Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

(III)

Враг у ворот Москвы!

Но тут пришла беда. Пока жива, не забуду тот день. 22 июня 1941 года было воскресенье. Прекрасный теплый солнечный день. Мы с мужем собирались покататься на лодке в Парке культуры имени Горького. Мы уже были одеты. Было двенадцать часов дня. Муж включил радио, чтобы перед уходом еще раз послушать последние известия. Мы услышали голос Молотова. Он возвестил народу печальную весть о нападении гитлеровской Германии. Мы вскочили, подбежали к громкоговорителю. Теперь короткое обращение повторял диктор. По мы все еще не могли поверить. Растерявшись, мы смотрели друг на друга.

Муж мой первый сбросил оцепенение и сказал: «Война! Ты понимаешь? Война! Я иду в военкомат. Подожди меня». [165]

«Нет, я пойду с тобой».

Мы отправились в путь молча. Так же, как и многие другие мужчины и женщины. На улицах у громкоговорителей собирались толпы людей. Весть о случившемся застала их в пути. Мужчины стояли, как будто окаменев, у женщин текли слезы. Они даже не утирали их. В военкомате собралось много людей. Они стояли повсюду: в коридорах, на лестницах, в огромном дворе. Стояли молча. Только время от времени у кого-то прорывалось несколько слов. Кто-то сказал: «Проклятые немцы! Что мы им сделали?» Другой, стоявший рядом с моим мужем, добавил: «До сегодняшнего дня я думал, что немецкий рабочий никогда не поднимет руку против нас. Ах, все они фашисты! Совести нет». Я хотела ему ответить: «Нет, не все». Но предпочла промолчать. В тот момент это было бы бестактным.

Вышел комиссар и сказал: «Пожалуйста, товарищи, идите домой. Здесь ждать нет смысла. Вас известят. Для всех нас это неожиданность. Мы должны провести подготовку».

Дома мой муж сказал: «Хорошо, что ты промолчала. Ты ведь знаешь, наши люди умеют различать друзей и врагов. Но в этот момент у всего народа только одно чувство». Он прервал разговор. Помолчав, он добавил: «Я знаю, тебе тяжело».

Так оно и было. Советский Союз стал для меня второй родиной. Всем сердцем я любила эту страну. Я стала советской гражданкой, членом Коммунистической партии Советского Союза. Но Германия осталась для меня родиной, и любовь к ней жила во мне. Ее не могли отнять у меня фашисты. С первого же момента мне было ясно: я должна принять участие в борьбе с фашизмом. Какое участие, должна была решать партия. Я пошла в райком. Военком принимал там добровольцев. Приемная была заполнена студентами Института иностранных языков. Как только он выходил из своего кабинета, его окружали юноши и девушки. «Ну когда?!» Он успокаивал: «Скоро подойдет и ваша очередь».

«Так продолжается весь день, — объяснил он мне, когда я оказалась перед ним. — Даже четырнадцатилетние настаивают: «Товарищ комиссар, если вы нас немедленно но пошлете на фронту мы поедем туда сами!» Если медицинская комиссия не пропускает стариков, они приходят и пытаются меня разжалобить. А Гитлер думает, что может [166] нас победить! Что с вами делать, товарищ, я пока еще не знаю. Подумаю. Вас известят».

В начале июля призвали моего мужа. Прежде чем отправиться на фронт, он прошел под Москвой офицерские курсы. Я посещала его каждое воскресенье. Вместе со мной из электрички на этой станции выходили сотни женщин. Вместе мы шли по длинной дороге через лес к офицерской школе. У ворот нас ждали наши мужья. Наступила прекрасная осень. Все мы искали местечко в лесу, женщины раскладывали на салфетках всяческие лакомства, которые они припасли своим мужьям. Продуктов не хватало, их выдавали по карточкам. Вместе с женами приезжали и дети. Они вцеплялись в своих отцов. Понимали ли они, что предстояло отцам? И матерям? И им самим? Вряд ли. Но они видели, что все вокруг были грустны и что мать теперь так часто плачет.

В нашем институте людей становилось все меньше. Каждый день кто-нибудь уходил на фронт. И женщины уходили. В качестве медсестер, санитарок. Москву почти ежедневно бомбили. Я окончила курсы самообороны, и меня назначили ответственной за противовоздушную оборону всего нашего шестиэтажного дома. Как только раздавался сигнал тревоги, женщины за несколько минут оказывались на своих постах. Располагались по всему дому — от чердака до подвала. Даже женщины постарше участвовали в этом. За исключением нескольких обмороков, все обошлось хорошо. Небо Москвы было защищено надежно с первого дня. Фашистские самолеты — «стервятники», как народ их называл, — прорывались редко. Бомбежки унесли не так уж много человеческих жизней. Болезненней были для нас новости с фронта. Но росла стойкость советских людей.

Мать и сын идут на фронт

Моя подруга Эмма Вольф уже служила в армии в качестве политинструктора. Она умела обходиться и с автоматом еще со времен испанской войны. Ее полк находился в Москве, казармы — напротив нашего дома. Я часто забегала к ней вечером. Если она была свободна от службы, я оставалась надолго. Случалась тревога, она вскакивала. Надевала китель, брала винтовку на плечо и вместе [167] с другими офицерами и солдатами отправлялась нести патрульную службу. Меня она посылала в бомбоубежище. Но я оставалась, конечно, наверху. На крыше нашего института я научилась бороться со страхом. Но ее близость придавала мне силы. В октябре 1941 года нас всех мучили опасения за Москву. Фашисты наступали.

14 октября Эмма появилась у меня. «Хочу попрощаться. Завтра утром мы выступаем». Мы обнялись. На рассвете я услышала с улицы слова команды. Наверное, это воинская часть, подумала я. Я вскочила с кровати, накинула пальто и пошла вниз. От улицы меня отделяло только несколько ступеней. Я жила в маленьком деревянном доме. Да, действительно, полк Эммы пошел на фронт. Эта картина навсегда запечатлелась в моей памяти: впереди знаменосец, в первом ряду около командира и политкомиссара Эмма Вольф. Слева от нее — молодой солдат, почти ребенок, шестнадцатилетний сын Эммы Володя. Самый молодой сотрудник фронтовой газеты. Раздалась команда, колонна пришла в движение. Солдаты запели маршевую песню. Я смотрела им вслед. В соседних домах у окон стояли люди. Они кивали защитникам Москвы. У многих выступили слезы на глазах. У меня тоже.

Эмма писала редко, самое необходимое. Из ее писем я узнала, что некоторое время мать и сын находились в одном месте, хотя и не в одной части. Вечером, когда утихал бой, Володя добирался до воинской части матери, чтобы с ней повидаться. Если он не приходил, в путь отправлялась мать. Если не было возможно ни то ни другое, она спрашивала в штабе: «Жив ли мой сын?» Или он спрашивал: «Жива ли моя мать?» Потом они потеряли друг друга. Володе исполнилось восемнадцать. Он стал настоящим солдатом — борцом против фашизма. Его перевели на другой участок фронта. Месяцами они не слышали друг о друге.

Эта маленькая изящная женщина пережила все, что только может испытать настоящий боец: победу и поражение, героизм, а иногда и малодушие. Она была ранена, контужена, перенесла сыпной тиф. На ее груди немало наград. Она видела живые и мертвые жертвы бесчеловечности после изгнания фашистских оккупантов.

О мужестве Эммы я слышала от других. Она неохотно говорила о себе. Однажды я встретила ее с политкомиссаром ее части в пригородном поезде. Я ехала несколько станций с ними, чтобы побыть с ней. «Не слишком ли отчаянно она ведет себя?» — спросила я комиссара. «Вот [168] именно. Эмму видишь все время в окопах. Удержать ее невозможно. Она знает, как нужна солдатам ее материнская теплота». Меня это взволновало, но я ничего не сказала. Да это и было бы бесцельно.

«Любовь к социалистической Родине, любовь к людям — вот источник, из которого она черпает», — писал Илья Эренбург об Эмме Вольф в одной из своих фронтовых корреспонденции после того, как он несколько дней провел в ее части.

По пути с одного фронта на другой капитан Эмма Вольф оказалась среди офицеров, сопровождавших генерала армии Батова. Генерала с глазами мечтателя. Я познакомилась с ним. Два часа этой встречи принадлежат к тем, о которых не забываешь, о которых помнишь всю свою жизнь. Меня изумляла его естественность, его скромность. И не менее — его талант рассказчика. Его можно было слушать часами. Он рассказывал о своих солдатах, о своих офицерах, рассказывал об эпизодах, говорящих об их мужестве, самоотверженности. Говорил он и о капитане Эмме Вольф. Уже в дверях, перед уходом, он сказал: «Жертвы, которые приносит наш народ, несказанно велики, но он уничтожит врага человечества. Да, так будет, в этом нельзя сомневаться».

Это было в самые тяжелые дни Отечественной войны. Его слова оказывали целительное воздействие. Он попрощался с нами очень сердечно и быстро пошел по длинному коридору. Я стояла в дверях и смотрела ему вслед. Мне так не хотелось расставаться с этим большим человеком небольшого роста, непохожим на генерала, с двумя Золотыми Звездами Героя Советского Союза.

Капитан Эмма Вольф была в числе освободителей Вены, ее сын в числе тех, кто освободил Берлин. Спустя год после конца войны Эмма стала настаивать, чтобы он возвратился в Москву, закончил школу и поступил в университет. Но Володя тянул с демобилизацией. Ему трудно было вернуться в старую колею. Эмма поехала в Берлин, чтобы побеседовать с ним. Под руку мать и сын ходили по двору казармы. Командир наблюдал за ними из окошка. Вечером он позвал Володю: «Кто эта барышня, с которой ты сегодня под ручку прогуливался по двору?»

«Моя мама», — ответил удивленно молодой человек.

«Этот трюк мы знаем», — лукаво усмехнулся командир.

«Вы можете удостовериться, товарищ командир. Моя мать все равно хотела прийти к вам». [169]

На следующее утро капитан Эмма Вольф пришла к командиру. Она попросила его воздействовать на Володю. Действительно, через несколько недель Володя уже был в Москве. Его мать тоже. Хотя ей было нелегко оставить свою работу офицера по вопросам культуры в Советской военной администрации в Вене. Но если бы не ее настойчивость, Володя, которому уже исполнилось двадцать два, вряд ли окончил бы свою учебу.

Эмма снова стала работать в печати. Двадцать три года она руководила испанской редакцией журнала «Советская женщина». На заслуженный отдых она ушла только семидесяти лет, заболев лейкемией. Впрочем, едва ли это можно назвать отдыхом. Вновь и вновь ей звонят, например, из военкоматов: «У нас призывники. Расскажите-ка им, как вы воевали». Или звонок из редакции — просьба встретиться с женщинами из латиноамериканских стран. Иногда мать и сын разглядывают свои фотографии берлинского времени. Они оба смеются. Нелегко дался им этот смех! И я вглядываюсь в эти фотографии. Их можно было действительно принять за влюбленную парочку. В свои сорок четыре года Эмма выглядела девушкой. Володя, напротив, значительно старше, чем он был.

Среди фотографий, оставшихся у меня от Эммы, я нашла маленькую газетную вырезку. Не знаю теперь, из какой газеты я вырезала ее. Политкомиссар и журналистка Мария Овсянникова написала тогда всего несколько строк:

«В 5-ой Московской дивизии вместе со своей матерью капитаном Эммой Лазаревной Вольф, участницей боев в Испании, воевал ее шестнадцатилетний сын Володя. Если мы преклоняемся перед мужеством, перед душевной чистотой этих молодых солдат, то мы знаем: такими их воспитала Родина. Но не было бы у них таких матерей, не получились бы из них поэты и герои».

«Вы еще вспомните мои слова...»

Тяжелые дни мы пережили в октябре 1941 года. Фашистский вермахт приближался к Москве. Используя свое техническое и численное превосходство. С потерями он не считался. Мысль о том, что Москва может попасть в руки фашистов, была непереносимой. В начале октября я получила от комиссара извещение подготовиться к отправке. [170]

Но пришел день, который никогда не изгладится из моей памяти: 15 октября фашисты в сорока километрах от Москвы, в предместье Москвы — Химках! Это невозможно было себе представить. Мы были уверены, что Красная Армия, если необходимо, пойдет на любые жертвы, чтобы отстоять столицу Родины. И тем не менее нас охватил страх.

В этот день мы, как обычно, пошли на работу. К концу рабочего дня, около шести вечера, нас позвали на собрание. Секретарь парторганизации сказал, что положение угрожающее. Наш институт будет эвакуирован в этот же вечер. У кого дома есть дети или инвалиды, тех посадят в грузовик, кто хочет остаться, может оставаться. Мы должны взять с собой только самые необходимые вещи. Места мало. Муж мой был на фронте. Дома никого не оставалось. Вместе с профессором Молчановой мы сидели в ее лаборатории, грелись у газовой горелки и ждали. Мы размышляли вслух, что мы сделаем, если фашисты займут этот дом. Оружия у нас не было. «Я выброшусь из окна», — сказала я. Профессор Молчанова ответила: «У меня есть в кармане цианистый калий. Хватит на обеих».

Два грузовика доставили нас на вокзал. Куда нас повезут дальше, мы не знали. Сесть в поезд казалось делом немыслимым. Повсюду люди, многие москвичи отправились в путь пешком. Кто мог обращаться с винтовкой, присоединился к защитникам столицы. Грузовик довез нас до города Горький. Там мы погрузились на пароход. Он уже был переполнен. Тем не менее стояла гробовая тишина. Все наши мысли были с Москвой.

Спать никто но мог. Мы сидели в салоне за большим длинным столом. Время от времени кто-нибудь глубоко вздыхал. Пожилая женщина закричала: «Нет! Нет, этого быть не может!» У нее начался сердечный приступ. Мы обступили ее. Одни пытались ей помочь, другие плакали. К нашему столу подошел майор. Он ковылял на двух палках. «Никакой паники, товарищи, никогда, слышите вы, никогда фашисты не увидят Москву. Вы еще вспомните мои слова». Он сказал это с такой убежденностью, что мы устыдились своего малодушия. Эта непоколебимая вера в победу над фашизмом в самый грозный час запечатлелась у меня на всю жизнь.

Я обратила внимание на этого офицера еще днем. Он был единственным военнослужащим на пароходе. Крепко сложенный человек ковылял по середине салона туда и [171] обратно довольно долго. «Ранение в ногу, я должен тренироваться, — объяснил он мне позднее, как будто речь шла о пустяке. — Я не намерен долго прохлаждаться в тылу». Еще сегодня вижу перед собой этого настоящего человека.

Пятьдесят пять градусов мороза на солнце

В Казани мы сошли на берег. Нас разместили в школе. Оказалось, что на партах можно спать. Между прочим, лучше, чем на письменных столах. Еду мы покупали на рынке. Тогда еще можно было кое-что купить. Через неделю мы сели в поезд и поехали дальше. Ехали мы долго, почти месяц, куда — не знали. Думали, что едем в Ташкент. Всем хотелось в теплые места. Наш эшелон остановился в Тюмени. Тогда мы поняли, куда едем. Нас охватил ледяной ветер, когда мы вышли из вагона за кипятком.

Станцией назначения оказался Новосибирск. С детьми, со всеми пожитками мы отправились с вокзала на трамвае к нашему филиалу. Коллеги приняли нас дружелюбно. Они разделили с нами свои письменные столы. Днем они сидели за ними, ночью мы спали на них. Столов на всех не хватало. Приходилось спать посменно, каждому часа два-три. Моя сменщица предложила мне спать вдвоем. Но она занимала три четверти стола. Она была толстушкой. Не виновата же она. Мы подружились. Ночью мы несколько раз вставали и менялись местами. По теории относительности Эйнштейна, ночь может быть очень короткой или очень длинной. Она бесконечно длинна, если приходится двум женщинам спать на одном письменном столе.

Днем мы проводили время в коридорах. Большинство детей были в начале войны эвакуированы из Москвы. Поэтому в нашей группе было всего двое детей школьного возраста. Они вели себя даже чересчур разумно. Жизнь шла дальше. Самое трудное было привыкнуть к запаху касторки. Как беженцы, мы получали восемьсот граммов черного хлеба в день. Слишком много. Так много мы не могли съесть. Мы меняли хлеб на картошку. Картофелины были величиной с орех. Мы жарили их вечером в лабораторных печках на касторке. Есть их еще кое-как было можно, но пахли они непереносимо. Приходилось зажимать себе нос. Но зато у нас раз в день была горячая еда. Но запах касторки не скоро выветрился. [172]

Так продолжалось только четыре недели. Потом нас всех разместили на частных квартирах. Сибирякам пришлось потесниться. Их это не очень радовало. Да и кто бы обрадовался? Но они выполняли свой долг. Сибиряки суровый народ. Как и природа Сибири.

И все же нигде я не видела столько солнца зимой, как в Новосибирске. Но это солнце обманчиво. На таком солнце можно легко отморозить себе нос, или щеки, или еще какую-либо часть тела. Пятьдесят пять градусов мороза! Прохожие говорят друг другу: «Гражданочка, потрогайте себя за нос!» или «Потрите-ка себе щеку, она у вас совсем белая!» Но никто не предупредил меня, когда я отморозила себе ноги. И где? В трамвае, который полз как улитка. После этого я предпочитала идти на работу и обратно пешком. Это было надежнее. Расстояние было «маленькое» — всего семь километров в один конец. Бинт на ногах все время сползал, но зато он грел.

В Сибири легко зимовать, если у тебя есть овчинный полушубок. Ну, на худой конец, шуба из норки или соболя. И к тому же валенки. Да, прежде всего валенки! Их у меня как раз не было. Я пошла на рынок и купила себе поношенные валенки. Денег хватило только на пару старых валенок со стертыми подошвами. Купила и сразу же отправилась в сапожную мастерскую. «Прием через четырнадцать дней» — гласила записка на двери. Старший сапожник оказался неумолимым. «Я положу их здесь за печкой. Приду за ними через четырнадцать дней, хорошо?»

«Делайте что хотите», — проворчал сапожник, инвалид, уставший от перебранок с клиентами.

Когда я пришла через две недели, не было ни валенок, ни сапожника. Никто ничего не знал. Мне хотелось плакать от злости, но я смеялась над собой. Ведь через эту обувную мастерскую проходили ежедневно дюжины клиентов.

К сибирской зиме я оказалась совершенно неподготовленной. В тот день, когда я покинула Москву, на мне было старое осеннее пальто для хождения по чердакам и подвалам на службе. Тут бы мне пригодилась моя медвежья шуба. Но она висела в Москве в шкафу. Отцы города — они действительно заслуживали это имя — старались изо всех сил облегчить участь беженцев. Но их были многие тысячи. Тем, кого эвакуировали из западных областей, из Минска, Витебска например, было еще хуже, чем нам, москвичам. Они оставили в родных местах не только все [173] свои пожитки. Случалось, что в пути теряли детей или они заболевали. Люди умирали от ужасов, от тоски, от мытарств. Беда свалилась на них так неожиданно. Гром ударил средь ясного неба. Но они предпочитали смерть жизни под властью фашистов. Двинулись в путь в первые же часы войны. По дороге их бомбили фашисты, не разбирая, где дети, где старики.

Свидание в Новосибирске

В один прекрасный день на вокзале Новосибирска я столкнулась с минским театром. Встреча была печальной. После бесконечных дорожных приключений и длинного пути они прибыли в Новосибирск. Прибыли ночью. Очень плохо одетыми, истощенными. Они ютились на вокзале в ожидании жилья, одежды, продуктов. На вокзале я ежедневно получала шесть буханок хлеба для нашего коллектива. Каждая буханка по три кило. После объятий и слез я дала минчанам три буханки, чтобы хоть немного утолить голод, мучивший их уже много дней. Уборщица из института, помогавшая мне доставлять хлеб, была согласна. Мои институтские коллеги, конечно, тоже одобрили это. Кстати, я уже не работала библиотекаршей, а стала завхозом и секретарем парторганизации.

Почти ежедневно мои дела вели меня на главную улицу Новосибирска. Эта широкая улица шла через весь город. На ней находились горком партии и горсовет. И в том и в другом мне помогали где советом, а где делом.

Стоял жестокий мороз. На центральной улице города я встретила дирижера Курта Зандерлинга; он жил в крохотной комнате гостиницы вместе со своей женой. Он страшно мерз в своем тонком пальтишке, просто посинел от холода. Но не сказал ни слова об этом, не жаловался. Его согревали звуки Девятой симфонии Бетховена: он отправлялся на репетицию.

По всему городу были наклеены афиши с именем этого немецкого дирижера, напечатанным огромными буквами. В самое жестокое время войны. И в страшный мороз люди стояли в очереди, чтобы достать билеты. Мне повезло, он дал мне контрамарку. Это был один из самых великолепных, самых потрясающих концертов. Люди аплодировали, стоя, по нескольку минут. Они аплодировали Бетховену, [174] они аплодировали дирижеру, они аплодировали честным немцам. Зандерлинг сиял от счастья.

Случайно мы встретились с ним на следующий день на том же самом месте. Я увидела, что он чем-то очень озабочен. Спросила его, в чем дело. Оказалось, что он и его жена давно хотели ребенка. И вот теперь его жена беременна. В такое неподходящее время. Они не знали, что делать. Они ничего не сделали. Иначе одаренный Томас Зандерлинг{6} — их сын — не появился бы на свет. Нелегко им было принять это решение. Зандерлинг покинул гитлеровскую Германию в 1935 году. В декабре 1941 года ему пришлось снова отправиться в путь. На этот раз из Ленинграда, их второй родины. Сегодня здесь, завтра там. Без пристанища. Курт Зандерлинг страдал и боролся вместе с советским народом. С народом, который ежедневно тихо, скромно, без хвастовства совершал великие подвиги.

А мой минский театр? Не прошло и недели с тех пор, как я встретила моих бывших коллег. И уже получила приглашение на премьеру. Она должна была состояться через десять дней. Я была крайне удивлена. Без декораций, без костюмов. Сами еще совсем не устроенные, они решили выступать. Им не хотелось сидеть без дела. Их гастроли не были предусмотрены. Они просто должны были получить пристанище и отдохнуть от пережитого. Минчанам пришлось покинуть город в считанные часы, совершать длинные пешие переходы под бомбежками, испытать голод, жажду, жару, болезни, смерть. Их не миновало ни одно испытание. Их лица были помечены печатью страданий, но они уже играли, играли самые веселые пьесы. Они хотели, чтобы люди хоть на два-три часа забыли о своих заботах. И люди смеялись от всей души на этих спектаклях. Но в конце, когда актеры раскланивались, у многих появлялись слезы. От радости. От горя.

Мне очень хотелось сделать минчанам что-то приятное. Но как? Чем? Может, устроить для них небольшой прием? Но у меня ничего не было. Нет, было! Великолепная свекровь. Как добралась она ко мне в Новосибирск, я расскажу немного попозже. Во всяком случае, она была здесь. В ее кладовке лежали два килограмма дрожжей, полученных на шесть продовольственных карточек, свекла, лук и [175] немного муки. На рынке она купила яйца и самогон. Хлеба у нас было достаточно. Как много различных блюд она приготовила из этих запасов. И как это было вкусно! «Прием» состоялся у меня в комнате! Соседка предоставила нам и свою комнату. Моя свекровь совершила чудеса поваренного искусства. Сначала подали закуску из дрожжей с поджаренными луковицами, затем борщ из красной свеклы. Второе блюдо из дрожжей, лука, яиц и муки. Десерт из свеклы и дрожжей, конечно без лука. Никто не заметил, что все блюда приготовлены из дрожжей. Я рассказала им об этом только после того, как все было съедено. Они попросили рецепты. Так им все понравилось.

А теперь о моей свекрови, о моем свекре и трех моих золовках, которые жили со мной в одной комнате. Дело было так. Однажды я встретила в Новосибирске брата моего мужа. Конечно, на все той же главной улице. Он приехал в командировку. Жил в другом городе. Его, как хромого, признали негодным к военной службе, и он работал инженером на одном оборонном заводе. Он рассказал мне, что вся семья вот уже две недели ютится в Ташкенте. Город переполнен беженцами. Спят они все в парке под открытым небом. Мать заболела малярией.

«Пойдем на почту», — сказала я без долгих раздумий. Я отправила телеграмму: «Ташкент. Главпочтамт. До востребования. Жду вас всех у меня». Я, правда, не знала, куда я дену пять человек. Мне принадлежало полкомнаты и узкая железная кровать. Спала я на голых пружинах, укрывалась матрасом. Но надо было найти какой-то выход.

Хозяйкой моей была молодая одинокая женщина. Сначала она была даже рада моему появлению. Но как-то вечером она разделила свой ужин с молодым красивым парнем, а потом и свою кровать. Когда я на следующий вечер пришла с работы, комната была поделена двумя простынями, висевшими на веревке. Перегородка оказалась отнюдь не звуконепроницаемой. После любовных сцен — назовем это так — я слышала, как «малышка» хныкала: «На фронте ты найдешь себе другую. Какую-нибудь санитарку. Забудешь меня. Поклянись, что ты меня не забудешь! Поклянись!» — «Не мешай мне спать!» — «Клянись! Клянись! Клянись!» Но он не хотел клясться, ему хотелось спать. И он ругался. И так каждую ночь недели четыре подряд. Пока парень не ушел на фронт. Нет, в эту комнату я не могла привести своих родственников. [176]

Я обратилась к председателю горсовета. Описала ему судьбу моего несчастного семейства, которому пришлось четырежды эвакуироваться из одного места в другое. И он дал мне ордер на комнату в двадцать два квадратных метра. Большего я и желать не могла. Половину комнаты, которую я занимала, мне пришлось сдать. Я отказалась от нее весьма охотно.

Свекровь

Из родного Днепропетровска семью моего мужа эвакуировали вовремя. Вместе с госпиталем, в котором работали трое членов семьи. Отец кучером, одна дочь врачом, другая, помоложе, санитаркой. Мать сидела с парализованной дочкой дома. Когда город эвакуировался, госпиталь взял с собой все семейство. Раненые освободили для парализованной местечко на грузовике. Но она отказалась от этого места. Вместе со здоровыми прошла сто километров пешком. Как ей это удалось, и сегодня остается для. меня загадкой.

Выбившиеся из сил беженцы сели где-то в поезд. Он доставил их на Северный Кавказ, в Ессентуки. Но госпиталю в Пятигорске срочно был нужен хирург. Все семейство перевели туда. Трое снова работали в госпитале. Казалось, все устроилось. Но фашисты добрались и до Северного Кавказа. И снова этим людям пришлось бежать. Они покинули госпиталь лишь в последнюю минуту, после того как удалось пристроить всех раненых. Тех, кого не удалось увезти, спрятали у жителей города.

После длинных пеших переходов и еще более длинных переездов они, снова без сил, оказались в Ташкенте. Разместились в одном из многочисленных парков города. Теперь они были у меня в Новосибирске.

Моя свекровь была добрейшим человеком. И наделена умом мудреца. Больше всего мне нравилось свойственное ей чувство справедливости. Нет, больше всего мне нравилось, что она всегда была на моей стороне, а не на стороне собственного сына. Умная свекровь. Но шутки в сторону и шляпу долой перед этой простой женщиной, которая своему мужу, своим детям и, само собой разумеется, своей невестке сократила рацион еды до минимума, чтобы подкормить семью, которая была вывезена из Ленинграда [177] через Ладогу. И теперь оказалась в той же квартире в соседней комнате. Это была женщина с шестью детьми. Они уже опухли от голода. Едва могли двигаться. Женщина категорически отказалась от направления в больницу, не хотела расставаться с детьми, которым спасла жизнь в немыслимо трудных условиях.

Ни один ребенок не был ее родным. Детей у нее вообще не было, да и мужа не было. Всех ребятишек она собрала в соседних домах. Она находила их рядом с их мертвыми матерями — плачущих, изголодавшихся, замерзших. На ручной повозке она отвозила тела матерей на кладбище. Полумертвых детей брала к себе в маленькую комнатушку. Одного за другим. И стала им матерью. Они все спали в одной кровати, ели и играли в этой кровати. Кроме кровати, в комнате уже ничего не было. Всю мебель сожгли в печке. Женщина оставила работу на заводе, бродила по улицам около хлебных магазинов, столовых. Собирала остатки и крошки, все, что хоть кое-как можно было съесть. Так ей удалось сохранить детям жизнь. Под конец она подкармливала их кожаными ремнями. Эти ремни она варила так долго, пока из них не получалось нечто вроде киселя.

Теперь и дети, и эта женщина были спасены. Им повезло, они оказались в нашей квартире. Среди нас была врач, медицинская сестра и самая лучшая сиделка, которую только можно себе представить: моя свекровь. Она строго следила за тем, чтобы ленинградцы не набрасывались на еду, а привыкали к ней постепенно. Ибо немало после эвакуации из города от этого погибали. По указанию моей золовки свекровь давала им неделями только куриный бульон с растертым куриным мясом и поджаренным белым хлебом. Все маленькими порциями. Свекровь развела кур на дворе для новогоднего праздника. Она еще была религиозной и придерживалась всех обычаев. Но не требовала этого от своих детей. И вот теперь она пожертвовала своих кур.

О героизме ленинградцев во время блокады написано много. Но я думаю, что об этом надо писать и писать. Каждое новое поколение должно знать о невообразимых страданиях этих людей. Они показали, какой стойкостью обладает человек, сколько страданий он может вынести, если он знает, за что страдает. История ленинградцев — это тысячи историй о человеческом величии. Когда эта ленинградская семья переселилась в квартиру побольше, обе [178] женщины горько плакали при расставании. Благочестивая еврейка из Днепропетровска и атеистка из Ленинграда. Теперь нашу квартиру не оглашали больше ни смех, ни плач детей.

Как-то в воскресенье после похода на рынок свекровь привела с собой в дом маленького красноармейца — сына полка. Ему было всего одиннадцать лет. Он утром того же дня прибыл с Западного фронта. Ждал поезда, который доставит его к родственникам, проживающим неподалеку от Новосибирска. Поезд уходил только вечером. Мальчик отправился на рынок в поисках еды. Деньги у него были. Свекровь обратила на него внимание. Заговорила с ним и пригласила его к нам домой.

«Отпустите его! Ему надо погреться! Он замерз», — сказала она нам, когда мы столпились вокруг него. Что за славный был паренек! Каждый его обнимал и ласкал. Он разглядывал нас своими синими лучистыми глазами. Мы хотели его расспросить, но свекровь нас погоняла: «Скорей, скорей накрывайте стол. Ребенок есть хочет».

Во время обеда паренек рассказал нам свою историю. Отец его погиб на фронте, мать умерла в больнице. От чего, он не знал. Жил он у соседей. Они относились к нему хорошо. «По нашей улице проходила Красная Армия. Я побежал за солдатами. Это было в Полтаве. Сначала командир меня прогонял, но я не уходил. Я все время бежал за солдатами, все дальше и дальше. Рассказывал им всякие смешные истории. Солдаты смеялись. Они попросили командира, чтобы он разрешил мне идти с ними. И он разрешил. Он называл меня «сын полка». Во! И подарил мне этот горн», — мальчик указал на инструмент, который он держал на коленях, не расставаясь с ним даже во время обеда. «За храбрость», — сказал командир. Мы рассмеялись. Так смешно он это сказал. «Сыграть вам что-нибудь?» Не дожидаясь ответа, он поднес горн к губам. Правда, сыграть ему не удалось. Слишком уж много он съел за обедом.

Мы охотно оставили бы малыша у себя. Но он не соглашался: «Дядя и тетя ждут меня. У них тоже есть такой мальчик, как я». К поезду его провожали полдюжины женщин. Все его обняли, целовали. Он терпел. Как взрослый, подал нам правую руку на прощание. Левой он придерживал свою пилотку, чтобы не сползла. Должна же пятиконечная звезда сидеть точно посредине. [179]

О моем свекре рассказывать почти нечего, потому что и он ничего не рассказывал. Он был молчуном. Впрочем, нас это не огорчало. У него был тяжелый характер. Он всегда был чем-либо недоволен. Все заботы он оставлял женщинам. Всегда был голоден и поэтому устроился на бойню, где можно было подкормиться. Как и другие на бойне, он пил кровь забитых животных. От этого, наверное, умер. А может, от слабости? Мы этого не знаем. Он мирно заснул на работе. Хорошая смерть.

Люба, старшая из сестер, была смелым врачом. В госпитале она решалась на самые сложные операции, если они были необходимы. После, оставшись одна, она едва могла успокоиться. Раненые ее обожали. Раз или два в неделю я приходила к ней в госпиталь, читала раненым что-либо или разговаривала с ними. В зависимости от их настроения. В дни посещений к раненым приходили зачастую совсем чужие люди. Особенно к тем, у кого в городе ,не было ни родных, ни знакомых. Муж Любы пропал без вести в первые же дни войны.

Сима, вторая дочка, была бухгалтером. Когда началась война, она окончила краткосрочные курсы медицинских сестер. С ранеными она была очень покладиста, а дома с ней не было сладу. Она страдала: ее жених был на фронте, не писал ей, но его мать получала письма. Однако с матерью жениха Сима не ладила. И когда они поженились в 1945 году, не прошло и полгода, как властолюбивой свекрови удалось их развести.

О Буне, самой младшей, парализованной, я могла бы написать целую книгу. Для меня она была героиней. Я называла ее «наш маленький Николай Островский». И не в шутку. Днем и ночью Буню мучили страшные боли. Ее тело было скрючено. Она едва могла двигаться по комнате, да и то только если на что-нибудь опиралась. Но она никогда не жаловалась, никогда не бранилась. Напротив, она успокаивала нас, если у кого-нибудь подчас сдавали нервы: ведь шестерым приходилось делить одну комнату. В то время ей было двадцать шесть лет. Ее парализовало, когда ей было семнадцать. В самые лучшие годы. После вирусного гриппа. До того она была здоровой, миловидной девушкой. Только что окончила школу и начала работать. Ее скрючивало все больше. Боли становились все более невыносимыми.

Когда мы с мужем переселились в Москву, мы взяли ее с собой. Показали всемирно известному нейрохирургу профессору [180] Бурденко. Он сделал ей очень сложную операцию в мозгу. Риск был большой. Профессор Бурденко не скрыл от нее это. Не моргнув глазом, она подписала заявление, что согласна на все, на любой риск. После операции боли уменьшились. Тело немножко распрямилось. Но она не могла больше держать голову. Она все время откидывалась назад. Ей приходилось опирать голову на спинку стула, если она сидела, и поддерживать ее руками, если она двигалась. И вот это тяжелобольное существо не позволяло никому убирать квартиру. Когда она мыла пол, она лежала на боку, одной рукой держала голову, а другой тряпку. Квартира всегда была прибранной, лучше не надо. Она сама тоже. Это стоило ей чудовищных усилий. Ей хотелось быть полезной. Она много читала, всегда знала последние новости. Пятнадцати лет она стала комсомолкой. О своей болезни, своих страданиях, в том числе и духовных, она говорила очень редко. Ей не хотелось огорчать окружающих. Часто она упоминала Николая Островского, особенно в разговорах с матерью, чтобы ее утешить. Пять десятилетий продолжалась эта мужественная жизнь.

В Совете жен

Каждые две недели моя свекровь отправлялась в военкомат, чтобы получить деньги от моего мужа. На себя и на меня. Он поделил их пополам. Однажды она принесла письмо. Я просто вырвала его из ее рук. Она ведь не могла читать. Мне показалось, что это весточка от моего мужа. Уже несколько месяцев мы ничего не знали друг о друге. Я не знала, где он, он — где я. Весть могла быть и очень плохой. Такие вести приходили из военных комиссариатов.

Но это было приглашение на встречу жен фронтовиков. Комиссар приглашал в городскую библиотеку. Я пошла туда. Собралось около трехсот женщин. Встреча прошла по-деловому, без пафоса, без лишних слов и без президиума. Комиссар коротко описал положение на фронте и перешел к существу вопроса. Он предложил организовать Совет жен. Говорил о том, что у семей фронтовиков, особенно эвакуированных, много забот. Совет жен мог бы помочь им. Местные власти готовы оказать ему всяческую поддержку. В конце он осветил политические и культурные [181] задачи Совета. После его выступления наступила пауза. Мы думали. Потом взяли слово несколько женщин. Поддержали его предложение. Оно не было новым. Советы жен существовали на Дальнем Востоке, у Халхин-Гола, они прославились тогда на всю страну. В то время они решали преимущественно культурные задачи. Теперь на первом плане стояли социальные проблемы. Я тоже взяла слово. Мне хотелось сказать о том, что многие эвакуированные женщины с детьми еще ночуют в залах ожидания вокзала. Эти женщины заслуживали восхищения. Каждое утро они посылали своих детей умытыми и аккуратно одетыми в школу. Этим женщинам необходимо было помочь.

Комиссар предложил выдвигать кандидатуры в Совет жен. Семь женщин. Одни кандидатуры были названы, другие женщины предложили свое сотрудничество сами. В их числе была и я. Я не успела оглянуться, как была избрана председателем Совета. Затем стали высказывать предложения и пожелания.

Началась наша деятельность. С утра до вечера без передышки я бегала но учреждениям. Поскольку я работала завхозом, то мне удавалось совмещать служебные и общественные дела. Начальство мое знало об этом и относилось к этому хорошо. Каждый вечер мы принимали в военкомате женщин. Их приходило много. Мы выслушивали их пожелания, их жалобы. Прежде всего мы заботились о жилье и теплой одежде. Горсовет предоставил нам право искать жилые квартиры, в которые еще можно было подселить. Подселяли прежде всего семьи фронтовиков. На поиски мы отправлялись по воскресеньям, обычно вдвоем. В то время люди в Новосибирске жили довольно просторно. Большинство горожан добровольно приняли эвакуированных. Но кое-где мы еще находили свободные комнаты. На окраинах города, в переулочках имелись небольшие дома с садами. Именно здесь я предпочитала искать. Во время одного из обходов мое внимание привлек новый красивый деревянный дом, одноэтажный, но довольно большой. Я позвонила. Дверь открыла коренастая женщина средних лет. Она встретила меня недружелюбно. Я показала мое удостоверение, выданное горсоветом. Попросила разрешения войти. Она пропустила меня в коридор. Не ожидая моих вопросов, она сказала: «Я тут же освобожу дом, если вы предоставите мне и моим двум детям подходящую квартиру. Так решил суд». [182]

«Что за решение суда?»

«Ах, вы не знаете? А я думала, что вы из жилуправления».

«Нет, я ищу свободную площадь. Давайте присядем на минуточку».

«Пожалуйста. Лучше скажу вам сразу, в чем дело. Этот дом конфискован. Мой муж построил его на казенные деньги. Да и других глупостей наделал немало. Теперь его посадили».

«Давно?»

«Сидит уже пять месяцев. Я много раз ему говорила, оставь эти дела. Добром они не кончатся».

«Сколько комнат в вашем доме?»

«Три, еще веранда, коридор, кухня, туалет, баня».

«Когда был суд?»

«Четыре недели уже прошло».

«Спасибо. Вам дадут другую квартиру».

«Хорошо. Мне хочется, чтобы скорее все было позади».

«Здесь мы устроим детский сад. До свидания».

Это было в воскресенье. В понедельник в девять часов утра я была у судьи. Рассказала ей о нашем разговоре и попросила ее ускорить движение дела. «Постараюсь, товарищ, но не могу вам обещать, что решение суда еще на этой неделе будет передано судебному исполнителю. Да это вам и не поможет. Все равно он не выселит женщину, пока ей не найдут квартиру, а это может тянуться годами».

«Пожалуйста, дайте мне решение суда. Я сама его отнесу судебному исполнителю. У того ведь тоже немало дел. А пока что мы поищем другую квартиру для этой женщины. Она сама этого хочет. Для нас важен каждый день».

«Ну ладно. Может, у вас это и получится».

«Еще дайте, пожалуйста, копию решения для райжилуправления. Вот увидите, через несколько недель мы пригласим вас на новоселье детского сада».

Я получила решение, получила копию, стала бегать по учреждениям. Короче говоря, с детским садом у нас ничего не вышло. Зато мы организовали детскую кухню. За несколько недель. Дом почти не пришлось перестраивать. Мы убрали одну стену, поставили большую плиту с котлами. Военком нам в этом помог. Он дал стройматериалы и прислал взвод солдат. А уж они постарались. И стали ежедневно готовить обед на триста детей. Хватало им и на ужин. «Детский сад помог бы только тридцати детям», — говорили женщины из нашего Совета, когда обсуждался [183] этот вопрос. Мое предложение не получило поддержки. И правильно. Самое важное было питание.

Хозяйка дома получила для себя и своих детей большую комнату, двадцать шесть квадратных метров, с кухней в том же самом дворе, где жила и я. Нам повезло. Семья одного генерала переехала в другую квартиру. Его жена была членом нашего Совета. Как только она мне рассказала о предстоящем переезде, я тут же отправилась в райсовет и немедленно получила его согласие. Все произошло за считанные минуты. Солдаты перетаскивали мебель, а мы, женщины, взялись за другие вещи.

«Не хочешь ли ты у нас работать?» — спросил меня председатель райсовета, когда я принесла ему бумаги на подпись. Таких предложений я получала немало. Но у меня было только одно желание: отправиться на фронт. Ну а райсовет я все равно посещала каждый день. Председатель принимал меня, когда было нужно. Конечно, если не было заседаний. Но в годы войны недолго заседали.

Мне очень нравился этот человек, его непринужденность, его юмор, быстрая реакция. А ему нравилось, что я умею наседать на большое начальство. «Ну, партизанка, что ты сегодня придумала?» — встречал он меня обычно. Было бы трудно перечислить все, что этот человек для нас сделал.

«Ленин никогда не заставлял себя ждать»

Наш Совет жен работал с таким энтузиазмом, что сердца «ответственных мужчин» смягчались, когда мы оказывались в их кабинетах.

Хотя я твердо решила ходить в военкомат не каждый вечер, меня все время тянуло туда. Тем более что многие женщины хотели поговорить именно с председателем, в особенности если речь шла о деликатных вопросах. Обычно у моего стола уже стояла очередь, когда я появлялась. Что было тут делать?

Однажды случилось, что я опоздала на целый час. Я собиралась прийти пораньше. Поэтому решила поехать на трамвае. Расстояние было немаленькое — семь километров. Не такой уж пустяк, если идти пешком. Но трамвай шел еще медленнее, с бесконечными остановками. Как неисправимая оптимистка, я все же думала, что доеду на [184] нем быстрее. Я ходила по вагону взад-вперед, чтобы не примерзнуть к сиденью, пока мое терпение не лопнуло. Я вылезла из вагона и продолжила путь пешком.

Запыхавшись, я вошла в приемную. «Извините, пожалуйста», — сказала я женщинам, снимая пальто. Ледяное молчание.

Рядом с моим столом сидела старая сибирячка, которая часто нас посещала и много нам помогала. Она знала в этом городе многих, и это было для нас очень важно. Двое ее сыновей воевали на фронте. Она поправила свой платок, наклонилась ко мне и сердито прошептала: «Хочу кое-что вам сказать на ухо. Другие пусть не слушают. Вы коммунистка, так? Образованная женщина. Читали, наверное, Ленина. Но Ленин никогда не заставлял себя ждать. Никогда. Вы этого не знаете? А я знаю, хотя еле умею читать. Мне говорил об этом муж. Он был вместе с Лениным в ссылке. И я тоже никогда не заставляю себя ждать».

Этот упрек я запомнила на всю жизнь. Клянусь, что с того дня я никогда не опаздываю на встречи, будь то служебные или личные. Как правило, я прихожу раньше, чем нужно, и даже сержусь на себя за это.

Генерал и женщины

Большинство тех, кто приходил к нам, искали жилье. Всем мы помочь не могли, но некоторым удавалось помочь. Легче было с теми, кто нуждался в теплой одежде. В этом отношении крепко нас поддерживал начальник военного округа Новосибирска. Генерал с могучим сложением. Ему было около шестидесяти. Настоящий сибиряк, он говорил басом. И манеры его были тоже немного грубоватыми. Как его голос. Но он обладал чутким сердцем. Однажды он вызвал меня к себе.

«Садитесь».

Я села.

«Как идут дела?»

«Думаю, неплохо. Мы ведь только начинаем», — ответила я заикаясь.

«Не будьте такой неженкой. Вы должны вырвать у военторга все, что можно у них вырвать. Получили вы теплые вещи для эвакуированных?»

«Нет, товарищ генерал». [185]

«Сами виноваты. Надо требовать!»

Ему хорошо говорить, подумала я. Ему стоит только приказать. А мне? Да и что это за тон? Ведь я не солдат. В его прищуренных глазах я заметила лукавые искорки. Неужели он думает, что перед ним сидит робкий ребенок? Ну, я ему покажу.

«Барышня, барышня, — обратился он внезапно ко мне. Не без иронии и пренебрежения, — сегодня же военторг получит распоряжение распределять одежду только через Совет жен. Вы несете за это ответственность. Проведите опрос, составьте списки. Через две недели доложите мне, что вы сделали. Так. А теперь можете идти».

Ну и дела! В коридоре я перевела дух. Сердиться не было смысла. Генералам непривычно иметь служебные дела с женщинами, тем более с обидчивыми. Он был человеком дела. Но и мы были людьми дела. С одеждой все наладилось. Конечно, не без нажима на военторг.

В следующий раз я доложила обо всем генералу. Прощаясь со мной, он испытующе посмотрел на меня и сказал: «Барышня, я не могу вас больше видеть в этой красной кофточке».

«У меня нет ничего другого, товарищ генерал». Я была задета. Слышать такое при моем-то тщеславии.

«Черт подери! Вы что, хуже других? Смотрите, не обижайте свой Совет жен! Без ложной скромности!»

«Товарищ генерал, тогда распорядитесь об этом сами».

«Будет сделано. Что еще, барышня?» — он расплылся в улыбке. Вскоре мы беседовали друг с другом как друзья, хотя это ему было нелегко. Случалось, он снова впадал в свой генеральский тон. Но это случалось все реже и реже. И меня это очень радовало.

Женщины куют оружие

Сибирь и Урал превращались в кузницу оружия. Сюда эвакуировали много предприятий. Рабочих рук недоставало. Мы устроили большое собрание. Призвали женщин идти работать на предприятия, заменить мужчин. Отклик превзошел все ожидания. На заводы пошли даже женщины, которые прежде нигде не работали. Например, генеральские жены. Многие поменяли письменный стол на станок. В то время я научилась по-настоящему ценить этих [186] женщин, их самоотверженность, их чувство ответственности, ту естественность, с которой они преодолевали невероятные трудности этой жизни. Это был подлинный героизм.

Достаточно вспомнить, как спокойно, как энергично они заготавливали в лесу дрова в свое свободное время. Наш Совет жен делил их на небольшие группы. Женщины валили деревья, пилили, грузили их и на повозках вывозили из леса. А затем сами кололи дрова. Сил это требовало много, но что было делать: угля не хватало. В нем нуждались военные заводы. Немного угля получали только семьи эвакуированных с маленькими детьми. В этом нам помогал директор угольного комбината. В первую очередь он должен был обеспечить оборонные заводы. Но когда мы приходили и объясняли ему, что речь идет о малышах, у него не хватало духа сказать нам «нет».

Так было повсюду, куда мы приходили. Везде мы встречали готовность помочь, везде нам шли навстречу.

Еще сегодня с чувством глубокого внутреннего удовлетворения я вспоминаю этих великолепных людей, мужественных женщин и мужчин, отдававших все силы делу победы над врагом.

С топливом вообще было немало трудностей. Что касается угля, то мы получали его на вокзале, расположенном в центре города. Ночью мы разгружали вагоны, на каждый вагон ставили восемь — десять женщин. До рассвета караулили уголь, чтобы его не украли. На постах сменяли друг друга каждые полчаса. Утром женщины, получавшие уголь, увозили его на ручных повозках или уносили в ведрах. Старикам и инвалидам помогал Совет жен.

С заготовкой дров было еще труднее. Впрочем, мы не вешали носа. Иногда нам поднимал настроение глоток водки, иногда — какое-нибудь забавное приключение. Однажды мне попалась упрямая лошадь. Стоял мороз пятьдесят пять градусов. Я нагрузила мои сани и направилась было в обратный путь. Внезапно моя лошадь свернула палево. А надо было двигаться прямо. Мне не помогали ни тпру, ни ну, ни ругательства, ни уговоры. Лошадь или вообще останавливалась, или тянула налево. Что с ней случилось? Откуда этот левый уклон? У лошади? А может — именно у лошади? Произошло это на исходе воскресенья, улицы были уже пусты, начало смеркаться. Меня охватило отчаяние. Но тут из огорода появился паренек. Я спросила [187] его: «Скажи-ка, малыш, не знаешь ли ты, почему лошадь тянет налево?»

«Ясное дело! Конюшня стоит вон в той стороне».

«Что же мне делать?»

«Подождите, я позову отца».

Пришел отец, дал лошади кусочек сахару, вскочил на козлы, взял в руки вожжи: «Ну, ну, Косой, давай, давай!» И Косой как черт побежал к моему дому, не сворачивая ни направо, ни налево. Этот славный человек помог мне разгрузить дрова. Моя свекровь пригласила его к ужину. Как всегда, у нас была картошка, жаренная на касторке. Гость поблагодарил, сказал, что уже поел. От стаканчика самогонки он не отказался.

«Не наливай столько, — шепнула я свекрови. — Косой должен вернуться в конюшню».

«Ну Косому я ведь и не наливаю», — рассмеялась она.

«Хорошо погрелся», — сказал мой помощник, обливаясь потом.

На следующее утро по дороге на работу я зашла в конюшню, чтобы посмотреть на Косого. Но он не обратил на меня никакого внимания. Нет, с лошадьми мне не удавалось найти общий язык.

К сожалению, нам приходилось переносить не только физические лишения. Мы взяли на себя трудную задачу — вручать похоронки семьям погибших. В эти часы мы хотели побыть с женщинами, получившими тяжелую весть. Обычно мы шли к ним домой. Я часто спрашивала себя по дороге: к чему это? Что такое слова? Но затем я видела, что и слова помогают. Но дело не ограничивалось словами. Мы помогали, чем только могли.

Вскоре Советы жен появились повсюду, как грибы после теплого дождя. Даже в самых маленьких поселках нашей области. Это было хорошим делом. Теперь речь зашла о том, что необходимо центральное руководство. Его поручили мне. Я получила кабинет в клубе офицеров и письменный стол. И была счастлива, что не надо было пользоваться ими. Меня вызвали в Москву.

Вещи никогда не играли в моей жизни большой роли. Бог ты мой, сколько раз в жизни я теряла все, что имела. Но у меня был еще один берлинский чемодан. Его доставили мне коллеги, приехавшие из Москвы. В чемодан они сложили остатки моих немногих вещей, уцелевших после бомбежки. Светло-серый, небольшой, из твердого картона, но весьма прочный, этот чемодан выглядел еще весьма [188] прилично. Он был мне дорог, и я взяла его с собой. Почти пустым. Моя свекровь положила в него еды на дорогу и немного припасов. Я вынула припасы и вернула ей.

«Возьми хоть немного картофеля, — уговаривала она. — Нам хватит».

Мне надоело с ней спорить. Я уступила. В Москве на вокзале производили выборочный контроль. Искали спекулянтов. Милиционер заметил еще издалека, что я с трудом тащила свой чемодан.

«Что у вас там?»

«Картошка».

«Картошка?» — повторил он недоверчиво.

«Да, картошка. Пожалуйста, посмотрите».

Женщина сошла с ума, подумал он, судя по брошенному на меня взгляду. Из Сибири она тащит картошку. Ничего! Я была очень благодарна моей свекрови: мне не пришлось ходить на рынок. Картошки хватило на три дня для меня и соседки. Утром, днем, вечером картошка в мундире. Деликатес! Не хватало, правда, селедки и водки.

В лагере военнопленных

На следующее утро я отправилась в Политуправление Красной Армии. Там я встретила давнего своего друга: Артура Пика. В форме Красной Армии. После короткого приветствия он сказал: «Пойдем, познакомься с ними». Взял меня под руку и повел по длинному коридору со многими дверьми.

«С кем я должна познакомиться? Куда ты меня тащишь?»

Оп рассмеялся, открыл одну дверь.

«Встать!» — раздалось в комнате, едва мы переступили ее порог. Со стульев вскочили два немецких солдата., Я окаменела. Не могла произнести ни слова, даже «гутен таг». Солдаты глядели на меня с удивлением. Все молчали, и наконец Артур Пик проговорил: «Иди в мою комнату. Я сейчас приду». Я вышла в коридор, не сказав ни слова. Он остался и о чем-то говорил с солдатами.

«Ну что ты, — сказал мне Артур, вернувшись в свою комнату. — Это же антифашисты. Они отправляются на фронт. Ты могла бы по крайней мере обменяться с ними парой слов». [189]

«Извини, Артур. Я попросту онемела. Меня поразила их форма. Антифашисты в такой форме!{7} Это трудно понять».

Но вскоре я это поняла. Через два дня я уже находилась в лагере военнопленных в Можайске. Управление находилось в центре города. Найти его было нелегко. От города остались только руины. На них не было номеров. В двухэтажном особняке, в котором теперь пригоден был только первый этаж, я нашла то, что искала.

Начальник лагеря, пожилой коренастый полковник, обрадовался моему появлению.

«Я сам попытался начать работу с военнопленными, читал им доклады, но с переводчиком толку мало. Хорошо, что вы приехали. Я сразу же возьму вас с собой в лагерь».

«Спасибо, товарищ полковник. Сама найду. Сейчас хотела бы отдохнуть, помыться с дороги».

«Сами вы не найдете. Лагерь находится в лесу, пять километров отсюда. Пойдемте».

Джип катил по шоссе. Повсюду, где жили люди, следы пожарищ, руин. Полковник прервал молчание:

«Кстати, вчера в лагере был случай самоубийства. Вот идиот! Только что попал в плен, офицер. Кто знает, в чем дело?»

Я не ответила. В голове роились мысли. Через несколько минут мы оказались у лагеря. Полковник провел меня через проходную будку. Пропуска еще у меня не было.

«Видите эту землянку? Вон прямо перед нами? Там находится антифашистский актив».

Я огляделась. Вокруг блиндажи, достроенные, недостроенные. Их соорудили здесь части вермахта. Теперь они служили жильем для немецких солдат, у которых Красная Армия выбила оружие из рук и которым она спасла жизнь. Теперь я встретилась с ними во второй раз. И на этот раз я чувствовала себя не в своей тарелке. Никак не могла успокоиться. Вновь и вновь я внушала себе: ты получила задание, ты должна его выполнить так, как этого от тебя ожидают. Я решила проявить всю человечность, на которую только способна.

Можайск был пересыльным лагерем. Я это знала. Тем не менее меня удивило, что по лагерю бродило столько военнопленных, [190] руки в карманах. Как будто не шла война. А она шла совсем недалеко отсюда. Февраль 1943 года. Погода стояла теплая, светило солнце. Военнопленные, проходившие мимо, пожирали меня глазами. Некоторые шептались: женщина в лагере? Что ей здесь нужно?

Я вошла в ближайший блиндаж. В нем было тесно, как в железнодорожном вагоне, но тепло и чисто. Его обитатели лежали на нарах и дремали. В одном из отсеков сидела группа беседующих. Я подошла к ним.

«Встать!» — закричал кто-то так громко, что я вздрогнула. Все вскочили. Встали по стойке «смирно». «Добрый день! Садитесь. Не хочу вам мешать», — сказала я подчеркнуто по-граждански.

«Мы спорили по поводу вчерашнего случая», — сказал мне один из них.

«Ну и что же? Что вы об этом думаете?»

«Такой дурак! Из-за Адольфа в могилу!» — высказался один, постарше, по выговору берлинец.

«Заткнись! А не то я заткну тебе рот!» — раздалось с противоположного конца блиндажа.

«Кончилось ваше время! Заруби себе это на носу!» — возразил берлинец.

«Посмотри-ка на него, тоже мне коммунист!»

«Да нет, он просто подлизывается!»

«Предатель! Сволочь!»

«Прекратите! Надоело!»

Так продолжалось некоторое время. Потом все замолчали. Наверное, из-за меня. Я молча переводила взгляд с одного на другого. Лучше оставить их одних, только не торопиться, сказала я себе. В то же время все во мне кипело. Большинство из них производило впечатление фашистов. Это была горькая правда. Мне надо было ее переварить. Но как? Я раздумывала об этом целый день, строила планы. Я отправилась в блиндаж антифашистского актива. Небольшое помещение, железная печка, стол, скамейка, два стула и двое военнопленных, которые нетерпеливо меня ждали. Они знали, что я сегодня должна была прийти. И вот они сидели, как привязанные, в своем бараке и не решались выйти, чтобы не разминуться со мной. Когда я вошла, они вскочили. Без команды «Встать!».

«Добрый день! Я ваш политинструктор (кто только выдумал это скучное название!). Мы будем работать вместе». Я подала каждому руку. Передо мной стояли два совсем молодых паренька. Хорошие, открытые лица. [191]

«Давайте сядем. И расскажите мне о себе, о том, как вы стали антифашистами. Коротко».

«Хорошо. Меня зовут Вальтер М., мне двадцать один год. Я был летчиком, лейтенант. Меня сбили в самом начале войны. Пять дней я лежал со сломанной ногой в лесу, истекал кровью, испытывал голод, жажду. Меня знобило, хотя стояла жаркая погода. Думал, что конец. Из последних сил я сантиметр за сантиметром дополз до первых домов поселка. Кто знает, может, это был тот же самый, который я за несколько дней до этого бомбил. Меня нашли дети, они позвали родителей. Кто-то сказал обо мне военному коменданту. Тот приехал на джипе. Он и шофер затащили меня в машину и отвезли в госпиталь. Иначе мне бы крышка». Он помолчал. Наверное, его взволновали воспоминания.

«Ну и дальше?»

«Знаете, о советских врачах и сестрах можно писать романы. Если уж здесь из тебя не получится человек, то ты на всю свою жизнь останешься сволочью. Как вы понимаете, я не мог не стать антифашистом».

Другой рассказал о себе еще короче. «Фриц X., двадцать лет, австриец. Отец был коммунистом, рабочим. Когда его призвали, он сказал матери: «Ради этого Шикльгрубера{8} я не пойду на смерть. И в русских стрелять не буду. Знай, я попытаюсь сразу же перебежать. Ты, сынок, сделай то же самое, когда настанет и твой черед», — внушал он мне. И я это сделал».

Итак, у меня появились два помощника. Но в то время как Вальтер многое читал, теперь даже марксистскую литературу, которую ему доставала сестра в госпитале, Франц совершенно ничего не знал. Он был еще ребенком. Но с антифашистскими убеждениями и доброй волей.

«Как разрешите вас называть? . — спросил Вальтер. — Госпожа комиссарша или как?».

«У меня хорошее имя, как у одного известного немца, который был врагом нацистов: Либерман. Но я не его родственница».

«Ах, этот художник, который будто однажды сказал: «Геббельс врет так быстро, что я не успеваю блевать».

«Да, что-то в этом духе. Говорят, что Макс Либерман сказал это, когда узнал, что нацисты сняли его с поста президента [192] Академии художеств! А вы-то откуда об этом знаете?»

«От моей жены», — Вальтер схватил свои костыли, проковылял к стене, на которой висел его китель, взял из кармана фотографию и подал ее мне. Миловидная женщина лет на десять старше его, на коленях маленький ребенок, двое постарше справа и слева. «Не мои, ее приданое, — заявил Вальтер, когда увидел мое удивленное лицо. — Мы еще не обвенчались. Жили только вместе».

Мне понравилось поведение этого двадцатилетнего антифашиста. Ребята не из самых плохих, подумала я.

Вскоре я познакомилась с пленными другого сорта. Из маленького зарешеченного окошка я наблюдала за человеком на дворе. Он стоял ко мне спиной. Я видела только его расставленные ноги в начищенных кожаных сапогах, руками он уперся в бока. Военнопленные расчищали двор от снега. Он присматривал за ними. Ему не хватает только плетки, мелькнула у меня мысль. Даже не видя его лица, я это почувствовала.

«Кто этот человек?» — спросила я у ребят.

«Лагерный комендант, — проворчал Вальтер презрительно. — Человек с длинным языком».

«Позовите-ка его сюда».

«Комендант лагеря Ганс Дитер Ф. явился», — отрапортовал по-военному. Я оглядела его с головы до ног. Новенькая, отлично сидевшая форма, начищенные сапоги, глаза, которые избегают твоего взгляда и оценивающе оглядывают тебя. Этот не пронесет кусок мимо рта.

«Как это вчера произошло? Я имею в виду самоубийство. Расскажите». Я предложила ему стул. Была подчеркнуто с ним любезна, ибо я хотела, чтобы он разговорился.

«Так точно, госпожа комиссар. Он прибыл к нам вчера с партией солдат. Я сразу же заметил, что это офицер. Подошел к нему. Он представился мне. Имя я не запомнил».

«Это в данный момент и неважно».

«Так точно, госпожа комиссар. Я поместил его в блиндаж к солдатам. Он этого не хотел. Только на сегодня, шепнул я ему. Утром посмотрю, что можно сделать. Он был единственным офицером в лагере. Сегодня утром на перекличке его не оказалось. Стал его повсюду искать и нашел в бане на веревке. Мертвым».

Вальтер вмешался: «Советский врач сказал, что смерть наступила лишь за несколько минут до того, как его нашли. [193] Если бы его нашли пораньше, он, может быть, был бы еще жив». Оба антифашиста были явно взволнованы случившимся. Самоубийца был еще совсем молодым человеком, двадцати одного года.

«Неужели никому из соседей по блиндажу не бросилось в глаза, что он отсутствовал всю ночь? Позовите-ка ко мне его соседей по парам», — сказала я коменданту.

Пришел берлинец.

«Карл В. явился».

«Садитесь, Карл. Скажите, вы не попытались поговорить с тем человеком?»

«Пытался, но он ничего не желал слушать. Все время сидел на краю нар, скрючившись, спрятав лицо в руки, как будто все для него кончено. Больше я ничего не знаю».

«Спасибо, Карл. Можете идти».

Комендант лагеря продолжал сидеть у меня. По-видимому, ему здесь было приятно. «Где вы служили?» — спросила я.

«В полевой жандармерии, госпожа комиссар».

Кровь прилила к моему лицу. Он, наверное, это заметил. Внезапно он замолчал, закашлялся, разглядывал меня, пытаясь определить, какое произвел на меня впечатление. «Идите!» — почти закричала я на него.

«Слушаюсь, госпожа комиссар».

Этого мне было достаточно в тот день. Единственное, чего я хотела, — прочь из лагеря.

Хозяйка из Можайска

Темнело. Я отправилась назад в город. Управление лагеря сняло там для меня комнату. Хозяйка просила мне передать, что я должна прийти до девятнадцати часов: у нее ночная смена. Деревянный домик, чудом уцелевший, одиноко стоял посреди руин. Дверь открыла мне молодая женщина с печальным взглядом. Она была приветлива, но сдержанна и все время вздыхала, показала мою комнату, дала ключ от квартиры и вышла. Через несколько минут вошла снова. «Если вам нужен чай, в кухне стоит керосинка и посуда. Сын покажет вам все это. Я скоро ухожу на работу в госпиталь».

Сыну было всего четыре года. Я попросила женщину остаться. Она села на стул, я на кровать. [194]

«У вас какая-нибудь беда? Может быть, вам станет легче, если мы с вами поговорим?»

«Ах, — вздохнула она, — рассказать это нелегко. Он был таким хорошим человеком, мой отец. Они его убили. И лесника. Топором. Как будто кололи дрова. Мой отец не захотел стать бургомистром. Немцы сначала ушли. Вечером, когда стемнело, отец и лесник решили бежать к партизанам. Они было совсем собрались в путь, да тут пришли убийцы! Проклятые фашисты! Моя мать так и не смогла пережить это. Недавно я ее похоронила».

В дверь просунул свою голову малыш: «Мама, идем, мама?»

«Этот малыш все видел своими глазами. Теперь он боится оставаться один. Хорошо, что в доме будет еще один взрослый».

«А где ваш муж?» Я почувствовала, что задала глупый вопрос.

«Где же ему и быть? Там, где все наши мужчины, на фронте. С первого дня. Спокойной ночи», — пожелала она мне на прощание. Но заснуть я не могла. Несмотря на усталость. Прошлую ночь я провела в поезде, сидя на чьем-то багаже. Другим было еще хуже. Они стояли на ступеньках.

Я не могла успокоиться. Вновь и вновь я думала о судьбе этой женщины и о том, как человечно поступает партия. Меня, немку, она направляет к гитлеровцам в лагерь, чтобы их просветить, чтобы пробудить в них совесть. В самый разгар этой жестокой войны.

Утром в восемь я была в лагере. Мне сказали, что начальник уже здесь. Мы можем пойти к нему без предварительного доклада. В деревянном домике охраны у него есть маленькая комнатка. Я постучалась, вошла.

«Ну как дела?» — спросил он.

«Товарищ полковник, почему комендантом лагеря назначен именно бывший солдат полевой жандармерии?»

«Не может быть! Я тут же это проверю». Он позвал к себе командира батальона охраны. Это был молодой, энергичный старший лейтенант, не очень приветливый. Наверное, потому, что я не к нему обратилась. Но я ничего не знала о его существовании. И о субординации тоже не знала. Полковник объяснил ему, о чем идет речь.

«Я назначил его, товарищ полковник. Откуда мне было знать, кто он такой. Мне он наплел нечто совсем другое. Я тут же выгоню его ко всем чертям!» [195]

«Товарищ старший лейтенант, как вы считаете, не лучше ли будет, если антифашисты сами предложат вам нового коменданта?» — спросила я вкрадчивым тоном.

«Согласен, но только он должен быть дельным парнем».

«Завтра я назову вам фамилию этого человека. А решать будете вы». Я распрощалась не по-военному, что явно не понравилось старшему лейтенанту. Он этого не скрыл.

«Кого могли бы вы предложить на пост коменданта?» — спросила я ребят в блиндаже.

«Старого сняли. Он не подходил. Вы сами это слышали».

«Этого не знал никто. Он вчера проговорился».

«Посмотрите-ка, неужели же мы не найдем подходящего человека, антифашиста. Может быть, берлинца, Карла В.? Как думаете?»

«Мы знаем его мало».

«Почему вы варитесь в собственном соку?»

«Это неверно, госпожа Либерман, — сказал обиженно Вальтер. — У нас был совсем неплохой актив. Но всех послали дальше, в рабочий лагерь. Теперь нам приходится начинать сначала».

«Ну так начинайте же! Пойдемте, ребята. Покажите мне, пожалуйста, блиндаж, в котором проходят собрания».

Война на сцене

Большой светлый блиндаж примерно на триста человек. Скамьи, стол, покрытый красной тканью, перед ним стул.

«Подумайте о том, чем бы нам здесь заняться в следующие дни. У ваших солдат слишком много времени».

Франц присел ко мне на скамью.

«Сегодня здесь должен состояться эстрадный концерт. Им заправляет один конферансье. Отменить?»

Меня удивил этот вопрос.

«Как так «отменить»? А что за программа?»

«Пока нам удалось найти только гармониста, певца и иллюзиониста. И у конферансье есть кое-что в запасе».

«Не очень богато. Ну ладно, я приду на ваш вечер. Когда он начинается?»

«В девятнадцать часов».

На обратном пути я спросила моих обоих помощников: «Вам приходилось выпускать стенные газеты?» [196]

«Видеть видели, но сами не делали», — ответил Вальтер.

«Пойдемте со мной, посмотрим на стенгазету в караульном помещении. Она неплохая».

Дежурный спросил нас сквозь окошечко: «Куда?»

«К вам, товарищ. Мы хотели бы посмотреть вашу стенную газету. Можно?»

«Пожалуйста».

Ребята накинулись, конечно, сразу же на карту, на которой фронт был обозначен маленькими флажками.

«Мы каждый день вносим в нее поправки, — объяснил нам дежурный. — Теперь фронт выглядит не так, как месяца два назад, верно? Теперь мы гоним немцев».

Большинство статей в стенгазете были посвящены Сталинграду. Глаза советского солдата сияли. Да и у моих антифашистов тоже. Они поняли: это поворот в войне.

«Госпожа Либерман, если бы у нас была информация, бумага и чем писать, мы бы тоже сделали такую газету», — сказал Вальтер, когда мы снова оказались в блиндаже.

«Все это вам достану».

Мы стали обсуждать первый номер антифашистской стенной газеты.

«Только не все делайте сами, ребята. Подберите других, кто антифашистски настроен. Вы наверняка здесь не единственные. Вот и появится у вас новый актив».

Вошел Карл В.: «Вы звали меня?»

«Да. Садитесь. Кто вы по профессии?»

«Транспортник. Кабельный завод «Берлин-Обершпрее».

«А в армии что вы делали?»

«Работал шофером в службе тыла».

«Если я не ошибаюсь, вы противник нацизма. С какого времени?»

«Не хочу выглядеть лучше, чем я есть. Дома я во многом верил нацистам. Но шофер много ездит. Я видел, как нацисты ведут себя на оккупированных территориях. Это свинство. Тут я сказал себе: хватит».

Нас прервали. Карла позвал к себе старший лейтенант.

После обеда наш блиндаж посетило много военнопленных. У каждого было что-нибудь на сердце. В такой ситуации важна каждая мелочь. Где могли помочь, помогали. Конечно, мы старались говорить на политические темы, говорить откровенно. Пришлось хорошо попотеть, прежде чем пленные стали понимать, что между большой политикой и личными делами есть связь. Вновь и вновь мы ставили им вопросы: кому полезен фашизм? Кому нужна война? [197] Подумайте! Подумайте! Но вот думать-то и было им трудно. «Народ мыслителей» разучился думать.

Точно в девятнадцать часов я пошла на вечер. Я волновалась. О том, что сделали нацисты с культурой, знала только по слухам. Что это будет за представление? Все места были заняты. Многие стояли по стенам и в проходе. Я села на стул, который мне приготовили.

На сцену вышел конферансье, сначала он нес всякую чепуху, видимо, сам не знал, о чем говорил. Потом стал рассказывать неприличные анекдоты. С «бородой» и более новые. В зале хохотали — мне было противно. Свои анекдоты он чередовал с трюками, которые ему удавались неплохо. Он был профессиональным конферансье. А что его «искусство» принижало человека, он не понимал. Он не умел иначе. Да и от него не требовали ничего другого.

После него на сцену вышел гармонист. Он сыграл две народные песенки, затем стал наигрывать солдатские песни. Люди в зале подпевали ему с таким воодушевлением, как будто они вот-вот снова отправятся в поход. Я не знала, что делать. Еле-еле сдерживалась. Прекратить этот вечер? Сразу же? Позднее? Я обернулась, посмотрела на военнопленных. Они смотрели на меня. Как она будет реагировать, «эта комиссарша»? На сцене уже выступал иллюзионист.

Потом на подмостки прыгнул солдат и сказал, что он хотел бы спеть песню. Ему было около сорока. Он выглядел весьма солидно. Я думала, что теперь-то наконец будет предложено что-то приличное. Он затянул песню. Петь он не мог. Что за песня, я поняла не сразу. На второй строке мне стало тошно.

«Теперь конец! — резко прервала я его. — Вы просто свинья! И поете, как ворона! Эх вы! Что сказали бы ваши матери, ваши жены, если бы они вас слышали? Подчас я сомневаюсь, осталось ли в вас еще что-то человеческое». Я покинула зал. Вечер был прерван. Конферансье бежал за мной, как побитая собака.

«Подумайте-ка вы о том, как подготовить приличную программу. Мы вам поможем. Приходите завтра ко мне». Не торопясь, я шла по двору к антифашистскому блиндажу. Мне хотелось послушать, о чем говорят пленные друг с другом. Но они молчали. А мне так хотелось бы узнать, что происходит в их душе. Неужели они действительно таковы, какими я их увидела на этом вечере. А может, все же это не так? [198]

По дороге в город я вновь и вновь обдумывала свои впечатления. На моих помощников я рассердилась. Они не должны были бы допускать такого свинства. Впрочем, может быть, им было не под силу подготовить что-либо поприличнее? Нет, Вальтер кое-что знал из классиков и других настоящих писателей. Да и среди военнопленных наверняка можно было бы найти кого-то, кто еще сохранил остатки культуры.

Но то, что произошло на следующее утро, примирило меня с ребятами. В блиндаже висела стенная газета с картой и флажками! Оба работали над ней всю ночь. В газете была всего одна статья. Ее написал Вальтер после вечера. Он поставил в ней много вопросов: Сталинград, приказ держаться до последнего, неизбежное поражение Гитлера, напрасная гибель сотен тысяч людей, их непозволительная покорность, презрение нацистов к людям, преступление против народов других стран и в конце просто варварство. Неплохо сделано, неплохие рисунки. Их нарисовал Франц. Я высказала ребятам, что думала об их газете. Они радовались, как дети. По существу, они и были детьми. Отнятое детство.

Дверь в наш блиндаж не закрывалась целый день. Солдаты осаждали стенгазету. Особенно большое впечатление производила карта с линией фронта. Повсюду они говорили только об этом. Многие приходили снова — с вопросами. Но лишь немногие с желанием сотрудничать. Кроме Карла В., антифашисты приняли еще двоих в актив. Теперь можно было уже говорить об активе в пять человек.

Ближе к вечеру ко мне пришел конферансье.

«Госпожа Либерман, мне хотелось бы извиниться перед вами за вчерашнее».

«Сколько вам лет?»

«Сорок».

«Вам все же было тридцать, когда пришли нацисты. Неужели вы ничего не знаете о немецкой культуре?»

«Солдаты не хотят этого слышать».

«Попробуйте и тогда сами увидите».

«У меня нет книг».

«Я принесу вам книги».

«Не думайте обо мне плохо, я не нацист, я артист и политикой не занимаюсь».

«А разве ваш вечер не имел отношения к политике? Подумайте еще раз о его программе. Потом приходите ко мне, поговорим». [199]

В последующие два дня в лагерь поступали все новые и новые партии военнопленных, прямо с фронта. Я стояла у ворот и разглядывала их. Вид у них был очень несчастный. Грязные, замерзшие, трусливо озирающиеся, стояли они перед воротами и ждали, пока их впустят. А может быть, они ждали расстрела? Ведь этим как раз пугали их нацисты. Советский командир полка охраны и немецкий комендант лагеря работали рука об руку и очень четко. Новоприбывшие получали суп, хотя и жидкий. В обед еще кашу. Три раза в день горячая пища. Этого не получало и население Можайска. Новички отправлялись в баню, затем в теплые блиндажи. Постепенно они приходили в себя. Начиналось политическое размежевание. В большинстве своем они были еще заражены нацизмом. Но и среди таких попадались люди различного плана: отпетые и доступные для аргументов, тупые и умеющие думать, разумные, готовые поговорить о политике и интересующиеся только едой. Работать приходилось нам со всеми.

В роли коменданта Карл В. оказался на месте. Он начал сотрудничать и в активе. На последнем собрании выступали только он и Вальтер. В набитом до отказа блиндаже они рассказывали почти целый час о том, как они стали антифашистами и как впервые познакомились с советскими людьми. Они говорили эмоционально и убедительно. На мою долю оставалось только заключительное слово.

Кто хочет, тот говорит

Ветреным, холодным днем в марте 1943 года наш лагерь посетили Вальтер Ульбрихт и Густав Соботтка.

«Мы хотим обратиться к военнопленным, — сказал товарищ Ульбрихт. — Как это сделать?»

Я показала им блиндаж для собраний.

«Хорошо. Соберите солдат».

«Как подготовить собрание, выступающих?»

«Нет, не надо готовить. Кто захочет, тот выступит. Выступит, как считает нужным».

Через двадцать минут собрались почти все. Мы даже не ожидали такой явки. Одних, кто еще верил в победу Гитлера, привело любопытство, других — надежда на хорошие вести. Наши гости рассказывали о своих впечатлениях [200] на Сталинградском фронте. Они говорили о том, почему Гитлер проиграет, не может не проиграть. После нескольких выступлений слово попросил Ганс Дитер Ф. Я шепнула товарищу Ульбрихту: «Этот из полевой жандармерии».

«Пусть, я уж найду, что ему ответить».

Ф. откашлялся, как он обычно делал, когда надо было выиграть время, потом выложил: «Камрады! После Сталинграда каждому ясно: наше положение безнадежно. Немецкие солдаты должны покончить с гитлеровской войной. Иначе они лишь помогут умножить страдания нашего народа. Гитлер и его генералы во имя своего престижа бессовестно жертвуют сотнями тысяч. И так они пожертвуют всем немецким народом».

Он говорил так, будто всю жизнь был антифашистом! У меня пересохло в горле. Товарищ Ульбрихт встал и сказал примерно следующее: «Вы неплохо заучили нашу листовку. Я слышал, что вы были в полевой жандармерии. Расскажите-ка нам о своих личных впечатлениях. Например, о том, как полевая жандармерия гонит солдат на смерть. О жестокостях к людям на оккупированных территориях я уж не хочу упоминать. Может быть, кто-нибудь меня дополнит».

Такого желания ни у кого не оказалось. Антифашисты не могли и слова промолвить от возмущения. Многим были противны этот цинизм и лицемерие бывшего жандарма. Собрание подошло к концу. Оно длилось больше двух часов. Гостей окружили десятки пленных. Они задавали вопросы. Совсем тихо, чтобы другие не слышали. Они боялись своих собственных товарищей.

В путь во Владимир

Погода стояла сырая и холодная. Во дворе лагеря грязь по колено. Военнопленные торчали в блиндажах. Топлива было у них достаточно. Они сидели, а в большинстве лежали и размышляли. В Можайске работать им было негде: все разрушено, а восстанавливать еще не начинали. Безделье развращало людей. Хотя в лагере уже работал актив в четырнадцать человек, дело двигалось вперед очень медленно. Если бы у нас была по меньшей мере библиотека, даже маленькая. Я вспомнила, что в моей полуразрушенной [201] московской квартире можно еще было бы собрать чемодан книг. С этой мыслью я пошла к начальнику: «Товарищ полковник, можно мне на один день съездить в Москву?» Я объяснила ему зачем.

«Вам это не нужно. Сегодня утром пришел приказ из Москвы. Наш пересыльный лагерь передвигается поближе к фронту. Все военнопленные направляются во Владимир, в лагерь 190. Трудовой лагерь. И вы поедете с ними».

«У меня одна просьба, товарищ полковник. Нельзя ли послать этих двух парней, Вальтера и Франца, в антифашистскую школу, я думаю, из них выйдет толк».

«Постараюсь», — обещал он.

От начальника я уходила втройне обрадованная: на фронте дела шли хорошо, военнопленных направят в рабочий лагерь, а моих верных помощников — в антифашистскую школу.

Вечером полковник собрал всех сотрудников в столовой полка охраны на торжественное прощание. Был накрыт поистине королевский стол: селедка с картофельным салатом и водка. Начальник поблагодарил всех. Кое-кому он вручил почетные грамоты, других повысили в чине. И я поднялась на ступеньку. Он был внимательным начальником, наш полковник. И слово держал. Вальтера и Франца он послал в антифашистскую школу в Красногорск.

Я отвезла их туда. В Москве у нас была пересадка. Мы должны были переехать с одного вокзала на другой. Я показала им центр столицы. Мы прошли по длинной улице Горького до Красной площади. Мавзолей Ленина был закрыт. Оба немецких антифашиста были в форме вермахта. Многие прохожие оборачивались им вслед, разглядывали их. Но никто не сказал им дурного слова. Самое большее, они говорили друг другу: «Посмотри-ка, вон фрицы». Мои оба «фрица» были очень счастливы.

Через два дня я снова приехала в Можайск. В лагере царило возбуждение. Он кишел провокационными слухами: «Ты знаешь, нас посылают в Сибирь, в тундру. Оттуда уж не вернешься». — «Тсс. Я знаю, это точно. Мне сказал один из конвоя». Да, нацисты среди военнопленных не теряли времени даром.

Мы собрали пленных, объяснили им. Во-первых, в Сибири не так уж плохо. Там живут советские люди, а теперь есть и пленные. Я рассказала им о своих сибирских впечатлениях. Во-вторых, им не повезло: они будут отправлены [202] не в Сибирь, а во Владимир, старинный город недалеко от Москвы.

На вокзале собралось много сотрудников лагеря. Начальник приказал им хорошо организовать транспорт. Он появился и сам, чтобы удостовериться в выполнении своего приказа. Товарные вагоны с досками для сидений и железными печками стояли наготове. Топливо, провиант на дорогу военнопленные взяли с собой из лагеря. Кое-кто из них ворчал, но в большинстве своем они вели себя неплохо. Правда, при посадке от немецкой дисциплины не осталось и следа. Каждый стремился заполучить местечко у печки. Однако достаточно было скомандовать: «На посадку становись! Марш!» — и порядок установился. Приказ все еще действовал на вымуштрованных немцев.

Я села в следующий поезд. Сначала поехала домой, в Москву. Рухнувшая стена в моей комнате была восстановлена. Она обрушилась, когда в казарму напротив попала бомба. Теперь все снова было в порядке. Сын моей соседки жил с женой и ребенком в моей комнате. Я ничего не имела против этого. На два дня они освободили мне комнату.

С огромным удовольствием я бродила по центру Москвы. Улицы были снова полны народу. Эвакуированные учреждения постепенно возвращались в свои старые здания. Мне очень хотелось повидаться с кем-нибудь из близких людей. Но их в Москве не было. Наудачу я позвонила своей подруге Мирре. Меня очень обрадовал ее голос в телефонной трубке. Весь день я провела у нее. Иногда так хочется, чтобы тебя побаловали. Муж Мирры, работавший в оборонной промышленности и имевший броню, пропадал на своем предприятии. Сама Мирра ждала ребенка и поэтому прервала на год работу на радио. Мы решили развлечься. Но это нам не очень удалось. Будущая мать не находила себе места. «Только бы ребенок родился здоровым! — говорила она с грустью. — Бомбежки, лишения... Да, уже в чреве матери ребенок чувствует войну. Разве это не страшно?» Конечно, это страшно, думала я, но ничего не сказала. Я поставила пластинку с песней Суркова. Нам всем она нравилась. Солдаты в окопах пели ее с большим воодушевлением. Для них эта песня и была написана. Песня о той единственной дома, о ее любви, которая помогает ему выжить. Мы обе пели ее, будто лежали в окопах, плакали и смеялись. [203]

Мне пора было к поезду. Распрощались мы весело. За столом выпили по стакану вина. «За победу! За будущую жизнь!» Сын, которого родила Мирра, получился замечательным парнем. Он педагог, последователь Макаренко.

Домой я поехала на метро, взяла вещи и пешком пошла на вокзал.

Мой начальник

Поезд был переполнен. Во Владимир я приехала совершенно измученная в три часа ночи. Я подождала на вокзале, пока не рассвело. Камера хранения была еще закрыта. Мой тяжелый чемодан, на этот раз наполненный книгами, я оставила у начальника станции и отправилась в путь. Владимир — это старинный город с красивыми церквами и другими средневековыми достопримечательностями. До четырнадцатого века — центр Владимиро-Суздальского княжества. Но мне было не до истории. Кроме длинной главной улицы я видела лишь маленькие узкие немощеные переулки, которые то уходили в гору, то спускались с горы. Маленькие ветхие деревянные домики. Путь от вокзала к лагерному управлению шел круто в гору. Мне пришлось пройти семь километров. Общественного транспорта в городе не было.

Лагерное управление находилось в здании администрации тракторного завода. Я вошла в комнату начальника лагеря. За большим письменным столом сидел невысокий подполковник в очках, что-нибудь около пятидесяти лет. Похож на учителя. Он встал и сделал несколько шагов мне навстречу. Это настроило меня хорошо. «Мои бумаги, наверное, еще не пришли, но я здесь».

Он ответил мне в том же тоне: «А это главное, я о вас знаю».

У меня сразу же установился контакт с этим человеком. И этот контакт сохранился на годы. Работать с ним было одно удовольствие. Мне казалось, что этот человек олицетворяет партию. Гуманист до мозга костей. Это чувствовали даже военнопленные. Антифашисты боготворили его, его и врача Беликову. Еще сегодня многие из антифашистского актива спрашивают меня об этих двух людях. Мне очень жаль, что не удалось сохранить с ними связь. [204]

«Известно ли вам, что вы отвечаете за двенадцать лагерей?» — спросил меня мой шеф с сочувственной улыбкой.

«Нет, этого я не знала. И где они?»

«Здесь, на территории тракторного завода, находится главный лагерь, два других — в городе и девять — в области».

«Везде ли есть антифашистские активы?»

«Нет, только в главном лагере и лагере номер один».

«Хорошие?»

«Большие».

Я рассмеялась.

«Чтобы ответить на ваш вопрос, дорогой товарищ, надо знать этих людей, понимать их язык».

Мой шеф нравился мне все больше.

«Я думаю, вряд ли полезно для антифашистской работы совмещать в одном лице руководителя актива и лагерного коменданта. Но как с этим быть, разберетесь сами».

«Можно ли мне теперь идти? Я бы хотела провести сегодняшний день в лагере, понаблюдать».

«Идите сначала в хозяйственный отдел и скажите, чтобы вас разместили».

Хлебом единым

Хозяйственный отдел был через две двери. В комнате сидели добродушные люди. Двое мужчин и одна пожилая женщина.

«Мы разместили вас в «гранд-отеле» тракторного завода, — пошутил один из мужчин. — В комнате на три человека. Пока что вы в ней одна».

Говоривший заметил, видимо, какую я сделала кислую мину. «Лучше, чем в городе. Не так далеко. Ведь по вечерам здесь дороги не освещаются. От вашего общежития вам надо пройти до лагеря только четыре километра по полю, и вы на месте».

«Да, действительно рукой подать».

Я спросила о столовой.

«Столовая была, да сплыла. Теперь будете получать паек. Раз в две недели».

«И что мне с ним делать?»

«Есть!»

«Сырым?» [205]

«Как так, сырым? Варить!»

«Где?»

«Ну, в вашем «гранд-отеле».:

«И когда? Вечером?»

«По мне, хоть ночью. Если вам это нравится».

«Вы человек веселый!»

«Да, со мной не соскучишься!»

«До свидания!»

Я, конечно, не стала готовить. Не было ни времени, ни охоты. Да и кто говорит, что человек хлебом единым жив? Вкусен был черный хлеб, я ела его утром, днем, вечером, снова и снова. Я даже не могла его весь съесть. Конечно, за это пришлось расплачиваться. Ну, ладно. О болезнях говорить не стоит. Такое у меня было правило. К сожалению, я слишком часто его забывала. Как и другие хорошие правила.

Разговор в хозяйственном отделе не прибавил мне бодрости. В лагерь я пошла с невеселыми мыслями. К тому же пришлось вернуться: у меня не было пропуска. Он лежал в управлении. Шеф о нем позаботился, а подписал его командир караульного батальона. Еще десять минут ходьбы — и я оказалась в лагере.

Антифашистский актив находился в левом бараке, сразу же у входа.

Это помещение располагалось между кухней и помещением для выдачи хлеба. Не очень-то подходящий климат для разъяснительной работы, мелькнула у меня мысль. Я открыла дверь. Обычная команда «Встать!», которую я, впрочем, вскоре сама отменила. В помещении находилось довольно много пленных. Встав в круг, они о чем-то спорили друг с другом. Я услышала слова «норма», «проценты». Неплохо. Я поприветствовала всех, сказала, кто я такая. Трое тут же исчезли. Это были командиры рот, только что вернувшиеся со своими людьми после смены. Они докладывали о выполнении нормы. Двое остались. Блондин представился мне: «Герберт К. Руководитель актива и лагерный комендант. А вот это Детлеф. Он здесь убирает».

Второй был совсем молодым пареньком с лицом ребенка. Слишком красив для парня. Почему он в лагере, а не на работе? Он что, болен?

Я попросила Герберта К. показать мне лагерь. «У нас два барака. В одном, вот в этом, живут румыны. В том напротив — мы, немцы. Там же и амбулатория. Есть еще госпиталь, но он по другую сторону тракторного завода». [206]

Барак оказался огромным, хорошо освещенным помещением, заполненным нарами. Соломенные матрасы, одеяла — все чистое, нары стояли тесно. В другом бараке — то же самое. Здесь и там на парах сидели пленные.

«Почему они не на работе?» — спросила я.

«Они больны. Некоторые из них постоянно больны. Те, кто распустился, кто боится холода, не хочет работать», — объяснил мне Герберт К. Мы посетили амбулаторию. В маленькой приемной сидели два немецких врача и ели. Они смотрели неприветливо, отрешенно, будто едва воспринимали то, что происходило вокруг них. Они ели, и совсем неплохо. Выглядели эти господа весьма упитанными, разве что немного бледными. По-видимому, они избегали бывать на воздухе, чтобы не столкнуться с «простым народом». За все годы я ни разу не видела их у ворот. В отличие от советских врачей, которые на ветру, в любую погоду, в самую рань стояли там и отсылали обратно простуженных пленных, не разрешая им идти на работу.

Я вошла в кабинет врача. Немецкий фельдшер как раз перевязывал пациента. Другие пленные стояли рядом и ждали. Фельдшер меня поприветствовал глазами, улыбкой. Был пересменок. Обеденный перерыв, но времени поесть у него не было. Один за другим шли больные. Я стояла у двери, смотрела, как он работает, и ушла с чувством, что у этого немецкого пленного — его звали Гейнц Т. — на первом плане была забота о товарищах.

Территория оказалась очень большой. Герберт К. показывал мне, как много он здесь сделал. Возможно. Но мне бросилось в глаза, что он часто якал и говорил выспренне.

«Скажите мне, почему командиры рот приходят докладывать вам о выполнении норм? Ведь есть бюро учета».

«Чтобы я мог тут же сказать свое мнение. У меня должен быть порядок».

«Спасибо. Теперь я знаю, в чем дело. Не хочу вас больше задерживать. Соберите, пожалуйста, завтра вечером весь актив».

Главный инженер Якобсон

Я отправилась на тракторный завод. Спросила, как увидеть главного инженера. Меня послали в цех номер один. Издалека я вижу высокого солидного мужчину с седой [207] копной волос, окруженного военнопленными. Подхожу к нему. Вежливо, почти что галантно он ведет меня в свое бюро. Это крохотная деревянная будка. Здесь еле-еле нашли место письменный стол и два стула. Садимся. Я спрашиваю его, как работают военнопленные.

«Отлично, если они работают по профессии. И в том случае, если это не отпетые нацисты. Нацисты тянут волынку, но мы быстро их обнаруживаем».

«И что с ними делают?»

«Или они меняют свое поведение, или мы отправляем их на строительство дорог».

Входит мастер, показывает ему какую-то деталь. Речь идет о миллиметрах. Когда мастер уходит, я спрашиваю дальше: «Я вижу здесь и грузчиков. Как работают они?»

«Стараются, хотят здесь работать. Здесь легче выполнить норму, чем, скажем, на стройке. Нам нужны специалисты, товарищ. Наши на фронте. Подумайте об этом, когда придет новая партия пленных».

«Непременно подумаю».

Мы беседуем еще несколько минут. Он спрашивает меня, есть ли у меня книги, которыми мы могли бы поменяться. Потом мы прощаемся, крепко пожав друг другу руки. Мы понравились друг другу. Мы встречаемся почти каждый день, когда я обхожу места работы военнопленных, ибо и здесь случаются конфликты.

Три недели спустя ранним утром в воскресенье — я охотно поспала бы подольше — стук в мою дверь.

«Можно войти? Я жена Якобсона».

Вот те на. Что ей от меня нужно? — думаю я.

«Я хочу пригласить вас отведать наши беляши — пирожки по-татарски. Вы, наверное, никогда не ели. Извините, что я вас разбудила. Мой муж сказал, что вы рано уходите. Пожалуйста, приходите в два часа дня!»

Вчетвером сидим мы за столом. Вместе поедаем целую гору беляшей. Ничего подобного я никогда не ела! А может, тогда только так казалось? Есть и водка, сколько хочешь. И настоящий кофе — специально для меня. Я тронута. Не только тем, что мне предложили кофе. Якобсон симпатяга. А его жена умница, что пригласила меня. [208]

«Навредить —

это они могут»

Вскоре после моего визита на тракторный завод я решила отправиться на стройку. С полдороги вернулась. Подумала, что не стоит приходить туда незадолго до конца смены. Смысла нет. Занялась своими личными делами. Получила продовольствие на две недели и со свертками решила отправиться в свою комнату. Нагруженная, как ишак, я стояла перед управлением. Мне повезло. За рулем легковой машины, стоявшей у здания, сидел совсем молодой шофер. Он внимательно посмотрел на меня, на мои узелки и сказал: «Садитесь, бабушка. Я еду в город и возьму вас с собой». Он подвез меня к заводской гостинице, двухэтажному кирпичному дому. «Спасибо, сынок. Правда, ты назвал меня бабушкой, но ничего, ты все-таки славный парень». Слово «бабушка» задело меня. Неужели я уже выгляжу, как бабушка? Женщина остается женщиной.

Моя комната находилась на первом этаже. Она была большой, имела центральное отопление. Был и балкон. В ней стояли три железные кровати, платяной шкаф (вот хорошо!), шкаф для посуды и керосинка. В центре — большой четырехугольный стол, четыре стула. На стене репродуктор, который можно было выключить, если не хотелось слушать (тоже хорошо.) Умывальник, душевая в коридоре. Туалет, общий для мужчин и для женщин.

Я ничего не ела весь день и накинулась на хлеб, как самый неразумный пленный. Горячую воду дала мне дежурная по этажу, сахар у меня был. Чего мне недоставало, так это человека, того единственного, с которым я охотно разделила бы эту трапезу: мужа. Он воевал на каком-то фронте. Мы потеряли друг друга. Я попыталась прогнать печальные мысли. Задумалась над тем, что мне предстоит здесь делать. Ни до чего дельного не додумалась. Вскоре я заснула.

На следующий день отправилась на стройку. Военнопленные строили два цеха. Один был наполовину готов, другой только что начали строить. Прораба я застала в его деревянной каморке на краю стройплощадки. Человек среднего возраста, выглядит больным. Инвалид войны, судя по нашивкам. Я спросила у него, не болит ли у него что-нибудь. Слишком уж взгляд сердитый.

«Не спрашивайте! О болячках здесь забываешь. План я не выполняю! У меня только пленные, а они не хотят [209] работать. Вот навредить — это они могут! Все время отлынивают, ищут местечко потеплее. Нет, немцы — народ, лишенный совести. Только немногие ведут себя честно. А вот выполнение норм, чтобы им записали, этого они хотят все. Так дело не может продолжаться. Скажите им это, пожалуйста».

«Это я сделаю. Можете быть уверены».

Охотнее всего я сказала бы им все, что я о них думаю тут же, на месте. Но смысла в этом не было бы никакого. Пленные меня еще не знают. Они подумают: откуда-то появляется баба и начинает нас, закаленных мужчин, учить, как работать. Я решила потолковать с ними позднее.

Только не кашисты

Между лагерем и стройплощадкой находилась литейная. Беседую с ее начальником. Он не так раздражен, как прораб. Говорит: «В большинстве это неквалифицированные люди. Наши литейщики дают им прикурить. Народ это способный. Но нет интереса к работе. Думают только о том, чтобы им записали проценты. Бывают конфликты. А что делать? Война!»

«Я буду приходить почаще! Если у вас есть проблемы, скажите мне».

Теперь я разыскала нормировочное бюро лагеря. Товарищ Смирнов как раз складывает свои вещи. Ну и крохотная комнатушка, подумала я. Он отвечает за распределение работы, за учет выполнения норм и соответственно за пайки. Ему помогают румынские пленные.

«Куда вы уходите? Мне надо бы с вами поговорить».

«А мы можем поговорить прямо здесь. Это теперь вата комната. Не хотел бы уступать ее, но приказ есть приказ».

Я рассказываю ему о своих разговорах.

«К сожалению, не могу вам помочь. Я редко бываю на рабочих местах. Да это и не моя задача. И времени на это нет».

«Но что-то ведь надо сделать?!»

«Конечно. Вот вы этим и займитесь».

«Ах так? Пожалуй, вы правы. Это действительно моя задача». [210]

«Через час можете занять свое место. Моя резиденция теперь за углом. Буду сидеть вместе с военнопленным Тодорофым. Удовольствие маленькое».

Впрочем, он чем-то недоволен. А самое скверное, он выглядит хитрым, неискренним человеком. Но хорошо притворяется. До самого конца отношения наши оставались испорченными.

По дороге к помещению антифашистского актива мне навстречу шел пленный. Коренастый, с энергичным лицом, лет двадцати пяти. «Ичик — заместитель коменданта лагеря. Я хотел только сказать вам «Добрый день!»

«Весьма любезно с вашей стороны. Много работы?»

«О да! На месте не посидишь. Утренняя смена, дневная смена, иногда и ночная смена. Ведь комендант одновременно у нас и руководитель актива».

«Кто вы по профессии, Ичик?»

«Крестьянин, из Восточной Пруссии. Был небогатым, привык работать».

«А что вы делали в армии?»

«Стрелял, хотел или нет, а приходилось. В артиллерии. Я обер-ефрейтор».

«Вам здесь не слишком трудно? Командуете?»

«А я ничего не имею против. Работать за зоной, на тракторе, — это моя мечта. Вырваться за колючую проволоку, увидеть поля. Майор из караульного батальона не пускает меня. Я немного понимаю по-русски, и он охотно со мной работает».

«До свидания! Вечером мы увидимся на активе».

«А я не в активе», — кричит он мне вслед.

«А почему?» — кричу я ему.

«Расскажу в другой раз».

«Хорошо, Ичик». Все называют его Ичик. Что это? Имя? Фамилия? Прозвище? Я не знаю этого и до сих пор.

Обеденный перерыв. Я стою у ворот, разглядываю пленных, которые идут на обед. Сразу видно, вот рота специалистов — прямая походка, довольные лица. По крайней мере у большинства. Мне кажется, что это удовлетворение рабочего, который что-то сделал. Через двадцать минут подходит строительная рота и люди из литейной. Их походка такая же разнообразная, как и отношение к окружающему миру. О да, походка человека может рассказать о многом. Во всяком случае, я вижу здесь совсем других людей, чем те, с которыми имела дело в Можайске. А у [211] многих надежда на то, что с «тысячелетним рейхом» будет скоро покончено и они смогут уехать домой.

Домой, домой! Да! Об этом мечтают все. Большинство пленных в лагере давно. Они попали в плен под Москвой, Великими Луками, Ржевом, Курском. Пленных из Сталинграда у нас еще нет. До сих пор на вечерней поверке майор сообщал о новостях с фронта. Ичик переводил. Пленные знают, что Красная Армия теперь наступает.

Я осматриваю кухню. Повара — двое немцев и румын. Ими руководит советская повариха. Она получает продукты. Подручный повара, молодой веселый берлинец, помешивает в котлах. Он показывает мне картофельный суп с маленькими кусочками мяса, потом пшенную кашу. Пахнет неплохо. Наверное, довольно вкусно. Отсюда я иду в столовую. Заглядываю в котелки, из которых едят пленные. Почему это суп в котлах такой густой, а в котелках жидкий? Кому достается гуща? Я вижу перед собой длинный стол для «избранных». Узнаю у шеф-повара, кто сидит за ним. Оказывается, немецкий комендант лагеря, его заместитель, руководитель актива, командиры рот, руководители мастерских. Та же картина у румын. С этим придется кончать, думаю я. Удастся ли мне это? Ничего не поделаешь, нужно! По крайней мере что касается руководителей актива. Нам не нужны антифашисты, которых называют кашистами, от слова «каша». Это те, которые с помощью показной политической активности пытаются обеспечить себе поблажки.

Мерилом должна быть честность, порядочность, хорошее отношение к советским людям, к работе. Вот главное. Не торопись, имей терпение. Иначе попадешь впросак, уговариваю я саму себя. Да, терпение, терпение — вот что тебе нужно. И правдивое слово, суровое и человечное. Вот что поможет тебе в работе.

Должна ли я заняться и румынскими пленными? Их здесь примерно человек двести. Не знаю. Никто мне ничего не сказал. Открываю дверь в комнату актива. В комнате сидят мужчина и женщина. Румынский политинструктор. Красивая женщина с черными сияющими глазами, немного постарше меня. И румынский руководитель актива, так лет тридцати, выглядит хорошо, в черном костюме. Он покрасил форму, которую ненавидит, и ему перешили ее. Ведет себя как человек штатский и весьма уверенно. И он и она называют друг друга «товарищ». Они на ты. Я завидую [212] им. Когда удастся установить такое взаимопонимание с моими земляками?

Мы беседуем втроем о взаимоотношениях обеих национальностей в этом лагере. Предрассудки есть и у тех и у других, говорят они. Но в общем и целом все идет мирно. Румыны не подчиняются немцам, немцы — румынам. Это очень важно. Время от времени румыны жалуются на прусский командирский тон лагерного коменданта. Им, конечно, противно высокомерие некоторых немцев. Немцы же жалуются на то, что румыны гоняются за теплыми местечками и подлизываются к начальству.

«Мы позаботились о том, чтобы все было по справедливости, на паритетных началах, — объясняет мне румынка. — После этого взаимоотношения наладились».

Румынский политинструктор посещает лагерь время от времени. У нее много лагерей в различных областях Советского Союза.

«На него я могу положиться, — говорит она о руководителе актива. — Он уже «товарищ». Тот улыбается, ему приятна похвала.

Рота БК

Повсюду я встречаю в лагере пленных из роты БК. Одни выполняют легкую работу, иные слоняются но лагерю. Почему они такие осоловевшие? Это не оставляет меня в покое. Я прошу одного из «плантонов», так называют румыны прихлебателей, которые здесь встречаются, послать ко мне коменданта Герберта К. Вместе с ним я обхожу барак немцев.

«БК, — объясняет он мне, — означает «Без категории». Они считаются больными. Освобожденными от работы».

«Чем вы больны?» — спрашиваю я первого попавшегося.

«У меня водянка».

«Где вы подцепили ее?»

«Не знаю».

Следующий: «Водянка в ногах».

Третий: «Водянка в ногах». Четвертый говорит: «Я должен неделю отдохнуть. Так приказал господин подполковник. Измотался. Проработал на тракторном заводе две смены подряд». [213]

«Ну и как вы себя здесь чувствуете?»

«Лучше. Могу без конвоя выйти за зону и кое-что купить на рынке. За это очень благодарен подполковнику».

Некоторые пленные простужены. У других грипп. Но у большинства водянка, водянка, водянка. Человек тридцать из восьмисот.

«Откуда эта водянка?» — спрашиваю я Герберта К., когда мы вновь оказываемся в комнате актива.

«Большинство сами виноваты в этом. Среди них есть три группы: одни заядлые курильщики, меняют свой хлеб на табак и в конце концов теряют последние силы. Вторая группа — люди, лишенные всякой выносливости. Они боятся холода, боятся непривычной физической работы. Они валяются на нарах и дремлют, им все равно. Эти приходят в себя через какое-то время. Антифашисты им помогают. Самые скверные в третьей группе. Эти пьют табак, чтобы у них опухли ноги и им не надо было идти на работу. Это заядлые нацисты. Они рассчитывают, что таким образом скорее попадут домой, когда война кончится».

Герберт преувеличивает, думаю я в первый момент. Но к сожалению, все правильно. Я иду в амбулаторию, расспрашиваю обоих немецких врачей. Они говорят то же самое, хотя и очень неохотно. Из них приходится выжимать каждое слово. В конце концов они вынуждены признать: «Дистрофии здесь можно избежать. При этом питании она вовсе не неизбежна».

«Стало быть, ее вызывают сознательно?»

«В большинстве случаев да».

«Почему вы не объясняете им, что они калечат себя на всю жизнь?»

«Это взрослые люди. Они должны знать, что делают».

«Чем объяснить это равнодушие по отношению к своим же соотечественникам?» — спрашиваю я Герберта К., когда мы уходим из амбулатории.

«Оба — стопроцентные фашисты. Даже фельдшер Гейнц Т. больше не спорит с ними. К чему? Их не переубедишь».

«Ну а что делает сам Гейнц?»

«Он часто бывает в бараках, беседует с людьми из роты БК. Многих ему удалось убедить».

Входит командир караульного батальона. Герберт К. кричит: «Встать!» Как будто бы он командует целой ротой, а в комнате — лишь он один. Майор и я видим друг друга в первый раз. Он разглядывает меня. В его обращении ко [214] мне и сочувствие, и сомнение: «Одна женщина среди тысячи мужчин? Ну, ну!»

«А может, хорошо! Именно поэтому?» — дерзко отвечаю я ему и думаю при этом: Мишкет, не распускай язык. В общем, не так уж я уверена в своих силах. Во время обеда я пытаюсь отключиться, но мысли не дают мне покоя. Я просматриваю газеты, составляю политинформацию на этот день. Надо уложиться в страницу. Дело нелегкое. Герберт прочтет ее на вечерней поверке. Погода стоит холодная.

Не без сердцебиения

Мне не удается толком подготовиться к заседанию актива. Сначала я должна увидеть этих людей. Познакомиться с их политическим уровнем. Иначе они меня не поймут. За несколько минут до начала я вхожу в комнату актива. Не без сердцебиения. Комната полна людьми, полна табачного дыма. Клубы заполняют все помещение. Но не мне на это жаловаться. Сама заядлая курильщица. Курю махорку «козьи ножки». Это прогоняет чувство голода.

«Добрый вечер всем!» — приветствую я собравшихся. Это люди по преимуществу среднего возраста. Молодых среди них мало. Все стоят, ждут, пока я усядусь. Устраиваюсь в уголке на скамейке. Руководитель актива садится рядом. Как обратиться к собравшимся? — задумываюсь я. Уважаемые господа? Чепуха! Они подумают, что я издеваюсь.

Герберт считает: «Двадцать шесть. Все здесь. Сегодня отсутствующих в виде исключения нет».

Понятное дело. Они так много слышали о «красных комиссарах», так много о них читали, видели их в нацистских фильмах. Комиссары стали пугалом в геббельсовской пропаганде. И хотя эти люди больше не верят в пугала Геббельса, любопытство у них есть. Тем более что я женщина. Многие, наверное, в первый раз видят коммунистку. А что это именно так, уж конечно, распространилось по лагерю.

«Садитесь, пожалуйста. Начнем». Я называю свое имя. Говорю им коротко, кто я такая и что мне здесь нужно. В этот момент входит Гейнц Т., фельдшер, садится на стул у двери. [215]

«Сегодня я буду задавать вопросы, — продолжаю я. — Я здесь новичок. В следующий раз буду отвечать на ваши вопросы. Первый мой вопрос: довольны ли вы вашей антифашистской деятельностью? Второй: чем объяснить, что так плохо работают строительные бригады? Третий вопрос: хорошо ли, что Герберт К. совмещает обязанности коменданта и руководителя актива? Кто хочет высказаться?»

Наступает обычная пауза. Только она что-то затягивается. Герберт встает, хочет спасти честь актива. Я тяну его за китель:

«Оставьте, Герберт, ваше мнение мне известно. Я хочу послушать других. Называйте, пожалуйста, ваши имена, чтобы мы познакомились друг с другом, и, пожалуй, еще вот что: с каких пор вы антифашисты? Так, пожалуйста».

Поднимается молодой пленный, лет двадцати пяти. В очках, выглядит надменно. Может быть, за этим пытается скрыть свою робость?

«Руди К., был торговым служащим. Воспитан в антифашистском духе. Мой отец был социал-демократом, нацисты его убили. Не хочу врать, нашу работу не назовешь удовлетворительной. Все делается формально. Возьмем, например, кружок по изучению истории Коммунистической партии Советского Союза. У нас есть теперь немало тех, кто хочет побольше узнать о Советском Союзе. Но как занимается этот кружок? Один читает текст, и все. Вопросов никто не задает. Да и на вопросы наш руководитель не смог бы ответить. Он ведь не готовится. А если так, то чего ж заниматься. Вот мое мнение». «

«Я что-то не поняла. У кружка один руководитель? Или несколько?» — спрашиваю я.

«В том-то и дело. Каждый раз — другой. Герберт приказывает, недолго раздумывая. Сегодня ты руководишь! И баста! Он больше командует, чем объясняет. По моему мнению, надо разделить эти две функции.

По второму вопросу я ничего сказать не могу. Я сейчас работаю в городе. В бригаде маляров».

«Кто еще хочет выступить?»

«Я Зепп Ш. Сорок лет, каменщик, член Коммунистической партии Германии вплоть до призыва в армию. Перебежчик. Я хотел бы начать со второго вопроса, потому что я в строительной роте. Насколько я знаю, главная причина плохой работы в том, что многие еще относятся к [216] русским как к врагам и увиливают от работы. Они только недавно в плену.

Вторая причина: прежде они работали на кирпичной фабрике, где они после часа работы на улице могли пять минут погреться у печей, если были морозы. Теперь они тоже бегают к печам, но засиживаются у них, хотя холода прошли. Апрель на дворе. Третья причина: мы, антифашисты, мало заботимся о новичках. Вот я сам стою, как упрямый осел, у кладки, выполняю свою работу, не обращая внимания на других. Кладка растет. Мой начальник доволен. На этом все кончается. Конечно, мало самому хорошо работать. Мы должны помочь ребятам. Научить их делу. И повлиять на их политические взгляды тоже нужно. Многие из них — служащие, учителя, чиновники, купцы... и, кроме того, нацисты».

«Кто у вас командир роты?» — спрашиваю я.

«Порядочный парень, но слабохарактерный. На этот пост нужен такой, который сможет прикрикнуть, если нужно. И даже приказать, как в армии. Некоторые еще не понимают другого языка».

«Не хотите ли вы принять роту?»

«У нас мало каменщиков. Каждый на счету. Кроме того, я плохой организатор. Может, я ошибаюсь. Не исключено. О работе актива: она никуда не годится. Нам нужен другой руководитель».

Следующий, кто берет слово, продолжает его мысль: «На самом деле, чем мы занимаемся? Я имею в виду наш актив. В бараках да, там мы даем отпор нацистам, если они наглеют. По разве этого достаточно? После Сталинграда многие начали думать. Они хотят во всем разобраться. Их отношение к людям здесь, в Советском Союзе, тоже изменилось. Поэтому многие идут заниматься в кружки. Но кружки работают так, что толку мало. Давайте говорить правду: после работы мы все валимся на нары и дремлем, вместо того чтобы поспорить, почитать. Мы скоро превратимся в кретинов. Правда это или нет, Герберт?»

Умные слова. Тот, кто их произнес, еще совсем молод. Ему девятнадцать, может быть, двадцать. Девятый ребенок в рабочей семье, как я узнаю позже. Но Герберт отвечает ему лишь иронической, самовлюбленной улыбкой.

Снова берет слово кто-то из молодых. Высокий, широкоплечий, он улыбается, глаза как щелки. Он смотрит на всех по очереди, откашливается и начинает: «Меня зовут Вернер. Коренной берлинец. Был поваром и сейчас повар. [217]

Останусь ли поваром, не знаю. Антифашист? Это, пожалуй, преувеличение. Правда, с нацистами никогда заодно не был. Все, связанное с этой публикой, сплошная трагедия, а я люблю комедию.

Ребята, надо что-то делать, чтобы жизнь была повеселей. Люди хотят и посмеяться. Смех укрепляет здоровье! Да, да! Политика нужна. Признаю. Но разве веселый вечер не политика? Это тоже входит в задачи актива. Таланты мы найдем. Это я возьму на себя. А вы мне помогите. Так? Ну, все!»

Мы все смеемся. Прирожденный комик. Действительно, за несколько дней Вернер Г. раскопал таланты и устроил концерт. Теперь вместе с конферансье пишет короткие сценки, в которых высмеиваются превратности лагерной жизни! Выступает сам. Невероятно смешон на сцене.

Следующим встает молодой тощий парень. Наверное, двадцати, может быть, двадцати одного года. У него бледное интеллигентное лицо. Кажется, он смущен.

«Детлеф Д., столярный подмастерье. Был членом гитлеровской молодежи. Сказать по правде, эти идеи против плутократов и все такое мне нравились. По чванство немецким происхождением и высшей расой было противно. И в армии я увидел, что недочеловеками считают не только русских и поляков, но нас, простых солдат, тоже. Мы просто мало думали. Господа генералы и офицеры чувствовали себя господствующей расой. А как они вели себя? Не только СС. Ну да ладно, что сейчас говорить об этом. В плену я с сорок первого. Только здесь мне многое стало ясно. По поводу актива: если мы актив, давайте и вести эту работу. Так продолжаться не может. Герберт не подходит как руководитель актива. Все».

Выступают еще и другие. О работе актива и его руководителя мнение у всех единое. Я ожидала, что выскажется Гейнц Т. Но он лишь лукаво улыбается все это время. Думает о чем-то своем и молчит. Встает руководитель актива и объясняет, что ему сказать нечего. Он изображает обиженного. Пора заканчивать. Уже поздно. Пленным надо рано вставать.

«Благодарю вас. Для меня это было интересно. На следующем заседании актива предлагаю побеседовать о вашем моральном долге перед советскими людьми. Согласны? Выполнение нормы, проценты, дополнительное питание — все, о чем я здесь слышала, все это хорошо и нужно. Но посмотрим на все это с моральной стороны. Может быть, [218] помимо процентов, вы найдете радость исполненного долга. Подумайте, как подойти к этому. Вы знаете ваших людей лучше, чем я, — я встаю. — Еще секунду. Следующее занятие кружка мы проведем в зале, для всех. То есть для тех, кто захочет. Я расскажу о Советском Союзе, о моих лучших впечатлениях. А теперь спокойной ночи».

Румынка меня уже ждала. Она хотела у меня переночевать. Мы беремся под руки и идем через поле к гостинице. Темно, хоть выколи глаза. Несколько раз мы спотыкаемся. Хотели сократить путь. Получилось наоборот. Так часто бывает в жизни. Ты думаешь, нашла дорогу покороче, а она оказывается длиннее.

Моросит дождик. Холодно. Несмотря на все это, мы говорим о модах. Любимая тема у женщин. Особенно о вещах, которых нет. Румынка в новеньком дождевике. Я спрашиваю ее — откуда. «Купила на барахолке под Москвой». Я тоже решаю купить там при первой возможности плащ и зонтик. Слишком часто здесь идут дожди. Правда, моя шинель не так быстро промокает, но пилотку хоть выжимай. В дождливую погоду я имею весьма печальный вид.

В комнате приятно и тепло. Мы кипятим чай, болтаем, смеемся. Будто две девицы. Самообман. В действительности нервы дают себя знать. Ложимся спать. Румынка должна встать в три часа утра. Она боится опоздать на поезд. Взяла в руки книгу, но тут же заснула. Позади у нас тринадцатичасовой рабочий день, да еще те два часа на дорогу туда и обратно. Когда утром просыпаюсь, нахожу записку от моей гостьи: «Очень жаль, что наше знакомство оказалось таким коротким».

Утро я начинаю с посещения строительной площадки. На этот раз — о чудо — я нахожу всех пленных на местах. Они откуда-то узнали, что я собираюсь прийти. Обращаю внимание прораба на это. Он отвечает мне: «Дорогой товарищ! Как только вы уйдете, старая игра в кошки-мышки начнется снова».

«Потерпите еще немного, — прошу я его. — Скоро это изменится. Мы ищем энергичного командира роты».

«Ну хорошо, подождем», — говорит этот человек, которого немцы превратили в инвалида и которого они теперь так изводят своей плохой работой. Снова и снова я удивляюсь, как быстро проходит чувство ненависти. Даже у тех, кто многое перенес. Как велики их терпение, их человечность. Просто невероятно. [219]

Поговорим откровенно

Оказавшись снова в лагере, я встретила у проходной Герберта К. «У вас сейчас есть время, Герберт? Пойдемте со мной, мне надо с вами поговорить».

«Извините, пожалуйста, госпожа Либерман, я жду здесь майора. Можно прийти к вам попозже?»

Я спросила дежурного, когда хотел прийти майор.

«Он ничего не сказал». — Услышала я в ответ.

«Дайте мне знать, пожалуйста, когда он придет».

«Хорошо».

«Пойдемте, Герберт. Вы его не упустите».

Мы сидим в моей комнате друг перед другом. «Поговорим откровенно, без задних мыслей. Вы неглупый парень, Герберт. Оставьте майора в покое. Пост коменданта никто у вас не отнимет. На эту работу вы годитесь. В лагере порядок. Чистота. Но руководитель актива? Для этого вам многого не хватает. Не только знаний. Их можно здесь приобрести. Вам недостает человеческих качеств. Не обижайтесь на меня. Я хочу вам добра. Вы слышали мнение актива? Оно совпадает с моими впечатлениями. Давно ли вы антифашист?».

«С начала войны».

«И как это произошло?»

«Нацисты искалечили мою жизнь. Отец был одним из них, но не мать. Он нас обоих оставил. Меня трехлетним. Мать работала и днем и ночью, чтобы дать мне возможность учиться. Я проучился два семестра на юридическом факультете. Было нелегко. Зубрил, как только мог. Но зато было, чем гордиться. Началась война. «Пошли-ка вы все... — подумал я. — Нашли дурака жертвовать своей головой за «самого великого фюрера всех времен». Так одна мысль следовала за другой».

«И теперь вы гордитесь собой, не правда ли?»

«Да, горжусь. Я и делаю многое».

«Я думаю, что пленные, которые работают на улице в любую погоду и работают хорошо, тоже кое-что делают. Разве не так? У вас есть организаторские способности. Не кружит ли это вам голову? Герберт, ваша самовлюбленность отталкивает людей. А вы ведь не хотите этого? Вы молоды, вы можете еще измениться. Попробуйте приглядеться и прислушаться к другим. Не думайте, что вы один правы». [220]

«Госпожа Либерман, я постараюсь...»

Что он постарается, я не расслышала. В этот момент открылась дверь и вошел дежурный. «Товарищ подполковник позвонил, вы должны немедленно явиться к нему». Обращаясь к Герберту, он добавил: «Сегодня «никс» майора».

Я успела еще сказать коменданту: «Детлефа пошлите на работу, лучше всего на тракторный завод. Может, он кое-чему научится. И ему это пригодится в жизни».

Герберт побледнел как полотно.

«Мы вас сюда не звали»

«Вы были сегодня в лагере номер один?» — встретил меня взволнованно обычно столь спокойный подполковник.

«Нет. Собиралась это сделать завтра».

«Нам надо немедленно отправиться туда. Фашистские элементы написали на бараках свои лозунги».

Лагерь номер один был втрое больше, чем лагерь тракторного завода. Побеленные деревянные бараки стояли в шахматном порядке. На одном из них я вижу большие буквы, измалеванные черной краской: «На русских работать не будем!» И на другом: «Дополнительное питание для всех, или мы бастуем!»

Подполковник приказывает пленным построиться. «Фашистскую пропаганду мы не потерпим, так и знайте. Мы найдем виновных и накажем их. Это неисправимые нацисты. Преступники! А вам я хочу посоветовать: не идите у них на поводу. Вам однажды пришлось уже поплатиться за это. Плен не курорт. И мы вас сюда не звали. Разойтись!»

Дальше он говорить не может. Этот добрейший человек вне себя от возмущения. «Черт побери! — говорит он, когда мы остались одни и постояли несколько минут молча, думая о происшедшем. — При таком гуманном обращении даже в голове животного должно что-то произойти. Но этих преступников ничем не возьмешь!»

Мне сказать нечего. Меня охватили стыд и ненависть. «Я останусь здесь, товарищ подполковник».

«Хорошо. Вечером я приеду сюда, поговорю со следующей сменой. Может быть, мне придет в голову что-нибудь [221] получше. Сейчас я слишком взволнован. Франц переведет. Вам не нужно меня ждать».

Я отправляюсь в помещение актива. Пожилой военнопленный представляется мне как руководитель актива. Он в ужасе от того, что случилось. Производит впечатление честного человека. Но не в состоянии решить здешние большие и сложные задачи. Да откуда и взяться способностям этим? Мне не в чем его упрекнуть. Добрая воля есть, не хватает знаний. Условия нелегкие. Военнопленные в большинстве своем работают на стройках, работают плохо, поэтому не получают дополнительного питания. Ворчат. С антифашистами дело иметь не хотят. Вот и плодородная почва для нацистов. Руководитель актива старается, бегает, спорит, уговаривает. «В конце концов дело у нас пойдет, — успокаивает он меня. Да и себя тоже. — Только медленно, очень медленно». Я с ним согласна.

Вечером я собираю актив. По своему составу и политическому уровню он напоминает актив центрального лагеря. Люди и здесь готовы сотрудничать. Мы обсуждаем, что можно сделать в ближайшие дни. Почти все придерживаются мнения, что четверо офицеров, живущих в лагере, оказывают на всех плохое влияние. Они нацисты до мозга костей. С утра до вечера шатаются по солдатским баракам.

Мы беседуем до глубокой ночи. Случившееся угнетает активистов. Они решают поговорить об этом со всеми но ротам. Поговорить начистоту. Хотят выпустить стенную газету. Эти сволочи должны знать, что думают о них большинство пленных солдат и что они их не поддерживают.

Доктор Беликова

Сплошные сюрпризы. Дома меня ждет еще один. Хочу открыть дверь в комнату, она не открывается. Изнутри в замочную скважину вставлен ключ. Дверь открывает женщина средних лет. Секунду мы смотрим друг другу в глаза, как бы оценивая друг друга. Она высокого роста, стройная. Черные волосы гладко зачесаны назад и собраны в пучок. В ее красивых карих глазах сквозит горе. «Не пугайтесь. Меня здесь поселили. Зовут меня Беликова».

«Ничего. Я к этому подготовлена. Хорошо, что вас поселили». [222]

«Как так? Вы ведь меня не знаете».

«У вас хорошие глаза. Только очень печальные».

«Пришлось кое-что пережить».

«Расскажите».

«В другой раз».

«Вы приехали только сегодня утром? Где будете работать?»

«В лагере, как вы».

«Врач?»

«Разве по мне видно?»

«Да. Словно для этого родились».

Она бросает на меня взгляд и улыбается.

«Что, доктор?»

«Вы милая женщина!»

«Почему бы и нет?!»

«Меня предупредили, что вы очень строгая».

«Неужели я выгляжу так? Возможно. Но к сожалению, я не строгая, а как раз наоборот».

«Ну, мы поладим».

Мы хорошо поладили. Четыре года жили мы в одной комнате, делили радость и горе. Я полюбила ее. Она была тихим, деликатным человеком. Всегда готова помочь, даже пожертвовать собой. И прекрасный врач. Для своих пациентов она делала все, что могла, будь то сотрудник или пленный.

В первый же вечер я попросила ее осмотреть инвалидную роту и объяснить мне, почему тысячи пленных при этом питании остаются здоровыми, а несколько дюжин становятся дистрофиками. Доктор Беликова подтвердила то, что мне сказали и комендант Герберт К., и немецкие врачи, и фельдшер Гейнц Т.

На следующее утро мы вместе отправились на работу. Так было в последующие годы очень часто. Но не всегда. В плохую погоду — осенью, зимой, весной — доктор Беликова появлялась в лагере еще до семи часов утра. Она стояла у ворот, когда военнопленные отправлялись на работу. Если казалось, что кто-то болен гриппом или у кого-то порванные ботинки, отправляла обратно в барак. Больным назначала прием. Пленные шли на работу после того, как им заменяли обувь.

Никогда не забуду, как доктор Беликова однажды ночью в жестокий мороз поехала в Москву, чтобы привезти какое-то лекарство — я не помню какое — для одного пленного. В городской больнице лекарство кончилось. Был ветреный [223] день. Беликова возвратилась на грузовике полузамерзшая, торопилась, чтобы успеть и, может быть, спасти жизнь этому немцу. Такой была доктор Беликова, которая сама прошла через гестаповский ад. В эту ночь мы долго сидели вместе, пока не пришло время ей ехать на вокзал, и тогда-то она рассказала наконец свою историю.

Доктор Беликова была начальницей полевого госпиталя в районе Харькова и вместе с госпиталем оказалась в окружении. Красноармейцы сражались изо всех сил, но вырваться из кольца им не удалось. Многие пытались пробраться к своим поодиночке. Доктор Беликова осталась с ранеными. Побоище, учиненное немцами, было ужасно, Тех, кого оставили в живых полевые части, добили эсэсовцы. Они прочесывали дома, находили спрятанных раненых и расстреливали их на месте. Доктор Беликова не захотела прятаться. Она думала о тяжелораненых, которым нужна будет ее помощь.

Хозяйка дома, старая крестьянка, выдавала Беликову за родственницу, у которой «не все дома». Она облачила ее в длинное выцветшее ситцевое платье, повязала косынку, из-под которой выглядывали всклокоченные волосы, намазала лицо сажей. Доктор Беликова все время держала в руке яблоко и жевала, жевала его, не отвечая ни на какие вопросы. Но все это не помогло. Ее выдали умные живые глаза. По крайней мере СС не поверило в этот маскарад. Ее стали допрашивать. Требовали, чтобы она сказала, кто она такая и где спрятаны комиссары. Допрашивали и хозяйку.

Обе женщины молчали. Двое эсэсовцев вытащили их на улицу, привязали к дереву. Один бил Беликову прикладом справа, другой — слева. И так ее бросало от одного к другому. Она молчала. Били и старушку.

Потом один из эсэсовцев вытащил пистолет и прицелился в доктора Беликову, но другой сказал: «Оставь! Она ведь совершенно здорова. Отправь ее в лес». Старуху тут же пристрелили. На глазах у Беликовой. Этот страшный случай еще долго преследовал ее во сне.

В лес было согнано много молодых девушек. Поздно вечером их погрузили на грузовик и привезли в Харьков, в «лагерь», на глинистый пустырь, огороженный колючей проволокой. Узники должны были быть угнаны в Германию. Эта участь предстояла и доктору Беликовой. Но в ту ночь Красная Армия снова освободила Харьков. Правда, город вскоре снова пришлось. сдать, но за это время удалось [224] вывезти раненых и узников. Беликову вывезли на самолете в Москву. Много недель она провела в госпитале. «Я видела, как люди становятся зверями. Я поклялась себе при всех обстоятельствах оставаться человеком», — заключила она свой рассказ.

Теперь она лечила больных немецких солдат. Она делала больше, чем ей предписывал долг. «Наш ангел» называли ее эти много испытавшие мужчины.

«У вас всегда приходится чему-то учиться»

Подполковник вызвал меня к восьми часам утра. Я рассказала ему о вчерашних дискуссиях в лагере номер один. Мы обменялись мнением о случившемся и пришли к единому выводу. В этот лагерь мы должны бросить все силы для политической работы. В конце беседы он передал мне письмо из Москвы: предложение послать двадцать пленных в антифашистскую школу. Я долго думала, как взяться за эту задачу, и решила, что вообще не могу решить ее, в этот момент не могу. Слишком мало я знаю здешних антифашистов. Жаль, но ничего не поделаешь. Это от меня не уйдет, утешала я себя. В следующий раз пошлю вдвое больше.

В помещении актива сидят Герберт и Ичик. Они погружены в беседу. Я подсаживаюсь к ним. Ичик вскакивает каждый раз, когда меня видит. Рада ему и я. Порядочный парень. Друг Советского Союза.

«Вы согласны, госпожа Либерман? Герберт теперь один заправляет всем, а я пойду работать».

«Куда?»

«На тракторный завод».

«Не хотите ли принять строительную роту? Ее растормошить — разве это не задача для вас?»

«Нет. Работа на тракторе — это моя мечта».

«А кого порекомендуете на строительную роту?»

«Зеппа Ш. Знаю, он не хочет, думает, что не справится. Неверно. Он пользуется авторитетом у своих камрадов. Хороший парень, говорят они. Если он научит других, толку будет больше, чем если он сам как одержимый работает».

«Вы правы. Пошлите, пожалуйста, Зеппа Ш. ко мне. А когда придет с работы Руди К.?»

«В шестнадцать тридцать». [225]

«Он должен сразу же прийти ко мне».

«Слушаюсь», — говорит Герберт с иронической улыбкой. Он знает, что мне не нравится этот тон.

«Кстати, Ичик, почему вы не в активе?»

Он громко смеется.

«Этого вопроса я долго ждал. Знаете, в активе надо постоянно чему-то учиться. А это не для меня. Если понадобится моя помощь, пожалуйста».

«Ну, хорошо!» — говорю я. И думаю про себя: он еще придет к нам.

В дверь стучат. Прежде чем я успеваю сказать «Войдите», появляется Руди К. Он в чистой, отутюженной форме, волосы хорошо причесаны. Бросаю на него быстрый взгляд. Кажется, тщеславный это парень. И наверное, очень самоуверенный. Разгадки характеров людей, с которыми я встречаюсь, стали моей второй натурой. Но с выводами я осторожна. Предлагаю ему сесть напротив меня.

«Вы хотели со мной говорить?»

«Да, — отвечаю я односложно. И молчу. Снова обдумываю, правильно ли мое решение. — Согласились ли бы вы попробовать руководить активом?»

«Если вы считаете нужным». На его лице отражается недовольство тем, что речь идет о попытке. Он убежден, что справится. А я в этом не очень уверена. Только выбора у меня нет. Он все же обладает основными предпосылками. Всей душой ненавидит фашизм и хорошо относится к Советскому Союзу. Но удастся ли ему убедить других? Вот в чем вопрос. Руководитель актива должен уметь повлиять на других. Фельдшер Гейнц Т. подходит больше, он как раз входит в дверь. На дворе начинается перекличка. В это время он может оставить свою амбулаторию.

«С завтрашнего дня вы освобождаетесь от работы вне лагеря, — говорю я быстро Руди К. Он должен идти на перекличку. — Составьте план работы по своему усмотрению. Потом придете ко мне».

Он сжег за собой все мосты

«Можно сесть? Я хотел еще вчера к вам прийти».

«Что же вам помешало?»

«У нас сейчас хлопот полон рот. Погода отвратительная, многие простужены. Наш новый советский врач доктор [226] Беликова требует от нас: профилактика, профилактика. Я в восторге от нее. Какой она прекрасный человек!»

«Да, это верно. Скажите, Гейнц, почему...»

«Почему я не в активе? Вы хотели об этом спросить? — перебивает он меня с улыбкой. — Очень просто. Времени нет. Я могу уйти из амбулатории, только когда другие ложатся спать. Поверьте мне, я беседую с ними и в амбулатории. Я читаю много марксистской литературы. Выступить в прениях, даже с докладом, — охотно, если мне поручат».

В самом деле, я часто видела, как Гейнц Т. с некоторым опозданием приходил на мои лекции в столовой или в комнате актива. Обычно он оставался стоять у двери. Но это ему не мешало выступать в прениях, выступать толково и убедительно. Я удивлялась даже, откуда он знает столько о рабочем движении. Правда, у него было хорошее общее образование, он знал немецких классиков, даже Гейне, который был запрещен в гитлеровской Германии. Когда Гитлер пришел к власти, ему исполнилось семнадцать. Он уже учился в вузе. Среди тысяч военнопленных имелось совсем немного подобных ему, столь же далеких от милитаристской муштры, даже по внешнему виду. Прежде всего он был человеком, который много думал и побуждал думать других. В то время это еще была редкость. Он очень интересовался искусством. Я охотно беседовала с ним. Его не надо было поучать. Только, пожалуй, иногда поправлять. Конечно, он вскоре начал работать в активе. На многие горячие головы он действовал успокаивающе, хотя и сам иногда приходил в раж. В конце концов мы отправили его в антифашистскую школу.

Еще тогда Гейнц Т. умел хорошо формулировать свои мысли. Меня не удивило, когда я позднее узнала, что он стал доцентом в одном из университетов ГДР, а позднее профессором. Он сжег все мосты к Западной Германии и переселился в Германскую Демократическую Республику. Всю эту историю он описывал с большим юмором. Он рассказал мне об этом, когда приехал из города Галле, чтобы поздравить меня с шестидесятилетием. Он навестил меня с огромным букетом цветов.

Мне пришлось довольно долго ждать, пока Зепп Ш. после работы пришел ко мне. Он был тщательно умыт и побрит. Пленные знали, что я это ценю. Я считала, что и внешне они не должны распускаться. Зеппа я охотно назначила бы руководителем актива, но он не хотел. Он сомневался, [227] справится ли с этой работой. Принудить его я не могла. Привести в порядок строительную роту в составе двухсот пленных было в тот момент, пожалуй, важнее, утешала я себя. Кроме того, Зепп все равно нас скоро покинет. Он кандидат номер один для антифашистской школы.

Зепп ухмыльнулся: «Я догадываюсь, чего вы от меня хотите».

«Да, я хочу, чтобы вы приняли строительную роту. Это было бы самое лучшее».

«Верно. Я еще раз об этом подумал, поговорил с начальником. Он того же мнения».

«И в политическом отношении вы могли бы кое-чему научить ребят. Не так ли?»

«Постараюсь, госпожа Либерман. И надеюсь, что вы не пожалеете о своем решении».

«Спасибо, Зепп! Вы знаете, если вам понадобится моя помощь...»

Крепкое рукопожатие завершило наш разговор.

С этим мы не хотим иметь ничего общего

В лагере номер один начались беседы. Утром в восемь часов с ротой дневной смены. Когда я прохожу через ворота, там уже выстроилась рабочая колонна. Некоторые лица кажутся мне знакомыми. Я спрашиваю пленного в первом ряду:

«Вы давно здесь?»

«Мы ведь из Можайска, госпожа Либерман», — отвечает тот почти с упреком. Пожалуй, было бы лучше распределить их среди старожилов, приходит мне в голову. Те уже стали другими. Я говорю об этом с Нормировочным бюро, которое отвечает за распределение работы.

«Через несколько дней мы это сделаем, — отвечает мне Клава, руководительница бюро. — Теперь мы все заняты поисками подстрекателей. Их надо привлечь к ответственности. Антисоветская пропаганда! Только этого нам не хватало».

Комната актива переполнена. Некоторые стоят у двери библиотеки. Люди шепчутся. Наверное, потому, что появилась я. Ну ничего, привыкнут, думаю я.

Иоахим К., руководитель актива, объясняет пленным, о чем сегодня пойдет речь и что он об этом думает. Спокойный, [228] вдумчивый, пожалуй, даже добродушный, Иоахим К. переполнен яростью и стыдом.

«Кто хочет высказаться о происшедшем?»

Поднимает руку пожилой человек. Он чем-то озабочен.

«Я командир роты. Мои товарищи просили меня сказать. (Пауза.) Да, попросили меня сказать следующее: мы считаем это большим свинством. Все до одного. О некоторых вещах мы различного мнения, но эти нападки мы решительно отклоняем. Мы не хотим, чтобы нас считали заодно с нацистскими офицерами. А что касается питания, то я, например, совсем не согласен с тем, чтобы лодыри и хорошие рабочие получали одинаково. Вот что хотел сказать».

Кто-то вскакивает. Он из актива.

«Такое с нами не повторится! Мы не позволим фашистам портить нашу репутацию. Если я кого-нибудь из этих поймаю, изобью до смерти! Можете мне верить!»

«Кто еще?» — спрашивает руководитель актива. Из библиотеки протискивается через толпу высокий широкоплечий человек. Густав Б. — хороший рабочий, пользуется симпатией.

«У них не все дома! Что же, выходит, русские должны нас на руках носить? Или послать в санаторий? Из-за того, что мы в их стране вели себя как варвары. Я вот что хочу сказать: сейчас я работаю в городе. Я посмотрел, как живут люди. У них ничего нет. Кто в этом виноват? Нам лучше помалкивать».

Я подхватываю эту мысль и описываю невероятные страдания, которые война принесла советскому народу, разрушения, массовые расстрелы на оккупированной территории. Я упоминаю о Краснодаре, Киеве, Бабьем Яре, где людей заставляли копать себе могилы, где тела лежали штабелями и часто под трупами находились еще живые. Никто из военнопленных не сознается, что видел такое. Или почти никто. Это делали»эсэсовцы, говорят они. Но разве не было и регулярных войсковых частей, которые действовали не менее жестоко? Приказ! — говорят они в таких случаях. Когда об этом заходит речь, фашисты помалкивают. Они предпочитают действовать исподтишка. Мне пора заканчивать. Скоро придет следующая рота. Так мы беседуем изо дня в день. Мы хотим охватить каждого. Большинство военнопленных прислушивались. Они отмежевываются от подстрекателей. [229]

Тем не менее я ухожу домой недовольная. Работы так много. Одна я с ней не справлюсь. У меня должны быть помощники, по крайней мере в этом лагере. С этим вопросом иду к подполковнику. В маленьком коридоре без окошек сидит молодой лейтенант. Когда вхожу, он встает и по всем правилам приветствует меня. Он не знает, кто я. У меня нет знаков отличия. Мне не раз приходилось видеть здесь офицеров. И все же я пристально разглядываю лейтенанта. У него бледное мальчишеское лицо, лукавые карие глаза, детская улыбка. «Скоро, наверное, он освободится. Я жду уже долго», — поясняет он мне.

Мне этот парень симпатичен. Я спрашиваю его: «В каком отделе вы работаете?»

«Пока еще ни в каком».

«Как вас понимать?»

«Послан в распоряжение подполковника. Только что из госпиталя».

«Ах, вот что! Идите к нам», — вырывается у меня.

«Куда же это?»

«В политотдел».

«Что я должен там делать?»

«Например, перевоспитывать немецких военнопленных. Чтобы они снова стали людьми».

Секунду он молчит, потом говорит: «У меня на это не хватит сил. Легкое прострелено».

«Вы могли бы взять лагерь, который расположен в хорошем месте, где чистый воздух».

«Честно сказать, не очень я в это верю. Совсем недавно немцы в меня стреляли, а теперь я должен их уговаривать: «Ну будьте же хорошими!» Нет!»

«Кто вы по профессии?»

«Изучал историю, недоучился. Немного знаю и немецкую историю».

«Ну вот! Прекрасное совпадение. Подумайте. Можно, я зайду к начальнику до вас?»

«Пожалуйста», — говорит он с понимающей улыбкой.

С женщиной говорить не буду

«Хотел уже за вами послать. Вам сегодня придется поехать в Суздаль. Мы выявили подстрекателей, — огорошил меня начальник. — След действительно ведет к фашистским [230] офицерам. Еще сегодня мы отправим эту четверку в Суздаль. Там офицерский лагерь, там ими займутся».

«Зачем вам нужна я?»

«Начальник Суздальского лагеря просил вас помочь ему на допросе самого старшего в этой группе. Он майор».

«Хорошо. А как я туда доберусь?»

«За вами заедут».

«Можно еще кое-что сказать?»

«Когда вернетесь».

«Тогда будет, пожалуй, поздно, товарищ подполковник».

«Пожалуйста, но коротко».

Я излагаю ему коротко мои мысли. Прошу направить ко мне молодого лейтенанта, который ждет в коридоре.

«Проверю. Если он подходит для этого, возможно, и направлю. Познакомьтесь с Суздалем. Красивый городок. В старорусском стиле. Особенно интересны монастыри».

Мы находимся в маленьком помещении на втором этаже. Начальник лагеря в Суздале и я. Из окошка я вижу крыши многих церквей. Хочу познакомиться с ними поближе. В этот момент открывается дверь и входит пленный, среднего роста, полный, лет шестидесяти. Офицерская форма еще в хорошем состоянии. Он исподлобья смотрит на полковника, потом на меня, автоматически приподнимает правую руку, тут же ее опускает. Полковник указывает ему на стул.

«Выясните его звание, прежнюю должность, где воевал, где попал в плен и верит ли он в Гитлера и его победу».

Я перевожу. Офицер смотрит в окошко и молчит.

«Почему вы не отвечаете», — спрашиваю я.

«Я немецкий офицер. Я не стану говорить с женщиной о военных вещах».

«Вы уже давно не офицер. Немец? Я сомневаюсь в этом. Порядочный человек? По-видимому, вы не были им никогда. Кто вы такой, собственно говоря?»

Он бросает на меня взгляд, исполненный ненависти. Я знаю, о чем он думает. Он думает, что он спаситель Германии, а я предатель. Как действовали «такие спасители», когда на фронте дела шли плохо, об этом мне часто рассказывали пленные. Они думали только о спасении своей собственной шкуры, а иногда еще и о своем барахле. Как подполковник фон Засс. Когда его взяли в плен в Великих Луках, он просил позаботиться о своих чемоданах, [231] а не о раненых. Его волновала собственная персона, а не солдаты.

Я перевожу нашу перепалку полковнику. Он разочарован. Он надеялся, что пленный скорее разговорится с немкой. На деле вышло наоборот.

«Ну ладно. Я прикажу отвезти вас домой. Переводчик здесь у нас есть».

Так мне и не удалось побродить по Суздалю. Едва успела бросить взгляд на улицу с монастырской стеной и на купола церквей. Я возвращаюсь во Владимир, в гостиницу. Мне не хочется показываться в лагере в плохом настроении.

Впрочем, суздальский начальник лагеря был, пожалуй, не так уж неправ, когда решил прибегнуть к помощи немки. Не мог же он знать, что натолкнется на такого закостенелого немецкого офицера. Совсем по-другому реагировали, например, пленные солдаты и офицеры, когда несколько позже в наш лагерь приехала товарищ Грета Кейльзон, сотрудница национального комитета «Свободная Германия». Она приехала на короткое время, чтобы вместе со мной отобрать антифашистов для особого задания. Хотя мы сидели в моей комнате и с каждым из кандидатов говорили с глазу на глаз, весть о ее посещении быстро распространилась по всему лагерю. Вечером, когда мы устроили перерыв, в мою дверь постучали. Снаружи стояли несколько пленных, молодые и старые. Они просили, чтобы госпожа Кейльзон выступила перед всеми. Может быть, она расскажет о положении в Германии.

Она выступила после ужина. Зал был набит битком. Грета Кейльзон говорила недолго, говорила по-матерински. Она рассказала и о том, каково положение на родине: большинство сыто войной по горло. Продовольствия по карточкам выдают все меньше. Убитых и раненых все больше. Пленные должны быть довольны по крайней мере тем, что остались в живых, должны радоваться, что близок конец войны, близко и возвращение домой, но к этому надо готовиться. Даром ничего не дается. Новую родину надо еще создать.

Я сидела рядом с Гретой Кейльзон на сцене и могла наблюдать лица слушателей. Конечно, у разных людей возникали разные мысли. Но все они находились под впечатлением встречи с этой женщиной, с этой коммунисткой. Это было видно. [232]

Немцы изменятся?

Никогда!

Теперь я расскажу историю с учениками антифашистской школы. Хотя она произошла и позже. Было это зимой. Очень суровой зимой. Я сопровождала 20 военнопленных в Красногорск. Мы почти не спали. Нас глубоко взволновало прощание. Было сказано много хороших, разумных слов. Домой не пошла — переночевала в лагере. Вместе мы отправились ночью на вокзал. Шли в хорошем настроении, тихо напевая песни рабочего движения, народные песни. Пришел поезд. Стоянка лишь несколько минут. Мы должны были поторопиться с посадкой, разместиться все в одном вагоне.

Все были возбуждены, особенно я. Мы стояли на площадке, захотели войти в купе. Я открыла дверь. На нарах лежали раненые красноармейцы. Двое из них увидели за моей спиной пленных. «Фашистов вон! Вон! Немедленно! Иначе мы их выбросим сами!» — закричали эти двое. Другие, ковыляя, подошли поближе. Они тоже кричали, угрожали. Но большинство остались лежать и размахивали костылями. Я хотела объяснить им, что это за люди. Они не дали мне говорить.

«Не агитируйте нас, товарищ! Они нас на всю жизнь в калек превратили!»

«Но это ведь антифашисты».

«Антифашисты? Немцы? Чепуха!»

«Послушайте же меня минутку! — сказала я громко, насколько могла. Я почти кричала и глотала слезы: — Вы солдаты, солдаты Красной Армии. Я тоже солдат. Солдат нашей партии. Мне дали поручение привезти этих пленных в антифашистскую школу. Там, в тамбуре, они могут замерзнуть. Я понимаю ваши чувства. И мне очень больно. Но скажите мне, что же я должна делать? Дайте, пожалуйста, хороший совет».

«Пусть войдут», — сказал один басом. Другие молчали.

Я открыла дверь.

«Заходите, ребята!» Они не хотели, они стыдились.

«Вы замерзнете! Заходите!»

Тихо, почти на цыпочках, опустив глаза, они вошли; Они стали в проходе, глядели в окна.

Прошло несколько минут. Кто из красноармейцев мог двигаться, подошли к антифашистам один за другим, сначала робко, потом решительней. И те и другие хотели поговорить [233] друг с другом. Позвали переводчиков. Но и без переводчика начали объясняться. «Фашизм, война — плохо. Понимаешь? Не надо!» Чувство ненависти исчезло. Человек искал контакта с человеком. Да что много говорить об этом. Я была счастлива.

Встреча с профессором Янценом

В Москве у нас была пересадка. К счастью, на том же вокзале. Я сожалела только о том, что не могла показать пленным город. Не могла рисковать. Кто-то мог потеряться в толпе. Среди них были и такие, что могли сказать по-русски только: «Я Владимир». И его тут же вернули бы во Владимир.

В Красногорске антифашистов принял один из учителей школы. Он пошел с ними в столовую пообедать. Чтобы и я могла поесть, одна из сотрудниц школы дала мне свой обеденный талон следующего дня.

Закончив свои дела, я собиралась уже покинуть лагерь, но тут ко мне подбежали Вальтер и Франц.

«Как хорошо, что мы вас еще застали!» Свиданию мы все очень обрадовались. Они уже завершили свой курс и ожидали задания. Я вернулась в лагерь и направилась к одному из руководителей антифашистской школы, профессору Янцену. Я еще не знала его. И вот передо мной эта яркая личность. Коммунист, обладавший большой силой воздействия на окружающих. При этом простой, скромный, милый человек (так, собственно, и должно быть). Мы долго беседовали о нашей работе. Позже мне пришлось с ним не раз встречаться. Но и тот, кто видел его лишь раз, не забудет его никогда. Ораторский талант — сам по себе редкость. Но профессор Янцен обладал еще особым даром делиться с другими своими огромными знаниями марксистского учения. Он был очень человечен и говорил очень человечно, необыкновенно убедительно. Его речи, его лекции всегда были посвящены борьбе за лучшее, что заложено в человеке. Он обращался к разуму человека. Многие ученики его, которые позже были у меня в лагере, говорили мне, что он сделал их коммунистами.

Я спросила у профессора Янцена об обоих выпускниках школы, Вальтере и Франце. Он очень их хвалил. Оба [234] хорошо закончили курс. Вальтер даже на «отлично». Его прощальное выступление произвело большое впечатление.

«Что они теперь будут делать?»

Профессор Янцен заметил, конечно, куда я клонила.

«Франц хотел бы на фронт. Это желание удовлетворено. А Вальтеру ранение не позволяет отправиться туда же «.

«Не могла бы я получить его для антифашистской работы в моем лагере?» — высказала я наконец свое желание.

«Можете. Возьмите его сразу с собой».

Ему не пришлось этого повторять дважды. Я тут же отправилась в соседнюю комнату за бумагами Вальтера.

Потерянная биография

Вскоре появился Вальтер с деревянным чемоданом в руке.

«Мне пришлось собраться в одну минуту. Я даже не успел попрощаться с учителями и товарищами. Но я очень рад, что буду работать с вами».

Франц пожал руку мне и Вальтеру. Он был немного опечален тем, что не может поехать с нами. Но гордился своим направлением на фронт. С Вальтером я отправилась во Владимир.

В Москве у нас было несколько часов времени. Я купила маленький картонный чемодан, книги и — какое счастье! — целый килограмм кофе в зернах. Все это засунула в чемоданчик. Метро доставило нас на вокзал. Поезд опаздывал. Мы поели в вокзальном ресторане украинского борща. Пришлось довольно долго ждать. Но поезда все еще не было. Мы расположились в зале ожидания. Чемодан я поставила рядом на пол. Наконец прибыл поезд. Все бросились на перрон. Я схватила Вальтера за руку, но он не мог быстро бежать. Паровоз уже загудел, когда мы вскочили на подножку. Пассажиры потеснились. Мы вошли в вагон.

Все сложилось великолепно. Только моего чемодана не. оказалось. А в нем были бумаги Вальтера. Я оставила его на полу в зале.

В лагере дежурный офицер не хотел принять пленного. «Без сопроводительных бумаг ничего не выйдет». [235]

Я рассказала ему эту историю.

«Поймите меня!»

«Я понимаю вас очень хорошо. Но могу вам посоветовать только одно. Идите к подполковнику, не к майору, к подполковнику».

Черт побери! Потерять в военное время важные бумаги. Я стояла перед моим начальником чуть жива. Призналась ему в своей небрежности, рассказала все, как было.

«Скверное дело, товарищ Либерман. Но не принимайте это так близко к сердцу. Случается иногда даже с дипломатами», — сказал он. Мне хотелось броситься ему на шею.

У меня самого столько вопросов

Дождь лил как из ведра. Я отправилась в лагерь по длинной дороге через цех номер один. Вижу: все сильно взбудоражены. Ичик стоял в кругу пленных. Они спорили. Мастера ругались. «Давайте работать, черти!» Я узнала, что повысили норму. Советские рабочие приняли это как само собой разумеющееся. А пленные затеяли бузу. Они обвиняли командира своей роты, что он их предал. Один из них назвал его штрейкбрехером. Ичик размахнулся, чтобы его ударить. Другой пленный помешал ему.

«Да, конечно, меня спросили. Что же мне было делать? Жульничать? Ведь есть же у них право лучше организовать работу или нет? Давайте кончать бузу!»

Работа возобновилась. Ичик хотел мне кое-что объяснить. «Не теперь. Соберите своих людей вечером в столовой и объясните им все. Разумно! Пощечина не аргумент».

Под вечер Ичик пришел ко мне. Он был в полнейшем смущении. «Без вас я не выйду на сцену».

«Вам этого делать не надо. Вы не должны произносить речей. Только объяснить, в чем дело».

«Такое дерьмо! Если бы я знал...»

«Не трусьте, Ичик. Все бы было в порядке, если бы вы заблаговременно рассказали товарищам о новых нормах. Так, как рассказал инженер советским рабочим».

«Что же теперь делать?»

«Теперь надо наверстать упущенное. Признайте, что совершили ошибку. Я не приду. Улаживайте сами свои дела, без поддержки. Это лучше». [236]

К своей роте он вернулся в плохом настроении. Она ждала его в столовой не менее раздосадованная, чем он сам. Около девяти вечера Ичик снова появился в дверях моей комнаты. Он сиял. «Я к вам на минутку. Все вышло как нельзя лучше. Мы объяснились по-настоящему. Поговорили и о других вещах. Ребята еще не вполне успокоились, но все уладится. К новым нормам надо привыкнуть».

«К человеческому обращению тоже, Ичик».

«Спасибо».

«Доброй ночи!».

Из-за случая в цехе номер один Вальтеру пришлось долго ждать у ворот. Я видела его издали. Он стоял, прислонившись к будке часового. Он мог уже ходить без костылей, но сильно хромал, и иногда боли возобновлялись., Я передала дежурному офицеру письменный приказ подполковника. Он едва прочел его. Внимательно посмотрел на Вальтера, потом на меня и снова на Вальтера. Что ему было надо? Может быть, он думал, что Вальтер мой брат? Брат? Мог бы быть братом. Он и другие. Но еще время не пришло. А где мои настоящие братья? Мой отец? Мои сестры? Их дети? Живы ли они еще?

Перевоспитание целого народа? Как много лет это потребует? Ах, у меня у самой столько вопросов...

Мысль о том, что я до сих пор позаботилась только о главном лагере и лагере номер один, меня тяготила. Ну что было делать? Каждый новый день приносил новые заботы. Да и еще кое-что меня задерживало. Я вбила себе в голову, что первую поездку по другим лагерям совершу с агитбригадой, покажу военнопленным концертную программу, обязательно веселую.

Были у нас лагеря с более трудными условиями, чем во Владимире. По различным причинам пленные часто не выполняли нормы. В результате они не получали и дополнительного питания. Но даже и на 800 граммах хлеба и дополнительной горячей еде сытыми люди оставались недолго. Содержание белка в пище было невысоким. А еще ниже калорийность духовной пищи. А это требуется человеку тоже, особенно в таком состоянии. Психологическое давление колючей проволоки, душевное напряжение, тоска по близким истощают силы. У одного сильнее, у другого слабее. Но я могу сказать с чистой совестью: все мы, немецкие ли коммунисты, советские ли офицеры, антифашистские ли комитеты, — все мы старались изо всех сил [237] облегчить людям горькую участь плена. Мы насыщали их отнюдь не только теорией, иначе толку бы от нее было мало.

Мы взялись за подготовку веселой концертной программы. Повар Вернер Г. приготовил «вкусную» программу. Ему помогал профессиональный конферансье, толковый, способный парень. Да и у других нашлись таланты. Музыканты, певцы, дирижер, артисты. Не хватало только музыкальных инструментов. Я пошла к бухгалтеру, спросила, есть ли на это деньги.

«На музыкальные инструменты? Нет, только на книги».

«Ну а если мы заменим...»

«К сожалению, этого нельзя», — сказал бухгалтер и углубился снова в свои фолианты.

Но я не отставала: «Товарищ младший лейтенант, ну хотя бы один-единственный инструмент. Я ведь человек скромный».

Он ухмыльнулся. Это уже шаг вперед. Он знает, о каком инструменте я думаю. Понимает, что этот инструмент стоит дороже, чем все остальные, вместе взятые.

«Так, так. Только один-единственный? Очень скромно. Ну хорошо, я возьму деньги из нашего культурного фонда. А если этот аккордеон нам понадобится, мы его возьмем. Понятно?»

Еще бы не понять! Позже он не раз посещал наши музыкальные вечера, как, впрочем, и другие офицеры.

Началось с подаренного аккордеона

С ордером на покупку, сияя от радости, направилась я в лагерь. Позвала к себе аккордеониста Эдди Б. Он был профессиональным музыкантом. «Завтра поедете со мной в Москву. Мы купим аккордеон».

«Нет, не может быть! Вы шутите, — его голубые глаза искрились радостью. — Бог мой, я снова смогу играть!» Он ушел из комнаты вне себя от восторга. Не прошло и десяти минут, как появляется целая делегация: дирижер Б., конферансье Ойген Ф., эстрадный певец Фред С. и комик В. Он говорил за всех: «Госпожа Либерман, мы собираем деньги».

«Чего вы хотите?» — От неожиданности я перешла на берлинский диалект. [238]

«Нам совершенно необходим оркестр».

«Так. Это все, что вам необходимо? Или, может быть, что-нибудь еще?» — пошутила я. А в душе порадовалась состоянию этих людей.

«Для каждого в отдельности — это лишь копейки. Скажите «да».

«Нет, ребята, я не согласна». Я казалась себе похожей на того бухгалтера, который сначала тоже не мог решиться. Я не хотела обходить актив. В тот же вечер я созвала руководство. Руди К. сделал кислую мину, но не сказал, в чем дело. Гейнц Т. и Вальтер М. высказали мнение, что, если пленные хотят купить инструменты на собственные деньги, пусть купят.

Гейнц заметил, что у меня еще были сомнения. «Не понимаю, что вас смущает? Все в порядке. Когда мы поедем домой, музыканты возьмут инструменты с собой. Может быть, они и дома будут выступать с таким оркестром. В большинстве они профессиональные музыканты. Чтобы вы успокоились, мы опросим всех, согласны ли они».

«Ладно. Обсудите это со всем активом и скажите мне о своем решении».

В последующие дни деньги были собраны. В помещении актива были вывешены подписные листы. Кто хотел, заходил и вносил деньги, вписывая свою фамилию. Тут мне хотелось бы сказать, что музыканты действительно поехали на родину группой и захватили с собой все музыкальные инструменты. Они несколько раз выступали в Берлине.

Он притворился слепым

Перед моей дверью тихо и скромно стоит пленный. Он ждет уже довольно долго. Но другой протискивается без очереди. Я слышу, как он говорит за дверью: «Я пойду сначала, ясно? Ты болтун, тебе надо много времени». И вот он у меня. Высокий как каланча, плотно сложенный. Он смотрит на меня своими голубыми глазами, как будто хочет сказать: «Неужели вы мне не поможете?»

«Что случилось?»

«До сих пор был на легкой работе в лагере. А завтра меня посылают на строительство дорог». [239]

«Вы что, больны?»

«Был болен. Ослеп».

«Что с вами случилось?»

«Да, ослеп. На четыре месяца».

Он видит мое удивленное лицо.

«Да это я только притворился. Понимаете?»

Я смотрю ему в глаза. Он действительно смотрит как слепой, но с отвратительными глазами. Поэтому ему нетрудно было играть слепого. «А как же вы попались?»

«Я пошел в душ. Вижу, в углу стоят сапоги. Ну, парень, говорю я себе, это тебе пригодится. Схватил их и натянул на ноги. Когда вышел из душа, вижу: у двери стоит комендант и другие ребята. Они смотрят на сапоги и трясутся от смеха. Сапоги они специально поставили, чтобы меня поймать. Понимаете?»

«Убирайтесь вон отсюда!» — говорю я ему.

Заходит другой. Немного задумчивый, немного мечтательный. С независимым выражением лица, как будто он стоит над всем, что его окружает.

«Я хотел попросить вас прочесть мою пьесу. Написал ее здесь, в лагере».

«О чем в ней речь?»

«О нацистских преступлениях».

«Вы только здесь узнали, что нацисты преступники?» «Да нет, я ненавидел их с самого начала. Только для сопротивления не хватало духу».

«А что помешало вам вести с ними борьбу?»

«Вы, наверно, знаете, какой народ художники. Нам легко быть против чего-то, труднее выступать за что-то».

Я стала гадать, кто же он по профессии. Приятный голос, культурное произношение. «Вы актер, не правда ли?»

«Да, и режиссер. Если вам пьеса понравится, я бы охотно ее поставил».

«Я скажу вам об этом завтра или послезавтра. Как бы то ни было, я рада тому, что вы ко мне пришли».

«И еще одно есть у меня желание. Я охотно сотрудничал бы в активе».

«Это очень кстати. Мне как раз нужен кто-либо способный поднять культурную работу».

«Не знаю только, смогу ли я? Я ведь только еще начинаю».

«Помогу вам». [240]

Не оратор, но все же...

Было самое время навестить лейтенанта Петрова. Правда, он несколько раз приходил ко мне. Но другое дело, если я пойду к нему. С тех пор как в лагере номер один были разоблачены подстрекатели, жизнь там идет интереснее. Эти события побудили задуматься многих пленных. Конечно, и то, что теперь их опекает Петров, принесло свои результаты. Это был удачный выбор. Он легко вступает в контакт, понимает положение людей, у него установились хорошие отношения с антифашистами. Немецкую историю он знает лучше, чем многие немцы. Работает с активом при помощи переводчика. Конечно, он не бог весть какой оратор. Да и я, впрочем, тоже. Когда надо выступать перед большой аудиторией без шпаргалки, мне приходится нелегко. Но никуда не денешься. Научилась. А позже опять разучилась. Зато по меньшей мере половину моего времени я отвожу индивидуальным беседам. Тут сразу есть отклик. А может, и нет. По крайней мере знаешь, с кем имеешь дело.

Новый начальник нашего политотдела хороший оратор. Я очень ему благодарна, когда он выступает вместо меня, особенно на военные темы. Тут мне не очень-то ловко выступать перед мужчинами. А он стоит у карты, описывает положение на фронте. А я перевожу. Иногда он меня подбадривает: «Больше огонька!» Ну что же, когда речь идет о наступлении Красной Армии, у меня появляется больше огонька. Заговаривая о гитлеровской армии, он приходит в ярость. Начинает увещевать: «Поймите же наконец, как это все бесчеловечно!»

Прежний начальник политотдела едва ли интересовался мной и моей работой. Я интересовалась им тоже мало. Он заботился лишь о политической работе в аппарате лагерей. Иногда он устраивал мне нечто вроде экзаменов. Например, спрашивал о положении рабочих в Германии до 1933 года. Я отвечала ему не шаблонно, опираясь на факты. Он был мною недоволен. Для него существовали только две краски: черная и белая. Ограниченный был человек. Я избегала его.

Мой новый начальник, напротив, обладал хорошим чутьем. Он охотно прислушивался к моим советам. Когда я предложила ему вместе посетить два самых отдаленных лагеря, он тут же согласился. [241]

Прежде чем покидать Владимир, я, как правило, проводила совещание с руководителями актива. На этот раз я хотела обсудить с ними, следует ли поручить автору пьесы Эгону М. культурную работу. Выяснилось, что его мало знают. Мы стали гадать: почему он не выпячивал себя? Из скромности? Или как индивидуалист, забравшийся в башню из слоновой кости? Если судить по пьесе, которую он написал, то индивидуалистом он не был. Так или иначе, я выступила за то, чтобы доверить ему культурную работу. Если он сам согласен. Его антифашистские убеждения казались мне искренними. Это чувствовалось и по пьесе. А всему остальному он научится.

Я попросила позвать к нам Эгона М., чтобы он мог познакомиться с активом. Да и мне хотелось выполнить обещание. Эгон был разочарован, что не может поговорить со мной с глазу на глаз.

«Господин М., ваша пьеса мне нравится, — сказала я ему. — Важная тема, персонажи близки к жизни, диалоги живые. Правда, чувствуется, что вы несколько подражаете «Профессору Мамлоку» Фридриха Вольфа. Но это не беда. Самое главное — пьеса произведет впечатление. Если хотите, начинайте репетировать».

«Я рад. Очень рад. Но с работой культурника я хотел бы еще подождать».

«Побеседуйте с активистами. Может, у вас появится охота. Мне, к сожалению, надо идти».

Но перед дверью стоит еще один пленный, который хочет побеседовать со мной наедине.

«Что вас привело ко мне?»

Это пожилой человек среднего роста, полный, с грубыми чертами лица.

«Госпожа Либерман, я коммунист».

«Что дальше?»

«Работа вне лагеря мне тяжела. Не могли бы вы найти для меня что-нибудь полегче?»

«Так, так. А кому легко работать вне лагеря? Кем были вы по профессии?»

«Чернорабочий, на рынке».

«Где вы попали в плен?»

«В Югославии».

«Что вы там делали?»

«Боролся с бандитами».

«С какими бандитами?»

«Ну с партизанами». [242]

«Ах, так. И вы еще утверждаете, что состояли в компартии? Вы лжете! Вы еще сегодня говорите на языке фашистов. Значит, вас отправили на борьбу с партизанами, так?»

«Так. Я же вам сказал».

«Были вы в партии или нет? Самое лучшее, что вы можете сейчас сделать, это сказать правду». Я спрашиваю его, а сама убеждена, что он никогда не был коммунистом. Коммунист не ищет выгод. Пленный молчит. В его взгляде есть нечто тупое, звериное. Он производит на меня впечатление человека, который способен на все. Но я ничего не могу доказать. Говорю ему, что он врет, чтобы шел ко всем чертям и пусть радуется, что ему сохранили жизнь.

В лагере на каменоломне

Сначала мы отправляемся в лагерь на каменоломне. На джипе два часа езды. Если ехать на поезде с пересадками, уйдет весь день. На этот раз мне повезло, еду с шефом. Он встает рано. Я должна быть готова к пяти часам, говорит он мне. Часок отсрочки мне удается у него выклянчить. Ведь я прихожу домой поздно. Моя основная работа начинается вечером, когда пленные в лагере. Днем я обхожу места, где они работают. Тут не очень поговоришь. Но всегда приходится что-то улаживать, кому-то сказать веское слово.

В поездку вместо оркестра я беру с собой мои книги: Гёте, Шиллер, Гейне, Бехер, Вайнерт, Карл Либкнехт (речь перед судом) и хрестоматию, в которой представлено много прекрасных писателей. Две последние книги — настоящие жемчужины. Может, думаю я, в одном из лагерей устрою вечер чтения. В последний раз я выступала — как давно это было — в Московском институте иностранных языков. С тех пор мне не приходилось читать стихи с эстрады. Настроение не то, да и времени нет. Вдохновение осталось. О тех вечерах я не забыла.

Но о них сохранились не только воспоминания. Об этом я узнала в октябре 1975 года. Зазвонил телефон, слышу женский голос: «Говорит Людмила. Все эти годы я мечтала снова увидеть вас. И вот теперь я в Берлине. Можно прийти к вам?» [243]

Я понятия не имела, кто такая Людмила. Но она говорила с таким воодушевлением, что я не могла ей отказать. Я спросила: «Когда у вас есть время?»

«Сейчас», — отвечает она. Через полчаса она у меня. Теперь я узнаю ее. Двадцать восемь лет тому назад она была студенткой Института иностранных языков. Не пропускала ни одного моего вечера, хотела стать преподавательницей сценической речи. И стала ею.

«Знаете ли, что у нас еще много пленок с вашими записями? Мы еще теперь с ними работаем».

Я радостно ахнула.

«Когда я снова приеду, я привезу их с собой. Только послушать».

«Этого мне достаточно».

«Весной я снова приеду в Берлин, с дочкой. Она знает ваш голос и хочет обязательно познакомиться с вами».

Мы проговорили долго и расстались, как будто все это время поддерживали самую тесную дружбу.

Пустынный ландшафт. Лагерь находится как раз напротив каменоломни. Нетрудно представить себе, как это давит на настроение пленных. И действительно, здесь царят подавленность и безнадежность. Я ищу причины. Сначала иду на кухню. Снимаю пробу. Еда здесь лучше, чем во Владимире. Суп гуще. Повар кажется прямо-таки волшебником, готовит с любовью. Это чувствуется. Чтобы у пленных были и витамины, он ежедневно отправляется со своими помощниками в лес и в поле и собирает все, что содержит витамины, что можно употребить в пищу.

Этот лагерь невелик. Пленные живут без всякого соприкосновения с внешним миром. Они видят только скалы. У них такое чувство, будто они задавлены этими скалами. Мы осматриваем двор, газоны. И крайне удивлены: во дворе, посреди каменной пустыни, — зеленый оазис, ухоженный газон, обрамленный пестрыми цветочными клумбами. У посыпанных гравием дорожек столы и скамейки из березы. В клубном помещении вся мебель — тоже из стволов березы — сделана с выдумкой и вкусом. Все это вызывает у нас восхищение. Мы говорим об этом пленным. Никакой реакции. На нас смотрят окаменевшие лица. Настроение здесь ниже нуля. Мой начальник политотдела, майор и я решаем собрать вечером всех пленных. Я собираюсь сначала как следует дать им прикурить. [244]

«Что голову опустили! — начинаю я громко и с вызовом. — Это ведь саморазрушение! Подумайте, что вы делаете. Когда-нибудь вас освободят из плена. Когда? Сказать вам не могу. Но фашизм скоро будет уничтожен. А вы что делаете? Надо оставаться человеком. Помнить о своем долге, не терять надежду — вот главное. Что вы браните русских? Ведь вы же им принесли столько горя! Ругайте тех, кто вас погнал сюда, как овец или диких зверей. Ради кого? Зачем?» В этом духе говорю дальше, говорю прямо и откровенно.

Наверное, я проговорила долго. Майор стал уже терять терпение. Он тоже был потрясен апатией пленных. Хотел им кое-что сказать. Он говорит о разрушенных городах, о миллионах жертв, о мертвых и живых на той и на другой стороне — о всех тех, кого унесла преступная гитлеровская война.

«Вы остались в живых. Это хорошо. Вы в плену. Это нелегко. Но вам придется восстановить по крайней мере часть того, что разрушено. С этим надо примириться. Чем скорее, тем лучше для вас». Он тоже говорит им чистую правду, без утайки. Это самое правильное. Особенно в этот момент.

Люди слушают напряженно. Потом задают много вопросов: о политике, о личных делах — все вперемешку. Мы сразу же отвечаем — то майор, то я. Вот встает один и спрашивает: нельзя ли навести порядок в учете работы? Ошибки злят людей. Он командир роты, работающей на каменоломне. Мы записываем его вопросы и обещаем проверить.

Нормировочное бюро находится вне лагеря и подчинено каменоломне. На следующее утро мы находим директора и просим его тут же проверить жалобы. Он просит принести бумаги, беседует со старшим мастером, с другими сотрудниками, расспрашивает, как работают пленные. Ему отвечают: по-разному. В общем и целом удовлетворительно. Выясняется, что жалобы не напрасны. Учетчик, человек уже пожилой, толстый, заспанный, признает это. Он многое напутал в отчетности. Преднамеренно или нет — доказать нельзя. Директору ясно одно, что этот человек не годится для этой работы. Еще до того, как мы уехали, его заменили.

Я потом часто посещала этот лагерь. Жалоб больше не было. Если только было возможно, я брала с собой оркестр и обоих конферансье. Берлинца В. из Можайска я [245] назначила здесь руководителем актива. Он обходился с людьми умно, по-отечески. И очень подходил для этого лагеря. В путь я снабдила его подновленной формой, деревянным чемоданом, стопкой книг марксистской и художественной литературы и несколькими советами. Ему удалось довольно быстро организовать работу антифашистского актива. К этим отшельникам пришла жизнь. Конечно, настроение оставалось неустойчивым, как и в других лагерях. Но мрачный климат безнадежности исчез. Люди снова научились смеяться.

«Ну, чем займемся сегодня?» — спросил меня мой начальник.

«Не знаю, какие у вас планы. После вчерашней накачки мне хотелось бы сегодня перенести их в другой мир. Устроить литературный вечер».

Он улыбнулся, удовлетворенный, спросил: «Может, мне сначала сказать им о результатах нашей проверки? А потом я пойду к нашим товарищам. У них тоже есть свои проблемы».

После ужина пленные остаются в столовой, здесь имеется хорошая сцепа, конечно из березы. В два счета отодвинули столы, поставили скамейки. Стали рассаживаться. Со сцены я наблюдала за людьми. Они производят сегодня более приятное впечатление, чем вчера. Когда майор рассказал, что они не зря жаловались на учетчика, что его уже сняли, они зааплодировали. Как хорошо, когда ты прав и это признают другие.

Читаю пленным из Гёте, Шиллера, Гейне. Во втором отделении — Либкнехта, Вайнерта, Мюзама, Толлера. Каждый раз короткое вступление. Я бы охотно спросила их, читали ли они по крайней мере что-нибудь Гёте. Но я этого не делаю. К чему обижать их. Они воспитанники общества, в котором растоптана культура. Я была удивлена, как внимательно они меня слушали. В зале полнейшая тишина. Никто не кашляет, никто не решается двинуть ногой. Глаза устремлены на меня. Мне кажется, что люди воспринимают благородство мыслей, красоту языка.

В начале вечера я вижу в первом ряду своего начальника. Он понимает лишь отдельные слова. Улыбается мне. Его радует происходящее. В перерыве между Шиллером и Гейне он исчезает. [246]

В лагере на торфяниках

На следующее утро мы едем в Мезиновку, в лагерь на торфяниках. Здесь совсем другой ландшафт. Повсюду лес. Он тянется на протяжении двух километров, до самых торфяников. На другой стороне — деревушка. Между ними лагерь. Здесь не так аккуратно, как в лагере у каменоломни. Вокруг запустение. Но настроение лучше. У пленных есть контакт с населением. Каждый день они проходят по деревне, обмениваются парой слов, иногда им подкидывают съестного. Большинство охраны ничего не имеют против. Есть, конечно, и такие, которые не разрешают. Немногие оставшиеся в деревне мужчины работают на торфе в качестве звеньевых. В перерыве они разговаривают с пленными. Как-то уж понимают друг друга. Поэтому пленные кое-что знают о происходящем в мире.

В этом лагере другие проблемы. У немцев не сложились отношения с румынами, составляющими четвертую часть пленных этого лагеря. Немцы озлоблены тем, что румыны захватили в свои руки почти все внутренние службы. На кухне они полные хозяева. Об этом много говорят, это источник взаимной ненависти. Начальник лагеря не разбирается во всем этом и считает, что вопрос должны решить сами пленные.

За несколько часов нам удается навести здесь порядок в этом вопросе. По оправдавшему себя образцу: пропорциональное представительство, независимость. Никто из пленных других национальностей, будь то венгры, румыны или итальянцы, не хотят подчиняться немцам. Говорят: хватит!

Через год мы создали на окраине Владимира маленький интернациональный лагерь. Здесь никто не спрашивал о национальности, главное — как ты работаешь и как ты себя ведешь. Это лагерь кирпичного завода. Здесь создано настоящее самоуправление. Пленные могут свободно передвигаться.

В Мезиновке мы посетили и места работы пленных. Чтобы добраться до торфяников, нам пришлось пересечь по узкой доске канаву, наполненную грязной водой. Майор уже на другой стороне, у него под ногами твердая почва. Он поворачивается, чтобы подать мне руку. В этот момент доска ломается. Я падаю в грязь. Меня засасывает. Майор пытается меня вытащить. Ему помогает подбежавший [247] пленный. Меня «спасают». Но от пояса до подошв я в клейкой мокрой черной грязи. Все смеются, я тоже смеюсь. Солнце помогает мне просохнуть.

Майору хотелось посмотреть, как машины прессуют и формуют торф, но меня это мало интересует. Мы коротко беседуем с советскими прорабами, с пленными. Все идет хорошо, этому помогает хорошая погода. И норма выполняется, и дополнительное питание выдается. Но и в этом лагере нет ни актива, ни книг, никакой духовной жизни. Люди производят тяжелое впечатление, ничем не интересуются. В такой обстановке процветают тупость, мерзость, интриги. Необходимо что-то предпринять. Мы решаем послать сюда нескольких активистов из главного лагеря, которые уже наверняка знают, что нужно.

Вечером мы собираем всех немцев и румын и предлагаем им задавать нам вопросы. Вопросов много. Но когда мы предлагаем пленным ответить на наши вопросы, толку мало. Разве что они позже поразмыслят над тем, о чем мы их спрашиваем.

Пока мы ездим, в главном лагере работа идет дальше. Ото меня очень радует. Хорошо показали себя Гейнц Т. и Вальтер М. Они видят, что Руди часто теряет самообладание. Его самоуверенность не знает границ. Это не так просто, как я думала. Исправиться ему трудно.

Эта тройка приходит ко мне сразу же после моего возвращения. Они рассказывают мне о том, что случилось за это время в лагере. Мне нравится их идея избрать руководящее ядро. Мы распределяем работу. Вальтер берет на себя пропаганду: доклады, кружки и т. д. В антифашистской школе он многому научился и теперь умеет учить других. Не теряет ни часа. К сожалению, я не могу назначить его руководителем актива, он был офицером. Правда, всего только лейтенантом, летчиком. Но у пленных солдат он не имел бы авторитета. С офицерами они не хотят иметь дела. Мне кажется, что мало-помалу к ним возвращается что-то вроде классового сознания.

Гейнц Т. берет на себя разъяснительную работу в бараках. Закончив свои дела в амбулатории, он идет к своим камрадам. Они доверяют ему. Ему удается вразумить кое-кого. Руди К. остается руководителем актива, причины его снять нет. Да и заменить его некем. Но он остается предметом моих забот. Его надо не перевоспитывать, а воспитывать. Я много работаю с ним. Мы часто спорим. Он оказывается упрямцем. А я этого терпеть не могу. Через [248] полгода я послала его в антифашистскую школу. Надеюсь, что он там кое-чему научился, да и у меня в лагере. Не только знания приобрел, но и научился работать с людьми. Ибо после своего возвращения на родину он стал работать в магистрате одного из больших городов нашей республики. А там нужно и то и другое.

Лагерь получает оркестр

В мое отсутствие антифашистский актив завершил сбор денег на музыкальные инструменты. Мне принесли деньги и подписные листы. Каждому пришлось пожертвовать действительно только копейки. В ту же ночь я отправилась в Москву, чтобы купить музыкальные инструменты. Со мной поехали двое пленных, музыканты по профессии. Они взволнованны, как дети, которых ведут на елку. В магазине на площади Дзержинского они выбирают инструменты, необходимые эстрадному оркестру. Мы тут же их забираем с собой. Еще покупаю в коллекторе кучу книг. Их пришлют нам по почте. Наше дело только упаковать их.

От всей этой работы устала не только я, пленные тоже. И проголодались. Но мы находимся рядом с Красной площадью и прежде всего хотим на нее посмотреть. Мы оставляем купленные инструменты в книжном коллекторе и отправляемся в путь. Мои подопечные одеты наполовину в штатское и не бросаются в глаза. Не торопясь, они проходят по Красной площади, разглядывают Кремль, собор Василия Блаженного, старые здания вокруг. Я внимательно смотрю на своих подопечных. Потом мы гуляем по центру, проходим мимо Большого и Малого театров, мимо Центрального универмага. Ближе к вечеру заходим в столовую, чтобы пообедать. Эти пленные, которые раньше за словом в карман не лезли, сидят тихо. Красная площадь, Кремль, да и этот обед за столом, накрытым белой скатертью, производят на них огромное впечатление. Конечно, и покупка музыкальных инструментов, на которых они будут играть.

Наш поезд отправляется только в полночь. Мы нагружены как мулы, но я хочу показать им еще несколько станций метро, похожих на дворцы. В свое время они произвели на меня внушительное впечатление. То же самое [249] испытывают мои спутники. Совсем без сил мы наконец оказываемся на вокзале. Устраиваемся в зале ожидания. Мне так хотелось вздремнуть, хоть на минутку. Но оба парня возбуждены, у них столько вопросов. Их интерес к увиденному радует меня. Усталость исчезает. В поезде они находят для меня местечко и уговаривают поспать. Но теперь я заснуть не могу.

Музыкальные инструменты мы на один день выставили в помещении актива. Военнопленные могли увидеть, на что собирали деньги. И действительно, дверь не закрывалась. А сколько радости было! На следующий вечер начинаются репетиции.

Музыка завоевывает друзей

Начинается долгожданный вечер отдыха. Весь лагерь взбудоражен. Даже дежурные офицеры и конвой. Ничего не скажешь, это не пустяк. У нас настоящий оркестр с профессиональными музыкантами и профессиональным дирижером. Торжественная премьера. В первом ряду сидят советские офицеры и солдаты. Во втором — «знатные люди» из лагеря номер один. Все с нетерпением ждут, когда поднимется занавес.

Наконец наступает долгожданный момент. Конферансье Ойген Ф. открывает программу торжественным вступлением. Но без своих шуточек, у которых уже длинная борода, не может обойтись. Впрочем, откуда ему взять другие? Затем выступает оркестр. Гвоздь программы, он играет с воодушевлением, военнопленные сопровождают музыку, хлопая ей в такт. Теперь скетч из лагерной жизни. Его играют комик Вернер Г. и конферансье Ойген Ф. Скетч написали они сами. В нем высмеивается лагерная «знать». Парням нельзя отказать в наблюдательности. Уж очень они комичные: маленький, узкоплечий, подвижный как ртуть Ойген Ф. и высокий, толстый Вернер Г., который прекрасно играет роль простака.

Потом снова оркестр. На этот раз с эстрадным певцом Фредом. У него приятный тенор. Выглядит он хорошо. Высокий, с черными волнистыми волосами, синеглазый, да и характер у него добродушный. Его нашел Вернер. Фред — человек скромный и трудолюбивый. Я освободила его от работы на стройке и послала на кухню, чтобы он [250] не простудил горло. Чистя рыбу, он поранил себе большой палец на правой руке. Пришлось палец отрезать. Но Фред не очень это переживал. Самое главное, его горло в целости.

Начал оркестр с хорошей эстрадной музыки. Но постепенно перешел к популярным песенкам невысокого пошиба. Одна за другой. Это песенки двадцатых годов. В зале великолепное настроение. Пленные подпевают. У каждого есть своя любимая песня. Их исполняют на бис. Вдруг и у меня появляется «любимая песенка». Я тоже прошу ее повторить: «Когда я танцую с тобой, я на седьмом небе». Можно лопнуть со смеху! С тех пор как наши музыканты узнали, что это «моя» песенка, они играют ее на каждом концерте. Если я присутствую. Вскоре я уж и слушать ее не могу. В конце программы артисты подготовили для меня сюрприз: музыкальное произведение, сочиненное нашим дирижером. Называется оно «Мои ребята», посвящено мне, объясняет мне потом дирижер. Хорошо, что он об этом сказал только мне. Я обращаю его слова в шутку, но, конечно, благодарю его. В общем и целом удачный вечер, веселый, да и нельзя сказать, что бессодержательный. Поразвлекались прекрасно. Обошлось и без непристойностей. Снова шаг вперед.

Эту программу повторяли несколько раз в главном лагере и в лагере номер один. Потом мы совершаем с ней турне. Наконец исполняется мое желание. В каждом лагере мы вставляем в программу номера, связанные с местными происшествиями. Кстати сказать, позднее Ойген Ф. написал и несколько политических скетчей. Я ему немного помогла. Для наших гастролей нам выделяют полуторку. Мы привезем книги и создадим библиотеку. Между прочим, и этот наш экипаж не раз застревал в пути. Да, техника сразу же начинает бастовать, как только я к ней прикасаюсь. Хорошо, что с людьми мне везет больше.

Само собой разумеется, что в первую очередь мы отправляемся в каменоломни. Приезжаем в воскресенье. У ворот нас встречает весь лагерь. Эти сияющие лица! Не могу их забыть. После обеда начинается концерт. Затем меня засыпают вопросами. До вечера приходится со столькими поговорить, стольких успокоить, что у меня трещит голова, когда мне предстоит выступать с докладом. Не беда. Одно то, что мы сдержали слово, не забыли о них, поднимает настроение. [251]

Чувствуется, что руководитель актива за короткий срок сделал здесь немало. К нему охотно идут. В его характере есть нечто отцовское, успокаивающее. Он немало над собой поработал, расширил свои знания. Занимался по ночам, как он мне говорит. Днем он отправляется вместе со всеми в каменоломню. Это располагает к нему людей. Короче говоря, пленные здесь преобразились. Конечно, сыграло роль и то, что были устранены несправедливости. Я думаю, что немалую роль.

Так мы колесим по Владимирской области вдоль и поперек. Мы хотим посетить десять лагерей. Удается нам побывать только в четырех: кроме каменоломни, еще в Кольчугине, Зобинке и Гусь-Хрустальном. Кольчугино и Зобинка прикреплены к текстильным фабрикам, на которых работают почти одни женщины. Война взвалила на их плечи тяжелый груз. Они несут его с таким мужеством и терпением, что хочется до земли им поклониться. В обоих лагерях светлые и вместительные бараки. Книг очень мало. Активных антифашистов еще меньше. Придется послать и сюда опытных антифашистов из Владимира. Впрочем, недоразумений с выполнением норм, дополнительным питанием здесь почти не бывает.

«Красавчик» Отто

Кольчугино не пострадало от военных действий. Но нет дня, который бы не напомнил женщинам о войне. Их мучит судьба близких на фронте, забота о детях, которые остаются дома без присмотра, тоска по близким. Продуктов по карточкам выдают мало. С одеждой дело обстоит плохо. Вся жизнь — борьба. И в тылу тоже. Но женщины добры к пленным. Некоторые из них сами этому удивляются. «Проклятые немцы!» Работницы называют их так в разговоре со мной.

После маленькой экскурсии по фабрике я отправляюсь на рынок, чтобы купить чего-нибудь поесть. Ко мне обращается молодая женщина. Ей под тридцать. Она невысокого роста, изящная, с приятной внешностью. Говорит хриплым голосом. «Извините, пожалуйста, я из ткацкого цеха, где вы только что были. Пошла за вами. Мне нужно вам кое-что рассказать по секрету. Вы меня не выдадите?» [252]

«Ни за что. Что с вами такое?»

Она молчит. Мы выходим из городка. Она начинает:

«Не думайте обо мне плохо. Я очень его любила, этого Отто».

«Какого Отто?»

«Да знаете, нашего коменданта. Он долго ко мне приставал. И однажды очутился в моей квартире. Я живу одна. Никого у меня нет. Иной раз такая тоска берет. И вот случилось. Он часто приходил ко мне. Красивый парень. Может нравиться. Что делать? Но я, глупая курица, подарила ему фотографию с надписью».

Она останавливается, глядит на меня во все глаза. Хочет узнать, какое впечатление произвел ее рассказ.

«Что же дальше?»

«Теперь все кончено. Он оказался подлецом. Хочет меня использовать».

«Каким образом?»

«Чтобы помогла ему бежать. Достала одежду и деньги».

«А если не поможете?»

«Тогда он грозит на меня донести».

Черт побери! Чем тут помочь? Подумав, я спрашиваю:

«Фотография у него с собой?»

«Не знаю».

У нее текут слезы, она в отчаянии.

«Успокойтесь. Найдем какой-нибудь выход».

В этот момент мне кое-что приходит в голову. Мы садимся на трамвай. Она едет на фабрику, я — в лагерь. Я должна поспеть до того, как пленные вернутся с работы. Но «красавец» Отто не отпускает меня ни на шаг. Он показывает мне лагерь, говорит о том о сем. Я размышляю: может, поговорить с ним откровенно? Нет. С таким человеком это опасно. Он еще и на меня донесет. Жаль! А ведь выглядит так, что внушает к себе доверие. Есть какое-то обаяние. Наверно, тем и привлек эту молодую женщину.

Приходит начальник лагеря. Он был во Владимире на совещании. Услышал, что мы здесь, и досрочно вернулся в лагерь. Видно, что он рад. Хочет чем-то быть мне полезным. Когда я спрашиваю его, где бы помыться, он провожает меня в баню и ждет больше часа, пока я помоюсь, а затем сопровождает меня назад, в лагерь. Еще ни один начальник лагеря не был со мной так любезен. [253]

Есть и такие, с которыми трудно найти общий язык. Надо искать, а это стоит нервов.

Мы вместе обедаем в столовой. Ему надо к директору, а мне в лагерь. Самое время. Военнопленные возвращаются сейчас с работы, умываются и становятся в строй на перекличку. В это время я осматриваю комнату коменданта, прилегающую к залу, где спят пленные за стеклянной перегородкой. Я перебираю все в его комнате, в письменном столе, поднимаю матрас, ничего не могу найти. Но я должна найти эту фотографию! Чтобы он не мог навредить этой женщине. И не мог сбежать. Об этом я уж позабочусь.

Еще до начала собрания я беседую с несколькими пленными. Должны же быть среди них разумные люди, которые могли бы работать в антифашистском активе. Действительно, таких находится немало. Они только и ждали, чтобы их кто-то «организовал». Может быть, среди них можно найти и помощника в этом деликатном деле? Нет, лучше не надо. Не могу рисковать.

Начинается концерт. Успех огромный, как повсюду. Начальник лагеря привел свою жену. Я перевожу им. После концерта они приглашают меня к себе на ужин. Беседа не клеится. Мои мысли не дают мне покоя. Я размышляю, посвятить ли этого милого человека в мою тайну? Или лучше не делать этого. Решаю: нет, лучше не надо. Не стоит втягивать его в эту историю. Независимо от того, как он стал бы на нее реагировать. Вскоре я прощаюсь. Начальник лагеря провожает меня. Я собираюсь переночевать в его кабинете. По дороге рассказываю ему, что в главном лагере будет проводиться совещание руководителей актива и комендантов. Прошу его послать ко мне Отто и Вернера М., которого я, возможно, назначу руководителем актива. И прошу послать их с конвоем.

Хлеб и доброта

В лагере в Гусь-Хрустальном атмосфера хуже некуда. Руководитель актива Георг П. принимает меня уже у ворот с кислым выражением лица. «Что?! Музыка? Сегодня? Невозможно! Люди голодны. Вот уже два дня, как нам сократили рацион». [254]

«А почему?»

«Не знаю».

К воротам подходит начальник лагеря, приветствует меня, дает указание разместить ансамбль. Мы идем с ним по лагерю. Он показывает мне бараки, кухню, столовую, комнату для актива. Все это легкие постройки. «А вот здесь мой кабинет. Самая маленькая комната во всем лагере». Кабинет находится напротив комнаты для актива.

«Не могли бы мы на минутку присесть? Я устала».

«Пожалуйста. Что будете пить? Чай? Водку?»

«И то и другое». Впервые я замечаю улыбку на его лице. Он наливает мне водку левой рукой, правой у него нет.

«За ваше здоровье!»

«А я пью за ваше здоровье». Это не двести, даже не сто граммов. Наше настроение ниже нуля. Правда, водка немного его подымает. Он рассказывает мне: «У меня большие неприятности. Дороги замело. Вот уже два дня не подвозят продовольствия. Ждем его каждый день. Но пока его нет, приходится экономить. Немцы ходят с такими лицами, будто им в гроб ложиться».

«Ну, вы знаете сами: если мужчины голодны, они как волки».

«Ах, что говорить, как часто мне приходилось сосать палец, когда мы пробивались из окружения. Вы думаете, что фрицам не пришлось это испытать? Но тогда они помалкивали».

«Как думаете, завтра подвезут?»

«Надеюсь. Погода вроде успокаивается. Такого еще не было. Ведь пленные же получат все до грамма».

«Не хотите ли вы разъяснить это? Сегодня вечером? На перекличке?»

«Что? Мне еще перед ними извиняться? Да кто заварил всю эту кашу?»

«Я ведь сказала — объяснить. Попробуйте. Не упрямьтесь! Сами увидите, какое это произведет впечатление».

«Ну, хорошо. Послушаю раз в жизни совета женщины», — говорит он, мило улыбаясь.

«Такие мысли не сами приходят, товарищ старший лейтенант. Я тоже должна была до них дойти».

«Уговаривать вы умеете».

Во время переклички я стою у окошка и смотрю во двор. Мне хочется увидеть, как реагируют пленные на слова [255] начальника лагеря. Он говорит долго и хорошо и заканчивает словами:

«Итак, вы ничего не потеряете. Хлеб и сахар вам выдадут на руки, все остальное пойдет в котел. Получите добавку. Будете получать ее несколько дней. Хорошо?»

«Хорошо!» — отвечают ему хором.

И кажется мне, что обе стороны говорят искренне. Может ли человеческое обращение заменить кусок хлеба? Думаю, может. На какое-то время. Я сама это испытала.

Антифашистский актив существует еще недолго. После переклички один активист за другим заходят в комнату. Их человек двадцать. Они смотрят так, будто с их плеч свалилась тяжелая ноша. Выглядят и обрадованными, и пристыженными. Ведь не удалось им повлиять на людей. В эти дни это выявилось особенно ясно. Я не могу удержаться от упреков. Но они сами настроены самокритично. Стоя, мы совещаемся, времени мало. Вывод: суеты было много, настоящей работы с людьми — мало.

«Мы настоящего контакта с людьми еще не нашли. Просветительством занимались».

«Мы себя считали какими-то особенными».

Руководитель актива с этим не согласен. Начинается спор. Я прислушиваюсь, даю советы и обещаю приезжать почаще. Чувствую, что у них есть желание исправить ошибки.

После собрания я долго беседую с руководителем актива Георгом П. и его заместителем Освальдом Г., бывшим коммунистом. Я критикую их без скидок. Хорошо, что Георг воспринимает это правильно. Он всегда задумывается над тем, что я ему говорю. Однажды он даже написал мне письмо, в котором благодарил за критику. Такое бывает нечасто.

С Освальдом Г. дело сложнее. Он самоуверен, думает, что умнее всех. Но человек он честный, энергичный и неплохой теоретик. Он как бы дополняет Георга П., который не имеет опыта общественной работы. Руководство актива он на себя принять не может, потому что работает инженером на стекольном заводе. Времени у него остается мало.

У «моих ребят» сегодня тоже урчит в животе. Но настроение хорошее. Я делаю доклад. Сегодня это вторая речь для пленных, у которых в животах пусто. Я пытаюсь поэтому изъясняться коротко. А ансамблю я говорю: [256]

«Ребята, сегодня вы должны играть так, чтобы люди повскакивали со скамеек. Настроение в зале неважное».

«Не беспокойтесь. Мы не подкачаем!»

Действительно, они превзошли самих себя. Выступали с огоньком, импровизировали, отпускали шуточки, которые не были предусмотрены. И сами смеялись пуще всех. Концерт доставил всем большое удовольствие. Никто не хотел уходить.

«Ну, пора кончать», — пришлось мне прикрикнуть на обоих конферансье, которые не хотели уходить со сцены. Я видела, что люди начинали уставать. Ведь программа уже шла три часа.

В комнате начальника лагеря, где я должна была спать, на столе лежала телефонограмма: «Завтра возвращайтесь во Владимир». Почему? Об этом ни слова. Ну что же, все равно собиралась вернуться. В семь утра мы грузимся на нашу машину. Нам помогают несколько пленных. Мы трогаемся в путь. Они приветливо машут нам.

«Приезжайте поскорей опять!»

Во Владимире меня ожидают новости. Самая главная: сообщение из Москвы о создании среди военнопленных национального комитета «Свободная Германия»; вторая новость: из Суздаля к нам прибывают сегодня двести бывших офицеров. Что же это означает? Что за люди? У нас ведь солдатский лагерь. И последнее: «красавчик» Отто из Кольчугина вчера прибыл сюда. Майор ничего об этом не знал. Еще немножко — и он отправил бы его обратно.

Начинаю с этой последней новости. Иначе еще опоздаю, чего доброго. Пока меня не было, майор назначил нового коменданта лагеря. Я знаю его мало. Могу ли я ему довериться или нет, не знаю. Делать, однако, уже нечего: Отто расположился в его комнате. Здесь я не могу устроить обыск. Герберт К. снят, поскольку он, несмотря на многочисленные предупреждения майора, оставил маленького Детлефа жить в своей комнате.

Я приглашаю к себе нового коменданта. Хочу выяснить, чем он дышит. Солдат-сверхсрочник, в политическом отношении неясен. Фашистом никогда не был. Так говорит он. Но так говорят теперь все. Ну а как он себе представляет будущее? Гитлера надо послать ко всем чертям. Это для него ясно. С войной надо покончить. Это тоже ясно. [257]

А что будет с Германией? Об этом он еще не подумал. Ну ладно, хватит на первый раз. Я рассказываю ему историю с «красавчиком» Отто. Прошу его достать мне как можно скорее фотографию той девушки. Не проходит и получаса, как он, сияя, приносит фотографию. Она была спрятана под матрасом.

Лагерные коменданты обычно хитрецы. А этот кажется мне добродушным. О благе пленных он заботится больше, чем его предшественник. Он искренне возмущен поведением своего «коллеги» и учиняет ему разнос. Я же не хочу видеть этого негодяя. Еще могу понять, что он крутил любовь с той девушкой. Но его подлость простить ему не могу. Посылаю его на самые тяжелые дорожные работы. Там он под хорошей охраной. Там у него пройдет охота делать глупости.

По пути в лагерь номер один посещаю места работы пленных. Меня здесь не было уже четыре дня. Появились проблемы, особенно в литейной. Много брака, споры. Вновь и вновь слышишь одно и то же. «Немцы воображают, что знают все лучше других», — говорит начальник. Они наполняют формы не так, как он этого требует. Он недоволен, ругается, грозит снять проценты. По сути дела, он прав. Я объясняю пленным, что они должны выполнять указания начальника. На какое-то время эти проблемы решены. А потом возникают новые. Где люди, там всегда проблемы.

В лагере номер один собрались уже руководители активов и коменданты. Завтра начинается обмен опытом. Сегодня я беседую с каждым по отдельности. У них ведь есть и вопросы личного свойства.

Странное пополнение

Офицеры из Суздаля прибывают под вечер. Они выглядят не очень-то бойко. В монастыре они были среди своих. Теперь они попали в солдатский лагерь. Да еще в такой, который им известен как «зараженный» коммунизмом. Дают понять, что, если их попытаются обратить в коммунистическую веру, они будут сопротивляться. Об этом и речи быть не может! Вот с какой мыслью они сюда прибыли. Об этом я узнаю немножко попозже от антифашистов, которые есть среди них. Их всего семь. Сразу же [258] после переклички они приходят ко мне. К ним присоединяется Гейнц Т. В моей комнатке очень тесно, но люди чувствуют себя хорошо. Правда, даже сесть могут не все. Одни расположились на длинной скамейке у окна и даже на печи.

Они описывают суровую политическую борьбу, которая ежедневно шла в Суздале. Там столкнулись два мира. Кое-кто оказался между ними, падают, поднимаются снова. В офицерских лагерях споры ожесточенней, чем в солдатских. Причем антифашисты спорят по-деловому, а нацисты угрожают, пытаются их запугать. С ненавистью они смотрят на каждого, кто поддерживает национальный комитет «Свободная Германия».

Наступает время ужина. Но уходить никто не хочет. Разговор продолжается. Я прошу принести активистам еду в мою комнату. В тесноте, да не в обиде. «Как дома, у мамы», — говорит Генц Ш. Он жадно ест из своего котелка. Длинный, костлявый, он вечно голоден. Рассказчик он толковый.

Один из антифашистов не притрагивается к еде. Ждет.

«Поешьте с нами, товарищ Либерман!»

Это первый, кто обращается ко мне со словом «товарищ». У меня впечатление, что это честно. Фриц Ш. говорит немного, но то, что он говорит, идет от сердца. Это первое впечатление. Оно меня не обмануло.

«Спасибо. Я уже поела. Приятного аппетита».

Я закручиваю махорку.

После ужина настроение еще лучше, еще бодрее. Теперь антифашисты рассказывают «веселенькие» истории из жизни их лагеря. Многое похоже на анекдот. Например, как нацистские офицеры и генералы ежедневно по нескольку часов занимались только тем, что обменивались кулинарными рецептами. Состязались, кому больше в голову придет. Каждый старался превзойти другого в выдумке. По воскресеньям после богослужения это их хобби достигает кульминации. Они пекут «пирожные». Печенье, какао и сахар собирают для этого всю неделю. Им живется неплохо, этим господам. И в плену неплохо. Ничего не поделаешь! Советский Союз придерживается Женевской конвенции.

Как-то в воскресенье к генерал-фельдмаршалу Паулюсу пришла делегация этой публики. У него был день рождения. Но, больной гриппом, он лежал в кровати. И вот [259] с самодельным «тортом» эти господа стояли на пороге его комнаты и произносили здравицы в честь фельдмаршала и, конечно, в честь фюрера. Они были убеждены в том, что Паулюс будет растроган до слез. «Не старайтесь, господа, — сказал генерал-фельдмаршал. — У фашистов я ничего не возьму. Покиньте, пожалуйста, мою комнату». Поздно понял Паулюс, что с чем едят, очень поздно. Но все-таки понял.

Солдаты, пережившие Сталинград, тем не менее не могли простить ему происшедшего. И по праву. Если бы он до последней минуты не следовал приказаниям Гитлера, остались бы жить миллионы людей и на той и на другой стороне. Только подумать: полтора миллиона человек бросило нацистское руководство в бой в самом Сталинграде и вокруг него, считая с румынами, венграми и итальянцами. Какую-то часть удалось вывезти на самолетах. Девяноста одна тысяча еще была жива, когда Красная Армия вынудила Паулюса капитулировать. Если только этих людей еще можно было назвать живыми. Они попали в плен больные тифом, истощенные, израненные, запутавшиеся, отчаявшиеся. Тот, кто их видел, знает, что они напоминали призраков. В советском плену они пришли в себя. В результате самоотверженной заботы советских врачей, сестер, санитарок. Немало советских людей заразились при этом сыпняком, а некоторые и погибли. Забыть об этом могут только очень зловредные, очень опасные люди.

Выпускники антифашистских школ хотели в тот же вечер узнать, какие они получат задания, куда их пошлют, где они будут работать. Я могла их понять, но не удовлетворить их любознательность. Я сказала им открыто, что сначала хочу получше познакомиться с ними. И что было бы хорошо, если бы они какое-то время поработали вне лагеря, на стройках. Мне хотелось увидеть, как они относятся к тяжелому физическому труду. Да, личный пример в нашем лагере на первом месте.

В тот вечер мы составили расписание бесед о целях и задачах национального комитета «Свободная Германия». Эти беседы должны были проводиться с небольшими группами в помещении актива, чтобы люди не стеснялись ставить вопросы и высказываться. Это очень важно. Об этом я вновь и вновь говорила активистам. [260]

Мы не печем коммунистов

Настроение «суздальцев» не давало мне покоя. Уже рано утром я была в лагере. Начинался мягкий сентябрьский день. На дворе толпился народ. Люди приходили, уходили, стояли группками, спорили, расходились, снова сходились. Что такое? Что тут назревает? О нет, на этот раз мы окажемся побыстрее, мелькнула у меня мысль. Весь день не спускаю с них глаз.

После ужина я попросила «суздальцев» остаться в зале. Воздух был словно заряжен электричеством. Да и я сама тоже. И вот я выпалила: «Давайте без болтовни. Тогда мы лучше поймем друг друга. Мы никого не хотим здесь перевоспитывать за одну ночь. Сегодня фашист, завтра коммунист? Нет, господа! У нас тут не пекарня. И булочек здесь не печем. Чтобы стать коммунистом, надо пройти длинный путь.

Хотите — знакомьтесь с нашими идеями, не хотите — не надо. Это ваше дело. Нам лицемеры не нужны. Вы можете придерживаться любых взглядов и высказывать их, но только не фашистских, ибо фашизм преступен. Человечество не должно погибнуть. И еще: вы так много говорите о терпимости. А терпимы ли вы сами по отношению к антифашистам? Как обстоит у вас с этим дело, господа?

Кстати, хотите слоняться без дела и печь «пирожные», пожалуйста. Кто хочет работать, тот может обратиться к учетчику. У кого есть вопросы, проблемы, может прийти ко мне или обратиться к антифашистскому активу. Так! А теперь о положении на фронтах. Чтобы вы не питали иллюзий. И подробно описала им обстановку на фронтах. Кое-что им пришлось проглотить. Ход войны давно изменился на всех направлениях.

Большинство офицеров пошло работать. Просто из чувства самосохранения. По принципу: движение поддерживает здоровье. Если бы я захотела описать, какие изменения происходили в их сознании, мне пришлось бы расширить эту книгу до толстенного тома. Так много здесь было оттенков. Здесь были и честные люди, и разумные, обладавшие чувством ответственности. Они усвоили антифашистские взгляды, нашли путь друг к другу и к нам. К концу таких было немало. [261]

После того как я огорошила пленных горькой правдой, которая, казалось, немного помогла, я захотела предложить им нечто новое: вечер классических произведений. Гёте, Шиллер, Гейне, стихи и баллады. Может быть, на такой вечер придут и те, кто избегает политических собраний. Пока еще избегает. Ведь бывало и так, что кое-кто из совращенных находил путь к истине с помощью великих немецких гуманистов. Посмотрим, что получится.

Маленькое объявление, написанное печатными буквами и укрепленное кнопками на доске в столовой, оповещало о вечере чтения, о программе и о выступающем. Никакой другой рекламы я решила не делать, чтобы проверить, есть ли у людей интерес к этому.

Наступает вечер. Зал переполнен. Всем находится место. Когда я прохожу по залу на сцену и вижу устремленные на меня вопрошающие и удивленные глаза, меня внезапно охватывает смущение. Мне вовсе не важно, ждет ли меня успех как актрису. Меня беспокоит вопрос: какое воздействие окажет этот вечер на собравшихся? Ведь большинство из них непривычно к такой духовной пище. Или отвыкло от нее.

Вот я на сцене. Забываю обо всем остальном. Читаю стихи. Между отдельными авторами устраиваю маленькие паузы. Аплодисментов нет. Нет их и в конце. Любопытно, почему? Может быть, потому, что мои слушатели находятся под сильным впечатлением от прочитанного? Или, может быть, потому, что прочитанное не произвело на них ни малейшего впечатления? Не знаю.

Зал пустеет медленно. Я жду. Ко мне никто не подходит. На дворе собираются группки, спорят. Я проскальзываю мимо них. Иду в свою комнату, усаживаюсь, размышляю. Через несколько минут приходит Гейнц Т. Садится напротив. Ему не нужно многих слов. Его глаза сияют.

«Извините меня, пожалуйста. Я хотел сразу зайти к вам, но меня задержали. Меня окружили камрады. Чего только они не хотели о вас знать!»

«Это неважно. Как им понравился вечер?»

«Произвел большое впечатление. Они ждали здесь чего угодно, но только не вечер классиков. Да еще прочитанных комиссаршей, которую так боятся».

В дверь тихо стучат. Хромая, входит Вальтер М.

«Я сразу хотел к вам, но меня задержали суздальцы». [262]

Я рассмеялась.

«Почему вы смеетесь, госпожа Либерман?» — спрашивает Вальтер почти обиженным тоном.

«Да потому, что вы оба произнесли одни и те же слова, когда вошли в комнату».

«Я хотел, собственно говоря, только поблагодарить вас. Цветов у меня, к сожалению, нет. Это был очень хороший вечер».

«Не могли бы вы мне объяснить, почему слушатели не аплодировали?»

«Они были слишком удивлены и растроганы, — высказывает свое мнение Вальтер. — Многие еще долго стояли на дворе, расспрашивали меня: кто вы, что вы, актриса ли вы?»

«И что вы им ответили?»

«Пусть сами пойдут к вам и спросят».

«Боже избавь», — иронизирует Гейнц.

«Твои два врача тоже были там».

«Я видел их. Они думали, что на этот раз все обойдется без политики».

«Да, на этом вечере были и те, кто ничего не хочет знать о политике. Например, этот фанатик из гитлерюгенд Роберт М. Он спросил меня: «Когда госпожа Либерман выступит со своим следующим докладом?»

«На следующей неделе», — сказал я.

«О чем будет доклад?» — «Что такое коммунизм?» — «Хм-м, — проворчал он. — И тем не менее я пойду».

«Кстати, госпожа Либерман, вы пропустили две последних строчки из «Погибшего ребенка»? Почему?» — спросил меня Гейнц.

«От волнения, конечно. Я забыла перевернуть страницу. В конце нашего вечера меня сбила с толку абсолютная тишина». Говорить об этом мне неприятно. Но Гейнц смеется с таким пониманием, что я тоже смеюсь.

«Когда устроим следующий вечер?» — спрашивает он.

«Думаю, скоро. Вот тогда почитаем наших современников».

«Да оставь ты госпожу Либерман в покое! Неужели не видишь, как она устала? А ведь ей еще домой далеко идти».

Вальтер тянет Гейнца за рукав, а то бы тот еще остался сидеть.

«Доброй ночи, ребята!»

На следующий вечер заседание актива. Когда мы здороваемся, [263] каждый говорит мне: «Спасибо за вчерашний вечер». Или что-нибудь в этом духе. Только один молчит. Руди К. Неужели он так далек от искусства? — размышляю я. Да, это так. Вот еще одна причина, по которой у нас нет личного контакта. Наши отношения натянуты и очень прохладны. Его обижает то, что им командует женщина. Мне доставляет мало удовольствия дважды в день с ним встречаться. По-русски он мало понимает. Мне приходится ему ежедневно диктовать последние новости. Однажды он опаздывает. Я встречаю его не очень приветливо. В конце концов, я всегда прихожу во время. Он говорит, что его задержали новички и, между прочим, спрашивали его, не жена ли я ему. По-видимому, он хочет меня позлить. «Ну и идиот! Да, я имею в виду вас», — вырывается у меня. Обычно я стараюсь быть с ним терпеливой. На этот раз не удержалась. Да, я строга с активистами. Но вместе с тем — я имею право это сказать — обращаюсь с ними по-человечески. Я многого требую, но многое для них и делаю.

Еврейская рота в лагере

От продолжения этой неприятной сцены меня избавляет вызов к воротам. У ворот стоят сорок три пленных, отказывающихся идти в лагерь. Это румынские евреи. Но они в форме фашистского вермахта. Я обращаюсь к ним на идиш. Этого мне не следовало делать, ибо теперь многие плачут. Какой-то горбатый старик громко всхлипывает. Но они идут за мной. Я веду их в комнату актива румын.

Румынский руководитель актива говорит с ними по-румынски. Здесь много румын, говорит он. Румыны успокаиваются. По крайней мере им не придется снова иметь дело с немцами. Руководитель актива предлагает им сесть. Я иду на кухню и говорю, чтобы им принесли суп, хлеб и чай. Прошу, чтобы порции были побольше. Люди целый день ничего не ели. Еду сразу же приносят, но съедают ее еще быстрее.

Мужчины обступили руководителя актива, все сразу ему что-то говорят. Когда я вхожу в комнату, они окружают меня. Они кричат наперебой: «Ради бога! Мы ведь не нацисты!», «Мы не солдаты!», — «И мы не капиталисты! [264] Мы простые евреи, которые случайно остались в живых. Понимаете?»

«Как я могу вас понять, если вы все говорите сразу. Сядьте, пожалуйста, успокойтесь, и пусть кто-то один расскажет».

«Мендель, говори ты», — решает тот, что постарше, горбатый.

Мендель, приземистый, рыжий мужчина лет сорока, начинает:

«Горе мне, как часто мне еще это надо рассказывать! Ну, так вот: мы все прятались в различных деревнях. Где была какая нора, мы в нее заползали. Неделями не видели неба. Думали, что мы спасены. Но пришли эти бандиты, нашли нас, согнали, как сгоняют коров, погрузили на грузовики и увезли. Что еще сказать вам? Мы видели себя уже в Освенциме. Что там было, этого вы себе представить не можете!»

«Э, ты слишком болтлив, — прерывает его горбатый. — Эта женщина хочет лишь знать, почему мы в фашистской форме. Ну, говори дальше».

«Почему? Это я тоже б хотел знать. Нас заставили ее надеть, и баста. Пойми-ка немцев, как будто бы они нас не могли укокошить в наших лохмотьях. Они заставили нас разминировать дороги, по которым они бежали. Возьми их нелегкая! Больше двухсот из наших людей погибли на этом деле. Это было в России. Харьков называют этот город. На наше счастье, Красная Армия опередила их. Фашистов взяли в плен, ну и нас заодно. Ох, горькая наша доля! Ох, какая горькая! Ну слава богу, мы остались в живых».

«Что теперь с нами будет?» — хотел узнать горбатый.

Что я могла ему ответить? Чертовски трудная ситуация, с одной стороны, а с другой стороны... Я пытаюсь подсластить им пилюлю. Рассказываю об одном румынском еврее, который находится здесь, в лагере. Он добровольно пошел в фашистский вермахт, подделав бумаги. Делал все, что делали и фашисты. И кто знает, что он делал. А здесь он все время ссылается на то, что еврей, жертва, хочет получить поблажки. Что я должна с ним делать, по вашему мнению?

«Размозжить ему череп», — говорит Мендель.

«Ведь это настоящий бандит!»

«Ну, его череп я оставила в покое. Но его я послала на самую тяжелую работу» [265]

«Хорошо, очень хорошо. Но мы? Мы ведь честные люди, настоящие жертвы».

«Может, и так, но кто теперь это может проверить? Это вы должны понять. Здесь ваша жизнь в безопасности. Война ведь не будет продолжаться вечно. Вы сами видели, как Красная Армия гонит фашистов».

«Но все-таки нам должны предоставить условия получше?»

«И это невозможно. Да и это было бы не в ваших интересах. Только усложнило бы вам жизнь, способствуя антисемитизму. Работать, даже тяжело, полезнее для здоровья, чем шататься без дела. И жить в мире с другими тоже очень важно».

«И нами снова будут командовать немцы?» — разволновался Мендель.

«Ни в коем случае. Вы сами выберете командира роты. Я еще скажу, куда вас пошлют работать».

Среди них было большинство ремесленников. Горбуна поставили банщиком. Сапожник и портной получили направление в мастерские. Все другие были посланы в бригаду каменщиков. Там очень нужны были рабочие руки. И кто знает, думала я, может, им пригодится еще эта профессия. А Зепп Ш. будет хорошо обращаться с ними. В этом я была уверена.

Поначалу они разбегались, так же как все остальные. Командиром роты у них стал Мендель. Он носился по территории, собирал своих людей. Натыкался на кого-нибудь, начинал ругаться:

«Да вселится злой дух в отца твоего отца! Да поглотит тебя земля! Разве ты человек? Нет, ты не человек. Ты скотина!»

Но прошло два-три месяца, и они привыкли к тяжелой работе и к жизни в лагере, насколько к ней можно привыкнуть. С румынами они жили в дружбе. С немцами дела иметь не хотели. Трудности возникали только тогда, когда подходили еврейские праздники. Почти все они были религиозны. В эти дни они просили освобождения от работы. Но ведь если разрешить это одним, то придется разрешить и другим. А поскольку в лагере было много различных национальностей и вероисповеданий, то исключения делать было нельзя. Я решила пока что обойти этот вопрос. Время лучший лекарь. [266]

Богослужение

Когда в лагере появились «суздальцы», пришлось позаботиться и о воскресных богослужениях. Они привели с собой пастора, протестанта. Я попросила его к себе. Передо мной стоял щупленький, съежившийся человечек. Он отказался присесть. Я сказала ему:

«Если хотите служить службу, можете воспользоваться столовой». А он ответил мне: «На коммунистов работать не буду».

«Вы часом не спятили? Нам ведь богослужение не нужно. Оно нужно вашим соотечественникам. Эх вы! Проповедуете любовь, а сами источаете ненависть. Такие ненавистники — плохие пастыри душ. Идите!»

Я направилась к Петрову в лагерь номер один. Может быть, тот что посоветует. Может, в этом большом лагере я найду духовное лицо. Выхожу из ворот и вижу: стоит пленный и просит часового разрешить ему пройти. Тот звонит майору. Я беру у него трубку. Этому пленному разрешают пройти в лагерь, если я провожу его. Он говорит на ломаном немецком языке. Узнаю, что он итальянец. Хочет рассказать свою историю, но мы уже пришли.

«Товарищ майор, вот тут один добровольно просится в лагерь».

«Наверное, сошел с ума», — ухмыляется майор.

«Сошел, сошел, — отвечает итальянец по-русски. — Я как раз из сумасшедшего дома убежал, здесь, во Владимире. Меня хотели выписывать и отправить назад в Суздаль. Но я не хочу в Суздаль. Там я снова сойду с ума. Я хочу здесь остаться и работать. Ведь здесь есть и итальянцы, не правда ли? Я могу с ними работать. Я антифашист».

Майор разрешает принять его в лагерь. Я иду к Петрову. По дороге я размышляю. Этот человек словно послан мне богом! Производит хорошее впечатление. До сих пор мучилась, не знала, как быть с шестьюдесятью итальянцами. А он может стать мне опорой. Позднее я попробовала учиться у этого антифашиста итальянскому языку. Но вскоре бросила. Времени нет! Времени нет! Никогда не было у меня времени для себя.

Петрова я не видела почти целую неделю. Мы сердечно поздоровались. Я рассказала ему о своих трудностях с религией. [267]

«О, тут я опередил вас. У нас в последнее воскресенье была служба. Теперь будем проводить ее регулярно. До обеда молимся, после обеда занимаемся спортом. Так, чтобы каждому угодить».

«Признаю, Саша, что здесь я отстала. Не можешь ли ты мне помочь?» Неожиданно я перешла с ним на ты. Очень уж славный парень.

«Ну что ж, одного попа я тебе дам! У нас здесь двое. Но придется их самих спросить. Сейчас позовем сюда».

В комнату входят двое. Остаются у двери, вежливо здороваются. Петров приглашает их сесть. Тот, что постарше, баварец с лысиной и круглым добродушным лицом, католический священник. Тот, что помоложе, высокий, бледный, протестантский пастор. Мы беседуем. «Оба настроены к нам лояльно, — замечает Петров. — Они сожалеют, но вынуждены отклонить мое приглашение. Они не могут оставить здесь свою паству. Но согласны время от времени, особенно в праздничные дни, посещать наш лагерь. У них есть все для богослужения, включая красное вино и облатки для причастия».

Я с удивлением спрашиваю: «Откуда это у вас?»

Оба смотрят на лейтенанта.

«Скажите, не бойтесь», — подбадривает их Петров.

«Господин лейтенант был так любезен и показал нам здешние великолепные церкви. Мы познакомились с попом. Он нам помогает. Если нам что нужно, мы можем пойти к нему. Даже без конвоя».

Мы договариваемся, что через воскресенье устроим у нас службу. Что касается следующего воскресенья, то тут у меня свои планы.

Сто пятьдесят человек идут купаться

На следующее воскресенье в восемь утра сто пятьдесят человек с песнями маршируют из лагеря. Их сопровождает только одна женщина. Больше никто. Это лучшие рабочие главного лагеря. В их числе антифашистский актив. И некоторые «суздальцы». Из выпускников антифашистской школы я взяла с собой только троих. Все эти люди заслужили трудом своим хоть раз насладиться природой и искупаться в реке. До реки идти через весь город. Больше часа, даже быстрым маршем. [268]

В центре города рынок. Мы делаем крюк и идем туда. Пленные хотят кое-что купить. Я даю им тридцать минут времени. Большинство набрасывается на фрукты, которых они уже давно не ели. Некоторые покупают сало, лук, творог, крутые яйца. Хлеб у них есть с собой. Махорка тоже. Конечно, проходит гораздо больше, чем полчаса, пока я не собираю всех снова. Ведь им хочется сначала на все поглядеть. Я могу это понять. Я тоже сначала прицениваюсь, когда прихожу на рынок.

Я наблюдаю, как ведут себя военнопленные, как относятся к населению. И могу сказать — очень хорошо. Если бы кто-нибудь вел себя иначе, ему пришлось бы вернуться. Я бы отправила его в лагерь помер пять, который находится в городе. Здесь ему пришлось бы сидеть и потеть, вместо того чтобы искупаться в Клязьме. Тут бы у него было время подумать о своем поведении, пока мы не захватили бы его вечером домой.

Стоит прекрасное бабье лето. Вода еще теплая. Но там, где мы собирались купаться, не растет ни деревца, ни кустика. Мужчинам негде раздеться или переодеться. Мне приходится отойти подальше. С собой я беру трех выпускников антифашистской школы: Фрица Ш., Вилли Ш. и Гейнца Ш. Мне хочется познакомиться с их жизнью, узнать подробно об их службе в вермахте, какой путь прошли они в плену. И тут же подумать, как их использовать. Долгих раздумий позволить себе не могу. Их помощь мне очень нужна. Антифашистская школа их многому научила. Она оказала влияние и на их характер. Очень помогли в этом откровенные беседы, критика и самокритика. И в наших лагерях мы этого придерживаемся. Пока что я занимаюсь с ними каждый день. Теперь они должны работать самостоятельно, воспитывать других. Получится ли у них? Думаю, да.

Впрочем, один из этих парней сразу же оказался ни на что не годным. Очень неустойчивый в политическом отношении, он уклонялся от тяжелой физической работы. А был еще сравнительно молодым и полным сил. Единственно, что он охотно делал, — мыл полы в столовой. Ведь за это ему давали добавку. Иными словами, кашист. Активисты стыдились его поведения и исключили его из актива. Чтобы перевоспитывать людей, знаний мало, надо еще самому быть человеком. Иначе ничего не выйдет. С этой точки зрения я и приглядывалась к этим трем выпускникам антифашистской школы, сидевшим рядом со мной. [269]

Почему у них нет к нам ненависти?

Все трое воевали в Сталинграде, бывшие офицеры, прошли почти одинаковый путь.

Фриц Ш. впервые задумался, когда оказался в «котле» и были съедены последние лошади. Вокруг сотни тысяч убитых, раненых, тифозных, умирающих. Те, кто выжил, истощены, обессилены.

«Русские — те, на другой стороне защищающие дом Павлова, — дерутся как одержимые. Если они проявляют такой героизм, должны же они знать, за что воюют, мелькнула у меня тогда мысль. Последнее, что я пережил в «котле», была болтовня Геринга о том, что надо во что бы то ни стало держаться. И возмущение в блиндажах: «Ложь!», «Подлость!», «Предательство!».

С этими мыслями и пошел Фриц Ш. в плен. «Первая встреча с немецким коммунистом Карлом Раабом в лагере Елабуга для меня незабываема».

Он описывает, как этот коммунист старался найти пути к сердцу каждого, кто сохранил в себе хотя бы искру человечности.

Фриц Ш. добровольно пошел работать в бригаду на лесоповал. Как офицер, он мог бы и отказаться от работы. И в этом отношении Советский Союз строго соблюдал Женевскую конвенцию.

«Перелом должен начаться с работы, сказал я себе. На лесоповале я встретился с советскими людьми. С нами, военнопленными, они обращались, как и с другими членами бригады. Почему у них нет к нам ненависти? — спрашивал я себя ежедневно снова и снова. Кровь ударяла мне в голову, когда я видел враждебность и высокомерие офицеров, еще веривших в Гитлера».

Фриц Ш. открыто выступил против своих бывших товарищей. Писал статьи в стенную газету. Писал стихи. Но стихи только для себя.

«О чем думал «мертвый» — значилось на обложке тетрадки, которую он мне передал. Его рассказ прерывает Гейнц Ш. Ему не терпится. «Меня вот что потрясло: я очнулся в советском лазарете. Меня привезли туда полумертвым, с сыпняком прямо со Сталинградского фронта. Когда я очнулся, вижу: у моей постели стоит советская сестра, щупает мой пульс, спрашивает, как я себя чувствую. [270] Она ухаживала за мной, не щадя себя, до тех пор, пока не заразилась сама и ее не увезли в больницу».

«В моем корпусе умерло от тифа семь сестер и санитарок :И...»

Фриц Ш. хочет еще что-то добавить, но Вилли Ш. прерывает его: «Дай мне сказать. Меня буквально перевернуло, когда я увидел, как заболевшая начальница госпиталя, еврейка, дети и родители которой были убиты нацистами в Витебске, через три недели снова вышла на работу. Она пришла в платке: от тифа у нее выпали все волосы».

«А заболел почти весь персонал. Тогда на самолете в срочном порядке доставили сорок студентов, которые, рискуя жизнью, продолжали уход за больными. Нас поставили на ноги дополнительным питанием, давали нам много сала. Иначе мне был бы конец», — Гейнц Ш. замолкает, прикрыв глаза. Он вот-вот расплачется. Слишком свежо еще все это у него в памяти.

Фриц Ш. прерывает напряженную тишину: «И тем не менее среди офицеров еще так много ничему не научившихся. В нашем лагере они собирались тайком, при свечах, чтобы выносить приговоры отступникам. Эта сволочь! Каждый антифашист приговаривался ими к смерти. Наши имена заносили в списки, которые они хотели переслать в Германию. Даже наши семьи должны были за нас расплачиваться. Борьба с ними была нелегким делом».

«А помните, как все волновались, когда к нам в лагерь приезжали видные коммунисты Герман Матери и Фридрих Вольф? Беседы с ними забыть невозможно. День и ночь это бродило у нас в голове».

«Вилли, я думаю, что так начиналась новая жизнь и у многих других. Ну ладно, давайте кончать и в воду! Госпожа Либерман тоже, наверно, не прочь искупаться?»

Еще бы, конечно, не прочь. Я прошла подальше. А когда вернулась, мы продолжили нашу беседу, но уже спокойнее. Почти лирично. Нас всех освежило купание в Клязьме. Я узнала, что они принадлежали к тем первым сорока офицерам, которых послали в Красногорск в антифашистскую школу. Их отобрал Герман Матерн. Он же сопровождал их в школу. Во время длительного путешествия по железной дороге они провели с ним незабываемые дни. «В школе я уже считал себя коммунистом. Но мой учитель товарищ Хёрнле полагал, что я тороплюсь». Фриц Ш. рассказывал это, посмеиваясь над собой. [271]

После антифашистской школы всех троих отправили работать в офицерский лагерь в Суздале. Для них снова началась война с фашистами. Три месяца провели они в рабочем лагере, среди людей, которые трудятся, а не пекут «пирожных», среди людей, пытающихся возместить причиненный ущерб. Антифашисты замолкают, вытягиваются и смотрят в небо. Внезапно Фриц Ш. говорит: «Я удивляюсь. Здесь совсем другая атмосфера. И в политическом отношении, и в человеческом. Люди кажутся мне какими-то более зрелыми. Наверно, нацистов здесь не так много, и они не такие оголтелые?»

«Возможно, Фриц. Но дело в другом. Здесь преимущественно рабочие. Хотя их классовое сознание и сильно притупилось, но все же они не столь во власти нацистской системы, как офицеры. А впрочем, нацистов и у нас в лагере предостаточно. И споров бывает немало. Ну, вы вскоре сами убедитесь в этом».

Я люблю русских

На обратном пути мы идем попарно. Со мной рядом Фриц Ш.

«Вы говорите немножко по-русски, Фриц?»

«Научился в Суздале, по книгам. Целые ночи просиживал».

Он читает стихи Пушкина и Лермонтова по-русски.

«Я люблю русских. Кто ненавидит Советский Союз, у того совесть нечиста».

Его лицо сияет, когда он говорит о советских людях. Он производит на меня впечатление антифашиста, у которого слово не расходится с делом. Он кажется мне надежным, скромным, в человеческом отношении чистым, может быть, слишком эмоциональным, но это лучше, чем бедность чувств, подвожу я в мыслях итог своим впечатлениям и спрашиваю у него:

«Фриц, пошли бы вы работать в трудный лагерь? Такой, в котором фашисты недавно попытались восстановить свое влияние?»

«Ну, такое мне не в новинку».

«Представьте себе, они подсыпали пленным соль в еду, чтобы вызвать у них недовольство, устраивали аварии водопровода, чтобы срывать собрания. Там мне нужен человек, [272] на которого можно положиться. Но только, Фриц, не действуйте в одиночку. Кажется, у вас есть такая склонность?»

«Да, это верно».

«Вы справитесь с делом, только если вы сколотите хороший коллектив».

«А где этот лагерь?»

«Несколько подальше от Владимира. На торфяниках. Называется Мезиновка».

«Честно признаться, я немного робею перед самостоятельной работой. Но само собой разумеется, возьмусь за нее.

«Будете ли вы к нам наведываться?»

«Конечно, буду».

Скажу сразу: Фриц Ш. достиг в Мезиновке многого. Когда я приехала к нему через некоторое время, то увидела, что он сумел сплотить вокруг себя актив. Тон в лагере задавали антифашисты, а тех, других, становилось все меньше. Да и наглости у них поубавилось.

Фриц работал с подлинным энтузиазмом. И этому он научился у коммунистов. Его особенно отличало сердечное отношение к советским людям. Доклады о Советском Союзе были его любимым делом. После моего ухода он стал инструктором в других лагерях, а лейтенант Петров стал старшим инструктором. И если Фриц Ш. после своего возвращения целых семь лет представлял нашу Германскую Демократическую Республику в Ленинграде в качестве генерального консула, то это было закономерной вехой на его пути. Советский Союз наградил его орденом Дружбы народов. Заслуженная награда. Но за годы работы — за тот сердечный жар, с которым он вел,работу.

С Фрицем у меня сердечная дружба. Он часто навещает меня. Однажды, это было, кажется, в Женский день в 1975 году, он извлек из своего кармана уже пожелтевшую книжечку.

«Тебе это знакомо?» — спросил он, подавая ее мне.

«Конституция СССР», — прочла я на красной обложке и спросила: — Что мне с ней делать?»

«Ничего. Ты мне подарила ее на прощание, когда от нас уезжала».

Я перевернула обложку и увидела посвящение, написанное моей рукой, — цитату из «Как закалялась сталь» Николая Островского. Это известное место: «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить [273] ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества».

Цитата хорошая. Но меня злит, что я не написала ничего своего, ничего личного. Я говорю это Фрицу.

«Ну, переверни-ка еще страничку».

«Ага, здесь. «Вы, Фриц, встали на этот путь. Я знаю, что вы пойдете по нему уверенно до конца. М. Л. Владимир, 15.VII.47».

Признаюсь, мое сердце билось быстрее, когда я держала эту книжку в моих руках и видела перед собой бывшего своего воспитанника Фрица Ш.

В следующий раз он снова принес русскую книгу. «История дипломатии». С улыбкой он протянул ее мне. Открываю первую страницу и читаю: «В знак признательности за вашу хорошую разъяснительную работу среди военнопленных в качестве руководителя актива лагеря 190/3. 21.III.47. М. Л.»

«Ах, теперь я знаю, почему ты стал дипломатом. Видишь, я это предвидела».

Вилли Ш. я послала как руководителя актива в лагерь номер один во Владимир. Лучше него никто бы не мог справиться с работой в этом большом лагере. Энергичный, целеустремленный, уверенный в себе, он мог хорошо выступать на больших собраниях. Даже без подготовки. Он был хорошим организатором. Может быть, даже слишком хорошим. Он уж слишком все и всех «организовывал». Но поправлялся, когда я на это указывала. Скрытые нацисты не могли его обмануть. Он давал им отпор как надо. Лейтенант Петров и он хорошо работали в паре. Правда, вначале они упустили из виду вопросы культуры, но зато обогнали все наши лагеря по спорту. У них были команды по футболу, волейболу, легкой атлетике. Они устраивали соревнования. Появились и болельщики. Даже из нашего управления, с предприятий. У меня спорт был немного в загоне. Спортсмены главного лагеря ходили в лагерь номер один.

После моего ухода Петров стал старшим инструктором и переселился в главный лагерь, Вилли Ш. он взял с собой. Оп назначил его там руководителем актива. Через некоторое время во всех лагерях проводились выборы. Выбирался актив вместе с руководителем. Были подготовлены [274] списки кандидатов, образованы избирательные комиссии, устроены избирательные кабинки. Голоса подсчитывали в присутствии наблюдателей. Все как полагается. Это было в 1948 году.

Вилли Ш. получил большинство голосов. «Я очень сомневался в своем успехе, — признался он мне недавно. — Ведь я же был офицером. Но еще больше волновался за меня лейтенант Петров. Он переживал, как за самого себя».

После возвращения из плена Вилли Ш. работал заведующим отделом в министерстве народного образования. Позднее в министерстве культуры.

Гейнца Ш. я оставила у себя в лагере. Сыпняк основательно подорвал его здоровье. Работы руководителя актива в одном из наших лагерей, которая требовала много нервов, он бы не выдержал. С его знаниями, с его спокойствием и уравновешенностью, он стал моим надежным помощником в главном лагере, где обстановка после прибытия суздальцев стала очень сложной. После возвращения на родину он работал в авиации и писал книги.

Несколько лет тому назад на Унтер-ден-Линден меня остановил человек среднего возраста: «Товарищ Либерман! Как хорошо, что я вас снова вижу!»

Это был Иоахим К. — первый руководитель актива в лагере номер один, надежный, верный антифашист. С утра до ночи он был на ногах и рвался на части, чтобы научить пленных уму-разуму. Какое это было вначале трудное дело! Антифашистов называли предателями, лакеями русских. Иоахим К. обладал терпением и спокойствием. Пытался убедить человека, не ругал его. Радовался, когда лагерь принял выпускник антифашистской школы Вилли Ш., а его направили на курсы в антифашистскую школу в Талице. Вскоре после нашей встречи на Унтер-ден-Линден Иоахим К. написал мне письмо: «Время плена со всей его суровостью было для меня хорошей школой». Он стал коммерческим директором одного крупного берлинского предприятия.

Вечера художественной самодеятельности мы проводили в нашем главном лагере часто, но театральных постановок военнопленные еще не видели. И вот премьера. Помывшись и побрившись, они спешили через двор в столовую, чтобы захватить свободные места. Посмотреть пьесу своего автора хотелось всем. Тем более что эту пьесу Эгон М. написал в лагере. [275]

Название я уже не помню. Пьеса была на антифашистскую тему. Содержание можно изложить в нескольких словах: известный ученый подвергается преследованиям некоторых своих коллег, потому что он еврей. На него пишут доносы. В конце концов его выживают из созданной им лаборатории. Другие ученые предпочитают не вмешиваться. Тем самым возлагают на себя часть вины и ответственности. Герой пьесы оказывает своим гонителям сопротивление. Хотя понимает, что оно лишь ускорит его отправку в Освенцим. Но он жил как борющийся гуманист и таковым хочет умереть.

На зрителей пьеса производит сильное впечатление. Кажется, многие испытывают угрызения совести. Может быть, они сознают, что и сами в чем-то виноваты? Позднее они рассказывают мне о своих наблюдениях. «Да, это было так и еще хуже». Все знали о преследованиях евреев, и все молчали. Только маленькая кучка антифашистов помогала преследуемым.

Однажды в воскресенье утром ко мне пришла делегация от еврейской роты. «Госпожа Либерман! Обычно мы каждый вечер молимся богу, тихо, каждый про себя, плачем. Но приближаются наши большие праздники. Праздник Нового года и Йомкиппур. Мы хотели бы помолиться вместе».

«Вам нужно помещение? Берите комнату румынского актива. Там вам никто не помешает».

«Очень хорошо. Но если уж мы грешим в субботу тем, что работаем, не могли бы мы по крайней мере получить освобождение от работы на два праздничных дня?»

«Этого я решить не могу. Думаю, что нет. Но я еще об этом вам скажу».

«Скажите, пожалуйста, но поститься в день Йомкиппура нам можно? Мы просим, чтобы все питание выдали нам вечером».

«Это, бесспорно, можно».

Так я снова должна была решать сложный вопрос. Я склонна была отказать в этой просьбе. В конце концов, у других такое же право. Столько праздников! Чем это кончится, если каждый возьмет выходной в свой праздник? Я пошла к начальнику. Послушаем, что скажет он.

«Обязательно мы дадим им свободные дни. Это минимум того, что мы можем для них сделать. Позаботьтесь, пожалуйста, чтобы они получили все, что им нужно для богослужения». [276]

Его решение меня все же обрадовало. Подошли праздники. Евреи заперлись в комнате актива и молились весь божий день. Впрочем, это уже не было молитвой. Это были сплошные рыдания. Все, кто проходил мимо, потрясенные останавливались. Кстати, евреи сами достали все, что им нужно было для богослужения: молитвенные накидки, молитвенники, молитвенные ремни и другие вещи. До сих пор я не знаю откуда.

Я попыталась узнать, как отнеслись другие военнопленные к тому, что еврейской роте на праздники предоставили свободные дни. Мне сказали, что никто не посетовал по этому поводу.

Было ли то чувство вины? Или потребность как-то возместить причиненное зло? Как бы то ни было, военнопленные проявили полное понимание того, что для сорока трех евреев в лагере время от времени делались исключения. Нередко об этом исключении просили даже не сами евреи, а немцы. Или, может быть, те, кто был недоволен, не решались выразить свое недовольство? Они знали, что их осудит большинство пленных. Не стану утверждать, что в то время уже все немцы переменили свое отношение к евреям. Среди военнопленных еще, бесспорно, имелись антисемиты. И тем не менее мой опыт говорил мне, что отрицательное отношение к евреям в народе не имело глубоких корней. Подобно поверхностному слою краски, этот фашистский предрассудок удалось довольно легко соскоблить.

С католическим и евангелическим богослужениями дело удалось кое-как наладить. Они совершались более или менее регулярно. А если богослужение приходилось отменять — в конце концов, и священники, несмотря на хорошие отношения с господом богом и с коммунистами, не застрахованы от заболеваний, — Гейнц Т. пытался меня сагитировать, лукаво улыбаясь:

«Госпожа Либерман, не могли бы вы заменить попа? Зал битком набит, пленные ждут».

«Ах, так! Опять читать стихи Гёте вместо молитв? Ну хорошо, только ради вас», — шутила я. Этот поклонник литературы использовал любую возможность для того, чтобы убедить меня читать стихи. А я особенно не сопротивлялась. Каждое соприкосновение с настоящим произведением искусства оставляло в сознании военнопленных свои следы. Как у каждого человека. [277]

Он не пришел к нам

В один прекрасный день после такого утренника я увидела у моего порога молодого парня. Он, наверное, долго ждал меня. По дороге в мою комнату я несколько раз останавливалась во дворе, чтобы поговорить с военнопленными. В воскресенье для таких бесед время было очень подходящим. Военнопленные успевали отдохнуть после рабочей недели. Тот, кто меня ждал, был одним из «суздальцев», Роберт М. Я знала, что он был в свое время фанатиком в гитлерюгенд. Теперь, после пережитых разочарований, не хотел ничего знать о политике. Увидев меня, он вынул руки из карманов, стал по стойке «смирно». Даже у этого юноши муштра засела глубоко, думала я.

«Удивительно! Что привело вас ко мне?» — спросила я. Подчеркнуто вежливо, чтобы расположить его к разговору.

«Прометей», — коротко ответил парень.

«Как вы сказали?»

«Да, Прометей. Он не дает мне покоя».

«И что же? Сделали ли вы какой-нибудь вывод? Я имею в виду не окончательный, но хотя бы какой-нибудь?»

«Госпожа Либерман, пожалуйста, не задавайте мне политических вопросов. Я не могу на них ответить. Да и не хочу. Не хочу даже об этом ничего слышать».

«Успокойтесь, молодой человек! Вы пришли ко мне из-за «Прометея», так? Значит, у вас появились сомнения, возражения, так или не так?»

«Так, — ответил он. — Тем не менее я ни во что больше не верю. У меня внутри все перегорело. Хватит».

«Я знаю, вы пережили большое разочарование в тех идеалах, в которые верили. Они побудили вас примкнуть к гитлеровской молодежи. Вас это мучит. Ну а дальше что?»

«Дальше для меня существует лишь огонь. Я часами просиживаю у печки, я и топлю ее обычно».

«И что это вам дает?»

«Силу дает. Надежду».

«Роберт, это же самая настоящая чепуха! Подумайте-ка, вы ведь не глупый парень. Что это? Трусость?» [278]

Я нарочно прибегаю к этому резкому слову, чтобы расшевелить его.

На этот раз такой прием не увенчался успехом. Я часто его применяю, в особенности когда имею дело с молодыми пленными. Это своего рода шок. Их мучил страх перед пленом, которым их пугали офицеры. Они рассказывали им чудовищные вещи о плене, для того чтобы они не сдавались. Иной раз шок помогал пленным, которые не верили больше в Гитлера, но чувствовали себя связанными присягой, ложно понятым чувством верности.

Хотя Роберт М. в первый момент и отреагировал, он тут же снова спрятался в свою скорлупу. «Думайте обо мне, что хотите, но трусом я не был. Никогда!»

«А ваша мистика? Не бегство ли это? Бегство от фактов, от ответственности, от вашего долга как порядочного человека, наконец, от самого себя. Не так ли?»

«Не знаю, госпожа Либерман. Я в полном смятении».

«Ну ладно, оставим этот разговор. Приходите в другой раз. Приходите, когда захотите. Возьмите вот с собой томик Гёте. Но только на два-три дня. Прочтите еще раз спокойно «Прометея», который произвел на вас такое большое впечатление».

Примерно через неделю он снова стоял перед моей дверью. Не постучал, а ждал, пока я выйду.

«Ах, вы снова здесь, Роберт. Заходите».

«Я принес вам обратно книгу».

«Садитесь, у меня есть время. Мы могли бы поговорить. Если вы хотите».

«Нет, спасибо. Я не хочу».

«Почему?»

«Пока еще не готов к этому. Мои мысли далеко».

«А где? Не могли бы вы мне это сказать?»

«Дома. Извините. Я приду в другой раз». Когда он произносил эти слова, он смотрел в окошко мимо меня. Выражение его лица говорило о том, что он думает о чем-то своем.

«Вы себя неважно чувствуете, Роберт?»

«Нет, нет, я здоров. До свидания. Я скоро приду к вам». Медленно, волоча ноги, как старик, он ушел.

Ему больше нужен врач, чем я, подумалось мне. Дома я поговорила с доктором Беликовой.

«Вы могли бы поместить Роберта на какое-то время в госпиталь?» [279]

«Конечно, могу. Не знаю только, поможет ли это ему. Если он, как вы предполагаете, в депрессивном состоянии, лучше ему остаться среди людей. Где он работает?»

«На тракторном заводе, чернорабочим».

«Для того чтобы что-то решить, я должна его посмотреть. Пошлите его ко мне».

Доктор Беликова установила, что у Роберта психическое заболевание. Она хотела показать его специалисту городской больницы. Но потом мы решили оставить его в покое. Толку все равно не было бы, поскольку Роберт отмалчивался. Его товарищи по работе, с которыми я беседовала, сказали мне, что он хорошо работает, вежлив. Но предпочитает одиночество. В последнее время он вообще ни с кем не говорит.

Я попросила Вальтера М. заняться этим молодым человеком. Оба были офицерами, Роберт М. тоже был лейтенантом, хотя ему было всего девятнадцать. Мы подумали, что, может быть, он скорее раскроет свою душу такому же, как он сам.

«Вальтер, позаботьтесь об этом Роберте М. Узнайте у него, что его угнетает. Может быть, вам это удастся. Прежде чем что-то для него сделать, надо знать причины его странного поведения. Я хочу знать, что сбивает его с толку. Разочарование? Преступление? Его собственное? Или те, что он наблюдал?

В конце концов, у нас здесь не психиатрическая больница. И я не врач. Я готова ему помочь. Но для этого я должна знать, в чем дело».

«Попытаюсь».

Через несколько дней Вальтер мне рассказал: «Роберт М. попросил оставить его сейчас в покое. Он сначала должен сам во всем разобраться. Потом, может быть, придет к нам, а может быть, нет. Он сказал, что свое разочарование в жизни он преодолел, почти преодолел. Но не может верить в то, что его отец, которого он считал добрейшим человеком на свете, мог быть участником преступлений СС. С другой стороны, он был эсэсовским офицером высокого чина. Он знает, что СС совершают преступления против человечности. Удалось ли его отцу избежать участия в этих преступлениях? Вряд ли. Но вывод он сделает лишь после того, как поговорит с отцом. В мыслях он уже сейчас все время спорит с отцом, ежедневно, ежечасно. Но до тех пор, пока он не поставит здесь точку, [280] он не может считать себя антифашистом. Хотя он проклинает Гитлера и весь третий рейх».

Роберт не пришел к нам. Да мы на этом и не настаивали.

Спасибо, спасибо за все

Лучшим рабочим предоставляется неделя отдыха. Чтобы они могли отдохнуть и выспаться, подполковник приказал выстроить на лагерном дворе барак на 60 человек. Барак, светлый, просторный, разделен на две части. В одной разместили дистрофиков. В день новоселья пришел начальник лагеря. Он обратился к обитателям барака. Одним он пожелал хорошего отдыха. Других уговаривал взяться за ум. Эти дистрофики причиняют нам много хлопот. Доктор Беликова уделяет им большое внимание как человек и как врач. Но все вместе мы едва добиваемся успеха. Эти люди как наркоманы.

Теперь я могла бы, пожалуй, послать из лагерей Владимирской области двадцать или даже тридцать активистов в антифашистскую школу. Но как быть, когда заявка на сто человек?

Ах ты, боже мой! Откуда их взять. Волнение большое. Но еще больше радость. Я объезжаю лагеря, повсюду советуюсь с активом, повсюду идет тщательный отбор. Из главного лагеря посылаем в школу почти весь актив: Гейнца Т., Зеппа Ш., Руди К., Эгона М. и многих других.

Незадолго до отъезда все активисты — и те, кто едет, и те, кто остается, — были приглашены начальником на ужин. Мы сидим в небольшом помещении бывшей советской офицерской столовой за столами, покрытыми белыми скатертями. В меню шашлык, московский салат, вино, водка. Начальник не пьет ни того ни другого. Но он поднимает бокал и обращается к активистам с прочувствованными словами. Он явно взволнован. Его радует, что эти люди встали на путь гуманизма и хотят действовать в этом духе.

Гейнц Т. благодарит советского офицера и коммуниста за все хорошее, что он делает для военнопленных. Гейпц говорит тихо, медленно. Хотя он никогда не лезет за словом в карман, волнение мешает ему говорить. Потом [281] он обращается к немецкой коммунистке, сидящей с ним рядом, благодарит ее, говорит о том, что она для них учитель и мать вместе.

Я не отвечаю ни слова. Но весь вечер у меня в душе чувство радости. Я рада, что у меня такой начальник, я рада, что у меня такие ученики.

Сто мужчин и одна женщина

После поездки по лагерям я набираю сто человек. Это лучшие. По крайней мере мне так кажется. Хотя ошибку нельзя исключить. До сих пор антифашистские школы были довольны теми, кого я посылала.

На второй день мы собрали всех в нашем главном лагере. Те, кто прибыл из других лагерей, добрались по железной дороге. Одни, без конвоя. Это привело их в восторг.

Вечером накануне отъезда я приглашаю их в комнату актива на прощальный вечер. Приглашаю и остающихся активистов. Тесно. Многим приходится стоять. Я могу им предложить только слова. Слова благодарности, слова доверия. Из ста присутствующих выступает по крайней мере треть. Каждый — только несколько слов. Одни говорят о том, как они, нацистские солдаты, стали антифашистами. Другие — о том, что отдадут все свои силы преображению Германии и крепкой дружбе с советским народом. Так продолжается до рассвета, когда нам надо отправляться в путь. В комнате такая боевая и вместе с тем такая человечная атмосфера, что учащенно бьется не только мое сердце, но и сердца всех этих мужчин.

В семь часов утра мы отправляемся в дорогу. Сопровождаю эту сотню только я, и никто больше. Они получили паек на один день. Вечером мы должны прибыть на Место. Из дому я беру с собой все, что только могла найти. Для тех, у кого особенно большой аппетит. Мы едем по железной дороге до станции Горки. Оттуда на пароме должны добраться до Талицы.

Стоит ноябрь. Но уже очень холодно. Дует ледяной ветер. Паром не работает вот уже два дня. До антифашистской школы пятьдесят километров. Их придется пройти пешком. Скоро стемнеет. Сегодня мы не доберемся. Что делать? На этом холоде ночевать невозможно. Я стою [282] у реки, гляжу на волны стального цвета. Мужчины молчат. В этот момент, пожалуй, самое разумное помолчать.

Помочь они мне все равно не могут.

Оглядываюсь. Вблизи два деревянных домика. Стучусь в первую попавшуюся дверь. Открывает пожилой загорелый мужчина с лысиной во всю голову и бакенбардами. Мне повезло! Это паромщик. Но выясняется, что и он не может помочь. Вот уже два дня, как паром вытащен на берег. Объясняю ему наше положение. Прошу его приютить нас на ночь, пусть на полу, в коридоре, в подвале, где угодно. Главное, чтобы у нас была защита от ветра. Нет, сто человек он не разместит, места не хватит. К нам подходит его жена. Она испугана, смотрит на колонну военнопленных. Ничего не поделаешь, мне остается одно — не уходить, настаивать. Хотя это мне и неприятно. Я уговариваю обоих. Не могу удержаться, чтобы не пустить слезу. Наконец их сердца смягчаются, они разрешают пленным войти в их дом. Я испытываю чувство гордости за этих чутких советских людей.

Нам отводят комнату, коридор и лестницу, ведущую на сеновал. Кто побыстрее, занимает места получше, на лестнице. Все другие укладываются на полу, набиваются как селедки в бочку. Я устраиваюсь на табуретке, и сто мужчин «стерегут» мой сон.

Рассветает, мы отправляемся в путь. На завтрак не уходит и пяти минут. У нас ничего больше нет, только остатки от вчерашнего. Каждый кладет все, что он находит в своем кармане, на расстеленную газету. Кусок хлеба, кусочек сахара. Того, что удается набрать, очень мало. Мы решаем: пусть это получат те, кто послабее. Зато жена паромщика угощает нас всех великолепным напитком: кипящая вода из огромного самовара. Хорошо погреться! Мы ведь совсем застыли. Прощаясь с нашими хозяевами, я хочу оставить им немного денег. Но они отказываются, обиженные моим предложением. Каждый из ста мужчин говорит им «большое спасибо», покидая их дом.

Паромщик накидывает полушубок и выходит с нами во двор. Он показывает нам рукой, в каком направлении нам надо идти, где повернуть, где идти прямо, где повернуть налево. Я слушаю невнимательно. Зачем? Все равно мне этого не запомнить. Есть сто мужчин, пусть запоминают. В пути у каждого из ста мужчин свое мнение, как [283] следует идти дальше. Очень жалею, что я невнимательно слушала паромщика!

Переход длится дольше, чем обычно. Мы устали, мы голодны. Последние километры еле тащимся. Когда добираемся до Талицы, там все вне себя. Нас ждут со вчерашнего вечера, никто не мог сообщить, где мы застряли. И откуда? В лесу, по которому мы шли, не было телефона. Не было его и в избах, мимо которых мы проходили. Мы опоздали точно на двадцать четыре часа. Теперь только и слышим: «Давай, давай!»

Наших ребят ждет еда со вчерашнего дня. Не проходит и минуты, как под котлами бушует огонь. Они получают сразу сегодняшний завтрак, обед, ужин да еще вдобавок и вчерашний ужин. Но сначала их, «бедняжек», гонят под душ и выдают им свежее белье. Пытаюсь уговорить, чтобы их сначала покормили, но врач неумолима. Меня приглашает на ужин супружеская пара Паула и Герберт Грюнштайны. Беседовать с ними интересно, но я изнемогаю от усталости. Паула говорит: «Уложить тебя здесь мы не можем. Ты видишь сама. Но ты можешь устроиться в комнате товарищей Фельдмана и Шауля. У них ночное дежурство. Они придут только утром. Мы скажем им, в чем дело».

Мне все равно. Я еле держусь на ногах. Подошвы горят, глаза горят, сердце горит. Вот только свет никак не загорится в комнате, куда меня привели. Но кровать я нахожу и в темноте. Я сбрасываю шинель и заваливаюсь спать.

Не знаю, приходилось ли мне так крепко спать за всю мою жизнь. Я просыпаюсь только тогда, когда перед моей кроватью оказываются двое мужчин. Они громко переговариваются и смеются: «Ну и дела! Как ты сюда попала?»

«Как? Грюнштайны ничего вам не сказали?»

«А мы их сегодня еще и не видели».

Я вскакиваю, объясняю им, в чем дело, благодарю и ухожу. Эти товарищи тоже хотят спать. А я хочу под душ, в столовую и назад на станцию, домой. Втайне я надеюсь встретить во дворе кого-нибудь из моих активистов. Мы ведь толком и не попрощались. Когда мы пришли, было не до того. Я выхожу из столовой, оглядываюсь: мимо проходят военнопленные. Ни одного знакомого лица. Ничего не поделаешь. Наверное, их уже отправили на занятия. Ко мне подходит завхоз, говорит, что перед воротами ждет [284] повозка. «Лошадь хорошая, — говорит он. — Успеете еще к сегодняшнему поезду».

Направляюсь к воротам и вижу: все сто мужчин стоят там, выстроенные, как на поверке. Впереди Гейнц Т. Он вручает мне послание размером с почетную грамоту. «Пожалуйста, от всех нас». Благодарю его, пожимаю ему руку. Вижу сияющие лица. Я тороплюсь уйти. Иначе, не дай бог, еще расплачусь.

Прощальное письмо

В поезде я прочитываю их «грамоту». Еще и еще раз. В ней говорится о том, как они прошли путь от слепых фашистских ландскнехтов, одураченных пропагандой, к думающим, прогрессивным людям. «Мы говорим сегодня от имени тех тысяч военнопленных, которым вы вернули смысл жизни, которым вы открыли глаза...» И т. д. и т. д. Не могу пересказать здесь всего, что было написано в этом письме. Это было бы нескромно. Но в конце его стояло самое главное: «То, что мы воевали против советских людей, породило бы у нас неизгладимое и непереносимое чувство вины, если бы нас не воодушевляло сейчас намерение помочь перевоспитанию нашего народа в антифашистском духе. Как честные антифашисты, мы обещаем не жалеть ни труда, ни сил, ни жертв, чтобы следовать по пути, начертанному вами. На этом мы расстаемся сегодня. Нашу благодарность мы докажем здесь, овладевая знаниями, а затем и на родине».

Прощание с активистами, которых я отправляю в антифашистскую школу, всегда для меня дело нелегкое. Всегда вновь и вновь задумываешься: выбрала ли ты тех, кого нужно? Сохранят ли они верность нашему делу? А с некоторыми уходит как бы часть твоего сердца. Столько вложено в это дело.

Антифашистские школы были умным и перспективным делом. Из них вышли многие активисты первых лет. Те, кто стал нашими верными помощниками в строительстве социалистической Германии. Отсеялась только очень небольшая часть. Как правило, там же, в школах. В большинстве люди с запятнанным прошлым.

Мои ученики рассказывали мне, что в их группе в Талице был пленный, который никогда не расставался со [285] своей флягой и никогда не пил из нее. Пленные потребовали, чтобы он в их присутствии открыл эту флягу. Ему ничего не оставалось, как согласиться на это. Флягу отправили в мастерскую и раскупорили ее. В ней оказался миниатюрный фотоаппарат. Этот человек признался в том, что он был офицером фашистской контрразведки. Под видом простого солдата и врага Гитлера он продолжал свое грязное дело.

Бывало и по-другому, хотя и редко: люди, участвовавшие в фашистских преступлениях, внезапно сознавались в них. Гуманистические идеи, с которыми они соприкасались, пробуждали у них совесть. Им хотелось освободиться от угнетавшего их груза. Одно время мою комнату убирал уже седой человек лет шестидесяти. Высокого роста, внушительной внешности, он выглядел тем не менее очень усталым, истощенным, еле волочил ноги.

Я спросила его о профессии. Он заявил, что был кузнецом, что всегда тяжело работал, никогда не занимался политикой. Наши антифашисты уважали его. Он хорошо работал, отличался предупредительностью. Изо дня в день он присутствовал на докладах и дискуссиях. В один прекрасный день он пришел ко мне со слезами на глазах. «Госпожа Либерман, я вам лгал. Я не кузнецом был, а кадровым солдатом. В 1933 году мой начальник вступил в СС и взял меня с собой. Говорил, что я там больше получать буду».

«И вы продали свое человеческое достоинство за медный грош?»

«Если бы я тогда знал, что я окажусь в банде преступников и стану одним из них, поверьте, этого бы не произошло. Тогда я был еще порядочным человеком».

Был ли он когда-либо порядочным человеком?

Недавно я встретила в моей партийной организации по месту жительства учителя из Талицы товарища Фельдмана. Он тоже принадлежал к тем, кто ковал кадры для новой Германии, как десятки других коммунистов на фронте, в антифашистских школах, в лагерях для военнопленных. У меня было хорошее настроение. Я похлопала его по плечу, пошутила: «Ну, ты на меня не сердишься?»

«Не сержусь? За что?»

«Дружище, ты разве не помнишь, как я легла спать в твоей кровати, не спросив твоего разрешения?»

«Ах, это была ты? Я не узнал бы тебя снова».

Еще бы! Через тридцать лет! [286]

Надя. Без троицы дом не строится

Во Владимир я вернулась преисполненная новыми идеями, планами. Был уже вечер, я пошла в свою гостиницу. По дороге думала, как жаль, что не застану доктора Беликовой. Она, наверно, еще не вернулась с работы. Но вот уже несколько недель, как в нашей комнате новичок. Это была женщина, наша ровесница, звали ее Надя. Она работала в социально-бытовом секторе тракторного завода. Это была очень скромная и очень одинокая женщина. Ее муж умер несколько лет назад. Ее сын, которого она обожала, находился на фронте. Она отказалась от отдельной комнаты, потому что не могла вынести одиночества. Переселилась к нам в гостиницу. С ней было интересно беседовать. Она читала почти все новинки художественной литературы и рассказывала нам о них. Чтение было ее страстью. Но особенно охотно она рассказывала нам о своем сыне. О том, каким он был умным и одаренным в его девятнадцать лет, каким добрым. И действительно, его письма светились любовью к ней. И были очень поэтичными. Надя оказалась очень тонкой и деликатной. Она любила людей, охотно им помогала. Поэтому и выбрала работу в этом направлении. Редко она ложилась спать до того, как мы приходили. Мы засиживались за столом, и каждый рассказывал о своих думах и заботах.

В тот вечер Александра Беликова пришла особенно поздно. Я уже успела отдохнуть. Мыслями она все еще была в госпитале.

«Что случилось с военнопленным, которого я послала к вам неделю назад?» — спрашивает она меня.

«Ко мне никто не приходил».

«Неужели? У него была малярия. Он не может работать на стройке. В госпитале он все время писал стихи и пьесы, декламировал Маяковского по-русски. Я подумала, что вам пригодился бы такой в вашем коллективе.

«Очень пригодился бы. Но я не могу освободить его от работы. Может быть, подобрать что-нибудь в роте внутренней службы?»

«Согласна. Легкую работу он выполнять может. Его зовут Йозеф. Ах, никак не могу запомнить эти немецкие фамилии».

Наде надоело слушать про наши лагерные дела. [287]

«Да хватит вам об этом. Все одно и то же».

Мы улыбнулись и замолчали.

«Александра!»

«Слушаю вас».

«Завтра воскресенье».

«В самом деле?»

«Не хотите ли хоть раз дома посидеть?»

Она улыбается своей доброй и лукавой улыбкой.

«А вы?»

На следующее утро мы встаем поздно. Это кажется нам очень странным. Первый выходной день за два года. Втроем мы идем на рынок. Кое-что покупаем. Варим великолепный обед. Мы выпиваем немножко водки и кудахчем как куры. Три женщины. Мы вместе — в то же время каждая из нас одинока.

Утром мы идем в лагерь вместе с доктором Беликовой. Мы ищем Йозефа.

«Йозефов у нас до черта», — говорит комендант Т.

«Скоро найдем, госпожа доктор».

Госпожа доктор идет в госпиталь успокоенная. Комендант отправляется на строительные площадки и вскоре приводит мне этого Йозефа.

Разрешите доложить: бывший ефрейтор...»

Передо мной стоит военнопленный неброской внешности, худощавый, лицо желтое с коричневым отливом, глаза живые, смотрит чуть-чуть надменно.

«Вы в нашем лагере недавно?»

«Три недели. Две из них провел в госпитале».

«Почему вы не пришли ко мне сразу?»

«Не хотел».

«Почему?»

Он стоит передо мной в небрежной позе, мнет свою пилотку, выворачивает ее наизнанку и молчит.

«Не хотите ли мне представиться?» — говорю я, чтобы прервать молчание.

Молодой человек, только что стоявший передо мной в небрежной позе, становится по стойке «смирно». Не без иронии он рапортует: «Разрешите доложить, бывший ефрейтор Йозеф К. из 535-го танкового полка шестой армии». [288]

«Садитесь. Так, теперь рассказывайте, почему не хотели?» — говорю я тем же тоном.

«Вы первая немецкая коммунистка, к которой я должен был обратиться, и к тому же еще женщина».

«И что же?»

«Вы могли обо мне подумать, будто я симулянт».

«Если доктор Беликова говорит, что вы в состоянии выполнять только легкую работу, то это так и есть».

«Ах, доктор Беликова! Прекрасная женщина. Ангел!»

Казалось, что этот молодой человек полон противоречий. Я читала в его глазах то доверие, то недоверие, то он мне представлялся скромным, то нагловатым.

«Где вы были прежде?»

«В «генеральском лагере» в Суздале. Эти вампиры ведут себя здесь так же, как там?»

«Это зависит от таких, как вы. Что вы умеете?»

«Что умею? Честно сказать, ничего. Мне было двадцать, когда я два года тому назад в рождественский вечер вместе с пятнадцатью товарищами предпочел плен. Вообще-то я два года учился журналистике».

«Что побудило вас перебежать к нам?»

«Я был противником нацизма по религиозным мотивам».

«А другие?»

«Им война надоела по горло».

«Посмотрим, не удастся ли устроить вас в Нормировочное бюро в качестве учетчика. Я вам скажу об этом».

«Не пригожусь ли я вам для стенной газеты?»

«Еще бы! Только во внерабочее время».

Он вынул из своего кармана пачку листочков и положил их мне на стол. Было видно, что некоторые из них он долго носил с собой. Это были стихи о весне, об осени, о матери. Не без таланта написанные. Была там и пьеса о коричневой чуме. В политическом отношении довольно запутанная, полная мистики. Я прочла ее и сказала это ему. Он меня не понял. Еще не мог понять. Но чувствовалось, что хотел.

Гейнц Ш. знал его еще по Суздалю. Так что не я открыла этот талант.

Мы охотно оставили бы у себя пленного, способного сочинять стихи и пьесы. Но оказалось, что наше Нормировочное бюро не нуждалось в людях. Я подумала: в лагере номер один, возможно, и есть несколько одаренных людей. Но ни один из них не мог взять художественную самодеятельность [289] в свои руки. Тамошнее бюро ищет пленного с организаторскими способностями. Короче, я направила его туда. Йозеф К. проявил себя в этом отношении прекрасно. И очень помогал нам во многом. Например, когда мы отменяли тайком существующие особые пайки для «лагерной знати». С тех пор эти небольшие пайки выдавались только по врачебному предписанию.

Йозеф К. помог создать в лагере художественную самодеятельность с оркестром, квартетом, театральной труппой. Он был ее душой. Он поставил «Разбойников» и «Племянника в роли дядюшки» Шиллера, а также «Тай Янг пробуждается» Фридриха Вольфа. Он написал также, на мой взгляд, весьма безвкусное ревю «Мисс Эвелин». Поскольку оно предназначалось для Нового года, я смотрела на это сквозь пальцы. Капельмейстер Тони Н. сочинил для ревю музыку. В постановке участвовали и офицеры, которые до тех пор держались в стороне. Работа в самодеятельности помогала установить контакт с ними. Постепенно люди начинали задумываться и о политике.

«Если шейх говорит «проклятый капитализм», то это еще отнюдь не социалистический реализм», — сказала я автору после исполнения «Мисс Эвелин». Так утверждает сегодня Йозеф К., у которого много юмора и еще больше фантазии. Я что-то не помню, говорила ли я это. Помню, что сказала ему: «Ну и ну! Теперь пленные будут думать только о женщинах». Моя ирония ему не понравилась. Он чрезвычайно гордился своим «балетом», в котором выступали двадцать молодых мужчин. Танцевали на помосте, который тянулся через весь зал. Он был доволен этой своей выдумкой.

Йозеф К. стал переводчиком. Он давно полюбил русский язык и русскую литературу, изучил русский еще в плену. Теперь преподает язык тем, кто хочет изучить его быстро и в совершенстве. Применяет скоростной метод, который, как утверждает, изобрел сам.

В заключение расскажу еще вот что. Этот Йозеф К. написал мне под новый, 1971 год длинное письмо: «Меня давно увлекает один замысел — «Мы находим мать во Владимире». Да, угадали, я хочу написать о вас. Суздаль, Владимир — это прекрасные древние города, на их фоне шел процесс перевоспитания, в котором вы принимали такое большое участие. Мне только не приходит в голову хорошее решение этой темы. Я ведь мало общался с главным действующим лицом. Правда, мне известны его большая [290] чуткость, заботливость и доброта. И мне известны те трудные обстоятельства, в которых проявлялись эти великолепные человеческие качества. Такую книгу надо писать как гимн немецким коммунистам в эмиграции, как гимн германо-советской дружбе, зарождавшейся тогда в среде «пленных. Таковы мысли, занимающие меня. О том времени пишут много мемуаров. Но процесс перевоспитания был не побочным продуктом больших военных и политических событий. С точки зрения нынешнего дня он был одним из важнейших результатов. И наибольшее участие принимали в нем коммунисты, жившие тогда в Советском Союзе, к которым принадлежите и вы. Благодаря вашему вкладу Владимир стал для военнопленных университетом жизни. Вам следовало бы самой написать такую книгу. А может быть, привлечь к этому и нас? Благородная задача!..»

Он открыто признает: его мировоззрение начало меняться не под влиянием марксистского учения. Он был ревностным католиком. На него подействовала гуманность советских людей. Он восхищался ими. Это чувство он сохранил и до сегодняшнего дня. Чувство, которое разделяет с ним вся его семья. Его жена переменила свою профессию, стала переводчицей с русского. Каждая встреча с советскими людьми для нее радостное событие.

Мы союзники!

Когда темпераментные румыны узнали, что румынский народ прогнал ко всем чертям фашистское правительство, Антонеску и объявил гитлеровской Германии войну, лагерь заходил ходуном. Они отправились на работу с песнями, приплясывали, бросали вверх свои шапки и кричали: «Мы союзники! Мы союзники!» Прошли месяцы, а они все еще обращались к каждому советскому человеку, который им встречался, с этим восклицанием.

Теперь наступило время доказать, что это так. Румынские революционеры сформировали боевые части, которые должны были помочь добить фашизм. Возможность вступить в эти части была предоставлена и военнопленным. В нашем солдатском лагере все заявили о своей готовности. Конечно, по различным причинам. Как бы то ни было, брали не всех. Одного желания было мало, надо [291] было иметь еще и ясную политическую ориентацию. Производился отбор. Подполковник сидел несколько дней со мной в комнате, и мы беседовали со всеми румынами, записавшимися в списки добровольцев. Нам помогал руководитель румынского актива. Он знал своих людей. На него можно было положиться.

Однажды, когда мы закончили эту работу, а подполковник уже хотел уйти, в дверь постучали. В комнату вошел горбатый румынский еврей. Его фамилии в списке на было. Единственного из всех сорока трех человек команды «смертников», с которыми он попал в плен. Пятидесятилетний мужчина, он выглядел, как старик, измученный жизнью. Он стоял перед нами и ничего не говорил; впрочем, в этом и не было надобности. Его влажные глаза, его вопрошающие жесты, вся его фигура умоляли нас. Наконец он обратился к подполковнику:

«Я прошу вас, разрешите мне уехать домой. У меня семеро детей. Я должен выяснить, живы ли они еще. А потом, пожалуйста, потом я возьму винтовку и пойду воевать. Ох, как я буду бить этих фашистов! Как буду бить! За мою жену, за моих детей, за всех».

Мы трое смотрели друг на друга. Обычно каждый из нас говорил свое мнение, когда тот, о ком шла речь, покидал комнату. Но на этот раз подполковник в его же присутствии обратился к руководителю актива: «Запишите его в список. Пусть он отправится к своим семерым детям».

Горбун низко поклонился и молча вышел. Я видела только, как сотрясалась его согбенная спина.

Рождественский праздник в лагере

Шел 1944 год. Декабрь. Немецкие пленные снова готовились к рождеству. Шли репетиции самодеятельности. В сочельник они хотели показать веселую эстрадную программу. Только не сентиментальную. На кухне начали экономить продукты. Комендант лагеря запас немного табака. В столярной мастерской сколотили ясли для Христа-младенца, а самого младенца смастерил резчик по дереву. Из леса, до которого было не так уж близко, притащили елку. У нас были парни, которые могли сделать все на свете. Они обладали необыкновенным даром изобретательства. Какие, костюмы они «организовали» из простынь, [292] просто удивительно! Да что там костюмы! Они предложили мне из металлического лома собрать автомашину. Но только в том случае, если я никому ее не отдам. Этого я им, конечно, не могла обещать.

Сочельник. В зале настроение ниже среднего. Слышно только, как люди кашляют и вздыхают. О да! Тихая ночь, все мысли дома, в Германии. Нельзя допустить, чтобы людьми овладели только эти чувства. И сегодня они должны услышать правду! Перед тем как мы вошли в зал, я сказала Гейнцу Ш.:

«Нехорошо, если сегодня к ним обратится женщина. Сделайте вы это».

«Охотно, — согласился он сразу. — Да и настроение у меня подходящее».

«И голос, — пошутила я, — пасторский голос».

Но Геинцу Ш. сегодня не до шуток. Его мысли тоже дома. У него очень привлекательная жена. Верна ли она ему? Его это мучает. Она не была ему верна. Когда он вернулся, он нашел свою квартиру пустой. Жена, оба ребенка и вся обстановка исчезли. Их захватил с собой американец из оккупационных войск.

Конечно, вечер начался рождественской песней «Тихая ночь, святая ночь». Оркестр аккомпанировал, пленные пели. Гейнц Ш. вскочил на сцену. «Мир на земле, — начал он, как пастор. — Да, друзья, новости, о которых я вам расскажу, — хорошие новости. Хорошие для всех людей, желающих мира на земле. Наша родина скоро будет освобождена от варварства. Красная Армия ведет бои уже на немецкой земле. Возникнет новая, мирная Германия». И он рассказывает о предложении Коммунистической партии Германии, описывает его во всех подробностях. Сообщает также, что пятьдесят генералов из лагерей военнопленных, в том числе генерал-фельдмаршал Паулюс, обратились с воззванием «К народу и вермахту», призывая покончить с войной и сделать первый шаг к лучшему будущему.

«Камрады, мы, антифашисты лагеря 190, призываем вас присоединиться к широкому движению противнков Гитлера. Желаю вам приятного праздника и хорошего настроения».

На сцене появляется Ичик. Как у Деда Мороза, у него за спиной мешок. Он не оратор. Произносит всего несколько слов, но с большим чувством. Его тема всегда одна я та же: честно работать, хорошо относиться к советским [293] людям. Он передает пленным своей роты премии завода — пачки табака. За то, что эта рота самая лучшая, говорит он. Он гордится этим так, как будто он по крайней мере заместитель директора. Я сижу в последнем ряду и улыбаюсь: на нашей будущей немецкой родине из него может получиться хороший директор.

По залу идет Дед Мороз и вручает каждому по пачке махорки. Это удалось за неделю сэкономить коменданту, так же как и продукты, которые улучшат питание в эти два праздничных дня. Раздают традиционные пирожные. Без них какой же праздник?! Они так напоминают о доме! Одни веселы, другие грустят.

Вечером представление. Комик Вернер Г. превзошел себя и сделал все, чтобы никто не грустил, не скучал. Конферансье Ойген Ф. тоже старается изо всех сил. Пленные смеются, как дети. И все же я, как обычно, рада, когда рождественские праздники позади. Вообще не люблю праздников. Они всегда приносили мне только дополнительные хлопоты.

Фольксштурм?

Дети и старики

Эшелон, который сегодня прибывает к нам во Владимир, выглядит просто жалко. Много стариков. Скрюченные, будто от холода, а на дворе начало мая. Мая 1945 года. Среди новичков много и юнцов. Они хлюпают носами, глаза как у беспомощных детей, которые только и ждут, чтобы пришла мать, осушила слезы и утерла нос. Это последний призыв Гитлера — фольксштурм!

На вокзале собралось все лагерное начальство. Новичков снабжают самым необходимым и ведут дальше, в Гусь-Хрустальный, в рабочий поселок стеклодувов. Мы больше не пытаемся найти среди них квалифицированных рабочих, хотя очень нуждаемся в них. Знаем, что среди новичков квалифицированных рабочих почти нет. Опрашивая людей, мы слышим снова и снова: газетные работники, учителя, чиновники, студенты, учащиеся и т. д. в «тысячелетнем рейхе» никогда не ценили людей умственного труда, а теперь и подавно. Фашисты убрали всех, закрыли театры, учреждения культуры.

Пленные едва держатся на ногах. У большинства понос. Доктор Беликова решает сразу же отправиться с [294] ними. Я присоединяюсь. В Гусь-Хрустальном больных размещают в карантинные бараки. Доктор Беликова не разрешает мне вести сейчас беседы даже со здоровыми. Только после того, как они пройдут санобработку. Она боится заразы, боится за меня, не за себя.

Руководитель актива об этом не знает и приводит ко мне молодого парня. Толстячок, с волосами как солома. Ему всего шестнадцать лет, настоящий ребенок. Он стоит передо мной в полнейшем смятении, по щекам катятся слезы. Он не понимает того, что с ним произошло. Он только вышел на улицу, чтобы посмотреть, что там происходит. Его тут же схватили и поставили к зенитной пушке. Он повторяет снова и снова: «Я хочу домой, к маме».

Я успокаиваю этого юнца в солдатской форме. «Конечно, ты поедешь домой. Поедешь с первым же поездом, который отправится на родину. Но немножко тебе все же придется подождать. Возьми себя в руки! Ты ведь уже взрослый мужчина! Не правда ли?»

«Да», — всхлипывает он. Руководитель актива кладет ему руку на плечо и уводит его. Он стал любимцем всего актива. Ему было не так уж плохо в лагере. Каждый старался ему что-то подкинуть съестное да и разные дельные мысли в его голову. Сумел ли он их усвоить? Он был не только толстым, но и довольно глупым мальчишкой. С первым же поездом, отвозившим больных, его отправили на родину. Кстати, больные. Имелось намерение сперва отправить домой лучших работников и активистов. По соображениям гуманности сначала отпустили больных. Сколько антисоветских вымыслов об этом было пущено в ход со стороны Запада! «Посмотрите на этих бедных пленных, возвращающихся из России! Как они выглядят!» У меня каждый раз разливалась желчь, когда я об этом слышала.

В тот день я беседовала еще с несколькими пленными. Им было все равно. Да, да, они знают, что война проиграна. Они не хотели ее. И конечно, говорили они, мы никогда не были нацистами. Но я обнаружила среди них оголтелых фашистов. Их нетрудно было обнаружить. Они имели задания держать в узде солдат фольксштурма. Да и здесь они пытаются продолжать свое гнусное дело. Но им не удастся это!

В тот день ко мне пришел еще один молодой парень. Высокий, костлявый, голубые водянистые глаза. Он остался стоять у двери. «Я был в СС, меня расстреляют? Мне [295] всего девятнадцать. Меня отправили в войска СС потому, что у меня рост 187 сантиметров».

«Если вы не совершали преступлений, вам ничего не будет».

Он поворачивается и уходит. Может быть, он подумает над тем, что я ему сказала. А может быть, и нет. Боже мой, что сделали нацисты с людьми?

Кончилась война!

Час поздний. Я заканчиваю работу, проветриваю комнату. Входит доктор Беликова. Она падает на кровать без сил. Тут же вскакивает снова. «Пойдемте, примем душ. Ваши вещи надо продезинфицировать». «Нет, мне не хочется. Я устала. Завтра утром!» Она настаивает на своем. Я иду за ней, послушная, как хороший, воспитанный ребенок. Сегодня мы ляжем спать пораньше. Каждый хочет еще привести в порядок свои мысли, поделиться впечатлениями дня. А уж тогда — в кровать!

В четыре часа утра меня будят. У моей кровати стоит доктор Беликова. Она трясет меня. Я хочу проснуться, но мне это удается не сразу.

«Вставайте! Война кончилась! Война кончилась! Скорей, скорей! Я еду в Москву! Поедемте со мной!»

Мне еще не верится. Но соскакиваю с кровати, потому что Александра этого требует. И только когда я вижу ее залитое слезами счастливое лицо, я верю, что это правда. Мы бросаемся друг другу на шею и плачем. Мы плачем — о наших родственниках, о наших знакомых, о тех миллионах людей, которые не дожили до этого дня.

В этот день я хочу быть в Москве! Даже если я заработаю выговор, потому что без разрешения уехала. Мы должны поторопиться, чтобы не пропустить поезд.

Я успеваю еще постучать в дверь руководителя актива. «Георг, войне конец! Включите радио! Скажите об этом, пожалуйста, всем. Прощайте! Я еду в Москву».

Советскому солдату, который стоит на посту, мы бросаемся на шею и бежим на вокзал.

Четыре часа тридцать минут утра. Улицы еще пусты.

Поезд переполнен. Люди висят на нем как грозди. Они размахивают шапками, платками: «Гитлер капут! Гитлер капут!» Мы бежим от одного вагона к другому, повсюду [296] полно. Наконец нам помогают какие-то мужчины вскочить на подножку. Они скрещивают руки, образуют цепь так, чтобы никто не упал. Крики, возгласы, всеобщий восторг. Раздается свисток поезда. Нельзя понять ни слова.

Мы останавливаемся только в Москве. Все стремятся в метро, все хотят на Красную площадь. Но выход из метро забит людьми. Выйти невозможно. Мы бежим к другому выходу, на площади Свердлова перед Большим театром. И здесь необозримая толпа. Люди поют, танцуют, поодиночке, вдвоем, втроем, в большом кругу, в маленьком кругу, бросаются друг другу на шею, смеются, плачут! И все мы бесконечно счастливы. «Война кончилась! Война кончилась!» Если где-то появляется солдат или офицер, к нему протягиваются десятки рук, его качают, еще раз и еще раз. Вырваться невозможно. Все словно пьяны от восторга. И мы тоже. Я не узнаю мою тихую, сдержанную Александру. Она поет и танцует, она вне себя. Я тоже!

К полудню мы охрипли и выбились из сил. К тому же голодны. Александра хочет домой, но пройти невозможно. Повсюду полно народу. Наконец нам удалось пробиться. Александра чувствует, что я неохотно собираюсь домой. Да и что мне там делать? Последнее письмо от мужа я получила неделю тому назад из госпиталя города Н. Его ранило в апреле, на этот раз в колено. Рана не опасная, пишет он. Но за неделю может многое случиться. Как раз за последнюю неделю.

«Пойдемте к нам», — говорит Александра. Я очень благодарна ей за приглашение. Она живет вместе со своей матерью, с женой брата и его двумя маленькими детьми. Брат погиб на войне. Дома и радость, и горе. И в семье Александры, и у шестерых соседей. У них общий коридор. Двери открыты. Все празднуют вместе. И все плачут вместе. Матери Александры надо готовить для нас еду, все угощают нас. С каждым мы должны чокнуться. Мы кричим друг другу: «Чтобы больше никогда не было войны!» Лучший тост в этот день. Лучший и в любой другой!

Бог ты мой! Как мы доберемся после такого количества тостов к себе во Владимир! Ничего не поделаешь — нужно! Мы ведь уехали без разрешения. Обычно нас огорчало, что поезд уходит поздно ночью. Сегодня мы рады этому. Как все на этом свете условно. При этой мысли я вспоминаю синагогального служку из моего детства. Вспоминаю после стольких лет. Не знаю, жив ли он? Наверное, нет. Он и тогда не отличался выносливостью, но его юмор [297] был неистощим. Одна из его шуток застряла в моей памяти до сегодняшнего дня. «Вы знаете Альберта Эйнштейна?» — спросил он однажды моего отца.

«Нет! Он мне не представился!» — ответил раввин с насмешкой.

«О, у него большая голова!»

«И что же он изобрел, этот человек с большой головой?»

«Что он изобрел? Теорию относительности».

«А что это такое?»

«Как мне объяснить вам? Ну, например: один кирпич для целого дома, этого мало, но вот если один кирпич упадет на голову, этого более чем достаточно».

«Гм-м. Умная голова у этого Эйнштейна», — проговорил отец.

Что стало с ним? Что стало с моими друзьями в Германии? Услышу ли я когда-либо о ком-нибудь из них? Через двенадцать мрачных лет, после самой смертоубийственной из всех войн.

Поезд на Владимир не так уж переполнен. Все очень веселы и очень устали. Многие сразу же начинают дремать, сидя, стоя, покачиваясь. Другие храпят, как целый гвардейский полк. Уже светает, когда мы прибываем во Владимир. Окна домов освещены. Люди еще празднуют победу.

Мы тихонько открываем дверь нашей комнаты, чтобы не разбудить Надю. Но она и не спит. Она лежит в кровати, смотрит на нас. Ее глаза покраснели, она держит палец у рта и смеется, смеется, как человек, потерявший рассудок. И Надя действительно потеряла рассудок. Застыв от ужаса, мы стоим у ее постели.

«Надя, что с вами? Надя?»

Вместо ответа снова этот безумный смех. Потом она начинает всхлипывать, не может остановиться.

Мы ничего не понимаем, садимся за стол, чтобы посоветоваться, что нам делать. И тут мы видим похоронку: за три дня до конца войны погиб ее сын. Ее единственный, ее золотой мальчик!

Много недель мы волновались за нее. Мы не оставляли ее одну ни на час. Ее товарищи по работе и мы. Один сменял другого каждые два часа. Как хорошо, что рядом с ней была доктор Беликова. Она обходилась с нею так нежно и так умно. А я рассказывала ей разные истории и готовила еду. Это у Александры не получалось. [298]

На следующее утро доктор Беликова и я пошли на работу попозже. Дорога через поле к тракторному заводу оживленнее, чем обычно в это время. Радости людей нет конца. Они приветствуют друг друга, обнимаются, целуются. «Поздравляем!» — еще издали кричат нам мужчины.

Неужели вы танцевали так много?

Женщины все еще не могут в это поверить: «Мир! Какое счастье!» Они вновь и вновь разводят руками, как будто хотят обнять этот так тяжело добытый мир. Чтобы никогда больше никто не смог отнять его. Мы поворачиваем к зданию управления, хотим поздравить подполковника и наших товарищей. Начальник лагеря собрал всех в своей комнате. Торжественное заседание только что кончилось. Конечно, он узнал, что мы уехали. Он легко мог представить себе, где мы были, но ничего не говорит. Мы долго трясем друг другу руки и улыбаемся, потом начинаем поздравлять других. Нас хлопают по плечу, и мы, бедные хрупкие женщины, чуть не валимся с ног от этих похлопываний.

Мой политначальник вне себя от радости. Ему уже под пятьдесят, а ведет он себя как мальчишка. Он тоже был в Москве тайком, как и мы.

«У меня все кости болят», — шепчет он мне.

«Неужели вы так много танцевали?»

«Что вы! Я стоял у подъезда дома и еле решался выглянуть. Моя жена опасалась за мои нежные ребра, так часто меня качали».

«Товарищ майор, я слышала, что вы покидаете нас. Давайте вместе выступим перед пленными? А? Расскажем о наших впечатлениях от вчерашнего дня, поделимся нашими мыслями?»

«У меня столько дел. Ну, ладно. Завтра вечером. Подходит? «

Да, майор возвращается в свой родной город Минск. Я сожалею об этом. В то же время рада за него. Он долго ждал этого дня. И дорого заплатил за него своим здоровьем. И много родственников его жены погибли в Освенциме.

Примерно через год я случайно встретила майора в Москве на улице. Он снова работал в лагере военнопленных. [299] На этот раз как начальник лагеря. Большинство его пленных — из фольксштурма, рассказывал он мне. Сейчас с ними легче работать. Они более любознательны. Но физически в очень плохом состоянии.

Почта

Десятое мая 1945 года. Когда я вхожу в свой кабинет, на моем столе в лабораторной колбе — несколько зеленых веточек с почками. Под ними записка. Поздравление ко Дню Победы от Фрица III., Гейнца Т. и Вилли Ш. Как это приятно!

Под вечер у меня собираются руководители актива из других лагерей. Они хотят знать новости, хотят узнать, как теперь пойдут дела на родине. Вечером мы сидим в комнате актива, обмениваемся мыслями. Я вслушиваюсь в их слова. И я уверена, что они будут нам хорошими помощниками при создании новой Германии.

С оркестром и с нашими двумя комиками мы совершаем гастроли по многим лагерям. Они привозят веселье, а я — хорошие новости. Война закончилась. Военнопленные это знают. Теперь они спрашивают, как пойдет дело дальше? Они уже научились думать. Через три недели мы возвращаемся. Меня ждет письмо от моего мужа. Его выписали из госпиталя, пуля в колене осталась, он немного хромает. Не беда, успокаивает он меня. Теперь он находится в Австрии, его назначили комендантом небольшого города. Он жив. А это самое главное.

Еще один сюрприз: пленным раздают почтовые открытки. Они могут написать домой. Радость неописуемая. Рады они, рада и я. Актив заботится о том, чтобы почтовые открытки распределить как можно скорее. В 1944 году у нас тоже раздали открытки и послали их через Красный Крест, но гитлеровская Германия отказалась их принять. Ведь военнопленных объявляли погибшими. Немного позже приходит почта с родины. При чтении у многих текут слезы. У одних от радости, у других от горя. Новости из дома отражают весь трагизм наследства, оставленного нацистами. Разрушено все, вплоть до брачных уз. Вот, например, курсант антифашистской школы Ганс Р. регулярно получает письма от жены, полные нежных слов. Он счастлив. Посылает ей страстные письма. Через некоторое время [300] узнает, что все эти нежные письма писала ему сестра. Его жена давно оставила его, ушла от него с товарищем по фронту, который передавал от него привет. Поначалу мы боялись, что этот человек сойдет с ума. Или совершит какую-нибудь глупость. Мы позаботились о нем, и постепенно рана зажила. Когда надо утолить духовное страдание, я порою прошу помочь мне фельдшера Гейнца Т. Эти раны он лечит особенно хорошо. Мы наваливаем на Ганса Р. столько работы, что ему некогда думать о случившемся.

Через много лет (это было, мне кажется, в начале шестидесятых годов) мы встретились с ним совершенно неожиданно в закусочной на Александерплац в Берлине. Это была сердечная встреча. Мне было приятно узнать, что раны его семейной трагедии зарубцевались. Он женился снова, и очень удачно. Работает в магистрате одного города, недалеко от Берлина. Подходящая работа для него. Там как раз нужны отзывчивые люди.

Совестливый человек

На этот раз мы награждаем лучших не на рождество, а к празднику Октябрской революции. Как и на предприятиях, устраиваем торжественное собрание. Да, уже можем себе это позволить. Я говорю только несколько вступительных слов. Не люблю длинных речей. В данном случае предпочитаю предоставить слово Маяковскому. У него получается лучше. Его стихи читает Йозеф К., до удивления выразительно. Потом вручаем премии. На этот раз церемонии продолжаются долго, потому что все предприятия чем-нибудь да и наградили своих пленных-передовиков. Прежде всего, конечно, табак, хороший табак, не махорка. А что еще они могли бы выделить в премиальный фонд? У них у самих нет ничего.

В центре внимания сегодня бригада Густава Б., которая возводит в городе новые дома. Начальник говорит о нем:

«У него есть совесть».

Это самая высшая похвала для военнопленного в устах русского начальника. Русские имеют в виду рабочую честь. Густав Б. строит дома охотно. Впрочем, он и сейчас охотно думает. Он, который до тех пор стоял в стороне, когда [301] речь заходила о политике, теперь даже поделился в стенной газете своими мыслями об Октябрьской революции. Он удивляется самому себе и сам радуется. Еще сегодня он гордится этим своим первым шагом, написал он мне несколько лет тому назад.

Я встретила его летом 1959 года в Магдебурге. Там выступала советская цирковая труппа. В то время я снова работала в области культуры и искусства (в министерстве культуры) и, конечно же, по связям с Советским Союзом.

Когда на гастроли приезжали большие ансамбли, я обычно старалась побывать в местах их выступлений, чтобы проверить, как идет подготовка. Я решила делать все, чтобы выступления советских артистов проходили в самой благоприятной для них обстановке. Уж это-то был мой долг. Впрочем, гостям из других социалистических стран я уделяла не меньше внимания. Я говорила себе: «Если уж я сама не выступаю больше на ниве искусства, то по крайней мере надо помогать другим». Помогала я и нашим немецким артистам. Многие знали об этом и приходили ко мне.

Когда в Магдебурге шли приготовления к этим четырехнедельным гастролям советского цирка, я не могла покинуть Берлин. У нас гостил Тихон Хренников и его жена. Тихон Хренников — всемирно известный композитор, руководит Союзом советских композиторов, входит в состав Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза и депутат Верховного Совета. Он как был, так и остался простым, хорошим, непосредственным человеком, всегда готовым помочь. Мы пригласили его и его жену хоть раз погостить у нас. Многие наши композиторы и исполнители бывали у них дома в Москве. Их принимали с таким гостеприимством и сердечностью, что они чувствовали себя в стране чудес, без преувеличения.

Тихон Хренников и его жена — замечательные люди. Я их очень люблю. Они невероятно гостеприимны. У них я всегда встречала множество гостей. Одни приходили, другие уходили. Каждый чувствовал себя хорошо. Если Тихону Хренникову хочется заняться музыкой, он незаметно удаляется в свой кабинет и садится за пианино. Клара Хренникова, его жена, — обаятельная женщина, с ней никогда не скучно.

После приезда цирка в Магдебург я позвонила директору труппы. Хотела узнать, как их устроили там. «Плохо», — сказал он. [302]

Действительно, в интернате, в котором их разместили, их устроили плохо. Они даже не могут как следует вымыться и вскипятить себе чай. Я тут же отправилась в Магдебург. Положение было даже хуже, чем описал мне руководитель труппы. Я вызвала к себе директора Магдебургского цирка. Он заявил, что ничего не может сделать. Действительно, все гостиницы города были переполнены. В то время там находилась большая правительственная делегация. Но она приехала только на три дня. Я обошла все отели, чтобы разместить советских артистов хотя бы после отъезда делегации. Оказалось, что невозможно и это. Все места забронированы на несколько недель вперед. В «Дом ремесленника», в то время лучшую гостиницу города Магдебурга, меня вообще не впустили. Все суетились, бегали взад и вперед. Никто не хотел меня даже выслушать. Удрученная, я стояла в вестибюле, думала, что еще предпринять. В это время по лестнице спускался высокий, широкоплечий человек. Он с удивлением взглянул на меня и бросился мне на шею. Только когда он меня отпустил, я смогла на него посмотреть и узнала его. Это был Густав Б., наш тогдашний ударник, а теперь директор этого отеля. «Госпожа Либерман, как я рад вас вновь увидеть!»

«Вы не представляете себе, как этому рада я!»

Само собой разумеется, что через три дня он разместил советских артистов в своем отеле. После этого я написала ему любезное письмо. А он мне еще более любезное.

Вот мы вновь посылаем лучших своих пленных в антифашистскую школу. На этот раз в Красногорск. С ними отправляется Вальтер М. Он получил вызов. Наверное, ему хотят дать другое задание. Он отправляется раньше других. Я прощаюсь с ним на вокзале.

«До свидания, Вальтер, в нашей новой Германии!»

Других я сопровождаю до Красногорска. Оттуда я быстро еду назад. От нашего актива почти никого не осталось. Мне надо начинать все снова. В который раз формировать новый актив. Дело нелегкое, но есть и привлекательные стороны. Надо найти настоящих людей.

Весна. Приближается Первомай, первый мирный Первомай. Кое-кто из рабочих постарше вспоминает о хорошей традиции немецкого рабочего класса — о демонстрации, о борьбе. И некоторые из них приходят ко мне с [303] просьбой передать начальнику лагеря поздравительное послание к этому празднику. Под этим письмом лишь немного подписей. «Как? Другие не хотят?»

«А мы никого не спрашивали. Мы хотели просто послать это письмо от себя».

«Ну так спросите же других».

Они возвращаются с тремя страницами подписей. Само письмо состоит лишь из нескольких строк, но очень сердечных, прочувствованных, содержательных строк. Наш начальник был обрадован этим письмом. Радовался за людей, написавших его.

Три души живут в моей груди

Однажды перед обедом, когда я беседовала с нашими дистрофиками, меня позвали к пропускной. Я хотела сказать, что приду попозже, но оказалось, что меня зовут к телефону. «Начальник?» — спросила я.

«Нет, кто-то из посторонних».

«Женщина?»

«Нет, мужчина».

Загадка. Охваченная любопытством, я пошла еще быстрее солдата. «Слушаю».

«Говорит друг вашего мужа. Он просил передать вам привет».

«Как это хорошо!» — От волнения я начала заикаться.

«Когда мы сможем увидеться?»

«Давайте сразу же. У меня мало времени. Я жду вас в гостинице».

Я оставила все как было, получила у начальника машину и поехала в гостиницу. Выпрыгиваю из машины, бегу в дом, перескакиваю сразу через несколько ступенек. Внезапно кто-то сзади обнимает меня. Я оборачиваюсь — передо мной стоит муж. Вернулся домой, после шести лет — лет длинных, как целая жизнь.

Он требует, чтобы я тоже вернулась домой. Я говорю об этом с моим начальником. Он просит меня еще подождать немножко. Пока еще он не может меня отпустить. Двумя днями позже мой муж отправляется в Москву, печальный и разочарованный. Он приступает снова к своей старой работе — проектированию электростанций. Ждет, ждет. [304]

Время от времени я навещаю его. Послевоенная жизнь тяжела. Одинокому мужчине приходится трудно вдвойне. Три души живут в моей груди. Я хочу к моему мужу, я хочу назад в Германию, которая сейчас нуждается в каждом из нас для строительства новой жизни, и я не могу покинуть своего поста здесь.

Через год это свершается. К нам приезжает новый политначальник. Он один из освободителей Германии, провел там два года. Он видел конец фашизма и развалины, которые фашизм оставил в душах людей и на улицах городов. И он пережил опьяняющее начало новой жизни. Жадно я вслушиваюсь в его рассказ.

«Но нам повсюду не хватает людей», — завершает он свой рассказ. Мы еще долго просидели вместе, размышляя, чем можем помочь.

В небольшом, расположенном в красивой местности лагере Зобинка мы устраиваем курсы для антифашистов всех двенадцати лагерей. Кто хочет, может записаться на эти курсы. Мои ученики стали теперь учителями. А я смогла уехать. [305]

Дальше