. Я повторил аргументы, которые уже представлял Фалькенгайну. Сейчас передо мной был не солдат, занятый исключительно вопросами военного применения имеющихся у него средств, но ответственный политик, глава германского правительства. Он был знаком с проблемой в широчайшем контексте и был занят изысканием способов завершения войны таким образом, который бы гарантировал сохранение влияния центральных держав и не создал бы у народа ощущения, что все понесенные им жертвы напрасны. Канцлер тоже чувствовал, что войну невозможно выиграть с помощью одного только вида оружия, и разделял мое мнение о том, что неограниченная подводная война приведет к вступлению в конфликт Америки и к поражению Германии. Он сказал мне, что использует все средства, имеющиеся в его распоряжении, чтобы предотвратить такое развитие событий, но при этом я должен иметь в виду, что рьяные сторонники теперешней политики военно-морского флота не только очень сильны при дворе, но и контролируют значительную часть прессы и могут ощутимо влиять на общественные настроения. Верховное командование поддерживает Тирпица в его утверждении, что медленное голодное истощение населения центральных держав должно быть предотвращено любой ценой. Альтернативную политику можно будет проводить только при условии, если общество будет полностью осведомлено об опасности, нераздельно связанной с продолжением подводной войны. Канцлер предположил, что наилучшим методом для достижения этой цели будет сбор группы журналистов со всей Германии для ознакомления с моим докладом о положении в Соединенных Штатах. Я ответил, что такое предложение устраивает меня как нельзя лучше, но попросил, чтобы мне было позволено предварительно получить аудиенцию у императора, о предоставлении которой уже велись переговоры. Кроме того, мне было необходимо получить разрешение у начальника штаба, поскольку я более не находился в ведении министерства иностранных дел. Канцлер, по-видимому, не усмотрел в выполнении этих условий каких-либо трудностей.
Спустя несколько дней вечером я получил приказ явиться на следующее утро к генералу Фалькенгайну с тем, чтобы отправиться вместе с ним в Потсдам на свидание с кайзером. Прежде чем мы выехали, я сказал генералу, что, при всем моем уважении к его мнению, я твердо убежден, что ведение неограниченной подводной войны будет означать неминуемое военное поражение. Он конечно же вправе ожидать от младшего офицера особой сдержанности в выражении перед императором собственного мнения, которое находится в противоречии с позицией Верховного командования. А потому я прошу освободить меня от аудиенции, поскольку не вижу возможности изложить перед кайзером какие– либо взгляды, отличные от своих собственных. На это генерал Фалькенгайн ответил: «Едем, вы можете говорить императору все, что сочтете необходимым».
Прием у императора обернулся для меня серьезным разочарованием. Я предполагал, что кайзер потребует объяснить, почему отношения с Соединенными Штатами приняли такой скверный оборот после всех выражений доброй воли, которыми он напутствовал меня перед отъездом. Я рассчитывал описать ему отношение американцев к войне на море и масштабы их возможной помощи союзникам. Вместо этого кайзер, после короткого приветствия, пустился в продолжительное изложение своего видения ситуации в Америке. Мне практически не удавалось вставить ни единого слова. По всей видимости, он был уверен, что союзникам ни при каких обстоятельствах не удастся заставить Соединенные Штаты объявить нам войну. В этот момент я, должно быть, позволил себе отчаянный жест, выражающий несогласие. Он замолчал и поглядел на меня с изумлением.
«Может быть, вашему величеству неизвестно, — отважился я, — насколько важные изменения произошли в Америке после начала войны. Все в нашем посольстве, начиная от графа Бернсторфа и кончая самым младшим секретарем, убеждены, что в конце концов конгресс выполнит все, чего потребует президент. Его поддерживает общественное мнение, и он может поставить конгресс перед fait accompli{25}. Все представители вашего величества в Америке уверены в неизбежности объявления войны, если не будет найдено решение вопроса о подводных лодках».
«Нет, нет! — возразил с величественным жестом император. — Мой друг Баллин{26} знает Америку лучше. Он говорит мне, что, хотя Вильсон — упрямый малый, ему никогда не удастся заставить конгресс согласиться на объявление войны».
Я мог только ответить, что не могу понять, как Баллин мог прийти к такому выводу. После этого я был, несколько поспешно, отпущен. Было ясно, что я попал в немилость. Меня не пригласили к обеду и не дали возможности представить императору свои доводы в более официальной манере. За все время аудиенции Фалькенгайн не произнес ни единого слова, и у меня создалось впечатление, что кайзер был уже поставлен в известность о моих взглядах людьми из военно-морского флота и не был склонен дать мне возможность высказаться. Через несколько дней я повстречался с Баллином в гостинице «Эспланада» и рассказал этому влиятельному руководителю пароходной компании «Гамбург — Америка» об удивлении, которое вызвали у меня взгляды кайзера на этот вопрос. Он, как мне кажется, был немного смущен тем, что кайзер процитировал его высказывания. Мне остается только предполагать, что он разделял уверенность Тирпица в том, что неограниченное применение подводных лодок было единственным способом успешного завершения войны, и потому шел на все, чтобы не привлекать внимания к неотделимым от этого проблемам.
Канцлер был сильно удручен результатами моей аудиенции, но продолжал настаивать, вместе с министром иностранных дел господином фон Яговом, чтобы я все же провел свою пресс-конференцию. Между прочим, я рассказал Ягову о своей встрече на борту парохода «Нордам» с таинственным англичанином, но он ясно дал мне понять, что время было совершенно неподходящим для обсуждения таких идей. Однажды утром Бетман-Гольвег прислал мне записку с извещением, что пресс-конференция должна состояться на следующий день в 6 часов вечера в одном из внутренних помещений Рейхстага и что он запросил у Фалькенгайна согласия на мое в ней участие. Через два часа после этого я получил из военного министерства один из их знаменитых синих конвертов со срочным приказом: «Вам надлежит выехать в течение двадцати четырех часов на Западный фронт и явиться по прибытии в 93-й запасный пехотный полк 4-й гвардейской пехотной дивизии для продолжения службы в должности батальонного командира».
Вероятно, Верховное командование военно-морского флота сочло это наилучшим выходом из создавшегося положения. Если бы нам удалось дать германской прессе ясную картину сложившейся ситуации, мы наверняка могли бы добиться многого. Но Верховное командование, без сомнения, с удовольствием избавилось от самоуверенного младшего офицера, сочтя, что от меня будет гораздо больше проку в полку. Я подготовил свое полевое снаряжение и в требуемый срок выехал на место новой службы.
Моя вовлеченность в американские дела имела два продолжения. Когда в 1917 году я находился во Фландрии, то получил однажды из Генерального штаба требование составить записку по поводу возможности формирования Соединенными Штатами экспедиционных сил в случае, если кампания с применением подводных лодок приведет к объявлению войны. Общее убеждение там было, по-видимому, таково, что ресурсы американской армии мирного времени не позволяют за короткое время сделать ничего подобного. В своей записке я в максимально допустимых по силе выражениях утверждал обратное, однако сомневаюсь, что она произвела хоть сколько-нибудь ощутимый эффект. Мое второе вмешательство в эти вопросы было связано с просьбой министерства иностранных дел прокомментировать их план заключения соглашения с Мексикой для совместного нападения на южные границы Соединенных Штатов. Я отлично знал, что общая слабость и анархия, царившая в Мексике, делали подобные схемы нереальными, и весьма убедительно написал об этом. И вновь на мое мнение не обратили никакого внимания, в противном случае знаменитая телеграмма Циммермана не была бы отправлена или, по крайней мере, не была бы перехвачена. Следует напомнить, что послание, подписанное заместителем министра иностранных дел Циммерманом, должно было положить начало этому абсурдному проекту. Оно было перехвачено и расшифровано британцами, и его содержание замелькало на первых страницах всех издаваемых в странах Антанты газет. Его перехват был, без сомнения, великолепным достижением разведки и нанес нам непоправимый ущерб.
Что касается меня лично, то мое упорное отстаивание в Берлине своего собственного мнения не прошло незамеченным и не осталось без вознаграждения. После того как Фалькенгайн был заменен Гинденбургом и Людендорфом и направлен в Турцию, он вспомнил о капитане Генерального штаба, который столь точно предсказал происшедшие в Америке события, и направил мне предложение присоединиться к его команде в качестве начальника оперативного отдела. Но это уже другая история.
На действительной службе
Мои впечатления от службы офицером на Западном фронте ничем не отличаются от пережитого миллионами других военнослужащих, воевавших по обе стороны фронта. Мой полк участвовал в битвах у гряды Вими и на Сомме и сражался во Фландрии. 4-я гвардейская пехотная дивизия, в которую входил 93-й запасный пехотный полк, использовалась для латания дыр в линии фронта в большинстве пунктов, где существовала опасность прорыва союзников. В один из первых трудных дней битвы на Сомме я был вызван, чтобы заменить офицера оперативного отдела нашей дивизии. Из всего сохранившегося в моей памяти интерес представляет атака союзников 1 сентября 1916 года между Анкром и Шолни, когда британские и канадские дивизии были впервые поддержаны танками. В германской сводке за этот день упоминается о глубоком проникновении противника в германские линии, но сказано также, что 4-я гвардейская пехотная дивизия удержала свои позиции.
На деле все обстояло не так просто, как можно подумать, прочтя это лаконичное сообщение. Когда день уже близился к концу, наши позиции, казалось, почти совсем обезлюдели. Я торопливо собрал денщиков, поваров, ординарцев и писарей нашего дивизионного штаба и некоторых стоявших поблизости частей и стал с их помощью имитировать на наших позициях активность, как если бы к нам прибыли свежие подкрепления. В действительности на многие километры у нас за спиной не было даже ни одной резервной роты — был полный тактический прорыв нашего фронта, о котором противник мечтал так долго и который он, кажется, теперь еще не обнаружил. Несколько дюжин административного персонала — вот все, что отделяло врага от крупной победы. Когда мы на следующее утро подсчитали наши потери, то выяснилось, что только одна наша дивизия потеряла убитыми 72 офицера и 4200 нижних чинов, но победу в конце концов одержал тот, у кого оказались более крепкие нервы. С этой курьезной неспособностью британцев использовать свои преимущества мне пришлось сталкиваться еще не раз.
Всего за это ужасное лето мою дивизию бросали на передовую три раза, и наши общие потери составили 173 офицера и 8669 нижних чинов. В понедельник на Пасхальной неделе, 11 апреля 1917 года, мы опять были в бою у гряды Вими и Арраса. В течение четырех недель битвы мы не давали спуску канадским дивизиям, и врагу, должно быть, уже стало ясно, что огромные потери, понесенные им за последний год, ни на шаг не приблизили его к победе.
Ужасные потери, причиненные нам в битве на Сомме, объяснявшиеся тем, что относительно маловажные в тактическом отношении позиции приходилось защищать до последней крайности, убедили всех фронтовых офицеров, что германская система устарела и является чересчур жесткой. Принципиальной установкой любой войны всегда была необходимость расходовать человеческие жизни сколько возможно бережливо. Поэтому после боев на истощение у Вими я, по собственной инициативе, внес некоторые изменения в оборонительную тактику на фронте своей дивизии в Артуа. Я оставил на передовых позициях относительно малое число людей, разместив их в хорошо замаскированных и оборудованных стрелковых ячейках, расположенных эшелонами. Это уменьшало концентрацию огня вражеской артиллерии, привыкшей стрелять по густой сети траншей, густо «населенных» солдатами. Я не претендую на славу изобретателя этой системы, основная идея которой была намечена Людендорфом в недавней серии штабных приказов. Тем не менее моя практическая интерпретация его идеи оказалась необычайно удачной, и меня даже пригласили в штаб-квартиру главнокомандующего с тем, чтобы я лично сделал доклад одновременно Гинденбургу и Людендорфу.
Это не было моим первым посещением штаб-квартиры. Мой друг Лерснер, которого я знал со времени службы в Дюссельдорфе и с которым потом работал в Соединенных Штатах и в Мексике, служил при штаб-квартире в качестве офицера связи министерства иностранных дел, и я время от времени навещал его там. Фельдмаршал и Людендорф бывали порой столь любезны, чтобы перекинуться со мной несколькими словами. В упомянутом случае Гинденбург весьма подробно расспрашивал меня по поводу моего опыта применения новой оборонительной тактики, обращая особое внимание на вопрос о том, не пострадает ли моральное состояние личного состава при использовании его в составе маленьких независимых групп, а не крупных подразделений под централизованным управлением. Он все же согласился со мной, что эта проблема сводится в основном к соответствующей тренировке и к доверию, которое нижние чины должны испытывать к своим офицерам. Все мои беседы с фельдмаршалом касались тогда исключительно военной сферы, но, несмотря на это, заложили фундамент для личных отношений, и они спустя годы развились до столь высокого уровня, вообразить который я был в то время не в состоянии.
Однажды в июне 1917 года меня вызвали с передовой к батальонному полевому телефону. На другом конце линии оказался Лерснер. «Тебя назначили начальником оперативного отдела Армейской группы Фалькенгайна, и вместе с ним ты отправляешься в Месопотамию», — сказал он мне. Привести меня в большее изумление было невозможно. «Месопотамия? И где же, черт возьми, она находится?» — таков был мой первый вопрос. Но Лерснер не мог сообщить никаких дополнительных подробностей и просто велел мне немедленно прибыть в Берлин.
Мне бы хотелось остановиться более подробно на воспоминаниях о моем пребывании на Среднем Востоке по двум причинам. Хотя в значительной степени эти воспоминания состоят из военных впечатлений находившегося тогда еще в относительно небольших чинах офицера, они могут представлять интерес благодаря тому, что я занимал в то время должность, которая позволила мне получить ясное представление о ходе кампаний в Месопотамии и Палестине. В официальной германской военной истории этим театрам войны уделяется мало внимания, и читателям, знакомым с воспоминаниями Алленби и Лоуренса Аравийского, может показаться достаточно интересным взгляд на события с другой стороны фронта. К тому же приобретенный мною в то время опыт и связи с ведущими турецкими военными и чиновниками оказались для меня весьма полезными, когда более чем через двадцать лет я вернулся в Турцию в качестве германского посла.
Фалькенгайн был заменен на своем посту Гинденбургом и Людендорфом после сражения за Верден. Несмотря на весь свой ум и ясность представлений, он все же не обладал достаточной широтой взглядов. Тем не менее кампания в Румынии значительно подняла его авторитет, и, когда Турция обратилась к своему союзнику с просьбой о срочной помощи, Фалькенгайн показался именно тем человеком, который мог бы заполнить образовавшуюся брешь. Германский фельдмаршал Кольмар фон дер Гольц сумел отбить британское нападение на Багдад, и британская армия генерала Таунсенда сдалась туркам в Кутэль-Амаре. Теперь Гольца не было в живых. Турки испытывали к нему громадное доверие и после его смерти потерпели несколько неудач, включая и потерю Багдада. В задачу Фалькенгайна входило вернуть город назад. Он ненадолго посетил Турцию, чтобы ознакомиться с положением, и решил принять на себя верховное командование при условии, что операции на всех четырех главных театрах боевых действий Турции — Дарданелльском, Кавказском, Месопотамском и Палестинском — будут вестись согласованно. Этот вопрос был решен после свидания с Энвер-пашой, о котором я уже упоминал выше и который к тому времени стал в Турции самым влиятельным человеком. В обмен на это в Германии для усиления турецкой армии формировался маленький экспедиционный отряд. Таким образом, ближневосточное Верховное командование несло ответственность за громадную территорию. Когда я принимал новое назначение, то нимало не представлял себе, какие необыкновенные трудности и неурядицы нас ожидают. Обширность территории, крайняя ограниченность транспортных средств, наше незнание страны, ее климата и народа и совершенно непонятные нам характеры ведущих турецких деятелей — все эти факторы играли свою роль в наших проблемах. Некоторые из этих трудностей могли быть преодолены при помощи чисто военных мер, другие — благодаря стремлению к компромиссам, которое впоследствии очень мне пригодилось, когда через много лет я возвратился в эту страну.
По прибытии в Берлин я обнаружил, что подготовка к формированию германского Азиатского корпуса идет полным ходом. Основные силы не могли прибыть на Ближний Восток раньше поздней осени, и непосредственной задачей в тот момент была отправка в Турцию небольшого штаба для планирования и проведения необходимых подготовительных мероприятий. Мы выехали в Константинополь, или Стамбул, как он теперь называется, в июле. План операции по возврату Багдада, который мы разработали в фантастическую жару, стоявшую тем летом в Турции, сводился в основных чертах к следующему: турецкая 7-я армия к осени должна была быть реорганизована в Алеппо{27} и его окрестностях и принять в свой состав для усиления германский Азиатский корпус. Этим войскам следовало двинуться по берегу Евфрата, используя реку как основную линию коммуникаций, и наступать на Багдад. Одного взгляда на карту достаточно, чтобы обратить внимание на исключительные трудности, которые нам предстояло преодолеть. Местность представляла собой в основном пустыню, барж и прочих судов было не достать из-за нехватки лесоматериалов, и нам пришлось прибегнуть к допотопным лодкам из ивовых прутьев и надутых козлиных шкур.
Легко себе представить трудности снабжения армии при помощи таких средств. У нас не было в достатке даже и таких странных лодок, а проблема их возвращения назад вверх по реке была почти неразрешимой. Мы должны были обратить особое внимание на приведение дорог в состояние, пригодное для использования немногих имевшихся в нашем распоряжении грузовиков. В то время работы по сооружению двух участков Багдадской железной дороги, на которых планировалось пересечение горных хребтов Тавр и Аман, еще не были закончены. На строительстве были заняты тысячи рабочих, и туннель под Аманом предполагалось завершить к концу лета. Участок же, проходящий через Тавр, не был построен до осени 1918 года. Окончание его строительства в точности совпало с подписанием Турцией перемирия в порту Муданья. Эта железная дорога служила для нас основной линией снабжения, но для того, чтобы переправить грузы через Тавр, их приходилось переносить на легкую полевую узкоколейку, преодолевать по ней перевалы и вновь перегружать в железнодорожные вагоны уже по другую сторону гор. Цепь не может быть крепче, чем ее самое слабое звено. Каждый патрон, любая деталь мундира или кусок угля и литр бензина должны были пройти по этой ненадежной цепочке, связывавшей Европу с турецкими войсками на широко развернувшемся фронте. Настоящим чудом является то, что турецкие армии продержались так долго.
И другая, еще более важная проблема занимала наше внимание. Южный турецкий фронт, на границе сирийской пустыни между Газой и Беершебой, удерживался армией под командованием германского генерала Кресса фон Крессенштайна, находившегося в подчинении у генерал-губернатора Сирии Кемаля-паши. После провала турецкого наступления на Суэцкий канал Крессу удалось замечательным образом восстановить свой фронт. Турецкие подчиненные относились к нему очень хорошо, и он смог отразить, притом весьма успешно, уже два британских наступления на оазис Газа на своем правом фланге.
Западные союзники, с очевидным намерением провести в Палестине крупное наступление, направили в Египет с Западного фронта генерала Алленби. Наши разведывательные службы донесли, что британцы, в своей обычной манере, методично наращивают силы. Они построили железнодорожную ветку от Каира в расположение своих передовых частей в направлении Газы и провели линию водопровода, абсолютно необходимую в условиях войны в пустыне. У генерала Кресса были поэтому веские основания опасаться за свои позиции. Мне самому пришлось воевать с дивизиями Алленби у Вими, и у меня почти не возникало сомнений в том, что он использует метод, уже опробованный во Франции, — предварит свое наступление ошеломительным валом артиллерийского огня. Если создавалась угроза палестинскому фронту, то и операция против Багдада оказывалась в опасности. Возможный прорыв войск противника позволял ему вступить в Сирию и отрезать багдадскую армию, прервав все ее линии снабжения. Фалькенгайн решил посетить палестинский фронт с инспекцией и отправился туда, взяв с собой своего начальника снабжения и меня.
Впервые в жизни я пересекал высокогорное Анатолийское плато. Огромный, совершенно неосвоенный район казался практически безлюдным. В Карапунаре, высоко в горах Тавр, нам пришлось сойти с поезда и пересесть на импровизированную полевую узкоколейку, которая вела через горы и вниз, на равнину Адана. Она повторяла исторический маршрут, пройденный когда-то Александром Великим и царем Киром. Чем дальше на юг мы продвигались, тем жарче становилась погода. Алеппо был покрыт огромным облаком пыли, поднятой войсками и караванами. Мы проехали через Дамаск и Назарет и, наконец, прибыли в Яффу, где нас ожидал Кресс. Мы проинспектировали весь фронт, что, в условиях безжалостной коричневой пустыни, потребовало от нас большого напряжения сил после нездорового конторского существования в Константинополе. Когда мы возвратились в свой железнодорожный вагон, Фалькенгайн поинтересовался моими впечатлениями от увиденного.
Весь довольно длинный фронт удерживался весьма малочисленными войсками, причем, за исключением одной или двух очень скромных резервных частей, все годные к строю люди уже находились на передовой. Дополнительных линий обороны не существовало. Полевые укрепления могли бы еще считаться достаточными в 1914 году, но ни под каким видом не смогли бы выдержать такого артобстрела, к каким мы привыкли на Западном фронте. Артиллерии и боеприпасов было явно недостаточно, а солдаты, хотя и производили хорошее впечатление, годами бессменно находились на позициях. Пайки были скудные, а система снабжения с работой не справлялась. Половина всех мулов, лошадей и верблюдов была съедена, и на пополнение тягла надежды было очень мало. Фронт возможно было удержать против новых тактических приемов генерала Алленби только при условии обеспечения достаточной глубины обороны. В своем тогдашнем состоянии палестинская армия ослабляла весь южный фланг алеппской армейской группы.
Фалькенгайн согласился с каждым сказанным мной словом. Мы были уверены, что Кресс по-прежнему является самым подходящим человеком для занимаемого им поста, и искали способы помочь ему. Но мы находились в крайне невыгодном положении. Коммуникации союзников, при их господстве на море и лучше налаженном наземном транспорте, намного превосходили наши линии снабжения. Пока мы решали, какие части можно было бы выделить из находившихся в Алеппо войск, было получено новое и очень неприятное известие. На конечной станции Багдадской железной дороги Хайдарпаша, расположенной на берегу Малой Азии напротив Константинополя, взлетело на воздух несколько эшелонов с боеприпасами и были уничтожены важнейшие запасы, предназначавшиеся для армейской группы в Алеппо. Подготовка к багдадской кампании и так уже отставала от сроков по расписанию, а новая катастрофа отбрасывала нас еще дальше назад. Прибытие германского Азиатского корпуса также задерживалось.
Фалькенгайн, которого тем временем сделали турецким маршалом, принял решение отложить багдадскую операцию и сконцентрировать все наличные силы в Палестине для отражения грядущего наступления. Возврат Багдада был в большей мере вопросом престижа, нежели военной необходимостью, в то время как развал палестинского фронта означал бы потерю Ирака и Сирии. Хотя принятое решение было с военной точки зрения правильным, оно имело весьма прискорбные последствия. Фалькенгайн потребовал, на том основании, что часть его армии переходит в распоряжение Кресса, чтобы ему было поручено общее командование, в особенности потому, что он намеревался после отражения британского наступления совершить еще один бросок к Суэцкому каналу. Кемаль-паша был не таким человеком, чтобы добровольно уступить хотя бы часть своей власти, и с азиатским упорством устремился на борьбу против идеи передачи общего командования Фалькенгайну. На обратном пути мы встретились с Кемалем в Дамаске и поняли, что нам предстоит иметь дело с чрезвычайно умным азиатским деспотом, которого поддерживал его начальник штаба, полковник Али Фуад, который считался одним из самых талантливых офицеров турецкой армии. Фалькенгайн и Кемаль не смогли прийти к соглашению, и вопрос о командовании был передан на усмотрение высшего начальства вооруженных сил Германии и Турции.
Я пытался объяснить Фалькенгайну, насколько неприятной может оказаться ситуация, если Кемаль просто получит приказ о передаче командования. В таком случае мы получили бы сидящего в Дамаске очень влиятельного и затаившего против нас злобу противника, контролирующего, ко всему прочему, наши линии снабжения. Но повлиять на Фалькенгайна оказалось невозможно. По характеру он был достаточно упрям и эгоистичен. Это был человек, неспособный переносить поражения, гордость которого была к тому же серьезно уязвлена его удалением после Вердена с поста начальника штаба германской армии. Сейчас он непременно хотел провести операцию, которая бы полностью восстановила его славу и репутацию. А потому о разделении полномочий не могло идти и речи. В конце концов Фалькенгайн оказал давление на уровне кабинета министров и добился своего. Победа эта оказалась пирровой. Начиная с этого момента мы стали сталкиваться с пассивным сопротивлением по-прежнему могущественного Кемаля во всем, что касалось подкреплений и военных поставок.
Донесение Кресса не оставило у нас ни малейших сомнений, что наступление Алленби неминуемо. Поэтому Фалькенгайн решил отправить меня в Иерусалим для реорганизации системы обороны и для подготовки расквартирования и развертывания частей турецкой 7-й армии, которую предполагалось отправить из Алеппо под командованием Мустафы Кемаль-паши, одного из самых молодых и энергичных турецких генералов, впоследствии получившего известность под именем Кемаля Ататюрка.
Когда в сентябре я явился к генералу Крессу, ситуация стала еще более угрожающей. Турецкий патруль столкнулся с английскими кавалеристами, один из которых во время отступления «потерял» свой дневник. В нем описывались приготовления к массированному наступлению на Беершебу на крайнем левом фланге наших позиций. У нас не было возможности определить, являлся ли потерянный дневник уловкой противника или случайностью. И уже после войны мы узнали, что при помощи этой военной хитрости британцы надеялись заставить нас оттянуть свои главные силы к Беершебе, в то время как сами намеревались атаковать Газу. Наступление на оазис Авраама через безводную пустыню казалось маловероятным, но в случае, если бы оно произошло и увенчалось успехом, для врага открывался бы прямой путь на Хеврон и Иерусалим.
Я поставил вопрос о необходимости создания глубокой линии обороны перед Крессом. Он с готовностью согласился со мной, но попросил моей помощи для того, чтобы убедить его турецких офицеров. С этой целью я посетил на правом фланге Газу, где генерал Рифет-паша командовал тремя дивизиями. Он принял меня с отменной вежливостью, и мы долго беседовали с ним на французском языке, которым он владел в совершенстве. Я рассказал ему о нашем знакомстве с методами генерала Алленби при Вими и объяснил, что любому его наступлению будет, вероятнее всего, предшествовать несколько дней артиллерийского обстрела. Густые заросли кактусов, полностью окружающие турецкие позиции, могут обеспечивать прекрасную защиту, но, как только их сровняют с землей, в пустыне для солдат не останется никакой другой защиты. Я предложил ему оставить две его дивизии в резерве и держать на передовой как можно меньше людей. Он одарил меня очаровательной улыбкой и сказал: «J'ai bien compris, mon cher Commandant, mais j'y suis, j'y reste»{28}. Все мои попытки убедить его оказались бесполезны, и я был всерьез раздражен на себя за очевидную неспособность к уговорам. Мы расстались с взаимными уверениями в сердечной дружбе, причем я еще раз настойчиво просил его пересмотреть свой оборонительный план, чтобы спасти свои войска от непомерных потерь, которые они непременно понесут в результате применения противником своей подавляющей артиллерийской мощи. Как я скоро выяснил, основной причиной его негативного отношения к моему предложению было то, что турецкие пехотинцы были приучены оборонять свою позицию до последнего патрона и до последнего дыхания, но не имели ни соответствующей подготовки, ни желания участвовать в открытом бою.
Мне предстояло еще встречаться с Рифет-пашой в последующие годы; выяснилось, что он хорошо запомнил нашу тогдашнюю беседу. При Ататюрке он стал военным министром и сыграл решающую роль в модернизации турецкой армии. Ситуации, подобные моему разговору с ним, повторились потом в других местах фронта, и, несмотря на мои отчаянные усилия, все оставалось без изменения. Кресс не видел никакого смысла в издании соответствующих оперативных приказов, которые, по всей вероятности, не были бы ни поняты туками, ни тем более выполнены, и положение оставалось без изменения до тех пор, пока — причем даже раньше, чем мы со страхом предвидели, — не разразилась буря.
Алленби начал наступление в конце октября, и для меня оно стало повторением битвы, произошедшей на Пасху у Арраса. Началось оно с ужасающего огневого налета с применением артиллерии всех калибров. Подробное описание боев здесь неуместно. Достаточно сказать, что, хотя турецкие солдаты и дрались как львы, большие их массы разрезались на части и уничтожались артиллерией противника прежде, чем дело доходило до рукопашной. Газа, основная цель вражеского наступления, была взята после того, как ее практически сровняли с землей. Британские и австралийские кавалерийские части и в самом деле выполнили поразительный рейд через пустыню к Беершебе, которая в свою очередь тоже пала. Для прикрытия дороги на Иерусалим я попросил Фалькенгайна перевести на наш находящийся под угрозой левый фланг две турецкие пехотные дивизии, двигавшиеся от Алеппо. Это были одни из лучших дивизий турецкой армии, но, когда они наконец достигли пункта назначения, их солдаты находились в ужасном состоянии из-за отсутствия воды и провианта. У Абу-Чуфф, колодца на холмах к югу от Хеврона, я встретился с Мустафой Кемалем, когда он с 7-й армией двигался на юг. Он пребывал в страшной ярости и, кажется, повздорил с Фалькенгайном по поводу дальнейших действий. Создалась прискорбная ситуация, закончившаяся его отзывом и заменой на генерала Февзи-пашу, который и командовал потом этой армией до конца войны. В послевоенное время Февзи-паша прославился под именем маршала Чакмака.
Положение на фронте становилось все хуже и хуже. Вражеские самолеты атаковали наши линии снабжения и двигающиеся к фронту подкрепления, а турецкие войска, совершенно незнакомые с такими средствами ведения войны, в беспорядке откатывались к северу. При первом известии о начале наступления Фалькенгайн поспешил в Иерусалим и издал серию приказов, направленных на восстановление ситуации. При наличии хорошей связи и командиров частей, привычных к самостоятельным действиям, положение в первый день еще можно было бы спасти. Но оба упомянутых условия отсутствовали. Я пытался объяснить это Фалькенгайну, в результате чего он сам выехал на фронт. Увидев, что армия Кресса совершенно развалилась, он начал действовать с достойной восхищения решительностью. Все наличные турецкие и германские штабные офицеры были распределены по тыловым дорогам с приказом останавливать всех отдельных военнослужащих и все части и создавать новую линию обороны. Сам он тем временем обсуждал с Крессом и другими германскими генералами, какие следующие шаги необходимо предпринять.
Правый фланг неприятеля, несмотря на успех, достигнутый в Беершебе, не стремился, по всем признакам, этот успех развить, быстро двинувшись на Иерусалим. Это была тактическая ошибка, причин которой я не могу постичь и по сей день. В результате мы получили возможность отправить части турецкой 7-й армии, стягивавшиеся к Хеврону, на запад, где они смогли атаковать фланг противника, наступавшего на этом участке фронта. Неспособность турок к открытому маневрированию не позволила добиться сколько-нибудь крупного успеха, но все же дала нам возможность закрепиться на новых позициях у Яффы и позади Ауджи, где продвижение британцев и было остановлено. Никто не удивлялся больше нашего, когда нам удалось лишить Алленби плодов совершенного его войсками прорыва. Вновь повторилась история, происшедшая на Западном фронте — в Тьепвале и Аррасе. Казалось, противник удовлетворен своим быстро достигнутым успехом и остановился для перегруппировки своих частей. Если бы Алленби знал, насколько он был близок к полной победе, то смог бы закончить палестинскую кампанию еще в ноябре 1917 года и поставил бы Турцию на колени на целый год раньше. Сколько бы ни критиковали Фалькенгайна, его успех при создании «из ничего» нового фронта действительно является совершенно замечательным достижением, хотя этот успех и был бы невозможен без отчаянной стойкости турецких солдат.
Нашей следующей задачей было затруднить, насколько возможно, продвижение противника от прибрежной равнины на высоты Иерусалима. Нам не удалось надолго преуспеть в этом деле. Как только британцы в начале декабря закончили перегруппировку, они широким фронтом двинулись вперед в направлении холмов. Мы организовали упорное сопротивление на дороге из Яффы, но были вынуждены постепенно отступать. Однажды утром мой офицер-радист доложил, что британцы передают по радио из Карнарвона, что германские войска, обороняющие Иерусалим, «самым нечестивым образом» взорвали гробницу пророка Самуила только ради того, чтобы не допустить ее перехода в руки британцев. Передача продолжалась стенаниями по поводу ужасов, которые могут произойти в священном граде Иерусалиме, который эти «гунны» наверняка собираются сровнять с землей.
На одном из холмов в окрестностях Иерусалима действительно находился старинный турецкий погребальный комплекс под названием «Nebi Samvil» — вероятно, в память о пророке. Там были установлены два турецких пулемета для продольного обстрела наступающих британских войск, но их выкурили оттуда прицельным артиллерийским огнем, который и разрушил здание еще до того, как холм был захвачен британцами. Только этот эпизод и мог послужить основой для сообщения о «постыдном разрушении современными гуннами библейского памятника». И все же я был обеспокоен. Из опыта, полученного мной в Соединенных Штатах, я знал, что даже самые идиотские, ни на чем не основанные пропагандистские выдумки могут причинить огромный вред, и передача из Карнарвона служила признаком того, что худшее еще впереди. Я рассказал Фалькенгайну о своих опасениях и умолял его эвакуировать Иерусалим прежде, чем город станет объектом прямого нападения, ущерб от которого наверняка будет приписан нам. Город не имеет никакого стратегического значения, и Палестину можно с таким же успехом защищать и в трех километрах севернее. Поэтому потеря Иерусалима есть не более чем вопрос престижа. Но для Фалькенгайна именно этот фактор и оказался решающим. «Я потерял Верден, я только что проиграл новую битву, и вы теперь предлагаете мне отдать город, притягивающий к себе внимание всего мира. Это невозможно!»
Но я не сдавался. Вопрос престижа казался незначительным по сравнению с катастрофическими последствиями, которые будет иметь разрушение святых мест, неизбежное в случае осады города. Я послал телеграмму германскому послу в Константинополе — своему бывшему начальнику в Америке графу Бернсторфу — с просьбой ходатайствовать перед Энвер-пашой об оставлении Иерусалима. Кроме того, я отправил германскому Верховному командованию каблограмму с объяснением необходимости этого шага. Приказ об оставлении Иерусалима был отдан 7 декабря и был выполнен на следующий день, когда мы перенесли свою штаб-квартиру сначала в Наблус, а потом в Назарет. «Победоносное» вступление в город генерала Алленби получило всемирную известность, но не имело никакого влияния на ход кампании. Несмотря на развал фронта в пустыне, нам удалось сдерживать армии Алленби в Палестине до сентября 1918 года, когда исход войны решился не на Ближнем Востоке, а на Западном фронте.
Дождь, грязь и ужасающее состояние дорог препятствовали операциям обеих сторон до зимы 1917/18 года. Наш фронт стабилизировался. От моря до дороги Наблус — Иерусалим его удерживала турецкая 8-я армия Джевад-паши. Начальником штаба у него был Азим-бей, впоследствии ставший заместителем начальника турецкого Генерального штаба. Дальше, до реки Иордан, занимала позиции 7-я армия под командованием Февзи-паши, у которого начальником штаба служил мой друг Фалькенгаузен, получивший впоследствии известность как советник Чан Кайши и главнокомандующий в Бельгии. Меня попросили подготовить план весенних наступательных действий, но было ясно, что без значительных подкреплений ничего предпринять невозможно. С другой стороны, не вызывало сомнений, что Алленби постарается развить результат своего осеннего наступления. Турецкие фронты на Кавказе, в Месопотамии и Палестине удерживались очень малочисленными войсками, не обладали стратегическими резервами и не имели надежды на дополнительную помощь со стороны германского Верховного командования, которое стремилось в то время на Западном фронте добиться решительного поворота в ходе войны. Фалькенгайн не видел более для себя в Турции применения и попросил кайзера освободить его от занимаемой должности.
Его просьба была удовлетворена в феврале 1918 года, когда он был переведен на Русский фронт командующим армией. На его место был назначен глава германской военной миссии в Турции маршал Лиман фон Зандерс, бывший по-своему еще более трудным в общении человеком, чем Фалькенгайн. Они оба были тщеславны и упрямы, но, в то время как Фалькенгайн был, без сомнения, оперативным гением, Лиман умел лучше организовать совместную работу с нашими турецкими союзниками, и они быстро отреагировали на его новое назначение. Ранней весной британцы начали наступление вдоль дороги Иерусалим — Наблус, но были остановлены турецким 3-м армейским корпусом, которым командовал генерал Исмет-паша, ставший впоследствии вторым президентом Турции. Две другие атаки в направлении Аммана также были отбиты, а для удержания этого района была сформирована новая турецкая армия — 4-я. Ею командовал генерал Кемаль-паша, «маленький Кемаль», как его называли, чтобы отличать от генерал-губернатора Сирии. Генерал Лиман фон Зандерс приказал мне отправиться в это новое соединение и занять должность начальника штаба генерала Кемаля. Его штаб-квартира находилась в Эс-Сальте, маленькой арабской деревушке на дороге в Амман. Генерал был дородный, очень приятный в обхождении мужчина, который умел поддерживать прекрасные отношения с большинством арабских шейхов, включая и эмира Фейсала, вождя хашимитского племени, который был, несмотря на это, в союзе с британцами и стал впоследствии королем Ирака.
Эс-Сальт находился на высоте примерно 1500 метров над уровнем Мертвого моря, среди горных вершин к востоку от Иордана. 4-я армия занимала участок фронта от левого фланга 7-й армии на реке Иордан до Мертвого моря. Однако и в нашем тылу также имелся «фронт». Турецкая дивизия под командованием Фахри– паши оккупировала Медину, конечную станцию знаменитой железной дороги на Мекку. Это был район, в котором действовал со своими мятежными арабами Лоуренс Аравийский, стремившийся вытеснить турок из священных городов Аравии. Их основным занятием было разрушение этой железной дороги там, где она, петляя, проходила через многие километры пустыни из Аммана в Медину. В горах восточнее Иордана не существовало никаких коммуникаций. Не считая единственной дороги, проходившей между Иерихоном и Амманом через Эс-Сальт, имелись лишь доступные только для мулов тропы. Поэтому любое наступление британцев должно было быть направлено именно против этой дороги, защищать которую благодаря окружавшим ее горам было относительно просто. По этой причине британские войска уже дважды пытались достичь Аммана при помощи обходного маневра, чтобы открыть для себя доступ к этой дороге с тыла. Я вполне мог ожидать новой попытки такого рода.
Формирование 4-й армии было завершено только наполовину, когда британцы в очередной раз атаковали район на востоке от реки Иордан. Перед рассветом несколько их дивизий повели фронтальное наступление на наши позиции на Иордане, в то время как три кавалерийские дивизии переправились через реку к северу от Иерихона и с помощью дружественных им арабов двинулись вьючными тропами по направлению к Эс-Сальту. Мне было совершенно ясно, что на карту поставлены все наши позиции в Палестине. Если британские кавалерийские дивизии достигнут хотя бы Деры и смогут перерезать железную дорогу на Дамаск, захватив при этом ущелье Иордана, то мы окажемся в ловушке. На иорданском фронте мы имели отличные дивизии, но нашим единственным подвижным резервом был пехотный батальон, находившийся в Эс-Сальте, который Кемаль намеревался сохранить для нашей непосредственной защиты. Так или иначе, от него было бы очень мало проку против трех дивизий, и я, в ответ на настойчивые просьбы о подкреплениях, приказал ему отправляться на фронт.
Ближе к полудню первые британские и австралийские кавалерийские части показались из-за холмов перед Эс-Сальтом. Я мобилизовал всех работников штаба армии и занял круговую оборону вокруг нашей штаб-квартиры. Мы намеревались, насколько будет возможно, задержать продвижение противника. Я приказал отправить весь наш багаж в направлении Аммана и попросил Лимана срочно прислать в Амман по железной дороге подкрепления для подготовки контрнаступления. К пяти часам вечера мы были почти полностью окружены и решили отходить по ущелью, сохраняя, сколько возможно, собственное достоинство. Положение к тому времени сложилось более чем напряженное. Склад боеприпасов на окраине деревни был взорван предположительно в результате диверсии, а ущелье в одном или двух пунктах простреливалось противником. И все же британцы сами в конце концов помогли нам вырваться из кольца. Мои турецкие друзья упорно не желали расставаться со своими пожитками, поэтому за нашей маленькой кавалькадой следовал целый караван тяжело нагруженных верблюдов. Как только эти животные попали под обстрел, они от испуга понеслись галопом вперед по узкой дороге. Мы были отброшены к обочине. Меня сбросило с лошади, при этом я лишился одного сапога, а когда снова сел верхом, то заметил, что верблюды на своем пути смели все перед нами. Тогда мы двинулись по пятам за ними со всевозможной быстротой, стремясь достичь безопасного места.
Наилучшим путем нашего отступления была дорога на Амман, но мы не знали, не захвачен ли уже этот город противником в результате его третьего по счету обходного маневра. Поэтому я решил направиться к ближайшему пункту, из которого можно было бы связаться со штаб-квартирой в Назарете. Таким местом была еще одна маленькая горная деревушка под названием Джераш, старинный Герасиум времен римского владычества, в которой размещалось подразделение жандармерии и отделение телеграфа. Там среди превосходно сохранившихся древнеримских развалин мне удалось выяснить, что пехотные подкрепления и гаубичная батарея уже находятся в пути. Мы выехали вперед, встретились с ними и немедленно атаковали, но были остановлены противником в нескольких сотнях метров от Эс-Сальта. Тем временем турецкая кавалерийская дивизия ударила во фланг британских частей. Я вернулся к телефону и снова связался с Лиманом, чтобы попросить поддержать нашу атаку чем только возможно, но его нервы были к тому времени уже на пределе, и все, чего я от него добился, была выкрикнутая им в трубку угроза: «Если к завтрашнему дню Эс– Сальт не будет взят, я отдам тебя под военный трибунал!»
На следующее утро я лично повел атаку при поддержке пулеметных подразделений, и нам удалось отбить деревню. Я немедленно известил об этом главнокомандующего, потребовав в то же время своего перевода на Западный фронт. Мне казалось тогда, что я более не смогу воевать под его командой. Между прочим, Алленби описал нападение на Эс-Сальт как простую демонстрацию со своей стороны. Однако для простой демонстрации задействованные в этом деле силы были слишком значительны, а вполне реальная угроза, создавшаяся для нас в результате этой операции, была предотвращена только благодаря великолепной отваге, проявленной турецкими солдатами. Историки редко признают мужество и стойкость турецких войск того периода, почему я и уделил описанию этого боевого эпизода больше места, чем он, возможно, заслуживает. Что касается меня самого, то я получил несколько турецких наград, на одной из которых имелась надпись, гласившая, как мне потом объяснили друзья: «Смерть христианским псам».
Лиман не предпринял ничего, чтобы выполнить мое требование о переводе, а я сам больше этого вопроса не поднимал. В свое время он навестил нашу штаб-квартиру и смог лично оценить трудности, с которыми нам пришлось столкнуться. В результате наши отношения несколько улучшились.
Значительно больших успехов мы добивались в операциях против мятежных арабских племен, которыми руководил Лоуренс. Экспедиция в Эль-Тафиле, в которой участвовал знаменитый германский исследователь Нидермайер, оказалась весьма успешной и дала нам возможность возобновить железнодорожное сообщение с Хиджазом. Поистине замечательные действия наших саперов позволили поддерживать эту дорогу в рабочем состоянии до окончания войны, несмотря на непрекращавшиеся нападения бедуинов, и турецкая дивизия в Медине тоже оставалась там до конца. Тем не менее существовала постоянная угроза нашему тылу. Несмотря на то что подвиги Лоуренса имели весьма ограниченное военное значение, было ясно, что его силы могут угрожать всем нашим коммуникациям в том случае, если Алленби снова перейдет в наступление.
Арабские племена, все еще сохранявшие верность Турции, постоянно информировали нас о местонахождении Лоуренса. В распоряжении нашей штаб-квартиры находилось небольшое германское подразделение авиаразведки, которому были даны указания внимательно следить за его перемещениями. С воздуха было достаточно просто обнаруживать оазисы, и, если наши пилоты замечали белую палатку в окружении группы черных, можно было с уверенностью сказать, что в ней обитает он сам. Часто сделанная с воздуха фотография его штаб-квартиры оказывалась на моем столе в самый день съемки, но в этой войне в пустыне существовал неписаный закон, который соблюдали и германские летчики, а именно: мирные лагеря такого рода атаковать запрещалось. Концепция тотальной войны, сложившаяся к 1941 году, к счастью, была в то время еще неизвестна по обе стороны пустыни.
Командующий моей армией, генерал Кемаль, поддерживал прекрасные отношения не только с ближайшими арабскими племенами, шейхи которых часто посещали Эс-Сальт, чтобы засвидетельствовать свое почтение и принести подарки, но даже с эмиром Фейсалом и с Ибн-Саудом. Мы были хорошо осведомлены о внутренних трениях в семействе Хашимит и между приближенными короля Хусейна. Связи Фейсала вели прямо в Дамаск, к «большому Кемалю», и у нас складывалось убеждение, что он видит свою основную задачу в том, чтобы не оказаться на проигравшей стороне.
Зная о переписке между Фейсалом и генералом Кемалем, мы прилагали все усилия к тому, чтобы дискредитировать обещания, которые Великобритания давала арабам при посредстве Лоуренса. Этот человек вел свою изощренную дипломатическую игру на фронте, казавшемся тогда совершенно незначительным. К удаче британцев, на них работал человек с таким глубоким пониманием и с такой симпатией к миру ислама. С военной точки зрения его деятельность нельзя, вероятно, считать значительной, но в политической и экономической сферах она была просто бесценна.
Кемалю никогда не удавалось в переговорах с арабами перебить цену, предлагаемую британцами, и не было никакой надежды на то, что удастся уговорить турок отказаться от контроля за священными городами. Я лично пытался оказать давление на Энвер-пашу с целью даровать арабским племенам и их вождям известную степень автономии. С этой целью я написал, с позволения Лимана, письмо своему прежнему шефу Бернсторфу в Константинополь, но ему оказалось не под силу преодолеть возражения турецкого Верховного командования. Создавалось впечатление, что бороться с их неуступчивостью возможно только при помощи самого сильного давления со стороны германского Верховного командования. Поэтому я решил испросить разрешение на посещение германской штаб-квартиры на Западном фронте, чтобы заручиться их поддержкой, прежде чем Алленби возобновит наступление.
В начале августа 1918 года я вылетел из Аммана в Дамаск, а оттуда — во Францию. На Западном фронте я обратил внимание на радикальное изменение обстановки. Россия практически вышла из войны, и наши оборонительные действия во Фландрии сменились весной германским наступлением 1918 года, на которое были возложены все наши надежды. После успешного начала это наступление совершенно застопорилось. Американцы, со своими свежими дивизиями и бесконечными ресурсами, добились решающего перелома при Шато-Тьери. К тому времени, когда я прибыл в штаб-квартиру, стало совершенно ясно, что войну мы можем выиграть только лишь чудом. Я приехал в девять часов утра, и было условлено, что генерал Людендорф примет меня в тот же день вечером, однако ждать пришлось до двух часов ночи, так велико было напряжение, в котором ему приходилось работать. Я коротко доложил об общем положении дел в Палестине, в особенности — о трудностях моей собственной армии, вынужденной бороться на два фронта. Я рассказал о неминуемом новом вражеском наступлении и подчеркнул, что, если турки не пойдут на определенные политические уступки, мы окажемся не в состоянии его отразить. Людендорф моментально схватил главное и попросил меня набросать телеграмму Энвер-паше. Я за несколько минут составил проект, включая требование автономии для арабов и немедленных политических мер со стороны турецкого правительства.
Людендорф подписал. Таким образом, я предпринял все, что было в человеческих силах, чтобы отвести непосредственную угрозу.
Пока я в Германии на короткое время заехал навестить свое семейство, британцы начали наступление по всему палестинскому фронту. Быстрое продвижение кавалерии привело к захвату германской штаб-квартиры в Назарете. Среди прочего, попавшего в руки британцев, оказался и мой сундук с бумагами, оставленный мной там, когда я получил первый приказ отправляться в Эс-Сальт. Налетевшая на Назарет британская кавалерия едва не захватила самого Лимана фон Зандерса, но, как кажется, мои бумаги послужили им за это в утешение. Там были только мои частные письма, которые я получал время от времени, с комментариями относительно общего положения дел и вероятного исхода войны. Никакого политического значения они не имели, но британская пропагандистская машина все же извлекла для себя из них некоторую выгоду, в особенности — в качестве продолжения к опубликованной версии отчета о моей деятельности в Соединенных Штатах.
Я упаковал вещи и поспешил на ближайший Восточный экспресс. Теперь, когда гроза уже разразилась, я намеревался быть на месте событий. Насколько я мог понять, Алленби после своей обыкновенно чудовищной артиллерийской подготовки атаковал 7-ю и 8-ю турецкие армии, но совершенно не тронул мою 4-ю армию. Он, по-видимому, успел оценить трудности войны в горах Восточного Иордана. К несчастью, мой штаб в Эс-Сальте совершил ошибку, задержав свои войска на позициях еще долго после того, как 7-я и 8-я армии начали отступать. Мне так и не удалось выяснить, какие же приказы отдал 4-й армии Лиман фон Зандерс. Вероятнее всего — никаких. Единственный путь отступления для 7-й и 8-й армий пролегал вдоль железнодорожной линии и по узкому горному ущелью, прорезавшему Деру, — к Дамаску. Держать этот проход открытым должно было бы входить в задачу моей армии. Нам следовало оторваться от противника и захватить контроль в районе Деры раньше, чем туда доберутся арабы Лоуренса, однако это было осознано слишком поздно.
Лиман был не способен сплотить разбитые армии на новом рубеже обороны, повторив то, что проделал Фалькенгайн в ноябре прошлого года. На сей раз поражение было окончательным, хотя изолированные турецкие части и оказывали жестокое сопротивление вблизи Дамаска и далее к северу. К тому времени, когда я прибыл в Стамбул, пост главного германского представителя при турецком Генеральном штабе занял генерал фон Сект. Поскольку в Палестине от меня более не было бы никакой пользы, я получил новое назначение.
Болгарский фронт также развалился, и казалось вероятным, что союзники, форсировав Марицу, поведут наступление на Константинополь. Поэтому мне было предписано занять новую оборонительную линию вдоль этой реки. В наличии имелось несколько турецких частей, к которым должна была присоединиться германская дивизия территориальных войск, перебрасываемая из Одессы. С самого начала это была безнадежная задача. Турки были уже не способны продолжать сражаться. Они до конца выполнили свои союзнические обязательства, а тот факт, что мы были не в состоянии более оказывать им помощь, был не нашей виной. Австро-Венгрия уже давно выпрашивала германские дивизии, а германское Верховное командование концентрировало все доступные резервы на Западном фронте. Турция была вынуждена начать переговоры о перемирии, которое и было заключено в Муданье. В одной из его статей турки настаивали, чтобы все германцы были с честью интернированы, с сохранением знамен и личного оружия, и не рассматривались бы в качестве военнопленных, но союзники не исполнили этого положения.
Посреди этого разброда мне было приказано организовать возвращение выживших германцев из армейской группы Лимана фон Зандерса, которые все еще группировались в горах Тавра или южнее. Я в последний раз проехал по Багдадской железной дороге и в Карапунаре встретился с остатками частей германского Азиатского корпуса. Никогда не было возможности отправить их в бой как единое целое. Их умение маневрировать и их огневая мощь вынуждали посылать эти части в бой поодиночке, для латания «дыр» фронта, а потому потери среди них были очень высоки. Один из их офицеров, капитан Гюртнер, стал впоследствии министром юстиции в правительстве, которое мне предстояло сформировать годы спустя. Мне нет нужды входить здесь в детали их подвигов, которые уже были описаны лучшими перьями, чем мое. Мне не остается ничего лучшего, как привести мнение Лоуренса Аравийского. Вот что он говорит о их поведении во время окончательного распада:
«Исключение составляли германские отряды. Здесь я впервые испытал гордость за своих противников, которые убивали моих братьев. Немцы были на расстоянии двух тысяч миль от дома, лишенные надежды и проводников, в условиях настолько ужасных, что это способно было сломить даже самое отважное сердце. И все же их подразделения держались вместе, в строгом порядке, двигаясь среди разрозненных остатков арабов и турок как броненосцы между обломками поверженных кораблей, молча, с высоко поднятыми лицами. Атакованные, они останавливались, занимали боевой порядок, по команде стреляли. И все без спешки, без истерик, без колебаний. Они были великолепны»{29}.
По заключении перемирия Лиман лишился поста главнокомандующего. Демобилизацию турецкой армии организовывал Мустафа Кемаль-паша, и я посетил его в последний раз в Адане, чтобы оговорить подробности перевозки германских частей. Это было начало его великой деятельности по спасению Турции от полнейшего развала. Он предложил мне в помощь то малое, что было в его распоряжении, но сказал, что нам лучше будет позаботиться о себе самим. Мы договорились, что германские войска будут интернированы поблизости от Моды, предместья Константинополя, но переброска не была закончена до конца ноября. Страшная весть о поражении нашей страны застала нас вблизи от Карапунара, высоко в мрачных горах Тавра. Для большинства из нас это было крушение всех известных нам ценностей, тем более болезненное на чужбине, и, когда мы достигли лагеря в Моде, поддерживать дисциплину стало нелегко.
Постепенно мы узнавали подробности, но для большинства из нас самым тяжелым ударом послужило отречение кайзера по совету Гинденбурга и Гренера после того, как президент Вильсон отказался иметь дело с представителями существующего германского режима. Взамен тысячелетней монархии в центре Германии воткнули красный флаг. Это был конец всего, во что мы верили на протяжении поколений, попрание всего, что мы любили и за что сражались.
Лиману фон Зандерсу было позволено жить на острове Принкипо, где он мог каждое утро посещать лагерь интернированных. Когда просочились вести о том, что в Германии революционеры организуют солдатские комитеты, этот генерал императорской армии внезапно решил, что подобные же организации вполне уместно создать и в находящихся под его командованием войсках. Случись такое, наш авторитет очень быстро сошел бы на нет, причем мы не смогли бы более противиться требованиям союзников о сдаче личного оружия, а правила содержания интернированных были бы ужесточены. Мы обсудили этот вопрос среди офицеров и решили, что мне следует представить маршалу наше мнение о том, что ему, ввиду слабого здоровья, необходимо оставить командование германскими войсками и возвратиться в Германию. Наша беседа с Лиманом прошла очень бурно. В результате он определенно отказался согласиться на что-либо подобное вопреки моим утверждениям, что дальнейшее падение дисциплины неминуемо приведет к превращению нас в глазах союзников в военнопленных. Тогда я начал настаивать, как старший из присутствующих офицеров Генерального штаба, на получении прямой связи с фельдмаршалом Гинденбургом. Поскольку все телеграфные линии находились теперь в руках союзников, это означало бы раскрыть проблему перед ними. Тогда Лиман задумался над вопросом более серьезно и велел мне возвращаться в Моду, где он известит меня в течение часа о своем решении. Его ответ пришел достаточно быстро. Было приказано арестовать меня и судить судом военного трибунала по обвинению в невыполнении приказа перед лицом противника.
Это было уже слишком. Я был бы готов предстать перед военным трибуналом в Германии, но никак не здесь, в Моде, где это только еще больше обострило бы ситуацию. Кажется, единственно возможным выходом было мне самому как можно быстрее отправиться в Германию. Был как раз перелом 1918–1919 годов. Среди множества кораблей союзников, стоявших на якоре против Константинополя, находилось госпитальное судно «Иерусалим», сохранившее еще свою германскую команду. С моим товарищем-офицером, молодым лейтенантом графом Шпее, кузеном знаменитого адмирала, мы замыслили на него проникнуть. Обрядившись в гражданское платье, купленное на одном из базаров, мы глубокой ночью поднялись по веревочной лестнице на борт и оставались там незамеченными до тех пор, пока судно не прибыло в Специю. Италия пребывала в состоянии полнейшего беспорядка, хотя и входила в число держав-победительниц, и нам удалось добраться до швейцарской границы. 6 января мы прибыли на главный вокзал Мюнхена.
Здесь мы столкнулись лицом к лицу со всеми прелестями революции. Дежурившие на вокзале члены солдатского комитета попытались сорвать у меня знаки различия, но мне удалось уйти от них и добраться наконец до Кольберга, где располагалась последняя штаб-квартира фельдмаршала фон Гинденбурга. Его величавая фигура не изменилась с тех пор, как я видел его в последний раз во Франции, но на лице отпечатались следы волнений.
Я доложил об окончательном развале Турецкой империи, о последних сражениях, об интернировании германских войск и о своем конфликте с маршалом Лиманом фон Зандерсом. «Я приехал сюда, чтобы предстать перед военным трибуналом, — сказал я ему. — Было необходимо что-нибудь предпринять для поддержания достоинства германских войск в Турции, и я принимаю на себя всю ответственность. Когда положение стало нетерпимым, я пробрался сюда и требую теперь проведения расследования».
По лицу Гинденбурга скользнула кривая улыбка. «Тщеславие генерала Лимана фон Зандерса мне хорошо известно, и дополнительной информации о его позиции мне не требуется, — сказал он. — Нет никакой нужды ни в проведении расследования, ни в военном трибунале. Можешь считать, что вопрос исчерпан».
То был для меня очень трудный разговор, и последний, который состоялся у меня с фельдмаршалом как с действующим военным. Из этой встречи я вынес приязненное ощущение силы его личности и скромного, непритязательного величия в час поражения Германии. Я чувствовал, что передо мной одна из тех личностей, к которым нация может обратиться в момент испытаний.
Берлин, подобно любому другому германскому городу, был взрываем революцией. Либкнехт, Роза Люксембург, Эйснер и их последователи, насаждая повсюду «советы», вели отчаянную борьбу против более умеренного крыла Социал-демократической партии, возглавлявшегося Эбертом и Носке. Королевский дворец стал сценой яростных боев между красными матросами и людьми более умеренных убеждений. Ничто другое не могло бы стать более ясным показателем упадка всяческой власти, вызванного крушением монархии, и пришедшего следом пренебрежения законом, порядком и традициями. В этом хаосе почти не оставалось места для солдата, принесшего клятву верности монарху Пруссии. Победители распорядились о демобилизации большей части вооруженных сил, а та стотысячная армия, которую нам было позволено сохранить, оставляла для кадровых офицеров мало шансов устроиться на службу. В марте мной был получен приказ отправляться в штаб-квартиру сухопутных сил в Данциге в качестве старшего офицера Генерального штаба, но я уже сделал свой собственный выбор. С тяжелым сердцем я отправил прошение об отставке с военной службы, с просьбой — которая впоследствии была удовлетворена — разрешить мне в торжественных случаях носить мундир члена Генерального штаба в память о той работе, которой я посвятил большую часть жизни. Так в моей судьбе начиналась новая глава.
Прежде чем закончить рассказ об этом периоде, мне бы хотелось сделать несколько замечаний касательно развития общемировой ситуации на момент заключения мирного договора. Принималось множество решений, полное значение которых еще не было осознано, но которые имели определяющее значение для будущих событий. Заключение мира, в котором бы отсутствовали зародыши новой войны, требует высочайшей государственной мудрости. Удовлетворение национальных амбиций, жажда отмщения, стремление к захвату добычи и к получению компенсации, желание усилить военный триумф захватом территории или иными политическими способами — вот естественные страсти, которым призван сопротивляться истинный государственный муж. Целью войны может быть только достижение лучшего мира, но в Первую мировую войну этот мир был утерян еще прежде, чем закончились боевые действия. Быть может, то же самое верно и в отношении Второй мировой войны, но сегодня, по крайней мере, можно с надеждой смотреть на то, как признаются прежние ошибки и какие усилия прилагаются, чтобы избежать их повторения.
В любой войне, ведущейся между коалициями, каждая сторона стремится усилить свое положение, привлекая новых союзников. Но, поступая так, не следует терять из виду окончательную цель конфликта. Проблема, которая занимала великие державы в 1914 году, состояла в поиске нового и, возможно, лучшего баланса противоборствующих в Европе сил. Ни центральные державы, ни Антанта не нашли должного компромиссного решения, в результате чего все попытки прийти в ходе конфликта к приемлемым условиям заключения мира закончились неудачей. Предложение центральных держав от 12 декабря 1916 года обнародовать свои цели в войне, явившееся ответом на предложение президента Вильсона ко всем воюющим сторонам открыто заявить о своих намерениях, было заклеймено союзниками как германский пропагандистский маневр. Крупнейшей ошибкой германской политики стало то, что она не пренебрегла их грубостью и в ответ на просьбу президента Вильсона и папы Бенедикта XV не заявила ясно о своих целях в войне, делая особый упор на отсутствие у Германии территориальных притязаний. Трагедией Германии того периода было то, что страна не имела крепкого политического руководства, в результате чего ее военные лидеры были вынуждены сами определять политику. Высшее командование всегда склонно считать мирные предложения, сделанные в неблагоприятной с военной точки зрения ситуации, признаком слабости. А в то время, когда дела идут хорошо и уже виден успех, их требования, как правило, становятся преувеличенными. Брест– Литовский мирный договор дает хороший пример того, что происходит, если преобладают военные требования, а политический взгляд на ситуацию отсутствует.
Те, кто знаком с германской историей, могут оценить баталии, которые вел Бисмарк, чтобы навязать военному руководству страны свою умеренность в требованиях. Обладая огромным личным влиянием, он сумел поставить политические интересы выше военных амбиций. Когда германский рейхстаг проводил после войны расследование по вопросу об ответственности за результаты Первой мировой войны, генерал Гренер, впоследствии военный министр Веймарской республики, сказал следующее: «Германский Генеральный штаб вел борьбу с британским парламентом — не потому, что милитаризм играл в Германии ведущую роль, но потому, что у нас не существовало политических сил, сравнимых с британскими по их влиянию на политику нашей страны». Возможно, мне будет позволено спросить, а действительно ли политическая мудрость союзников могла сравниться по своему влиянию с интеллектом их военных руководителей?
Когда президент Вильсон произнес 11 февраля 1918 года в конгрессе свою знаменитую речь, определявшую принципы завершения любого мирового конфликта, он не знал, что применение этих принципов уже невозможно из-за различных секретных соглашений, подписанных союзными державами. Вильсон говорил, что не должно быть аннексий, контрибуций или карательных репараций: «…народы и провинции не могут быть предметом торга между государствами как рабы или пешки в игре», что национальные интересы следует уважать и людьми допустимо управлять только с их собственного согласия.
14 ноября 1914 года Великобритания уже известила русское правительство, что не имеет возражений против продвижения русских к Константинополю и Дарданеллам. Соглашение между Великобританией и Японией уже лишило Германию ее положения на Тихом океане и азиатском материке. Возможно, это и обезопасило британский тыл, но в конечном счете только ослабило европейские позиции в Азии. В 1915 году было решено поделить Турецкую империю. Россия должна была получить северо-восточные территории, Франции доставались Адан и юго– восточная часть Малой Азии, в то время как Британии отдавалась южная Месопотамия и сирийские порты Хайфа и Акр; еще она приобретала исключительное влияние в прежде нейтральной зоне Персии. В мае 1916 года Франции по условиям соглашения Сайкс-Пико был обещан протекторат над Сирией.
Италия, отказавшись выполнить союзные обязательства перед Австрией и Германией, некоторое время сомневалась, за какую цену продать себя державам Антанты. Секретный договор, датированный 26 апреля 1915 года, отдавал ей Трентино, долину реки Адидже, Триест, Истрию и Далмацию, Валону, Сасено, Додеканесские острова и некоторые части Малой Азии. Последние были впоследствии расширены в апреле 1917 года по соглашению в Сен-Жан-де-Морьенн и включали в себя Смирну. В ноябре того же года знаменитая декларация Бальфура{30} признала Палестину национальным очагом всех евреев. Декларация была написана, по признанию мистера Ллойд Джорджа (так он в то время еще звался), сделанному в 1937 году перед Королевской комиссией по делам Палестины, «из пропагандистских соображений», поскольку союзники желали в момент, когда военная ситуация для них была критической, обеспечить себе поддержку еврейского сообщества по всему миру. Выполнение этого обещания могло только оскорбить арабов, в то время как его невыполнение, очевидно, вызвать противодействие евреев. Мера военного времени, призванная удовлетворить непосредственные тактические потребности, привела в итоге к последствиям в высшей степени катастрофическим. Разногласия, возникшие между Великобританией и арабами, необходимо привели к опасному ослаблению влияния западных держав в одном из важнейших в стратегическом отношении районов мира.
Неспособность следовать одному из фундаментальных принципов европейской политики — укреплению влияния в Европе центральных держав — привела к скверному миру. Всего через несколько лет Европа оказалась на грани крушения. Не учитывая особенностей местоположения европейских стран и настаивая на их праве на самоопределение, президент Вильсон вызвал распад Дунайской монархии и зажег бесконечную цепь споров и конфликтов. Германия была разоружена, а самые основы ее экономической жизни подорваны неразумной репарационной политикой. Утверждение о ее исключительной военной вине расстроило моральное равновесие нации в целом. Союзники дошли даже до того, что рассматривали как свою ошибку сохранение единства Германии, которого достиг Бисмарк.
Можно извлечь урок, сравнивая достигнутое на послевоенных мирных конференциях с результатами, полученными государственными мужами Европы ста годами ранее на Венском конгрессе. После окончания Наполеоновских войн Франция была подвергнута оккупации и была обязана выплачивать репарации. Однако по прошествии всего трех лет после окончания войны, по соглашению, принятому в Аиля-Шапель, оккупация и репарации были прекращены и провозглашен окончательный мир. Францию пригласили присоединиться к концерну четырех победоносных держав — России, Австрии, Великобритании и Пруссии.
Экономические и моральные обязательства Версальского договора вынудили Веймарскую республику принять на себя бремя, которое впоследствии привело к ее крушению. Судьба предоставила мне возможность в 1932 году на Лозаннской конференции искать новую основу для европейского сотрудничества. Эта миссия мне не удалась. Жернов, который мы были вынуждены нести на себе, стал ступенькой на пути Гитлера к власти.
Последствия войны
Мир, который был мне знаком и понятен, исчез. Вся система ценностей, частью которой я был и за которую мое поколение сражалось и умирало, стала бессмыслицей. Империя кайзера и прусская монархия, которые мы рассматривали как нечто неизменное, были заменены республикой, являвшейся в значительной степени теоретическим построением. Германия была разгромлена, обращена в руины, ее народ и институты пали жертвой хаоса и безверия. Профессия, которой я посвятил свою жизнь, стала одной из жертв происходящего. Мне предстояло найти новый выход своей энергии. Образованием и воспитанием я был подготовлен для службы в своей стране, и теперь, после произошедших катастрофических событий, потребность в моей профессии ощущалась еще сильнее. Моей основной задачей стало выбрать достойное поле для своей будущей работы.
Я рассматривал для себя несколько видов деятельности, в которых, как бывший офицер, я мог бы оказаться полезен, но мысленно я все более и более склонялся к политической карьере. В первую очередь следовало оценить свои возможности. Моя военная подготовка к политике не имела никакого отношения. То облеченное доверием положение, которое мы занимали по отношению к короне, означало, что мы обязаны были быть природными консерваторами. Теперь же все изменилось. Все старые традиции оказались порушены республикой, и мы получили свободу для выработки независимых взглядов.
По происхождению и воспитанию я не мог не оказаться консерватором, но даже и до войны я не испытывал симпатий к политической эволюции консервативной партии. Уже само разделение ее членов на прогрессистов и твердокаменных консерваторов казалось терминологическим противоречием. Консерватор вместе с тем должен придерживаться прогрессивных взглядов. Традиции и принципы являются для него основными ценностями, но он должен применять их к изменяющимся обстоятельствам. С самого начала промышленной революции и в особенности в первой половине нашего столетия мы наблюдаем развитие глобального конфликта, все более набирающего скорость. Технический прогресс имеет тенденцию к обращению человека в элемент машины, а его индивидуальность находится под постоянной угрозой нивелирования. Отдельные люди превращаются в «массу», которую марксистские политики направляют на борьбу за свержение капиталистической системы. Коллективистские философии, соединенные с материалистическим пониманием истории, провозглашают отказ от христианских принципов, послуживших основой для двухтысячелетнего роста западной цивилизации. Московский вариант коммунизма уже восторжествовал в большей части Восточной Европы, а сама идея рассмотрения государства в качестве инструмента жизнедеятельности «угнетенных трудящихся классов» пустила очень глубокие корни и в других странах. Проблема состоит в нахождении средств для борьбы с силами, ответственными за эти процессы.
В послевоенный период задачей всех консервативных сил было объединение под знаменем христианства для поддержания в новой республике основных европейских традиций. Конституция, одобренная в 1919 году в Веймаре, казалась многим совершенным сводом идей западной демократии. Тем не менее второй параграф ее первой статьи провозглашал ложный принцип философии Жана Жака Руссо — «вся власть исходит от народа». Это утверждение полностью противоречит учению и традициям Римско-католической церкви. На протяжении столетий монархия представляла собой высшую форму преемственной государственной власти, притом что над ней пребывала высшая духовная власть.
Теперь же мы должны были признать тот факт, что государство, с его институтами, как административными, так и парламентскими, является наивысшим органом власти. А это означало, как доказали коммунистические режимы, что свободной волей индивидуума и основными законами можно манипулировать в угоду потребностям государства, между тем как следованию естественным законам человеческой природы должно быть отдано предпочтение перед государственной властью. А последнее достижимо только при условии, что христианская идеология составляет основу всех форм государственного управления. И это нигде не является более необходимым, чем в демократии, когда парламент присваивает себе верховную власть.
Денис Уильям Броган, политэконом из Кембриджа, однажды заметил, что терпимость и одновременно скептицизм являются отличительными чертами демократической идеологии. Наши социалисты в Германии не продемонстрировали ни одного из этих качеств. Они не проявили скептицизма по отношению к государственной власти и не отнеслись с терпимостью к культурным традициям римского католицизма в стране смешанных религий. Такое положение было еще одной причиной для сплочения наших рядов в защиту этих традиций.
Со времен Французской революции, «Общественного договора» и его незаконнорожденного отпрыска — «Коммунистического манифеста», переход от веры к рационализму происходил ускоренными темпами. Диктат неприкрытой силы заменил прежние взаимоотношения между властью и авторитетом, между благоговением и святостью, с одной стороны, и силой — с другой. Хуже того, массы стали беспомощным орудием в тотальной механизированной войне, которая полностью поглотила отдельные индивидуальности. Мы должны были каким-то образом вернуться от понятия массы к осознанию индивидуальности как наиболее важной составляющей нашей жизни. В прежние времена те, кто был лишен прав и свобод, находили утешение в учениях церкви, которая выдвигала заповеди любви в противоположность доктрине силы. Марксизм во всех своих формах ныне противопоставляет силу силе, а власть масс — авторитету правителей. При этом взаимоотношения между обыкновенными гражданами нации и ее выдающимися личностями, основывающиеся на понятиях чести, истинной значимости и истинного авторитета, постепенно сходят на нет. Низкопоклонство перед властью занимает место почтения, а это неминуемо влечет за собой снижение чувства ответственности каждого индивидуума. Обретение власти становится самоцелью.
В дни, когда я впервые познакомился с семейством моей жены в Метлахе, я понял, до какой степени решение социальных проблем обречено стать доминирующим фактором нашего времени. Метлах был одним из основных промышленных районов Саара. Здесь и в других районах Германии, а также во Франции и Бельгии семья моей жены на протяжении нескольких поколений построила цепь образцовых предприятий по производству керамики. Мой тесть, тайный советник фон Бош-Галгау, принадлежал к небольшой группе просвещенных промышленников, сознававших неизбежные недостатки капиталистической системы. Он стремился установить между капиталом и трудом отношения взаимного доверия, сохраняя при этом традиции семейного предприятия. Тень классовой войны уже маячила тогда на горизонте. Социалисты распространяли принципы марксизма и, несмотря на социальные реформы, проведенные при кайзере Вильгельме II, пытались создать пролетарские организации и оторвать рабочих от буржуазии.
Лишь немногие промышленники сознавали тот факт, что этому можно противодействовать, лишь признав, что, кроме своей заработной платы, работник должен иметь долю в доходах предприятия и вести достойное и приносящее удовлетворение существование. Мой тесть был лидером в предоставлении рабочим хороших современных домов, общежитий и домов отдыха, медицинского обслуживания и прав на пенсию и страхование. Полученные результаты давали поразительный пример того, чего можно достичь, последовательно применяя концепции социального мира, заложенные папой Львом XIII в его энциклике «Rerum Novarum». В этом семейном предприятии с рабочими обращались как с членами обширного семейства, их спаивала сильная взаимная заинтересованность. Перед смертью тесть с горечью критиковал введение общенациональной страховой системы. Он полагал, что она разрывает связь между нанимателем и наемным работником, заменяя безличным государственным администрированием теплую человечность старинных личных отношений. В очень большой степени уже тогда назначенный управляющий заменял собой старомодного хозяина, обладавшего чувством личной ответственности. На протяжении всей жизни мое отношение к социальным проблемам основывалось в основном на тех успешных экспериментах, проведение которых я видел в Метлахе. До самого конца я пытался провести их в жизнь парламентскими методами.
Фон, на котором проходили мои усилия, был весьма тревожным. Теперь трудно нарисовать картину того, к чему привело для большинства немцев исчезновение привычных для них институтов порядка и власти. На протяжении более чем тысячи лет германская нация отдавала свои привязанности монархии и под ее правлением сыграла решительную роль в строительстве западной цивилизации. В то время многие из нас рассматривали неожиданно навязанную нам республику как фатальную ошибку и на протяжении многих лет видели новые подтверждения этому нашему мнению. Уничтожив историческую основу, к которой было привычно большинство немцев, этот переход к республике сделал невозможным размеренное мирное развитие Германии как неотъемлемой части Европы. Впервые в недавней истории победители применили принцип всеобщности к условиям мира: всеобщее насаждение комплекса военной вины и наказания за нее, одностороннее решение территориальных и этнических проблем и всех репарационных и финансовых вопросов, всеобщая конфискация всей вражеской частной собственности, даже находящейся в нейтральных странах, и единые принципы при формировании Лиги Наций, из которой были исключены только побежденные. Вполне можно задаться вопросом, а не явилось ли подобное единообразие во имя демократии тем семенем, из которого впоследствии развился тоталитаризм. Безусловно, оно явило убогий пример для развития демократии в Германии.
Серьезнейшие ошибки и несправедливости, содержавшиеся в Версальском договоре, могут быть объяснены только лишь истерией, порожденной в союзных державах годами несправедливой, исполненной ненависти пропаганды. В Германии обнародование четырнадцати пунктов Вильсона приветствовалось с огромным облегчением. Более того, все мы были убеждены, что Соединенные Штаты, оказавшие решающее влияние на победу союзников, будут играть основную роль в процессе мирных переговоров. Я до сих пор помню, с каким жаром я обсуждал с друзьями, интернированными вместе со мной в Карапунаре, в горах Тавра, те огромные возможности, которые предлагались нашей разгромленной стране программой Вильсона. Мы не желали ничего лучшего, нежели строить новый мир в равноправном партнерстве, обсуждая с другими народами наши общие трудности. Мы по-прежнему верили в историческую миссию Германии как стабилизирующего фактора в Центральной Европе. Конкуренция и соперничество, повлекшие за собой прогрессирующее ухудшение наших отношений с Великобританией, казались нам событиями из прошлого. Мы более не представляли угрозы кому бы то ни было. Неизменной оставалась только наша европейская миссия, все та же, что и в те времена, когда мы распространяли христианство на восточные провинции и на Прибалтику, — служить плотиной против славянских вожделений и агрессии.
Даже если страх перед Германией ослепил союзников в отношении угрозы, исходящей от России, наименьшее, что они могли бы сделать после нашего поражения, — это восстановить европейское равновесие, когда революция посадила в Кремле Ленина. Они не смогли понять, что эпоха национализма закончилась и ее может заменить только организация объединения Европы. Принцип Вильсона о самоопределении был использован, однако, только в отношении меньших наций, но проигнорирован, из-за иррациональной ненависти победителей, в отношении центральных держав. Это возродило и еще более усилило национализм. Ныне, после Второй мировой войны, мы должны быть благодарны президенту Трумэну и его советникам за проявленное ими понимание данной проблемы. План Маршалла и французский план Шумана{31} наметили способы преодоления опасностей национализма. Лига Наций унаследовала слабости, проистекавшие из неверного применения принципов Вильсона. В настоящее время всем ясно, что союз свободных народов должен контролировать своих собственных ответственных чиновников.
После Первой мировой войны Дунайская монархия была разделена на составлявшие ее части. Чехи, поляки, мадьяры, хорваты и сербы были выпущены из уз бывшей империи, предположительно — в надежде, что они, в совокупности, выполнят ту роль, какую играла в Юго-Восточной Европе монархия Габсбургов. На самом же деле, как того и следовало ожидать, национальные интересы восторжествовали над объединенными интересами Европы в целом. Уничтожение монархии Габсбургов привело только к балканизации Европы, и это отсутствие государственного взгляда на ситуацию породило Версальский и Сен-Жерменский договоры, призванные обессилить, насколько возможно, всех немцев.
Эффект, произведенный потерей Германией ее положения в мире, на поколение, прошедшее через войну, достаточно ясен. Он еще усиливался опасениями, что роль Германии будет сведена на нет и в Европе. Каждый день нес новую угрозу нашему национальному существованию. Поляки угрожали Силезскому угольному бассейну; Восточная Пруссия была отдана на их милость из– за коридора, который отделял теперь ее от основной территории страны. Саар поставлен под международное управление на пятнадцать лет, а шахты его переданы Франции; Рур оккупирован французами, имевшими собственные планы относительно его окончательной судьбы. Наконец, объединение Германии с Австрией было формально запрещено, что полностью противоречило принципу самоопределения. Внутри страны старые представления о законности, порядке и преданной, достойной службе обществу были поставлены под угрозу из-за внутреннего беспорядка, хотя чиновники с огромным опытом безусловно предлагали свои услуги в распоряжение новой власти. Коммунисты, верные только указаниям Москвы, соединились с независимыми социалистами, чтобы силой навязать советское государственное устройство по русскому образцу. В Баварии, наиболее консервативном из германских государств, Эйснер сумел установить первое местное советское правительство. Гражданская война разразилась в Руре, Саксонии и других промышленных центрах. Коммунистические агенты поднимали красный флаг где только возможно, и само существование социал-демократического правительства Эберта оказалось под угрозой.
Но более устойчивые элементы нации не слагали оружия. Остатки распущенной германской армии формировали, под командой офицеров и других вожаков, добровольческие отряды для разгона революционеров. Различные силы называли это возрождением германского милитаризма. Они отказывались признать, что то был вопрос самообороны и что нашим единственным побуждением было спасти Германию от красного потопа, точно так же, как и тридцать с чем-то лет спустя. Я не был членом ни одного из добровольческих отрядов, но по возвращении из Турции был вынужден в Мюнхене пробиваться с вокзала с их помощью. Командиром там был офицер по фамилии Фауопель, ставший потом германским послом при правительстве Франко в Испании. На фоне всех этих беспорядков я не был допущен к себе домой в Саар и видел мало шансов на продолжение своей военной карьеры. Найти решение моих непосредственных проблем было нелегко, но в итоге я решил вернуться к сельской жизни, в которой вырос. Люди, обрабатывающие землю, всегда составляли источник силы нашего народа, и если мы хотели, чтобы к нашим делам вернулось здравомыслие, то именно с этих людей и надо было начинать. На протяжении поколений они жили в атмосфере законности и порядка, а в промышленную эпоху сохранили свои убеждения и верования. Если христианским понятиям суждено сыграть подобающую роль в жизни новой республики, то я окажусь среди них в хорошей компании, чтобы бороться с материалистическим духом двадцатого столетия и отвращать угрозу упадка, безнадежности и морального вырождения.
Я арендовал имение в своей родной Вестфалии — старый сельский дом с конюшнями и немного земли, занятой в основном прудами и заросшей древними дубовыми деревьями. Это было примитивное существование, без всяких современных удобств — без канализации и водопровода, без электричества, удаленное на много километров от шоссейной и железной дорог. Но соседи у «Хаус Мерфельд» — так называлось имение — были прекрасные, простые люди, прочно стоявшие обеими ногами на земле, крепкие в своих религиозных убеждениях и безупречные в поведении. Они жили в своем собственном, спокойном и упорядоченном мире, и завоевать их доверие было не просто. Но, однажды полученное, это доверие сохранялось на всю жизнь. От нас было недалеко до границ Рура, и отголоски красной революции, происходившей там, долетали даже до наших одиноких проселков. Я организовал из местного народа добровольный отряд для отражения набегов красных мародеров, и нам пришлось закопать в землю или спрятать наши немногие ценности и резервы продовольствия. В конце концов я был вынужден просить у военного коменданта Мюнстера для усиления нашей обороны отделение солдат. Эта жизнь в обстановке нравственного падения, вызванного гражданской войной, была бесконечно более отвратительной, чем все то, что я испытал на полях боев во Фландрии.
В эти тревожные дни один из моих соседей, а именно руководитель «Вестфальской ассоциации сельских хозяев» Фрейгер фон Керкеринк цур Борг, предложил мне представлять их интересы в прусском земельном парламенте. Для того чтобы решиться принять это предложение, мне потребовалось достаточное время. Основной проблемой для меня было решить, к какой партии примкнуть. Я уже упоминал о своем отвращении к формальному консерватизму, к тому же его политическое выражение в Пруссии, казалось, впитало слишком много предрассудков и отживших понятий. Я думал, что гораздо лучшей идеей будет вступить в одну из центристских партий, предпочтительнее всего — в партию центра. Она была основана для представительства католических интересов во времена борьбы государства Бисмарка с Римско-католической церковью. При Виндтхорсте партия привлекла к себе много консервативно настроенных людей из Рейнланда, Вестфалии, Баварии и Силезии. Как центристская партия, она была в особенности привержена компромиссам и всегда направляла свою деятельность на воплощение социальных концепций папы Льва XIII. Поскольку социальные проблемы были более, чем когда-либо, в центре внимания, я был убежден, что смогу с пользой применить свой опыт, приобретенный на предприятиях тестя. Мне казалось, что партия с религиозными корнями сможет наилучшим образом отстаивать христианские принципы, исключенные из Веймарской конституции. К тому же, поскольку все мои соседи в Вестфалии придерживались той же веры, что и я сам, я смогу по-настоящему представлять их интересы.
Возможно, стоит взять паузу и суммировать некоторые особенности новой конституции и являвшегося ее частью избирательного закона, которые стали в ближайшие двенадцать лет предметом раздоров. Как центральное, так и земельные правительства страдали от одних и тех же заложенных в конституции недостатков. Законодательная власть была ограничена исключительно одной палатой, и над нею не существовало высшей инстанции для исправления и пересмотра законов. Рейхсрат и прусский штатсрат не могли по положению выполнять эти функции. Кроме того, и для федерального правительства, и для правительств союзных земель применение избирательного закона было весьма проблематичным. Отсутствовала координация между центральным правительством и правительством Пруссии, крупнейшей из федеральных земель. Изменения в конституцию могли быть внесены только при одобрении их большинством в две трети голосов палаты, что, с учетом распределения мест между партиями, означало невозможность принятия сколько-нибудь значимых поправок. Формулировки этих поправок становились источником серьезного конфликта между партиями правого и левого флангов.
В особенности я был недоволен системой голосования по партийным спискам. Ее восхваляли как наиболее демократичную в мире. На самом же деле эта система подрывала самые основы здоровой демократии. К примеру, в Пруссии одно депутатское место приходилось на 50 000 избирателей. Это, однако, не означало существования избирательных округов с таким количеством голосующих. Мой район составлял половину провинции Вестфалия с примерно двумя миллионами избирателей. Можно допустить, что около полумиллиона из них будут, вероятно, голосовать за партию центра. Поэтому штаб-квартира партии намечает список по выборам в прусский парламент по крайней мере из десяти кандидатов плюс небольшой резерв. Когда поданные голоса подсчитаны, избирается один кандидат из списка за каждые полные 50 000 голосов. Все избыточные голоса добавляются к остаткам в других областях, и там они позволяют избрать дополнительных депутатов. При этой системе мы получали в парламенте более тридцати партий. Причем никто не может набрать 50 000 голосов в одном конкретном избирательном округе, как бы велик он ни был, и любой чудак или группа чудаков может почти наверняка провести в парламент хотя бы одного депутата по резервному списку добавочных голосов. Происходящая отсюда раздробленность представительства равнозначна самоубийству демократии.
Эта система также устраняет необходимость в дополнительных выборах. Если депутат умирает или подает в отставку, его место будет занято следующим человеком из списка, а это означает, что в четырехлетний избирательный период не учитываются колебания общественного мнения, за исключением, конечно, переворота, связанного с всеобщими выборами. Хуже всего то, что избранные депутаты не имеют чувства ответственности перед избравшим его электоратом. Им следует благодарить за избрание центральный комитет своей партии, и сохранить свое положение они могут, только выказывая слепое повиновение партийным установкам. Более того, хотя и предпринимались попытки представить в списках различные профессиональные группы, в результате, как правило, их члены предпочитали говорить от имени этих своих групп, теряя при этом из виду более общие вопросы. Появлялось слишком большое искушение относиться ко всему легко и голосовать за партийную линию, что гарантировало переизбрание, если применять минимум оригинального мышления или критицизма. Я понимаю, что партийная этика требует известной доли коллективной дисциплины в значимых вопросах, но берусь утверждать, что такой метод проведения выборов препятствует появлению в политике личностей, должных в конце концов составить элиту, от которой зависит качество демократических решений. Тот факт, что депутат ответствен перед своим партийным комитетом, а не перед избравшими его людьми, означает, что он потерял с ними контакт, а это заставляет отдельного избирателя терять интерес ко всяким проявлениям парламентской жизни. В наше время веймарская конституция стала крестной матерью боннской конституции. Социалисты цепляются сейчас за систему голосования по спискам, хотя христианские демократы предприняли не слишком энергичную попытку соединить ее с голосованием по индивидуальным округам. Кажется, некоторые люди не способны учиться на жизненных примерах.
Взаимоотношения между федеральным правительством и правительствами союзных земель составляли проблему еще со времен существования мелких германских княжеств. Она не сводится к вопросу о централизме или федерализме. Сложно бывает определить степень автономии отдельных частей союзного государства, которая обеспечивала бы центральному правительству достаточно власти для сохранения им дееспособности на европейской арене. Бисмарк в свое время изобрел схему, оставлявшую отдельным государствам широкую автономию, не ставя при этом под угрозу власть центрального правительства. Пруссия была безусловно крупнейшим и в материальном отношении наиболее развитым из союзных государств, включая в себя промышленные центры Рейна, Рура, Саара и Верхней Силезии. Более того, король Пруссии являлся одновременно и германским императором. Бисмарк предложил объединить в одном лице должности прусского премьер– министра и рейхсканцлера. Это значительно ограничивало преобладание Пруссии, поскольку канцлер, в интересах единства, был склонен делать уступки прочим государствам, чтобы обеспечить их сотрудничество.
С падением короны рейх потерял точку опоры. Младшие династии в меньших государствах также были лишены тронов. Двойственный федеральный комплекс рейх и Пруссия, лишенный, однако, верховной власти, превратился в серьезную проблему. Веймарская конституция не способствовала решению этой проблемы. В результате длительных дискуссий в комиссии рейхстага по изменению конституции решение также не было найдено. В соответствующем месте я расскажу о своих попытках на посту канцлера вернуться к концепции Бисмарка, хотя замечу, что этот вопрос занимал меня с самого начала. Правительства федеральных земель часто поступали как им заблагорассудится, не принимая в расчет потребности центральной власти, причем преобладание Пруссии невозможно было ограничить путем простого снижения ее представительства в рейхсрате.
Само правительство рейха пребывало в Берлине на правах гостя Пруссии. Оно не обладало собственными исполнительными и полицейскими силами. До тех пор, пока правительства в рейхе и в Пруссии имели одинаковую политическую окраску, — в Пруссии социал-демократы непрерывно пребывали у власти с 1918-го по 1932 год, — на практике применение федерального законодательства почти не встречало затруднений. Однако если бы управлять делами рейха выпало правой коалиции, то для отдельного прусского министра стало бы вполне возможным блокировать проведение в жизнь мероприятий, определенных центральным правительством. Пруссия воистину превратилась в государство в государстве, и это двойственное положение становилось слабым звеном в цепи всей нашей политической жизни. Кроме того, это означало, что политическое влияние депутата прусского ландтага оказывалось значительней депутата рейхстага.
Видимо, это было далеко не самое лучшее время для начала политической карьеры. Положение страны достигло низшей точки. Мы потерпели военное поражение. Страна была охвачена гражданской войной, подрывавшей самый фундамент государства. Мы работали в условиях навязанного нам мирного договора с репарационными требованиями, которые, казалось, угрожали основам нашего экономического существования. Тем не менее я предался занятиям на новом поприще с величайшим энтузиазмом. Меня раздражали партийные догматы и узкие, эгоцентричные взгляды, которые в значительной степени определяли текущую оценку внутренних и внешних проблем. Я отказывался связывать себя программой партии и даже в своих ранних выступлениях настаивал на том, что парламентский представитель должен сам нести ответственность за свои собственные решения. Меня поражало невежество коллег во всем, что касалось международных отношений, и я старался заинтересовать их событиями и мнениями в мире по другую сторону наших границ. В то же самое время я искал среди держав-победительниц хотя бы малого понимания положения Германии. Однако такого результата невозможно было ожидать ни от одного человека.
Наше положение стало еще более невозможным, когда в самом разгаре кризиса, с экономикой, положенной на обе лопатки в результате репараций и инфляционного обесценивания валюты, французы, вопреки всем своим обязательствам по договору, оккупировали Рур. Из мемуаров Клемансо, «Les Grandeurs et Miseres d'une Victoire», нам известно, что маршал Фош настаивал на аннексии всей этой области. Стоимость марки упала так низко, что стало невозможно более удерживать шахтеров в состоянии пассивного сопротивления при помощи субсидий. Некоторые личности в Рейнланде даже пропагандировали создание новой независимой Рейнской республики со столицей в Кельне. Одним из этих людей был бургомистр Кельна доктор Аденауэр. Занимая один из высших постов государства — являясь президентом прусского штатсрата, — он, кажется, ставил интересы своего города выше интересов страны в целом.
На экстренном заседании организации партии центра я назвал идею Рейнской республики предательством и резко критиковал пораженцев из Рейнланда. Это был момент, о котором доктор Аденауэр никогда не забывал, и в последующие годы я получил от него в ответ свою долю критики. Через несколько дней после того, как я был оправдан в Нюрнберге, доктор Аденауэр обнародовал опровержение своего намерения подать в отставку с поста председателя Христианско-демократического союза в британской зоне оккупации в мою пользу. В соответствии с версией, опубликованной 8 октября 1946 года в газете «Вестфален пост» в Арнсберге, он якобы добавил: «Фон Папен — изменник и, вероятно, замешан в убийстве Дольфуса»{32}. Многие из моих друзей протестовали против этого утверждения и призывали доктора Аденауэра взять его назад, поскольку я находился под надзором баварской полиции и не имел возможности постоять за себя. Мне не удалось найти документальных свидетельств того, что он это сделал. Все же в политике нужно учиться прощать и забывать. Я счастлив сделать это теперь, когда стало ясно, что он перерос свою достаточно узкую сферу интересов и направляет внешнюю политику молодой Боннской республики по единственно возможному пути франко-германского rapprochement и европейского сотрудничества.
Кажется, уже давно всеми забыто, что, в то время как Франция ускоряла внутреннее разложение Германии, поощряя сепаратизм, четырнадцать других государств, включая Британию и Соединенные Штаты, встали на путь вооруженного вмешательства в дела коммунистической России. Германские войска помогли тогда освободить прибалтийские государства. Пилсудский в Польше получал поддержку как часть cordon sanitaire{33}, в котором свою роль играли также Маннергейм и русские белые генералы. Даже мистер Черчилль просил другие государства «оказать помощь в уничтожении гнезда красных прежде, чем курица снесет яйца». К несчастью, она успела снести их слишком много.
Но Германия, совершенно обескровленная и раздираемая изнутри, не получала никакой помощи против сепаратистов, спартаковцев и советских революционеров. Наши собственные действия рассматривались как нападение на демократию и возрождение милитаризма. Германия многим обязана тогдашнему министру иностранных дел доктору Штреземану, который успокоил ситуацию в Руре, одновременно дав ясно понять, что вопрос об отделении не может даже рассматриваться. В нашей битве по защите Германии и всего Запада от революционных восточных орд мы были вынуждены полагаться исключительно на собственные силы. Несмотря на экономическую трясину, в которой мы тонули под грузом репараций и разрушавшегося денежного обращения, мы победили. Но упрямое, слепое желание нашего правительства буквально следовать всем возмутительным требованиям наших противников вылилось не только в коммерческую катастрофу — результаты в области человеческих отношений оказались еще более ужасными.
Люди за границей имели весьма слабое представление о масштабах этой катастрофы. В конце периода инфляции я помню, как приходилось выплачивать жалованье и заработную плату ежедневно, поскольку спустя двадцать четыре часа после выдачи полученные деньги сохраняли уже меньшую долю своей стоимости. Центральный эмиссионный банк был не в состоянии печатать деньги с достаточной скоростью, поэтому многие города выпустили свою собственную валюту, так что невозможно стало проводить какую– либо упорядоченную финансовую политику. Чтобы купить то, что стоило раньше одну марку, тогда требовался миллиард, а это означало, что все сбережения, ипотеки, пенсии и доходы по вкладам совершенно обесценились и люди, не имевшие недвижимой собственности, потеряли весь свой капитал. Те, кто вкладывал в многочисленные военные займы, пострадали больше всех. В результате средние классы, ремесленники, пенсионеры и чиновники подверглись пролетаризации. Трудолюбивый работник, приобретший небольшую собственность и состояние, видел основу своего экономического существования уничтоженной и становился новобранцем классовой войны. Этот переворот в общественном порядке дает объяснение притягательности марксистских учений, наступавших с Востока, и программы Гитлера, родившейся в эти тяжелые дни и обещавшей социальную справедливость рабочему и защиту потерявшей свое место в жизни буржуазии.
Природа угрозы нашему общественному устройству может быть наилучшим образом проиллюстрирована замечанием, которое Ленин сделал моему старому другу генералу Али Фуад-паше, который поехал в Москву в качестве первого турецкого посла при новом режиме: «Следующей страной, которая созреет для коммунизма, будет Германия. Если они воспримут большевистскую идеологию, я тотчас же перееду из Москвы в Берлин. Немцы — народ принципа. Они остаются верны идеям после того, как признали их истинность. Они составят значительно более надежные кадры для распространения мировой революции, чем русские, обращение которых потребует значительного времени».
В ноябре 1923 года введение рентенмарки{34} (Rentenmark) и стабилизация денежного обращения спасли нашу экономику от окончательного краха, но при этом мы не избавились от кардинального изъяна нашей экономической политики — стремления обрести утерянную устойчивость при помощи неконтролируемого заемного процента. Была достигнута очевидная степень оздоровления экономики, но всемирный кризис застиг Германию с таким грузом репараций и задолженности, что вновь возникла угроза коллапса. Иностранные кредиторы потеряли свои деньги, а Германия — репутацию финансовой порядочности. Сегодня, после еще более страшной катастрофы, многие немцы, кажется, не желают воспринять тот факт, что побежденная страна может строить свое административное управление и экономику путем строгой бережливости и исключения любых расходов, которые могут показаться оскорбительными для внешнего мира.
Я очень рано осознал неспособность общенационального и земельных парламентов предпринять решительные шаги для борьбы с социальной катастрофой, хотя в то время никто из нас и помыслить не мог, каким удобрением это послужит для семени, которое сажал в то время Гитлер. Тем не менее все больше людей проявляли недовольство неспособностью традиционных политических партий найти настоящее решение проблемы. Не имеющая прочного скелета власти Германия постепенно погружалась в бездну. Еще в сентябре 1923 года я написал памфлет «Диктатура или парламент?». Я утверждал в нем, что Германия находится на грани полного крушения и что спасение не придет от механического применения парламентских методов или от бесплодного столкновения застывших партийных доктрин. Я призывал к созданию правительства из независимых, ответственных личностей, лишенных радикальных или диктаторских склонностей, которые использовали бы остатки влияния государства для претворения в жизнь решений, разработанных для удовлетворения экстренных потребностей момента. Слова молодого депутата, практически никому не известного, имели мало веса. Гитлер закладывал фундамент своего будущего куда более надежно, устраивая марш на Фельдхернхалле{35} в Мюнхене, в отраженном свете славы одного из двух наших великих героев времен войны — генерала Людендорфа.
Как и во всякое время революционных изменений, радикальные партии были на подъеме, и различные формы марксизма привлекали к себе наибольшую поддержку. К счастью для Германии, среди социал-демократов нашлись граждански мыслящие руководители вроде Эберта и Носке, которые противостояли большевистской буре. Несмотря на их ответственный, государственный подход к ситуации, основная программа их партии по-прежнему превозносила классовую борьбу и противостояла влиянию религии. Призыв к «диктатуре пролетариата» был слышен от всего спектра марксистских группировок, хотя на практике применялась более умеренная политика. Германские социал-демократы всегда считались на Западе более демократичными, чем они были на самом деле. Точно так же во Франции социалисты, подобные Леону Блюму, были более терпимыми, в Великобритании классовая борьба и антиклерикализм никогда не являлись догматами лейбористской партии, а в Соединенных Штатах члены профессиональных союзов по-прежнему голосовали за одну из двух традиционных партий.
Противоположный лагерь составляли партии консерваторов и либералов, ни одна из которых не была особенно конструктивна в своих взглядах даже до войны. В веймарский период им особенно не хватало выдающихся лидеров с широкими и прогрессивными идеями. Гугенберг был хорошим администратором и финансовым экспертом, но у него отсутствовали задатки консервативного вождя. Поэтому основная надежда была на партии центра — новообразованную демократическую партию, партию центра и Немецкую народную партию.
Первая из этой тройки проявила себя столь беспомощно, что к 1931 году ее представительство свелось к четырем депутатам, несмотря на то что она отбросила свой демократический ярлык и стала называться государственной партией. Немецкая народная партия стала доминирующим членом этой группы, в основном благодаря руководству Штреземана, которому удалось придать германской внешней политике новую форму и содержание после заключения договора в Локарно. Он был единственным крупным государственным деятелем, порожденным веймарской эпохой.
Единственная возможность преодолеть наши внутренние и внешние трудности заключалась в том, чтобы убедить прежних противников в нашем искреннем стремлении к сотрудничеству и в изобретении какого-либо мирного способа отмены дискриминационных статей Версальского договора. Нельзя было позволить ненависти, жажде мщения и воздаяния помешать нам достичь этой цели. В Версальском договоре особо оговаривалась возможность изменения его условий путем переговоров. Если бы удалось убедить Францию применить это положение, события могли бы развиваться совсем иначе. Огромной заслугой Штреземана и Бриана явилось то, что они признали эту возможность и проложили дорогу, заключив Локарнский договор. К несчастью, ни один из них не нашел в собственных странах достаточной поддержки для завершения этой задачи, а ранняя смерть Штреземана стала трагической потерей.
Главной обязанностью этих центристских партий должно было стать придание жизни новой германской демократии путем обеспечения правильного чередования политической ответственности между правыми и левыми силами. Партии правого крыла вместо того, чтобы, пребывая в оппозиции, готовиться к принятию на себя в любой момент ответственности за управление государством, постепенно усваивали политику радикального национализма. Всеобщее осуждение за рубежом германских консервативных элементов некорректно и исторически ложно. Консервативная оппозиция, которая не видела для себя возможности в случае благоприятного развития событий проявить себя на поприще государственного управления, с готовностью согласилась с таким положением вещей. Я считаю особым промахом своей партии центра то, что она оказалась неспособной распознать эту свою обязанность. Подобающее функционирование демократии требует здорового чередования пребывания политических сил в правительстве и в оппозиции.
Когда в конце войны наши властные институты, казалось, готовы были развалиться, партия центра безусловно поступила правильно, примкнув к социалистам, которые были тогда сильнейшей партией. Партия центра оказалась в состоянии блокировать меры чересчур радикального характера и не допустить превращения Германии в поле слишком многочисленных социалистических экспериментов. Это стало значительным вкладом в развитие ситуации в стране. Но веймарская коалиция социалистов, демократов и партии центра продолжала упрямо цепляться за власть и тогда, когда первые потрясения удалось преодолеть. В центральном правительстве время от времени предпринимались робкие попытки приобщить к управлению представителей партий правого крыла. Однако в Пруссии веймарская коалиция пребывала у власти без перерыва с 1918 года до того момента, когда я стал канцлером. Партия центра никогда не смогла решиться порвать с социалистами, чтобы вывести партии правого крыла из состояния постоянной оппозиции. Это послужило одной из основных причин крушения демократии веймарского типа и роста гитлеровской партии.
Я всегда буду благодарен за те продолжительные контакты, которые мне выпало иметь с парламентскими институтами. Они являются суровой школой, которая требует от своих членов привычки к ясности мышления и твердости в принятии решений. К несчастью, так происходит не всегда. Для парламентария очень легко вести приятную и легкую жизнь. Он может принимать положенное ему вознаграждение, бесплатно повсюду путешествовать и старательно посещать все дебаты, нимало не задумываясь над обсуждаемыми фундаментальными вопросами. Голосуя всегда вместе с большинством, он может обезопасить себя от тревог, не растрачивая свою энергию и сохраняя чистую совесть относительно услуг, которые он оказывает своей стране. Такую интерпретацию наших обязанностей я никогда не считал для себя приемлемой. Возможно, германский Генеральный штаб и приобрел дурную славу, но служба в нем, по крайней мере, приучала его офицеров к выработке собственного мнения и отстаиванию его даже в случае, если оно оказывалось непопулярным.
Я очень скоро выяснил, что подобная независимость мнений может иметь неприятные последствия. Выборы 1924 года в Пруссии оставили веймарской коалиции большинство только в два или три места. Я расценил эту ситуацию как удобную для смены власти и попробовал убедить своих коллег по партии центра сформировать коалицию с партиями правого крыла. На заседании партийной фракции разыгралась горячая дискуссия, и в конце концов мое предложение было провалено с требованием ко мне голосовать за кандидатуру премьер-министра, предложенную Веймарской коалицией. Хотя поначалу меня поддерживало двадцать моих коллег, на момент голосования в палате их осталось только пятеро. Остальные поддались партийному давлению. Тем не менее мы вшестером смогли отвергнуть предложенный состав министерства. Поднялась буря раздраженных протестов, и мне угрожали исключением из партии. Все, впрочем, вскоре улеглось, поскольку оказалось не так– то просто избавиться от такого неудобного frondeur{36}, как я. Я получил значительную поддержку среди консервативных групп в сельских округах. Партия ограничила мою деятельность другим путем, именно — не допустив моего участия во всех комитетах. Начиная с этого времени я получил известность как «паршивая овца» партии.
Спустя год неожиданно умер президент Эберт. Посреди чрезвычайных трудностей ему удавалось поддерживать достоинство и высокий авторитет своего поста. Но он занимал свою должность только по назначению. Социалисты так никогда и не сочли удобным подтвердить это назначение свободным голосованием. С его смертью они потеряли одного из немногих своих сколько-нибудь значительных лидеров.
Среди широких слоев населения возникло сильнейшее желание увидеть на посту избранного президента фигуру, которая олицетворяла бы собой всю значимость государственной власти. Старая приверженность традициям, размытая было в первые послевоенные годы, теперь обернулась поисками человека неоспоримо сильного характера и безупречной международной репутации для противодействия внутреннему распаду и слабости в международных делах. Никто из лидеров отдельных партий не обладал требуемыми личными качествами. Партии левого крыла недостаточно оценили психологическую важность такого выбора, как на самом деле и партия центра, несмотря на свое более традиционное происхождение. В итоге веймарская коалиция решила выдвинуть доктора Маркса, одного из старых лидеров партии центра, поскольку социалисты не могли гарантировать успех на выборах члена их собственной партии. Доктор Маркс был широко известный судья, человек весьма симпатичный и держащий себя с большим достоинством, но лишенный качеств выдающегося лидера, необходимых в такие критические времена.
Правые партии отстаивали кандидатуру фельдмаршала фон Гинденбурга. Во время войны он приобрел доверие всего народа, а в ее конце, когда Людендорф был вынужден бежать в Швецию{37}, привел домой остатки разбитой армии. Как за границей, так и дома среди левых кругов его кандидатура подвергалась резкой критике. Франция подняла крик: «Hindenburg — c'est la guerre!»{38} Однако никто не мог быть более предан делу мира, чем этот старый солдат, бывший свидетелем ужасов трех войн. Я восхищался его прямым несгибаемым характером и его неодолимым чувством долга и понимал, что в случае, если окажется во главе страны, он ни в коем случае не станет играть роль парадного генерала. Вот, думал я, удобная возможность возродить некоторые из традиций, которые были утеряны вместе с падением монархии. У меня ни на секунду не возникало ни малейших сомнений относительно своих предпочтений.
Для обеспечения его избрания требовалась известная поддержка среди сторонников партий центра, и я принялся за работу по ее обеспечению, хотя это и приводило меня к прямому конфликту с моими коллегами по партии центра. Я безусловно полагал, что выборы главы государства не могут считаться узкопартийным делом. В середине апреля 1925 года я с несколькими из своих друзей обнародовал декларацию, в которой выражал сожаление по поводу действий партии центра, выдвинувшей политического кандидата, не предприняв никаких попыток достичь соглашения с другими партиями. Мы указывали, что значительная часть населения утратила веру в тот тип общества, к созданию которого стремится веймарская коалиция, общества, основанного в значительной степени на рационалистических и атеистических предпосылках. Мы не нападали на доктора Маркса, но утверждали, что немыслимо избрать члена партии центра при помощи миллионов голосов социалистов, а потом проводить антисоциалистическую политику. Призывая вернуться к старому христианскому представлению о правительстве, мы вновь провозгласили, что видим историческую обязанность Германии в том, чтобы быть оплотом западных традиций в сердце Европы. Мы чувствовали, что избрание такого богобоязненного и искреннего человека, как Гинденбург, будет являться лучшей гарантией возврата к этой основательной, традиционной политике.
Легко себе вообразить эффект, произведенный этим документом в штаб-квартире партии центра. Они опубликовали контрманифест, в котором выражали сожаление по поводу нашего отступления от линии партии и настаивали на том, что действительная задача партии состоит в наведении мостов между всеми профессиональными группами и классами с целью осуществления здорового сотрудничества в духе терпимости. Мало того, что этот документ не содержал ответа на поднятый нами фундаментальный вопрос. Важно, что и после его обнародования как партия центра, так и партии левого крыла продолжили в ходе предвыборной кампании рвать в клочья репутацию Гинденбурга. В 1925 году его избрание не совпадало с политическими планами этих партий, хотя спустя семь лет, когда Гинденбург стал их кандидатом на переизбрание, никакие похвалы в его адрес не казались им чрезмерными. Предвыборная кампания была продолжительная и ожесточенная, тем не менее Гинденбурга в должный срок избрали президентом, после чего он прислал мне личную записку с благодарностью за мое вмешательство, которое, учитывая тонкий баланс сил, имело, вероятно, решающее значение.
Этот случай, естественно, сделал мое положение в партии весьма сложным. Я превратился в «чужака», как меня называли левые в 1932 году, когда я был выдвинут на пост канцлера. Я, однако, не зависел в своей деятельности всецело от партии и имел множество возможностей высказывать свои убеждения. Когда в 1930 году возникла необходимость избрания нового лидера партийной фракции в рейхстаге, я приложил значительные усилия, чтобы убедить доктора Брюнинга занять этот пост. Он составил себе внушительную репутацию в качестве юрисконсульта христианских профессиональных союзов, и ситуация казалась чрезвычайно удобной для того, чтобы поставить такого умного и симпатичного человека, консерватора в наилучшем смысле этого слова в положение, сопряженное с решающим влиянием. Он, однако, занимал этот место относительно короткое время, сменив его на пост канцлера — этому периоду в его карьере я в должном месте посвящу отдельную главу.
Год 1930-й вновь увидел Германию в тисках экономического кризиса. Крах банков и тарифная стена, воздвигнутая вокруг наших границ, подняли число безработных в Германии до опасной величины. Миллионы людей, в особенности молодежь страны, не могли найти работу и представляли собой не только чрезвычайную экономическую проблему, но, в связи с подъемом радикализма, также и все возрастающую политическую угрозу. Насколько это было в моих силах, я старался поддерживать Брюнинга в выполнении его необъятной задачи. Речь, произнесенная мной 4 октября 1931 года в Дульмене, привлекла значительный общественный интерес.
Партийная политика, говорил я, потеряла значительную часть своего raison d'etre{39}, когда возникла необходимость призвать нацию в целом для совершения огромного коллективного усилия. Я не могу понять, почему «национальная оппозиция» не может организовать поддержку Брюнинга в выполнении его исторической задачи. Его способность к руководству и патриотизм не оспаривается ни одной из сторон. Единственная видимая мне причина недоверия к нему оппозиции коренится в том, что они преувеличивают политическую зависимость канцлера от его социалистических коллег по коалиции. Для успокоения этих подозрений я предлагал, чтобы Брюнинг назначал министров вне зависимости от своих партийных пристрастий. Под угрозой экономического кризиса мы должны порвать с коллективистскими теориями социалистов и предоставить возможность частным предпринимателям принять на себя долю ответственности в рамках законности и христианской предприимчивости. Авторитет канцлера, говорил я, является одной из самых больших ценностей, которые находятся в нашем распоряжении как дома, так и за границей, и мы полагаемся на его способность выбрать своих ближайших помощников из людей, которые могут обеспечить ему основу для самой широкой поддержки.
До самого конца пребывания Брюнинга на посту канцлера я делал все возможное, чтобы обеспечить ему поддержку среди правых партий. Последнее предприятие, которым я занимался в 1932 году в качестве парламентария, было направлено исключительно на это. Предстояли выборы в федеральный парламент Пруссии. Гинденбург был только что переизбран, но партии правого крыла, в особенности нацисты, продемонстрировали значительное увеличение своих сил. Партии социалистов и центра опасались потерять большинство и, чтобы сохранить у власти земельное правительство Брауна-Зеверинга, прибегли к некоему трюку. Регламент работы земельного парламента был изменен таким образом, что нового премьер-министра следовало избирать за два тура голосования абсолютным большинством. Прежде, как и во многих других парламентах мира, если в первом туре не было получено абсолютного большинства, то во втором туре было достаточно относительного. Они надеялись при поддержке коммунистов не допустить избрания на этот пост любого буржуазного кандидата. На деле потом получилось, что партиям веймарской коалиции не хватило до большинства ста мест, и к 20 июля они не смогли сформировать новый кабинет, в результате чего у власти осталось прежнее правительство.
Поддержка моей партией такого совершенно недемократического образа действий показалась мне вызовом и букве, и духу парламентской процедуры. Это могло еще более озлобить правых и расширить пропасть, разделявшую их и канцлера из партии центра. Я тщетно пытался отговорить своих партийных коллег от этого фатального шага. Но я потерпел неудачу и в результате оказался среди них единственным, кто голосовал против этого предложения.
Я не принимал участия в последующих выборах, поскольку, оставив свой вестфальский избирательный округ, я получил возможность вернуться к своей семье в Саар. Таким образом, одиннадцать лет моей деятельности в прусском парламенте завершились громким публичным протестом против политики, которую я осуждал и с которой боролся еще в 1923 году.
Германия в упадке
Мое противоречивое положение в партии центра еще более усложнялось тем преобладающим влиянием, которым я пользовался в ее центральном печатном органе — газете «Германия», выходившей в Берлине. В дни бешеной инфляции 1924 года значительный пакет акций этого предприятия попал в собственность некоего человека. Я узнал, что он собирается сбыть эти акции с рук, и решил приобрести их сам. Война и инфляция существенно сократили наше состояние, и мне было нелегко решиться вложить значительную часть оставшегося капитала таким образом, чтобы это могло служить политическим интересам, но приносило бы весьма ненадежный доход.
Газета была основана в 1870 году и, хотя и владела собственной типографией, имела весьма ограниченный тираж. Тем не менее она обладала значительным влиянием, являясь основным рупором партии, а также потому, что издавалась в столице. Новость, что такой неудобный frondeur приобрел 47 процентов акций газеты, вызвала в штаб-квартире партии оцепенение. Я немедленно дал ясно понять, что не намерен менять направленность газеты и позволю выражать в ней все оттенки политических мнений, исходя из того, что дискуссии и конструктивная критика являются одним из краеугольных камней демократической жизни. По соглашению с доктором Флорианом Крёкнером, который владел другим пакетом акций, я занял место председателя совета директоров. В дополнение к нескольким акционерам, я кооптировал в совет епископа Берлинского (который впоследствии стал кардиналом), графа Галена и представителей христианских профессиональных союзов.
Восемь лет, что я занимал этот пост, потребовали от меня неимоверного количества работы, я был вынужден бороться за каждый грамм своего влияния. Скоро возникли трудности с некоторыми руководящими работниками и с редактором, поскольку они отвергали сотрудничество со мной и пытались влиять на политическую окраску газеты. В итоге я был вынужден отказаться от их услуг. Это произошло не из-за моих попыток навязать им мою позицию, а потому, что они отказывали мне в возможности выражать мои собственные убеждения. Прочие ответственные сотрудники редакции оставались на своих местах и продолжали представлять официальную линию партии. По важнейшим вопросам я часто писал передовые статьи сам, отражая взгляды консервативного крыла партии. У меня не было принципиальных расхождений во мнениях со штаб-квартирой партии, и сотрудничество в совете директоров имело гармоничный характер. С течением времени все предприятие было обновлено, были установлены новые, усовершенствованные печатные машины.
Оппозиционная пресса часто выдвигала против меня обвинения в диктаторском поведении по отношению к нашему партийному органу. Я рассматриваю их как совершенно необоснованные. Став канцлером, я тотчас ушел с поста председателя совета директоров, предоставив газете полную свободу как угодно критиковать меня. Работа в газете снабдила меня ценнейшими знаниями об особенностях работы прессы. Я приобрел много друзей среди германских и иностранных корреспондентов, всегда восхищаясь той искренностью и добросовестностью, с какой они выполняли свою задачу по обеспечению объективной и непредвзятой информации. Я получил немало уроков, которые сослужили мне добрую службу в мою бытность канцлером и дипломатом.
«Германия» довольно длительное время оставалась независимым печатным органом с ярко выраженной католической направленностью и в гитлеровский период. В конце 1938 года она наконец пала жертвой кампании доктора Геббельса по унификации прессы. 31 октября этого года я написал последнее письмо в издание, к которому я был в высшей степени привязан:
«Со времени прихода к власти национал-социалистического движения и добровольной самоликвидации партии центра мы в «Германии» старались осуществлять координацию основных элементов практического христианства с требованиями новой эпохи. В то время, когда важнейшие перемены определяли будущее рейха, мы считали своим долгом обращаться к силам, твердые убеждения, активная общественная позиция и патриотизм которых могли бы сыграть роль в разрешении проблем нашего времени. Сегодня этой работе настает конец…»
Когда доктор Геббельс прочел все это, с ним случился припадок слепой ярости. После нескольких лет господства нацистов он счел совершенно возмутительным наше утверждение, что основополагающие христианские концепции могут играть хоть какую– то роль в нацистской идеологической борьбе, и расценил как наглую самоуверенность предположение о том, что нас силой вынуждают прекратить борьбу. Он настаивал перед Гитлером, что меня следует проучить, но фюрер отказался что-либо предпринять. Он, вероятно, и так был слишком озабочен ситуацией, вызванной тогдашней антисемитской кампанией доктора Геббельса.
Если мое определяющее влияние в «Германии» вызывало среди партий левого толка подозрения относительно целей молодого консервативного политика, то членство в «Геррен-клубе» только еще более их усилило. Возможно, стоит сказать несколько слов касательно этого сообщества. В других странах на протяжении десятилетий клубы были совершенно нормальным явлением общественной жизни, и никому и в голову не могло прийти характеризовать их как гнезда интриг. Политическая незрелость определенных слоев германского населения не сказалась ни в чем более явно, нежели в появлении множества слухов, характеризующих нашу деятельность.
Когда клуб был основан в 1923 году, наш президент, граф Альвенслебен, определил слово «Herren»{40} как свидетельствующее об определенном типе личности, а не об обладании богатством. Мы предоставляли любому члену клуба право высказывать свои политические воззрения, и единственным требованием было выражать их в цивилизованной манере. Нашей целью было свести политиков всех оттенков для обсуждения в дружеской атмосфере приватного собрания различий в их позициях. В число членов входили интеллектуалы всякого рода — ученые, художники, промышленники, сельские хозяева, наниматели и наемные работники, министры и члены всех партий. Наши дискуссии всегда имели беспристрастный характер, вне зависимости от того, кто в них участвовал — социалисты, либералы или консерваторы, хотя большинство членов клуба имели, по всей вероятности, консервативный образ мыслей.
Я часто выступал на заседаниях клуба, в особенности на свою любимую тему франко-германского взаимопонимания. На ежегодных клубных обедах за одним столом собирались ведущие личности, работающие в разных сферах германской жизни. Помню, в 1932 году я воспользовался случаем пожелать успеха новому правительству Шлейхера. Утверждения левых о том, что «Геррен-клуб» сыграл решающую роль в падении Брюнинга и моем назначении на пост канцлера, полностью лишены оснований. Наше «вмешательство» ограничилось обсуждением быстро ухудшающейся ситуации — на эту тему я написал статью для клубного издания «Der Ring»{41}. Слухи об антиконституционном давлении на Гинденбурга были полностью ложны и демонстрировали только прискорбную привычку Германии рассматривать любую перемену на вершине власти как необыкновенное событие, вызванное происками темных сил или потусторонним влиянием. В других странах правительства приходят и уходят в ходе естественного развития событий, и только в Германии такие изменения всегда рассматриваются как имеющие характер coup d'etat{42}.
То, что германские левые сочли возможным обвинить членов «Геррен-клуба» во всех мыслимых реакционных интригах, довольно естественно. Гораздо более поразителен тот факт, что Великобритания, страна, в которой возникла клубная жизнь, оказалась настолько введена в заблуждение, что в указе своей военной администрации от 30 мая 1946 года обвинила наших членов в принадлежности к преступной организации, тем самым запретив им избираться на государственные должности. Еще один вклад в наше «перевоспитание»! Остается только добавить, что помещение клуба в Берлине превращено коммунистами в клуб для своих интеллектуалов — вот иллюстрация к изменчивости человеческого счастья.
Меня часто спрашивают, как могло случиться, что человек моего положения, находившийся более или менее постоянно в конфликте с остальными членами своей партии и никогда не занимавший никаких государственных должностей, приобрел достаточно влияния, чтобы получить назначение на пост канцлера.
В двадцатых годах в Германии существовало два основных течения политической мысли. Веймарские республиканцы с социалистами в качестве доминирующей силы коалиции считали своей обязанностью уничтожать любые проявления общественной жизни, сохранившиеся со времен кайзеровской Германии. Они нападали не только на те слои общества, из которых происходили тогдашние руководители, но даже отменили национальные символы, под цветами которых два миллиона немцев, включая и социалистов, погибли на войне. Они считали, что рейх обязан выполнять все требования стран-победительниц и что сопротивление повлечет за собой только новые санкции. Всякого, кто сохранял в себе привязанность к старым традициям, клеймили как реакционера. Правые со своей стороны требовали сохранения всего, что было хорошего в старом образе жизни, настаивали на поддержании национального достоинства и возражали против выполнения немыслимых требований победителей. Когда на фоне этого коренного противостояния один из членов партии веймарской коалиции громко протестует против того, что он считает оппортунистической политикой, лишенной всяких принципов и традиций, едва ли удивительно, что он привлекает к себе широкий интерес. Мои усилия убедить партию центра занять более независимую от социалистов позицию и, если возникнет необходимость, войти в коалицию с буржуазными элементами правого толка, естественно, вызывали симпатию консервативных кругов. Когда я критиковал многочисленные слабости нашей парламентской системы или возражал против партийных решений, которых мне не позволяла одобрить совесть, то становился объектом резкой критики со стороны правоверных членов веймарской коалиции, но одновременно приобретал значительную долю признания в тех кругах, которые считали реформу жизненно необходимой. Особое одобрение моим политическим убеждениям я нашел среди своих прежних коллег по армии.
Многие офицеры, вместе с которыми я учился или служил, достигли в рейхсвере высоких должностей. По традиции вооруженные силы должны быть совершенно свободным от политики инструментом. Когда исчезла монархия, представлявшая собой венец военной иерархии, и олицетворять рейх начали партийные лидеры, стало нелегко удерживать этот инструмент поддержания законности и порядка от участия в столкновениях различных позиций. Не следует забывать, что во время гражданских беспорядков начала двадцатых годов, когда, казалось, рушатся самые основы государства, армия сыграла решающую роль. Избрание фельдмаршала фон Гинденбурга на пост президента послужило к стабилизации положения. Между 1925-м и 1930 годами оно продолжало оставаться нормальным, однако под угрозой нового кризиса, угрожавшего подорвать основы порядка, армия вновь превратилась в важный фактор. Мы увидим, что рейхсвер как единая организация не принимал участия в делах государства, но мнение такой выдающейся личности, как генерал фон Шлейхер, имело решающее влияние на решения президента. Армия с возрастающей тревогой наблюдала за усилением напряженности между правыми партиями, в особенности — нацистами, и правительством. Шлейхер искал кого-нибудь, кто мог бы возглавить правительство, имея тесные контакты с центристскими партиями, сохраняя при этом благожелательное отношение правых. Был необходим человек с консервативными наклонностями, близко связанный с партией центра, являвшейся одним из столпов веймарской коалиции.
Возможно, это чересчур упрощенное, но, по всей вероятности, справедливое объяснение заключается в том, что предложение Шлейхером моей кандидатуры на пост канцлера в большей или меньшей степени отражало голоса армии.
Тремя выдающимися офицерами послевоенного периода были Гинденбург, генерал фон Сект и Шлейхер. До войны я не был знаком с Гинденбургом. Как члену Генерального штаба, мне приходилось иметь дело с ведущими личностями из штаб-квартиры Верховного командования, включая Людендорфа, который в то время был начальником планово-оперативного отдела. Во время войны, когда мне время от времени приходилось делать доклады в штаб– квартире Верховного командования или навещать своего друга Лерснера, который служил там офицером связи министерства иностранных дел, мне довольно часто случалось видеть старших офицеров. После «пасхального» сражения у Арраса меня вызвали для личного доклада Людендорфу; тогда я встретился и с Гинденбургом. В августе 1918 года, после все решившего провала весеннего наступления, когда я спешно приехал из Палестины, чтобы изложить свои опасения относительно тамошнего положения, я опять встретился с Гинденбургом. Помню, какое глубокое впечатление на меня произвели его спокойствие и уверенность перед лицом стремительно ухудшавшейся военной ситуации.
Как я уже писал, я вновь повстречался с ним по возвращении из Турции после своего злополучного столкновения с Лиманом фон Зандерсом. С его беспредельной и самоотверженной преданностью долгу перед лицом неизмеримой катастрофы Гинденбург оставался олицетворением нашей чести и традиций. С тех пор и до 1932 года, не считая моего участия на его стороне в президентской кампании 1925 года, я с ним почти не виделся, хотя он меня не забывал и всегда приглашал вместе с женой на официальные приемы, которые устраивал каждую зиму в Берлине.
Гинденбург обладал поразительной памятью. Он мог вспомнить все детали какой-нибудь давней беседы и был близко знаком с прусской политической жизнью. Я чувствовал, что он одобряет мои оппозиционные выступления в ландтаге и мое выраженное стремление к более традиционной политике, свободной от партийной вражды, хотя он, конечно, не позволял себе высказываний, которые входили бы в противоречие с обязанностями занимаемой им должности. Таким образом, когда Шлейхер предложил меня на пост канцлера, я не был для него посторонним, хотя наши более тесные отношения развились уже в период моего пребывания в этой должности. Прогуливаясь в своем саду, примыкавшем к саду президента, я в то время видел Гинденбурга почти каждый день. Он всегда принимал меня тепло и благожелательно, в манере, которая, как я узнал, вообще была свойственна ему при решении жизненных проблем и которая распространялась даже на его политических противников.
Во время одного из моих посещений его деревенского имения Нейдек он взял меня за руку и привел в маленькую комнатку, где находилась фотография Людендорфа. В то время в обществе оживились споры относительно того, что великие военные успехи в ходе мировой войны были обеспечены гением Людендорфа, а не Гинденбурга. «Мне очень жаль, что наша дружба прекратилась, — сказал старый фельдмаршал. — Я до сих пор придерживаюсь о нем высочайшего мнения». Потом, говоря о сражении при Танненберге, он добавил лаконично: «Людендорф утверждал, что это была его победа. Но если бы обходный маневр не удался и успех был на стороне противника, за проигранное сражение винили бы меня. В конце концов, я тоже кое-что понимаю в этом деле, я ведь шесть лет преподавал тактику в Военной академии». Это было типичное для него замечание. Слава мало для него значила. Его главной заботой было взять на себя ответственность и исполнить свой долг. Его громадный военный авторитет и аура его личности в значительной мере возмещали исчезновение монархии, предотвращая таким образом превращение армии в инструмент политики.
Генерал-полковник фон Сект, строитель послевоенного рейхсвера, был в начале двадцатых годов очень заметной личностью и лучшим представителем армии. За границей он был почти не известен. Он держался в тени рампы и в этом отношении весьма походил на своих предшественников Мольтке и Шлифена. Более того, он разделял их стратегические концепции и обладал таким же сильным и ясным умом. Он играл решающую роль в первые годы республики, и остается только сожалеть, что политические резоны послужили причиной его удаления от должности{43}, поскольку он был человеком неординарным в своем роде.
Наши с ним пути уже пересекались, когда я служил в дюссельдорфских уланах, а он командовал ротой в расквартированном поблизости 39-м полку. В 1918 году он был в Турции начальником штаба, и тогда я был не согласен с его взглядами. Ему пришлось впервые иметь дело с восточными проблемами, в частности с проблемой контроля над обширными территориями с помощью ограниченных сил. Он проявил мало понимания связанных с этим трудностей. Летом 1918 года он составил план оккупации Кавказа, захвата Баку и наступления на Багдад вдоль Тифлисской железной дороги. Все это было чистейшей фантазией. Судьба Турции решалась тогда на палестинском фронте.
Когда я после войны начал заниматься политикой, мы сохраняли с ним связь. Его позиции в качестве главы единственного сохранившего устойчивость элемента государственной машины были исключительно прочны. В компании с офицерами бывшего Генерального штаба, такими как Шлейхер, Хаммерштайн, Буше и Харбу, мы часто обсуждали политические вопросы, в особенности касающиеся России. Фон Сект не принимал участия в подготовке договора в Рапалло и узнал подробности только после его подписания. Но он был последователем Бисмарка в том, что требовал достижения взаимопонимания с Россией, и видел в этом единственный способ обучения специалистов современным видам оружия, препятствуя тем самым превращению скудно вооруженного рейхсвера в безнадежно отсталую армию. Как он сам мне сказал, эта политика была претворена в жизнь с полного одобрения тогдашнего канцлера Вирта.
Много говорилось об отношениях Секта с советским правительством. Как главнокомандующий армией, которой запрещено обладать современным оружием, он, естественно, желал иметь возможно больше офицеров, осведомленных о продолжающемся техническом развитии. Способ достижения этой цели был впервые предложен в письме, написанном из России в августе 1921 года Энвер-пашой, который сообщал Секту, что Троцкий был бы рад получить для Красной армии германских инструкторов. В сентябре 1921 года на квартире в то время полковника фон Шлейхера имела место предварительная встреча, на которой обсуждалась возможность помощи со стороны германской индустрии в строительстве русской военной промышленности. Русские, однако, настаивали на ведении переговоров непосредственно с Сектом, и Радек имел с ним несколько встреч. Канцлер Вирт и его преемник Куно были полностью в курсе этого дела. Основные детали соглашения были выработаны непосредственными подчиненными Секта Хассе, Нидермайером и Томсеном. В Россию была послана маленькая группа офицеров для помощи в производстве самолетов, танков и современной артиллерии и для приобретения опыта их применения.
Договор в Рапалло урегулировал экономические отношения между двумя странами и обеспечил основу для этого военного соглашения, масштабы которого были значительно скромнее, чем это предпочли увидеть враждебные державы. Наш посол в Москве граф Брокдорф-Ранцау сначала возражал против военного соглашения, но политика Франции, направленная на то, чтобы вынудить Россию подписать условия Версальского договора, заставила его переменить свое мнение. Рейхсканцлер Вирт одобрил создание «Ассоциации поддержки промышленного сотрудничества» с отделениями в Берлине и Москве. Для начала ассоциация получила субсидий примерно на семь миллионов рейхсмарок из армейского бюджета, но вскоре Вирт выделил ей значительно большую сумму. Эти деньги пошли на строительство армейских учебных лагерей в глубине России, в которых размещался одновременно и германский, и русский личный состав. Некоторые из молодых офицеров принимали участие в русских военных маневрах. Кроме того, авиастроительная фирма «Юнкерс» построила неподалеку от Москвы завод, на котором проводилась исследовательская работа, выгодная обеим странам.
Рапалльский договор следует рассматривать на фоне параграфа 116 Версальского договора, который Германия могла расценивать только как угрозу замедленного действия. Эта статья сохраняла за Советской Россией полную возможность требовать от Германии репараций и возмещения убытков на тех же условиях, что и союзные державы. Радек сообщил нам в январе 1922 года, что Франция связалась с русским правительством и предложила, чтобы оно привело эту статью в действие. В обмен Франция предлагала признание революционного режима de jure, коммерческие кредиты и сокращение своих контактов с Польшей при условии, что Россия примкнет к кругу врагов Германии{44}. Отсюда становится ясным, насколько важно было для нас предотвратить такое развитие событий путем подписания договора в Рапалло. Сегодняшнее положение настолько сильно отличается от тогдашнего, что трудно понять постоянный страх Запада перед возможностью подписания Германией еще одного Рапалльского договора. К счастью, Шуман — человек иного склада, нежели его предшественник Пуанкаре.
В сентябре 1925 года Секта посетил Чичерин, что было своевременно отражено в прессе. Когда вскоре после этого Сект был вынужден подать в отставку, известный социал-демократ Шейдеман разразился в рейхстаге страстными нападками на рейхсвер за его «секретные связи» с Москвой. Это было чисто политическое обвинение, придавшее всему делу гораздо большее значение, чем оно того заслуживало.
Вирт, в своей второй ипостаси министра финансов, также предоставил деньги для финансирования того, что стало известно под названием «черного рейхсвера». «Черный рейхсвер» был сформирован во время французской оккупации Рура, когда он мог бы пригодиться для противодействия возможному наступлению французов из демилитаризованной зоны по Рейну на Берлин. Члены распущенных добровольческих отрядов, организации «Stahlhelm»{45} («Союз старых товарищей») и социалистических групп «Reichsbanner»{46} обеспечили эти резервные силы рейхсвера личным составом. Их создание являлось нарушением Версальского договора, но перед лицом опасности польского вторжения, незаконной оккупации Рура (против которой протестовала Великобритания) и угрозы Пуанкаре отправиться маршем на Берлин предполагалось, что право на самозащиту имеет преимущество перед запретами мирного договора. Формирование «черного рейхсвера» составило важную статью обвинения на Нюрнбергском процессе. На деле это была скромная попытка усилить рейхсвер несколькими тысячами человек и обеспечить нечто вроде пограничной обороны против поляков.
Оказалось очень легко забыть отчаянное внутреннее положение Германии того времени. Денежное обращение рухнуло, в Саксонии образовано коммунистическое правительство, социалисты ведут яростную политическую борьбу против стотысячного рейхсвера, а коммунисты не прекращают попыток незаконного захвата власти. Я посвятил тогда все свое время попыткам уговорить свою партию согласиться на некоторое усиление сухопутных сил и держал Секта в курсе своих действий. Когда в сентябре 1923 года пассивное сопротивление в Руре провалилось и Палатинат{47} попытался отделиться от рейха как часть новой Рейнской республики, социалистический президент Эберт приказал рейхсверу восстановить законность и порядок в двух других охваченных волнениями областях — Саксонии и Тюрингии. В конце октября баварское правительство приказало 7-й дивизии, расквартированной на его территории, перейти из подчинения рейха в свое подчинение. Сект направил депешу ее командиру, генералу фон Лоссову, в которой писал: «Результатом такого шага может быть только распад рейха».
Я узнал об этом документе только много лет спустя, хотя сам послал тогда Секту отчаянное послание, в котором просил его сделать все возможное для сохранения единства страны. Простейшим шагом, предлагал я, будет для него возглавить новое правительство в качестве единственного человека, способного исправить положение. Но он, после того как Эберт вручил ему неограниченные административные полномочия, так же противился идее установления военной диктатуры, как и предложению стать канцлером. Баварский инцидент, как и путч Гитлера, был подавлен без дальнейшего вмешательства армии. Тем не менее по-прежнему остается открытым вопрос о том, как дальше развивались бы события в Веймарской республике, если бы человек столь цельный и наделенный такими способностями, как Сект, взял тогда бразды правления в свои руки. Я помню, как некоторое время спустя я подошел к нему и спросил, почему он отказался сделать это, и он повторил мне фразу, которую только что сказал Эберту: «В Германии есть только один человек, способный организовать путч, и этот человек — я. Aber die Reichswehr putscht nicht!»{48}
Я всегда сожалел, что в этот критический момент нашей истории Сект не решился внести порядок и твердую власть в хаос, царивший в наших внутренних делах. Даже те круги во Франции, которые видели в нем представителя старой Германии — генерала, жаждущего мести, — и делали все, чтобы осложнить его положение, теперь должны были признать, насколько лучше было бы, если бы задача организации работоспособной демократии была поручена человеку, вся природа которого восставала против диктатуры и войны. С его твердой рукой на руле нервный центр Европы смог бы избежать того развития событий, которые имели столь трагические последствия.
Падение Секта было вызвано политическим казусом. Он пригласил старшего сына бывшего кронпринца принять участие в военных маневрах. Это послужило для партий левого толка поводом к крикам о «монархической реакции» и утверждениям, что республика находится в опасности. Социалисты, а со своей стороны и национал-социалисты сильно опасались неослабевающей привязанности германского народа к монархии. В 1943 году нацисты сочли необходимым отнять офицерские чины у всех служивших в армии представителей королевских и княжеских фамилий. Такой человек, как Сект, монархист по убеждению, никогда бы не стал участвовать в политических переворотах. Но Гесслер, который был министром обороны в то время, когда Сект был главнокомандующим, посчитал свои позиции поколебленными этим «делом принца», и Секту пришлось уйти в отставку.
Мнение Секта о Шлейхере приведено в написанной генералом Рабенау{49} биографии, которая, возможно, неизвестна за границей. Сект считал свою опалу делом рук Шлейхера. В начале 1926 года Шлейхер убедил Гесслера создать под непосредственным контролем министерства политический отдел и назначить его начальником себя самого. Им, как видно, двигало желание устранить Секта с политической арены, а затем, при первой возможности, нейтрализовать его. Рабенау цитирует замечание Секта о том, что дело «Черного рейхсвера» не предоставило подходящего повода для этого, поскольку сам министр был глубоко в нем замешан. Но Шлейхер, по-видимому, активно стремился устранить человека, влияние которого в армии уступало только влиянию Гинденбурга и который был опасным соперником в борьбе за пост канцлера. 5 июня 1932 года Сект отметил в своем дневнике по поводу приближавшихся выборов в рейхстаг: «Голосовать за Шлейхера после всего происшедшего будет на самом деле чересчур».
В кайзеровской Германии в голову не могло прийти ни офицеру, ни гражданскому лицу рассматривать армию как инструмент внутренней политики. Даже после введения воинской повинности армию никогда не использовали в подобных целях. В революцию 1848 года она просто осуществляла защиту личности суверена. До 1918 года политика считалась делом правительства и парламента, а исполнительная власть принадлежала по последнему счету полиции. После войны картина совершенно изменилась. Революционное правительство Эберта и Шейдемана не имело среди народных масс никакого авторитета. Мятеж спартаковцев удалось подавить только с помощью добровольческих отрядов и наспех сформированных частей новой стотысячной армии. Когда в 1923 году положение стабилизировалось, Сект был первым, кто настаивал на нейтралитете армии в вопросах политики. Это оказалось непростой задачей, поскольку как левые, так и правые партии стремились превратить рейхсвер в инструмент, который служил бы их собственным интересам. Организация армии опирается прежде всего на сильные офицерские и унтер-офицерские кадры. Единственный имевшийся после войны в Германии личный состав был воспитан в традициях кайзеровских времен. Большинство офицеров имели консервативные склонности, а их идеологические пристрастия, естественно, оказывались ближе к партиям правого направления. В виде контрмеры находившиеся у власти левые потребовали проведения «демократической реформы» в вопросах комплектования армии. Эти противоречия приобрели еще большую остроту в период подъема нацистского движения. Многие молодые офицеры, которым претила партийная работа, были увлечены динамизмом нацистов.
Пока президентом был человек с военным авторитетом фельдмаршала Гинденбурга, опасности использования рейхсвера для достижения внутриполитических целей не существовало, хотя в случае внутреннего конфликта центральное правительство, не имевшее в своем распоряжении сил исполнительной власти, оказывалось в полной зависимости от прусской полиции. В таком положении я оказался 20 июля 1932 года, хотя нам и удалось обеспечить введение чрезвычайного положения, не апеллируя к армии. Не следует забывать, что армия, поставленная перед необходимостью изыскания резервов для обороны наших восточных границ, была вынуждена обратиться за помощью к военизированным партийным группам. Для того чтобы поддержать свои традиции политической беспристрастности, ей пришлось использовать для этой цели как левых, так и правых, включая нацистов. Эта неприятная необходимость никогда бы не возникла, если бы державы-победительницы позволили нам иметь силы, достаточные для самозащиты и обороны.
Даже эта зависимость от внутренней ситуации не заставила бы армию превратиться в инструмент политики. Были еще слишком сильны вековые традиции офицерского корпуса, воспитанного в представлении, что защита страны от внешнего нападения есть его единственная обязанность. Понятие «политического генерала» было совершенно чуждым для имперской Германии, но слабые и неуверенные в себе правительства республики стали значительно более благодатной почвой для любой этой породы. В течение двадцатых годов Шлейхер постепенно превратился в образец такого человека.
Он принадлежал к четвертому поколению семьи профессиональных военных; в судьбоносном 1932 году ему исполнилось всего пятьдесят лет. Для него было большой удачей служить в 3-м гвардейском полку, в котором служили и сам Гинденбург, и его сын Оскар. Поэтому с самого начала между ними существовала связь. В Генеральном штабе перед войной он работал в железнодорожном отделе под началом генерала Гренера, который позднее стал военным министром. Он провел почти всю войну в штабе Людендорфа, непосредственно в центре, где принимались все важнейшие решения. За исключением короткого промежутка времени, он не принимал участия в боевых действиях, почему о нем и говорили в армии снисходительно как о «канцелярском генерале».
Самый важный период его жизни начался в 1918 году. Гинденбург направил его из своей штаб-квартиры, располагавшейся в Спа, в Берлин, чтобы передать Эберту, что армия признает «народных представителей» и поддержит социал-демократов, если те предпримут решительные меры против коммунистов и восстановят законность и порядок. Когда в конце декабря взбунтовалась распропагандированная красными дивизия морской пехоты и Эберт со своими коллегами был взят под стражу, именно Шлейхеру удалось снова освободить их. Он также принимал участие в подавлении коммунистического выступления в Саксонии и Тюрингии. Таким образом, он принимал самое непосредственное участие в бурных событиях, сопровождавших рождение молодой германской республики и организацию новой армии.
Он принимал участие во всем, и, как я уже упоминал, первые переговоры с русскими в 1921 году проходили у него на квартире. Это пристрастие к военно-политической деятельности, очевидно, стимулировалось желанием большей личной свободы действий, что и привело к созданию под его началом политического департамента военного министерства. Вскоре он приобрел большое влияние на Гинденбурга и сумел вывести свою деятельность из-под контроля министров Гесслера и Гренера и своего непосредственного начальника Секта.
Я был знаком со Шлейхером во времена нашей службы в Генеральном штабе и часто встречался с ним во время войны в штаб– квартире Верховного командования. Он был человек большой ясности предвидения, наделенный едким остроумием и веселыми, открытыми манерами, которые привлекали к нему множество друзей. Я не могу утверждать, что принадлежал к их числу, хотя он и нравился мне чрезвычайно. В мои парламентские дни я встречался с ним всякий раз, когда собирались вместе бывшие сотрудники Главной квартиры, или Генерального штаба. Он говорил мне, что его министерский департамент призван удерживать армию вне политики. Любые политические вопросы, затрагивающие интересы армии, должны сначала рассматриваться в этом департаменте для последующего представления министру. Компетенция начальника штаба, таким образом, была ограничена чисто военными вопросами. Но скоро возникли подозрения, что Шлейхер использует свое положение для достижения личных целей.
Я часто обсуждал со Шлейхером текущую ситуацию, в особенности после переизбрания Гинденбурга и неожиданного роста в народе симпатий к нацистам весной 1932 года, когда внутреннее положение страны становилось критическим. Ни при каких обстоятельствах у меня не возникало ощущения, что он ищет популярности или стремится сам занять пост канцлера. Его дружба с Оскаром фон Гинденбургом и близкие отношения с фельдмаршалом в достаточной степени объяснялись, как мне кажется, традициями их общей службы. В своем месте я дам отчет об изменениях его позиции за время моего и затем его собственного пребывания на посту канцлера. Мне неоднократно говорили, что Шлейхер представлял собой явление, неизвестное в британской или американской армиях. Вполне возможно, что это соответствовало действительности. Без уничтожения в Германии монархии он ни в коем случае не смог бы играть такую роль.
Несмотря на свои обязанности в прусском сейме, я находил время для множества сторонних занятий. Мои тесные связи с деревенскими жителями и интерес к сельскому хозяйству были основой моей политической активности. Мои представления о необходимости европейского сотрудничества побуждали меня к установлению личных связей с Францией. Одним из лучших способов на пути к достижению этой цели могло стать налаживание обмена мнениями между ведущими представителями католической мысли Германии и Франции. Сельскохозяйственные земельные проблемы, по всей вероятности, сыграли решающую роль в моей политической карьере. Я сделал все от меня зависящее для улучшения довольно примитивных условий жизни в окрестностях нашего вестфальского имения Мерфельд. Я помогал местным мелким хозяевам, способствовал строительству проселочных дорог и соединению их с ближайшей железной дорогой, договорился о проведении в деревню электричества. Мы предприняли шаги по культивации окрестных пустошей. Я устроил небольшую школу верховой езды, в которой молодые люди могли учиться ухаживать и управлять лошадьми. Мы сбалансировали общинный бюджет, выплатили муниципальные долги и ухитрились сократить местные налоги. Все это требовало от меня большой работы в свободное время, но благодарность и преданность соседей служили мне достаточной наградой. В середине двадцатых годов я был избран почетным мэром группы деревень, расположенных вокруг нашего имения.
Поскольку я представлял в парламенте интересы сельского хозяйства, то очень скоро меня избрали в комитет Союза вестфальских сельских хозяев и в Земледельческую коммерческую палату. Я приобрел добрую репутацию в сельскохозяйственных организациях по всей Германии, и значительность приобретенного мной влияния являлась, по-видимому, основной причиной, заставлявшей партию центра терпеть мою независимую позицию. Хотя нам так и не удалось убедить партию бросить своего социалистического партнера по коалиции, однако лидеры партии всегда старались оказать поддержку своим консервативным коллегам.
Национальная экономика может сохранять устойчивость только при условии, что цены на продукцию сельского хозяйства обеспечивают некоторую отдачу. В двадцатых годах случались периоды, когда эти цены отставали от роста цен на промышленные товары, и многие крестьянские хозяйства оказывались под угрозой разорения. Часто оказывалось, что наилучшим решением наших проблем является проведение прямых дискуссий с руководителями промышленности, и мне пришлось близко познакомиться с такими людьми, как Шпрингерум, Фриц Тиссен и Флориан Клёкнер. Последний был основным представителем промышленности в партии центра. Во всяком случае, я свел знакомство со многими из этих рурских семейств очень рано, еще когда многие их члены служили вместе со мной в Дюссельдорфе. Среди них были Ганиель и Пёнсген, я был знаком также с Альбертом Феглером, главой «Ферайнигте Штальверке», и с семьей Круппа, с чьей дочерью я частенько танцевал в их доме в бытность мою молодым лейтенантом. Но я обязан утверждать сейчас, и еще вернусь к этому вопросу позднее, что предположение, будто бы я использовал свои дружеские отношения с этими людьми для получения денежных сумм, при помощи которых Гитлер смог прочно встать на ноги, является чистейшей воды вымыслом левой прессы. Никогда ни мной, ни по моему наущению не было собрано ни единого пфеннига на подобные цели.
Продолжительная борьба партии центра за религиозную свободу и за организацию конфессиональных школ имела сильную поддержку со стороны папского нунция в Германии монсеньора Эудженио Пачелли, который ныне является папой под именем Пия XII. Прошло, должно быть, несколько сот лет с той поры, когда другой папа был знаком с Германией и с немецким народом — со всеми его достоинствами и недостатками — так же хорошо, как Пий XII. Мне выпала исключительная честь наблюдать за его работой и в меру своих скромных сил помогать ему в тот период его деятельности. Когда он переехал из Берлина в Мюнхен, местный фонд мальтийских рыцарей, членом которого я состоял, решил отделать его резиденцию. Собственные вкусы мон– сеньора отличались спартанской простотой, но нам удалось построить для него красивую домовую часовню. Поначалу его задача была не из легких, поскольку его обвиняли в желании обратить в католицизм преимущественно протестантскую Пруссию.
Однако вскоре его личные качества были оценены по достоинству, и, когда он в конце концов уезжал из Берлина после подписания ограниченного конкордата с Пруссией, который давал наконец столице католического епископа, его провожали в дорогу несметные толпы народа, который собрался для того, чтобы выразить свое уважение скорее не его религии, а лично ему самому. Пока он жил в Берлине, я несколько раз имел честь приглашать его на встречи с ведущими консервативными и католическими деятелями страны. Одна из таких встреч происходила в клубе, где он стал, вероятно, первым князем церкви, который посетил его в качестве почетного гостя. В то время у меня в Берлине не было своего дома, поэтому я пригласил некоторых своих друзей, включая графа Галена, который впоследствии стал кардиналом, и нескольких старых политических коллег в Гвардейский кавалерийский клуб. Его комнаты были украшены гравюрами, полотнами и реликвиями старинных прусских полков, подаренных королями Пруссии или русскими царями, которые являлись их шефами. Монсеньор Пачелли был заворожен этой необыкновенной атмосферой. Когда мы смотрели на картину, изображавшую поле битвы во время войны 1870 года при Марля-Тур, над которой висела знаменитая простреленная пулями сигнальная труба, он заметил: «На земле пролито слишком много крови. Давайте надеяться, что эта труба станет теперь подавать сигнал к миру, который так отчаянно необходим всем народам».
Я встретился с ним еще раз в Риме в 1933 году, когда он стал папским секретарем при папе Пии XI, а я приехал для переговоров об условиях конкордата с Германией. С его знанием положения дел в Германии и пониманием опасности, связанной с занятием Гитлером поста канцлера, он оказал полнейшую поддержку моим усилиям по обеспечению прав церкви в моей стране. Как бы яростно ни нападали на меня за участие в заключении этого соглашения, как бы часто мотивы моих действий ни подвергались сомнению, а все усилия ни обращались в ничто, со мной остается по крайней мере удовлетворение от мысли, что один из высочайших авторитетов этого беспокойного мира имел более объективное мнение о моих намерениях.
Одной из важнейших проблем восстановления позиций Германии в Центральной Европе оставались наши отношения с Францией. Я потратил много времени в попытках поддержать все мыслимые подходы, которые могли бы послужить к устранению порожденного войной ожесточения. Разрушения в северной Франции вызвали, с одной стороны, глубокую ненависть к boches barbares{50}, в то время как в Германии моральное клеймо ответственности за войну значительно перевешивало тяжесть материальной дани, которую мы были обязаны нести. Преодолеть образовавшуюся пропасть казалось невозможным. Вся послевоенная политика Франции основывалась на желании обезопасить себя. Оно проявлялось в позиции Тардье, Массильи и Бриана в Женеве, и в планах устройства Дунайской федерации, и в военных союзах с Польшей, Чехословакией и Россией. Но все это могло в итоге привести только к необратимому расколу Европы. Было чрезвычайно важно изыскать способы изменения умонастроений, стоявших за такой политикой, и найти основу для сотрудничества в интересах сохранения нашего общего европейского наследия.
Универсальные связи, создаваемые католической верой, могли обеспечить одно из возможных решений проблемы, и мне удалось с помощью своих семейных связей провести в этой области неплохую подготовительную работу. В 1927 году германская делегация присутствовала на Semaine Sociale{51} в Institut Catholique{52} в Париже, что привело к частому обмену визитами между ведущими деятелями двух стран. Мы были счастливы познакомиться с такими людьми, как Франсуа Марсаль, граф Феликс де Вогу, Луи Ролан, Шампетье де Риб и многие другие представители мира политики и искусства. Одно из самых приятных для меня воспоминаний касается посещения Берлина французской делегацией во главе со знаменитым полковником Пико, президентом Gueules Cassees{53}. В конце своего трогательного адреса он был настолько любезен, что обнял меня в знак нашей братской преданности делу установления взаимопонимания между двумя странами, причем в этот момент все присутствующие поднялись со своих мест в единодушном одобрении. В наши дни депутатам Совета Европы в Страсбурге было бы полезно вспомнить, что наша католическая религия по-прежнему может играть жизненно важную роль в их совещаниях.
Эти культурные связи подкреплялись контактами через аналогичную, но более политизированную организацию, носившую название «Группа франко-германских исследований». Она была сформирована в мае 1926 года Эмилем Майрихом, хорошо известным промышленником из Люксембурга. Она имела в своем составе таких личностей, как бывшие французские послы в Берлине Шарль Лорен и де Маржери, экономисты, как Пейеримгоф и Пьер Лиоте, широко известные ученые и писатели, среди них герцог де Бройль, Жерар Шлюмбергер, Андре Зигфрид и Владимир д'Ормессон. В германскую часть организации входили католический епископ Берлина, доктор Шрайбер, промышленники Пёнсген и Фрогвейн, банкиры Варбург и Мендельсон и дипломаты старой школы, такие как граф Оберндорф и князь Хатцфельд. Я привел их имена, чтобы показать качество этого сообщества и чтобы противопоставить его комитету, составленному позднее Риббентропом под руководством его друга де Бринона.
Из этих старых друзей Андре Зигфрид с тех пор существенно изменил свои позиции. В своей книге «L'Ame des Peuples»{54} он утверждает, что хотя Германия занимает в географическом отношении ключевое положение в Европе, существуют сомнения, принадлежит ли она в действительности к западному миру. Он принимает тезис мадам де Сталь о том, что существует две Германии — культурная западная и варварская прусская. Это положение неприемлемо. Что бы мы ни думали о пруссаках, но территория к востоку от Эльбы — а Зигфрид даже помещает эту границу в Тевтобургском лесу — была обращена в христианство и оберегаема германцами от имени Запада более тысячи лет тому назад. Именно мы, а не французы всегда принимали на себя первый удар с востока. Наследие, которое нам приходилось защищать, наше общее, хотя на протяжении многих лет мы тщетно ожидали, что найдется французский государственный деятель, который отважится принять вызов и ответить на вопросы, поставленные реальной жизнью. Ныне месье Шуман подает пример, который мы все так долго искали. Остается только всем сердцем надеяться, что еще не слишком поздно.
Я не могу закончить свой краткий обзор двадцатых годов, не упомянув еще об одном проявлении германской жизни, которое сыграло значительную роль в постепенном разложении наших общественных и политических институтов. Великие войны и великие поражения часто порождают моральный вакуум. В особенности позорная реакция такого рода имела место в Германии, где она встретила бы решительное противодействие, не погибни на войне миллионы наших лучших сограждан и не будь страна совершенно истощена. Как в литературе, так и в живописи понизились профессиональные критерии, стало поощряться отрицание всех традиций, утверждавшихся имперской Германией. Правительства, стоявшие у власти, были признаны антиклерикальными, а в обществе возникла мода на салонный большевизм и отрицание принципов христианской этики. Это были отнюдь не единственные факторы, которым суждено было в свое время послужить пищей для поднимавшейся волны национализма.
Хотя правительство не делало попыток противостоять этой волне декаданса, некоторые из нас оказались достаточно прозорливыми в отношении ее потенциальной опасности, чтобы предпринять вполне определенные шаги. В 1929 году я оказал помощь при создании «Ассоциации за сохранение западной культуры». Название было чересчур напыщенное, но отражало стремление спасти от разгрома хоть что-нибудь, пока еще есть время. Я был убежден, что настоящим противодействием всем нигилистическим идеям может служить усиление роли религии в ситуации, когда простые административные меры не имеют шансов на победу. Я получил поддержку со стороны католиков от князя Лёвенштайна, от графа Кайзерлинга, представлявшего протестантов, и от главного раввина Берлина. Все вместе мы занялись организацией программы лекций и дискуссионных групп и изданием памфлетов, призванных возвратить в церковь тех людей, для которых религия превратилась в пустой звук. Не знаю, привели ли наши действия к сколько-нибудь значительным результатам. Отношение социалистов к нашей деятельности было попросту издевательским, а коммунисты называли нашу работу реакционными нападками на демократические завоевания.
Ужасные события последующих лет явились прямым следствием периода морального разложения германского государства и общества. Идеологическая баталия, которая угрожает сейчас всей Европе, проходит на нашей родной почве. Политический центр Европы стал жертвой недавней войны, но, хотя восточные державы и контролируют часть Германии, азиатскому тоталитаризму не удалось захватить ее целиком. Вопреки нашей политической изоляции, западные традиции сильны по-прежнему. Нынешнее положение в Европе имеет известное сходство со временем упадка Рима, когда, несмотря на ослабление политического влияния, его культурная традиция подготовила почву и дала начало Ренессансу. Этот процесс может повториться. В Германии угроза свободе личности, христианским традициям и опасность всевластия государства не прошли незамеченными и безответными. Сохранились еще в обществе элементы, готовые до конца защищать наше наследие.
Ошибка Брюнинга
История периода, который я собираюсь описать, истолковывается историками в значительной степени неверно. Западные союзники предпочитают рассматривать национал-социализм скорее как некое внезапное проявление, нежели как продукт развития, продолжавшегося много лет. Мое собственное пребывание на посту канцлера характеризуют всего лишь как подготовительный этап захвата власти Гитлером, при этом так неоправданно упрощают последовательность событий, что нынешнее представление о том времени опровергнуть довольно трудно. Я верю, что придет время, когда более способные перья, чем мое собственное, подвергнут германскую политическую сцену в промежутке между 1918-м и 1932 годами объективному и критическому исследованию. Что касается меня, то я вынужден ограничить свой обзор ситуации 1930–1932 годами, которые непосредственно предшествовали формированию моего правительства, — периодом, не лишенным исторического значения.
Замена 17 мая 1930 года плана Дауэса, принятого в 1924 году, на план Юнга даже в то время вызвала у многих экспертов серьезные опасения. Последующее развитие событий показало, что ограбление германской экономики в течение неограниченного времени являлось серьезной ошибкой. Всякое нарушение экономического равновесия Германии делало бремя репараций непереносимым. Более того, было ясно, что такая страна, как Германия, чья экономика в сильнейшей степени зависит от внешнего мира, станет одной из первейших жертв общего экономического кризиса. По этой причине я пытался убедить доктора Штреземана, который был тогда министром иностранных дел, что принятие на себя нового бремени должно зависеть от урегулирования проблемы Саара. Возврат Германии этой промышленной области поставил бы нашу экономику на значительно более прочную основу. Но Штреземан видел мало надежды добиться этого — в результате так ничего и не было предпринято. К тому же в оппозиции к этому плану находились не одни только партии правого крыла. Доктор Брюнинг, который вскоре должен был стать канцлером, поддерживал новые соглашения только при том условии, что будет проведена широкая реформа внутренних финансов. «План Юнга, — говорил он, — не является соглашением равных партнеров. Мы вынуждены уступить диктату».
Это было время, когда подрывались самые основы Веймарской республики. Социалисты требовали принятия мер для поддержания безопасности государства. Зеверинг, министр внутренних дел, представляя 13 марта 1930 года закон о защите республики, удачно описал внутриполитическую ситуацию, заявив: «Право на собрания превратилось в бесправие собрания, а свобода печати — в своеволие печати. Мы не можем более позволять демагогам воспламенять массы своими речами. В прошлом году в одной только Пруссии при выполнении своего долга было убито четырнадцать и ранено триста полицейских». Несогласие между партиями коалиции по вопросу о финансовых реформах, необходимых для выполнения условий плана Юнга, привело к падению кабинета, возглавлявшегося канцлером-социалистом Мюллером.
Президент предложил сформировать правительство доктору Брюнингу, лидеру фракции партии центра в рейхстаге. Во времена республики было в обычае основывать каждое новое правительство на коалиционном большинстве в парламенте. Теперь, когда социалисты отказались от поддержки коалиции, новому премьер-министру следовало искать необходимого большинства в союзе с партиями правого крыла. Это привело бы к чередованию власти правительства и оппозиции, естественному для любого демократического собрания. Доктор Брюнинг оказался не готов к применению такого подхода, поскольку побоялся в момент экономического кризиса иметь социалистов в оппозиции. Поэтому он предпочел сформировать правительство, не имевшее большинства в парламенте, надеясь получить от социалистов молчаливое одобрение своих мероприятий в обмен за свой отказ привлечь к сотрудничеству правые партии. Единственным способом претворить это решение в жизнь было применение 48-й статьи конституции, которая позволяла правительству в момент серьезного кризиса самостоятельно вводить в действие новые законы с тем, чтобы позднее добиваться их одобрения парламентом. Брюнинг решил попытаться сыграть на том факте, что социалисты, хотя и отнесутся с неодобрением ко многим из законов, тем не менее все же вотируют их, если они будут представлены как чрезвычайные. Голосование против принятия законов означало бы роспуск рейхстага и назначение новых выборов, в результате которых социалисты могли только потерять места. Это министерство получило известность под названием «президентского кабинета», поскольку его власть исходила не от парламента и политических партий, а от президента. Когда через два года я повторил этот эксперимент — поиск большинства для проведения чрезвычайного законодательства в союзе с правыми партиями — партии левого толка окрестили меня «могильщиком демократии». Конечно, существовала значительная разница между моим кабинетом и кабинетом Брюнинга. До тех пор, пока он имел поддержку или, по крайней мере, отсутствие активного противодействия со стороны социалистов, можно было говорить, что его правительство имеет опору в парламенте. В моем случае партия центра меня не поддержала, отказав, таким образом, в одобрении парламента, не предприняв даже попытки наладить сотрудничество.
Новый канцлер пользовался поддержкой очень большой части населения. Он был известен как человек прямой и беспристрастный, долгое время занимавший пост юрисконсульта христианских профессиональных союзов. Он, казалось, идеально подходил для решения социальных проблем, связанных с развитием экономики страны. Я с полным сочувствием относился к доктору Брюнингу и его консервативному образу мыслей, и, когда стало ясно, что кабинет Мюллера должен вскоре подать в отставку, я начал оказывать воздействие на все группы, в которых пользовался влиянием, в попытке поддержать его кандидатуру. Если у меня и есть критические замечания, касающиеся его пребывания на посту канцлера, то они лишены личной подоплеки. Я по-прежнему сохраняю высочайшую оценку его профессиональных качеств и характера, но его деятельность следует оценивать на фоне потребностей того времени.
Социал-демократы не были представлены в его кабинете. Обязанностью такой значительной партии было действовать в роли оппозиции, а также принимать на себя ответственность за эти действия. Социалисты, однако, предпочитали игнорировать этот важный принцип демократии. Они поддерживали Брюнинга и голосовали за его чрезвычайные законы, но отказывались брать на себя ответственность за них. Если бы не их поддержка, Брюнинг был бы вынужден добиваться большинства в палате с помощью правых. Это вовлекло бы правые партии в активную управленческую работу и нейтрализовало в их среде радикальные элементы. Канцлер, однако, не был готов допустить свободное взаимодействие парламентских сил, но полагался исключительно на 48-ю статью конституции. Доктор Шрайбер, представитель партии центра, не уклонился далеко от истины, когда сказал: «Это не был вопрос диктатуры, угрожавшей парламентским учреждениям, скорее, угроза диктатуры возникла из-за слабости парламентских учреждений».
Председатель партии центра доктор Каас, принадлежавший к ее правому крылу, защищал необходимость применения 48-й статьи. Он рассматривал ее не как орудие диктатуры, а скорее как способ обучения германского народа принципам рациональной политики. Многие члены партии начинали тогда сомневаться в разумности сохранения коалиции с социалистами. Не один раз я, ввиду их враждебного отношения к Брюнингу, упрашивал его уведомить социалистов о прекращении действия нашего соглашения с ними, по крайней мере в прусском союзном парламенте. В июле на съезде партии доктор Каас констатировал: «Скорее пример должен показать кабинет, а не партия». Я мог бы спросить, почему государственный деятель масштаба доктора Кааса не принял такого же предложения двумя годами позже, когда президент попросил меня сформировать президентский кабинет, который был бы независим от партий.
Брюнинг написал в марте статью в газету «Германия», в которой очертил два реалистичных, по его мнению, образа действий правительства: один заключался в реализации власти в рамках 48-й статьи, а другой — в достижении устойчивого большинства в парламенте путем новых выборов. Несмотря на жалобы социалистов, что его чрезвычайные декреты являются нарушением конституции, они все же продолжали их вотировать, чтобы не рисковать быть неизбранными на следующий срок, в результате чего их влияние могло сократиться. Они предпочитали руководствоваться своими партийными доктринами, а не требованиями благополучия нации. Однако к концу мая всемирный экономический кризис привел к дальнейшему ухудшению положения в Германии. Количество безработных перевалило за миллион, а выплата пособий по безработице в размере 16,6 миллиарда марок в год оказалась совершенно недостаточной для избавления от растущей нищеты. Правительство призвало к принятию нового чрезвычайного законодательства. При втором обсуждении финансовых мер для противодействия кризису канцлер вновь угрожал применением своей власти в рамках статьи 48. На этот раз социалисты потребовали его отставки, а их лидер заявил: «Правительство Брюнинга старается уничтожить основы существования демократического общества». Коммунисты назвали речь канцлера преамбулой к установлению фашистской диктатуры. В итоге социалисты отказались одобрить правительственные меры, хотя сами не предложили лучшего способа изыскания сумм, достаточных для выплаты пособий по безработице. Они были теперь готовы пойти на риск новых выборов, поскольку финансовая программа Брюнинга предполагала сокращение пособий. Социалисты, не желавшие обрекать своих последователей на такие жертвы, посчитали, что их борьба с этой мерой обеспечит им электоральный капитал. У Брюнинга не оставалось другого выхода, кроме обращения к президенту с просьбой о роспуске рейхстага.
Выборы прошли 14 сентября 1930 года. Не будет преувеличением сказать, что их результаты стали поворотным пунктом германской истории. В них приняли участие не менее пятнадцати партий, но на этот раз мелкие раскольнические группы потерпели поражение, а экстремисты и радикалы выиграли. Коммунисты получили двадцать три добавочных места, а нацисты увеличили свое представительство с двенадцати до ста семи мест. Немецкие националисты ослабили свои позиции больше чем наполовину, в основном из– за того, что никто более не мог принять исповедуемую Гугенбергом разновидность консерватизма, вследствие чего позиции Брюнинга сильно ослабли. Наиважнейшим событием стало то, что нацисты превратились во вторую по силе партию в палате.
Судьба демократической партии стала пугающим показателем направления, в котором движется общественное мнение. Эта партия сыграла важную роль на этапе разработки Веймарской конституции, а в числе ее членов и сторонников были наиболее умные, свободолюбивые и широко мыслящие представители нации. Теперь, когда самые формы демократической жизни быстро приближались к банкротству, количество членов демократической партии в парламенте сократилось до нескольких депутатов. Казалось, что само ее название потеряло свою притягательность для избирателей. Хотя демократическая партия стала теперь называться Германской государственной партией, это не помогло вселить в нее новую жизнь. Ничто другое не демонстрировало столь явно провал веймарской демократии, как три последних трагических года существования этой партии, когда четыре ее представителя, оставшиеся в парламенте, голосовали за гитлеровский закон об особых полномочиях{55}.
Доктор Брюнинг сделал политическое заявление новому составу рейхстага 16 октября 1930 года. «Всемирный кризис ударил по Германии особенно сильно, — сказал он. — Он поразил нас в момент, когда наш народ находился в состоянии морального смятения, явившегося следствием катастроф и разочарований последних нескольких лет. Мы стоим перед лицом очень серьезной ситуации». Он объявил, что правительство считает необходимым произвести внешние займы для покрытия бюджетного дефицита. В восточных территориях Германии сельскому хозяйству угрожает катастрофа. Основной задачей как внутренней, так и внешней политики должно стать достижение национальной независимости, в отсутствие которой молодое поколение живет в состоянии полной неуверенности относительно своего будущего. Многие страны в нарушение международных соглашений продолжают наращивать свои вооружения, угрожая всеобщему миру и безопасности. С такой ситуацией невозможно мириться, и германское правительство будет настаивать на праве германского народа поднять оружие в свою защиту.
Заявление такого сорта, вероятно, было бы охарактеризовано за границей как демонстрирующее все наихудшие черты германского национализма. Тем не менее трудно представить себе, какую иную позицию мог бы тогда занять Брюнинг.
Социал-демократы, вопреки своим непрекращающимся жалобам по поводу угрозы фашистской диктатуры, по-прежнему продолжали одобрять чрезвычайные декреты Брюнинга. Но последствия экономического кризиса нельзя было ликвидировать никакими силами. В декабре ожидалось представление еще одного плана финансовой реформы, предполагавшего увеличение ассигнований на пособия по безработице, уменьшение жалованья государственным служащим, повышение налогов и еще большее сокращение государственных расходов. Он был в очередной раз проведен как чрезвычайная мера и опять одобрен рейхстагом с помощью социалистов. Однако следующий, 1931 год лишил политику Брюнинга, пытавшегося удовлетворить все репарационные требования союзников, всяких шансов на практическое выполнение. Большинство зарубежных стран, и в первую очередь Соединенные Штаты, ответили на экономический кризис возведением тарифных барьеров, что сделало для Германии невозможным поддержание на необходимом уровне своей внешней торговли. Одной из немногих мер, которая могла помочь в то время, стала бы организация более крупных экономических объединений. Брюнинг составил план заключения таможенного союза с Австрией, но вынужден был от него отказаться под давлением держав-победительниц.
С крахом «Kreditanstalt»{56} в июне 1931 года Австрия стала первой жертвой всемирного кризиса и была поставлена на грань катастрофы. Она была спасена только в результате политической капитуляции перед условиями, выдвинутыми французским правительством. В течение всего лета этого года канцлер, министр иностранных дел и президент Рейхсбанка совершали персональные визиты в столицы стран-победительниц с руками, протянутыми за подаянием. Их принимали вежливо, но отпускали назад ни с чем. Едва ли удивительно, что каждая такая неудача служила топливом для пропаганды националистически ориентированной оппозиции. Когда Брюнинг со своим министром иностранных дел Курциусом посетил Лондон, мистер Рамсей Макдональд проявил понимание их затруднительного положения, но посоветовал сперва искать спасения во внутриполитических мерах. А тем временем положение продолжало ухудшаться. Германские дипломатические представители были вызваны домой для консультаций. Рейхсбанк оказался перед лицом возрастающего изъятия капиталов.
20 июня германский президент отправил президенту Гуверу личное послание с просьбой о помощи. Гувер ответил предложением всем заинтересованным государствам объявить годовой мораторий по долгам Германии. Против этого возразило французское правительство, утверждавшее, что общественное мнение еще не готово принять идею приостановки репарационных платежей. Тогда Брюнинг предложил созвать франко-германскую конференцию, но поначалу ответа на свое предложение не получил. В первые две недели июля финансовый кризис в Германии достиг максимума. Президент Рейхсбанка спешно летал на самолете из столицы в столицу в поисках финансовой поддержки, но так ничего и не добился. 13-го числа того же месяца главный банк Германии был вынужден прекратить платежи. Четырьмя днями позже Брюнинг и Курциус были приглашены в Париж.
Это внезапное приглашение объяснялось, по всей вероятности, опасениями Франции по поводу улучшения отношений между Германией и Великобританией, которое последовало за посещением Брюнингом Лондона. Но атмосфера их визита едва ли была благоприятной. Брюнингу и Курциусу пришлось смириться с серьезным поражением, выразившимся в запрете их плана создания таможенного союза с Австрией. Французское общественное мнение было встревожено этими попытками, которые воспринимались во Франции как призрак возрождения в Центральной Европе германской гегемонии. Потребовалась катастрофа периода правления Гитлера, чтобы доказать Европе — а Франции в особенности, — что рамки национальных экономик стали чересчур узкими и что единственным способом постановки европейской экономики на здоровую основу являлось тогда — как является и теперь — устранение произвольных торговых и тарифных барьеров между отдельными странами. Борьба Брюнинга с поднимавшимся приливом национализма достигла критической стадии. Его неудачные попытки достичь соглашения с Австрией имели катастрофические последствия.
О том, насколько неадекватно ситуация воспринималась в Париже, можно судить по предложению, сделанному Брюнингу в июле 1931 года. Французское правительство, наряду с Великобританией и Америкой, обещало предоставить Германии заем в 500 миллионов долларов под залог некоторых материальных ресурсов, но также при условии принятия Германией обязательства сохранять в течение десяти лет status quo, не увеличивая своих военных расходов и не предпринимая попыток изменения отношений между Германией и Австрией. Редко случалось в истории, чтобы право великого народа на равенство отношений с другими народами столь беззастенчиво игнорировалось его соседями. Брюнинг справедливо заметил, что экономика, основанная на неограниченном кредите, уже вызвала экономический коллапс и что продолжение таких отношений может оказаться фатальным. Он только забыл добавить, что даже простая публикация подобных условий неминуемо вызовет в Германии волну националистических чувств и послужит интересам праворадикальных партий. Его контрпредложения оказались бессодержательными, к тому же он не смог внятно заявить, что по истечении срока предложенного Гувером моратория возобновление репарационных платежей останется по-прежнему невозможным. Он не только не сумел добиться от держав-победительниц содействия, которое могло бы выразиться в их заявлениях об уступках, призванных утихомирить националистическую агитацию, но даже отверг предложение французов о заключении консультативного пакта. Он мог бы принести гораздо больше пользы, если бы показал опасность внутриполитической ситуации в Германии в куда более сильных выражениях.
Когда год спустя я появился в качестве преемника Брюнинга на Лозаннской конференции, то попытался в какой-то мере компенсировать эту упущенную возможность. Я объяснил Эррио и Макдональду, что мое правительство является последним «буржуазным», которое они видят в Германии, если только они не готовы пойти на некоторые моральные уступки, не говоря уже об урегулировании проблемы репараций, что дало бы мне возможность противостоять национал-социалистической агитации. Я выдвинул идею о необходимости заключения консультативного пакта, не имея ни малейшего представления о том, что Брюнинг уже отверг именно такое предложение. Об этом эпизоде я еще расскажу в своем месте. В настоящее время Европейский союз стал объединяющим центром для всех, кто озабочен защитой континента от восточной угрозы. Но в период между двумя войнами народы-победители продолжали в значительной мере думать о балансе сил в терминах восемнадцатого столетия, причем ни один из этих народов не выдвинул государственного деятеля, который бы заслуживал такого определения.
Брюнинг пригласил Бриана и Лаваля в Берлин. И опять-таки от этого было мало проку, поскольку Брюнинг не сумел разыграть свою единственную козырную карту — предупредить о невозможности контролировать волну национализма, если только Германии немедленно не будут сделаны совершенно необходимые уступки. Его минимальные требования должны были сводиться к следующему: прекращение репарационных платежей, отмена тезиса об исключительной ответственности Германии за войну и утверждение ее права на равенство с прочими государствами в создании оборонительных вооружений. Вместо этого канцлер попытался убедить своих гостей, что в конце концов он сможет победить оппозиционные силы, которыми был теперь окружен со всех сторон.
Мораторий Гувера мало помог улучшению экономической ситуации. Брюнинг ввел в действие жесткие антиинфляционные меры: заработная плата и пенсии были уменьшены. Но он заслужил яростную неприязнь сельских жителей, введя фиксированные цены, которые были недостаточны для их существования, в то время как промышленность также разорялась из-за низких цен. Количество безработных увеличивалось на миллионы человек. Канцлер был вынужден прибегнуть к языку, который один только и мог обезветрить паруса оппозиции. В январе 1932 года произошла утечка информации о том, что он уведомил британского посла об уверенном отказе Германии возобновить репарационные платежи после окончания гуверовского моратория. Эффект, произведенный этим сообщением на французское общественное мнение, легко себе представить. Парижские газеты затопила волна раздражения, и Лаваль был вынужден уйти в отставку. Поговаривали, что Брюнинг искал rapprochement для того, чтобы избегнуть необходимости выполнять свои обязательства. Насколько было бы лучше, если бы он полностью прояснил ситуацию в Париже или в Берлине во время визита французского министра.
Новый французский кабинет под руководством Лаваля заговорил значительно более резким тоном. Было заявлено, что «Франция никогда не откажется от ее права на получение репараций». В этой атмосфере конференция по вопросам репараций, созыв которой в Лозанне был назначен сначала на 18 января, а потом перенесен на 4 февраля, была отложена до июня. Задержка могла только осложнить критическое положение Германии. Тем временем в Женеве собралась конференция по разоружению, на которой французский делегат, Андре Тардье, неожиданно предложил план формирования интернациональной международной армии. Брюнинг усмотрел в этом плане возможность восстановления равенства Германии в вопросе оборонительных вооружений и потому 21 апреля организовал для обсуждения этой проблемы частную встречу с Тардье. Следующая встреча должна была состояться 29-го в местечке Бессинь близ Женевы в доме, занимаемом государственным секретарем Соединенных Штатов мистером Стимсоном. У Брюнинга создалось впечатление, что за это время его план о равенстве вооружений был одобрен Соединенными Штатами, Великобританией и Италией во время дискуссии, прошедшей под председательством государственного секретаря Стимсона. Недоставало только согласия Франции. Но 29 апреля Тардье на встречу не приехал. Вместо этого он прислал записку, извещавшую, что он плохо себя чувствует. Брюнинг был уверен, что это была всего лишь дипломатическая отговорка, и в самом деле имел все основания для своих подозрений.
В течение всей предшествовавшей недели месье Франсуа– Понсе, французский посол в Берлине, объяснял всем и каждому, что позиция Брюнинга несостоятельна и что его преемником должен стать я. Казалось совершенно ясным, что генерал фон Шлейхер, глава Политического департамента армейского Верховного командования, составил план, которым поделился с Франсуа-Понсе еще прежде, чем у меня появилось хотя бы слабое представление о происходящем. В тот момент я находился с семьей у себя дома в Сааре. Шлейхер определенно решил сместить Брюнинга со своего поста и менее всего хотел, чтобы канцлер вернулся из Женевы, имея на своем счету какой бы то ни было успех. Наилучшим способом добиться этого было дать основание французскому послу телеграфировать своему правительству о бессмысленности уступок Брюнингу ввиду его неизбежного изгнания с занимаемой должности.
Трудно представить себе более поразительное развитие событий. Глава политического департамента Верховного командования армии счел для себя возможным поделиться с французским послом конфиденциальной информацией, которая сохранялась в секрете даже от заинтересованных лиц. Брюнинг впоследствии утверждал, что его уведомили о согласии французов с его предложением по разоружению 31 мая — за день до его отставки. Таким образом, интрига Шлейхера обошлась нам в шесть драгоценных месяцев. Меня не проинформировали о том, что предложение Брюнинга было принято. Мне по-прежнему интересно было бы узнать, как он может объяснить сокрытие от меня такой важной информации. Ведь успех, достигнутый, как он утверждает, в Бессине, не являлся исключительно его личным достижением. Он касался германского правительства, и ему не следовало допускать, чтобы его личная обида на своего преемника влияла на развитие событий. Мои собственные усилия по решению проблемы разоружения принесли плоды только 8 декабря, когда было уже слишком поздно, поскольку двухмесячные усилия по включению нацистов в коалиционное правительство с коллективной ответственностью провалились. К тому моменту политическая температура поднялась настолько, что любой успех во внешней политике стал невозможен. Если бы соглашение по проблеме разоружения было достигнуто в мае 1932 года, до начала Лозаннской конференции, то будущие события могли бы развиваться совершенно иначе.
Но мне следует вернуться к внутриполитической ситуации и к попыткам Брюнинга летом 1931 года отвратить неумолимо приближавшуюся катастрофу. Объявление моратория, предложенного Гувером, было одобрено на Лондонской конференции, но там не было предпринято ничего для осуществления надежд германского канцлера на общее решение проблемы репараций. Положение правительства в рейхстаге становилось все более шатким. Бойкот рейхстага ста пятьюдесятью одним депутатом от националистической оппозиции — представителями Немецкой национальной партии и нацистами — превратил «буржуазное» большинство в меньшинство. Именно теперь представлялся удобный для правительства случай изыскать какую-то форму сотрудничества с оппозицией. Вместо того чтобы принимать одну временную меру за другой, правительству следовало добиться доверия своих оппонентов путем предложения широкой программы таких реформ, дискуссии по поводу которых проходили на протяжении нескольких последних лет. Доктор Шахт, который был германским представителем при обсуждении плана Юнга, в предыдущем феврале упрашивал Брюнинга принять в коалицию нацистов. Подобные коалиции уже существовали в Тюрингии, Брунсвике и Ольденбурге, причем нацистам там пришлось смягчить формулировки своей программы, чтобы приблизить ее к программам партнеров по коалиции. Основательных причин не пойти на подобный шаг на уровне федерального правительства не существовало.
Брюнинг, как видно, даже не рассматривал подобную возможность. Он предпочел связать судьбу своего правительства исключительно с социал-демократами и сопротивлялся всем предложениям образовать коалицию с правыми. Его министр внутренних дел доктор Вирт 5 марта заявил, что, ввиду бойкота рейхстага националистами и невозможности получения необходимых двух третей голосов, нет никакой надежды на проведение какой бы то ни было реформы конституции и избирательного закона. Тем не менее коммунистическая угроза для Германии никогда еще не была столь серьезной, как теперь, а один из депутатов рейхстага, Ульбрихт, более известный теперь по его роли в Восточной Германии, заявил в феврале: «Рабочий класс придет к власти путем организованной революции для того, чтобы создать Советскую Германию».
Великобритания и Соединенные Штаты подали пример успешного формирования коалиционных правительств. Несмотря на свое подавляющее большинство, британские консерваторы во время войны призвали в правительство представителей лейбористов, а Рузвельт назначил в свой кабинет ведущих республиканцев. В Германии же демократия нигде не продвинулась дальше попыток отдельных партий навязать другим свою программу. Нацисты вовсе не были первыми, кто начал произвольно использовать в своих интересах власть прессы. В 1931 году «Стальной шлем», организация отставных военнослужащих, попыталась организовать референдум для того, чтобы принудить власти к проведению в прусской союзной земле некоторых реформ в прусском союзном государстве. Прусское правительство, имевшее ту же политическую окраску, что и федеральное, противилось всеми доступными ему способами этому вполне законному политическому действию. Оно выпустило составленное в очень резких выражениях коммюнике, предостерегавшее население от участия в референдуме, и всем газетам было предписано специальным указом его напечатать. «Стальной шлем» подал жалобу федеральному канцлеру по поводу этой атаки на право каждого гражданина на свободное выражение своего мнения и просил его запретить прусской полиции конфисковывать и изымать бумаги и документы, подготовленные для референдума. Эти своевольные действия прусского правительства создали своего рода предощущение того, с чем нам суждено было познакомиться позднее при докторе Геббельсе. Мое правительство, прозванное в народе «Кабинетом баронов», не предпринимало ничего похожего для обуздания свободного выражения общественного мнения.
Почти единственным связующим звеном между партиями, за исключением коммунистов, являлась личность германского президента. В конце сентября 1931 года Гугенберг, лидер Немецкой национальной партии, обратился к президенту с призывом уважать конституцию и с утверждением, что партии правого крыла образуют единственное реальное большинство в государстве. В целом проблема приближавшихся президентских выборов вызывала у многих из нас очень большую тревогу. В сентябре я навестил канцлера, имея в виду привлечь его внимание к опасности конфликта, который должен возникнуть вокруг выборов. Враждебность, существовавшая между партиями, делала маловероятным достижение согласия между ними по вопросу выбора нового кандидата в президенты. Единственным возможным выходом из положения казалось переизбрание Гинденбурга. С тех пор неоднократно выдвигались обвинения в том, что он уже очень стар и более не владеет в достаточной мере своими способностями для того, чтобы принять на себя ответственность, связанную с отправлением столь важной должности. Как бы там ни было, в тот период ни здоровье, ни интеллект ни в коей мере ему не изменяли. Более того, теперь полностью исчезли всякие сомнения, которые еще могли возникать в 1925 году, относительно способности пожилого генерала исправлять должность президента — настолько блестяще он выполнял свои обязанности. Социалисты никогда не оспаривали его верность клятве, произнесенной при вступлении в должность, и он давно пользовался доверием партий правого направления. Я внушал канцлеру, что избрание президента на новый срок может обеспечить основу для достижения некоторого согласия между партиями. Я не сомневался, что нацисты постараются продать свое сотрудничество в этом вопросе, потребовав многочисленных уступок, и упрашивал канцлера, пока еще есть время, вступить с ними в переговоры и выработать согласованную программу. Если это будет сделано, то у рейхстага появится возможность утвердить кандидатуру Гинденбурга на новый срок двумя третями голосов, необходимыми для одобрения этого изменения конституционной процедуры. Это позволит избежать, внушал я канцлеру, того, что я называл катастрофическими последствиями президентских выборов, которые иначе придется проводить в атмосфере партийного антагонизма. Брюнинг отвечал, что не видит причины, почему такая личность, как президент, должна возбудить распри, но тем не менее согласился обдумать мое предложение.
Тем временем ситуация политической анархии обострялась. Ближе к концу сентября Федерация германской промышленности выступила с предупреждением об исключительной серьезности экономического положения, которое может быть выправлено только самыми решительными действиями правительства, принятыми, если потребуется, без оглядки на партийные разногласия. Промышленники предлагали осуществить передачу власти от парламента к авторитарному кабинету. Брюнинг произвел 6 октября 1931 года некоторые изменения в составе правительства в соответствии с третьим чрезвычайным декретом, касавшимся новых экономических, и в частности финансовых, мер. Курциус и Вирт, министр иностранных дел и министр внутренних дел, которые оба стали объектами серьезных нападок, были вынуждены подать в отставку. Но, не достигнув какого бы то ни было соглашения с правыми, он не смог убедить войти в состав своего кабинета никого из их представителей. В конце концов он сам занял пост министра иностранных дел и назначил военного министра генерала Гренера министром внутренних дел.
Неспособность прийти к соглашению с оппозицией и слабость правительства способствовали весьма показательному развитию событий. 11 сентября депутаты от нацистской и Немецкой национальной партии, организация «Стальной шлем» и Союз сельских хозяев вкупе с доктором Шахтом, генерал-полковником фон Сектом и рядом ведущих экономистов провели в Бад-Гарцбурге конференцию. На ней была предпринята попытка выработать общую программу правой оппозиции, причем одно из важнейших выступлений было сделано доктором Шахтом. Он обвинил правительство, как он выразился, в отсутствии у него станового хребта и утверждал, что невозможно далее продолжать управлять германской экономикой при помощи зарубежных займов. Подобная политика лишает нас за границей всякого доверия и уважения. Весь мир будет только приветствовать проведение в стране жестких мер для противодействия кризису.
Брюнинг сделал все возможное для ослабления последствий конференции «Гарцбургского фронта», убедив Гинденбурга принять Гитлера за день до ее начала. Единственным результатом этой встречи стало укрепление влияния Гитлер. Он не проявил особого желания сотрудничать с правительством или даже с самим Гинденбургом. Несмотря ни на что, оппозиция решила избавиться от Брюнинга, и, с возобновлением атак на него со стороны левых, его позиция в рейхстаге стала чрезвычайно уязвимой. Генерала Гренера коммунисты называли военным диктатором, отношения Брюнинга с социалистами стали еще более напряженными, а сильно ослабленная партия, к которой принадлежал Штреземан, покинула коалицию. Угроза со стороны крайне левых приобретала все более и более зловещий характер. 14 октября Зеверинг, ставший теперь прусским министром внутренних дел, объявил, что за последний год коммунистические громилы стали виновниками смерти тридцати четырех человек и причинили серьезные увечья ста восьмидесяти шести другим. Умеренные центристы были напуганы поднимавшейся волной как левого, так и правого радикализма, и для них становилось все труднее обеспечивать поддержку Брюнингу.
5 ноября в своей речи на конференции партии центра Брюнинг заявил: «Грядущей зимой нашей важнейшей задачей будет не допустить, чтобы вражда между партиями достигла взрывоопасного предела… Федеральное и земельные союзные правительства и муниципалитеты окажутся в следующем году перед почти непреодолимыми финансовыми проблемами. Налоговые поступления будут основываться на доходах 1931 года, сократившихся вследствие экономического кризиса, и, даже без бремени репараций, мы будем вынуждены в 1932 году применить во всех отраслях деятельности еще более строгие меры». Брюнинг осознавал всю тяжесть положения, но тем более непонятно, почему он не прибегнул к единственно возможному решению — не предпринял шагов, направленных на привлечение в правительство оппозиции. Возможно, на этот вопрос дал ответ его министр труда Штегервальд, когда в тот же самый день заявил: «У нас нет возможности расширить опору коалиции ни влево, ни вправо. Левые не могут обеспечить нам большинства [Брюнинг уже не пользовался поддержкой социал-демократов], а сотрудничество с правыми вызовет трудности в области международных отношений и нанесет ущерб нашим позициям на переговорах по вопросу о репарациях».
Это заявление дает ключ к пониманию политики Брюнинга. Националистическая оппозиция рассматривалась им как помеха, когда дело заходило о переговорах с державами-победительницами. Тем не менее спустя шесть месяцев, когда моему правительству пришлось во время конференции в Лозанне опереться на поддержку оппозиции, мы не испытывали никаких затруднений в отношениях с другими державами.
Еще один чрезвычайный декрет, содержавший уже четвертый по счету набор экономических мер, был введен в действие 8 декабря 1931 года. Брюнинг показал, что отлично понимает постоянно возрастающую опасность ситуации, когда, представляя в рейхстаге свои новые предложения, заявил: «Правительство рейха не допустит силового воздействия, не оправданного конституцией. Президент и правительство являются единственными носителями конституционной власти, и в том случае, если эта власть будет оспариваться сторонними силами, мы готовы при необходимости объявить чрезвычайное положение». Следует отметить, что в этом заявлении он не упоминает ни о парламенте, ни о демократии. Будет только справедливым еще раз обратить на это внимание историков, которые обвиняют меня в игнорировании положений веймарской конституции, а мое правительство — в уничтожении германской демократии.
На посту канцлера
1932 год начался с попыток Брюнинга обеспечить переизбрание Гинденбурга парламентскими методами. 7 января он провел переговоры и с Гитлером, и с социал-демократами. Первой реакцией Гитлера была готовность заключить любое соглашение при условии достижения взаимопонимания по этому вопросу с Гугенбергом. Его предварительные условия включали признание легальности Национал-социалистической партии во всех ее проявлениях и проведение федеральных выборов в рейхе и земельных — в Пруссии. Социал-демократы отвергли необходимость каких бы то ни было уступок правым в обмен на их сотрудничество. Брюнинг был готов измыслить какую угодно общую с правыми партиями программу, если бы только ему удалось отвергнуть их требование выборов. А переизбрание Гинденбурга стоило бы оплатить даже ценой новых выборов. Позиции Брюнинга в стране неизмеримо укрепились бы, если бы срок президентства Гинденбурга удалось продлить без партийных распрей. Канцлер мог бы представить тогда дело так, будто он пользуется полным доверием президента, и на оппозицию, в особенности на нацистов, можно было бы навьючить их долю ответственности за управление страной. Он, однако, не предпринял для этого достаточно решительных шагов, и 12 января переговоры были прерваны.
Гугенберг в своем письме к канцлеру отверг сотрудничество в продлении президентского срока путем принятия поправки к конституции. Он полагал, что такое решение не будет отражать истинную волю народа и вместо выражения вотума доверия президенту будет воспринято как знак одобрения правительственной политики, с которой как раз и борется оппозиция. Гитлер, со своей стороны, представил меморандум, в котором заявил: «Рейхсканцлер выразил то мнение, что проведение в настоящий момент выборов осложнит международные переговоры. Он, однако, не готов признать, что всякое правительство, не желающее считаться с требованиями внутренней ситуации, не может являться достойным представителем своего народа и за границей». Это была, безусловно, логичная точка зрения.
Брюнинг больше не предпринимал попыток добиться сотрудничества с национал-социалистами. Политическое напряжение в стране продолжало увеличиваться. Остальной мир наблюдал за малопоучительным зрелищем, которое являл собой народ, безнадежно расколотый в связи с выбором главы государства. Неизбежным результатом этого раскола стала трагедия яростных баталий в двух турах президентских выборов. Неспособность Брюнинга предвидеть, что проведение выборов еще больше обострит политическую ситуацию, и его нерешительность, проявленная в момент, когда существовала возможность сделать эти выборы излишними, серьезно подорвали его репутацию государственного деятеля.
Националистическая оппозиция также проявила мало понимания того, насколько необходима единодушная поддержка фигуры президента. Организация «Стальной шлем» 14 февраля объявила, что она выступит за его переизбрание только при условии получения гарантий изменения правительственного курса. Граф фон дер Гольц, руководитель другой правой организации, обрушился на Гинденбурга за подписание плана Юнга. И Гитлер, и Союз сельских хозяев (Reichslandbund) вообще отказались голосовать за его кандидатуру. Мы столкнулись с парадоксальной ситуацией, когда правые партии, избравшие Гинденбурга в 1925 году вопреки энергичному сопротивлению центристов и левых, теперь отказывали ему в своей поддержке. Но разобщенность заходила еще дальше. Партии, объединившиеся в «Гарцбургский фронт», не могли даже договориться о выдвижении собственного единого кандидата. Народу был представлен никому не известный подполковник по фамилии Дюстерберг, выдвинутый немецкими националистами и «Стальным шлемом» как вызов лучшему солдату великой войны — солдату, который к тому же, занимая в течение семи тяжелейших лет пост главы государства, стоял в стороне от партийных распрей.
В этих обстоятельствах Брюнинг сделал все, что мог, для обеспечения переизбрания Гинденбурга, но первый тур голосования, прошедший 13 марта 1932 года, не обеспечил ни одному из кандидатов необходимого абсолютного большинства. Гинденбург набрал 49,7 процента голосов, Гитлер — 30,1 процента, коммунист Тельман — 13,3 процента, Дюстерберг — 6,9 процента.
После еще одного наполненного бешеной партийной пропагандой месяца состоялся второй тур голосования. Он принес Гинденбургу 53 процента голосов избирателей. Доля Гитлера возросла до 36,8 процента. Отказавшись выполнить требование Гитлера о назначении новых парламентских выборов в обмен на поддержку продления срока его президентских полномочий, Брюнинг обрек страну на двукратную пробу сил, каждая из которых оказалась более ожесточенной, чем все ранее испытанное. Результаты не только продемонстрировали поразительное усиление влияния нацистов, но также стали удивительным свидетельством готовности более чем трети населения видеть Гитлера на посту главы государства.
Психологический эффект этого открытия оказался куда более серьезным, чем от результатов, которых можно было бы достичь путем парламентского избрания. Выборы отметили реальное начало восхождения Гитлера к власти. В других выборах, проведенных несколько месяцев спустя под эгидой моего правительства, нацисты получили почти такой же процент голосов. Несмотря на это, левые партии всегда утверждали, что поворотным пунктом стали выборы 31 июля. Все опасения, высказанные мной канцлеру предыдущей осенью, оказались, к несчастью, хорошо обоснованными.
Оборот, который приняли выборы, имел и другие неприятные последствия — отношения между Гинденбургом и канцлером начали принимать все более напряженный характер. Президент был раздражен неспособностью канцлера организовать поддержку своего переизбрания всеми партиями. Хотя Брюнинг и не щадил себя в ходе избирательной кампании, ему все же не удалось предотвратить несправедливые и малоприятные нападки на доброе имя президента со стороны правых партий. Гинденбурга в особенности задело, что некоторые из его боевых товарищей в ходе выборов вели кампанию против него. Его решение действовать более независимо от политических партий было принято под впечатлением событий, произошедших до и во время выборов, и формирование моего кабинета явилось естественным следствием этой эволюции.
13 апреля правительство ввело в действие очередной чрезвычайный декрет, запрещавший нацистские организации СС{57} и СА{58}. Через два дня президент указал министру внутренних дел генералу Гренеру, что такой запрет должен касаться всех военизированных организаций, созданных различными политическими партиями. Гренер объявил, что не имеет оснований предпринимать что-либо против коммунистической («Rotfront»), социалистической («Reichsbanner») и других подобных организаций. Через месяц он ушел в отставку.
Резонно задать вопрос: зачем вообще понадобилось политическим партиям в цивилизованном государстве создавать эти «охранные отряды»? Ответ очень прост. В Великобритании или Соединенных Штатах полиция охраняет мероприятия всех политических партий. В Веймарской республике дела обстояли иначе. Собрания правых постоянно прерывались и разгонялись радикалами левого крыла. Полиция, большая часть которой контролировалась социалистическими министрами внутренних дел отдельных земель, не принимала или не желала принимать по этому поводу никаких мер. В связи с этим правые партии были вынуждены организовать собственную полицию, а социалисты, в свою очередь, сочли необходимым создать «Reichsbanner» для защиты от «врагов республики». Коммунисты и нацисты включили положение об организации этих особых отрядов в свои партийные уставы. До 30 января 1933 года предполагалось, что все они не имеют оружия, но после этой даты отряды СС и СА начали носить его в открытую.
Запрет нацистских «коричневых рубашек» стал важнейшим фактором в последующем развитии событий. Он также проливает свет на двуличие генерала фон Шлейхера. Брюнинг рассказал в своем письме, опубликованном в июльском номере 1948 года газеты «Deutsche Rundschau», о своем совещании с германскими командующими родов войск — генералом фон Хаммерштайном, адмиралом Редером и генералом фон Шлейхером, а также с некоторыми вождями социал-демократов. На совещании обсуждался план запрета нацистской партии. Президент отказался предпринять любые действия, которые не предполагали бы одновременного запрета другой революционной партии — коммунистов. Брюнинг теперь утверждает, что в то время, когда он ездил по стране, выступая по поручению президента с речами, представители армии и министры внутренних дел различных германских земель договорились о введении запрета «коричневых рубашек». Хотя он и говорит теперь, что считал этот декрет преждевременным, в то время он преодолел возражения президента угрозой одновременной собственной и генерала Гренера отставки. Этот эпизод он описывает как основную причину своего разрыва с президентом. В соответствии с рассказом Брюнинга, Шлейхер не только настаивал на роспуске «коричневых рубашек», но даже сказал Брюнингу, что ни он сам, ни Хаммерштайн не могут взять на себя ответственность за поведение армии при любом правительстве, которое включит нацистов в состав своей коалиции или станет чрезмерно поддаваться влиянию нацистской партии. Отсюда явствует, что Брюнинг предпринял этот шаг только с одобрения и при поддержке Шлейхера, рискуя при этом разрывом отношений с президентом.
В апреле дело было сделано. Если Шлейхер изменил к тому времени свое мнение и пришел к выводу, что участие нацистов в правительстве поможет разрешить проблему власти, то для него и Хаммерштайна было бы честнее сообщить об этом канцлеру. Последовательность событий можно признать логичной только при условии, что Шлейхер видел в этом запрете повод вызвать сначала отставку Гренера, а затем и самого канцлера. Гинденбург был прав, настаивая на роспуске всех военизированных организаций. Если вооруженные силы призваны поддерживать законность и порядок в стране, им следует действовать одинаково по отношению ко всем возмутителям спокойствия. Односторонний запрет, введенный Брюнингом, делал такое поведение невозможным.
Резонно спросить: кто же на самом деле несет ответственность за ниспровержение Веймарской республики? Некий молодой генерал-майор, начальник правительственного департамента, не несущий министерской ответственности, пришел, по всей видимости, к убеждению, что государственные интересы требуют отставки германского канцлера. Вполне возможно, что со своей точки зрения он был прав, поскольку после того, как веймарская концепция демократии доказала свою неработоспособность, армия оставалась единственной стабилизирующей силой в стране. Вина за падение парламентского правления лежит на плечах многих людей. Два месяца спустя, когда я стал канцлером и запрет «коричневых рубашек» был отменен, для того чтобы восстановить равное отношение ко всем партиям, меня грубейшим образом обвинили в пособничестве национал-социалистическому движению. Когда я принимал это назначение, Шлейхер заверил меня, что и Гинденбург, и армия желают отмены декрета. Гитлеру он пообещал, что запрет будет отменен в обмен на обещание, что нацисты не будут действовать в оппозиции к моему правительству.
В течение всего этого времени я в своих выступлениях и газетных статьях призывал к радикальному изменению политики Брюнинга. Тем не менее меня даже не поставили в известность о противоречиях, возникших между Брюнингом и президентом, и, когда кризис подошел к развязке, я находился у себя дома в Вестфалии.
26 мая мне позвонил по телефону генерал фон Шлейхер и попросил приехать по неотложному делу в Берлин. Я прибыл туда на следующий день, не имея ни малейшего представления о происходящем, и 28-го числа зашел к нему в министерство. Он обрисовал мне в общих чертах текущее политическое положение, описал кризис внутри кабинета и сообщил, что президент хочет сформировать правительство из специалистов, независимых от политических партий. В то время стало технически невозможным формирование парламентского кабинета, поскольку ни одно сочетание партий не могло обеспечить большинства. Единственно возможным в рамках конституции решением оставалось создание главой государства президентского кабинета. Шлейхер красочно живописал мне невозможность дальнейшей опоры на Брюнинга. Проведенный им односторонний запрет «коричневых рубашек» вынудил национал-социалистов уйти в еще более резкую оппозицию, в то же время поставив президента в затруднительное положение постоянного vis-a-vis с остальными партиями. Он более не считал возможным бороться с такой сильной партией, как нацистская, путем ограничений и запретов, которые приводили исключительно к угрожающему росту ее влияния. Нацисты уверяли, что ими движут патриотические мотивы, к которым громадное большинство немцев испытывало привязанность, и со временем становилось все более сложно оберегать молодых офицеров рейхсвера от притягательной силы их идей.
По словам Шлейхера, Брюнинг утверждал, что никогда не сядет за один стол с национал-социалистами. Но не могло существовать способа добиться от этой партии сотрудничества в делах управления государством, одновременно отталкивая ее все дальше в оппозицию и подвергая, таким образом, ее членов все более радикальным влияниям. Необходимо было найти какой-то выход из положения. Кроме того, Гинденбург был возмущен тем, что выполнение чрезвычайных финансовых декретов Брюнинга снижало жизненный уровень тех слоев населения, которые зависели от пенсий или дохода по вкладам. Экономический кризис можно было преодолеть только значительно более позитивными методами. Президент больше не был уверен в том, что политика канцлера способна уберечь государственную власть и экономику страны от полного развала.
Шлейхер не оставил у меня сомнений в том, что он выступает в роли представителя армии — единственной оставшейся в государстве устойчивой организации, сохранившей единство и свободной от политических распрей благодаря действиям фон Секта и его преемников. В условиях тогдашнего парламентского кризиса этот инструмент поддержания законности и порядка можно было удержать от вмешательства в угрожавшую стране гражданскую войну только при условии, что разрушающаяся партийная система власти будет заменена авторитарным правительством. Это была тема, которую мы обсуждали довольно часто. Из моих публичных выступлений Шлейхер знал о настойчивости, с которой я требовал от Брюнинга формирования национального коалиционного правительства и возврата к идее Бисмарка об объединении постов канцлера и прусского премьер-министра для того, чтобы федеральный кабинет мог подчинить себе прусские силы охраны общественного порядка и обеспечить таким образом устойчивость правительства.
Поэтому я нашел, что полностью одобряю ход мыслей Шлейхера. Но при этом я дал ему ясно понять, что со злом надо бороться начиная с его первопричины и что наибольшие усилия надо сосредоточить на исправлении конституционного законодательства. Система пропорционального представительства с ее тридцатью партиями должна быть заменена выборами по отдельным избирательным округам. Кроме того, необходимо воссоздать верхнюю палату в противовес парламентарной системе. Шлейхер не выказал особого энтузиазма по поводу этих предложений. У него полностью отсутствовал практический опыт парламентария, и он пытался добиться решения проблемы лоббированием и переговорами между политическими партиями, профессиональными союзами, правительством и президентом. Затем он перевел разговор на тему о том, кто должен возглавить новый кабинет. Мы стали обсуждать различные кандидатуры, он интересовался моим мнением. До сих пор в нашей беседе не было ничего необычного, но неожиданно, к моему изумлению, Шлейхер предложил мне взять эту задачу на себя.
Глядя на меня со своей веселой и несколько саркастической улыбкой, он, казалось, наслаждался видом моего смятения. «Ваше предложение для меня полная неожиданность, — сказал я. — Сильно сомневаюсь, что я именно тот человек, который здесь необходим. Как мне кажется, мы достигли согласия относительно мер, которые необходимо будет принять, и буду рад оказать любую возможную помощь, но — стать рейхсканцлером! Это совсем другое дело».
«Я уже предложил вашу кандидатуру старому господину, — ответил Шлейхер, — и он очень настаивает на том, чтобы вы согласились занять этот пост».
Я сказал, что он относится к ситуации слишком легко. «Вы не могли ожидать, что я прямо на месте соглашусь взять на себя такую необъятную ответственность», — заключил я.
Тогда Шлейхер взял меня под руку, и мы стали прохаживаться взад и вперед по кабинету, беседуя как старые добрые друзья. «Вы просто обязаны оказать Гинденбургу и мне эту услугу. От этого все зависит, и я не могу подумать ни о ком, кто лучше вас подходил бы на эту роль. Вы человек умеренных взглядов, которого никто не сможет обвинить в диктаторских устремлениях, а на правом фланге больше нет ни единого человека, про которого было бы возможно сказать то же самое. Я даже подготовил предварительный список членов правительства, который, я надеюсь, вы одобрите».
Я был вынужден прервать его. «Дайте мне время подумать, Шлейхер. Возможно, я смогу представить лучшую кандидатуру. В любом случае, мы должны сначала решить, что мы можем предложить нацистам за их сотрудничество с президентским кабинетом».
«Я уже перемолвился об этом с Гитлером, — ответил Шлейхер. — Я пообещал ему отмену запрета «коричневых рубашек» при условии, что они станут себя вести прилично, и роспуск рейхстага. Он заверил меня, что в обмен нацисты окажут кабинету пассивную поддержку, даже если не будут в нем представлены».
Я, должно быть, каким-то жестом продемонстрировал свое отрицательное отношение к роспуску рейхстага, потому что Шлейхер торопливо продолжал: «Я убедил Гинденбурга, что если мы намерены какое-то время полагаться на экспертов, а не на политические партии, то поступить так будет правильно. Народ устал от бесконечных политических свар в то время, когда кризис все обостряется. Гинденбург заслужит всеобщую благодарность за любые практические шаги, которые помогут промышленности снова встать на ноги и пресекут бесконечные уличные баталии. Новые выборы пойдут на пользу только умеренным правым и центристским элементам.
На время мы оставили этот вопрос. Я распростился с ним и пообещал все обдумать за воскресенье (дело происходило в субботу) и навестить его еще раз в понедельник. Из военного министерства я вышел в смятенных чувствах. В течение десяти лет я делал все возможное для возрождения своей страны. За это время мне лично не раз приходилось принимать решения, которых многие предпочитали избегать, кто от лени, а кто от неверно понятого чувства верности своей партии. Я же никогда не позволял партийным установкам вмешиваться в предписания своей совести. Теперь, однако, я был призван принять важное решение, которое требовало от меня значительно большего, чем взятие на себя личной ответственности.
Мое согласие или отказ зависели не только от того, насколько верно мы со Шлейхером оценивали тогдашнюю ситуацию. Передо мной еще стоял вопрос о том, достаточны ли будут мои способности для выполнения задачи такой важности. Я полностью сознавал границы своих возможностей, и первым моим побуждением было отклонить предложение Шлейхера.
Но я чувствовал, что этот вопрос заслуживает более тщательного рассмотрения. Было недостаточно просто разобраться с собственными мыслями. Тогда я отправился в расположенный на западной окраине Берлина район Нойбабельсберг, где жил мой друг Ганс Гуманн. Он был энтузиастом парусного спорта, и мы провели с ним большую часть воскресенья на Ванзее, обсуждая все мыслимые аспекты сложившегося положения. Мы курсировали взад и вперед по великолепному озеру, где никто не мог помешать нашим размышлениям.
Гуманн был сыном прославленного археолога, который нашел Пергамский алтарь{59}. Он был наделен почти восточной отстраненностью образа мыслей и спокойной манерой суждения о людях и событиях, которая неоднократно помогала мне в принятии трудных решений. Мне показалось, что он изумлен предложением Шлейхера даже больше, чем я сам. «Совершенно ясно, — говорил он, — что им необходим человек из центристских партий, кто-либо придерживающийся идей просвещенного консерватизма, который бы контрастировал с тем беспорядком, в который впали все политические партии». (Я конечно же не могу восстановить его точные слова, но в общих чертах течение его мыслей было таково.) «Этот эксперимент вполне может увенчаться успехом, если только существует хоть какая-то уверенность в том, что политические партии, временно лишенные власти, обладают достаточной долей здравого смысла, чтобы снизить накал своих оппозиционных выступлений. Я усматриваю в этом основную трудность и не могу поверить, что они поступят именно так. Самую сложную проблему будет представлять твоя собственная партия. Они сделали из Брюнинга идола и никогда не простят тебе, если ты займешь его место, даже если инициатива и не будет исходить непосредственно от тебя самого. Я не вижу причины, по которой тебе стоило бы сомневаться в собственных способностях, но тем не менее считаю, что тебе следует отклонить это предложение. Я очень хорошо понимаю, почему Шлейхер и президент должны были к тебе обратиться. Они ищут человека, который бы понимал народ, был знаком с положением здесь и за границей и имел бы мужество отстаивать свои убеждения. С этой точки зрения они сделали отличный выбор. С другой стороны, я не верю, что партии уже осознали неизбежность разрушения всего аппарата управления, существующего в рамках нынешней конституции, если только он не будет каким-то образом реформирован. Если бы у нас существовала компетентная правая оппозиция, которая сочетала бы консерватизм с просвещенным подходом к ситуации, я посоветовал бы тебе принять предложение Шлейхера. Проблема заключается в том, что среди правых нет ни одного достойного человека с государственным мышлением».
В итоге я принял решение. Ранним утром в понедельник, 30-го числа — Брюнинг еще не ушел в отставку — я снова отправился к Шлейхеру на службу с решимостью отклонить его предложение. Он встретил меня с улыбкой человека, сокровенные планы которого начинают сбываться. «Ну что же, дорогой мой Папен, каково будет ваше решение? — спросил он меня. — Надеюсь, что такой энергичный человек, как вы, не откажется от возможности послужить своей стране».
«Я все воскресенье пытался найти ответ на этот вопрос, — ответил я, — но, к сожалению, должен вам сказать, что это немыслимо. Ситуацию можно выправить, только объединив все созидательные силы в стране, как внутри, так и вне партий, а я просто не гожусь для такой работы. Если я завтра заменю Брюнинга, то вся партия центра обернется против меня. Социалисты уже считают меня консерватором, который готов пойти на все, лишь бы расстроить их политические планы. Профессиональные союзы станут в оппозицию всякому, против кого будут возражать социал-демократы, даже если новое правительство получит достаточную свободу действий, чтобы сократить безработицу и поставить на ноги экономику. Единственно кого мы не можем себе позволить обижать, — это центристы. Нам необходимо каким-то образом заставить работать парламентскую демократию и реформировать партии, но игнорировать их существование невозможно, и нет никакого смысла начинать свою работу с конституционного кризиса».
«Мы приняли это во внимание, — с улыбкой ответил Шлейхер, — и я полагаю, что вы преувеличиваете трудности. Естественно, и вы и я столкнемся с массой критики. Но, если нам удастся очень быстро выработать по-настоящему действенную программу сокращения безработицы, мы заслужим благодарность всей страны, и хотел бы я тогда посмотреть, какая из партий отважится нам противостоять. Уж наверняка не профессиональные союзы. Их средства истощены, а многие их члены покидают организацию, поскольку она не в состоянии предложить решение проблемы голода. Единственным способом победить радикализм является обеспечение людей работой, и если мы окажемся в состоянии это сделать, то люди, которые сейчас поддерживают нацистов, скоро успокоятся. Неконструктивные методы Брюнинга не могут принести успеха, и партия центра скоро это поймет, если вам удастся привлечь на свою сторону интеллектуалов вроде доктора Кааса. Гитлер уже пообещал правительству Папена свою пассивную поддержку, и вы увидите, как изменится ситуация, если нам удастся побороть ощущение приближающейся гражданской войны».
Должен признаться, что аргументы Шлейхера начали на меня действовать. «Человек, способный выполнить все это, не должен слишком зависеть от партийной поддержки, — добавил он. — Пусть решает вся нация. Гинденбург надеется, что вы не оставите его в столь сложном положении. Он стремится к возможно скорейшему разрешению кризиса и хочет видеть вас сегодня во второй половине дня». Не было сомнений, что план Шлейхера был разработан в мельчайших деталях. Он, по-видимому, представил Гинденбургу твердое предложение по реорганизации кабинета Брюнинга и предложил на пост главы правительства только мою кандидатуру. Он составил список министров и, по всей видимости, успел уже обсудить с некоторыми из них этот вопрос. Предложенные мне фамилии принадлежали исключительно людям консервативных убеждений, не связанным с политикой.
Но меня самого убедить ему пока не удалось. Я сказал, что мне сначала необходимо встретиться с доктором Каасом, лидером партии центра. Также нам следует выяснить возможную реакцию за границей. Там наверняка найдется множество людей, готовых «подогреть» все истории, повествовавшие о моей предполагаемой деятельности в Америке во время войны. «Я бы не стал об этом беспокоиться, — заметил Шлейхер. — Люди теперь придерживаются гораздо более объективного взгляда на события времен войны. Самое главное для вас — это получить хорошую оценку французской печати. А они должны будут ее дать — после всех ваших усилий по улучшению франко-германских отношений, притом что вы будете, вероятно, только рады продолжить движение в этом направлении». С этим я был, вне всякого сомнения, согласен и напомнил, насколько важно будет предпринять решительные шаги такого рода при подготовке к предстоящей конференции по вопросам репараций. Мы расстались в понимании, что я дам ему окончательный ответ на следующий день, а за оставшееся время непременно навещу президента.
Мне удалось встретиться с доктором Каасом только назавтра в три часа дня. С тех пор, как конференция в Кельне избрала его лидером партии, предпочтя доктору Штегервальду, у меня сложились с ним хорошие отношения, и я делал все возможное для поддержания его политики. Штегервальд был кандидатом на пост лидера от профессиональных союзов, в то время как доктор Каас принадлежал к консервативному крылу партии. Он был человеком большого ума и сильного характера, но совершенно не имел склонности принимать на себя ответственность за руководство партией и согласился на свое избрание только для того, чтобы получить возможность влиять на события того времени с позиций просвещенного консерватизма. В тот момент я нашел его в крайне мрачном настроении.
Мне не пришлось объяснять ему цель своего посещения. Как я уже говорил, Шлейхер намекал французскому послу Франсуа– Понсе о неминуемой замене Брюнинга, и Берлин был полон слухами о политических заговорах и интригах. Не было никакой нужды говорить доктору Каасу о том, что я не проявлял никакой собственной инициативы в предприятии Шлейхера. Ему было хорошо известно, что я не стану действовать в отношении Брюнинга нелояльно. Он перешел прямо к делу и сказал мне, что не может быть и речи о замене Брюнинга другим членом партии центра, поскольку Брюнинг пользуется их полным доверием. Он очень просил меня не принимать предложения Гинденбурга.
Это было то самое отношение к ситуации, которое я от него и ожидал. Со своей стороны я определенно сказал ему, что Шлейхер убедил меня не только в существовании значительных расхождений во мнениях между Гинденбургом и канцлером, но также и в том, что президент твердо решил искать ему замену. Но доктор Каас подтвердил мои худшие опасения. Я уже доказывал Шлейхеру, что я не только не смогу рассчитывать на поддержку собственной партии, но ожидаю, что она активно выступит против моей кандидатуры. Поэтому я пообещал Каасу, что постараюсь убедить президента в нецелесообразности доверять мне пост канцлера и стану просить его найти альтернативного кандидата. Мне казалось очевидным, что это соображение является убедительным доказательством моего несогласия занять предложенный пост. Любой кандидат, не пользующийся поддержкой центристских партий, оказывался во всех смыслах совершенно беспомощным.
Через четверть часа я стоял перед президентом. Он принял меня со своей обычной отеческой благожелательностью. «Ну что же, мой дорогой Папен, — сказал он густым голосом, — я надеюсь, что ты поможешь мне выбраться из этой скверной ситуации».
«Господин рейхспрезидент, боюсь, что я не в состоянии сделать это», — ответил я.
Я сказал ему, что полностью согласен с необходимостью перемены курса правительства, и предположил, что существует еще возможность убедить Брюнинга предпринять необходимые шаги. По мнению Гинденбурга, шансов на это было очень мало. Он был уверен, что у Брюнинга нет иного решения проблемы, кроме применения своих чрезвычайных декретов. К тому же он оказался не в состоянии убедить Брюнинга в невозможности запрета военизированных формирований одной только нацистской партии. Но основное его недовольство вызывала та немыслимая ситуация, когда при его переизбрании он получил поддержку исключительно от левых и центристских партий, в то время как национал-социалисты выставили против него «этого ефрейтора». Он твердо решил составить кабинет из людей, которым бы он лично доверял и которые смогут управлять, не затевая на каждом шагу споров.
Со всем этим я согласился, но постарался доказать ему, применив всю силу убеждения, — и сам Каас не смог бы тогда превзойти меня в красноречии, — что назначение меня на пост канцлера в надежде на получение мной поддержки от партии центра не имеет никакого смысла. Если я соглашусь со своим назначением, то тем самым только навлеку на себя гнев и враждебность своей собственной партии, и он может с таким же успехом призвать для выполнения этой задачи немецких националистов.
Мне часто приходилось описывать последовавшую за этим сцену. Тяжело поднявшись со стула, старый фельдмаршал положил обе руки мне на плечи. «Ты, конечно, не сможешь бросить в беде такого старика, как я, — проговорил он. — Несмотря на свои годы, я был вынужден еще на один срок принять на себя ответственность за судьбу нации. И теперь я прошу тебя взяться за выполнение задачи, от которой зависит будущее нашей страны, я надеюсь, что твое чувство долга и патриотизм заставят тебя выполнить мою просьбу». Я по сей день помню его густой, низкий голос, полный теплоты и в то же время очень требовательный. «Для меня не имеет значения, что ты вызовешь неодобрение или даже враждебность со стороны своей партии. Я намерен окружить себя людьми, независимыми от политических партий, людьми доброй воли и профессиональных знаний, которые преодолеют кризис в нашей стране. — Президент слегка повысил голос: — Ты сам был солдатом и на войне исполнял свой долг во время войны. Когда зовет Отечество, Пруссия знает только один ответ — повиновение».
Тогда я сдался и спустил флаг. Я почувствовал, что такой вызов перевешивает любые партийные обязательства. Я сжал руку фельдмаршала. Шлейхер, который ожидал в соседней комнате, вошел, чтобы принести свои поздравления. Учитывая поставленную передо мной задачу, я чувствовал, что нуждаюсь скорее в его сочувствии.
Кто-то — мы так никогда и не выяснили, кто именно — передал информацию о происшедшем во внешний мир. Пока Гинденбург, Шлейхер и я вели длительное обсуждение кандидатур новых министров и новых законодательных мер, которые необходимо будет провести, новость распространилась со сверхъестественной быстротой. Вскоре она достигла рейхстага, где доктор Каас давал на собрании партийной фракции отчет о своем разговоре со мной и о моем решении отклонить предложение Гинденбурга. Эффект, произведенный этой последней новостью, легко себе вообразить, поскольку доктор Каас решил, что я намеренно ввел его в заблуждение.
Это была одна из тех ситуаций, когда любые оправдания оказываются совершенно бесполезными. Если бы я только мог предположить, что информация просочится столь быстро, то позвонил бы сам доктору Каасу и объяснил ему, почему изменил свое решение. Тогда у него сохранилась бы возможность на партийном собрании представить это дело подобающим образом. Но вышло так, что его коллеги, и так уже сильно обозленные пренебрежительным, как им казалось, отношением к Брюнингу, и вовсе пришли в ярость. Не дожидаясь дополнительных подробностей, они обвинили меня во всех грехах и единогласно одобрили резолюцию, осуждающую мои действия. Через несколько часов я отправил доктору Каасу длинное послание, в котором изложил последовательность событий, но к тому времени разрыв между нами уже стал неустранимым и еще более усугубился личной обидой Брюнинга. В своем письме я выражал надежду на сохранение взаимодействия в вопросах, от которых зависит облегчение тяжелого положения нашей страны, даже в случае, если партия центра и я пойдем разными путями. В первую очередь, писал я, наше обоюдное стремление применять в вопросах государственной политики христианские принципы должно опять свести нас вместе.
Последующие события показали, что примирения не последовало. То, каким образом новость о моем назначении стала достоянием гласности, существенно уменьшило шансы на успех нового правительства. Реформировать партийную систему так, чтобы убедить каждого подчинить свои личные или партийные интересы неотложным потребностям текущего момента, оказалось невозможным.
Наши дискуссии по формированию нового кабинета закончились на следующий день. Шлейхер уже прозондировал наиболее вероятных кандидатов, и мне мало что оставалось сделать самому, за исключением окончательного утверждения членов правительства и одобрения наших ближайших целей. Шлейхер, без сомнения, сделал хороший выбор. Нейрат, которому Брюнинг уже делал предложение в предыдущем ноябре, взял портфель министра иностранных дел. Надежный, опытный государственный служащий Фрейгер фон Гайль, который принял министерство внутренних дел, отлично подходил для решения проблемы реформы конституции. Министерство финансов отошло к графу Шверин– Крозигку, который многие годы возглавлял в нем бюджетный департамент. Доктор Гюртнер, баварский министр юстиции и мой старый друг со времен палестинской кампании, стал министром юстиции. Прочие посты были заняты людьми столь же квалифицированными. Сам Шлейхер взял на себя министерство обороны, в котором он так долго работал офицером политических связей. Этот пост обеспечивал ему сильнейшее влияние в правительстве, которое он сам и привел к власти.
Мы столкнулись с некоторыми трудностями при подборе кандидатов на посты министра экономики и министра труда. Шлейхер хотел, чтобы одна из этих должностей досталась бургомистру Лейпцига доктору Герделеру. В этой связи интересно обратить внимание на послевоенное откровение Брюнинга, утверждавшего, что он пытался уговорить Гинденбурга назначить своим преемником Герделера. Я не знаю, посчитал ли бургомистр, что одного министерского портфеля ему будет недостаточно, но он потребовал для себя оба. В любом случае, поскольку Шлейхер и я сочли совмещение этих постов делом для одного человека непосильным, мы на это не согласились. В результате профессор Вармбольд взял на себя министерство экономики, а доктор Шеффер, президент «Reichs Versicherungsamt»{60}, ассоциации бывших военнослужащих, стал исполнять обязанности министра труда. Всего через двадцать четыре часа я представил президенту свой кабинет для принятия присяги. Со времен кайзера ни одно германское правительство не было сформировано столь быстро. Благодаря усилиям Шлейхера на сей раз удалось избежать длительных переговоров и торговли между партиями, которые порой держали в напряжении всю нацию на протяжении целых недель. Это произвело благоприятное первое впечатление.
Проблемы, стоявшие перед нами, были чрезвычайно серьезны. В нашей первой политической декларации я заявил, что занял свой пост не как политический деятель, но как гражданин Германии. Положение в стране требовало сотрудничества и объединенных усилий всех патриотических элементов общества вне зависимости от их политических пристрастий. Финансовая основа федерального, земельных и местных правительств была разрушена. Планы по реформированию общественной жизни никогда не продвинулись дальше неясных предложений. Безработица угрожала экономической жизни общества, а фонды социального обеспечения были совершенно истощены. Послевоенные правительства ввели в действие многочисленные проекты социального вспомоществования, которые превосходили возможности экономики, и создали систему государственного социализма, превратившую страну в разновидность благотворительного общества. Моральные силы нации были подорваны. В целях борьбы с марксистскими и атеистическими учениями следовало перестроить всю общественную жизнь государства на основе христианских принципов.
В области внешней политики мы заявили о своем стремлении добиваться для Германии равенства прав и политической свободы путем консультаций с другими государствами. Проблемы разоружения и выплаты репарации в обстановке всемирного экономического кризиса — вот что имело для Германии важнейший жизненный интерес. Если мы хотели подобающим образом представлять интересы ее за границей, то нашей первейшей задачей должно было стать внесение ясности во внутриполитические дела. С этой целью президент принял правительственное предложение о роспуске рейхстага и назначении новых выборов.
Партия центра уже ясно заявила о своей позиции в коммюнике, содержавшем такие слова:
«Мы единодушно осуждаем события нескольких последних дней, которые привели к отставке канцлера Брюнинга. Безответственные интриги лиц, не имеющих по конституции никаких полномочий, застопорили процесс национального возрождения в то время, когда можно было ожидать благоприятного изменения ситуации ввиду приближающихся международных переговоров. На пути реализации экономических и социальных ожиданий всех групп населения страны воздвигнуты серьезные препятствия… В период серьезного политического кризиса партия центра считает своим долгом потребовать проведения политики, ведущей к национальной свободе и равенству, и осуществления решительного урегулирования основополагающей проблемы безработицы. Поэтому партия отвергает временное решение, представляемое теперешним кабинетом, и требует изменения ситуации путем передачи ответственности за формирование правительства в руки Национал-социалистической партии».
Историкам, которые принимают на веру позднейшие утверждения Брюнинга о том, что он избегал в этот критический момент любых контактов и сотрудничества с Гитлером, можно посоветовать обратить свое внимание на эту давно позабытую декларацию. Тогда можно будет более справедливо поделить ответственность. Пресса партии центра, правое крыло которой поддержало мое назначение на пост канцлера, предложила также включить национал-социалистов в состав кабинета. Правая печать в целом вообще оказывала мне поддержку, в то время как со стороны левых слышались главным образом обвинения меня в «предательстве».
4 июня парламент был распущен. Я уже упоминал, что Шлейхер пообещал Гитлеру роспуск рейхстага и отмену запрета «коричневых рубашек» при условии, что нацисты поддержат правительство или позднее даже войдут в его состав. Когда я объявил об этом членам своего кабинета, все согласились с тем, что если бы даже Гитлеру и не были даны эти обязательства, все равно было бы очень важно распустить рейхстаг, для того чтобы народ смог высказать свое мнение о политике, которой мы были намерены следовать.
С тех самых пор меня обвиняют в том, что мое указание о роспуске было вызвано только желанием сослужить службу нацистам. Тем не менее Брюнинг имел любезность заявить в своей статье, опубликованной в июле 1948 года в «Deutsche Rundshau», цитату из которой я уже приводил выше, что «Папен не может нести ответственность за роспуск рейхстага и за отмену запрета СА. Шлейхер уже пошел на эти уступки еще до назначения Папена канцлером». Он также пишет, что Гинденбург настаивал на проведении новых выборов в разговоре с ним, происшедшем еще 30 мая. Отсюда становится ясно, что Шлейхер сообщил Гинденбургу о требованиях нацистов еще до того, как я вступил в дело. Шлейхер представил мне это как обеспечение на некоторое время лояльного отношения нацистов и гарантию их своевременного вхождения в правительство. Если бы эта цель была достигнута, то роспуск парламента мог бы принести какую-то пользу. Нашей главной задачей было постараться, даже несмотря на упущенное время, усмирить нацистов путем раздела с ними ответственности за управление государством. Готовилась конференция по вопросу репараций, совместно с союзниками, которая должна была состояться через две недели. Кому бы ни пришлось представлять на ней Германию, ему предстояло действовать в условиях сильно осложнившейся ситуации, не имея под собой твердой поддержки общественного мнения внутри страны.
В первый раз я встретился с Гитлером 9 июня 1932 года. Инициатива встречи исходила от меня. Я хотел услышать его версию договоренности со Шлейхером и постараться оценить позицию, которую нацисты займут по отношению к моему правительству. Встреча произошла на квартире друга Шлейхера — некоего господина фон Альвенслебена. Я решил, что Гитлер выглядит до странности незначительно. Газетные фотографии не создавали впечатления сильной, доминирующей личности, и во время встречи я не смог заметить в нем внутренних качеств, которые могли бы объяснить его действительно необыкновенную власть над массами. Он был одет в темно-синий костюм и выглядел как совершенный petitbourgeois{61}. У него был нездоровый цвет лица, что вкупе с маленькими усиками и нестандартной прической придавало ему неуловимо богемный вид. Вел он себя скромно и вежливо, и, хотя мне много приходилось слышать о магнетических свойствах его глаз, я не помню, чтобы они произвели на меня какое-то особое впечатление.
После нескольких вежливых формальностей я задал вопрос о его взглядах на возможность поддержки моего правительства. Он выдвинул свой обычный набор жалоб — по его мнению, предыдущие правительства продемонстрировали прискорбное отсутствие государственного подхода к политике, отказав политической партии, имеющей столь широкую поддержку, в ее законной доле участия в делах государственной важности в момент, когда следовало попытаться исправить ошибки Версальского договора и полностью восстановить германский суверенитет. Это показалось мне самым важным пунктом, а когда он заговорил о целях своей партии, я был поражен тем, с какой фанатичной энергией он представлял свои аргументы. Я понял, что судьба моего правительства будет в очень большой степени зависеть от согласия этого человека и его последователей поддержать меня и что это станет самой трудной задачей из всех, какие мне предстоит решать. Он ясно дал мне понять, что не собирается долго мириться с подчиненной ролью и собирается в будущем потребовать для себя всей полноты власти. «Я рассматриваю ваш кабинет только как временное решение и продолжу свои усилия по превращению своей партии в сильнейшую в стране. Пост канцлера тогда сам упадет мне в руки», — сказал он.
Мы провели вместе около часа. Уходя, я понял, что мне необходимо не только показать, каких успехов может добиться решительное правительство на приближающейся международной конференции в Лозанне, но также начать всеобъемлющую программу борьбы с безработицей и радикализмом, чтобы избиратели могли почувствовать, что вопреки всему существует альтернатива прихода к власти нацистов. Мы были вынуждены начинать в крайне невыгодных условиях. Казна была в буквальном смысле слова пуста, и правительству только с большим трудом удалось выплатить государственным служащим жалованье за июнь. Поэтому мы были вынуждены применить хотя бы частично последний чрезвычайный декрет Брюнинга и сократить им оклады. Мы начали работу над проблемой конституционной реформы, оказывали поддержку сельским хозяевам и приступили к выполнению практической программы помощи безработным. Их к тому времени насчитывалось от шести до семи миллионов человек, не считая занятых неполную рабочую неделю, учет которых довел бы численность не имеющих работы до двенадцати или тринадцати миллионов, причем полтора миллиона из них составляли молодые люди. Четырнадцать дней, предшествовавших Лозаннской конференции, мы провели в поездках, проехав по стране огромные расстояния. Мы непременно хотели, чтобы люди дома и за рубежом могли получить точное представление о позиции нового правительства.
Кроме того, мы выполнили данное Шлейхером обещание и отменили запрет на существование штурмовых отрядов СА. Президент подписал приказ об этом 16 июня и сопроводил его письмом министру внутренних дел, в котором говорилось: «Я выполнил требование правительства о смягчении действующих правил в надежде на то, что политическая деятельность в стране приобретет более организованный характер, а все акты насилия будут прекращены. Я полон решимости в случае, если мои ожидания не оправдаются, использовать все имеющиеся в моем распоряжении средства для пресечения беспорядков и уполномочиваю вас поставить заинтересованные стороны в известность о моих намерениях в этом отношении».
Левые партии тогда сделали вид, и продолжают поступать так и в наши дни, что отмена запрета «коричневых рубашек» послужила первым шагом, совершенным мной для обеспечения прихода к власти нацистов. У меня нет сомнений, что они сочли для себя удобным искать в этой ситуации козла отпущения. На самом же деле все происшедшее тогда было направлено на восстановление равенства прав всех партий, включая нацистов и коммунистов. В любом случае это положение сохранялось только в течение одного месяца. Вскоре возобновились уличные стычки, и 18 июля министр внутренних дел ввел по всей стране запрет на проведение политических демонстраций. Это относилось к военизированным формированиям всех партий. В некоторых землях, таких как Бавария и Баден, первоначальный запрет СА так никогда и не был отменен. Оба этих земельных правительства имели в своем распоряжении собственную полицию и, в случае несогласия с мерами, предлагавшимися центральным правительством, были вольны игнорировать его постановления. Также неверно считать, что данные послабления повлияли на результаты выборов 31 июля в пользу нацистов. Общий запрет на демонстрации был введен за две недели до голосования, а уличные беспорядки могли с большей вероятностью побудить ответственных избирателей оказать поддержку более умеренным партиям.
Когда я приступил к исполнению обязанностей канцлера, мне даже негде было жить в Берлине. Президентский дворец перестраивался, и Гинденбург попросил у меня разрешения занять на полгода персональную резиденцию канцлера. Разумеется, я не мог ему отказать. В результате мне была предоставлена квартира на задах дома № 78 по Вильгельмштрассе, которая обыкновенно находилась в распоряжении непременного секретаря министерства внутренних дел. Она пребывала в довольно ветхом состоянии, но нам все же удалось заново перекрасить стены в моем кабинете. Это обошлось, насколько я помню, в 42 марки 50 пфеннигов. Я привожу эту цифру потому, что человек, занявший эту квартиру после меня, истратил на приведение ее в порядок 30 000 марок, в то время как наш теперешний западногерманский канцлер, доктор Аденауэр, по сообщениям прессы, извел на виллу Шембург в Бонне 230 000 марок и еще 160 000 марок — на сад при ней. Тем не менее можно считать, что в 1950 году существует даже больше причин для экономии средств, чем их было в 1932 году.
В дни, последовавшие за падением Брюнинга, левая пресса была полна сообщений, приписывавших его свержение проискам землевладельцев-юнкеров. По общему убеждению, они баснословно нажились на программе «Osthilfe»{62}, — системе государственных субсидий, направленных на облегчение выплат по некоторым крупным закладным на их восточнопрусские поместья. Под руководством господина фон Ольденбург-Янушау они, как утверждалось, препятствовали любым планам проведения аграрной реформы и оказывали сильнейшее давление на Гинденбурга, вынуждая его отставить Брюнинга, которого они называли аграрным большевиком.
Бывший премьер-министр Пруссии Отто Браун в последующие годы договорился до предположения, что президент Гинденбург сам был замешан в скандале «Osthilfe», и назначил канцлером Гитлера для того, чтобы избежать публичного разоблачения. Но это было сказано, когда Гинденбурга уже не было в живых и все мои попытки оградить его имя от нападок, которые переходили границы того, что в то время считалось диффамацией, ни к чему не привели. Браун отказался опубликовать опровержение, так же как и доктор Печель, владелец «Deutsche Rundshau», в которой было впервые напечатано это обвинение. Здесь невозможно воспроизвести все материалы, доказывающие ложность этих нападок. Во всяком случае, было бы совершенно ошибочно предполагать, что дело «Osthilfe» сыграло какую-то роль в получении власти Гитлером или что оно было использовано для оказания давления на президента.
Я должен, однако, сделать некоторые замечания по поводу обвинений крупных землевладельцев, чьи владения находились к востоку от Эльбы, в том, что они ответственны за падение Брюнинга, а также по поводу скандала, связанного с проектом «Osthilfe». Все волшебные сказки, распространявшиеся в то время левой печатью, были целиком повторены после войны. Самые зловредные обвинения приведены в мемуарах доктора Мейснера{63}, президентского chef de cabinet{64} при Эберте, Гинденбурге и Гитлере. По словам доктора Мейснера, трое из этих землевладельцев — Ольденбург-Янушау и два его друга, фон Батоцки и фон Рор-Демин, — посетили Гинденбурга в Нейдеке в мае 1932 года для того, чтобы попробовать убедить его наложить вето на проект аграрной реформы, предложенный Брюнингом. Министр внутренних дел моего кабинета Фрейгер фон Гайль лично проводил расследование, в ходе которого было доказано, что Ольденбург-Янушау и Батоцки не встречались в это время с президентом в Нейдеке или где-либо еще. Здравствующий по сей день господин фон Рор, который до сих пор жив, заявил под присягой, что ни разу за всю жизнь не был в Нейдеке.
Вся серия послевоенных «разоблачений», касающихся того периода, основывается в основном на книге о Гинденбурге, которую написал в 1935 году Рудольф Олден, бывший член редакционной коллегии газеты «Berliner Tageblatt». Олден обвинял меня в том, что я возглавил атаку юнкеров на Брюнинга, имея в виду заставить президента согласиться с назначением Гитлера на пост канцлера, чтобы избежать огласки подробностей скандала, связанного с проектом «Osthilfe». «Ключ к пониманию капитуляции перед Гитлером, — пишет он, — заключается в слове «Нейдек». Это старинное фамильное поместье было преподнесено Гинденбургу на его восьмидесятилетие как подарок от германской промышленности. Впоследствии оно расширялось и финансировалось организацией «Osthilfe», а когда появилась угроза скандала и предания этого дела гласности, Гинденбург предпочел скорее выдать государство Гитлеру, чем рисковать разоблачением. В очередной раз интересы нации были принесены в жертву выгоде старого правящего класса».
В действительности ни сам Гинденбург, ни его сын никогда не требовали и не получали ни единого пфеннига от «Osthilfe». Единственное «обвинение», которое не протекает, как решето, состоит в том, что Нейдек действительно был переведен на имя Оскара Гинденбурга во избежание уплаты налога на наследство. Договоренности такого рода распространены во многих странах.
Дело «Osthilfe» и план Брюнинга по урегулированию земельного вопроса никак не отразились на моей деятельности. Барон Браун, министр сельского хозяйства в моем правительстве, который теперь проживает в Соединенных Штатах, уже опубликовал свои данные под присягой показания.
Очевидным фактом является то, что во время всемирного экономического кризиса сельское хозяйство почти всех стран находилось в крайне неустойчивом состоянии и было вынуждено получать субсидии того или иного сорта. В Соединенных Штатах это происходило в рамках «Нового курса», а в Германии с помощью проекта «Osthilfe». Доктор Шланге-Шёнинген, в настоящее время являющийся нашим дипломатическим представителем в Лондоне, а в то время — член кабинета Брюнинга, показал в своей опубликованной после войны книге «Am Tage Danach», что полтора миллиона акров земли к востоку от Эльбы было заложено за 150 процентов их стоимости, а еще три миллиона — за 100 процентов. Эта задолженность, доходившая почти до двух миллиардов марок, делилась поровну между крупными поместьями и мелкими хозяйствами. Если бы закладные были опротестованы, то пришлось бы пустить с молотка большую часть территории трех приграничных германских провинций. Из этого следует, что, вопреки протестам левой оппозиции, государственная поддержка была абсолютно необходима.
При управлении столь крупным проектом оказания финансовой помощи неизбежно происходили некоторые отступления от установленных правил. Рейхстаг образовал комиссию для расследования деятельности администрации «Osthilfe», и отчет о ее работе, опубликованный 25 мая 1933 года, был подписан, среди прочих, представителями партии центра, Баварской народной партии и Немецкой народной партии. В IV параграфе этого отчета мы читаем: «Дискуссии в бюджетном комитете рейхстага в январе 1933 года породили в левой печати яростные обвинения должностных лиц, занятых в администрации проекта «Osthilfe», причем делались ссылки на грандиозные скандалы, коррупцию и тому подобное. Настоящая комиссия желает заявить, что ни один из двадцати шести предполагаемых случаев противозаконного подкупа, дачи взяток официальными лицами не был в какой бы то ни было мере подтвержден, и все обвинения признаны лишенными основания».
Я имел возможность после кончины Гайля ознакомиться с его бумагами и обнаружил среди них важный документ, по сию пору почти никому не известный, за составление которого в настоящее время никто не берет на себя ответственность. Это проект в высшей степени радикального закона о переселении в провинции Восточной Пруссии, который, по всей вероятности, был составлен в министерстве труда при Адаме Штегервальде. Как кажется, он был согласован с министром сельского хозяйства доктором Шланге-Шёнингеном, хотя в настоящее время он этот факт и отрицает{65}.
Британский посол сэр Горас Рэмболд сообщал своему правительству 9 июня 1932 года{66}, что Брюнинг разрабатывает план «переселения на земли разорившихся восточнопрусских поместий значительного числа безработных. Доктор Брюнинг позднее указывал, что предполагалось поселить на этих землях до 600 000 человек, то есть примерно 10 процентов от пикового количества безработных в Германии».
Учитывая малое плодородие почвы на этих территориях, он должен был выделить каждому переселенцу около шестидесяти акров земли, что потребовало бы в общем тридцать шесть миллионов акров для 600 000 человек. Руководить программой переселения поручалось министерству труда, в котором имелось сильное влияние профессиональных союзов. Неудивительно, что тысячи семей, на протяжении столетий считавших эти территории своим домом, приходили в отчаяние от своей возможной будущей судьбы, учитывая, что вопрос будет решаться бюрократией, совершенно не знакомой с их проблемами.
По-видимому, сам Брюнинг ничего не знал о подготовке этого закона и, хотя проект и попал в руки президента, нельзя сказать, кто передал его Гинденбургу. То, что вопрос о переселении на восточные территории сыграл некоторую роль в решении Гинденбурга заменить канцлера, вероятно, соответствует действительности. Но наверняка его значение не было велико, и уже совершенно не правы левые, когда изображают этот эпизод как скандал, в котором была замешана маленькая клика безответственных землевладельцев, старавшихся, путем устранения Брюнинга, скрыть расхищение выделенных для их поддержки фондов. Корни проблемы уходят значительно глубже, и сейчас самое время добраться в этом вопросе до правды.
Прежде чем закончить обзор критически важных политических событий, происходивших в Германии в 1932 году, я хочу еще раз обратить внимание читателя на то, что я считаю основной причиной краха веймарской демократии. Существует только одна фундаментальная причина, по которой либерально-демократические принципы, провозглашенные в 1848 году в соборе Святого Павла во Франкфурте, так никогда и не смогли восторжествовать. В то время когда Веймарская республика пыталась воплотить в жизнь эти принципы, был упущен из виду основной фактор, который успешно функционирует в англосаксонских странах, а именно — двухпартийная система, которая позволяет правительству и оппозиции меняться местами в зависимости от потребностей и настроений избирателей. На конгрессе во Франкфурте присутствовало восемь партий{67}, а в годы упадка Веймарской республики их число возросло до тридцати. Наши партии в то время опирались и продолжают в Западной Германии по сей день опираться на застывшие доктрины, которые требуют защиты, как если бы они являлись религиозными догматами.
В Америке и Великобритании деятельность каждой из двух партий основывается на постоянно меняющихся условиях политической жизни. Даже лейбористская партия, пришедшая к власти в Великобритании в 1945 году, не является доктринерской в том смысле, какой применим к германским социал-демократам. Европейские и другие партии смогли обеспечить только весьма убогую имитацию англосаксонской модели. Я был склонен думать, что катастрофические последствия раздробленности и чрезвычайной узости взглядов при защите партийных доктрин чему– нибудь нас научат, однако послевоенные события в Германии показывают мало признаков такого прогресса. И все же у партий, члены которых имеют общее вероисповедание, достало здравого смысла объединиться в одну крупную партию среднего класса.
Партии, находившиеся у власти во времена Веймарской республики, должны были заниматься проблемой возрождения германской экономики в новых политических условиях. Ни одна партия, не важно — левая или правая — не могла избежать общей ответственности. Их вполне оправданные попытки восстановления германского суверенитета дали толчок развитию националистических концепций, которые не принимали во внимание обязанностей Германии как европейского государства. При этом интернационалистские соображения международного плана играли слишком незначительную роль, и не нашлось ни одного достаточно способного государственного деятеля, который смог бы придать развитию государственной политики подобающее ей направление. Узколобые националистические концепции, постепенно усиливаясь, возбудили страсти всего народа, который стал легкой добычей экстремистской и эгоцентрической программы национал-социалистов.
В концепциях Немецкой национальной партии отсутствовал конструктивный государственный подход к политике, точно так же, как его не было в теориях социал-демократов, которые погрязли в болоте марксистского доктринерства. Трагедией стало то, что лидер националистов Гугенберг никогда не был истинным представителем просвещенного консерватизма. Работавший прежде финансовым руководителем в концерне Круппа, он был чересчур сильно связан с коммерческой традицией, чтобы оценить духовные ценности истинно консервативной политики.
Социал-демократы выступили в 1919 году как основная опора государства, собрав на выборах 13,8 миллиона голосов. Даже на вершине своей популярности, вскоре после того, как он стал канцлером, на выборах 31 июля 1932 года Гитлер смог получить законным путем только 13,7 миллиона бюллетеней. Социал-демократы были господствующей, или правящей, партией и в рейхе и в Пруссии почти без перерыва в течение одиннадцати лет. Несмотря на это, их позитивный вклад в обеспечение Веймарской республике достойной роли на европейской арене сводился практически к нулю. Они были связаны идеологическим узами с партиями рабочего класса всех остальных стран, но тем не менее оказались совершенно неспособны предложить Германии достойную политику, чтобы противодействовать бедствиям, вызванным удовлетворением репарационных требований, и катастрофе, порожденной мировым экономическим кризисом. Державы-победительницы, возможно, захотят поразмыслить над тем, что они сами сталкивались с наибольшими трудностями во взаимоотношениях с Германией, с ее неуступчивостью и нежеланием идти на компромиссы именно в тот период, когда социалисты занимали главенствующее положение во власти. Когда в 1930 году ситуация вышла из-под контроля, социалисты в тот самый момент, когда их поддержка была наиболее необходима, отказались принять на себя свою долю ответственности.
Моя собственная партия центра заслуживает еще большего осуждения. Многие годы я старался убедить своих коллег в том, что одним из основных демократических принципов должна являться регулярная перемена ролей правительства и оппозиции, но так и не преуспел в этом. Я всегда боролся против их лишенного чувства меры стремления к сотрудничеству с социал-демократами, в первую очередь в Пруссии. Это задерживало проведение многих важнейших реформ, в особенности реформирование конституционного законодательства, что было единственным способом борьбы с искажениями демократических принципов. Трагично, что человек, наделенный такими качествами, как Брюнинг, вновь занявший в июне пост лидера партии, сделал невозможным для нового правительства проведение конституционной реформы, которую он сам признавал необходимой. Он предпринял все, что было в его власти, для восстановления влияния своей партии и борьбы с моим кабинетом. Принимая во внимание отношение Брюнинга к нацистам, его нежелание поддержать предлагавшиеся мной меры по ограничению роста их влияния и их тоталитарных устремлений остается совершенно непонятным.
Существовало только два способа овладеть ситуацией, используя демократические методы. Один из них заключался в согласовании общей с оппозицией программы и формировании коалиционного правительства. Правые партии в этом случае были бы вынуждены прекратить свою политику невыполнимых посулов и взять на себя долю ответственности за конструктивное сотрудничество. Их сторонники тогда поняли бы, что для любых обещаний существуют практические ограничения, и потеряли бы значительную часть своего фанатизма. Такие шаги были настоятельно необходимы в 1930-м и 1931 годах, но они не были предприняты.
Второй способ состоял в устранении условий, благоприятствовавших усилению влияния оппозиции. Все возрастающий радикализм нацистов опирался на непрерывный рост безработицы и пролетаризацию больших масс населения. Было чрезвычайно важно бороться против этих бедствий с помощью мер социального обеспечения. Брюнинг же предпочел действовать противоположным образом. Проводимая им политика дефляции только усиливала беспорядок в экономике, что способствовало дальнейшему обнищанию населения и росту радикализма в обществе. По сути дела, на практике не был применен ни один из двух возможных способов решения насущных проблем, хотя политические партии того времени, как и их нынешние наследники, умывают руки, не беря на себя за это ответственности. Брюнинг был честным и прямодушным человеком, который пытался, в соответствии со своими убеждениями, исполнить то, что он посчитал наилучшим для своей страны. Но его личное бескорыстие равнялось только его политической слепоте, которая толкала его на продолжение курса, направленного на удовлетворение всех репарационных требований в то время, когда внутренняя ситуация в стране делала такую политику гибельной.
Лозанна
Урегулирование проблемы репараций превратилось в один из важнейших вопросов, решение которого осложнялось в условиях мирового экономического кризиса. В своих переговорах, проходивших в начале года в местечке Бессинь, о которых я уже упоминал выше, Брюнинг заложил основу германского участия в международной конференции, созывавшейся для обсуждения проблемы репараций во всех ее аспектах, но окончательная дата начала конференции откладывалась раз за разом. Легко понять его раздражение, вызванное отлучением от плодов проделанной им большой работы. Однако, когда он утверждает, что успех находился уже в пределах его досягаемости — «не далее ста метров от финишной линии», — я считаю эту оценку чересчур оптимистичной. Как бы там ни было, но его амбиции в течение многих лет давали в руки моих политических противников еще одну палку, которой меня было удобно колотить. Брюнинг, утверждали они, добился бы в Лозанне значительно большего успеха.
В третьем томе сборника документов внешней политики Великобритании{68}, на который я буду часто ссылаться в этой главе, сообщается, что мистер Рамсей Макдональд (документ № 103) 23 апреля 1932 года заявил: «Доктор Брюнинг сказал в частной беседе… что он (доктор Брюнинг) будет стремиться к принятию любого проекта, который позволил бы ему, не теряя достоинства, выйти из положения, например такого, который предусматривал бы согласие Германии когда-либо в будущем выплатить некоторые добавочные суммы. Такая выплата потребует совершения займа, сумма которого необходимо должна быть невелика…»
Нет оснований предполагать, что Брюнинг не был искренне уверен в своем неминуемом успехе. Он настаивает на том, что страны-победительницы пообещали ему сократить непогашенную часть репарационных платежей до пяти миллиардов марок и предоставить Германии равные права в области вооружений. Могу только сказать на это, что мне удалось добиться сокращения платежей до трех миллиардов марок на условиях, которые на практике означали, что никаких дальнейших выплат производить не потребуется вовсе. Что касается нашего перевооружения, то у союзников не было намерения идти в этом вопросе на какие бы то ни было уступки. Я отправился в Лозанну, лелея значительно большие надежды и замыслы, нежели те, которые, по всей вероятности, мог когда-либо позволить себе Брюнинг. Я был твердо уверен, что прекращение всех репарационных платежей не только абсолютно необходимо, но должно быть целью политических устремлений любого ответственного государственного деятеля. Совершенная экономическая нецелесообразность и бедственные последствия уплаты этой дани давно стали болезненно очевидны. Но я хотел добиться значительно большего, заключив с внешним миром соглашение, которое разрешало бы то, что точнее всего следует называть моральным перевооружением Германии. Если моей стране было суждено играть подобающую ей роль в мирном развитии Европы, то необходимо было устранить причины нашего комплекса неполноценности. Германия в Версале была низведена до положения второсортного государства и лишена многих атрибутов суверенитета. К ограничениям, наложенным на наши чисто оборонительные вооружения, добавлялись такие факторы, как полная беззащитность рейнских провинций, коридор, отделивший Восточную Пруссию от рейха, международное управление Саарской областью и, что самое важное, параграф 231 Версальского договора, трактовавший о вине Германии за развязывание войны. Усиление нацистской партии основывалось в основном на эксплуатации этих национальных обид. Нацисты обвиняли каждое последующее германское правительство в отсутствии патриотизма из-за его неспособности исправить это зло. Решение репарационной проблемы играло вспомогательную роль. Страна более всего нуждалась в моральной поддержке.
Когда германская делегация 15 июня прибыла в Лозанну, я в первую очередь занялся установлением контактов с представителями мировой прессы. Не дожидаясь просьб собравшихся здесь журналистов дать интервью, я немедленно сел в свой автомобиль и отправился в пресс-клуб. Такое поведение германского канцлера стало новостью и произвело небольшую сенсацию. Меня окружили корреспонденты, и я рассказал им о надеждах, которые Германия связывает с открывающейся конференцией, попросив их обеспечить в прессе объективную оценку и поддержку со стороны мировых органов общественного мнения.
На следующий день я нанес визит французскому премьер-министру месье Эррио в гостинице «Лозанн-Палас». Он был весьма радушен, и у меня не возникло трудностей в установлении с ним теплого личного контакта. Мы имели с ним частную беседу, продолжавшуюся полтора часа, во время которой я откровенно говорил о результатах, которые рассчитывал достигнуть на конференции. Я подробно рассказал ему об обстоятельствах, сопровождавших смену правительства в Германии, и подчеркнул, что я имею возможность выступать и от имени оппозиции. Наша беседа возбудила у меня надежду на установление в рамках конференции взаимопонимания между Францией и Германией.
Первое заседание состоялось 17 июня в банкетном зале отеля «Прекрасный берег». Публика допущена не была. Это был мой первый опыт участия в собрании, на котором присутствовали представители почти всех европейских государств. Я весьма тщательно приготовил свое вступительное заявление, взяв за основу меморандум, подготовленный правительством Брюнинга в ноябре прошлого года. Более того, я согласился с мнением своих советников о том, что свою первую речь я должен произнести по-французски. Тогда было принято, что каждый премьер-министр говорит на своем родном языке, но нам было известно, что большинство союзных представителей не владеют немецким языком, и мы решили, что эффект от моего выступления будет больше, если оно будет произнесено на французском. Мой собственный опыт подсказывал, что даже самый лучший переводчик не в состоянии передать впечатление, производимое речью, сказанной на языке, понятном большинству присутствующих. В германской прессе меня критиковали за такое поведение, и потому свое заключительное выступление на конференции я сделал по-немецки. Результат получился такой, как я и ожидал. На протяжении всей моей речи присутствующие переговаривались между собой, а когда переводчик представил свою версию моих слов, то вызвал очень мало интереса.
В своем вступительном слове я недвусмысленно заявил, что мы не собираемся отстаивать свою позицию, исходя из чисто юридических норм, и не намерены оспаривать ранее подписанные Германией международные соглашения. Мы заинтересованы исключительно в рассмотрении сложных проблем текущей ситуации и в изыскании наилучшего способа их разрешения. Я сделал общий обзор тенденций мирового кризиса, пытаясь показать, какой значительный вклад в его преодоление делают репарационные платежи. Я сравнил положение в 1929 году, когда был подписан план Юнга, с ситуацией, сложившейся по прошествии трех лет, с распространившейся повсюду массовой безработицей, индивидуальным и общенациональным разорением и вытекающей из всего этого угрозой обществу.
Одновременно я привлек внимание делегатов к недостаточно объективной оценке последствий нашей инфляции. Зарубежное общественное мнение пришло к выводу, что ликвидация нашей внутренней задолженности должна стать благом. Однако это привело к инфляции, которая стала бедствием. Значительная часть среднего класса оказалась разорена, а финансовые резервы страны сведены на нет. Поэтому требования выплаты репараций представляют собой непрактичную попытку достижения негодными средствами принципиально недостижимой цели. Я предложил собравшимся на конференции державам осознать тот факт, что объявление моратория или иные тому подобные временные меры ни в коем случае не помогут разрешить эту проблему. Следует немедленно предпринять шаги, направленные на спасение всего мира от тотальной катастрофы. Кризис возможно преодолеть только путем совместных действий всех европейских стран. Я сообщил, что мое правительство готово предпринять внутри страны все необходимые меры, которые позволили бы ему взять на себя причитающуюся долю ответственности. Мы хотим участвовать в качестве равноправного партнера в возрождении единой и мирной Европы. Мое выступление часто прерывалось аплодисментами, и почти не возникало сомнений в том, что приводимые мной аргументы встречаются сочувственно.
Я не могу отыскать лучших свидетельств о событиях, происходивших в последующие трудные дни конференции, чем те, что приведены в документах внешней политики Великобритании, на которые я уже ссылался. Они с почти драматическим напряжением показывают, как я день за днем старался убедить делегатов в том, что основной причиной нестабильности в Европе является отсутствие взаимного доверия между государствами, и стремился подвести новый и более прочный фундамент под франко-германские отношения. Для начала мистер Макдональд с большим искусством и последовательностью разыгрывал из себя честного и незаинтересованного посредника. Британская политика тогда предусматривала возможность отмены наших репарационных обязательств в обмен на участие Германии в «политическом перемирии». Но ближе к концу конференции он оставил эту роль.
Новый французский кабинет был тремя днями моложе моего правительства. Но опасения Эррио быть отправленным в отставку в случае, если он привезет с конференции непопулярное соглашение, были неизмеримо более сильными, чем мои собственные. Эта его озабоченность своим внутриполитическим положением уничтожала всякую надежду на его ответственный подход к европейским делам. Он рассматривал укрепление связей с Великобританией и получение от Германии крупной окончательной выплаты в размере семи миллиардов рейхсмарок как события значительно более важные, чем достижение примирения с нашей страной. Результатом стало то, что последняя возможность дать европейской политике новый импульс потерпела крах посреди прискорбных перебранок по вопросу о репарационных платежах.
Как только стало ясно, что мы требуем положить конец всем подобным выплатам, был объявлен короткий перерыв в заседаниях для того, чтобы делегации могли снестись со своими правительствами. Сам Эррио вернулся в Париж. Положение премьера было достаточно сложным, поскольку его кабинет готовил в то время новые проекты налогообложения, которые по-прежнему опирались на возобновление германских платежей. Финансовые эксперты французской делегации заседали почти непрерывно, и нам удалось выяснить, что они рассматривают возможность потребовать от нас окончательный платеж в форме ипотеки германских государственных железных дорог. Наш министр финансов Шверин-Крозигк получил указание подготовить краткий доклад, имеющий целью доказать, что такое требование одновременно и неудобоисполнимо, и неприемлемо для нас. Граф Гранди, министр иностранных дел Италии, посетил меня в штаб-квартире нашей делегации, располагавшейся в гостинице «Савой», и мы обсудили с ним и Нейратом, на какую поддержку от итальянской делегации мы можем рассчитывать.
Как только руководители делегаций возвратились в Лозанну, я постарался внушить Эррио и Макдональду понимание того, что мое правительство, по всей вероятности, является последним «буржуазным», которое может оказаться у власти в Германии. Если нам придется вернуться домой, не добившись никакого успеха, то на наше место придут левые или правые экстремисты. Хотя Эррио и назвал этот аргумент шантажом, он продолжал выказывать значительное понимание тяжести положения, в котором находилось мое правительство. Я заявил ему, что конференция не сможет привести к позитивным долговременным результатам, если она не будет способствовать установлению более тесных отношений между двумя нашими странами.
Идея франко-германской дружбы всегда была в числе тех, которыми я был буквально одержим{69}, и тот момент казался весьма подходящим для ее практической реализации. Вопреки предупреждению, сделанному чрезвычайно умным и знающим непременным секретарем министерства иностранных дел фон Бюловом, который стремился охладить мой энтузиазм, я постарался прорваться одним решительным ударом сквозь лабиринт тонкостей дипломатического протокола. Я предложил Эррио, чтобы Франция и Германия подписали консультативный пакт. Мы примем на себя обязательство представлять вопросы нашей европейской политики на предварительное обсуждение французского правительства и будем, в свою очередь, ожидать от него таких же действий. Этот шаг казался мне единственно реальной возможностью восстановить между двумя нашими странами отношения взаимного доверия. Наиболее важным казалось уничтожить опасения, имевшиеся во Франции в отношении Германии. Главный вопрос заключался в том, каким образом можно этого достичь. Было ясно, что если Германия собирается требовать пересмотра тех статей Версальского договора, которые затрагивали ее суверенитет и национальное достоинство, то она обязана в ответ предложить Франции некоторые гарантии безопасности.
Франция и Великобритания враждовали на протяжении столетий. Тем не менее в то время между этими странами существовали отношения полного взаимопонимания и доверия. Одно это могло служить доказательством того, что при желании старинную неприязнь возможно преодолеть. Если Франция согласится возвратить нам права суверенного государства и позволит иметь такие же вооружения, какими обладают прочие страны, то Германия будет готова пойти на исключительные уступки, чтобы убедить Францию в нашем миролюбии. Простейшим путем к достижению такого положения было бы заключение открытого союза, но я понимал, что общественное мнение обеих стран к этому еще не готово. Первым шагом в этом направлении могло бы стать образование организации наподобие объединенного Генерального штаба. Я предложил, чтобы на основе принципа взаимности офицеры французского Генерального штаба получили бы доступ во все отделы нашего Генерального штаба. В таком случае Франция была бы полностью информирована о военной ситуации в Германии. Один подобный шаг сделал бы для успокоения французских опасений больше, чем любое количество политических заверений. Кроме того, я предложил увенчать заключение консультативного пакта одобрением всеми представленными в Лозанне державами резолюции, отменяющей параграф 231 Версальского договора, определявший ответственность Германии за развязывание войны.
20 июня я сказал мистеру Макдональду: «Эта конференция должна внушить французам, что они находятся теперь в большей безопасности, это должно смягчить французское политическое общественное мнение… Я бы хотел раз и навсегда урегулировать франко-германские отношения. Для Европы они являются коренной проблемой. Эррио должен стремиться к тому же самому»{70}.
На следующий день я послал мистеру Макдональду письмо, в котором объяснил, что мы не можем принять на себя никаких новых обязательств, подобных ипотеке германской железнодорожной системы. Тем не менее я был согласен сделать следующие конструктивные предложения: Германия принимает участие в финансировании в восстановления Европы; она обязуется, в рамках пятилетнего плана разоружения и несмотря на предоставленные ей равные права, воздержаться от увеличения своих вооружений до разрешенного уровня; она согласна внести свой вклад в ослабление напряженности в Европе путем вступления в консультативный пакт между Францией, Германией, Италией и Великобританией с целью обеспечения французской безопасности.
Несмотря на свои затруднения, связанные с проблемой репараций, Эррио был, по всей видимости, заинтересован сделанными мной предложениями по части улучшения франко-германских отношений. Он просил одного из своих государственных секретарей, месье де Лабуле, оформить мои предложения в виде проекта соглашения. Де Лабуле был многие годы советником французского посольства в Берлине, и я знал его как человека рассудительного и беспристрастного и как способного дипломата. В результате обсуждения с ним многих подробностей вскоре появился проект соглашения в письменной форме. Эррио, кажется, предполагал, что следующим шагом должно стать информирование его британского партнера о наших планах и получение его согласия. На это у меня не было никаких возражений.
В этот момент произошел неожиданный поворот событий. Макдональд был не только удивлен, но даже поражен всем происшедшим между Эррио и мною. Я могу только догадываться о том, в какой форме он выразил свое изумление французскому премьер– министру, но, когда я по приглашению посетил его на следующий день, он кратко информировал меня, что любой подобный франко-германский пакт является совершенно неприемлемым для правительства Великобритании. Он настоятельно просил меня вовсе отбросить эту идею, высказав мнение, что тесное сотрудничество такого рода между Германией и Францией нарушит баланс сил в Европе.
23 июня в дела конференции неожиданно вмешался президент Гувер. Годом раньше его предложение об объявлении моратория на репарационные платежи оказало Германии временную помощь. Теперь он выступил с конкретными предложениями, касавшимися всеобщего разоружения. Италия и Германия оказали этим предложениям свою полнейшую поддержку, но во Франции, за исключением Леона Блюма, их мало кто одобрил, а предполагаемое сокращение военно-морских сил оказалось неприемлемым для Великобритании. В тот же самый день в Лозанне закончились детальные переговоры между французской и британской делегациями. Из того, что нам удалось выяснить, явствовало, что попытки Макдональда склонить французов согласиться с британским планом урегулирования вопроса о репарациях ни к чему не привели. К этому моменту конференция столкнулась с очень серьезными трудностями.
Положение правительства Эррио становилось все более неустойчивым. Его расхождение во мнениях с Великобританией значительно уменьшало вероятность сохранения им власти, а мои радужные надежды на заключение всеобъемлющего соглашения начали тускнеть. Премьер-министр Бельгии месье Гуман и его финансовый советник месье Франки сделали мне предложение выступить в роли посредника, однако, как мне казалось, основа для ведения переговоров была слишком узка. Французские предложения постепенно приняли форму еще одного моратория на выплаты по репарациям сроком на три года, за которым должен был последовать окончательный платеж в размере примерно семи миллиардов золотых марок — точную его величину должен был определить комитет экспертов. Это предложение я, как и прежде, принять не мог, в результате чего Эррио выехал в Париж.
Во время очередного затишья в работе конференции 24 июня у меня появилась возможность встретиться с немецкой колонией в Лозанне. Во встрече приняли участие съехавшиеся со всей Швейцарии германские студенты, но главный интерес заключался в присутствии множества австрийцев, включая федерального канцлера доктора Дольфуса. Я был с ним знаком достаточно близко, так как он всегда был заметным членом «Движения австрийских крестьян», и мы встречались на многих сельскохозяйственных конференциях. Он приехал в Лозанну, чтобы попробовать убедить глав различных правительств в необходимости предоставления Австрии нового международного займа, и уже посетил меня в тот день, чтобы рассказать мне о своих затруднениях.
Его переговоры с Эррио были неутешительны. Французы, как обычно, пытались увязать предоставление нового займа с соласием на выполнение определенных политических условий. Дольфусу было сказано, что дальнейшая поддержка будет оказана только в том случае, если австрийское правительство даст письменные заверения в том, что оно намерено соблюдать условия Сен-Жермен– ского договора и Женевского протокола и будет воздерживаться от любого сближения с Германией. Такой оказалась реакция Франции на попытку Австрии поставить свою экономику на более прочную основу путем вхождения в таможенный союз с Германией.
Германское министерство иностранных дел обыкновенно занимало позицию, предполагавшую, что национальная гордость Австрии не может позволить ей согласиться с дискриминационными политическими требованиями, выдвигаемыми как часть экономических соглашений. Австрийцы, со своей стороны, также относились с осторожностью к принятию на себя таких обязательств, которые могли бы повлиять на их отношения с Германией. Дольфус, поставленный перед неминуемой финансовой катастрофой, оказался, таким образом, в безвыходном положении. Фон Бюлов кратко изложил мне подноготную нашей политики в отношении к Австрии и просил меня не обращать внимания на просьбы Дольфуса. Германия не была готова допустить еще большее расширение искусственной пропасти, разделившей две страны, из-за принятия новых политических обязательств.
После того как Дольфус рассказал мне о своих трудностях, я сказал ему: «Мой дорогой друг, я намерен порвать с прежней германской политикой в отношении этого вопроса. Нашему министерству иностранных дел это не слишком понравится, но я предпочитаю использовать толику собственного здравого смысла. Вам совершенно необходимы эти деньги. Постольку, поскольку это меня касается, — чем больше дадут вам западные державы, тем лучше. Подписывайте любые политические условия, касающиеся ваших отношений с Германией, какие только они станут вам навязывать. Я не буду возражать. Однажды, и довольно скоро, наши страны объединятся, и тогда мы поглядим, каким образом они захотят вернуть свои деньги». Лицо Дольфуса расплылось в улыбке, и он от всего сердца поблагодарил меня.
Эррио вскоре вернулся и 27 июня имел беседу с Макдональдом, в которой объяснил свою позицию: «…если Франция откажется от получения репараций, она должна получить за это экономическую и политическую компенсации… Герр фон Папен в ходе нескольких бесед создал у него вполне определенное впечатление, что такие компенсации будут ей предложены… Он добавил, что фон Папен говорил с ним о военном союзе Франции и Германии и о непрерывных контактах между их генеральными штабами… [Эррио предоставил] французскому правительству выбор между репарационными платежами и компенсациями и настаивал самым решительным образом на предпочтительности франко-германского примирения перед денежными выплатами. Правительство согласилось с его мнением»{71}.
Передавая подробности моего в высшей степени секретного предложения, Эррио не сообщил, что мы говорили с ним о военном союзе как о далекой цели, и, кажется, по какой-то причине решил, что я изменил свое мнение после короткого визита в Берлин. Это предположение совершенно безосновательно и может быть объяснено только неверным истолкованием моих слов месье Лозеном, корреспондентом газеты «Matin», с которым я имел конфиденциальный разговор, надеясь с его помощью повлиять на французское общественное мнение.
В тот же самый день у меня была продолжительная беседа с Макдональдом: «Герр фон Папен далее сказал, что Германия вынуждена относиться отрицательно к вопросу о репарациях. По всем остальным вопросам они делают все возможное, чтобы оставаться на конструктивных позициях… Они просили французов забыть о беспокойной атмосфере последних двенадцати лет и начать новую эру в отношениях… Он сделал все возможное для устранения препятствий между Францией и Германией, невзирая даже на критику его действий на родине. Он хочет увязать вопрос о репарациях с каким-либо крупным планом для всей Европы…»{72}
Макдональд затем сообщил конфиденциально, что Франция ни в коем случае не откажется от требования окончательной выплаты, в особенности ввиду того, что Соединенные Штаты относятся отрицательно к вопросу об отмене репараций, но что он тем не менее «встречал в прессе сообщения о предложениях военного союза». «Любая идея такого рода неминуемо все расстроит. Она полностью сведет на нет всякую вероятность благосклонного отношения США к любым решениям экономического характера, которые могут быть приняты в Лозанне… Он сам чрезвычайно встревожен…»
«Герр фон Папен в этот момент попросил разрешения вставить свои соображения. Он заговорил о чувствах французов, считающих, что их безопасность недостаточно обеспечена… Франция обладает преимуществами, обеспеченными договором в Локарно, выполнение которого гарантировано Великобританией; у французов есть пакт Келлога; у них есть на восточных границах сильнейшие укрепления, и в их распоряжении есть армия. Он продолжал далее, спрашивая, добьется ли Франция для себя большей безопасности, если вступит в союз с Германией… Его позиция была неверно истолкована». После столь настойчивого осуждения моей идеи полного примирения с Францией британский премьер так завершил разговор: «Он [фон Папен] высказал уверенность, что ситуация все больше и больше осложняется, и особо подчеркнул опасные последствия, которые будет иметь для Германии провал попыток достичь в Лозанне соглашения»{73}.
На следующий день Нейрат и я провели новые переговоры с Макдональдом и Эррио: «Мистер Макдональд заметил, что он был чрезвычайно встревожен информацией, переданной ему вчера вечером месье Эррио и герром фон Папеном… Он опасается, что дело, которым заняты в настоящий момент месье Эррио и герр фон Папен, может привести только к возрастанию того, что он мог бы назвать их «военными приготовлениями» к «битве», которую они назначили на следующий день». После этого Эррио и я повторно изложили наши точки зрения. Я особо подчеркнул, что, насколько это касается меня, в ситуации ничего не изменилось, а Эррио добавил, что «хочет отдать должное лояльности германского канцлера… Он часто повторял, что ему можно только поздравить себя с отношениями, установившимися у него с германскими делегатами… Он сознает, что если им удастся привезти из Лозанны франко-германское примирение, то это будет значить больше чем любые solde{74}». Кроме того, предложения герра фон Папена не являются «ни решительными мерами, ни мерами по примирению»{75}.
Я вновь повторил свое предложение пункт за пунктом: общий фонд для экономического восстановления Европы, добровольное ограничение наших прав на перевооружение и заключение консультативного пакта. Чтобы не раздражать Макдональда, я воздержался от упоминания своей идеи о создании объединенного Генерального штаба. Несмотря на это, было совершенно ясно, что настроение за последние двадцать четыре часа полностью изменилось. Британцы, по всей видимости, дали понять французам, что всякий rapprochement такого рода между Францией и Германией в высшей степени ими не одобряется и что Франция должна отклонить мое предложение. Эррио и в самом деле ответил, что вклад Германии в любой общий фонд такого рода не может быть сколько-нибудь полезен для Франции, что вопрос о перевооружении не следует увязывать с вопросом о репарациях и что он согласен изучить предложение о заключении консультативного пакта, но…
По мере продолжения разговора я настоял на том, что следует обсудить в целом проблему равенства при перевооружении и вопрос обо всех дискриминационных статьях Версальского договора. В ходе длительной дискуссии с Эррио я спросил его, в чем заключаются его требования большей безопасности Франции от Германии. Он ушел от ответа на мой вопрос, сказав, что не готов обсуждать политические гарантии. Его единственный интерес заключался в вопросе о платежах. В итоге мне пришлось признать, что Франция поставила свою дружбу с Великобританией выше любого примирения с нами.
Но британцы оказались чрезвычайно близоруки в своей политике. Они применили в который раз старинный метод «разделять и властвовать». Он служил Великобритании на протяжении столетий, но в тот момент ее премьер-министр, очевидно, не сознавал, что такая политика стала слишком узка для требований современной Европы. К тому же он, по-видимому, не сумел понять, что восстановление силы и здоровья пораженной нищетой и находившейся в то время под угрозой русского тоталитаризма Германии гарантирует в будущем Центральной Европе безопасность в такой форме, которая может пойти Великобритании только на пользу. Встречаясь с Макдональдом, я делал все возможное, чтобы доказать ему свою правоту, но вся сила моего убеждения не производила никакого впечатления на этого чопорного, неприступного и лишенного всякого воображения шотландца. Он просто не хотел понять, что мир в Европе зависит в первую очередь от дружественных отношений между Францией и Германией.
Моим надеждам был нанесен жестокий удар. Назначение конференции свелось теперь к решению незначительной, но неприятной проблемы урегулирования вопроса о репарациях, который, по большому счету, представлял собой a cause jugee{76}. Было более чем ясно, что отношение к этому вопросу Великобритании не позволит Эррио по возвращении в Париж оказать моим предложениям сколько-нибудь серьезную поддержку. Я попытался спасти все, что возможно, после крушения своих надежд, стараясь провести хоть какую-нибудь резолюцию по вопросу о военной ответственности Германии. Его решение не составило бы особой проблемы в рамках франко-германского соглашения, но, вырванное из контекста дискриминационных статей Версальского договора, требовало значительно более серьезных уступок. Я помню раздражение, с которым бельгийский делегат отвергал самую эту идею. «Как можно ожидать от нас отмены исторического приговора, основанного в значительной степени на германском вторжении в Бельгию?» — вопрошал он.
Как и следовало ожидать, Эррио сообщил мне, что, к его сожалению, наши переговоры не могут быть продолжены. Франция не может себе позволить пойти на риск разрыва с Великобританией. Он только забыл сказать мне, что сам воспринял мою идею консультативного пакта и собирался, насколько будет возможно — втайне от меня, подписать подобное соглашение с Великобританией и другими странами, представленными в Лозанне. Я узнал об этом обстоятельстве только после окончания конференции, и, должен признаться, этот закулисный маневр меня сильно оскорбил. Действительно, позднее Германия была приглашена к участию в этом соглашении, но, сразу же после расстройства наших личных переговоров, такое было невозможно.
Последняя неделя, проведенная в Лозанне, была занята серьезной борьбой за достижение соглашения по вопросу о репарациях.
Британская делегация не могла задерживаться дольше определенного срока, и Макдональд, присутствие которого было необходимо в Оттаве, угрожал покинуть конференцию. Я не меньше, чем он, спешил попасть домой, где скопилось неимоверное количество работы. Германская делегация пребывала тогда в весьма затруднительном положении. Следует ли нам занять твердую позицию, прервать свое участие в конференции и возвратиться домой с пустыми руками? Мероприятия, которые еще предстояло провести в самой Германии, были бы тем самым значительно скомпрометированы. Партии левого толка получили бы замечательную возможность утверждать, что Брюнинг в тех же обстоятельствах добился бы большего успеха и что провал в Лозанне объясняется бездарностью нового кабинета. Все это отрицательно повлияло бы на исход выборов, которые должны были состояться в конце июля. После длительного обсуждения мы решили, что будет лучше вернуться со сколь угодно скромными достижениями, чем с пустыми руками. От нас зависело перекинуть мост к более обещающим достижениям в будущем.
Совершенно невозможно привести здесь подробный отчет о ежедневных баталиях, происходивших ради согласования размеров окончательной выплаты, или о моих усилиях, направленных на создание во всем мире ощущения, что со всеми нашими разногласиями раз и навсегда покончено. Большинство присутствовавших понимали, что продолжение репарационных платежей невозможно и что даже если в теории будет принято решение о таком продолжении, то оно неизбежно будет представлять собой только новый обман. «Герр фон Папен спрашивал, почему бы не сообщить об этом всему миру. Мистер Макдональд ответил, что поступить так означало бы разрушить всю существующую систему отношений». Но мистер Макдональд сказал уже, что разрыва следует избежать любой ценой. Он узнал о нашем намерении добиться отмены статьи Версальского договора о военной ответственности. «Он полагал, что в случае заключения соглашения это возможно будет сделать»{77}.
Однако Эррио посчитал невозможной даже такую уступку: «…германская делегация старается решить вопрос о репарациях… и вопрос об ответственности за развязывание войны путем выплаты в размере всего 2,6 миллиарда марок. При таких обстоятельствах он просто не может вернуться домой… Все происходящее станет унижением для Франции»{78}. Он сделал это замечание 5 июля на встрече британской и французской делегаций, где он еще раз повторил подробности моего предложения о сотрудничестве между двумя нашими генеральными штабами — конфиденциального предложения, содержание которого он не должен был передавать Макдональду. Но он не был заинтересован в заключении политического соглашения. Мистер Макдональд отметил, что месье Эррио никогда не вступит в секретное соглашение.
В тот день я еще раз встретился с Макдональдом. В протоколе сказано: «Мистер Макдональд сообщил герру фон Папену о реакции французов на его отчет о сделанном Германией предложении и описал ему огромное изумление, в которое пришел он сам и мистер Чемберлен, когда они услышали заявление месье Эррио об его отказе признать какие бы то ни было политические условия частью соглашения о репарациях»{79}. А 6 июля мистер Чемберлен сказал графу Шверин-Крозигку: «В действительности мы были совершенно сбиты с толку тем кажущимся совершенно необъяснимым volte-face{80}, который проделали французы»{81}.
Что можно сказать о подобном лицемерии?
Последняя фраза тем более поразительна, что нам теперь известно о том, что произошло в предыдущий день, 5-го, когда британская делегация передала французам проект консультативного пакта, причем британский премьер-министр заметил: «По всем вопросам, поднятым теперь Германией, и всем прочим вопросам, которые могут возникнуть в будущем в связи с освобождением Германии от ее обязательств, вытекающих из Версальского договора, правительство его величества не намерено давать германскому правительству определенного ответа до тех пор, пока сначала не обсудит существо дела с правительством Франции… Целью этого соглашения будет защита обоих правительств от опасности односторонних предложений германского правительства… Опорой нашей политики должна служить искренность»{82}.
Этот шаг перечеркивал мои ревностные попытки по восстановлению взаимного доверия в Европе. Мой план заключения консультативного пакта был повернут против Германии. Полный отчет об этих событиях был представлен мной 30 января 1933 года, когда Гитлер пришел к власти.
Напряженные переговоры довели французов до состояния, когда они уже были готовы согласиться на последний платеж в размере трех миллиардов марок. Эта сумма подлежала выплате только тогда, когда укрепление платежного баланса Германии в результате получения новых международных займов сделает это возможным. Со своей стороны мы пришли к выводу, что политика моих предшественников, заключавшаяся в изыскании способов осуществления репарационных выплат на основе международных займов, должна быть наконец отброшена. Если Германии не будет предоставлено новых займов, то не может идти речи и о новых платежах, в результате чего наши обязательства становились чисто теоретическими. Но соглашения давали Эррио возможность выступить перед французской палатой и объявить: «Вы видите, господа, мне удалось кое-что спасти от крушения. Франция должна получить в будущем еще три миллиарда». Я хорошо помню наше последнее обсуждение этого вопроса, когда он сказал мне: «Ne pouvez-vous pas comprendre l'impossibilite de me presenter a la Chambre et declarer que la France ne regevra plus un sou de votre part? C'est impossible! On me deblayerait a la meme heure!»{83} Этот государственный деятель ощущал, что находится в полной власти общественного мнения. Наше согласие на сумму в три миллиарда казалось весьма незначительной уступкой, но вскоре выяснилось, что она повисла у меня на шее как мельничный жернов.
Вечером по окончании конференции я обратился по радио к германскому народу. В своем выступлении я не мог даже намекнуть на свое поражение в вопросе создания нового морального климата для восстановления Германии, как не мог и предать гласности тот факт, что это произошло из-за отказа Франции принять мои более широкие предложения. Все, что мне оставалось, — это представить в наиболее выгодном свете результаты наших переговоров по вопросу о репарациях. И в самом деле, тяжелая ноша репарационных обязательств была наконец, после длительных проволочек, снята с наших плеч. Из условий соглашения было ясно, что на практике никаких дальнейших выплат производиться не будет, и я мог объяснить, что данные нами гарантии есть не более чем психологическая уступка нашим бывшим противникам.
Проблема тарифов и торговых ограничений вообще не была затронута; она даже не была представлена в программе Лозаннской конференции как самостоятельная ее часть. Наоборот, американская политика «нового курса» и решения конференции в Оттаве послужили только к еще большему укреплению этих барьеров.
Западные державы должны были бы задуматься над своей долей ответственности за то, что произошло потом. Позиция, занятая ими в Лозанне, и их отказ пойти на малейшие уступки, которые могли бы облегчить испытываемые немцами разочарование и негодование, привели к тому, что спустя три года Гитлер в одностороннем порядке реализовал, причем значительно более грубыми методами, все то, о чем я просил в свое время. У последнего «буржуазного» правительства Германии просто не оказалось ни малейших шансов на существование и не было никакой возможности остановить поднимающуюся волну радикализма. У меня было твердое намерение достичь международного согласия при помощи мирных переговоров и заключения соглашений. Вернувшись в Германию 12 июля, я созвал пресс-конференцию, на которой постарался доказать, что вел решительную борьбу за то, чтобы положить конец положению, которое постепенно усугублялось при предыдущих правительствах начиная с момента подписания Версальского договора, и добавил: «Единственное, на что мы не могли пойти, была попытка разрешить ситуацию путем отрицания законной силы международных договоров, которые Германия в свое время была вынуждена подписать, и использования методов, применение которых не подобает современному государству, управляемому на основе закона». Гитлер оказался не столь щепетильным.
В действительности Лозаннская конференция закончилась 9 июля, и выплаты по военным долгам, которые были отложены для всех государств на время ее проведения, были вновь отсрочены до момента подписания и ратификации достигнутого соглашения. В своей заключительной речи Макдональд подчеркнул трудности, с которыми пришлось столкнуться при заключении договора. Нации, подобно отдельным людям, сказал он, являются рабами своих воспоминаний. Конференция послужила окончанием старой главы истории и началом новой. В целом система репараций и выплаты военных долгов лежала тяжелым бременем на всех странах и служила причиной всех их трудностей. Было найдено простое и разумное решение, и Германия была втянута в работу по восстановлению Европы. Макдональд предупредил, что безопасность на континенте невозможна без достижения согласия по вопросу разоружения.
В своем выступлении я заявил, что удовлетворен результатами конференции, но определенно указал на то, что вклад Германии в европейское сотрудничество должен основываться на значительно более широких юридических предпосылках и что одних только финансовых соглашений явно недостаточно. Мы поставили свои подписи под оттиском золотой печати города Лозанны, которая была впервые использована в 1525 году для скрепления договора между кантонами Берн, Фрейбург и Лозанна.
Прием, оказанный мне германской прессой, оказался, чтобы не сказать сильнее, прохладным. Левые газеты сочли результаты конференции позорными. Брюнинг, по их утверждению, ни в коем случае не согласился бы на окончательную выплату репараций. «Все наши требования были отправлены в мусорную корзину», — писали они. Гугенберг уже объявил на собрании партии немецких националистов в Бремене, что достигнутые результаты не имеют ничего общего с его требованием о прекращении выплаты репарационной дани. Выступления в печати, принадлежащей партии центра, разочаровывали еще больше. Газета либеральной ориентации, издаваемая Моссе и Ульштайном, по крайней мере преподнесла мне комплимент, признав, что я довел политику Брюнинга до рационального завершения, но газета «Германия», от всякого влияния на которую я отказался, заняв пост канцлера, полагала, что наши достижения на конференции в точности равняются нулю, и предположила, что Брюнинг добился бы существенно лучших результатов. Пророчества по поводу судьбы моего правительства едва ли могли быть худшими.
Макдональд, отчитываясь в палате общин, был встречен овацией. Он выразил свое особое удовлетворение тем, что совместная работа в ходе Лозаннской конференции еще теснее сблизила Францию и Великобританию. При этом он не уточнил, что сближение было достигнуто за счет Германии и истинных интересов европейского урегулирования. Эррио, в свою очередь, тоже был прекрасно принят французской палатой депутатов. Позиции его укрепились. И только наша делегация при моем возвращении в Германию была встречена на железнодорожном вокзале градом тухлых яиц и гнилых яблок.
Самый тяжелый удар я получил 13 июля. Британский министр иностранных дел сэр Джон Саймон объявил в парламенте о том, что на заключительном этапе Лозаннской конференции контакты между делегациями Франции и Великобритании привели к полному согласию и начали новый этап в деле европейского взаимопонимания. В результате оба правительства приняли на себя обязательство проводить между собой консультации по всем вопросам, могущим возникать на основе достигнутого в Лозанне взаимопонимания, и выразили надежду, что и другие правительства присоединятся к ним в свободном и откровенном обмене мнениями по всем вопросам, представляющим взаимный интерес. Кроме того, продолжал он, британское правительство намерено искать решение проблемы разоружения и работать в Женеве вместе с другими делегациями над достижением приемлемого компромисса. Далее сэр Джон объявил, что приглашения присоединиться к этой декларации отправлены германскому, итальянскому и бельгийскому правительствам. Самой поразительной и неприятной стороной этого маневра было то, что Эррио отверг мое предложение о заключении консультативного пакта, заявив, что «это предложение находится в противоречии со статьей 19 устава Лиги Наций, которая сохраняет за каждым государством право на защиту собственных интересов»{84}. Возможно, месье Эррио сможет ответить мне сегодня, как могло получиться, что британский проект оказался в большем соответствии с 19-й статьей устава Лиги Наций, чем мое предложение?
Следует добавить, что 8 июля Макдональд предупредил Эррио о неуместности в течение некоторого времени уведомлять германское правительство о новом франко-британском договоре, поскольку «немцы и так получили в Лозанне много ударов… они [Макдональд и Эррио] не должны оповещать о договоре, чтобы не создавать представления о том, что правительства Франции и Великобритании заключили в Лозанне новый альянс против Европы»{85}. Тем не менее это был именно альянс, направленный против восстановления Европы.
Германское общественное мнение, как того и следовало ожидать, сделало из факта заключения консультативного пакта тот вывод, что пакт открывает новую эпоху в развитии франко-британских отношений, а пресса моментально стала ссылаться на франко-британскую инициативу как на новое свидетельство провала германской миссии.
Мне напомнили об интервью, данном в 1929 году Штреземаном мистеру Брюсу Локкарту незадолго до кончины министра иностранных дел{86}:
«…он [Штреземан] искренне работал ради мира и согласия между народами Европы. Он способствовал англо-франко-германскому взаимопониманию. Он добился поддержки своей политики восьмьюдесятью процентами населения Германии… Он подписал договор в Локарно. Он уступал, уступал, уступал, — до тех пор, пока соотечественники не обернулись против него… Нет ни одного немца, говорил он, который согласился бы воевать ради возвращения Эльзаса и Лотарингии, но нет и никогда не будет также немца, начиная с бывшего императора и кончая самым нищим коммунистом, который согласился бы признать нынешнюю германо-польскую границу. Исправление польской границы принесло бы Европе столетний мир…»
«Прошло пять лет со времени подписания договора в Локарно. Если бы вы сделали мне одну-единственную уступку, — сказал тогда Штреземан, — я бы смог повести свой народ… Но вы не дали мне ничего, а те ничтожные поблажки, которые вы нам все же делали, всегда приходили слишком поздно».
Говоря об англо-французской политике, Штреземан горько жаловался на сэра Остина Чемберлена{87}, который постоянно подыгрывает французам. Пребывая в крайне болезненном состоянии, он в конце сказал: «Что же, теперь нам не остается ничего, кроме грубой силы. Будущее находится в руках нового поколения. Германскую молодежь, которая могла бы пойти по пути к миру и к обновленной Европе, мы упустили. Это моя трагедия и ваше преступление»{88}.
Гитлер требует назначить себя канцлером
Одним из первых моих действий по возвращении в Германию из Лозанны стало посещение в Нейдеке Гинденбурга. Он пребывал в добром здравии и проявил полное понимание трудностей, с которыми мы столкнулись на конференции по репарациям, и тех мер, предпринять которые мое правительство считало необходимым. Внутреннее положение в стране за время моего отсутствия еще ухудшилась, предвыборная кампания привела к новому разгулу уличных беспорядков, и возникла необходимость вновь ограничить свободу, которую я предоставил нацистским «коричневым рубашкам». Я более не считал себя обязанным Гитлеру после того, как его газета «Volkische Beobachter» приветствовала нашу работу в Лозанне таким комментарием: «Дух Версаля восторжествовал — канцлер фон Папен подписал в Лозанне очередные обязательства». Предупреждение президента о том, что общественный порядок будет поддерживаться любой ценой, игнорировалось как коммунистами, так и нацистами. Поэтому я предложил Гинденбургу запретить за две недели до выборов проведение демонстраций и шествий всеми военизированными формированиями, на что он согласился. Нас серьезно беспокоило положение в Пруссии. Для стороннего наблюдателя, скорее всего, трудно будет понять, насколько возможности правительства рейха были ограничены в вопросах исполнительной власти. Ответственность за защиту его административных зданий и персонала и за охрану министерств лежала на прусской полиции, которая не подчинялась власти центрального правительства. Земельное правительство Пруссии страдало от такого же тупикового положения, вызванного партийными противоречиями, как и правительство рейха, и точно так же подвергалось опасности, связанной с ростом левого и правого радикализма. По этой причине не было никакого смысла в применении жестких мер на федеральном уровне, поскольку опасность грозила нам, так сказать, с черного хода, благодаря событиям, происходившим в Пруссии. Я, сколько мог, сопротивлялся предложениям применить силу, но, вернувшись из Лозанны, получил от Шлейхера сообщение о докладе, полученном от ответственного сотрудника прусского министерства внутренних дел. В этом докладе говорилось о переговорах между Аббеггом, социал-демократом, занимавшим пост государственного секретаря, и Каспаром, депутатом прусского земельного парламента от коммунистов. Эти партии всегда находились «на ножах», но такие же отношения существовали между коммунистами и нацистами, что не помешало им, как стало известно, договариваться на местах о совместных действиях для того, чтобы нанести поражение социалистам. Создание альянса двух марксистских партий не было таким уж невероятным делом, и в случае, если бы из этого что-нибудь вышло, это породило бы в высшей степени зловещую ситуацию. Мир в более поздние времена не раз становился свидетелем того, что происходит с социал-демократической партией, которая заключает союз с коммунистами. Любая восточноевропейская страна может служить тому примером. Коммунисты всегда первым делом захватывают контроль над полицией. Такую возможность мы не могли игнорировать. Шлейхер также был сильно обеспокоен перспективой попадания полицейской власти в руки нацистов. Любое усиление влияния этой партии в стране в целом должно было отразиться и на Пруссии, причем обычной практикой парламента всегда была передача министерства внутренних дел самой влиятельной партии. Это сразу поставило бы под ее контроль важнейший из находившихся в распоряжении правительства инструментов поддержания общественного порядка. Мы приняли решение, что такое развитие ситуации следует непременно предотвратить.
Я решил рекомендовать президенту издать особый чрезвычайный декрет. Он был введен в действие 20 июля и в очередной раз был основан на власти, которой наделялись президент и канцлер в рамках 48-й статьи конституции. Сохранив за собой должность канцлера, я был назначен рейхскомиссаром Пруссии и получил право в случае необходимости смещать министров земельного правительства и назначать на их место специальных уполномоченных. Во вводной части декрета было определенно указано, что независимость Пруссии в рамках конституции рейха не затрагивается, и высказывалась надежда, что общее улучшение положения вскоре сделает сам декрет излишним.
Я могу еще добавить, что упомянутый инцидент оказался далеко не первым случаем применения в Германии подобной меры. Президент Эберт воспользовался этими же полномочиями в 1923 году, когда для восстановления законности и порядка назначил рейхскомиссаров Саксонии и некоторых других федеральных земель.
Три прусских министра — Зеверинг, Гиртзифер и Клеппер — были 20-го числа приглашены на совещание в рейхсканцелярию. Прусский премьер-министр Отто Браун в то время оправлялся после болезни и присутствовать не мог. Я сообщил им, что мое правительство с сожалением вынуждено применить чрезвычайные меры для противодействия угрожающему развитию событий в Пруссии. После этого я зачитал им положения декрета, особо подчеркнув, что его введение означает лишь отстранение на короткое время только премьер-министра и министра внутренних дел, в то время как остальных министров будут просить оставаться при своих должностях. Я спросил у министра внутренних дел Зеверинга, какую позицию он намерен занять. Он ответил, что считает декрет противоречащим конституции и уступит только перед применением силы. Все мои заверения, что в принятых нами решениях полностью отсутствуют личные мотивы и что указанные меры вводятся только в интересах страны, ни к чему не привели. Я сообщил ему, что назначил заместителем рейхскомиссара доктора Брахта — бургомистра Эссена и члена партии центра, умеренного и умного политика и администратора. Я объяснил, что выбрал этого человека в надежде убедить прусских министров в том, что правительство рейха не намерено проводить в Пруссии каких бы то ни было излишних экспериментов. Зеверинг продолжал упорствовать в своем мнении и повторил, что уступит только силе. Я встал со своего места, и совещание было закрыто.
Шлейхер и я на самом деле и не надеялись, что дело может принять другой оборот, и заранее приняли меры предосторожности. Одновременно с первым был подписан президентом и контрассигнован Гайлем (моим министром внутренних дел), Шлейхером и мной другой декрет. Он объявлял о введении в Берлине, его пригородах и провинции Бранденбург чрезвычайного положения и поручал генерал-лейтенанту фон Рундштедту, будущему фельдмаршалу, проведение мер военного характера, необходимых для его реализации.
Клеппер, занимавший в то время пост прусского министра финансов, изложил в сентябре 1947 года в германском журнале «Die Gegenwart» свою версию этого события. В день, предшествовавший его встрече со мной, он находился в Эссене, где и узнал о предполагаемом назначении доктора Брахта. Он поспешил в Берлин, чтобы предупредить об этом своего премьер-министра и коллег. Я мог бы только еще больше укрепиться в своей решимости, если бы получил тогда информацию (остававшуюся мне в ту пору совершенно неизвестной) о том, что несколькими днями ранее по инициативе Гиртзифера состоялось совещание премьер-министров южногерманских земель, в котором приняли участие Зеверинг, сам Гиртзифер и Клеппер. Они обсудили сложившееся положение, специально остановившись на возможности силового противодействия любым попыткам правительства рейха назначить рейхскомиссара для Пруссии. Слухи об этом уже появлялись тогда в прессе. Представители южной Германии пообещали им свою полную поддержку, и было решено, что правительство Пруссии, в случае возникновения угрозы своей власти, должно будет ввести чрезвычайное положение и наделить социалистические военизированные отряды «Reichsbanner» правами вспомогательной полиции. Гинденбурга предполагалось незаметно устранить от дел, а правительство рейха вкупе с лидерами нацистской партии подвергнуть аресту. Управление страной должна была взять на себя директория, составленная из премьер-министров пяти крупнейших земель. Клеппер также утверждает, что эти проекты обсуждались с председателем прусского Государственного совета — верхней палаты земельного парламента — доктором Аденауэром и с государственным секретарем доктором Шпиккером, причем оба они высказали свое согласие с предложенным планом.
Как я уже говорил, все это было мне в то время совершенно неизвестно, однако эти сами по себе в высшей степени изменнические намерения создают довольно интересный фон для событий, которые произошли тогда в действительности. Исполнение декрета не вызвало никаких инцидентов. Браун, болея, находился у себя дома, но, как только узнал о происходящем, немедленно отправился в свою канцелярию на Вильгельмштрассе. Там ему было объявлено, что доступ в помещения для него воспрещен, и он был вынужден вернуться домой, где немедленно составил жалобу в земельный Верховный суд.
Зеверинг вернулся в министерство внутренних дел и дал указание своей полиции не обращать внимания на приказы правительства рейха. Фон Рундштедту было приказано отправиться с новым начальником полиции в полицейское управление, чтобы потребовать ухода в отставку его прежнего начальника, его заместителя и полковника Хейманнсберга, руководителя жандармерии. Все они отказались это сделать, в результате чего были арестованы отделением солдат под командой одного офицера. Через час они все были отпущены, после того как каждый из них подписал заявление такого содержания: «После своего насильственного удаления от должности я объявляю о готовности отказаться от исполнения своих прежних обязанностей». Сам министр, когда ему сообщили о приходе лейтенанта и двенадцати солдат, требующих от него сдачи министерских печатей, встал со своего места и заявил: «Я подчиняюсь силе», после чего покинул министерство.
В тот же вечер я обратился по радио к нации. Я объяснил, что изменение партиями веймарской коалиции регламента работы прусского парламента сделало невозможным избрание премьер– министра. Правые партии, национал-социалисты и немецкие националисты, имеют в парламенте 47 процентов депутатских мест. Отказ партии центра вступить с ними в коалицию означает невозможность собрать большинство. Коммунисты, имея 16 процентов мест, заняли ключевую позицию и приобрели доминирующее влияние в прусских делах. Их целью является ниспровержение государственного строя, а их методами — разрушение религии, морали и культурных ценностей нашего народа. Их террористические группировки начали использовать в качестве орудий политической борьбы насилие и убийство. Я заявил, что в обязанности всех правительств входит проведение четкой разделительной линии между врагами государства и теми силами, которые ведут борьбу за будущее народа. Угроза альянса между социалистами и коммунистами сделала необходимым применение насильственных мер.
Новый начальник берлинской полиции Мельхер, надежный и в высшей степени квалифицированный государственный служащий старого типа, скоро добился восстановления нормальных условий жизни. Требование президента о прекращении уличных беспорядков было выполнено без каких бы то ни было осложнений или жертв.
В радиопередаче, предназначенной для Америки, которую транслировала Национальная радиовещательная компания, я определенно заявил, что мое правительство было вынуждено вмешаться в ситуацию из-за угрозы возникновения гражданской войны, которая могла бы развиться на основе конфликта левых и правых радикальных политических партий. По всей вероятности, мое резкое осуждение революционной природы и намерений коммунистов стали в наши дни намного понятнее для зарубежного мира, чем это было двадцать лет тому назад.
Германские социалисты, да и сам Нюрнбергский трибунал, ссылаются на события 20 июля 1932 года как на coup d'etat, направленный против прусского земельного правительства и задуманный для уничтожения влияния Социал-демократической партии. Этот насильственный акт переломил хребет Веймарской республике и расчистил дорогу для Гитлера. Однако введение в действие моего чрезвычайного декрета не являлось ни coup d'etat, ни актом насилия. 25 октября земельный Верховный суд, рассматривавший жалобу Брауна, постановил, что меры, предпринятые президентом и мной, абсолютно не противоречили конституции. Декрет не был направлен против какой бы то ни было из партий, за исключением коммунистов, а его положения касались только премьер-министра и министра внутренних дел. Остальные министры сами отказались присутствовать 21 июля на втором собрании и отказались работать с назначенным мной лицом. Поэтому у меня не оставалось другого выхода, кроме замены их комиссарами.
Никто из историков не может с уверенностью утверждать, что эти события нанесли веймарской коалиции удар, оказавшийся смертельным. На самом деле этот удар был нанесен еще земельными выборами, которые были проведены 24 апреля 1932 года. Партии веймарской коалиции оказались в меньшинстве более чем в сто депутатских мест. Возможно, они считали, что демократией является только такое положение вещей, при котором они оказываются в большинстве. Свободное избрание большинства, принадлежащего к другим партиям, они рассматривали как «попытку ниспровержения республики». Тем не менее даже тогда некоторые социалисты оказались достаточно честными для того, чтобы признать в этом знамение времени. Один из их руководителей, Карл Мирендорф, писал 8 ноября 1932 года в «Sozialistische Monatshefte»: «Влияние республиканских партий в Пруссии подорвано результатами апрельских выборов. Изменение в балансе сил, причем чисто конституционными методами, является только вопросом времени».
Общенациональные выборы, состоявшиеся 31 июля, принесли очередное доказательство того, что народ в целом решил порвать с длинной чередой правительств, сформированных партиями веймарской коалиции. Из общего числа в 36,8 процента голосов им удалось разделить между собой всего лишь 12,9 миллиона. Напротив, количество голосов, поданных за нацистов, возросло с 6,4 миллиона до 13,7 миллиона, в результате чего они получили 230 депутатских мест вместо прежних 110. Их доля в процентах от общего количества голосов почти в точности совпала с результатом, полученным ими во втором туре президентских выборов. Они превратились теперь в важнейшую партию, и никакое парламентское большинство не могло быть составлено без их участия. Эти события, но в еще большей степени результаты апрельских выборов в Пруссии, когда нацисты собрали 38,5 процента голосов, показывают полную несостоятельность обвинения меня в том, что увеличение их влияния явилось результатом отмены мной запрета организации «коричневых рубашек». К концу июля мое правительство находилось у власти всего восемь недель. Настоящая причина роста популярности нацистов заключалась в отчаянном состоянии германской экономики вкупе с общим разочарованием результатами Лозаннской конференции.
На следующий день после выборов я сказал в интервью, данном агентству Ассошиэйтед Пресс:
«Результаты выборов показывают, что для национал-социалистического движения настало время принять активное участие в работе по восстановлению нашей страны. Нынешний рейхстаг, состоящий, по существу, из одной палаты, не имеет той системы сдержек и противовесов, которая в американском конгрессе воплощается в его сенате. Мы в Германии остро нуждаемся в создании настоящей верхней палаты и в таком изменении нашей избирательной системы, которая бы обеспечивала персональную ответственность каждого депутата. Мы не собираемся заниматься изменением общего характера государственных институтов, но только восстановлением некоторого порядка в рамках существующей структуры».
Я по-прежнему готов утверждать, что в этом заявлении я раскрыл основную слабость веймарской конституции. Было совершенно необходимо ввести систему голосования по индивидуальным избирательным округам.
Высказывания прессы о результатах выборов разнились одно от другого чрезвычайно сильно. Партия центра и Баварская народная партия выражали удовлетворение тем, что страна избежала создания нацистского правительства большинства, и высказывали предположение, что Гитлер теперь будет вынужден пойти на компромисс. Правые были обескуражены тем, что большое количество избирателей, которые прежде голосовали за них, предпочли теперь поддержать нацистов, и с сожалением отмечали, что бывшая партия Штреземана почти совершенно прекратила свое существование. Отзывы зарубежных газет оказались в достаточной степени благоприятными. Парижская «Matin» указывала, что в сложившейся ситуации правительство из независимых экспертов становится еще большей необходимостью, в то время как лондонская «Daily Telegraph» с удовлетворением отмечала, что гипнотической притягательности нацистов положен относительный предел. «Daily Mail» высказывала надежду на то, что я сумею совместить elan{89} национал-социалистов с умеренностью и консерватизмом партии центра.
Более всего меня заинтересовало то, что сэр Горас Рэмболд, в то время британский посол в Берлине, в своем донесении, отправленном им своему правительству и датированном 4 августа 1932 года, нарисовал весьма отчетливую картину сложившегося положения. Эта депеша приводится под № 9 в четвертом томе «Документов внешней политики Великобритании». В обзоре первых двух месяцев моего пребывания у власти он передает слух о том, что положение Зеверинга стало почти невыносимым, и сообщает, что мое правительство произвело благоприятное впечатление в рабочих округах Рура, где население приветствует твердую руку на руле управления в период экономического кризиса. Он констатирует, что в вопросе равенства прав в международных отношениях внешняя политика германского правительства будет проводиться с напористостью, совершенно не похожей на методы Штреземана и Брюнинга: «Министры производят впечатление хорошо слаженной команды». И он полагает, что мне удастся заманить Гитлера и других нацистских руководителей в свой кабинет и лишить это движение силы, навьючив на национал-социалистов известную долю ответственности за управление страной.
В начале августа я устроил себе на несколько дней передышку. Президент должен был прибыть в Берлин из Нейдека 10-го, и нам следовало тогда же обсудить с ним необходимые изменения в составе кабинета. Несмотря на все принятые предосторожности, политическая напряженность в стране не подавала признаков ослабления, поэтому, с целью недопущения новых уличных беспорядков, 9 августа был введен в действие еще один чрезвычайный декрет, в соответствии с которым крайние случаи проявления насилия могли караться смертной казнью.
Несмотря на прошедшие выборы, атмосфера в политических кругах не прояснилась. Левые настаивали на моей отставке, партия центра добивалась расширения состава правительства путем включения в него нацистов, но без Гитлера, в то время как правые требовали назначить его канцлером. Я провел несколько бесед с ведущими политиками, но согласия мы практически не достигли. Празднование Дня конституции вызвало в стране очень мало энтузиазма. Принципы Веймара служили более для того, чтобы разделять людей различных убеждений, а не сближать и воодушевлять их, и наша формальная церемония в здании Рейхстага была замечена в основном благодаря речи министра внутренних дел Гайля, в которой он обнародовал разработанные нами планы реформы избирательного законодательства.
Утром 12 августа меня посетили Рем, начальник штаба нацистских «коричневых рубашек», и граф Хельдорф, их берлинский руководитель.
В то время Рем был, после Геринга, ближайшим союзником Гитлера и самым влиятельным человеком в нацистской партии, в первую очередь потому, что его поддерживала ее сильнейшая и наиболее радикальная фракция — «коричневые рубашки». Это был человек могучего телосложения, с крупным красным лицом, испещренным дуэльными метками, и изуродованным носом, кончик которого был когда-то отстрелен. Он необычайно походил на бульдога и являл разительный контраст с Хельдорфом, человеком весьма аристократической внешности. Хельдорфа я знал многие годы, и беседа велась почти исключительно между нами двоими.
«Могу ли я поинтересоваться, герр фон Папен, какие предложения вы намереваетесь сделать Гитлеру при личной встрече?» Я ответил в том смысле, что не склонен обсуждать этот вопрос с третьими лицами и предпочитаю иметь дело с Гитлером напрямую. Рем остался недоволен моей уклончивостью и вмешался в разговор, решительно потребовав назначения Гитлера канцлером. «Партия не примет никакого другого решения», — добавил он.
Наша встреча не внесла ясности в ситуацию, и в тот же день Гитлер сам заехал ко мне в сопровождении Фрика, государственного чиновника, занимавшего в партии высокое положение до ее прихода к власти. Я скоро понял, что имею дело с человеком, сильно отличающимся от того, с которым я встретился двумя месяцами раньше. Исчезли его скромность и уступчивость, и я оказался лицом к лицу с требовательным политиком, который только что добился громкого успеха на выборах. «Президент, — сказал я ему, — не готов в настоящее время предложить вам пост канцлера, так как считает, что пока недостаточно хорошо знаком с вами».
Я стал убеждать его в необходимости войти в коалиционное правительство, чтобы доказать, что он сам и его партия готовы принять на себя свою долю ответственности за управление страной. Я объяснил ему, что нацисты до последнего времени всегда находились только в оппозиции, а их программа содержит много неприемлемых положений. С другой стороны, предлагаемые ими социальные реформы носят позитивный характер, и нет причин, которые могли бы помешать нам достичь соглашения по вопросам экономической политики. В связи с этим президент считает, что долг Гитлера состоит в том, чтобы на какое-то время поставить динамичные силы своего движения в поддержку существующего правительства, поскольку ситуация требует от всех германских патриотов преданности общему делу.
В публичных выступлениях я часто останавливался на необходимости сохранения президентского кабинета, так что мое предложение едва ли могло оказаться для Гитлера неожиданностью. Я попросил его не думать, что я не желаю освободить для него пост канцлера и потому хочу лишить его партию причитающейся ей доли ответственности в делах государственного управления. Я не испытывал особого стремления сохранить за собой эту должность, но тем не менее предложил ему на время войти в правительство в качестве вице-канцлера, а некоторым из его наиболее доверенных коллег стать министрами. Я был готов дать ему слово, что, если наше сотрудничество в кабинете окажется успешным, я подам в отставку, чтобы дать ему возможность самому стать канцлером, как только президент познакомится с ним достаточно близко.
Я постарался вести себя насколько возможно искренне и прямолинейно и, несомненно, дал Гитлеру пищу для размышлений. Но он все же постарался убедить меня в том, насколько неприемлемо будет для него, лидера такого крупного движения, играть вторую скрипку в оркестре. Его движение ожидает увидеть его во главе всего дела, и, хотя он и не сомневается в искренности моего предложения, оно все же таково, что он не может его принять. Тогда я применил другой подход и предложил, чтобы он оставался вне правительства в качестве лидера национал-социалистического движения и позволил бы занять пост вице-канцлера одному из своих коллег. Это по-прежнему давало бы президенту время убедиться, что движение, ради общего блага, готово с ним сотрудничать. Гитлер не захотел ничего слышать и о такой идее. Мы говорили с ним час за часом, временами изрядно раздражаясь. Я испробовал все мыслимые доводы, чтобы убедить его в том, что в данный момент не существовало другого реального способа предоставить ему долю ответственности в делах государства. Я сказал ему, что он не должен оставлять свою партию в оппозиции. Если он так поступит, то напряженность их политической кампании неминуемо начнет слабеть. В его же собственных интересах ему надо действовать незамедлительно.
Все мои усилия пропали втуне, и я смирился с непредсказуемыми последствиями своего неумения добиться с ним взаимопонимания. Когда Гитлер поинтересовался, может ли он считать наши официальные переговоры законченными, тем самым восстанавливая полную свободу оппозиционной деятельности своего движения, я ответил, что этот вопрос может быть окончательно решен только после переговоров его самого с президентом. Со своей стороны, я извещу Гинденбурга о том, что наши переговоры не привели ни к каким положительным результатам и что окончательное решение должно принадлежать президенту.
Я немедленно поехал к Гинденбургу, чтобы лично перед ним отчитаться. Он полностью одобрил занятую мной позицию и определенно сказал, что не намерен назначать канцлером такого человека, как Гитлер. Президент собирался предпринять попытку воззвать к патриотизму Гитлера, когда тот нанесет ему визит, и попросить его сотрудничать с правительством, не занимая непременно в нем руководящего положения. Шлейхер был еще более бескомпромиссен. Он был уверен, что вопрос о нашем отказе от власти не может даже рассматриваться, и считал, что если Гитлер откажется от сотрудничества с нами, то его движение должно потерять часть своего влияния в стране.
Свидание Гитлера с президентом 13 августа уже часто описывали. Оно прошло в обстановке учтивости и уважения, которые у всех вызывала личность старого фельдмаршала. Его обращение к чувству долга и патриотизму Гитлера произвело сильное впечатление. Но когда стало ясно, что Гинденбург ни в коем случае не согласится с точкой зрения Гитлера и не назначит его канцлером, притом что сам Гитлер даже не пытался пойти навстречу требованиям президента, мы поняли, что наша последняя попытка ослабить напряженность внутриполитического положения провалилась. Когда Гитлер прощался, его настроение стало уже ледяным. Нацисты отныне оказывались в резкой оппозиции правительству.
Официальное коммюнике о его визите к президенту привело Гитлера в неистовство. Он объявил не соответствующим действительности сообщение о том, что он требовал передачи в свои руки всей полноты государственной власти, и утверждал, что просил для себя только безусловного лидерства в правительстве. Говоря об этом, он умело жонглировал словами. Шлейхер и я были очень внимательны при составлении коммюнике и не упускали из виду его требования поставить себя в положение, подобное тому, которого добился Муссолини после своего «похода на Рим»{90}.
Гитлер не двинулся маршем на Берлин и, как мы рассчитывали, не собирался предпринимать ничего подобного, пока в правительстве находились Шлейхер и я.
В национал-социалистической печати говорилось, что Гинденбург напомнил Гитлеру о том, что Гитлер давал Шлейхеру обещание обеспечить моему правительству пассивную поддержку нацистов. Теперь они отрицали существование таких обязательств, и мне пришлось просить Шлейхера сделать по этому поводу публичное заявление. В нем он еще раз подтвердил, что нацистская партия гарантировала президентскому кабинету свою пассивную поддержку. Более того, это обещание не оставляло сомнений в том, что такая поддержка будет оказываться на протяжении всего времени существования кабинета. Гитлер ответил на это в форме интервью, данном какому-то американскому агентству новостей, в котором заявил, что эта поддержка должна была зависеть от проведения правительством политики, отвечающей программе национал-социалистов. Если бы я выбрал в Лозанне более твердую линию поведения, даже рискуя провалом конференции, то нацистская партия, по всей вероятности, по-прежнему считала бы возможным меня поддерживать. Мне кажется, что это утверждение не соответствовало обещанию, которое изначально было дано Шлейхеру. В то время его содержание дошло до меня в более подробной версии.
Реакция правой и центристской печати в основном отражала облегчение от того, что Гитлеру не удалось добиться своего назначения на пост канцлера. Они продолжали выражать надежду на возможность какого-то сотрудничества с национал-социалистами, а партия центра была, кажется, захвачена дискуссиями, которые они проводили с нацистами в попытке выработать некую общую политическую линию. Создалось безвыходное положение, хотя я, со своей стороны, надеялся, что новый парламент придет к единственно возможному в сложившихся обстоятельствах выводу и обеспечит моему правительству поддержку большинства при проведении им особых мер.
Предстояло решить вопрос, каким образом можно добиться одобрения парламентом вносимых в конституцию изменений. Сэр Горас Рэмболд доносил тогда британскому правительству: «Герр фон Папен каким-то загадочным образом уверил себя в том, что получил от общества мандат на управление страной и даже на реформу конституции… Он одержим идеей, что политические партии никоим образом не отражают мнение народа Германии и что страна в действительности выступает за авторитарное правление, за ограничение влияния парламента и за реформу институтов власти, установленных в Веймаре». Это действительно очень серьезная критика, но реакция общества на режим, установленный Гитлером после его прихода к власти, доказывает, что я не был так уж далек от истины, когда усмотрел в стремлении народа к авторитарному правлению его желание найти какую-то альтернативу умирающей парламентской демократии.
В сложившейся ситуации для уменьшения безработицы моему правительству в тот момент было совершенно необходимо добиться немедленного улучшения состояния германской экономики. Мы намеревались представить всеобъемлющий план действий и предложить всему германскому народу поддержать наши мероприятия. 26 августа я объявил, что отправляюсь в Нейдек для продолжения консультаций с президентом. В политических кругах это могло быть понято только так: я намерен добиться издания декрета о роспуске рейхстага, если такой шаг будет признан необходимым. Новая палата должна была собраться в начале сентября, когда и предполагалось представить ей на голосование нашу программу реформ. В случае, если бы нам не удалось собрать в ее поддержку большинство голосов, я намеревался применить декрет о роспуске.
Тем временем нам пришлось разбираться в крайне противоречивом инциденте. 22 августа специальный суд в Бутене на основании нашего декрета, предписывавшего применение смертной казни за акты политического насилия, вынес смертный приговор пяти нацистам за убийство в Потемпе рабочего-коммуниста. Гитлер послал приговоренным знаменитую телеграмму с обещанием своей поддержки перед лицом «варварского, кровавого приговора». Он обещал «бороться до конца» с правительством, при котором могут происходить подобные вещи.
28 августа я выступал в Мюнстере перед собранием Вестфальской ассоциации сельских хозяев и сельскохозяйственных рабочих, в работе которой я принимал участие уже много лет подряд. Имея в виду безответственную демагогическую выходку Гитлера, я изложил собственное представление об истинно консервативной политике:
«Работа нашего правительства не ограничивается только решением текущих экономических и политических вопросов. Мы также стремимся заложить краеугольный камень в фундамент восстанавливаемого Германского государства. Никто из присутствующих на этом митинге не является революционером, не принадлежим мы и к сторонникам реакции. Мы преданы своей земле и нашему Отечеству, и нам известно, что в крайних ситуациях проблемы этого мира не могут быть решены простым умствованием. Мы знаем, что посланы сюда, чтобы служить божественному замыслу. Это знание и является основой истинно консервативных убеждений. Наши убеждения требуют, чтобы государство строилось на базе крепкой власти. Правительство должно быть сильным и достаточным независимым, чтобы обеспечить прочную основу для всей нашей общественной жизни.
…Приговор, вынесенный в Бутене, вызвал бурю протестов как слева, так и справа. Требования сторонников этих двух крайностей сводятся к тому, что с их политическими противниками следует расправляться вне рамок закона. Обязанностью любого правительства является противодействие подобному проституированию политической морали. Никакая законодательная система не может рассматриваться как прислужница одного общественного класса или одной партии. Это — марксистская концепция, а теперь она взята на вооружение и национал-социалистами. Она находится в противоречии со всеми германскими и всеми христианскими идеалами законности. В прусских традициях всегда было правилом вручать руководство нацией только лицам, которые готовы подчиняться законам, установленным самой нацией. Презрение ко всем этим принципам, проявленное в депеше, которую только что отправил нацистский лидер, является скверной рекомендацией для человека, который претендует на роль руководителя всего народа. Я не признаю за ним права рассматривать то меньшинство, которое следует его принципам, как рупор всей нации, а всех остальных из нас считать паразитами. Я твердо намерен заставить уважать к закон, положить конец гражданскому противостоянию и всем политическим бесчинствам».
Вынесение смертных приговоров вкупе с твердой позицией моего правительства послужили к умиротворению. Было отмечено значительное сокращение уличного насилия. Несмотря на это, оставался открытым вопрос о приведении в исполнение приговоров. Министр юстиции выдвинул следующее соображение: чрезвычайный декрет вступил в силу только в полночь дня, предшествовавшего убийству, совершенному в Потемпе. Поэтому существовала возможность утверждать, что виновные не имели представления о юридических последствиях своих действий; в таком случае было бы уместно пересмотреть приговор и заменить смертную казнь на пожизненное заключение.
Было ясно, что наше решение носило более политический, нежели юридический характер. Я не хотел создавать впечатление, будто мы уступаем давлению со стороны нацистов. Если бы я мог обогнать события и заглянуть немного вперед, то 12 сентября следовало бы задержать новые выборы в рейхстаг. Я не хотел снабжать радикальных национал-социалистов свежим пропагандистским материалом. Когда стало ясно, что после вынесения приговора ситуация значительно успокоилась, кабинет рекомендовал президенту пересмотреть его. Нам казалось, что проявление милосердия может произвести только еще больший успокоительный эффект. Оставалось не так уж много времени до прихода к власти правительства, представления которого очень сильно отличались от тех, которые мы старались выразить. В свете последующих событий я должен сейчас признать, что проявление милосердия в этом деле было очень серьезной политической ошибкой.
Посреди всех трудностей, происходивших дома, мне нужно было еще прилагать усилия, чтобы не упустить нить нашей внешней политики. Неудачное завершение моих переговоров с Эррио в Лозанне оставило версальские ограничения германского суверенитета в силе. Со временем они становились все более невыносимыми, и мое правительство ощущало необходимость использовать все средства для смягчения ситуации вокруг проблемы, которая превратилась в опасный очаг ущемленного национального достоинства. Я дал Нейрату указание настаивать в Женеве на восстановлении равноправия Германии, а сам предпринял еще одну попытку завязать прямые переговоры с Францией. После Лозанны я никак не мог избавиться от обиды, вызванной отношением ко мне Эррио, которое показалось мне не иначе как бесцеремонным, хотя я и винил за его поведение британское правительство. Я по-прежнему сохранял уверенность в том, что сам Эррио разделяет мой интерес в улучшении отношений между двумя нашими странами, и чувствовал, что стоит нам только достичь соглашения, как вся техническая работа комиссии по разоружению будет чрезвычайно облегчена.
18 августа я подготовил почву для этих переговоров во время интервью, данного мной агентству новостей Рейтер, в котором настаивал на необходимости выработать какое-то соглашение по вопросу равноправия Германии. Три дня спустя Нейрат со Шлейхером приняли французского посла Франсуа-Понсе и передали ему ноту с изложением нашего отношения к проблеме, содержавшую предложение о начале прямых переговоров между двумя правительствами. Единственным условием, которое мы выдвинули, было сохранение на какое-то время полной конфиденциальности наших контактов.
Через несколько дней меня посетил британский посол сэр Горас Рэмболд, поинтересовавшийся, соответствует ли действительности информация о том, что мы проводим с французами секретные консультации. Впоследствии выяснилось, что месье Альфан, непременный секретарь французского министерства иностранных дел, счел содержание нашей ноты настолько важным, что решил лично доставить ее Эррио, который в то время отдыхал в обществе нескольких французских журналистов на яхте в проливе Ла-Манш. В результате секрет скоро вышел наружу, а копия нашего меморандума была доставлена в британское министерство иностранных дел уже на следующий день с комментарием: «M. Herriot etudie attentivement cette grave situation, qui lui inspire de graves inquietudes»{91}. Я полагаю, что это замечание касалось нашего заявления о том, что мы не будем склонны принять участие в работе комиссии по разоружению, если заранее не будет в принципе одобрено наше требование о восстановлении равенства прав. Несдержанность, проявленная в отношении нашего предложения, показывала, до какой степени французское правительство не понимало, что данный вопрос может определить дальнейшую судьбу германского кабинета в ситуации подъема националистического движения. В своем докладе министерству иностранных дел, составленном после нашей беседы, сэр Горас дает подробное изложение моих аргументов и приводит мои слова о том, что выдвигаемые нами требования являются «настоятельными».
Граф Бернсторф, наш charge d'affairs{92} в Лондоне, имел встречу с сэром Джоном Саймоном{93}, во время которой описал наши требования как логическое развитие позиции, занятой в апреле доктором Брюнингом в Женеве. Государственный секретарь Соединенных Штатов мистер Стимсон написал по поводу тех переговоров следующее:
«…германское правительство заявило французскому правительству, что требования Германии являются естественным следствием переговоров между премьер-министром Великобритании и германским канцлером, имевших место в моем доме в Бессине… Я принимал участие в этих переговорах только в качестве беспристрастного наблюдателя, но могу определенно утверждать, что в их ходе не было сказано ничего, могущего дать Германии основания считать, что ее требования равенства прав в вопросе перевооружения получают какое-либо поощрение или одобрение». (Мистер Макдональд заметил по поводу этого пассажа: «Сказанное мистером Стимсоном совершенно справедливо»{94}.)
Британский посол в Вашингтоне также записал 7 сентября:
«Он [мистер Стимсон] прочитал мне свои записи, касающиеся переговоров 26 апреля в Бессине, во время которых Брюнинг и фон Бюлов объяснили ему самому и Макдональду желание Германии добиваться равенства отношений. По его впечатлению, нынешние германские требования заходят дальше того, что обсуждалось в тот момент»{95}.
Мне остается только добавить, что приведенные цитаты не оставляют камня на камне от всех утверждений Брюнинга (из кото– рых мои политические противники извлекли для себя такую выгоду) о том, что он якобы находился всего «в ста метрах от финишного столба» в тот момент, когда я сменил его на посту канцлера.
Кроме того, мистер Стимсон обращает внимание на то, насколько скверное впечатление произвели наши предложения в Вашингтоне, в особенности потому, что они превосходили все, что обсуждалось в Бессине, требуя продолжения действия неприятных и плохо рассчитанных по времени уступок, полученных нами в Лозанне. Он также отмечает, что ограничения, наложенные Версальским договором, не могли быть с такой легкостью отброшены в сторону и что «суровые, грубые методы быстро приведут Германию в чувство… недостаток твердости при рассмотрении этих [требований равноправия] повлечет за собой новые тщательно продуманные атаки на структуру договора… Несколько резких слов, сказанных нами [британцами] в Берлине, произведут благотворный эффект»{96}. 3 октября в Женеве был получен меморандум мистера Стимсона. В нем утверждалось: «Мистер Стимсон полагает важным не рассматривать этот вопрос в контексте прав Германии»{97}. Когда сэр Джон Саймон упомянул об этом в разговоре с Эррио, последний ответил ему, что «Мистер Стимсон передал французскому правительству свой вариант беседы, проходившей в начале года в Бессине, из которого следует, что он тогда ни на что не давал своего согласия»{98}.
Как только характер наших конфиденциальных контактов с французским правительством стал достоянием гласности, Нейрат сделал 7 октября заявление, в котором объяснял цели нашего demarche{99}, подчеркивая, что хотя мы и требуем равенства прав, но не имеем намерения перевооружаться. Мы были бы весьма удовлетворены, если бы остальные державы сократили свои вооружения до нашего уровня. Нейрат заканчивал свое заявление такими словами: «Никто не может ожидать, что Германия и в дальнейшем потерпит подобную дискриминацию, которая затрагивает наше достоинство и угрожает безопасности».
Французское правительство 11 сентября дало резкий ответ на наш меморандум. Наши претензии были охарактеризованы как скрытое перевооружение. На это мы ответили, что Германия не видит для себя возможности принять участие в заседании комиссии по разоружению, которое должно было начаться 21 сентября. Британский посол в Париже сообщал о реакции на этот шаг французов следующим образом: «И месье Эррио, и месье Леже, временно исполняющий обязанности генерального секретаря министерства иностранных дел, независимо друг от друга самым убедительным образом заверили меня, что они рассматривают ситуацию как самую серьезную начиная с 1919 года. Франция не потерпит сокращения собственных вооружений при одновременном увеличении германских… невозможно убедить ее в том, что нынешние настроения в Германии не направлены против нее…» Это привело к получению нами от Великобритании, в полном соответствии с предложением мистера Стимсона, «нескольких резких слов». «Ввиду экономических трудностей, испытываемых Германией, открытие острой полемики в сфере политики следует считать неразумным. Кроме того, ввиду уступок, совсем недавно сделанных Германии ее кредиторами, такие действия должны расцениваться как крайне несвоевременные». Мы посчитали тон этого документа оскорбительным, а германская пресса называла ноту напоминанием о том обращении с нами, которое считалось приемлемым в 1919 году. Мы решили не отвечать ни Лондону, ни Парижу. Бумажная война вела в никуда. Я только сообщил британскому послу, что крайне разочарован недружелюбной позицией его правительства, в особенности ввиду полученных мной в июле в Лозанне заверений их премьер-министра в том, что он готов сделать все возможное для поддержки моего правительства. Я также сказал послу, что Эррио, после того как наши переговоры по вопросу заключения консультативного пакта были прекращены, выразил желание продолжить дружеский обмен мнениями.
Я ответил Эррио в интервью, данном германскому агентству новостей Вольфа: «Способ, которым воспользовался месье Эррио для того, чтобы известить другие правительства о нашем предложении, не озаботившись хотя бы из простой вежливости сначала проконсультироваться по этому поводу с германским правительством, доказывает, как мне кажется, малую заинтересованность Франции в заключении любого соглашения… Мы никогда не настаивали на своем перевооружении до уровня Франции или какого-то другого государства. Мы стремимся к достижению паритета на основе общего сокращения вооружений». Боюсь утверждать, но французы, по-видимому, вовсе не были расстроены полученным нами выговором. Франсуа-Понсе писал в своих воспоминаниях с очевидным удовлетворением: «…et cet echec, loin de rester secret, s'etale en plien jour!»{100}
Напротив, британцы, кажется, понимали, что дров ими наломано уже вполне достаточно. Через два дня после моего интервью Вольфу мы получили от британского правительства еще одну депешу, сообщавшую, что нам отправлена новая нота, и далее говорилось: «Очевидно, что в случае, если данная ситуация сохранится без изменений, то могут возникнуть самые серьезные последствия как для будущего конференции по разоружению, так и для перспектив европейской стабильности». Собрание документов британской внешней политики, из которого я почерпнул все эти выдержки, показывает также, что сэр Горас Рэмболд был достаточно любезен, чтобы обратить внимание Форин Офис на то, что первое предложение о заключении консультативного пакта для согласования европейской политики было получено от меня в Лозанне.
Новое британское предложение предполагало немедленную организацию в Лондоне встречи министров иностранных дел Германии, Франции, Италии и Великобритании. Французы выказали мало энтузиазма по этому поводу. Сэр Джон Саймон отметил после очередной беседы с Эррио: «Он [Эррио] назвал предложение о проведении лондонской встречи «в высшей степени неблагоразумным» и настаивал на том, что Германия непременно заявит об ее успехе, в то время как результаты работы будут «унизительными» для него самого и для Франции». Тем не менее сэр Джон приложил громадные усилия для организации этой конференции. Мы, со своей стороны, также были сильно заинтересованы в возможности нахождения путей для выхода из тупика. На заседании кабинета 7 октября я еще раз зачитал заключительное коммюнике Лозаннской конференции, особо отмечая то место, где говорилось о задаче «создания нового порядка, который сделал бы возможным установление и развитие отношений доверия между государствами в духе обоюдного примирения, сотрудничества и справедливости». Едва ли стоило отправлять такие возвышенные фразы в мусорную корзину, а потому мы решили принять приглашение. Эррио все еще искал способов уклониться от участия, а потому предложил, чтобы конференция была проведена в Женеве и на нее были бы приглашены также поляки и чехи. Это предложение мы отвергли.
Британское правительство продолжило свои поистине похвальные усилия, призванные заставить Эррио переменить свое мнение, а я оказал им в этом посильную помощь в своем выступлении перед «Ассоциацией иностранной прессы» 8 ноября в Берлине. Я упомянул о необходимости пересмотра устарелых договоров с согласия всех сторон, в свое время их подписавших. «Другие государства должны поддержать нашу инициативу и встретить с пониманием наши устремления, поскольку ни с помощью уловок, ни с помощью угроз нельзя заставить нас оставаться навеки связанными обветшалыми решениями, навязанными нам силой. Нашим путем станет путь мирного взаимопонимания. Мы встали на него в Локарно, продолжили двигаться по нему в Лозанне и собираемся идти этим путем и впредь, с тем чтобы великие принципы, которые мы приняли в 1918 году, когда отложили оружие, могли бы восторжествовать по всей Европе».
Макдональд и Эррио встретились в Женеве в начале декабря на ассамблее Лиги Наций. Там же присутствовал и Нейрат, предпринявший последнюю попытку отыскать какую-нибудь формулу, которая позволила бы нам принять участие в работе конференции по разоружению. В результате появилось знаменитое коммюнике, опубликованное 11 декабря, в котором наконец признавались наши требования равенства отношений: «Правительства Соединенного Королевства, Франции и Италии объявили, что один из принципов, которые должны направлять работу конференции по разоружению, должен быть применим и к Германии… принцип равенства прав в системе, которая обеспечивала бы безопасность всех государств…»{101} Как обычно бывает, помощь пришла слишком поздно. За неделю до этого я был вынужден уйти в отставку с поста канцлера. Политические события в Германии принимали такой оборот, что западным державам оставалось только сожалеть, что они вовремя не предприняли ничего, что могло бы укрепить позиции моего правительства. Мое место занял Шлейхер, и рассказ об этом составит следующую часть моей истории.
Конституционный кризис
Новоизбранный рейхстаг собрался 30 августа. В соответствии с обычными процедурными правилами, формальности открытия были выполнены старейшим из депутатов — в данном случае им оказалась депутат от коммунистов Клара Цеткин. Она только что возвратилась из Москвы и была с торжеством встречена своими коммунистическими коллегами. По традиции вступительная речь должна являться формальным приветствием, однако ее выступление состояло из одной неистовой тирады против капитализма и против моего правительства как его рабски послушного орудия. Ее заключительный призыв к революции вызвал иступленную реакцию коммунистов, но не произвел никакого впечатления на остальную часть палаты. Следующим шагом были выборы президента{102}. Партия центра и Баварская народная партия объединились с нацистами, чтобы выдвинуть Геринга как представителя самой многочисленной партии. Он моментально привлек внимание к тому факту, что такая комбинация представляла собой работоспособное патриотическое большинство, а потому у правительства нет оснований утверждать, что в стране существует чрезвычайное положение. После этого первое формальное заседание было закрыто и сцена подготовлена для следующего заседания, которое было назначено на 12 сентября.
Я намеревался сделать обзор финансового положения и вынести на обсуждение представителей народа программу восстановления экономики. Мы надеялись, что партии для решения поставленных перед ними проблем применят здравый смысл, и были полностью готовы изменить свою программу в соответствии с требованиям знающих и конструктивных критиков. У депутатов рейхстага нашлись иные соображения. Под руководством Геринга нечестивый альянс коммунистов, социал-демократов и нацистов решил немедленно вынести вотум недоверия правительству. Мне даже не позволили сделать доклад, не говоря уже об изложении каких бы то ни было планов на будущее.
По традиции Геринг был обязан обратиться к главе правительства с просьбой выступить, а затем поставить на голосование наши планы и намерения. Но даже это элементарное требование демократического регламента было отброшено. Рейхстаг был набит битком. Галереи для публики переполнены, а дипломатический корпус представлен в полном составе. Некоторые депутаты– нацисты явились в мундирах. Когда Геринг объявил заседание открытым, атмосфера уже была сильно накалена. Немедленно поднялся на ноги известный коммунист Торглер и потребовал, чтобы собрание, прежде чем перейти к повестке дня, без обсуждения поставило бы на голосование коммунистическую резолюцию, призывающую отменить все чрезвычайные декреты. Кроме того, он с ходу потребовал принять вотум недоверия правительству. Геринг представил этот вопрос палате и спросил, есть ли возражения против предложения коммунистов. Возражений не последовало, причем даже партия немецких националистов хранила молчание. Со скамьи нацистов тотчас вскочил Фрик и предложил прервать заседание на полчаса.
Ситуация стала весьма серьезной, и она захватила меня врасплох. Я надеялся, что дебаты по предложениям, которые я намеревался внести на рассмотрение депутатов, растянутся на несколько дней, и мне не пришло в голову прийти на заседание, вооружившись загодя полученным распоряжением о роспуске палаты. Я спешно отправил в свою канцелярию курьера, и он успел вернуться с жизненно важным документом, когда депутаты уже начали снова собираться. Когда заседание было продолжено, я вернулся в зал, неся под мышкой знаменитый красный чемоданчик для бумаг.
В палате воцарился полнейший беспорядок. Собрание депутатов превратилось в орущую толпу, и посреди этой суматохи Геринг отказал мне в праве выступить с речью. Он демонстративно повернулся к левой части палаты и сделал вид, что меня не слышит. Вместо этого он выкрикнул: «Поскольку из зала не поступило возражений против предложения коммунистов, я намерен перейти к голосованию!» Мне не оставалось ничего другого, как подняться на президентское возвышение, шлепнуть на стол перед Герингом распоряжение о роспуске палаты и выйти из здания Рейхстага в сопровождении членов кабинета под аккомпанемент издевательских завываний депутатов.
Геринг оттолкнул мою бумагу на край стола и продолжил голосование, которое принесло правительству поражение с результатом 412 голосов против 42. После чего он прочитал распоряжение о роспуске палаты и заметил, что оно теперь недействительно, поскольку подписано министром, который только что был отрешен от должности голосами представителей народа. Позднее он предпринял шаги, необходимые для отмены этого документа, но безуспешно, поскольку его собственное поведение было признано противоречащим регламенту палаты. Левые партии и нацисты сделали попытку обвинить меня в нарушении конституции, но эта попытка не имела под собой законных оснований и вскоре закончилась провалом. Когда Геринг обратился по этому поводу к президенту, то получил резкую отповедь.
У партии центра не было особых причин гордиться ролью, которую она сыграла в событиях этого дня. Как могли такие люди, как Брюнинг и Каас, позволить своим депутатам объединиться с коммунистами и нацистами против правительства, которое торжественно обещало восстановить в стране порядок, я понять так никогда и не смог. Тот день явил печальное зрелище посрамления главы правительства депутатами парламента, в то время как на предыдущем заседании те же депутаты с уважением и вниманием выслушали коммунистку Клару Цеткин.
В тот же вечер я обратился к стране по радио, изложив некоторые детали нашего плана восстановления экономики, и призвал народ сплотиться вокруг президента в его попытках обеспечить единство нации. Скандал в рейхстаге вызвал неожиданную реакцию общества. На следующий день я получил от людей из всех слоев населения тысячи писем и телеграмм, выражавших одобрение моей позиции и просивших меня не прекращать своих усилий. Я не могу припомнить другого случая, когда бы я имел столь широкую общественную поддержку. Рассматривая в ретроспективе тогдашнюю ситуацию, я прихожу сейчас к убеждению, что мы поступили бы правильнее, если в течение некоторого времени стали бы управлять страной без посредства рейхстага.
Наша программа восстановления экономики была введена в действие при помощи чрезвычайных декретов в начале октября. Она требовала расходов в 2,2 миллиарда марок. За подробности ее выполнения в основном нес ответственность министр финансов, но у него возникли проблемы с президентом Рейхсбанка доктором Лютером. Лютер, человек исключительно опытный, испытывал серьезные опасения, касавшиеся наших финансовых возможностей, и считал, что мы идем на неоправданный риск. Все же, поскольку ситуация требовала от нас активных действий, мне пришлось сказать доктору Лютеру, что если он не может принять на себя такую ответственность, то мы будем вынуждены обойтись без его советов.
Казалось бы, у Германии не было причин, по которым она не могла бы преодолеть свои экономические трудности. Чисто математически ее национальный долг был одним из самых низких в Европе и составлял едва ли треть от долга Великобритании, менее одной восьмой — от долга Франции и только половину от своего же довоенного долга. Наша главная проблема лежала в области психологии. В течение всего периода выплаты репараций в результате обесценивания денег «экономический пессимизм» приобрел характер эпидемии. Рабочие были настолько деморализованы безработицей и коммунистической, социалистической и нацистской пропагандой, что потеряли всякую веру в способность правительства облегчить их существование. Нам было необходимо убедить одновременно и труд, и капитал в том, что решение экономических проблем зависит не в последнюю очередь от доверия к власти.
Нашим основным инструментом стали особые процентные облигации, обеспечивающие освобождение от налогов, при помощи которых предполагалось снабдить промышленность оборотным капиталом, поощрить создание новых рабочих мест и способствовать расширению производства. Каждый дополнительно принятый на работу рабочий обеспечивал своему нанимателю уменьшение на 400 марок суммы взимаемых с него налогов. Другие изменения в шкале налогообложения способствовали введению сорокачасовой пятидневной рабочей недели за счет найма возможно большего количества рабочих. Мы надеялись создать, так сказать, «с черного хода» мощный стимул для развития промышленности, одновременно проводя меры социального реформирования. Несмотря на это, социалистические партии выступали против всех аспектов нашего плана.
Государство находилась в достаточно скверном финансовом положении. Было подсчитано, что 23,5 миллиона немцев — примерно 36 процентов населения — зависели от общественных фондов. В это число входили государственные служащие, армия, пенсионеры и безработные. Такое бремя делало свободное взаимодействие экономических сил почти невозможным. Упомянутые 2,2 миллиарда марок были получены из внутренних источников, без использования в очередной раз международных займов. Это потребовало использования наших последних резервов, и успех всего плана зависел от того, удастся ли нам употребить суммы, ранее уходившие на выплату пособий по безработице, на что– либо более производительное. За первый месяц реализации программы наши надежды сильно окрепли ввиду сокращения числа безработных на 123 000 человек.
С долговременной точки зрения не менее важной представлялась реформа избирательного законодательства. Новые выборы в рейхстаг были назначены на 6 ноября, и мы старались изыскать какой-то способ провести их уже по новой схеме голосования. Но изменить избирательный закон при помощи чрезвычайного декрета было невозможно. Система пропорционального представительства была зафиксирована в конституции, а в то время не существовало ни малейших шансов на формирование большинства, необходимого для принятия соответствующей конституционной поправки. Единственная надежда заключалась в возможном успехе наших усилий по вытеснению нацистов с ключевых позиций, занимаемых ими среди других партий на политической арене. Если бы нам не удалось этого сделать, то мы намеревались убедить президента порвать с конституцией ради того, чтобы обеспечить избрание парламента, способного действительно заниматься государственными делами.
Правительство находилось не в лучшем положении, чем во время предыдущих выборов, и было вынуждено в большей или меньшей степени позволять событиям развиваться «своим чередом». Мы рассматривали возможность создания новой партии, специально ориентированной на поддержку президента, но я отверг эту идею, поскольку она противоречила нашему намерению держать правительство вне влияния политических партий, занимая позицию над ними. Так или иначе, времени для организации такой партии в общенациональном масштабе у нас не оставалось. Нашей основной слабостью было то, как справедливо информировал свое правительство 19 сентября сэр Горас Рэмболд, что «…люди, желающие поддержать правительство Папена, число которых в настоящее время растет, просто не знают, за кого им голосовать».
Даже Теодор Вольф, стоявший на противоположном от меня политическом полюсе, писал в «Berliner Tageblatt», что в умерен– ных и либеральных кругах существует заметное сочувствие к моему правительству. Но он же задавал вопрос, каким образом может эта симпатия быть преобразована в поддержку на выборах. Всякий, кто хотел голосовать за меня, должен был одновременно вкусить от кислого националистического яблока, а это, указывал Вольф, могло оказаться слишком высокой ценой. Можно почти не сомневаться в его правоте. Если бы наша консервативная партия была умеренной и прогрессивной, для громадного количества людей оказалось бы намного проще оказывать ей поддержку и служить опорой моему правительству. Но любая попытка изменить ее характер разбивалась о «скалу» личности Гугенберга. Казалось вероятным, что даже партия центра на этот раз потеряет часть голосов. Каждый, кто хотел бы поддержать мое правительство, был вынужден голосовать за партию немецких националистов. Между тем, если бы нам удалось отнять у нацистов пятьдесят или шестьдесят депутатских мест, это лишило бы их ключевой позиции и угроза их возможного союза с коммунистами могла быть устранена.
Нельзя сказать, что мы вовсе не добились успеха. Нацисты потеряли на новых выборах 35 мест, но и тех 195 мандатов, которые у них остались, по-прежнему хватало для того, чтобы они имели право принимать участие в любом коалиционном правительстве большинства. Сложившаяся ситуация была действительно очень серьезна, продолжение политической жизни в рамках веймарской конституции становилось делом весьма проблематичным. Потеряй нацисты еще какое-то количество голосов и появись возможность создать правительство без их участия, тогда, может быть, и существовал бы шанс на продолжение инициированной мной политики. Но на деле вышло, что социалисты получили 121 место, коммунисты — 100, партия центра — 70 и немецкие националисты — 51. «Staatspartei» — бывшая демократическая партия — сохранила только двух своих депутатов.
Когда эти результаты стали известны, моей первой мыслью было узнать, какое впечатление они произведут в других европейских странах. Двумя днями раньше я проводил пресс-конференцию, на которой в очередной раз повторил те положения, принятия которых мне не удалось добиться в Лозанне. Существование сильного германского правительства было важно не только для самой страны, оно одновременно являлось определяющим фактором поддержания мира в Европе. До тех пор, пока нацистская партия может паразитировать на народном негодовании, вызванном дискриминационными статьями Версальского договора, Германия будет лишена надежды на нормальную политическую жизнь. Спустя три года Гитлер организовал сильную центральную власть другого типа, которая не имела ничего общего с теми принципами, которые отстаивал я. И он смог тогда получить все то, чего другие государства ни в коем случае не были склонны уступить мне или моим предшественникам. Но к тому времени они сами уже не могли управлять ситуацией.
Я приступил к первой серии консультаций с руководителями политических партий. Социалисты вообще не пожелали начинать вступать в переговоры. Доктор Каас от имени партии центра заявил: «Единственный выход из возникшего теперь неприемлемого положения заключается в создании правительства, которое, защищая права президента и располагая полнотой власти, восстановило бы нормальные отношения с народными представителями и обеспечило создание парламентского большинства, как того требует ситуация». Но со мной его партия сотрудничать отказалась.
Упомянутое Каасом большинство можно было создать только при участии нацистов. Гитлер же, со своей стороны, принял решение обойтись без парламентского большинства. Но историкам, возможно, будет интересно узнать, что партия центра в этот критический момент рассматривала создание кабинета, возглавляемого Гитлером, как единственный возможный выход из impasse{103}. Я не в состоянии понять, каким образом этот факт можно примирить с утверждением, что именно я и есть тот человек, который привел Гитлера к власти.
Так или иначе, но я должен был иметь с ним дело. После нашей встречи в августе мне пришлось для этого отбросить в сторону личную неприязнь. Вот что я писал ему:
«Когда я 1 июня был назначен главой президентского кабинета, это было сделано в предположении, что будет предпринята попытка объединить все патриотические силы в стране. В то время вы приветствовали решение президента и обещали такому кабинету свою поддержку. После выборов, состоявшихся 31 июля, была сделана попытка объединить эти патриотические силы в коалиционное правительство, но вы поставили условие, что такая коалиция должна быть сформирована под вашим руководством. По известным вам причинам президент не счел возможным предложить вам пост канцлера…
Недавние выборы 6 ноября определили новую ситуацию и новую возможность для объединения страны… Национал-социалистическая пресса объявила, что с моей стороны было бы наглостью пытаться вступить в переговоры с любым политиком, способным возглавить дело национального единения. Тем не менее я считаю своим долгом обратиться к вам в ходе моих сегодняшних консультаций. Мне стало известно из вашей прессы, что вы по-прежнему отстаиваете свое право на пост канцлера…
Я, как и раньше, уверен, что лидер крупного национального движения при всех обстоятельствах обязан консультироваться по всем текущим вопросам и мерам, которые следует в этой ситуации предпринять, с действующим ответственным руководителем государственной политики. Нам следует постараться забыть ожесточение предвыборной кампании и поставить благо страны, которой мы оба стремимся служить, над всеми остальными соображениями».
Я рассчитывал обратиться к лучшим качествам, которыми мог обладать Гитлер как государственный деятель, но он наотрез отказался вступить со мной в переговоры. Отпор, данный его амбициям в августе, по-видимому, продолжал его раздражать. Он согласился рассмотреть только письменное обращение, в котором я должен был отказаться от всей своей экономической и политической программы. Процитированное мной письмо было названо моим обвинителем на Нюрнбергском процессе «непристойным»; однако мне не ясно, почему я должен был обращаться невежливо с политическим противником, которого приглашал принять участие в консультациях по поводу создания коалиции.
Шансы достичь какого-нибудь успеха в переговорах с политическими партиями были крайне малы. Партиям, находившимся в оппозиции, было нелегко отойти от заявленных в их программах принципов и целей. Единственная группа, на которую я мог рассчитывать, была Баварская народная партия, достаточно влиятельная, но малочисленная. Месяцем ранее я посетил Мюнхен, чтобы заверить членов земельного правительства в том, что меры, которые мы были вынуждены применить в Пруссии, были только временными, и ознакомить их со своими планами конституционной реформы. Баварский кабинет выразил полную поддержку моим планам по обеспечению большей устойчивости федерального правительства и большей ответственности депутатов рейхстага. Я продолжал надеяться, что баварский премьер-министр доктор Хельд использует [для моей поддержки] свое влияние в партиях центра и немецких националистов.
17 ноября я был вынужден сообщить президенту, что мои переговоры с партиями успеха не принесли. Занятые ими позиции исключали всякую надежду провести мои реформы через парламент. Как только рейхстаг соберется снова, оппозиция моментально вынесет еще один вотум недоверия, что сделает невозможным всякое дальнейшее сотрудничество между кабинетом и парламентом. На создание коалиционного правительства под моим руководством не было никакой надежды. Я посоветовал президенту пригласить лидеров партий, для того чтобы они могли лично высказать собственные предложения по вопросу формирования такого правительства. Теоретически все они, за исключением социалистов, поддерживали именно такое решение. Наилучшим способом обеспечить президенту полную свободу действий и избавить его от окружающей атмосферы недовольства и личных обид был уход правительства в отставку en bloc{104}. На заседании кабинета, проведенном непосредственно перед моим свиданием с президентом, я предложил, что нам следует продолжать исполнять свои обязанности до тех пор, пока не возникнет уверенность в возможности формирования нового правительства. Однако Шлейхер настаивал на том, что президенту надо предоставить свободу выбора, и в конце концов я с ним согласился.
Президент был самым серьезным образом озабочен таким поворотом событий. Он, как мне кажется, был уверен, что не добьется с партийными лидерами большего успеха, чем это удалось мне. Более всего он упорно не желал отказа от концепции президентского кабинета и возврата к ненадежным методам парламентского правления. Я поддержал его решимость, будучи уверен, что некоторые парламентарии могли бы получить хороший урок, оставшись один на один с проблемой формирования правительства большинства. Когда все партийные лидеры выскажут свои соображения, у президента появится хорошая возможность сформировать еще один собственный кабинет.
Левая и центристская пресса пришла в восторг от моей отставки. У печатных органов правых нашлось для моего правительства несколько добрых слов; они в основном настаивали на том, что не следует отказываться от принципа кабинета, стоящего над политическими партиями. «После тринадцати лет партийных баталий народ, ища спасения, до такой степени уверился в необходимости введения авторитарного правления, что даже партии, наиболее преданные парламентским принципам, более не видят в них решения наших проблем, — писала 18 ноября «Deutsche Tagezeitung». — Это крупнейшее историческое событие, которое будет иметь решающее влияние на ту форму, которую в будущем примет конституция рейха. О правительстве Папена можно сказать, что оно стало новой отправной точкой германской политической жизни».
18 ноября Гинденбург принял лидеров правых и партии центра, Гугенберга, Кааса и Дингелди. Социалистов не пригласили, так как они в направленном мне письме ясно дали понять, что не собираются участвовать в коалиционном правительстве. На следующий день Гинденбург встретился с Гитлером и просил его, как лидера сильнейшей партии, рассмотреть возможность формирования коалиционного правительства, о готовности принять участие в котором уже заявили руководители правых и центристских партий. Ему было определенно сказано, что он волен сам занять пост канцлера. 23 ноября Геринг привез письменный ответ Гитлера. В нем сообщалось, что Гитлер не видит для себя возможности разрешить правительственный кризис чисто парламентскими методами, поскольку это противоречило бы его основным принципам.
После этого Гинденбург обратился к лидеру партии центра Каасу, который сообщил ему, что Гитлер даже не озаботился прозондировать лидеров других партий по вопросу формирования работоспособного большинства. Теперь Каас взял это на себя, надеясь на основе минимальной программы реформ добиться такого соглашения, которое позволило бы собрать парламентское большинство. Вскоре у него возникли трудности с Гугенбергом, а нацисты вообще уклонились от переговоров под тем благовидным предлогом, что, хотя они и готовы к обсуждению практических решений, но не видят способа их реализации. В итоге Каас был вынужден сообщить президенту, что в продолжении контактов с партийными лидерами он не видит никакого смысла.
Было ясно, что Гитлер не намерен позволить втянуть себя в попытки разрешения кризиса парламентскими методами. Если он согласится взяться за формирование кабинета, то это должен быть президентский кабинет, наподобие моего. Это был шаг, на который Гинденбург еще не мог пойти, и создавшаяся тогда ситуация косвенно проливает интересный свет на утверждение прокурора в Нюрнберге о том, что Гитлер был приглашен принять участие в этих переговорах потому, что я «настойчиво рекомендовал президенту сделать канцлером Гитлера». На самом же деле к 26 ноября Гинденбург оказался перед необходимостью создания нового президентского кабинета, основной проблемой которого стало бы управление государством при наличии совершенно неработоспособного парламента.
Таково было положение, когда Гинденбург попросил меня и Шлейхера навестить его вечером 1 декабря. Результаты нашего совещания оказали решающее влияние на последующие события. Президент сначала попросил меня высказать свои соображения по поводу наших дальнейших действий. Я коротко описал ему подробности двух наших безуспешных попыток привлечь к участию в президентском кабинете представителей национал-социалистической партии. Гитлер отверг предложения войти в коалицию с другими политическими партиями для создания правительства, опирающегося на парламентское большинство. Теперь, когда эту возможность можно было исключить из рассмотрения, единственным условием, при котором Гитлер был согласен взять на себя ответственность, оставалось назначение его главой нового президентского кабинета, не зависящего от поддержки партий и не связанного с ними как-то иначе. В связи с этим возникал вопрос — изменилось ли что-нибудь в ситуации с 13 августа, когда президент еще не был согласен рассмотреть такое решение. Мне казалось, что у него не было с тех пор оснований изменить свое отношение к данному вопросу. Разнузданное поведение членов нацистской партии за прошедшие с тех пор месяцы давало все основания усомниться в наличии у Гитлера качеств серьезного государственного деятеля. Если президент до сих пор не изменил своей оценки ситуации, с которой мы со Шлейхером были согласны, то не возникало ни малейших сомнений в том, что в стране существовало критическое положение, требовавшее применения чрезвычайных мер. Возникли обстоятельства, не предусмотренные веймарской конституцией.
Поэтому я предложил, чтобы мое правительство продолжило еще некоторое время выполнять свои обязанности. Мы будем выполнять нашу экономическую программу и проведем экстренные переговоры с земельными парламентами по вопросу изменения конституции. Не было никаких оснований надеяться на то, что новоизбранный рейхстаг не поведет себя в точности так, как и предыдущий. Если парламент будет препятствовать работе правительства, то оно должно будет в течение короткого времени обойтись вовсе без его участия в управлении. Тем временем предлагаемые нами конституционные поправки следовало вынести на референдум или представить для одобрения нового национального собрания. Я понимал, что подобная процедура потребует нарушения президентом действовавшей в тот момент конституции.
Положение было настолько серьезным, что я пришел к выводу: президент поступит оправданно, если поставит благополучие нации выше своей присяги на верность конституции. Я сказал ему, что понимаю, насколько трудным будет такое решение для человека, который всегда ставил выполнение данного слова превыше всего остального, но напомнил, как сам Бисмарк однажды счел необходимым посоветовать прусскому монарху нарушить конституцию для блага своей страны. Как только необходимые реформы будут вотированы, станет возможно передать обязанности по выработке законодательства новому парламенту.
После этого пришел черед высказать свое мнение Шлейхеру. Он сказал, что у него есть план, выполнение которого может избавить президента от необходимости совершить этот последний отчаянный шаг. Если он сам возглавит правительство, то надеется вызвать в национал-социалистической партии раскол, который позволит создать в нынешнем рейхстаге парламентское большинство. Потом Шлейхер дал подробные объяснения по поводу существующих в нацистском движении разногласий, которые делали более чем вероятным, что он сможет получить поддержку Георга Штрассера и еще примерно шестидесяти нацистских депутатов рейхстага. Самому Штрассеру и еще одному или двум из его ближайших сторонников будут предложены посты в правительстве, которое будет опираться на поддержку профессиональных союзов, социал-демократов и буржуазных партий. Это позволит создать большинство, которое сможет провести через рейхстаг экономическую и социальную программы правительства Папена.
Здесь вмешался я и высказал самые серьезные сомнения в осуществимости этого плана. Мне казалось крайне маловероятным, что левое крыло нацистской партии может отколоться, поскольку все члены партии приносили личную клятву верности Гитлеру. Однако контакты Шлейхера с нацистами были значительно более тесными, чем мои, и он был, вероятно, прав в своих предположениях. В любом случае подобный эксперимент провести стоило. Главные же мои возражения были более основательны. Начиная с 1 июня президент не прекращал поисков средства, способного предотвратить крах парламентской системы. Независимый кабинет был создан для разработки плана реформ, которые должны были обеспечить лучшие отношения между администрацией и парламентом. Реализация плана Шлейхера будет означать отказ от такой линии поведения. Даже если Шлейхер добьется большинства в парламенте, это большинство не может оказаться достаточно сильным, чтобы провести основные реформы, а потому предлагаемое им решение — не только временное, но просто неудовлетворительное.
Президент сидел молча, очень внимательно выслушивая наши аргументы. Он должен был принять сейчас одно из самых важных решений в своей долгой жизни. Он не вмешивался в нашу дискуссию, но после того, как мы оба закончили изложение своих взглядов, помолчал секунду, поднялся на ноги и объявил: «Я намерен последовать предложению господина фон Папена. — Потом повернулся ко мне и добавил: — Господин рейхсканцлер, я прошу вас немедленно приступить к проведению консультаций, необходимых для формирования правительства, которому я поручу исполнение вашего плана».
Шлейхер был просто ошеломлен. Он явно не ожидал, что старый фельдмаршал может решиться взвалить на свои широкие плечи груз ответственности за нарушение конституции. Когда мы уходили, я в последний раз попытался со Шлейхером объясниться: «Я хорошо понимаю, почему вы хотите взять бразды правления в свои руки после того, как так долго направляли деятельность правительства из-за кулис. Но у меня имеются весьма серьезные сомнения в целесообразности предложенного вами плана. Не лучше ли будет решить этот вопрос раз и навсегда, изменив конституцию, чем прибегать к очередным временным мерам? Я в течение шести месяцев обещал народу, что будет найдено окончательное решение экономических проблем. Мы, добавлю — с вашего согласия, поставили на карту престиж самого президента, зависящий теперь от нашей способности решить этот вопрос. Наверняка мы не имеем права рисковать авторитетом президента — единственным фактором стабильности в государстве, при том беспорядке, который последует за введением очередных временных мер.
Я готов передать вам пост канцлера, если вы будете исполнять пожелания президента. В любом случае это будет, по всей вероятности, наилучшим выходом из положения, поскольку в самом крайнем случае в вашем распоряжении всегда есть армия. Вопрос заключается не в личностях, а в необходимости немедленных действий. Я по-прежнему считаю, что будет удобнее на несколько месяцев оставить во главе всех дел меня, — до того момента, когда будут приняты конституционные поправки и восстановится нормальная парламентская жизнь. Я стал настолько противоречивой фигурой, что могу позволить себе взять на себя дополнительную ношу, приняв всю ответственность за то, что совершенно необходимо сделать. После этого я уйду в отставку, а вы сможете возглавить правительство, имея все основания надеяться на удачное начало».
Шлейхер слушал меня с нескрываемым осуждением. За последние недели я обратил внимание на то, что он перестал вести себя со мной с прежней прямотой и откровенностью, а в наших взаимоотношениях появилось охлаждение. Когда мы прощались, так и не достигнув взаимопонимания, он заметил: «Monchlein, Monchlein, du gehst einen schweren Gang»{105}.
После этого драматического свидания я возвратился в рейхсканцелярию. Я все еще пребывал в изумлении от неожиданного volte-face{106}, проделанного Шлейхером. Он всегда оказывал политике нашего кабинета полную поддержку и сам был, в сущности, инициатором некоторых наших мероприятий. Он никогда не давал мне оснований думать, что он не согласен с проводимым мной курсом. Совсем недавно, 10 сентября, во время нашей с ним встречи, он заявил: «Я не желаю отказываться от института президентского кабинета ради возврата к партийной политике. Я посчитал бы вероломством по отношению к президенту любое действие, ставящее под угрозу существование теперешнего кабинета». Я предполагал, что могу надеяться на его неизменную поддержку. Наши личные отношения с ним всегда были достаточно тесными для того, чтобы он мог сообщить мне, что не может более оказывать ее.
Я решил, что должен обсудить возникшее положение с кем– нибудь из членов своего кабинета, и попросил Гюртнера и Эльтца приехать ко мне. Я рассказал о беседе, в которой только что участвовал, и сообщил им о полученном сейчас от президента указании. Когда я спросил, готовы ли они разделить со мной новую тяжкую ответственность, оба согласились без колебаний. Они и без того считали, что страна находится в совершенно отчаянном положении, и были уверены, что предлагаемое решение — единственно возможное. Для меня стало большим облегчением узнать, что такие люди, как всеми уважаемый юрист Гюртнер и мудрый, опытный Эльтц, находятся на моей стороне, отчего моя решимость окрепла еще больше.
Потом они рассказали мне о разговорах, которые Шлейхер вел в последние две недели с некоторыми членами правительства. В них он высказывал мнение, что в случае, если мне вновь будет доверен пост канцлера, то без того напряженная ситуация в стране неминуемо скатится к гражданской войне. А это вынудит рейхсвер вмешаться, чтобы поддержать авторитет государства, взявшись тем самым за выполнение задачи, для которой армия не предназначена и которая превосходит ее возможности. К тому же известно, что очень многие молодые офицеры симпатизируют национал-социалистам, и он не желает принимать на себя ответственность за возможные последствия их вмешательства.
Мои друзья выразили убеждение, что взгляды Шлейхера могли произвести на большинство членов кабинета эффект, достаточный для того, чтобы они отказались сплоченно поддержать меня при выполнении этой новой, трудновыполнимой задачи. Без сомнения, ситуацию требовалось прояснить. На это я ответил, что Шлейхер никогда не высказывал мне подобных опасений и, по крайней мере в моем присутствии, не делал президенту даже малейшего намека на то, что рейхсвер может оказаться не в состоянии поддержать законность и порядок в случае введения нами чрезвычайного положения. Тут я прервал наш разговор и назначил заседание кабинета на следующий день, утром 2 декабря.
На заседании я дал коллегам полный отчет о своей встрече с президентом и о полученном мной новом указании. Я не оставил у них сомнений в том, что открытое столкновение с национал-социалистами стало теперь неизбежным. После этого я сообщил, что Гюртнер и Эльтц вчера рассказали мне о тех соображениях, которые Шлейхер высказывал некоторым членам кабинета и о которых я до того момента не имел ни малейшего представления. Для выяснения обстоятельств дела я попросил министра обороны аргументированно изложить свое мнение о сложившейся ситуации.
Шлейхер поднялся из-за стола и заявил, что выполнить директиву, полученную мной от президента, не представляется возможным. Любая попытка, предпринятая в этом направлении, ввергнет страну в хаос. Полиция и вооруженные силы не смогут гарантировать бесперебойную работу транспорта и служб снабжения в условиях всеобщей забастовки, как не смогут они и обеспечить поддержание законности и порядка в случае возникновения гражданской войны. Генеральный штаб провел исследование касательно обязанностей упомянутых структур в подобной ситуации, а он, в свою очередь, приказал майору Отту, который отвечал за составление необходимых планов, предоставить себя в распоряжение кабинета и сделать доклад. Как министр обороны, он считает своим долгом не вмешивать армию во внутренние политические конфликты. Вооруженные силы существуют не для того, чтобы принимать участие в гражданской войне.
В ответ я сказал Шлейхеру, что согласен с его мнением об ограниченной ответственности армии в деле поддержания законности и порядка. Я не был согласен с его утверждением о неизбежности всеобщей забастовки или гражданской войны, а также с тем, что силы полиции окажутся не в состоянии поддержать общественный порядок. С мнением Генерального штаба несомненно следовало ознакомиться, а потому я предложил пригласить майора Отта и выслушать его сообщение.
Вот что написал сам Отт, который впоследствии стал послом в Токио, о сделанном им тогда докладе:
«По мере осложнения внутриполитической ситуации Верховное командование предприняло исследование возможностей вооруженных сил в части выполнения их долга в отношении правых и левых экстремистов в условиях чрезвычайного положения. Возглавляя в то время Политический департамент военного министерства, я получил приказ провести тактическую разработку связанных с выполнением указанной задачи потребностей и обязанностей. В ноябре было организовано совещание представителей тех ветвей власти, участие которых в реализации декрета о введении чрезвычайного положения представлялось наиболее вероятным. Оно продолжалось три дня и занималось исследованием ситуаций, возникновения которых можно было ожидать в различных частях страны. Было сделано сопоставление тех мероприятий, проведение которых в условиях чрезвычайного положения представлялось необходимым, с теми, которые можно было считать выполнимыми. Требования изменялись от района к району, однако ресурсы земель во всех случаях были признаны недостаточными.
В Восточной Пруссии принципиальное значение имела оборона государственных границ. Пограничные линии, установленные Версальским договором, по-прежнему оставались спорными, а в отношениях с Польшей сохранялось значительное напряжение. Существовала вполне определенная вероятность того, что внутренний конфликт в Германии может быть использован радикальными кругами в Польше как основание для интервенции. Германские гарнизоны в Восточной Пруссии будут в таком случае отрезаны от основной территории страны и должны будут рассчитывать исключительно на собственные ресурсы. Даже помощь, оказываемая милицией{107}, сведется только к использованию относительно слабых сил пограничной обороны. Большая часть этих резервов будет состоять из молодежи, среди которой национал-социалистическое движение завербовало много сторонников, лояльность которых полностью гарантировать невозможно. Выполнение двойной задачи — по обороне границ и обеспечению внутреннего порядка — почти наверняка сделает невозможным поддержание воинской дисциплины.
Наиболее вероятное развитие событий в Гамбурге — забастовка портовых рабочих. Она парализует работу порта и будет препятствовать ввозу продовольствия и доставки экспортных грузов. Военизированные и вспомогательные силы, находящиеся в распоряжении земельных властей, будут недостаточны для поддержания работы важнейших служб. В Руре можно ожидать прекращения всей работы на шахтах и в тяжелой промышленности. Судоходство по Рейну прекратится, а сепаратистские элементы возобновят свою активность. Безоговорочное запрещение любого вмешательства вооруженных сил в демилитаризованной зоне создаст дополнительные трудности. Местная жандармерия является там единственным представителем сил поддержания законности и порядка, а она доказала уже свою полную неэффективность во время предыдущих беспорядков. Опыт последних нескольких месяцев показал, что в случае решительных действий против коммунистов невозможно полагаться на полицию. Поэтому нельзя гарантировать защиту экономической жизни страны.
Похожие соображения справедливы применительно ко всем остальным частям страны. Не существует возможности создания резервов для действий в наиболее угрожаемых районах. Поэтому я проинформировал министра обороны о том, что, хотя административные меры по выполнению декрета о введении чрезвычайного положения могут быть пущены в ход незамедлительно, подробное исследование показало, что одновременная охрана границ и защита общественного порядка от действий коммунистов и нацистов находятся за пределами возможностей федерального и земельных правительств. В связи с этим правительству рейха было рекомендовано воздерживаться от введения чрезвычайного положения».
Следует отметить, что этот доклад отчетливо свидетельствует о тех ограничениях на действия внутри страны, которые накладывались на нас Версальским договором. Но стоявшая тогда перед нами задача требовала практического решения. После того как Отт вышел, стало ясно, что большинство членов кабинета согласно с его оценками. Я закрыл заседание и объявил присутствующим, что, ввиду возникновения новых обстоятельств, я должен немедленно доложить обо всем президенту, главным образом потому, что Шлейхер не счел необходимым сообщить ему вчера о своих соображениях.
Я сразу отправился на прием к президенту, дал ему полный отчет обо всем происшедшем и спросил, остается ли в силе полученная мной вчера директива. Хотя у меня и не возникало сомнений относительно возникновения беспорядков на местах, я не был убежден в неизбежности всеобщей забастовки, хотя коммунисты наверняка постараются ее организовать. Попытка, предпринятая на этот счет в июле, особого успеха не имела. Если удастся убедить народные массы в том, что единственными целями моего правительства являются увеличение занятости населения и восстановление работы демократических институтов, даже если для достижения этих целей и потребуется принять строгие меры против коммунистов и нацистов, то я не видел причин опасаться гражданской войны.
Я признавал, что мои рассуждения лежат в области предположений. В крайнем случае, ответственность за армию нес Шлейхер, в конечном же счете — сам президент. Я был согласен с мнением Шлейхера о том, что, привлекая армию, мы идем на большой риск, но в тот момент были возможны всего два выхода из положения. Если мне придется исполнять полученную вчера директиву, то Шлейхера следовало заменить на посту министра обороны каким– нибудь другим офицером, который считал бы для себя обязательным проведение правительственной политики. Другой вариант состоял в том, чтобы пойти на предложение Шлейхера и назначить его канцлером.
Старый фельдмаршал выслушал меня молча. Когда он заговорил, в его голосе не слышалось больше тех уверенных интонаций, которые присутствовали всего за двадцать четыре часа до этого. «Дорогой мой Папен, — сказал он, — ты бы плохо обо мне подумал, если бы я изменил свое решение. Но я слишком стар и очень много повидал в жизни, чтобы принять на себя ответственность за возникновение гражданской войны. Единственная оставшаяся у нас надежда — в том, чтобы дать возможность попытать счастья Шлейхеру». Когда я пожал ему руку и повернулся, чтобы уходить, по его щекам катились две крупных слезы. О степени взаимного доверия и уверенности друг в друге, которые существовавали между нами, можно, вероятно, судить по надписи, которую он сделал на своей фотографии, присланной мне несколько часов спустя в виде прощального подарка: «Ich hatt' einen Kameraden!»
На следующий день я получил он него написанное им собственноручно письмо:
«Я принял Ваше прошение об освобождении вас от постов рейхсканцлера и рейхскомиссара Пруссии. Я сделал это с тяжелым сердцем и только в ответ на те доводы, которые Вы сочли возможным мне представить. Мое доверие к Вам и уважение, испытываемое мною к Вам и всему Вами сделанному, остается непоколебимым. За короткое время Вашего пребывания в должности я полностью оценил бескорыстие Вашей работы, Вашу любовь к нашей стране и Ваш прекрасный характер. Я никогда не забуду нашу совместную работу и хочу выразить Вам от своего имени и от имени всей страны свою признательность за все совершенное Вами в продолжение нескольких последних трудных месяцев.
Прошу Вас принять мои наилучшие пожелание на будущее. С дружеским приветом,
фон Гинденбург».
Едва ли стоит добавлять, что моя окончательная отставка была с восторгом встречена нацистами, партией центра и партиями левого толка. Только либеральная и консервативная пресса нашли слова одобрения моей администрации. На прощальном заседании кабинета я поблагодарил министров за их сотрудничество и просил всех, кто останетс