Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

(II)

О, этот момент!

Советский консул сдержал слово. Через неделю у меня была виза. Больших приготовлений не требовалось, но проводы были пышными. Даже когда я уже села в поезд, мне все еще не верилось, что я еду в Советский Союз. В жизни бывают моменты, которые остаются в памяти и через годы, и десятилетия. Как будто это было вчера, я вижу перед собой первого красноармейца на границе, слышу слова «товарищ», «пожалуйста, ваш паспорт». Я не в состоянии была что-либо ответить. Только широко улыбнулась ему и подала свой паспорт.

В Москву я приехала ранним утром. Солнце приветствовало меня. Я стояла со своим чемоданчиком у Белорусского вокзала и размышляла, куда податься. В кармане у меня ни копейки, в запасе ни одного русского слова. Зато адреса. В Москве достаточно было одного из них, и двери отворились.

На вокзальной площади стояло много извозчиков. Я подозвала одного из них и поехала к родственникам Хашина. Письмо я держала в руке. На счастье, они еще не ушли на работу. Меня приняли очень приветливо. Хозяйка, товарищ Синельникова, пошла вниз и расплатилась с кучером, который терпеливо ждал, пока наверху мы обнимались и целовались. Синельниковы, служившие в каком-то [87] учреждении, были простыми и доброжелательными людьми. У них была отдельная квартира из двух маленьких комнат, кухни и огромного коридора.

О русском гостеприимстве вряд ли нужно здесь говорить. О нем сложили песни и рассказывают легенды. И тем не менее снова и снова поражаешься, как естественно, как сердечно там принимают гостей. Даже немецкая черствость не может устоять перед этим. Я спала в гостиной Синельниковых на высокой раскладушке, завтракала и обедала вместе с ними. Только от ужина они освободили меня.

Прежде всего, я отправилась, конечно, на Красную площадь, которая тогда еще была покрыта деревянными торцами. Второй визит нанесла Московскому Художественному театру, основанному Станиславским и Немировичем-Данченко. Я посмотрела там «Бронепоезд 14-69». Великолепная постановка! С лучшими актерами, которые были в Советском Союзе! Это один из тех знаменитых спектаклей, которые десятилетиями остаются в репертуаре и собирают полные залы. Из всех моих театральных впечатлений это было самым сильным. Аплодисментам не было конца. А меня потянуло за кулисы. Мне хотелось поблагодарить за эту уникальную постановку. Сказать свое спасибо актеру, который произвел на меня наибольшее впечатление, хотя играл он эпизодическую роль. Это был Баталов, великолепно сыгравший китайского рабочего.

Мои хозяева охотно опекали бы меня и по воскресеньям, но я не хотела отнимать у них свободный день. Я повсюду ходила одна и не испытывала ни малейших трудностей. Люди на улице, которых я расспрашивала, охотно мне помогали. Они были иногда настолько любезны, что я не знала, куда деваться.

Однажды я спросила какого-то молодого человека, как пройти на такую-то улицу. Он проводил меня до квартиры людей, с которыми я сама еще не была знакома. Мне надо было отдать им подарок из Берлина. Молодой человек нажал на кнопку звонка и хотел со мной распрощаться, но открылась дверь, и нас обоих пригласили войти. Он тактично ушел, я осталась. Меня угостили чаем. Я призналась моим хозяевам, что тот, кто со мной пришел, был мне совершенно незнаком. «Ну и что же?» — спросили они.

Чужие люди провожали меня до трамвая, садились вместе со мной и объясняли кондукторше, куда мне надо [88] ехать, потом спрыгивали на ходу и махали мне вслед. Иной раз целыми днями я пропадала у чужих людей.

У мастера советского киноискусства Григория Рошаля и его жены Веры Строевой мне пришлось провести два дня. Оба были известными кинематографистами. Он работал в художественном, она — в документальном кино. Григорий Рошаль был замечательным рассказчиком. От него я узнала в те дни столько о Советском Союзе, как будто я изъездила его вдоль и поперек. Вера Строева рассказывала о своих замыслах, о фильме, который она снимала. Название я забыла. Оба излучали такое человеческое тепло, что оно могло бы растопить даже снежного человека.

Куда бы я ни приходила, двери открывались и, как правило, сердца тоже. Это не было моей заслугой. Такие люди, такая атмосфера. Я словно грезила. Мне хотелось спеть, изречь, как Фауст: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Нет, мне хотелось просто сказать, какой прекрасной может быть жизнь, если мир вокруг тебя человечен.

В центре Москвы, на улице Горького, находился еврейский ресторан, где можно было хорошо и дешево поесть. Там я иногда обедала. Как-то я спросила молодого человека, усевшегося за мой стол, где здесь находится Дом литераторов. Оказалось, вблизи. Он проводил меня и пригласил в ресторан. Заказал он самое лучшее: икру, цыплят табака, вино. Много ел, пил. Мы отлично побеседовали. Он говорил на идиш, утверждал, что пишет стихи. Я никогда не слышала его имени. Но могу удостоверить, что фантазии у него было уйма. Когда мы поели и попили, причем главным образом он, молодой человек поднялся, извинился, вышел и — не вернулся. Платить пришлось мне. Денег у меня не хватило, я оставила залог.

На следующий день у меня было свидание с Сашей Косаревым. Посетила я его в Центральном Комитете комсомола. Несмотря на официальность обстановки, мы радовались нашей встрече, как дети. Вновь и вновь мы хлопали друг друга по плечу и спрашивали: «Ну как дела?» Больше я по-русски не понимала. Мы много смеялись. Я сидела и наблюдала, как он обходится с людьми. Это было одно удовольствие. Когда я уходила, Саша спросил меня: «Деньги нужны?» Сказать «нет» я не смогла. Лгать не умею. Он сунул мне в карман сторублевую бумажку. Так я смогла заплатить долг в ресторане да еще осталось на жизнь. [89]

Моя подруга Эмма

Но самое главное еще было впереди. Из Берлина в отпуск приехал советский журналист Хашин с супругой. Они провели в Москве только несколько дней, а затем отправились в отпуск на Кавказ. Но они познакомили меня с очаровательной молодой женщиной, которая должна была стать моей спутницей и переводчицей. Она стала моей самой близкой подругой. На всю жизнь.

«Познакомьтесь, пожалуйста, Эмма Вольф, журналистка «Известий», — представил ее Хашин. Я не думала тогда, что эта маленькая, худенькая молодая женщина через несколько лет станет одной из легендарных женщин в Советском Союзе. В то время она была еще беспартийная. Была она и очень серьезной, и очень веселой. Ничто человеческое не было ей чуждо.

Эмма Вольф говорила на многих языках, на испанском тоже. Когда фашисты подняли мятеж в Испании, она отправилась туда. Добровольцем. У нее было чутье на то, где она больше всего нужна. За храбрость она одной из первых женщин получила орден Красной Звезды. Север Испании был уже занят фашистами, когда Эмма Вольф покинула его на подводной лодке. Не без осложнений. «Женщина на лодке? Ни за что, — сказали матросы. — Это приносит несчастье». Капитан, югослав, уговаривал их: «Ребята, это же советская женщина! Наоборот. Она принесет нам счастье». И вот два матроса подняли ее на руки и опустили в люк лодки. Эта лодка подверглась фашистской атаке, но осталась невредимой. После удачной высадки матросы действительно поверили, что Эмма принесла им счастье. В знак благодарности они подарили ей свои талисманы. И один, у которого ничего другого не оказалось, передал ей маленькое знамя Испанской республики. Она хранила это знамя как самый дорогой подарок. Вернувшись из Испании, она вступила в Коммунистическую партию Советского Союза.

Когда на ее родину напали фашисты, она поступила так, как должна поступать коммунистка. Встала на защиту. Годы войны она провела на фронте как политработник. Обычно в окопах, там, где особенно нужна чуткость. Она пролетала на бреющем полете над позициями врага. С помощью громкоговорителя призывала немецких [90] солдат опомниться, понять, что они люди, и покончить с этой преступной войной.

Кто видел эту маленькую нежную женщину, едва ли мог себе все это представить. Несмотря на хорошо сшитую гимнастерку капитана Советской Армии и многие ордена. Такова моя подруга Эмма. Я очень ее люблю и горжусь ею. Когда мы познакомились, она уделяла мне много времени. У нее был продолжительный отпуск, чтобы побыть с трехлетним сынишкой. Устроить в садик тогда было делом нелегким. Она только что разошлась с мужем. Они просто не подходили друг другу. Оба оказались разумными людьми, расстались друзьями и сохранили дружбу до его смерти.

Раз в год?

Эмма водила меня по театрам и музеям, по оживленным улицам, переулкам и переулочкам. Все это было интересно, но мне непременно хотелось познакомиться с каким-нибудь социалистическим предприятием. Эмма выбрала такое, на котором работали по преимуществу женщины — шоколадную фабрику «Большевичка». Не по той, конечно, причине, что я была лакомкой.

И сегодня, почти через пятьдесят лет, я хорошо помню это посещение. Уже тогда было само собой разумеющимся, что на социалистическом предприятии проявляется забота о коллективе. В высоком качестве продукции этой фабрики я убедилась лично. В какой бы цех я ни заходила, всюду меня заставляли попробовать «Мишки», трюфели, торты, безе и много других сладких вещей. В конце концов мне стало не по себе.

Но больше всего мне понравилась свободная, непринужденная, дружественная атмосфера в цехах. Не было того противоречия между «теми, кто наверху», и «теми, кто внизу», которое я испытала в Берлине. Женщины занимали целый ряд руководящих постов. До сих пор помню черноволосую женщину-инженера, которая водила меня по цехам фабрики. Ей было около сорока. Держала себя просто, оживленно, немного самоуверенно и вместе с тем скромно. Я удивлялась: повсюду, куда мы приходили, женщины ей улыбались. Потом я поняла почему. Потому что она сама любила людей. Вот и женщины любили ее. Я чувствовала [91] это по тому, как ее приветствовали, по улыбкам, по сердечным взглядам. Женщины подходили к ней со своими проблемами, к другим она подходила сама, чтобы расспросить их. Причем во всем этом не было ни малейшей рутины, ни малейшего самодовольства. Это была подлинная забота о человеке. И конечно, о производстве.

Мне понравилось, что она не пыталась втереть мне очки, скрыть трудности. Она рассказала, что мест в детских садах не хватает, не хватает и путевок, а за квартирами длинная очередь. Я увидела жизнь, какой она была, со всеми ее огромными достижениями и с ее немалыми трудностями. В то время новый общественный строй едва ли насчитывал пять лет. Ведь социалистическое строительство началось только в 1922 году, после гражданской войны. Я спросила эту женщину, не очень ли трудно работать, когда на фабрике почти нет мужчин. Она рассмеялась. Нет, ей достаточно ее трех мужчин дома.

«Там, где работают женщины, мужчины предпочитают сидеть сложа руки. Раз в год, Восьмого марта, вот тогда они великодушны! Они приносят цветы, накрывают на стол. Вот тогда они нас балуют», — шутила она.

Я могла бы рассказать еще о многих женщинах-бригадиршах, мягких или энергичных, приветливых и неприветливых, неизменно прилежных, старательных, готовых оказать помощь. Теперь все это будни и у нас. Но тогда это было для меня так поразительно, что я себя чувствовала новорожденным ребенком, открывающим мир. У меня было очень хорошо на душе, когда я покинула эту фабрику.

Эмма Вольф была многосторонним человеком: политически грамотная, тонко понимающая искусство, умная, с юмором и очень контактная. Она часто устраивала вечеринки в своей тридцатиметровой комнате неподалеку от Третьяковской галереи. Там я познакомилась с самыми различными людьми. Но какими бы ни были они различными, их роднили простота и сердечность. Контакты завязывались быстро. Мы общались друг с другом, как будто были знакомы вечность. Конечно, играл свою роль и большой политический интерес к Германии. Во мне видели коммунистку. Меня удивляло, что люди здесь так часто встречаются и веселятся, ибо будни были еще довольно тяжелыми. Я видела, что советские граждане работают прилежно, как пчелы, как одержимые учатся, но также страстно любят петь и танцевать. Одна вечерника сменяла другую. Сегодня здесь, завтра там. Людей не смущало, что [92] жили они тесно, что обстановка была примитивная. Никому это не мешало. Можно было прийти в гости без предупреждения, даже поздно вечером. То, что было в доме, ставили на стол, даже если на завтрак ничего не оставалось. Повсюду сердечная теплота, чуткость друг к другу. Чем объяснялось это? Народным характером? И этим, конечно. Но главным образом новыми отношениями между людьми. Одно из самых прекрасных достижений социалистического общественного порядка. Много прекрасного я увидела.

Где бы я ни появлялась: в театрах, на предприятиях или в учреждениях, повсюду я чувствовала, что выше всего стоял человек, человек труда, все равно — коммунист или беспартийный, беспартийный большевик, как многие себя называли. Я вдыхала эту новую жизнь полной грудью. Это было время почина и атмосфера неповторимая. Никогда не изгладится она из памяти.

Было немало и забавного. Однажды мне позвонили глубокой ночью по телефону, чтобы научить меня, как сказать по-русски: «Я тебя люблю». Ох и чудак же, думала я про себя. Ты мог бы мне это сказать и днем.

На одной из вечеринок у Эммы Вольф, где встречались журналисты, писатели, люди театрального мира, мое внимание привлекли двое мужчин, очень элегантно одетых. Оба — один лет сорока, другой лет двадцати пяти — хорошо говорили по-немецки, были интересными и галантными соседями по столу. Они уделяли мне много внимания, один справа, другой слева. А я была вопреки своему обыкновению весьма сдержанной. Меня мучило любопытство, кем были эти мужчины. Уж не пережитком ли феодального общества? Я не выдержала и попросила мою подругу выйти на кухню.

Я сразу обрушилась на нее с упреками: «Неужели я приехала в Советский Союз, чтобы проводить здесь время с буржуями? Людей этого сорта мне предостаточно в Берлине».

Эмма чуть не лопнула со смеху. Ее ангорская кошка не выдержала, прыгнула ей на плечо и мурлыкала, пока Эмма не перестала смеяться. «Глупышка, — сказала Эмма, — знаешь, кто они? Чекисты. Коллеги моего бывшего мужа. Я хотела, чтобы ты познакомилась и с такими людьми, с учениками Дзержинского. А для них тоже было интересно познакомиться с немецкой коммунисткой и актрисой. Разве они тебе не понравились?» [93]

«Конечно, понравились. Даже очень. Особенно тот, что постарше, блондин. Только зачем они так нарядились, будто шли на прием?» Я была так поражена, что у меня захватило дух.

Эмма, конечно, тут же им все рассказала. Мы все четверо от всей души смеялись над моим «заблуждением». Вечер получился интересный и приятный. Мы философствовали, спорили, шутили, смеялись и танцевали. До утра. Старший из чекистов был хорошим танцором. Он знал об этом. Он вообще знал себе цену. Во всем. Но это не мешало ему оставаться милым человеком.

Последние гости ушли часа в четыре утра. От усталости Эмма и я присели, перед тем как лечь спать. Мы молчали. Эмма прервала молчание: «О чем ты думаешь?»

«Об этих чекистах. Я себе их совершенно по-иному представляла».

«А как?»

«Да никак. Я же не ломала голову над тем, как выглядят чекисты. Но интересно вот что: если бы они были недоступными, молчунами, угрюмыми, были бы старомодно одеты, меня бы это не удивило. Получилось все наоборот. Вижу, они разговорчивы, образованны, даже разносторонне образованны, особенно в области литературы. У них много юмора, они веселы, хорошо одеты и даже хорошо танцуют. Ясно, что меня это занимает».

«Скажи-ка честно, уж не влюбилась ли ты?»

«Тот, что постарше, мог бы мне понравиться, но ведь он женат».

«Откуда ты знаешь это?»

«Он сам сказал».

«А что он еще сказал? Я видела, что он что-то долго рассказывал. Скажи честно: назначил свидание?»

«Отнюдь нет. Хотел только показать, что русские хорошо знают наших немецких классиков. Он декламировал мне стихи Гейне. Ты можешь спать спокойно».

У Эммы я познакомилась с худруком и режиссером Московского еврейского театра Михоэлсом. Он был и великим актером. Замечательная личность! Маленький, щуплый и до такой степени уродливый, что это уже граничило с гениальностью. Михоэлс принадлежал к самым крупным деятелям советского театра, всемирно известным. Он был мыслителем. Глубоко проникал внутрь своих образов, приводил зрителя в смятение, заставлял его думать, была ли [94] это трагедия поздно прозревшего короля Лира или раздвоенность добродушного Тевье-молочника или других трагикомичных фигур Шолом-Алейхема. У Михоэлса всегда было много чего сказать зрителю. И говорил он это страстно. После спектакля с Михоэлсом у меня всегда была потребность пойти домой пешком и одной.

Билеты в этот театр, как, впрочем, и во все другие, достать было трудно. Чтобы посмотреть Михоэлса в «Короле Лире», театральные деятели из других стран специально ехали в Москву. Этот театр был своего рода шедевром. Нигде в мире нельзя было столь полно познакомиться с еврейским фольклором. Танцы, песни, костюмы, оформление сцены — все давало подлинное художественное наслаждение. Да и могло ли быть иначе, если режиссером и главным актером был Михоэлс, а декорации и костюмы создавали такие известные художники, как Марк Шагал и Роберт Фальк. Впрочем, им не уступал и штатный художник театра Александр Тышлер, очень талантливый и своеобразный. Правда, постановки этого театра по пьесам на современные темы, которые он оформлял, были значительно слабее.

Михоэлс был широко образованным человеком. Был он и увлекательным оратором. Говорил он без шпаргалки, с большим подъемом. Его можно было слушать часами. В годы Отечественной войны он вместе с Ильей Эренбургом совершил агитационную поездку по США. Своими зажигательными, убедительными речами и беседами они пробудили большую симпатию к Советской стране и ее борьбе против фашизма. Они пополнили фонд обороны взносами прогрессивных людей. Эренбург своими блестящими корреспонденциями с фронта, а Михоэлс своими не менее блестящими выступлениями в тылу внесли существенный вклад в победу над фашизмом. Михоэлс погиб в 1947 году в ужасной автомобильной катастрофе в Белорусской республике. Гражданская панихида состоялась в Еврейском театре. На ней побывало чуть ли не пол-Москвы. Люди прощались с этим крупным художником и человеком.

На третью неделю моего пребывания в Москве я совсем переехала к Эмме. Все равно мы с ней не расставались. Да и не хотелось мне злоупотреблять гостеприимством Синельниковых, которых я почти не видела.

Однажды в воскресенье мы вместе с сынишкой Эммы посетили детский спектакль в Театре Красной Армии. Мы [95] сидели в ложе дирекции, почти на сцене. Это была эстрадная программа для детей от трех до шести лет. Наш трехлетний мальчишка оказался в театре впервые, и все, что происходило на сцене, производило на него огромное впечатление. Когда выступал артист в форме красноармейца, малыш закричал изо всех сил: «Да здравствует Красная Армия! Ура!» В зале раздался смех, танцор повернулся к нам спиной, чтобы не видели, как он хохочет. Наш Володя почувствовал себя в центре внимания и не мог успокоиться. Нам стоило немалого труда урезонить его.

Может, и он станет актером, думали мы. Он стал журналистом. В пятнадцать лет он писал стихи. Считалось, что у него есть талант. Володя мог бы служить примером того, как можно растратить на мелочи свои способности, даже в условиях социализма. Драгоценное время он расходовал на всякую чепуху. Многие годы работал он в редакции маленького журнальчика, отнюдь не его профиля. Не хочу называть его, а то журналисты эти обидятся. Совсем неплохо, если работу свою ты считаешь самой важной и самой интересной. Лишь в зрелом возрасте Володя стал посерьезнее. Талант его пробудился снова, и теперь он пытается наверстать упущенное. Но ему уже за пятьдесят. Годы прошли не быстро. Для нас всех не быстро. Чего только не пережили мы в то время!

Тогда, в 1927 году, когда я впервые посетила Страну Советов, она только что приступила к строительству нового общества. Господи боже мой, какими прекрасными были отношения между людьми!

У беспризорных

Навсегда запомнилась мне поездка в колонию для малолетних преступников. Это была та самая колония имени Горького, о которой у нас знают по книге Макаренко и по. фильму «Путевка в жизнь». После гражданской войны таких колоний появилось немало. Их основывал соратник Ленина Феликс Дзержинский. Тот Дзержинский, который руководил ЧК. Он очень заботился об этих беспризорниках, этих осиротевших, заброшенных ребятах, оставленных в наследство империалистической и гражданской войнами. Он делал для них все, что было в человеческих силах. Его не зря называли «рыцарем революции». [96]

Мои симпатичные «кавалеры»-чекисты помогли устроить эту поездку. Один из их коллег отвез туда Эмму и меня после работы в своем автомобиле. Мы приехали без предупреждения. Попали на заседание самоуправления. Молодые хлопцы разбирались с молодыми хлопцами. Или лучше сказать: бывшие преступники с новоиспеченными. Руководитель колонии, педагог лет сорока, сидел и только слушал. Он не вмешивался, не читал нравоучений. Суть дела была в том, что кое-кто из ребят, получив увольнительную в воскресенье, не очень деликатно обошелся с деревенскими красавицами. Им было шестнадцать лет, правилам галантного обхождения с прекрасным полом их никто не учил. Правда, в колонии они уже научились многому другому, но этому еще нет. Им намылили голову и на четыре недели лишили права на увольнительную. Им предстояло поучиться в четырех стенах колонии, как ухаживают за девушками.

Молодые ребята из самоуправления колонии хорошо и много говорили. Поэтому головомойка длилась до поздней ночи. Нас не отпустили домой. Мы должны были еще осматривать и то и это. Наш молчаливый спутник уехал. Ему ведь надо было на следующее утро на работу, а мы переночевали в колонии у одной из учительниц. Ничего не поделаешь, так многое хотелось узнать.

Следующим утром, совсем спозаранку, мы осмотрели мастерские, конечно только технику. Ее было слишком много, а я ничего в этом не понимала. Но какие ребята! Их увлеченность работой, их радостное состояние! Они излучали столько жизнерадостности, что было наслаждением заглядывать в их сияющие глаза! «Хорошо?» — спросила я по-русски. И услышала в ответ: «Гут, гут».

К полудню моя любознательность была удовлетворена. Нас отвели в столовую. Огромный зал. Самообслуживание. Руководитель колонии сел с нами за стол. Он подозвал рыжебородого молодого парня, сидевшего через несколько столов от нас. Представил его: «Наш кассир. Скоро женится. Чтобы нравиться невесте, он отращивает бороду. Думаю, она прикажет сбрить ее. Без бороды он выглядит! лучше. Но это его дело».

Он обратился к рыжебородому: «Отвезешь вечером наших гостей на вокзал?»

«Еще бы! Две такие хорошенькие девочки!»

«Из бывших, — объяснил нам руководитель, когда рыжебородый ушел. — В годы гражданской войны он очутился в [97] банде и даже совершил убийство. Был одним из первых в этой колонии. Помогал ее строить. После того, как он сначала здесь «малость» побуянил и все разбил в пуx и прах. Теперь он заведует кассой. Почти каждый день отправляется в Москву и сдает деньги в банк, и немалые деньги».

«А кто он по профессии?» — спросила я.

«Хочет учиться, стать учителем. Но ему предстоит еще здорово попотеть. Пять лет назад он не умел ни читать, ни писать».

Обед нам очень понравился. Хотя никто не желал нам приятного аппетита. Такие церемонии здесь не очень были в ходу. Вечером колонисты устроили для нас представление. Программа была невероятно интересной. Колонисты играли с таким удовольствием, с таким задором, что наши нежные девичьи сердца чуть не лопнули от восторга. Зал ходил ходуном. Никогда больше мне не приходилось встречать такого жизнерадостного, чудесного настроения и на сцене, и в зрительном зале. Мы провели в этой колонии поистине редкие в жизни счастливые часы. На Кавказе мне как-то пришлось увидеть, как растет бамбук, то есть он рос на моих глазах. А об этой колонии я могла сказать: «Я видела, как растут люди».

После спектакля к нам подошел рыжебородый: «Я жду вас». Ему долго пришлось ждать. Мы долго прощались с исполнителями, трясли им руки, обняли их, расцеловали. Руководителю колонии мы сказали «сердечное спасибо» за чудесные впечатления.

Перед дверью стояла повозка. На козлах сидел наш рыжебородый красавец, бывший убийца. Он отвез нас на вокзал. Десять километров. Прежде чем сказать лошади: «Давай, давай», он подразнил нас: не боимся ли мы ехать с ним по темному лесу ночью в туман. Все трое мы захохотали от чистого сердца. На вокзал мы приехали в час ночи. Мы еще успели обнять нашего провожатого и сели в поезд. Я не знаю, скольких мужчин я в то время обняла и расцеловала! Но и женщин не меньше.

О да, советские женщины мне очень нравились. Я видела, что они по-матерински заботливы, добросердечны и очень работоспособны. Они все делали для своего развития, стремились продвинуться в жизни. А ведь им приходилось нести такую нагрузку! В то время мужчины еще не были такими, как теперь. Теперь-то они все-таки немного помогают женщинам, берут на себя хотя бы часть их хлопот. [98]

Новые слова, новые ценности

Однажды вечером к нам в гости пришел художественный руководитель Белорусского еврейского государственного театра Рафальский. Он узнал обо мне от Михоэлса. Хотел со мной познакомиться. Рафальский был коммунистом, тонким художником. Он нам рассказывал много интересного о своем театре. Пригласил меня непременно приехать в Минск и посмотреть спектакли. Вечером следующего дня я поехала с ним в Минск. Приехали мы в понедельник, театр не работал. На вокзале нас встретили двое молодых мужчин — режиссер и актер театра. Меня обрадовало, что мы прокатились на извозчике.

Жена Рафальского пригласила нас всех на ужин. Вместо десерта — мое чтение. Все трое мужчин попросили меня показать какую-нибудь роль. Я по была к этому подготовлена и отказалась. Зато я прочитала им наизусть короткий рассказ Переца «Если не выше еще». Я ведь не знала, что у Рафальского были на меня виды.

Утром он взял меня на репетицию. Мы познакомились с ансамблем. Я коротко приветствовала всех. Репетировали «Гирша Леккерта» Кушнерова, пьесу о революционных событиях 1905 года. Героиней пьесы была молодая революционерка, учительница. Наивность ее погубила. Она поддалась демагогии начальника полиции Зубатова. Тот приказал расстрелять спровоцированную им демонстрацию. Прекрасная роль: молодая девушка, идеалистка, полная противоречий, влюблена в коммуниста Гирша Леккерта, героя пьесы, который спасет ее от пуль. Да, это была бы роль для тебя, подумала я, сидя в зрительном зале и захлебываясь от зависти.

Вечером я посмотрела спектакль «Овечий источник» Лопе де Вега. Хороший современный театр. Лауренсию играла совсем молоденькая актриса. Поруганная командором, она произносила монолог, который никого не оставлял равнодушным. Молодыми были и другие актеры.

Позднее я узнала, что все они вышли из одной студии. Этот спектакль мне очень понравился. Чувствовалось, что ансамбль хорошо сыгран, а исполнители главных ролей отличаются незаурядным талантом.

Я пошла за кулисы, поблагодарила Рафальского, режиссера спектакля и исполнителей главных ролей, и вот тут-то мне был уготован сюрприз. Рафальский пригласил [99] меня в свой кабинет. Там уже сидели два молодых режиссера Б. Норд и А. Айзенберг. Рафальский спросил меня без особых церемоний, нет ли у меня желания поступить к ним в труппу. Я получила бы хорошие роли, хотя иногда пришлось бы играть и в эпизодах. Таков метод работы этого театра. Ему нужна исполнительница характерных ролей. Я могла бы постепенно войти в репертуар.

Это было полной неожиданностью. Я не могла вымолвить ни слова. Потом я начала, как всегда в подобном положении, перечислять, чего я не умею делать. Рафальский рассмеялся. Об этом лучше судить ему самому. Те двое тоже стали меня уговаривать. И тут я заметила, что дело серьезное. Я стояла перед большим решением. Конечно, меня очень обрадовало их приглашение. Но оно было слишком неожиданным. Мне надо было еще обмозговать это дело. С другой стороны, чего тут долго раздумывать? Ведь мне привалило счастье, и надо им воспользоваться. На следующее утро я сказала Рафальскому, что принимаю его предложение. Но договора пока заключать не могу, и о каком-либо сроке говорить рано.

Я сердечно распрощалась с Рафальским и его женой. Оба режиссера отвезли меня на вокзал.

Итак, в Москву я приехала уже актрисой Белорусского еврейского государственного театра. Но мне хотелось еще раз съездить в Берлин, хотелось узнать, что скажут об этом товарищи по партии. Дирекции театра Рейнгардта я написала письмо, отказываясь от договора. Я написала, что они наверняка и без меня обойдутся. Безработных актрис достаточно, и мою «большую роль» поручить кому-нибудь тоже будет несложно. Прошло много дней, пока мое волнение улеглось, я перестала раздумывать о том, правильно ли поступила. В Берлине терять мне было нечего. Кто мог сказать, получу ли я какую-нибудь значительную роль в театре Рейнгардта? А может быть, в один прекрасный день я окажусь на улице, как много других безработных актеров. Неуверенность была нашим постоянным спутником.

А в Минске мне говорили: «Ты нужна нам!» Новые слова, новые вехи. Эти слова звучали в моих ушах музыкой. Да и позднее я всегда в них нуждалась, чтобы быть счастливой.

До отъезда оставалось еще несколько дней. Мне хотелось еще раз насладиться Москвой. Дни превратились в недели. Моя подруга этому посодействовала. Она не отпускала [100] меня. Говорила мне, что у нее есть для меня еще сюрприз. Но о нем я узнала лишь через неделю. А пока что я посмотрела «Синюю птицу» Метерлинка в Московском Художественном театре. Великолепный спектакль, полный поэзии. Его ставили для детей, но и взрослым он доставлял не меньше радости. Вот уже пятьдесят лет этот спектакль держится в репертуаре и билеты на него достать все еще трудно. Это кое-что значит.

Я посетила и театр Революции, чтобы посмотреть на прекрасную актрису Бабанову. Ее талант, ее обаяние напомнили мне Элизабет Бергнер. Но Бабанова была ярче, естественней. В одной из запомнившихся мне пьес она играла колхозного бригадира.

Два дня у Эйзенштейна

Сюрпризом, который мне приготовила подруга, была встреча с Сергеем Эйзенштейном, всемирно известным режиссером, создавшим киношедевр «Броненосец Потемкин». Эмма и он знали друг друга еще с Риги, где они родились. Эйзенштейн хорошо говорил по-немецки, с латышским акцентом. Мы встретились в театре Мейерхольда, где репетировали «Мистерию-буфф». Эйзенштейн хотел посмотреть репетиции и пригласил меня. Он преклонялся перед Мейерхольдом, называл его своим учителем.

Репетиции всех нас восхитили. Играли одновременно и на сцене, и в зрительном зале, даже на галерке. Вот это был театр! Меня не покидало изумление. Понимать я, конечно, ничего не понимала, но встречи с Эйзенштейном никогда не забуду. Он извинился, что не может пригласить меня домой. Он проводит теперь не только дни, но часто и ночи в ателье, ибо полным ходом идут съемки его фильма «Генеральная линия». Не хочу ли я посетить его там и посмотреть съемки, спросил он.

В ателье я провела два дня с утра до вечера. Там царила чудесная атмосфера. Эйзенштейн работал, по крайней мере над этим фильмом, как математик или, лучше сказать, как шахматист, который заранее хорошо обдумывает каждый ход, а потом ставит каждую фигуру с большой легкостью. Все эти два дня я видела его веселым и уравновешенным, с маленькими морщинками у сияющих глаз. Он много шутил с исполнительницей главной роли, чтобы помочь [101] ей преодолеть смущение. Ведь она не была профессиональной актрисой. Простая колхозница, она играла саму себя. Ее ребеночек был при ней. Она еще кормила его грудью. Он лежал в коляске, в раздевалке, под присмотром няни. Няня то и дело везла коляску в ателье, чтобы посмотреть, как делают фильм. Малыш каждый раз поднимал крик. Ему, наверное, мешали юпитеры. Впрочем, они мешали и его матери.

Снимать фильм — дело чертовски сложное. Но наблюдать за Эйзенштейном во время работы было чистейшим удовольствием. Как терпеливо, как внимательно, как вдумчиво он вел себя, хотя работа требовала от него огромного напряжения. Ничего похожего на выходки «звезды», на капризы, никакой «творческой» нервозности. Описывать этого гениального художника дело биографов и киноведов. Я могу только сказать, что ради знакомства с ним, даже если оно длится всего лишь два дня, стоило совершить путешествие. Всю жизнь живешь под впечатлением встречи с такими людьми.

У меня появилось сильное желание хоть один раз сняться в фильме. Я никому не говорила об этом. Это было мечтой и ею осталось.

Между тем наступила осень. В Москве стало холодно. Пора было ехать. И я распрощалась с полюбившимся мне городом. Прощай, Эмма, прощайте все вы, друзья! Мишкет уезжает, но скоро-скоро она вернется.

Снова в Берлине

Берлин встретил меня негостеприимно: туманом и моросящим дождиком. Сырость пронизывала до костей. На этот раз я стояла на вокзале моего родного города и не знала, куда деваться. От комфортабельно обставленной белой мебелью комнаты на Неллендррфштрассе, напротив театра Пискатора, я отказалась перед отъездом. Сняла я ее тогда, будучи твердо убежденной, что «завоюю» этот театр. Медленно поплелась я к выходу, раздумывая, к кому обратиться. Мне нужно было пристанище на несколько дней, пока я найду комнату. Моей подруге Розе жилось материально очень туго. Гранах находился в лучшем положении, но даже этот известный артист должен был считать деньги. На прихоти ему не хватало. Он ездил на [102] маленьком, стареньком автомобиле, который купил не новым. Ему я и позвонила.

У Гранаха как раз гостила Лотте Ливен, верный друг. Она любила его так самоотверженно, как может любить только мать. Жили они не всегда под одной крышей, хотя их жизнь была тесно связана, Лотте Ливен — тоже актриса, но работавшая в другом городе — время от времени приезжала в Берлин и наводила порядок в его жизни и в его шкафах. Она была ему полной противоположностью, даже чисто внешне: светлая блондинка, голубоглазая, рослая. Да и по натуре — сдержанная северянка. Но за ее сдержанностью угадывалось человеческое тепло.

Когда я позвонила, трубку сняла она. Я спросила, смогу ли прожить у них несколько дней. «Конечно, само собой разумеется! — услышала я, как кричит в трубку Гранах. — Приезжай!» И Лотте Ливен тоже сказала в своей спокойной манере: «Да, конечно».

Мне было неловко их беспокоить, но что было делать? Я ведь тоже помогала многим, чем только могла, и даже с удовольствием. Я подумала и решила, что другие не хуже меня. И я отправилась к ним.

Александр Гранах жил в скромной квартире из трех комнат. Они отвели мне маленькую, но уютную комнатку, в которой обычно жила их домоправительница. Она недавно взяла расчет, рассказала мне Лотте. Эта домоправительница была старой девой сорока лет, религиозной до фанатичности. Темпераментному Гранаху она не подходила. Даже его открытый взгляд действовал ей на нервы, а словечко «дерьмо», которое он так охотно употреблял, причиняло ей муки. Она поступила в Армию спасения. Вот там она и была на месте. Хотя она очень хорошо готовила. Но и Гранах не хуже.

Через час после моего приезда он угостил Лотте и меня чудесным обедом. Икру, которую я привезла из Москвы, он неохотно поставил на стол. И когда я распаковала мой чемодан, он с завистью посмотрел на казачью шапку из черного каракуля, подарок из Москвы. Он надел ее, она так шла к его горящим глазам, всему его страстному существу, что пришлось ее отдать ему. А потом я поделилась своими впечатлениями. Рассказам моим не было конца, но Гранаху надо было ехать на спектакль. Продолжение последовало в следующие дни.

Однажды в понедельник пришел знаменитый актер Фриц Кортнер, чтобы послушать меня, но в тот вечер [103] было не до моих рассказов. К нам вскоре присоединилась молодая хорошенькая актриса, которую не интересовало ничто и никто, кроме Кортнера. Она ластилась к нему, как кошка, но он не обращал на нее большого внимания. Только смеялся, как Мефистофель, которого он так отлично играл на сцене.

На следующий же день я пошла в Центральный Комитет Коммунистической партии Германии. Я рассказала товарищам о моем намерении переселиться в Советский Союз. Они порадовались, что у меня есть возможность работать в Советской стране. Потом я позвонила секретарю моей партячейки Фрицу Эрпенбеку и спросила, есть ли задание для меня. Все актеры-коммунисты были объединены в одной ячейке. Он попросил меня прийти на следующий день в дом «Карла Либкнехта». Там мы вместе печатали листовки. Во время работы я описывала ему свои впечатления. Фриц Эрпенбек заметил: «Об этом ты должна рассказать всем. Я приглашу всех актеров».

«Фриц, я не могу говорить перед такой большой аудиторией».

«Сумеешь. И еще как», — ответил он и настоял на своем.

Собрание проходило в помещении дома Красной профсоюзной оппозиции. Пришло довольно много актеров. Сначала все шло хорошо. Я рассказывала довольно живо, все напряженно слушали. Вдруг я потеряла нить. Просто не знала, что мне делать. Я попросила задавать мне вопросы. Тогда встал один из «группы молодых актеров» и отвлек все собрание, заявив: «У нас есть проблема поважнее — профсоюзные дела. Итак, давайте...» Я не помню, что он говорил дальше. Как бы там ни было, на этом все завершилось. Кое-кто из товарищей ушел, им было неприятно, что этот парень не дал им меня дослушать. Они нашли его поведение вызывающим. Как быстро успех испортил этого молодого талантливого актера. Болезненное честолюбие, безмерное тщеславие и индивидуализм толкнули его в конце концов в объятия нацистов.

Зато рассказ о моих впечатлениях нашел отклик в одном монастыре. Да, в настоящем монастыре. Я выступала перед попами. Меня отвел к ним мой уважаемый учитель Герберт Кухенбух. Произошло это так: через несколько дней после моего приезда я позвонила моему учителю, как договаривались. Мы встретились в маленьком уютном кафе недалеко от его квартиры. Мы там часто сидели [104] вдвоем, как бы продолжая мою учебу. Он учил меня, как обращаться на сцене с вилкой и ножом. В родительском доме меня этому не учили. Мой отец, например, редко пользовался вилкой. Когда мы, дети, его дразнили, он говорил: «Зачем мне вилка? Разве мои руки не чище вилки? Я мою их перед каждой едой. Так требует наш закон, а чиста ли вилка, бог знает. Или полотенце, которым ее вытирают? Вы просто слишком ленивы, чтобы мыть руки. Ешьте вилкой и оставьте меня в покое».

Моего отца нельзя было переубедить.

И вот теперь мы сидели в этом кафе, и Герберт Кухенбух внимательно меня слушал. Когда я наконец замолчала, он сказал: «Я рад, что вы увидели столько прекрасного. У меня есть друзья, которые интересуются Страной Советов. Согласитесь ли вы, коммунистка, выступить в монастыре? Они живут там. Недалеко от Берлина». Так я оказалась в монастыре, чтобы рассказать монахам о Советском Союзе. Их было немного, человек семь или восемь. Они проявили большой интерес к моему рассказу. Задавали вопросы, свидетельствовавшие о том, что им небезразлично положение людей труда. Наверное, это был источник их интереса ко всему новому в Советском Союзе.

В следующее воскресенье у моей подруги Розы снова после большого перерыва собрались друзья. Рассказывала я долго, пока у меня не разболелась голова. Итак, я каждый день с кем-то встречалась и рассказывала, рассказывала о своей поездке. Не успела я оглянуться, как прошли месяцы. Наступило время собираться в путь.

Гранах не дал мне искать другую квартиру. Разрешил жить у него до отъезда. «Ты легкий человек, совершенно не мешаешь», — сказал он однажды. Он даже разрешил мне несколько раз проводить в его квартире собрание моей партийной ячейки. Я угощала товарищей хорошими обедами и приносила каждый раз несколько бутылок вина из его погреба. Гранах снимал в это время фильм, какую-то сентиментальную ленту, которая доставляла ему мало радости. «Моя партнерша очень хорошенькая, но совершенно бездарная, дилетантка. Это ее первая роль. Наверное, ее богатый отец заплатил, чтобы ей дали эту роль. И такое бывает», — объяснил он мне.

Однажды он взял меня с собой на киностудию в Бабельсберг. «Мне так хочется сняться в кино, — сказала я в перерыве. — Не спросить ли мне вон того человека, который тут бегает и суетится? Как ты думаешь, Алекс? [105]

Я ведь не хочу стать кинозвездой. Для этого в наших условиях надо иметь красивые ноги. А мои-то не очень. Но какую-нибудь маленькую роль, просто так, для своего удовольствия? Да и деньги мне пригодились бы на поездку».

«Давай-ка попробуем», — сказал он и познакомил меня с этим человеком. Тот взял меня сразу с собой в свой кабинет и задал мне несколько коротких вопросов. Я на них ответила, каждый раз заливаясь краской. Это его, очевидно, забавляло. Иронически улыбаясь, он предложил мне: «Встаньте-ка».

Я послушалась.

«Покажите-ка мне ваши ножки».

«Пожалуйста», — ответила я и потянула мою юбку вниз, насколько было возможно.

Он рассмеялся.

«Наоборот, вам надо ее поднять».

Я подняла юбку чуть-чуть повыше.

«Выше, детка, выше». Он проявлял нетерпение.

«Нет, я этого не сделаю», — возразила я упрямо, как ребенок.

«Как вам угодно, барышня. Если передумаете, скажите. До свидания».

Так лопнули мои мечты.

Гранах громко рассмеялся, когда я возмущенно рассказала ему о моем приключении.

«Наверное, мне надо было тебя предупредить, какие нравы или, лучше сказать, безнравственность царят в УФА. Я об этом не подумал».

Наступил 1928 год. Начался экономический кризис. Повсюду безработные. Особенно среди актеров. Так мне по крайней мере казалось. Быть безработным — это нечто страшное для каждого человека. Женщины по крайней мере заняты детьми и хозяйством. А вот мужчины не знают, куда девать время. Не могу забыть картин той поры! Молодые, здоровые мужчины слоняются по улицам, звонят в двери и просят подаяния. Я это видела почти каждый день, когда шла из квартиры Гранаха в Целендорфе, квартале вилл, к станции метро. И далеко не всегда им открывали двери. Даже когда они звонили с черного хода, не говоря уж о парадном.

Тем чаще показывали людям «идеальный мир» на экране, на сцене. Это должно было отвлечь их от печальных будней. Гуманистические идеалы в искусстве встречались [106] все реже. Конечно, имелся Союз пролетарских писателей, имелся театр Пискатора и агитационные театральные группы, выступал Эрих Вайнерт, с нами были Кете Коль-виц и Генрих Цилле. Они показывали жизнь, какой она была, и трудились для того, чтобы она стала иной. Но не они определяли общую картину.

Как всегда, коммунисты были первыми, на кого обрушивалась нищета. Но мы по крайней мере использовали наше время с толком. Мы посвящали его справедливой борьбе нашей партии. А кое-кто начал заниматься самообразованием.

Человек полон противоречии

Наконец я навестила отца. Он очень постарел за это короткое время. Наверняка у него было немало проблем. Ему не хватало многого. И жены не хватало. Обычаи были строгими, но природа требовала своего. Жизнь его была нелегкой. Я обрадовалась, что Зальмен оказался здоровым, в хорошем расположении духа, не потерял своего юмора и не забыл о моем отце. Почти каждый вечер они встречались и философствовали, как раньше. Теперь дома оставались только мой младший брат Янкель и моя сестра Зуре. Она как раз собиралась покинуть родительский дом. Она была единственной в семье, с кем меня соединяли духовные нити. У нас было общее мировоззрение. Да и много другого общего. Ее огорчало мое намерение уехать. Но еще больше оно огорчало моего отца. Теперь ему предстояло навсегда потерять свою любимую дочь. Что и говорить, горе отцу, у которого столько детей, а на старости лет он остается одиноким. На прощание он подарил мне новенькое постельное белье. «На чужбине оно тебе пригодится», — сказал он грустно. Мы расстались сердечнее, чем обычно. Оба мы были очень печальны.

Я бродила по улицам гетто, но никого из знакомых не встретила. Молодые люди, с которыми у меня был контакт, давно покинули свое гнездо. А другие? Ну, о них заботиться было поздно. Я уже сидела на чемоданах. Но кое-что еще удерживало меня. И кое-кто.

Этот «кое-кто» был молодым, приятным человеком, коммунистом, инженером на строительстве метро. Мы познакомились в клубе. Был он в плохом состоянии. Только [107] что он расторг помолвку. Невеста взяла да и уехала с каким-то писателем в Италию. В качестве секретарши. Жених поставил вопрос ребром: или — или. Она выбрала того. Через полгода Аня, как ее звали, возвратилась домой. Писатель больше не нуждался в секретарше. Он был уже чересчур стар. Когда Аня узнала о моем существовании, она передала мне, что любит меня как сестру и ни на что не претендует. Но она притворялась. А я поверила ей. Пригласила к себе. Внешне она была весьма привлекательной. И ласковой, как ангорская кошка. О да, она могла обернуть мужчину вокруг своего мизинца. Но мне она не понравилась. С ее расчетливостью. Правда, она была коммунисткой, но в ней было много мещанского. Мне не хотелось с ней дружить.

Через какое-то время она исчезла. Мы с молодым человеком поселились вместе в двух меблированных комнатах. Неожиданно мой друг получил письмо от родителей Ани. Они просили его поехать в Лейпциг, чтобы расторгнуть помолвку. Ведь это было тем минимумом, на который они имели право, писали они. Он поехал туда и... вернулся в Берлин мужем своей бывшей невесты. Все устроила Аня, в том числе и письмо. «Что за тряпка», — подумала я и пожелала ему счастья. Но дома долго рыдала. Много ночей. Человек соткан из противоречий.

Как бы то ни было, теперь я снова была свободной — от мужа — и могла отправляться в путь. Но расставаться с полюбившимся, с привычным, с товарищами и друзьями, с нашей общей борьбой оказалось делом совсем нелегким.

Берлин тех лет был болотом и в политическом, и в моральном отношении. Веймарская республика баловала правых и давила левых. Она рыла свою собственную могилу. Спасением была бы только власть рабочих. Но она не пришла. Все же я с таким трудом «завоевала» этот Берлин, и я любила его. В стране трудящихся, куда меня тянуло, которая была мне близкой и родной, мне придется начинать все сначала. Сумею ли я войти в эту жизнь? Справлюсь ли со своими задачами? И со всеми трудностями? Вопросы, вопросы, вопросы...

Так получилось, что лишь в апреле 1929 года я села в поезд, идущий в Москву. Как «старая москвичка», я взяла с собой известного болгарского кинорежиссера Зла-тана Дудова и его жену. Они где-то слышали, как я рассказывала о своих впечатлениях, и после моего выступления подошли ко мне: «Не расскажешь ли нам, как можно [108] съездить в Советский Союз?» Я рассказала. Советский посол дал и им визы. Я устроила их у родственников Хашина. Само собой разумеется, познакомила и с Эммой Вольф. Она стала их опекать. Они крепко подружились. Дружба с первого взгляда, можно сказать.

На извозчике по Минску

Из Москвы я через несколько дней отправилась в Минск. Я хотела успеть к празднику Первомая. В демонстрации я участвовала весьма забавным образом. На извозчике проехала через весь город во главе колонны нашего театра. Обеими руками я держала плакат, на котором был изображен толстый буржуй. Рядом со мной сидел рабочий сцены, который держал плакат с соответствующим текстом, написанным крупными буквами. Отовсюду нам кивали, как будто видели старых знакомых.

Идея посадить меня на пролетку пришла в голову нашему секретарю партячейки. Это дало мне возможность наблюдать за веселым праздником. Наверное, это он и имел в виду, когда нанял возницу. Солнце сияло и согревало всех в этот прекрасный весенний день. Со всех сторон раздавалась музыка. Изо всех улиц, переулков и переулочков шли колонны демонстрантов на Театральную площадь, где стояли трибуны. Люди без устали распевали революционные и народные песни, танцевали, останавливались и снова шли. Если колонна останавливалась, то в один миг образовывался круг и люди танцевали под частушки. Царило такое радостное, такое доброжелательное настроение, что и теперь, через сорок пять лет, мне доставляет большое удовольствие вспомнить об этом.

В тот день мои мысли часто возвращались в Берлин. Мне хотелось знать, как прошел Первомай там. Я купила русскую газету. «Роте фане» приходила в Минск только через два-три дня. Меня охватил ужас, когда я прочла: в Берлине полиция напала на демонстрантов. В них стреляли. Приказ отдал полицей-президент Цергибель. Он принадлежал к партии социал-демократов, которая формировала в то время правительство. Имелись раненые и убитые. Кого из моих товарищей поразила пуля? Кого избили резиновыми дубинками? Меня мучила совесть, что я живу в другом мире, без забот, радостно. [109]

В Минске я сразу почувствовала себя как дома. И хочу сказать заранее: годы, прожитые в Минске, были самыми прекрасными в моей жизни. Они были исключительно продуктивными в политическом и художественном отношении. И в человеческом отношении тоже. В это время я созрела по-настоящему, поняла, что значит быть коммунистом. Я научилась подчинять личное общественному и при этом быть счастливой.

Шефы

У нашего театра было подшефное предприятие — фабрика кожаных изделий. Я не знаю почему, но секретарь партийной организации этого предприятия Миша Госман сразу меня полюбил. Он стал моим наставником. Брал меня с собой повсюду: на собрания, праздники, вечеринки. Вскоре я примелькалась в Минске.

Миша Госман считался хорошим рабочим и отличным партийным секретарем. «Миша, тебя здесь спрашивают», «Миша, там тебя ищут», «Миша, тебя спрашивал директор» — так изо для в день. Мне нелегко было его найти, когда я приходила к нему на фабрику. И что мне еще в нем правилось — он был очень скромным и деликатным человеком. Условия, в которых он жил с женой и ребенком, были малоприятными, но это его не огорчало. Как все коммунисты, он получал установленный партией оклад. Это тогда называли «партмаксимум». Коммунисты работали больше всех, а получали меньше всех.

Я едва не уехала с этой семьей на Дальний Восток. Там не хватало рабочих рук, особенно руководящих кадров. Партия послала Мишу Госмана туда. Он уговаривал меня поехать с ним. Романтика меня манила, но я все же отказалась. Не могла же я покинуть театр, едва начав в нем работать. Да и какой толк был бы от меня там без нужной специальности, без знания языка? Позднее у меня часто появлялось желание поехать в то или иное место, когда я узнавала, что там не хватает людей или имеются какие-то другие трудности. Подходила ли я — это уж другой вопрос. Но желание помочь делу было большим. С таким подходом можно горы свернуть. Так я думаю.

Кроме меня в Минске жили еще двое немцев. Коммунистка, которая была замужем за советским офицером, и [110] инженер, работавший в тяжелой промышленности. Нас часто просили рассказать о положении в Германии, о классовой борьбе, которая там развернулась. Мы каждый раз удивлялись, как сильно верили советские люди в боевую мощь немецкого рабочего класса, как велика была их симпатия к нему. Она распространялась и на нас.

Иногда перед выступлением я шла в городской комитет партии или Центральный Комитет, чтобы получить информацию и совет. Конечно, я могла бы и обойтись, но мне доставляло большое удовольствие посещать этих товарищей. Нигде меня не задерживали. Я спрашивала, здесь ли тот или другой товарищ, затем, постучав, открывала дверь, и «большой начальник» шел мне навстречу с протянутой рукой. Наши беседы проходили так, как будто мы были давними друзьями. Мы объяснялись обычно на какой-то смеси немецкого и еврейского языка. Или Миша Госман переводил. Он знал немецкий. Многие белорусы говорили на идиш. Небольшая часть населения этой республики состояла из евреев. Доброе согласие между белорусами, русскими и евреями было само собой разумеющимся. Никто не спрашивал о национальности. А между тем не прошло и десяти лет с тех пор, как царское правительство натравливало народы один на другой и устраивало погромы. На меня все это производило огромное впечатление.

В театре я начала путать идиш и немецкий. Как ребенок, который учит два языка и путает один с другим. Но у меня был в театре хороший преподаватель по идиш. Это был белорус. Хотел стать актером, таланта не хватило, и он стал рабочим сцены. Он был самый внимательный зритель, он записывал в тетрадь все наши оговорки на сцене. А когда у нас был какой-нибудь вечер, читал из нее. Вот уж мы смеялись! Этот молодой белорус так заботился о чистоте сценического языка, что каждый раз указывал мне на мои погрешности. Дело в том, что у нас дома говорили на другом диалекте. Их ведь много.

Еврейский театр в Минске

Когда я приехала в Минск, в театре шли репетиции пьесы Эрнста Толлера «Гоп-ля, мы живем». Это была пьеса на актуальную политическую тему, о борьбе с реформизмом [111] социал-демократии. Политический конфликт разделил семью: матушка Мюллер, последовательная коммунистка; ее сын, социал-демократ, ослеплен демагогией социал-демократического руководства; мать ведет борьбу за сына. Обоих социал-демократическое правительство бросает в тюрьму. Я видела эту пьесу в свое время у Пискатора и рассказала о ней, когда в первый раз приезжала в Минск. И вот теперь ее включили в репертуар. Мне дали главную женскую роль, роль матушки Мюллер. Я взяла в качестве прототипа Надежду Крупскую и с внешней стороны. И стала настолько похожей, что даже утром черты моего лица носили отпечаток ее внешности. Иногда я слышала, как прохожие говорили на улице: «Вот идет наша Крупская». Мне казалось, что роль мне удалась. Во время репетиций я видела это по сияющим глазам режиссера. На спектаклях об этом говорили аплодисменты. Эту роль я играла всем сердцем.

Вскоре меня ввели и в пьесы, которые шли раньше. Я получила две большие роли, одну за другой. Одну из них мне пришлось разучить в очень короткий срок. Ее исполнительница родила преждевременно. «Гирш Леккерт» — так называлась пьеса. О ее содержании я уже писала. Это была драма в стихах. Четыре акта. Выучить этот текст за три дня было довольно трудно. Стихи надо было знать твердо, присочинить на сцене было нельзя. Я зубрила день и ночь, за утренним туалетом, за обеденным столом, сидя и стоя, в полусне. В полусне заучивать удавалось особенно хорошо.

Не знаю, понимали ли зрители на премьере, как билось мое сердце? Мои коллеги слышали это наверняка. Все, у кого было время, стояли за кулисами, включая рабочих сцепы. Все переживали за меня. Суфлера в театре не было, да и до сих пор суфлеры в советском театре не приняты. Актер должен знать свою роль. Этот образ был одним из самых любимых. Противоречивый характер: чувствительный и тонкий, открытый, честный. Эта женщина попала в политический тупик. Ей предстояли тяжкие испытания. И как это бывает на сцене, большая любовь помогла этой женщине найти верный путь. Говорят, что и в жизни иногда так бывает.

Нечто похожее случилось со мной в следующей роли. Мне предстояло сыграть молодую крестьянку. Бедная мать отдала ее за корову кулацкому сынку, наглому, глупому. А в деревне тем временем началась коллективизация. Собрания, [112] беседы, нескончаемые дискуссии. Бедняки собрались и основали колхоз. Кулаки пытались всеми средствами этому помешать. Какое-то время молодая крестьянка металась из стороны в сторону. Но в один прекрасный день она удрала от мужа и вернулась к матери. Он за ней с топором. Но мать защитила дочь: «Ну, бей! Бей! Кровопивец! Твое время прошло. Иди прочь! А то я за себя не ручаюсь!» Кулацкий сынок испугался ее угроз и ушел. Но корову взял с собой. Вскоре в дом приходит веселый, находчивый комсомолец. Он объясняет матери и дочери, какие у них права и как начать новую жизнь. И объясняет молодой крестьянке, что такое любовь. Объясняет упорно, терпеливо, до тех пор, пока она не соглашается выйти за него замуж. И все же эта пьеса не имела успеха. Слишком много было говорильни, даже о любви.

Эта роль не была большим достижением. Она не подходила мне. Больше того, я ее не понимала. На первых же репетициях режиссер мне сказал: «Знаешь что, твоя мимика, твои жесты — все это как надо. Но твоя сдержанность заходит слишком далеко. В зале тебя не поймут». Я хотела отказаться от этой роли. Но пьесу сняли с репертуара после нескольких спектаклей. Тогда я еще не знала ни деревни, ни крестьян. На селе вспыхнула классовая борьба. Кулаки уничтожали зерно, скот, инвентарь. Они терроризировали крестьян, которые хотели вступить в колхозы. Часто они нападали на агитаторов, а кое-где зверски их убивали. Они были на все способны и ко всему готовы, лишь бы защитить свою власть и свое богатство. Они хотели силой воспрепятствовать социалистическому преобразованию деревни. Они сознательно организовывали трудности в снабжении. Это почувствовала вся страна. Было нелегко. Но кое-как доставали самое необходимое, но именно кое-как. На моем самочувствии это не сказывалось. С первого дня ко мне относились как к своему человеку, как будто я выросла вместе со всеми. Да и я чувствовала себя именно так. Едва появившись в Минске, я вошла в общественную жизнь. В театре мне нравилось не только из-за больших ролей. Мне нравился коллективизм. Все обсуждали вместе — пьесу, концепцию режиссера, эскизы декораций, костюмов. Только не распределение ролей. От этого отказались, слишком много стоило это нервов и времени, особенно когда шла речь о женских ролях. Их было немного, да и теперь их немного. Распределение ролей вывешивалось на доске объявлений. Это [113] было всегда волнующим моментом. Актеры очень дружили. Многие переженились. Если появлялись дети, они оставались обычно с бабушкой, ибо театр часто отправлялся на гастроли. Каждые три или четыре недели мы играли в другом городе. Нас ждали не только зрители, но и квартирохозяйки. Мы приезжали все время к тем же самым. Контрамарки они ценили больше, чем квартплату.

В театральном здании в Минске играли три труппы: белорусская, русская и еврейская. Все были равноправны.

По моему рассказу, наверное, можно подумать, что в Минске солнце никогда не скрывалось за тучами. Конечно, было немало трудностей и проблем. И у меня лично. Но в общем и целом политическая и человеческая атмосфера была освежающей, все переносилось легко.

Например, у меня часто случались конфликты с директором театра. Почему? До сих пор не могу объяснить. Может, его обидело, что я подружилась с семьей худрука, а не с его семьей? Он предлагал мне дружбу. А может, он, как бывший учитель, особенно следил за дисциплиной и аккуратностью, а я часто опаздывала. Не знаю, не знаю.

До театра мне надо было идти три четверти часа пешком. Трамвай только что появился. Он медленно полз по главной улице. Первую линию ввели в строй под музыку, украсили флагами. Пол-Минска оказалось на ногах. За трамваем бежали и взрослые и детишки. Я тоже собралась побежать со всеми. Но мой друг Госман взял меня за руку и усадил в один из двух трамвайных вагонов. Так что я участвовала в первой пробной поездке. Трамвай в Минске. Это было весело. Но вообще-то я предпочитала ходить пешком. Мне недоставало терпения ждать трамвая. Почти у всех были постоянные квартиры в Минске. А я снимала комнату. Как часто я себя проклинала, что не взяла из Берлина постельного белья. Теперь пришлось моим коллегам делиться со мной. Короче говоря, мои опоздания злили директора. В сущности, добродушие было его самой сильной чертой. Ему не хватало организаторского таланта. Наверное, он пытался замаскировать это ненужной строгостью. Время от времени он обращался с нами, как с детьми. Тем не менее мы многому у него научились.

Директор был образованным марксистом. Он вел свой кружок очень интересно и живо. Был он очень требовательным. Если кто-нибудь хорошо отвечал на его вопросы, он всегда говорил: «Золотые слова». И мне он часто это говорил. Тем не менее меня он иногда очень злил. Например, [114] когда меня принимали в профсоюз, он стал расспрашивать о моей личной жизни в Минске. А я только два месяца как приехала. Рассвирепев, я ответила ему вопросом на вопрос: «Что вы хотите знать? С кем я сплю? Ни с кем. Пока еще ни с кем». В зале раздался громкий смех. Он никогда меня больше об этом не спрашивал. Но наши отношения стали еще более натянутыми. Я ко всем обращалась на ты, но только не к нему. Ко всем коллегам я «подобрала ключи», но только не к нему.

В остальном все у меня шло отлично, несмотря на большие трудности в быту. Есть немецкая поговорка: «Воздухом и любовью не проживешь». Конечно, кое-что про запас надо было иметь. Но как хорошо живется, когда воздух чистый, когда думается легко! Ничем не заменить чувства уверенности, которое дает мир социализма.

Таинственное дело

В Советский Союз приезжали одна за другой немецкие делегации. Не было только делегации театральных работников. Оказавшись как-то в Москве, я пошла на прием к председателю профсоюза работников искусств. Я спросила, нельзя ли было бы пригласить такую делегацию. Товарищ Боярский был очень обрадован этим предложением и распорядился сделать все необходимое. Я сообщила об этом секретарю моей бывшей партийной ячейки в Берлине. Он, как полагается, передал дела нашему профсоюзу. Через две недели я получила телеграмму, что делегация прибудет в Москву тогда-то и тогда-то. Я взяла отпуск, ночью поехала в Москву, не спала, была очень возбуждена. И конечно, заинтригована, кто же приедет.

Рано утром я прибыла из Минска на Белорусский вокзал. На него и приходят поезда из Берлина. Я не уходила с вокзала, купила тут же букет цветов — из бумаги, других не было. Какой-то надо было иметь. Это был условный знак. И вот подошел берлинский поезд. Из вагона вышел весьма дородный, самодовольно улыбающийся человек лет тридцати пяти. Он направился ко мне: «Меня зовут Ганс».

«Очень приятно. А где остальные?»

«Я представляю всех остальных. Я — профсоюзный организатор». [115]

Мне это показалось странным. Я спросила: «Тебя послали сюда одного?»

Ответом было: и да, и нет. С другими, дескать, договориться времени не было. Вот он и поехал один. Я не могла этого понять. Но тут же мне стало ясно одно: этот человек самоуверен и туп. Оставалось лишь сделать хорошую мину при плохой игре. Мне пришлось опекать его несколько дней. Вскоре, к моему ужасу, я обнаружила у него одно очень неприглядное свойство: этот Ганс А. интересовался двумя Ж — женщинами и жратвой. Я ему без обиняков высказала свое мнение, а затем уехала в Минск.

Я попросила Эмму Вольф помочь этому парню, переводить и следить, чтобы не возникали неприятные ситуации. Это было нелегким делом, ибо А. был еще ко всему прочему порядочным наглецом. Через пару дней я получила от Эммы письмо: поведение Ганса позорно, его надо отозвать.

Я была свободна от спектаклей и отправилась на два дня в Москву. Пошла к нашему представителю в Коминтерне товарищу Фрицу Геккерту и обрисовала ему положение. Он пригласил к себе Ганса и довольно долго с ним беседовал. В тот же день он отправил в Берлин телеграмму, полную юмора. Смысл такой: А. — тупица. Рекомендую немедленно отозвать.

Его отозвали. Тем не менее он провел в Москве десять дней и успел наделать немало глупостей.

На картошке в колхозе

К счастью, вскоре после этого инцидента я уехала на Кавказ и смогла забыть свои огорчения у прославленных источников в Ессентуках. Жила я в санатории профсоюза работников искусств. Маленький уютный дом на пятьдесят отдыхающих. Было лето — театральные каникулы. Отдыхали там некоторые известные деятели театра и кино. Атмосфера была приятной и семейной. Одна пожилая актриса хорошо говорила по-немецки и время от времени играла роль моей переводчицы.

Тогда, в 1931 году, было в обычае, что горожане выезжали в деревню, чтобы помочь колхозникам убрать урожай. Выезжали и отдыхающие. Всем руководил областной [116] комитет профсоюза. Каждое утро, отправляясь к минеральным источникам, я с завистью проходила мимо сборного пункта. В моем доме отдыха не было никого, кто позаботился бы о шефской работе. Обязанности директора выполнял наш врач, У него хватало своих хлопот.

Я подумала: пройдут четыре недели, а я так и не познакомлюсь с колхозом. И я пошла в комитет профсоюза просить присоединить меня к какой-нибудь группе. Вошла я в большое помещение. За письменным столом сидел молодой грузин. Как объясниться с ним на моем русском языке? Какое-то время я стояла молча, размышляя, что делать. Затем я пыталась объяснить ему: «Я — профсоюз Рабис». И показала пальцем на себя. «Я, — снова последовало разъясняющее движение руки, — колхоз. Полевая работа! Понимаете?»

Он уставился на меня, как будто я с того света. «Нет, не понимаю». Его загорелое лицо залилось краской. Мое — тоже. Но затем, увидев, что я не могу больше произнести ни слова, он понял: «Иностранка, да?» Это здесь не так-то просто распознать. Было немало грузин, которые не говорили совсем или очень плохо говорили по-русски. Кстати, есть и светловолосые грузинки. Мой собеседник заулыбался, встал, подал мне руку, долго и сильно пожимал мою и заговорил: «Да, да, конечно! Понимаю. Хорошо! Очень хорошо! Пожалуйста, садитесь, мой дорогой друг!» Я села. Он посмотрел на меня еще раз, очень внимательно, написал записку, дал мне ее, пожал мне еще раз руку: «Пожалуйста».

«Спасибо». И я понеслась, как вихрь, по оживленному парку в свой дом отдыха. Задыхаясь, вошла в столовую. Было около четырех часов, время чаепития. Все сидели за столиками. Помогая себе руками и ногами, я воспроизвела сцену с грузином. Раздался всеобщий хохот. Я не понимала, чему смеются. Когда смех улегся, я попросила мою добровольную переводчицу объяснить, в чем дело. Итак, не зная этого, я сделала грузину неприличное предложение. Вместо «полевая работа» я сказала «половая работа». В первую минуту грузин, наверное, подумал, что я сумасшедшая или весьма легкомысленная девушка. Но недоразумение разъяснилось быстро.

Подобные неприятности случались часто. Не только со мной. Моя подруга Эмма Вольф с большим удовольствием заносила все мои оговорки в толстую тетрадку. Иногда [117] она проверяла своих гостей, есть ли у них чувство юмора или нет. Тех, у кого чувства юмора не было, она не любила.

Веселое настроение в столовой постепенно улеглось. Мы заговорили о своем субботнике. На записке, которую мне дал грузин, стояло, когда и где мы должны появиться. Актеры не были в восторге. Ведь я же не спросила их, хотят ли они ехать в колхоз. Тем не менее все поехали, и никто не пожалел об этом. Мы перебирали картошку, сортировали по корзинам. Потом ее увезли на грузовике.

Картошка поспевает у Черного моря рано. Она там почти такая же дорогая или такая же дешевая, как фрукты. А фруктов там много. Отправиться на рынок и разглядывать горы свежих фруктов было для меня большим удовольствием.

В тот день по-настоящему познакомиться с колхозом не удалось. У колхозника было много хлопот, у нас тоже. Тем не менее кое-что я поняла, может быть даже кое-что существенное. Я слушала, как колхозники поют во время работы, поют хором на два голоса, в большинстве женщины. Те немногие мужчины, которых я там видела, только командовали. Ну и дела! Здесь господствуют еще старые нравы, думала я. Правда, женщины держали себя с достоинством по отношению к мужчинам, были веселы, так что смотреть на них было приятно. Чувствовалось, что они гордятся своей независимостью. А для начала и этого было немало, особенно на Кавказе, где старые традиции долго держались.

Примерно к обеду работа была закончена. Солнце палило немилосердно. Мы распрощались с колхозниками и уехали с чувством, будто помогли близким родственникам убрать урожай.

Пребывание в доме отдыха подошло к концу. Я была очень благодарна моему профсоюзному руководству за то, что оно дало мне эту путевку. Впервые в жизни я по-настоящему отдохнула.

В театре начались репетиции пьесы Лопе де Вега «Овечий источник». И снова я получила роль матери. А мне так хотелось сыграть какую-нибудь детскую роль или по крайней мере роль подростка. Но для этого я, пожалуй, уже слишком выросла. [118]

Неожиданное прощание

Мой друг Миша Госман и его жена собирались в далекое путешествие. Он пришел ко мне, чтобы пригласить меня на прощальный вечер. Меня огорчало, что этот прекрасный друг уезжает так далеко. А Миша был огорчен еще больше. Он сидел на уголке стула, вертел свою шапку в руке, пытался что-то сказать, откашливался, смотрел на пол, снова предпринимал попытку что-то сказать и — молчал. Как робкий жених из комедии Чехова. «Ты ведешь себя как-то странно. Что с тобой, Миша?» — спросила я.

Тихо и запинаясь, он наконец выдавил из себя: «Не поедешь ли ты со мной? Я-я-я тут же разведусь. Я так люблю тебя, без тебя...»

Меня как током ударило. Что угодно, но этого я совершенно не ожидала. Миша Госман был для меня другом и не больше. Я бывала у него в доме. Каждый раз, когда приходила, его жена готовила для меня что-нибудь особенное. Она была очень любезной со мной. Но не больше. Может быть, ее сердце чувствовало, что происходит с ее мужем? Но как бы то ни было, у них были хорошие взаимоотношения. Оба работали на одной и той же фабрике, в одной и той же партийной организации, имели общие интересы. Но теперь я вспомнила, что обычно он приходил в театр один. Жена не может. Сидит с ребенком.

«Нет, Миша, нет. Так не пойдет. Ты мне очень нравишься, я ценю тебя. Но любовь? Нет. Забудь. И на прощальный вечер я не приду. Тебе будет хорошо на Дальнем Востоке и без меня».

Больше я о нем не слышала.

Моя подруга Ида

Жизнь меня не баловала. Но она дарила мне много друзей. Без друзей я не оставалась. Да и что это была бы за жизнь, без друзей, даже в те молодые годы, когда обычно видишь только «его», «единственного».

В начале сезона в нашем театре появился профессор литературы. Он читал лекции о польской и еврейской литературе. Раз в неделю, часа полтора. Мы могли бы [119] слушать и дольше. Он был великолепным оратором. Казалось, что и ему самому это тоже доставляло удовольствие. Он всегда сиял как солнце, нет, как луна в полнолуние. Его круглое полное лицо, смеющиеся глаза, лысина вызывали это сходство. Он любил шутку и иронию в беседах, был очень доброжелателен. Вообще его отличало подкупающее дружелюбие. Его лекций по понедельникам никто не пропускал, хотя этот день был у нас свободным. Профессор Эрик, корифей в своей области, переселился в Минск из Варшавы. Как марксист, он едва мог применить свои знания и способности в реакционной Польше. И вот ученый с мировым именем должен был покинуть свою родину. Он избрал своей новой родиной Советский Союз. Ему была предоставлена кафедра русской, польской и еврейской литературы. Он читал лекции в университете, у нас и в других учебных заведениях. Он был счастлив, что. может делиться своими знаниями, а его слушатели тем более.

Однажды после его лекций мы разговорились. Он пригласил меня к себе домой. Его семья жила в маленьком домике на окраине Минска. Здесь всегда было много гостей. Поэты, писатели, критики были здесь завсегдатаями. Дом его был открыт для каждого, кто искал общения с другом или нуждался в совете этого ученого, всегда готового помочь. К нему приходили без предупреждения. В отсутствие профессора о гостях заботилась его миловидная жена. Она создавала такую атмосферу, что люди охотно оставались. Сидели они в библиотеке или в садике. С хозяйкой дома или без нее, если у нее не было времени.

Ида Эрик была очаровательным человеком. Естественная, веселая, интеллигентная. И выглядела она такой нежной, симпатичной, с голубыми глазами, каштановыми волосами. Смотреть на нее было одно удовольствие. Мы подружились сразу же, как только я появилась в этом доме. И длится эта дружба до сих пор. По очереди с Эммой Вольф она посещает меня каждые два года. Профессора Эрика мы потеряли в конце тридцатых годов.

В то время Ида полностью принадлежала маленькой избалованной дочке и мужу. В повседневной жизни он действительно был рассеянным профессором. По воскресеньям мы обычно готовили что-нибудь особенно вкусное. Он этого даже не замечал. «Макс, вкусно?» — спрашивала его жена, иногда немного раздраженно. «Как? Что? Ах да! Великолепно!» Замечал он, что ест, только когда ему говорили [120] об этом. Все равно мы вкусно готовили. В воскресные дни мы редко бывали одни за столом. Гости причиняли Иде немало хлопот, но она охотно отдавала им свои силы и время.

За пять лет до этого она была в Варшаве студенткой профессора Эрика. Он влюбился в нее. Какая это была прекрасная пара! Оба излучали так много добра. Вечера у Эриков были очень познавательными. Я многое узнала. Наслаждалась прекрасными человеческими отношениями и подлинным весельем. У них в доме много шутили и смеялись. Профессор любил общество. Каждый придумывал что-нибудь интересное.

Часто приходил остроумный, иногда радостный, иногда грустный Миша Кульбак со своим «новорожденным» творением и читал нам свои стихи. Он скорее пел их своим звучным басом. Тихо и скромно сидел перед нами большой поэт и ждал, что мы ему скажем. Его творчество всегда оказывало на нас большое впечатление, была то лирика или проза. Мы радовались тому, что можем его слышать, были ему благодарны за это. Благодарны и за то, что он выбрал наш Минск, покинув тогда капиталистическую Литву и переселившись в Советский Союз. Он очень быстро понял новую проблематику, иные конфликты между ретроградами и революционной молодежью. Поэтично и с тактичной иронией он рассказал об этом в своем коротком романе «Зельменианцы», отрывки из которого нам читал. Эта книга появилась в 1973 году и у нас, в Германской Демократической Республике. Один из моих юных друзей обнаружил ее в книжной лавке и очень его увлекся. Он подарил ее мне. Талантливого поэта Мишу Кульбака давно уже нет среди нас. Рано он ушел из жизни, очень рано. Но книги его живут. Их издают у нас.

В доме Эриков меня не заставляли играть или читать. Зато я помогала всеобщему веселью на другой лад. Я имитировала «ясновидение». Иными словами, я анализировала личности присутствующих со всеми их положительными качествами, которые я знала, угадывала или изобретала. Что касается отрицательных качеств, то тут я была осторожней. Каждый хотел подвергнуться этому «психоанализу». Все смеялись, спорили и не обижались. Или, во всяком случае, этого не показывали. Меня считали знатоком людей. Да и я в это верила. В самом деле, актерская профессия обостряет эту способность. А может быть, [121] кое-что дал мне и отчий дом. Вот тогда, когда я прислушивалась к судебным разбирательствам моего отца. Во всяком случае, знание людей помогло мне в моей работе позже, во время войны, когда я работала с военнопленными.

Свободные от спектаклей вечера я обычно проводила у Эриков. А потом они стали меня приглашать и по воскресным и праздничным дням. Поздно вечером они провожали меня домой. «Моим домом» была малюсенькая, едва меблированная комната в крохотной деревянной постройке, с уборной во дворе. Толстая добродушная хозяйка охотно отнимала у меня время разговорами. Дом находился недалеко от Эриков. Но если шел дождь иди снег, я ночевала у них. Однажды Ида сказала мне: «Знаешь что? Оставайся совсем. Что тебе жить в твоей неуютной комнате? Я знаю, хозяйка готовит для тебя обед. А у нас ты можешь жить с полным питанием, — шутила она. — Мой муж готов отдать тебе свою библиотечную комнату».

«Это очень любезно, Ида, но мне не хотелось бы мешать Максу».

«Чепуха. Днем Макса нет, вечером тебя нет. Никто никому не будет мешать. Все наладится».

И все чудесно наладилось. Я редко встречала людей, которые были бы такими легкими в общежитии. Между нами не возникало ни малейших недоразумений. Мы жили втроем гармонично, на полном доверии и уважении и провели вместе много незабываемых часов. Это продолжалось два года. Затем профессора Эрика перевели в Киев, где в нем очень нуждались. Он должен был возглавить только что основанный институт еврейской литературы.

Киев всегда был красивым, полным жизни городом, окруженным садами и парками. Рядом протекал Днепр. А Минск выглядел деревней — кривые переулки, маленькие облупленные дома. Конечно, меня радовало, что Эрики переселяются в Киев, но, с другой стороны, мне хотелось плакать. Я осталась в их маленьком домике, ходила из одной комнаты в другую и думала: «Неужели это правда! Я — хозяйка этого дома!» А ведь мечтала я только о шкафе. Да, только о платяном шкафе. Мне так надоело все время доставать мои вещи из чемодана и гладить их. А ходить в мятом не хотелось. Все же я была тщеславна. Повсюду, где я снимала комнаты, стояли самые различные шкафы: книжные, для посуды, комоды, этажерки, [122] маленькие, большие, толстопузые, узкие. Но никогда не попадался платяной шкаф. И вот теперь у меня был шкаф. Но меня это не радовало.

Я ни за что не хотела здесь жить одна. Год назад я еще бы могла разделить этот дом с одним человеком, с режиссером театра, но из этого ничего не вышло. По моей вине. Помешал один-единственный легкомысленный шаг. Мужская гордость реагировала на это с железной последовательностью. Он не зря носил фамилию Айзенберг, железная гора.

Миша Кульбак и домишко

Прошло две недели после отъезда моих друзей. Я вновь и вновь думала, с кем же из театра разделить эти три комнатушки. Да, если надо, и платяной шкаф. И вот однажды утром кто-то постучался. Вошел Миша Кульбак. «Доброе утро».

«Добрый день». Я была удивлена, он смущен.

«Ну, как тебе тут одной живется? Насколько я тебя знаю, не очень хорошо. Тебе ведь нужно, чтобы вокруг были люди», — начал Кульбак издалека.

«Чего он хочет? — размышляла я. — Сделать мне предложение? Или, может быть, рекомендовать жениха?»

«Что привело тебя ко мне, Миша? Так рано утром! Что-то у тебя на сердце».

«Ты угадала. Есть у меня что-то на сердце. От тебя не скроешь. Иисус Мария, как объяснить тебе? Хм, хм, — откашлялся он сначала, а затем продолжал: — У тебя такой славный домишко. Перед окошком стоит чудное зеленое деревце, кругом такая тишина — как в раю. А у меня темная, холодная квартира на первом этаже в самом центре города. С пяти утра до двух ночи грохочет трамвай. Каждую минуту кто-то заходит ко мне и спрашивает: «Ну что пишешь хорошего?» Так вот я хотел тебя спросить, то есть тебя просить... Нет, не могу».

Чувствуя, куда он клонит, я все же сказала: «Миша, ближе к делу».

«Это, конечно, наглость с моей стороны. Я знаю. Ну ладно, Мишкет, не согласишься ли ты со мной поменяться? Может быть, здесь мне удалось бы получше работать». [123]

Что я должна была делать? Я поменялась с ним. Могло ли быть иначе? Он переехал в красивый домик с зеленым деревцем, с тишиной, как в раю. И — замкнулся совсем. Писал. Мы видели его теперь очень редко, только на премьерах.

Я отперла квартиру Кульбака. Он не преувеличивал. Она была холодной, темной и совсем пустой. Одиноко стояла в ней железная кровать. А рядом стоял человек еще более одинокий, но не из железа, ох, совсем не из железа. Мне пришло в голову: ты ведь могла попросить у Кульбака оставить тебе платяной шкаф. Он охотно бы это сделал. Теперь мне не хотелось возвращаться к этой теме.

Как мало значила для нас собственность, вещи. Если они были, все эти необходимые предметы, — хорошо, если не было — сходило и так. Недоставало многого, очень многого. Но мы не очень страдали от этого. Да и чего можно было еще ожидать? Огромный дом отчизны был пепелищем после империалистической войны, после революции, гражданской войны. Все надо было создавать заново: духовные ценности, материальные ценности, шаг за шагом, тяжелым трудом. Духовные ценности возникали быстрее. Аппетит приходил во время еды. Все стремились в университеты, в клубы, в красные уголки, в концертные залы, в театры, кино. А кто не мог читать и писать, посещали клубы ликбеза. Миллионы крестьян и рабочих учились, училась вся огромная страна. Где еще в мире можно было это увидеть? В то время!

Наш театр всегда был набит битком. В зале сидели люди самых различных национальностей и смотрели наши пьесы на еврейском языке. Спрос был такой большой, что мы получили свой собственный дом. Но его надо было еще переделывать. А пока что мы играли в колхозах. Даже в наши свободные дни. Стоял июль, время жатвы. Крестьяне радовались нашему приезду. Наши веселые, богатые действием пьесы хорошо понимали и белорусы.

Как побыстрей научиться говорить по-русски

Жизнь театра на колесах — нелегкий хлеб. Мы отнюдь не огорчились, когда узнали, что нам предстоит двухмесячный отпуск. Новое здание не закончат к первому сентября. [124] Но что делать с отпуском мне? На Кавказе я была в прошлом году. Крым я знала как свои пять пальцев. Я провела там летний отпуск в 1930 году, исходив полуостров вдоль и поперек. Случилось это так. Кое-кто из моих коллег поехал туда диким образом. Я присоединилась к ним. В Балаклаве, в крохотном поселке, состоящем из прибрежной улицы и нескольких поперечных улиц между морем и виноградниками, мы сняли комнаты с полным питанием. Это было не очень красивое место под Севастополем, но для отдыха то, что нужно.

Мы хорошо ели, почти целый день проводили на пляже, купались, загорали, снова ели. Так проходил день за днем. Дважды в неделю в летнем кино показывали фильмы. По воскресеньям играл духовой оркестр. Мы играли тоже — в карты. Мне эта жизнь вскоре надоела. Один из наших коллег был большим шутником. По вечерам он рассказывал разные истории, которые якобы случались с ним днем. Мы не всегда ему верили. Однажды он начал так: «Сегодня я познакомился в парке с сумасшедшим. Он утверждает, будто писатель, будто пишет для эстрады. Он собирается пройти пешком по всему побережью Крыма и ищет себе спутников».

Я вскочила: «Ты знаешь, где он живет?»

«Нет. Что с тобой?»

«Давай пойдем, мы должны его найти». Я потащила его за собой.

Когда мы оказались на прибрежной улице, он закричал: «Вон там! Там он идет!» И указал на группу из двух мужчин и одной женщины. Спорим, что он агитирует этих двух отправиться с ним в путь».

«Давай пойдем к ним. Меня не придется агитировать».

Мы подошли к этим людям. Мой коллега переводил. Я нашла их веселыми. Большего поначалу я сказать о них не могла. Мои знания русского языка были еще весьма скудными. Их немецкого — тем более. Но мы быстро понравились друг другу.

На следующий вечер мы отправились в путь. Все необходимое мы уложили в два больших рюкзака. Их несли мужчины. Зато мы стирали их вещички. По ночам мы шли от одного поселка к другому. Днем было слишком жарко. Мы лежали на пляже, отдыхали от наших походов. После обеда осматривали места с их достопримечательностями. Мои спутники были более натренированными пешеходами, [125] чем я. Луна только что родилась. Ночи были темными. Меня было и не видно, и не слышно. Я могла потеряться, они этого даже и не заметили бы. Днем мы объяснялись на языке жестов. Предположим, кто-то сказал: «Будет гроза». «Что такое гроза? — спрашивала я. «Бум! Бум! Бум! Тсс!» — объяснял мне писатель и сопровождал свои слова соответствующими движениями. «Ага! Гроза». Это был самый лучший способ изучить язык, какой можно себе только представить. Мои коллеги удивлялись, как хорошо я заговорила по-русски после этого отпуска.

Первая путевка в деревне

О да, красивые дворцы построили себе в чудесном Крыму цари и князья. Мы побывали там. Что в домах отдыха и санаториях отдыхают трудящиеся, уже не было для меня новостью. Но что их можно было найти в настоящих замках, увидеть их прогуливающимися в дворцовых парках, меня все же удивило. В одном из таких дворцов мы посмотрели фильм, действие которого происходило именно здесь. До сих пор он остался у меня в памяти. Очень смешная это была кинокомедия. И подумать только — на современную тему. Никогда больше я так не смеялась в кино. Впрочем, другие зрители были также в восторге от этого фильма. Ради этого впечатления стоило совершить длинный переход. И даже натереть себе ноги.

История была действительно забавной: в дальнюю бедную деревеньку вскоре после Октябрьской революции приходит пакет. Настоящий пакет, с печатью. Председатель сельсовета думает, что же может содержать это письмо? Может быть, новый налог? Или призыв в армию? Другого крестьяне не ожидают. Председатель еле-еле читает по складам: «Путевка». Но что это такое, он не знает. «Направить одного человека», — разбирает он дальше. — Ага, ясно: призыв». Он созывает сходку. Так и так, товарищи, обстоит дело. Кто из мужчин запишется добровольцем? Никто. Кому хочется уйти из деревни теперь, когда только начинается настоящая жизнь. Когда Ленин дал крестьянам землю! И вот встает старик, высокий, сильный. И говорит: «Я пойду. Моя жизнь уже прожита. Черт возьми! Я принесу себя в жертву». [126]

Вся деревня его провожает. Все на вокзале. Все по очереди целуют его. Для него напекли, нажарили, дают ему в долгий путь. Поезд везет его в Крым. Потом он едет на грузовике. Наконец оказывается у Ливадийского дворца. Старик удивляется: тут и бабенки. Неужели их тоже призывают? Может, это то новое? Он не перестает удивляться. Сначала их ведут в огромную столовую, подают великолепный обед. Ну конечно, прежде чем поведут нас на бойню, нас откармливают, думает старик. После обеда человек в белом кителе приглашает новичков на несколько минут в парк. Он дает им короткую инструкцию. Потом посылает их по комнатам отдохнуть. Мертвый час! Что такое мертвый час, старик не знает.

И когда он слышит об этом, он обращается в бегство. Бежит он по красивому парку. Кричит: «Нет! Нет! Не хочу умирать! Не хочу! Жизнь теперь так прекрасна!» Он бежит, а врачи и сестры за ним. Им едва удается его догнать. Старик удирает от мертвого часа изо всех сил. Наконец его догоняют. Врачиха объясняет ему все. Ага! Понял! Но у них еще много хлопот со стариком.

После сеанса облучения ультракороткими волнами он отдыхает в парке. И раздумывает: «Если я десять раз по пять минут посижу перед этим аппаратом, я помолодею на десять лет, сказал мне доктор. А если я посижу по пятнадцать минут? Вот тогда я, наверно, вернусь домой, как молодой бог». Украдкой во время мертвого часа он покидает свою комнату. Отправляется в лабораторию, включает аппарат и садится под ним. Проходит пятнадцать минут, проходит двадцать, двадцать пять — аппарат трясет его, но он не может его выключить. Рычаг слишком далеко от него. Он кричит, зовет на помощь. Приходит сестра и освобождает его.

Публика получила такое удовольствие от этого фильма, что любой другой режиссер мог только мечтать о таком успехе. В сущности, он показал кусочек новой жизни, показал весело, интересно.

Отпуск моих спутников подошел к концу. А у меня еще оставалось много времени. Коммунисту тоже свойственно мечтать. И желать. Точнее — именно коммунисту. Мне хотелось снова побывать в Берлине, встретиться с товарищами, от которых приходили плохие новости, увидеть отца, о котором вообще ничего не было слышно. И меня охватила тоска по моей матери, которая уже много лет как умерла. [127]

Берлин накануне варварства

Сперва я вернулась в Минск. Мне следовало бы отремонтировать мою квартиру. Это было совершенно необходимо. Опять заботы с квартирой. Но что было мне делать в двух комнатах? Тем более что они были почти пустыми. В один прекрасный день я отдала одну из них нашему секретарю ячейки, который жил у родителей жены. Его жена была одной из наших лучших актрис. Они могли обойтись без маляров: в театральной студии научились раскрашивать декорации. У меня к этому не было никаких способностей, да и опыта не было. Они взялись привести и мою комнату в порядок. Я оставила все свои пожитки в чемодане, купила билет и отправилась в Берлин.

Было это в сентябре 32-го года. Жила я снопа у Александра Гранаха и снова встретила там Лотте. Когда я вошла в квартиру, они как раз подсчитывали свои сбережения. Конечно, я им ничего не сказала. Но они заметили, что я удивлена. Гранах сказал: «Да, да, я пересчитываю свою наличность. Прикидываю, надолго ли ее хватит, если мне придется покинуть Германию».

Что я могла ему ответить? Я еще не осмотрелась. Тем не менее я спросила: «Алекс, это не паника? Ты думаешь, что Гитлер придет к власти?»

Он ответил раздраженно: «Не знаю. Я не политик. Но я знаю, что уже теперь в театре невыносимая атмосфера. Нацисты, как крысы, вылезли из нор. Они уже заняли многие места. Да и улицы полны штурмовиков. Ладно, оставим это. Расскажи лучше о себе».

В тот день мы толком так и не поговорили. Слишком тяжело было у нас на душе. Удручала мысль, что наша А родина катится в пропасть. Неужели никто ее не спасет? Было больно смотреть, с каким отвращением этот прирожденный артист отправился вечером в театр.

На следующее утро я встретилась с двумя друзьями и моей сестрой Зуре в кафе на площади Бюлова, напротив Центрального Комитета нашей партии. Зуре уже стала членом Коммунистической партии Германии, вышла за- * муж за коммуниста. Муж ее не смог прийти, ибо он принадлежал к тем немногим счастливцам, у которых еще была работа. Он был хорошим специалистом — электротехником на городской электростанции. [128]

Мы сидели за столиком у окна. На площади перед домом «Карла Либкнехта» мы видели множество маленьких групп. Люди о чем-то спорили. Я пригляделась и подумала, что это дурной сон: люди в коричневой форме со свастикой на рукавах. У меня перехватило дыхание. С ними беседовали люди в штатском. «Кто эти в штатском?» — спросила я.

«Это наши товарищи. Только я не знаю: эти штурмовики пришли похулиганить или послушать. Мы со всеми ведем беседы. Даже с рабочими парнями из штурмовых отрядов. Пытаемся им объяснить, что они попали на удочку лжи и обмана».

Один из товарищей добавил: «Ведь пестрый народец, эти штурмовики. Одних сбила с толку безработица, другие поддались демагогии нацистов. Третьим достаточно посулить форму. Но самое главное для нас — завоевать на свою сторону рабочих — социал-демократов. Если это удастся, Гитлер не пройдет». Этому товарищу не сиделось на месте. Он встал и сказал: «Пойдемте».

Мы расплатились и вышли. Мои друзья вмешались в споры на площади. Про себя я думала: с какой же страстью борются коммунисты за каждого человека, который вместе с ними был бы готов дать отпор фашистской тирании.

Сестра моя была беременной. Эти дискуссии, которые она, как и все другие товарищи по партии, вела почти ежедневно, очень ее утомляли. Но она держалась мужественно. Сейчас и позже, когда эти варвары захватили власть.

В 1936 году ей пришлось расстаться с мужем и бежать из страны со своим малышом. Трижды пришлось ей бежать от нацистов, пять раз переезжать из одной страны в другую. Дания — Норвегия — Швеция, а когда нацисты были разбиты, весь маршрут снова: Швеция — Норвегия — Дания. И повсюду ей, как коммунистке, приходилось нелегко. В конце концов она вынуждена была заключить фиктивный брак, чтобы получить визу. А потом этот «муж» не захотел разводиться. И тут у нее было много огорчений и хлопот. Не хочу вдаваться в подробности. Многим пришлось еще хуже. Ей все же повезло. Жива она, жив ее сын. То, что она спаслась, она, еврейка и коммунистка, не попала в руки фашистов, уже само по себе было счастьем. [129]

Мои товарищи никак не могли оторваться от спорящих. Я кивнула им и ушла. От площади Бюлова до дома моего отца было совсем недалеко. Я спросила Зуре, пойдет ли она со мной. «Нет, с тех пор как отец женился, я туда не хожу. Других детей он навещает. Меня нет, потому что мой муж гой. Что он коммунист, он еще мог бы простить. Это он уже понимает. Видит же он, что происходит вокруг. А со своим религиозным фанатизмом расстаться не может. Впрочем, увидишь сама».

Янкель

Так оно и было. Встреча с отцом была малоприятной. Мы сидели рядом как чужие. Он был один в комнате. Я ожидала, что он расскажет мне о своей женитьбе. Но он только вымолвил не очень весело: «Тебе наверняка нужны деньги? Но у меня их нет. К сожалению».

«Ради бога, мне ничего не нужно. Я ничего не хочу. Я пришла тебя навестить. Но ты что-то этому не рад», — вырвалось у меня.

Он смутился, хотел что-то ответить. Но тут открылась дверь спальни и вышла невысокая сухопарая женщина лет сорока, с горбом. Она прошла мимо, даже но подав мне руки. Ее узкие, плотно сжатые губы даже не раскрылись, чтобы сказать мне «здравствуйте». Взглянула только своими пронизывающими зелеными глазами и прошелестела в кухню. Она показалась мне ведьмой. Главной чертой ее характера была властность. И как я немного позже узнала, скупость и жадность. По моим впечатлениям, она помыкала отцом. Наверное, поэтому он вел себя так странно. Что-то не было заметно, чтобы он нашел свое позднее счастье. Сестра мне рассказала, что он вовсе не хотел жениться на этой женщине. Но она не давала покоя, пока не привела его к алтарю. Конечно, это было дело рук хитрого свата.

Я спросила отца о Зальмене: «Ты еще встречаешься с ним?»

«Теперь очень редко, не с кем мне перемолвиться умным словом. Кто разбирается сегодня в политике? Одна беда уходит, другая приходит. Антисемитская травля усиливается. Да и вообще дела плохи». [130]

«А что можно, по твоему мнению, сделать?» — Мне действительно хотелось узнать, что он об этом думает.

«Что можно сделать? Ничего нельзя сделать. Ждать и молиться богу, чтобы он взял к себе Гитлера».

«Но, отец, вы ведь утверждаете, что на небе есть лишь один бог. Гитлер молится тому же богу. Кого же ему слушать?»

Моя ирония на этот раз не вывела его из себя.

«Ты еще надо мной смеешься? Ах, доченька, мне не до смеха. Я тебя еще не спросил, как тебе живется? Вышла ли ты замуж? Есть ли уж детишки?»

«Нет, отец, я жду своего суженого». Теперь я осмотрелась в комнате. Повсюду знакомые мне вещи. Ожило детство. А как далека я была от него. Вот узкая железная кровать, на которой я когда-то спала. Теперь на ней спит Янкель. На стене над кроватью висела рамка с изречением, написанным печатными буквами. Я подошла поближе и прочитала: «Человек! Будь благороден, отзывчив и добр!» А еще ниже: «Советами я сыт по горло. Янкель». Что означало это? Глупая шалость мальчишки? Цинизм? Беспомощность? Отчаяние? Поиск? Подождем-ка, сказала я про себя. Сначала потолкуем с мальчишкой. Я спросила отца: «Где Янкель? Я хотела бы его повидать».

«Откуда я знаю, где он шляется! Он заявил мне, что не нуждается в опеке. Ходит на голове! Как все в этом мире».

«Ну, тогда я пойду». Я встала, поцеловала у отца руку. У меня было такое чувство, что никогда больше его не увижу. Он глубоко вздохнул и проводил меня до двери.

Медленно, погруженная в свои мысли, я спустилась по лестнице. На узкой, темной площадке натолкнулась на какого-то человека. Передо мной стоял мой брат Янкель. Я не верила своим глазам. Янкель без пейсов, без кафтана! Красивый, щеголеватый молодой человек девятнадцати лет. Одет по люде. Шляпа небрежно сдвинута на лоб, под рукой портфель. Я бросилась ему на шею. «Янкель, что с тобой стало? Хорошо выглядишь. А зачем портфель? Ходишь на работу, да?»

«Я не хожу, я бегаю».

«Как это бегаешь?»

«Такая профессия», — сказал он с гордостью. Он знал, что этим произведет на меня впечатление.

«Что за профессия? С каких пор? Где работаешь, чем занимаешься? Рассказывай! Скорее!» [131]

Не торопясь, наслаждаясь моим любопытством, он сказал: «Здесь, на площадке? Нет. Давай-ка поднимемся, сядем, и я расскажу тебе все по порядку».

«Подниматься? Нет, я уже попрощалась».

«Понимаю. Я бы тоже охотно распрощался. И я сделаю это. Думаю, что скоро. Но прежде я хочу жениться. Невесты у меня еще нет, но я ее найду. Без свата. Да и свадьбу отпраздную на свой вкус. Без его «королевы красоты». Ты смеешься? Она действительно считает себя красавицей, эта горбатая. Извини, в этом она, конечно, не виновата, но злая баба. Отец собирался жениться на другой, которую он несколько лет назад обвенчал, а потом развел. Но сват, ты же знаешь его, целую неделю обрабатывал его с утра до вечера, дескать, это настоящая жемчужина. Специально для него привезли из Венгрии».

Я прервала его: «Как сватают, мне известно. Все равно отцу не помочь. Пойдем-ка посидим в кафе, ты расскажешь мне о себе. Это меня больше интересует». Я повела его в то же кафе на площади Бюлова. В какое-нибудь другое поблизости мы не решились пойти. Там завсегдатаями обычно были проститутки и их сутенеры. Едва мы уселись, я сказала ему: «Ну рассказывай! Чем ты занимаешься? Что у тебя за профессия?»

Янкель больше не мог молчать. «Что за профессия? Я адвокат!»

«Кто? Ты?! — вскричала я. — Янкель, не выдумывай».

«Хорошо. Почти адвокат. Тебе этого мало? Серьезно, меня называют стряпчим».

«Давай без шуток? Ты ведь едва говоришь по-немецки? А писать вообще не умеешь».

«Представь себе, умею».

«Откуда?»

«Очень просто. Окончил курсы. Отец даже заплатил за меня. Что ты на это скажешь? Ему ничего другого и не оставалось. Ему было неудобно, что его «дорогая женушка» считает каждый кусок, который я съедаю. Дескать, я не должен есть так быстро. Это вредно для здоровья. И не пить так много. От этого, дескать, толстеют. Я сказал себе: хватит балагурить. Ты должен сам зарабатывать себе на хлеб. И как можно скорей вон из этого дома».

«Янкель, ты просто великолепен! Ну а как ты думаешь это сделать?»

«Потерпи немного. Не закончил я еще курсы, как отец получил судебную повестку. Такого еще не было. Судебная [132] повестка раввину! И кто вчинил ему иск? Один из его поклонников. Отец не расплатился за мебель. Ведь молодая парочка должна же была заново обставить спальню. Мебельщик несколько раз приходил к нам, его жена приходила. Они упрашивали, они кричали: «Как вам не стыдно! Вы грабите нас среди белого дня!» Но на «королеву красоты» все это не произвело ни малейшего впечатления. Как будто бы ее не касалось. А ведь виновата была она. Деньги у нее были, а платить не хотелось. И вот мебельщик пошел в суд. Дай ему, бог, здоровья. Потому что с этого все началось.

«Поручи это дело мне, — сказал я отцу. — Я покажу ему, кто кого грабит! Я заставлю его предъявить свои отчеты! Я потребую, чтобы он показал, какие он платит налоги и сколько скрывает».

Отец сказал: «Так нельзя». «Можно! — ответил я. — Если он может отобрать у тебя кровать, почему я не могу его потрясти?»

«А что скажут люди», — пытался усовестить меня отец.

«Что люди скажут? Они скажут, ну и Янкель, толковый парень. Наконец-то нашелся кто посмелей. Кто борется — как это называют коммунисты? — да, с эксплуататорами».

«Что за эксплуататоры? Что за чепуху несешь, Янкель? Ты что, тоже стал коммунистом? Или сошел с ума?» — раскричался отец.

«Дай-ка сюда эту бумажку, отец. Я постараюсь по-доброму с этим делом покончить. Ради тебя».

И вот пошел я в суд. Было это год назад, во вторник. Точно помню. Хороший был день. Конечно, поначалу сердечко у меня прыгало. Мне сказали, что немецкие судьи очень строгие и говорить с ними бесполезно. Они просто не слушают, что им говорят. Ну, адвоката еще туда-сюда. Но кто может оплатить адвоката? Это стоит дороже, чем весь иск. На чем я остановился? Да. Так вот, я должен подняться на третий этаж, занять место на скамейке у комнаты номер триста десять. Сидеть там, пока не позовут: «Шульман против Либермана». Так объяснил мне вежливый старик, дежурный у входа.

И вот я взлетаю на третий этаж, передо мной бесконечный коридор, полный людей: молодых, старых, среднего возраста, хорошо одетых, плохо одетых. Все волнуются, то посидят, то встают. Некоторые ходят взад и вперед. Большинство мрачно молчат. Другие продолжают свой [133] спор, будто бы они дома. Все враждуют друг с другом. Вот и мой враг пришел. Он на меня не смотрит. Как будто бы я из воздуха. Он уверен в своей правоте.

Я усаживаюсь на скамейку. Справа от меня пожилая женщина. Она то и дело оглядывается.

«Этот человек меня бросил!» — говорит она возмущенно.

Я пытаюсь ее утешить: «Не переживайте, милая фрау. В жизни все случается. Конечно, в вашем возрасте это не так уж приятно!»

«Вы ошибаетесь, не о том идет речь. Мой муж погиб на войне. Я говорю об адвокате».

«А что у вас за дело, разрешите спросить?»

«Какое уж там дело. Описывают имущество. Как теперь быть!»

Женщина в отчаянии. Я успокаиваю ее, насколько могу. Теперь мне хочется узнать, что привело сюда соседа слева.

«А вы зачем пришли?» — «Описывают имущество», — говорит он не очень-то дружелюбно. Да и почему ему быть дружелюбным. Ну и власть же! У половины города описывают имущество.

Наконец я вижу человека, который выглядит не таким несчастным, как все. Напротив стоит молодая красивая женщина и с вызовом смотрит мне в глаза. Я человек вежливый, предлагаю ей свое место. При этом позволяю себе шуточку: «Вас наверняка ждет что-нибудь приятное? Большое наследство?» «Помолчите-ка! Вам-то какое дело!» — кричит она. Она бы еще долго меня отчитывала, но, на счастье, ее зовут в зал. Ну, если она такая злая, думаю я, это наверняка развод. С ней и я бы жить не стал».

«Янкель, говори о деле!»

«Ну хорошо. Я снова сажусь рядом с пожилой женщиной. Мимо меня взад и вперед снуют какие-то мужчины. У всех портфели под локтем. Шляпы сдвинуты на затылок. Одни бегут в одном направлении, другие — в другом. Вверх по лестнице, вниз по лестнице. В одну дверь входят, в другую выходят. «Что это за люди?» — спрашиваю я свою соседку.

«Адвокаты, — объясняет она мне, — стоят больших денег, зато и выигрывают дела. Они говорят как по-писаному. А я? Я же не могу ни слова сказать. Я должна только платить. Одинокая, четверо детей. Двое постарше уже хорошо [134] зарабатывали, а теперь без работы. Чем нам платить?»

И тут меня озарила идея: Янкель, вот бы тебе этим заняться! Портфель ты можешь себе купить, да и криво надеть шляпу не такое уж сложное дело. Болтать ты тоже умеешь. Ну, правда, не как по-писаному, но так долго, пока собеседника не станет тошнить. Я говорю женщине: «Знаете что? Я возьму на себя вашу защиту и не потребую от вас ни пфеннига». Старуха чуть не бросилась мне на шею.

Короче говоря, я выиграл оба процесса, и свой и ее. Когда я очутился перед судьей, я говорил, говорил, говорил и не мог остановиться. Люди за судейским столом стали нервничать, посматривать на часы, на меня, потом снова на часы. Пробило двенадцать. Наверное, им захотелось есть. Немцы пунктуальный парод. Даже их желудки реагируют точно, когда наступает время обеда. И они поспешили со мной согласиться. Постановили: опись имущества отменяется, если ответчики аккуратно заплатят долги. Ответчики были удовлетворены. Истцы тоже.

Об этом пошли разговоры в гетто. Да и я постарался, чтобы все об этом узнали. Что же тебе сказать? Люди стали ко мне приходить как к настоящему адвокату. Поначалу я вообще не брал денег. Я, так сказать, репетировал. Потом стал понемножку брать. И теперь я зарабатываю этим свой хлеб. Только прошения сам не пишу. Немцы не любят, когда пишут с ошибками. Вот теперь ты знаешь, чем я занимаюсь».

«Что же ты будешь делать дальше?»

«Хочу учиться, стать настоящим адвокатом. Ты довольна?»

Что с ним стало, я не знаю. Через три месяца вся Германия превратилась в сумасшедший дом.

В тот день с меня хватило. Мне хотелось домой. По дороге к станции на Александерплац любопытство заставило меня зайти в универмаг «Титц». Огромный универмаг был набит товарами, а покупателей не было. Тут и там любопытные, как я. У касс почти никого не было. Да и чем платить? Безработица. Безработица в городе, безработица в стране. Фашисты использовали ситуацию. А коммунисты боролись против этого.

В последующие дни я встречалась с друзьями. Повсюду один и тот же вопрос: что несет будущее? Положение было очень, очень напряженное. Что будет? [135]

С радостью я шла на свидание с четой О. Прежде всего с Розой. Думала как следует поговорить с ними о политике в стране. Но между нами пробежала черная кошка и настроение было такое, что я вскоре ушла. Роза проводила меня до улицы. «Увидимся ли мы еще когда-нибудь? Думаю, нет». Больше она не могла ничего сказать. Из ее больших вопрошающих глаз катились слезы. Я крепко ее обняла. Сколько людей, у которых жизнь не сложилась! Из этой женщины могло бы кое-что выйти. Но только не в этой обстановке. Ах, если бы я тогда взяла ее с собой!

Снова в Минске

Наконец я снова в Минске. Но мои мысли все время возвращались в Берлин. Меня мучило беспокойство и печаль, я чувствовала укоры совести. Может, надо было остаться? Бороться вместе с товарищами? Что будет, если... что станется с моим стариком отцом, с моей сестрой Зуре, которая ждет ребенка, с моим братом Янкелем, который как раз собрался начать новую жизнь? Что станется с моими товарищами? Если... Но нет! Этого не случится! В Германии фашизм не пройдет. Все-таки такой сильный рабочий класс! А если? Может быть! Так я металась от одной крайности к другой.

Но потом меня полностью захватили репетиции. Правда, формально работа еще не началась. Но актера тянет в театр, как лошадь в стойло. Еще задолго до начала сезона собралась почти вся труппа. Приехал важный гость из Москвы: один из лучших советских режиссеров. Он приехал, чтобы поставить у нас «Праздник в Касриловке» Шолом-Алейхема. Пока что он вел беседы с труппой, знакомился с актерами. Мы все были в большом волнении: режиссер, русский по национальности, не знал идиш, а пьеса построена на еврейских песнях и танцах, обычаях и нравах. Она показывает быт маленького еврейского местечка. Как справится режиссер Дикий с этой пьесой?

Мы все были поражены, с каким пониманием, с каким тонким чувством он поставил эту пьесу. Просто великолепно! Это был шедевр!

На премьеру приехало много театралов из Москвы и Ленинграда. Все восхищались этой постановкой. Я играла [136] в массовых сценах. Поэтому у меня была возможность разглядывать зрительный зал. Как хорошо, когда люди смеются!

Мне запомнилась небольшая сценка: рыночная площадь, наполненная людьми. Они поют и танцуют. Внезапно кто-то кричит: «Слушайте! Слушайте!» Вокруг него собираются люди. Он держит речь. Несет чепуху. Говорит, говорит и не может остановиться. Он влюблен в себя, в свой дар речи. Один за другим люди уходят. Он остается один. Он не замечает, что вокруг никого нет. Кто знает, как долго он говорил бы еще, если бы не опустили занавес. Таких иронических сцен было много, с намеками на современников, известных и неизвестных.

Газет из Германии больше не приходило. Я все меньше получала вестей. Белорусские газеты я не понимала, русские — с большим трудом, а еврейские вообще не могла читать. Я никогда не умела читать и писать на идиш. Мои роли я записывала под диктовку латинскими буквами. Поэтому я была очень благодарна моему другу-белорусу, рабочему сцены, за то, что он почти ежедневно рассказывал мне о свежих новостях или читал мне газеты. Однажды он указал на статью: «Посмотри-ка, тут напечатан интересный материал — «Письма из Берлина». Хитро улыбаясь, он начал читать. Мне казалось, я ослышалась. Это были мои собственные письма, которые я писала ему из Берлина о положении в Германии.

«Почему ты не спросил у меня разрешения их напечатать?»

«Ты же разрешила бы?»

«Конечно, я бы...»

«Ну вот, я же это знал».

На этого славного парня я не могла сердиться. Он помогал, как только мог: в театре, в быту. Он помог мне, например, переехать на новую квартиру. Да, я снова поменяла квартиру. Что поделаешь. На прежней комнаты были смежными. Мне приходилось, если я ночью вставала, проходить через комнату молодых супругов. Мне не хотелось им мешать. Поэтому я обменялась с нашим героем-любовником, у которого была отдельная комната, правда, далеко от театра. Он решил проблему очень просто, отгородив себе узкий проход. Моя новая комната была поменьше, но зато повыше. Актер мне оставил стол и стул. Свою железную кровать я взяла с собой. Ну и беззаботная же я была! [137]

Сама смеюсь над собой, когда об этом вспоминаю. Похоже на анекдот, который служка рассказывал моему отцу. «Береле так хочется иметь собаку. Но денег не хватает. Он идет к собачнику и спрашивает: «Сколько стоит вон та собака?»

«Большая? Двести марок».

«А вот та, поменьше?»

«Триста марок». — «Ага! А вот та, совсем маленькая?»

«Та — четыреста марок».

«Гм! А вот та, совсем-совсем крохотная?»

«Самая маленькая — самая дорогая. Пятьсот марок».

«Скажите, пожалуйста, а сколько стоит никакая собака?» — спросил Береле. И ушел с пустыми руками».

Вот так же было у меня с квартирами в Минске. В конце концов я вообще осталась без крова. Вскоре меня перевели в Москву. Но это уже другая история. И очень печальная. Она связана с той трагедией, которая произошла в Германии.

Немецкий театр в Советском Союзе

В Москву ежедневно приезжали товарищи, бежавшие от нацистских палачей. Советский Союз принимал их по-братски. Было сделано очень, очень много, чтобы заменить им родину. За короткое время возникли газеты, журналы, клубы, театр. О трудоустройстве уж и говорить не приходится. Каждый мог выбирать, где он хотел работать. А что касается жилья и продовольствия, то о политэмигрантах заботились даже больше, чем о своих собственных гражданах.

В Москве был организован интернациональный театр. Он должен был играть на трех языках: немецком, французском, английском. Актеров было достаточно, в большинстве любителей. Деньги имелись тоже. Сложнее было с директором. Нашли одного. Он мужественно дрался на баррикадах Венгерской Советской Республики, но на театральных подмостках спасовал. Вернее сказать, спасовал перед женской частью труппы. Ему не удавалось организовать дело, подготовить репертуар. Он растерялся. Шел месяц за месяцем, а театр не давал ни одной постановки. Вместо спектаклей сплошные заседания, ссоры и споры. [138]

Вот это запущенное дело мне поручили взять в свои руки. Увлекательная задача. Прошло много месяцев, прежде чем меня отпустили из Минска. Прибыв в Москву, я нашла только осколки театра. Их больше нельзя было склеить. Сразу с вокзала я поехала в этот театр и оказалась на общем собрании. Шум стоял страшный. Коллектив навалился на директора и требовал его немедленной отставки. Но вместо того распустили театр. Он уже стоил достаточно много. Кто мог взять на себя ответственность за новые расходы? Все три секции должны были отныне работать самостоятельно: англичане и французы присоединились к клубу завода «Динамо». А немцы хотели существовать самостоятельно. Но это требовало времени. А мне пока что поручили руководить клубом для иностранных специалистов. Снова я должна была прийти на смену мужчине. Бедные мужчины! Тот, которого я сменила, совсем не годился для клубной работы. Он мучил себя и других. Он вел себя как слон в фарфоровой лавке. Теперь мне предстояло взяться за это дело как следует. Возможностей было много, денег тоже хватало. Их давали крупные предприятия.

Не знаю, какую культурную жизнь вели эти специалисты у себя на родине. Наверное, жили по-разному, но вряд ли им приходилось видеть и слышать столько настоящих артистов, ученых, литераторов с мировым именем, как в этом клубе. Им показали лучшие произведения искусства и литературы. Из знаменитостей Большого театра в клубе не выступала разве только Уланова: она неохотно выступала на клубных сцепах. Художественный и Малый театры часто играли на подмостках клуба. Они показывали инсценировки русских классиков, которые можно было сыграть на этой маленькой сцене. Это были художественные шедевры. Время от времени здесь играли и пьесы на современную тему. Или по крайней мере отрывки из таких пьес. И само собой разумеется, выступал кукольный театр Образцова.

Регулярно собирались советские и иностранные специалисты, чтобы обменяться опытом. Особенно активными были архитекторы и строители. Уже в то время они без устали спорили о том, как лучше, красивее строить дома. Им никогда не удавалось договориться. Кажется, они спорят до сих пор. Но истину найти им не удается. Да и не только им. В клубе можно было отлично поесть. Но это [139] уж была не моя заслуга. Да и потанцевать тоже, каждую субботу, до самого утра.

Я не завистливый человек. И тем не менее, когда я посещала клуб имени Тельмана для иностранных рабочих на улице Герцена, меня охватывала зависть. Там царила совершенно другая атмосфера. Может быть, реже выступали «звезды», но зато люди чувствовали себя там как дома. Все было проще, непринужденнее, сердечнее. Настоящий клуб для рабочих. А в моем клубе люди предпочитали «потреблять». Художественной самодеятельностью заниматься они не хотели. Зато на улице Герцена работало много кружков. И даже если не было никаких мероприятий, в этот клуб шли, просто чтобы провести вечер в кругу товарищей. Многие встречались там впервые после бегства из нацистской Германии. Обнимали друг друга. «Ты еще жив? Как хорошо!»

Между тем немецкая труппа начала работать. Ее художественным руководителем стал известный у нас режиссер Густав фон Вангенгейм. Большинство актеров пришло из рабочего театра «Колонна Линкс», другие — из труппы «1931». Театр должен был обслуживать иностранных рабочих и инженеров, которых было немало на больших предприятиях страны. Сначала играли в Москве и ее окрестностях, потом начались гастроли. Все актеры были борцами против фашизма. У них оказались руководители, лучше которых и желать было нечего: Эрвин Пискатор и Артур Пик. Оба в то время жили в Москве. Первый в качестве президента немецкой секции Международного революционного союза рабочих театров, второй был его секретарем. Оба считали, что труппа должна выступать и перед советскими рабочими. Для первых гастролей выбрали Донбасс. Театр готовился к этим гастролям очень тщательно. Меня огорчало, что я не могла поехать с ними. Наверное, я кому-то сказала об этом. Мне позвонил Артур Пик. «Нам нужен руководитель гастролей в Донбассе. В июле и августе тебе в клубе все равно делать нечего. Не хочешь ли взять на себя гастрольную поездку?»

«Желание есть, но отпуск у меня только четыре недели».

«Это мы уладим».

На следующее утро я была у Артура Пика. Он объяснил мне мои задачи. И в добрый час! В Донбасс! Как администратору мне дали одного работника театра, но этому молодому человеку с устаревшими взглядами не нравилось, [140] что им командует женщина. Он все время чего-нибудь придумывал, чем бы меня позлить. Но моя работа от этого не страдала. Мой аппетит тоже.

Мы долго ехали на поезде. Было время кое о чем поразмыслить. Соберем ли мы полные залы? Поймут ли наши спектакли? Поймут ли наш язык? Как встретят нас? Где и как нас разместят? И все такое прочее. Наша программа состояла из небольших пьесок антифашистского содержания. Конечно, она включала и революционные песни, многие из которых были известны рабочим. Они с воодушевлением нам подпевали. Это помогало установить контакт между сценой и залом. Перед началом спектаклей я выступала с короткой речью на русском языке. Рассказывала о борьбе против фашизма в Германии и за ее пределами. В программах я не всегда участвовала, у меня хватало забот с подготовкой гастролей. Я вела переговоры с партийными комитетами, с предприятиями. Мне это доставляло большое удовольствие. Тем более что успех труппы превзошел ожидания. Полные залы. Большинство не понимало нашего языка, но понимало, за что мы боремся. Аплодисменты выражали солидарность. Это было лучшей наградой. Мы забывали о всех трудностях и мелочах быта. Уставшие и счастливые, возвратились мы в Москву.

Создается немецкий колхозный театр

Однажды — все случается, как известно, однажды — из Днепропетровска поступил запрос. Нельзя ли организовать немецкую театральную труппу для этой области. Ей предстояло бы играть в деревнях с немецким населением. Лет двести назад в тех краях поселились немцы, в большинстве своем швабы. Часть из них еще сохранила язык и обычаи предков. Для них-то и хотели организовать этот театр. Инициатива принадлежала секретарю областного комитета Коммунистической партии Советского Союза Хатаевичу. Да и позже он проявлял большой интерес к нашему театру. Мы могли обращаться к нему, если что-нибудь у нас не клеилось. Так бывало. И он помогал.

Для этого театра Пискатор пригласил из Праги Максима Валентина. Многие из живших в Москве немецких [141] актеров были заняты на съемках фильма «Борец». Максим Валентин пригласил из-за границы нескольких актеров, бежавших из гитлеровской Германии и оказавшихся теперь в одиночестве и без работы: Эрвина Гешонека, Анн Франк, Фридриха Рихтера, Германа Грейда, Герхарда Хинце, Курта Ренте, Лео Бибера. Само собой разумеется, что в эту труппу входила и Эдит Валентин, наш добрый дух. Кое-кто из актеров, живших в Москве, охотно присоединились к нам. Музыкальным руководителем стал Ганс Гауска, ученик Ганса Эйслера. Он же был и нашим композитором. Юмора у него было в избытке. Он заботился о том, чтобы никто не унывал. Очень помогала нам Зильта Шмюкле. Она была костюмершей, но делала все: рисовала эскизы костюмов, шила их, мастерила декорации, а иногда и рисовала эскизы театрального оформления. А если некому было играть, она брала на себя роли и получалось неплохо. Благодаря ей в коллективе всегда царила хорошая атмосфера. Нашим художником был Курт Лессер, талантливый парень. Ему удавалось даже в поле изобретательно оформлять спектакли.

Я присоединилась к этой труппе через несколько недель после ее основания, когда она уже оказалась в Днепропетровске. До того мне пришлось найти себе замену в клубе. В Днепропетровске существовала театральная студия на немецком языке, возникшая на базе сельских коллективов художественной самодеятельности. Ребята пытались создать театр, но они все хотели делать сами. «Сами, сами», как дети. А им могли бы помочь: в Днепропетровске работали три театра: русский, украинский и еще опера. Но те предпочитали вариться в собственном соку. Понятно, что у них ничего не получалось. Максим Валентин пригласил их присоединиться к нам. Получился неплохой коктейль. Они хорошо знали местную жизнь, а мы — театральное дело. Один помогал другому. Довольно быстро мы сплотились в один коллектив.

Наша работа имела большое культурно-политическое значение. Это было нам ясно. Нам было ясно н то, что жизнь колхозного театра, фактически театра на колесах, будет нелегкой. Максим Валентин предъявлял высокие требования к себе, к труппе, к зрителям. Мы не шли на уступки ни в художественном, ни в человеческом отношении, а о политическом и говорить нечего. Это нашло свое выражение уже в его первой постановке: «Разбитый кувшин» Генриха Клейста. Замысел режиссера опирался [142] на «Вариант» Клейста. Таким образом, в спектакле было показано начало колониальной эксплуатации. Метод Максима Валентина состоял в том, чтобы интерпретировать пьесу с марксистской точки зрения. Это был спектакль, который не стыдно было бы показать и в Москве.

У меня была роль ведущего, иными словами, я выступала с разъяснением к пьесе. Говорила по-немецки, по-русски, по-еврейски в зависимости от того, где мы играли. Потом я сидела в зрительном зале, наблюдала за публикой. Она следила за происходящим на сцене с большим напряжением. Несмотря на то, что мы играли без антрактов и колхозники приходили на спектакль после напряженного трудового дня. Секрет нашего успеха заключался большей частью в том, что мы поддерживали тесный контакт со зрителями. Опыт немецкой театральной жизни и работы агитационно-пропагандистского театра Максим Валентин использовал не механически. Он шел от жизни советских людей, для которых мы играли.

В нашей труппе играло немало превосходных актеров. Когда я вспоминаю, с каким комическим талантом играл жениха в чеховском «Предложении» Эрвин Гешонек, я и теперь не могу сдержать улыбку. Его робкое неумелое сватовство было маленьким шедевром театрального искусства. Смеху в зале, казалось, не будет конца.

Большим успехом пользовался у колхозников и спектакль на современную тему «Эмилия». Гешонек играл в нем репортера, я — толстую кухарку. Сочинил эту пьесу актер Драх, но во время репетиции мы все над ней работали. Нельзя сказать, чтобы это было крупное произведение искусства, но колхозникам спектакль нравился. Он говорил об их жизни.

Эмилией звали свинью, из-за которой разгорелся сыр-бор. Конечно, не всегда в конфликтах виноваты свиньи, но тут дело обстояло именно так. И вот пропала Эмилия. Ночной сторож недоглядел. Всегда виноват стрелочник. Вся деревня ищет Эмилию, все бригады, все кружки, впереди всех спортивный кружок, ну, конечно, и театральный кружок, хор — короче, все, кто только мог бегать. Вокруг этого происходит много забавных историй. И самое главное: мы в каждый спектакль включали местные события — позитивные и негативные, — называя имена и адреса. Вот тогда зрительный зал шумел! Обычно мы играли «Эмилию» прямо на полях. Об этом я расскажу поподробнее позже. [143]

В репертуаре имелись еще две советские пьесы на современную тему: «Шестеро любимых» Арбузова и «Далекое» Афиногенова. Из антифашистских пьес мы поставили «Тайну» Района Зендера и сцены антифашистской борьбы в гитлеровской Германии под заголовком «Болотные солдаты». Все это в инсценировке Максима Валентина. Герхард Хинце инсценировал «Предложение» Чехова и его же «Медведя». Эти спектакли доставляли зрителям много удовольствия. А значит, и нам.

Все время на колесах

Нашей штаб-квартирой был Днепропетровск. Должен был им быть. Красивый город на. Днепре, индустриальный гигант Украины. Нашим начальством был театральный трест, как высокопарно называло себя театральное управление. Оно мало заботилось о нас. Нам приходилось все организовывать и доставать самим, даже помещения для репетиций. Референт театрального управления, который должен был нами заниматься, предпочитал сидеть сложа руки. Все, что он для нас сделал, — это придумал скучное название — Немецкий областной театр. По указанию свыше ему пришлось достать нам в короткий срок грузовик, трехтонку. Спектакли мы обычно готовили в Днепропетровске. В пути это было невозможно.

Мы исколесили всю область. Гастроли продолжались много недель, иногда месяцев. Каждый день мы играли в другой деревне. Нередко мы давали два спектакля в день. Я часто вспоминаю об одном из них. Играли мы в поле «Эмилию». Стояла невыносимая жара. Я как толстая кухарка была еще обложена подушками и буквально обливалась потом. Но ни жара, ни жестокие морозы не останавливали нас.

Спектакли часто начинались поздно вечером, точнее сказать, ночью. И кончались, когда уже кричали петухи. Часто случалось так, что наш шофер, наш дорогой Коля, заворачивал куда-нибудь не туда. Или наша колымага застревала в грязи. Или не работала наша «электростанция» — динамо, которую крутил мотор нашего грузовика. В общем, наша трехтонка была уникальная штука. На шасси — огромный деревянный ящик с маленьким окошечком. Мы напоминали бродячую труппу старинного цирка. Только [144] с той разницей, что лошади находили дорогу и вытаскивали телегу из любой грязи. А нам приходилось толкать грузовик самим. Осенью и весной это случалось часто. И тогда начиналось: «Ну, раз, еще раз». Обычно у нас ничего не получалось. Тогда мы доставали быков, но рогатой команде удавалось вытащить грузовик обычно не легче, чем безрогой. Короче говоря, в век техники мог помочь только трактор. Так оно и было. С криком «ура» мы бежали за нашим ящиком, чтобы убедиться, что он действительно обрел подвижность. Тракторист сидел за рулем, как король на троне, и сиял. Да и наши лица внезапно прояснялись. Скверное настроение улетучивалось, как только мы снова трогались в путь.

Мы мерзли и обливались потом, изрыгали проклятия и шутили, но в любой обстановке давали спектакли.

Нам надолго запомнилась наша поездка в Бабурку. Мы никак не могли найти эту деревню. Часами мы блуждали где-то поблизости. Дважды оказывались совсем рядом, но Бабурка словно исчезла с лица земли. Когда мы наконец ее нашли, была уже полночь. Колхозники терпеливо сидели на жестких скамейках и ждали. Я поглядела в «глазок» занавеса, не заснули ли они. Нет! Они ждали нас с напряжением! Даже младенцы на коленях у матерей не хныкали. Мы все были счастливы, хотя и очень устали. Спектакль шел так, будто мы играли на подмостках Московского Художественного театра. Аплодировали нам, правда, не так, как аплодируют в Художественном. Крестьяне сдержанней московской публики. Мы спрашивали их после спектакля: «Понравилось?» — «Да, неплохо». В их устах это было наивысшей похвалой.

После спектакля, несмотря на поздний час, зрители быстро убрали стулья и скамейки. Наш оркестр заиграл. Начались танцы. В немецких деревнях женщины сидят у стенки, в сторонке. Тем предприимчивее мужчины. Без долгих размышлений они пригласили наших актрис потанцевать.

В украинских деревнях тон задавали женщины. Наши встречи после спектаклей всегда оказывались очень оживленными. Мы расспрашивали колхозников, а они — нас. Нас часто спрашивали, почему мы не играем «Профессора Мамлока». Пьесы Фридриха Вольфа вообще пользовались большой популярностью. В каждой деревне были кружки художественной самодеятельности. В немецких деревнях — обычно театральные кружки, в украинских [145] — чаще хоровые и танцевальные. К сожалению, мы не смогли познакомиться с их выступлениями. На это не хватало времени. Но мы беседовали с руководителями кружков, обычно ими были учителя. Они подробно рассказывали о своих постановках. Репертуар театральных кружков обычно включал такие пьесы: «Племянник в роли дядюшки» Шиллера, «Молодой ученый» Лессинга, «Слуга двух господ» Гольдони. В одной украинской деревне под Никополем играли «Севильского цирюльника» как драматическую постановку. Не хватало музыкантов и певцов. А колхозники хотели во что бы то ни стало иметь «своего цирюльника». Учителя расспрашивали нас о пьесах про интеллигенцию, просили совета, как лучше поставить ту или иную пьесу. Максим Валентин беседовал с ними часами.

Он не танцевал. Зато много танцевали мы. Все то же самое: вальс и польку, польку и вальс. Было много шуток, смеха. Постепенно оттаивали даже деревенские скромницы, и тогда они становились очень веселыми. По крайней мере наши мужчины старались их развеселить. Расходились мы подчас уже утром. Колхозники бежали домой, переодевались, завтракали и отправлялись в поле. А мы укладывались где-нибудь поспать пару часов. Обычно в домах у крестьян. Иногда мы спали в клубе, в школе, в сарае или просто в поле, где так хорошо видны звезды. Однажды нас расквартировали даже в бане. Хотя это было летом, нас охватило желание попариться. Пришел старик истопник. Он истопил баню так, что мы чуть не изжарились. Ведро за ведром выливал он на раскаленную плиту. Как умирающие лебеди, мы, женщины, распластались на полу в соседнем помещении.

Нас повсюду отлично кормили. Я уж не знаю, сколько кур, уток и гусей должны были жертвовать нам свои жизни. «Немецкий театр — куриная смерть», — шутили колхозные поварихи. Мы пожирали горы арбузов. Нигде не бывают они такими сладкими, как на Украине. По крайней мере нам так казалось. Мы работали до изнеможения, но испытали немало счастливых часов.

Директора-неудачники

С нашими администраторами нам не везло. Их приходилось часто менять. Нашим первым директором была женщина. Умница, но со скверным характером. Она напоминала [146] мне горьковскую Вассу Железнову. Она нас просто терроризировала. Ей это, по-видимому, доставляло удовольствие. Она наслаждалась своей властью. Хуже всего приходилось тем, кто фактически работал на нее. Толку от нее было мало. Но как от нее избавиться? Ее муж — актер нашего театра. Его ведь нельзя было уволить. Когда мы отправлялись на гастроли, она оставалась в Днепропетровске в своей уютной квартире. Каждые две недели она появлялась в труппе, чтобы выплатить нам наше жалованье. Впрочем, и это случалось не всегда. Но скандалы она устраивала всегда. Они начинались уже рано утром.

Как секретарь партячейки, я пыталась урезонить ее. Я пробовала с ней потолковать с глазу на глаз. Но это было ошибкой, да и не помогло. У коллектива возникло чувство, что с нею не справиться. Но затем терпение лопнуло. Мне поручили пригласить на общее собрание секретаря районного комитета. Это было в Молочанске. Этот опытный товарищ хорошо нас знал. Он должен был посоветовать нам, что делать. Мы выложили все без обиняков. Он подтвердил — наше требование к директорше справедливое. Впрочем, это подтвердил даже ее собственный муж на нашем собрании. Он оказался на высоте. Он и раньше несколько раз пытался утихомирить жену. Теперь коллектив единодушно требовал ее ухода. И ей пришлось уйти. А меня раскритиковали за то, что я раньше ничего не предприняла.

Внешне одна немецкая деревня была похожа на другую. Длинная, широкая улица с побеленными маленькими кирпичными домиками, стоявшими по ранжиру. Да и жители были похожи друг на друга: спокойные, приветливые, старательные. Они производили впечатление людей развитых, прогрессивных. Говорили, что колхоз — хорошее дело: есть свободное время. Многие еще ходили в церковь. А вот председатели колхозов были самые различные. Одни радовались нашему приезду и сразу же подписывали с нами договор. Других приходилось долго уговаривать. В этом я была большим специалистом. Мне ничего другого и не оставалось. После того как мы распрощались с директоршей, у нас были еще двое других. Но и с ними нам не повезло. Один из них был хорошим коммунистом, отличным руководителем кружка марксизма-ленинизма, но совсем не обладал организаторскими способностями. Человек разумный, он сам понял это и распрощался с нами примерно через полгода. [147]

Его сменил человек постарше, лет пятидесяти. Этот не выдержал и четырех недель. Впрочем, удовольствие было маленькое — пешком бродить из деревни в деревню. Все равно, жара ли стоит на дворе пли мороз, идет ли дождь, или поднялась снежная буря, или град. Четыре, пять, шесть, а иногда и десять километров на своих двоих. День за днем. Иначе ничего не выходило. Хочешь не хочешь, надо заключать договора, готовить следующие гастроли. Машины у нас для этого не было. В то время их и во всей области было немного. Нашей трехтонкой для этого воспользоваться было нельзя. Она должна была обеспечивать вечерние представления. На такой риск мы пойти не могли. Просить у колхоза повозку для одного человека во время уборки урожая? Это мы разрешали себе очень редко. Наш новый директор, его звали Штиллерман, заявил нам коротко и ясно: «Головой работать я для вас согласен, но ногами — нет. У меня ноги не казенные». Шапку в охапку — и ушел.

А спектакли должны были состояться, чего бы нам это ни стоило. В конце концов, мы приехали не для своего удовольствия. Да и сборы нам были нужны. Правда, мы получали дотацию, но часть расходов должны были отрабатывать. Что делать в таком положении секретарю партячейки? Браться за дело. Вот я и отправлялась в путь. От деревни к деревне, день за днем. Я была молодой, здоровой. Ходьба меня не утомляла. В колхозную контору я являлась в отличном настроении. Не отставала от председателя до тех пор, пока у меня в кармане не оказывался подписанный договор. В нем было точно определено, кто за что отвечает. За еду и ночлег — колхозное правление. С едой все обстояло великолепно, а с ночлегом — в зависимости от организационных способностей ответственных лиц. В любом случае радости было много, когда мы приезжали. Я должна была еще инспектировать сценические площадки, а затем снова в путь — иногда за день больше десяти километров — к следующей деревне, где мы выступали.

Там я встречалась с труппой. Я рассказывала о достигнутых результатах. Художественный руководитель бывал обычно мною доволен. Труппа тоже. Только мне это дело мало нравилось. Вечером я должна была играть в спектакле. Но нередко так уставала, что забывала свой текст. Однажды пришлось даже дать занавес. Я играла разумную женщину, старающуюся помирить поссорившихся влюбленных. [148] Как заезженная пластинка, я повторяла все время одну и ту же фразу. В мыслях я все еще была у того председателя колхоза, которого мне пришлось долго агитировать.

Директор

«Эти гастроли ты еще как-нибудь выдержишь. Потом мы найдем выход», — утешал меня Максим Валентин. По откуда взять ему директора? Как только гастроли подошли к концу, я отправилась в областной комитет партии и попросила совета. Где нам взять подходящего директора. «А ты сама?» — спросил руководитель отдела культуры товарищ Гантман. Он долго беседовал со мной о всех наших проблемах. Потом он на несколько дней отправился с памп на гастроли. Ему хотелось посмотреть, как выглядят будни театра на колесах. Какие у нас заботы. А может, он решил таким образом на меня повлиять. Я не хотела быть директором. Он понимал меня. Ведь мне пришлось бы на это время расстаться с моей любимой профессией. Совмещать и то и другое было невозможно. В таких трудных условиях невозможно. Но слова «ты нужна» для коммуниста закон. И во имя партийного долга мы готовы на многое!

Так я стала директором. Назначение мое произошло весьма забавно. Меня позвал руководитель театрального треста. Пришлось какое-то время ждать в приемной. Что поделаешь — начальник. Инструктор, который должен был нас опекать, но никогда не оказывался на месте, вышел из противоположной комнаты и приветствовал меня очень любезно. Мы обменялись несколькими словами. Когда он узнал, зачем я пришла, он пробормотал: «Извините, пожалуйста, мне срочно нужно к начальнику». Он исчез в святая святых. «Что вы делаете! Либерман как директор? Это на нашу шею! Она не даст нам покоя!» Он говорил это так громко, что мне в приемной было слышно каждое слово.

Я встала, не постучав, открыла дверь к начальнику и сказала совершенно спокойно: «Тише, не так громко! В приемной все слышно!» Мужчины громко рассмеялись. Я хотела снова притворить дверь и уйти, но начальник пошел мне навстречу и усадил в кресло. Инструктор [149] извинился. Я сразу же выложила: «Послушайте-ка, товарищи мужчины! Может, у вас есть другой директор? Я была бы вам очень благодарна. Честное слово!»

«Да нет, товарищ Либерман!.. Не обижайтесь, товарищ Либерман!» Они сказали мне еще несколько любезных слов, а я им несколько правдивых. Не игра в кошки-мышки, а полезный разговор. Начальник попросил прийти машинистку — личных секретарей тогда не имело даже начальство. Продиктовал ей приказ о моем назначении. В это время я разглядывала обоих мужчин. Удастся ли мне найти с ними общий язык? Удалось.

В полях

С «Эмилией» мы выезжали обычно в поле к бригадам, которые работали далеко от деревни. В дни жатвы они даже ночевали там. Сколько было радости, когда мы приезжали! Сначала мы какое-то время беседовали с колхозниками. Затем начинался спектакль. Иногда еще до спектакля мы устраивали танцы. Танцевать на траве трудновато. Не раз я падала и увлекала за собой партнера, или он меня?

Зрителей и сцену разделяли лишь несколько шагов. Впереди на траве усаживались детишки. Все остальные за ними — на скамьях и столах. Машина наша служила нам гардеробной и опорой для шатких кулис. Был у нас и красиво раскрашенный занавес. Даже в поле мы хотели пока зать нашей публике настоящий спектакль. И когда толстая колхозная повариха Мишкет Либерман пыталась соблазнить репортера Эрвина Гешонека хорошо зажаренным поросенком, это производило впечатление даже на собак и кошек. Они бегали по сцене. Мы были им очень благодарны. Если они это делали без особого шума. В одном из наших летних турне у нас появился очаровательный помощник, цыганский паренек, 14-летний красавчик. Жил он со своими родителями в таборе. В летние месяцы таких таборов было несколько в лесах Хортицкого района. Мы ни о чем не просили этого парня. Но как только мы приезжали в какую-нибудь деревню, он уже был там. И ждал нас. Сначала он помогал при разгрузке. Ужинать с нами не хотел. Вообще ничего от нас не брал. Он просто был счастлив, что может [150] каждый вечер смотреть спектакль. Даже один и тот же. Он сидел перед сценой с горящими глазами и открытым ртом. После спектакля сразу же исчезал. Он обещал своим родителям возвращаться вовремя, объяснил он нам. Они не такие отсталые, как другие, говорил он с гордостью. Он посещал школу. Позже намерен был поступить на трансформаторный завод в Запорожье. Хотелось бы ему стать актером, отправиться в Москву в студию цыганского театра, но этого не разрешат родители.

Однажды он привел с собой старшую сестру, лет двадцати пяти. Какая красавица! А как она двигалась! Из нее вышла бы отличная балерина. Это было видно с первого взгляда. Наши мужчины не спускали с нее глаз. Она была очень разговорчивой. «Если мой муж узнает, что я была здесь, он меня убьет. Он страшно ревнив. А что делать? Должна же я побывать в вашем театре. Хоть разок. Брат так много рассказывал о вас».

Еще сегодня я задаю себе вопрос: может, нам надо было вмешаться? Не только из-за мальчика или этой пары. Вообще в дела табора. Впрочем, этим занимались более компетентные люди. Постепенно жизнь цыган изменилась. Не сама собой. Этому предшествовала упорная разъяснительная работа. И помощь. Постепенно цыгане включались в нормальную творческую и общественную жизнь. Тем не менее много лет спустя еще встречались отдельные бродячие цыганские семьи. Они не могли оставить кочевую жизнь. А мы охотно оставили бы ее.

Летний сон в ручье

С одним спектаклем мы чуть не пошли ко дну. Со всем нашим имуществом, с людьми, машиной, декорациями, реквизитом. Спектакль — «Разбитый кувшин». Только я одна сидела на сухом месте. Потому что находилась в районном центре Хальбштадт и ждала приезда театра. Я выехала раньше поездом, чтобы подготовить наше участие в праздновании десятилетия основания этого районного центра. Без нас не обходился ни один праздник, ни один юбилей. Культурная жизнь в районах с немецким населением была немыслима без нас. Конечно, выступали и в украинских, и в еврейских деревнях. Имелся там целый еврейский район. [151]

На этот раз ансамбль должен был прибыть накануне праздника, разместиться на квартирах, выспаться, а в праздничный день дать несколько представлений. Детский праздник начался еще накануне, ранним утром. Но театра все не было. Не было его и вечером, не было и утром праздничного дня. Что случилось? Мы всегда были очень дисциплинированны. На нас можно было положиться. Трудности никогда не мешали нам выполнять нашу задачу. Что же могло произойти?

В десять часов мы отправились на поиски. К нам подключились все посты милиции и регулировщики уличного движения. На отрезке между Днепропетровском и Хальбштадтом. Проходил час за часом. Приближался полдень. О театре ни слуху ни духу. Дети обошлись и без нас: у них были дела повеселей. Но торжественное заседание! Оно должно было начаться в шестнадцать часов. Несколько часов уйдет на речи. Нельзя же без этого. А дальше? «Если бы случилось несчастье, мы об этом давно уже узнали», — утешали меня товарищи из Хальбштадта.

Что-то около двенадцати зазвонил телефон в юбилейном комитете. Это был милиционер из соседнего района. Он рассказал: возвращаясь с рыбалки, он увидел на лугу у ручья спавших людей, так человек двадцать. Вокруг них лежала масса вещей. Может, цыгане? Он подошел к ним поближе. Оказалось, актеры. Они сегодня должны выступать в Хальбштадте. Попросили позвонить сюда и сообщить, что скоро приедут.

Он едва мог удержать смех. «Что с ним?» — удивляюсь я. Может, он как следует «заложил» на рыбалке? И это бывает, тем более в воскресенье. Он пространно объяснил, как найти театр. На всякий случай я попросила его проводить меня. Через минуту один из членов юбилейного комитета и я уже сидели в машине. Милиционер ждал нас у своего отделения. Влезая в машину, он с любопытством разглядывал меня. А может, я тоже принадлежу к той сумасшедшей компании? Через сорок минут гонки по полю мы оказались на месте.

Теперь мне уже не вспомнить, где находился тот ручеек, в русле которого наша труппа расположилась сладко поспать. Но картина, которая представилась мне, до сих пор стоит перед моими глазами. Весь наш театр распростерся на лугу у ручья. Все перемешано, люди, костюмы, декорации, реквизит, короче говоря, все, что у нас было. [152]

Случилось следующее. Ансамблю удалось лишь поздно ночью отправиться в путь из Днепропетровска. Ждали одного музыканта. А он не приехал. Задержался на семейном торжестве за городом. Когда наконец можно было отправиться в путь, наступила темная ночь. Наш замотавшийся шофер сбился с дороги и угодил в ручей. Счастье еще, что этот ручей был таким мелким. Наша телега перевернулась, но так аккуратно, что пассажиры это почувствовали лишь после того, как оказались в воде. Они крепко спали. Хотя шофер и сидевший рядом с ним рабочий сцены за считанные секунды открыли двери и вытащили всех, одного за другим, все промокли до нитки. И все вещи промокли.

Из соседнего колхоза пригнали двух быков. С их помощью поставили автомобиль на колеса. Но мотор завести не удалось. Глупых быков отправили обратно в деревню. Вместо них пришел умный человек. Автомеханик колхоза. Шустрый украинец. Он сразу разобрался, что к чему. Все же ремонт продолжался долго. Хотя механик только дважды устраивал перекур и ни разу не выматерился. Большое достижение. Наш шофер стоял около него и повторял: «Сейчас будет. Сейчас, товарищи». Он был славным парнем, наш Коля, приятным в обращении, всегда готовым помочь, но как шофер он доставлял нам немало хлопот. Так бывает, когда избираешь не ту профессию.

Как мы обрадовались, когда паша трехтонка снова затарахтела. Все по очереди расцеловали механика: «Спасибо, товарищ, большое спасибо!» В Хальбштадт приехали мы около двух часов дня. Устроители праздника были очень довольны. Праздничный обед, который ждал нас, пришелся всем по вкусу. Затем прилегли на лугу, чтобы хоть немного отдохнуть. Времени на поездку в деревню, где нам приготовили квартиры, не оставалось. Точно в назначенный час поднялся занавес, и мы показали спектакль «Разбитый кувшин». Юбилейный комитет гордился, что может предложить гостям классический спектакль. Всем чертовски надоели одни и те же смешанные программы госэстрады.

Оказалось, что в этом районе классиков любят. На библиотечных полках я увидела Гёте, Шиллера, Гейне, Шекспира, Лессинга, Уланда, Байрона. Из антифашистских авторов — Бехера, Бределя, Вайнерта. Двадцать тысяч томов, в большинстве русские и украинские классики. Правда, [153] современные авторы были представлены слабо. «Пока я доберусь до Днепропетровска, их там уже нет», — объяснила мне библиотекарша. Многие книги современных авторов находятся в передвижных библиотеках, обслуживающих колхозы, и в полевых библиотеках, выезжающих на полевые станы. Там их больше читают, там они больше нужны, чем здесь. Она показала мне читательские формуляры, в которых было по пятьдесят записей за год. Рассказала она мне о читательских конференциях с детьми, которые проводились дважды в месяц. Клуб всегда переполнен, когда обсуждаются интересные книги.

В этом районе неплохо шло дело и в хозяйстве. Преимущественно здесь занимались животноводством. Здешняя телятница Суза Винд была известна далеко за пределами района. Конечно, были районы и похуже, и получше. Были украинские, русские, немецкие районы и один еврейский. Было и немало смешанных. Люди разных национальностей хорошо уживались друг с другом. Они встречались, советовались, помогали друг другу. А иногда и праздновали вместе. Мужчины чаще, женщины пореже. Каждый сохранял свой жизненный уклад, свои традиции, привычки. Это не мешало уважать традиции и привычки других. Немецкие крестьяне праздновали рождество, как и в Германии, 24 декабря. Украинцы и русские ставили елку к Новому году. И все вместе отмечали праздник Октябрьской революции. В этот день даже наш грузовик становился нарядным. Будку мы обивали по периметру широкой кумачовой лептой. На одной стороне большими белыми буквами написали «Да здравствует Октябрьская революция!», на другой стороне — «Да здравствует Тельман!». Может, это было и не очень оригинально, но все понимали, что имелось в виду. Русские, украинцы, немцы, евреи и, кто знает, какие еще национальности жили в согласии и дружбе. Об этом я теперь часто думаю, когда слышу, что люди снова убивают друг друга. Причина всегда найдется: расовая ненависть, религиозный фанатизм, а по сути дела — классовая борьба. Я не забываю, с какой сердечностью принимали нас, немецких антифашистов, в украинских, еврейских деревнях. Если нас в пути настигала авария, нас трогало до глубины души, как о нас заботились. Нас не пускали в путь, пока все не оказывалось снова в порядке. [154]

«Болотные солдаты» на украинской колхозной сцене

Однажды холодным дождливым ноябрьским днем мы застряли на сельской дороге неподалеку от украинской деревни. Нам не раз приходилось попадать в подобные ситуации. Мы уже были научены горьким опытом. Но иа этот раз почва оказалась глинистой и вязкой как смола. Наш метод «раз-два, взялись» не помогал. Что же было делать? Поискать быков? А может, сразу трактор? Наш «домашний фотограф», Курт Тренте, вытащил свою фотокамеру и запечатлел инцидент навеки. Час был ранний, улицы пусты. Вдруг перед нами «вырос» председатель колхоза. Пожилой украинец, рослый, худой, светловолосый, с серыми глазами. И очень добрый. Он смеялся: «Не очень-то вы на артистов похожи. Но я сразу понял, это вы, когда увидел вас из окошка».

«Что же лам делать?» — спросил Гешонек в отчаянии. Он страшно мерз, был тощ как палка.

«Идите-ка в клуб, о машине мы позаботимся. Согреетесь там, высушите вещи. Я уже приказал печку затопить. Вскоре и обед подоспеет, — успокаивал нас председатель колхоза. — Если можете, устройте нам концерт. Колхозники будут вам благодарны».

Весть о предстоящем концерте со скоростью ветра облетела деревню. В считанные минуты зал был полон. В это время мы поглощали вкусный суп, который нам принесли прямо в клуб. Тепло и сытный обед оказали на нас свое воздействие. Нас клонило ко сну, но, когда мы увидели сияющие лица крестьян, к нам вернулась бодрость.

Курт Трепте вышел на сцену и рассказал собравшимся, что нацисты сделали из нашей прекрасной Родины. Я переводила на русский, Максим Валентин этим временем подготовил программу. У украинских крестьян оказалось много вопросов к нам, немецким антифашистам. Они хотели знать подробности о нелегальной борьбе, о тех, кто мужественно вел ее, о брошенных в тюрьмы, о казненных. Они разделяли наши чувства, советские друзья наши.

Мы показали инсценировку «Болотные солдаты». Она произвела такое большое впечатление, что в зале никто не решился хлопать. Вместе мы пели песни борьбы, пели народные песни, наши. Местный учитель поблагодарил нас немногословно, но очень взволнованно. [155]

На этот раз мы не стали устраивать танцы. Нас не просили об этом. Это было бы некстати, сказал учитель. После такой волнующей встречи.

Наша машина стояла готовая двинуться в путь перед клубом. Дождь лил как из ведра. Председатель колхоза отсоветовал нам трогаться в путь. Он напомнил нам русскую поговорку: в такую погоду хороший хозяин и собаку на улицу не выгонит. Мы должны переночевать в деревне, или у крестьян, или в общежитии трактористов. Нам не хотелось месить грязь по улицам деревни. Мы устроились в маленьком общежитии. Кроватей всем не хватило. Но и на соломенных матрацах на полу можно было неплохо устроиться.

Вечером нам принесли ужин. Пришел председатель, школьный учитель и еще двое крестьян. Они принесли с собой водки. Ну что ж, в такую погоду было грех не выпить. Проходил час за часом, а паша беседа с этими милыми, любознательными людьми все еще продолжалась. Мы узнали от них о вещах, о которых мы не имели ни малейшего представления. Сельское хозяйство было для нас книгой за семью печатями, а ведь это такое интересное дело.

На следующее утро перед нашим убежищем нас ждал грузовик. Рядом стоял председатель колхоза. Он охотно оставил бы нас у себя, но нам пора было отправляться в путь. Мы поблагодарили, пожали ему руку и заняли места в нашей «великолепной карете».

Прощание с театром

Вернемся в Хальбштадт. На следующий день после праздника мы устроили выходной. Мы остались в деревне, где нас расквартировали. В этих идиллических сельских условиях мы отлично отдохнули, оправились от пережитых нами мытарств, а кое-кто и от обильного возлияния накануне. Впрочем, в этот день был банкет. Пригласили всех. Я не могла пойти. Меня неожиданно навестил мой муж. Он устраивал мне часто такие сюрпризы. Причем я не могу сказать, что его толкало на это: тоска или ревность. Наверное, и то и другое.

Да, и это случилось в Днепропетровске. Я вышла замуж. За инженера-строителя. Он для нас сконструировал [156] разборную сцену. Поскольку я ничего не понимаю в технике, его объяснения об этой сложной конструкции продолжались до тех пор, пока они не перешли в объяснение в любви.

Наши деловые встречи становились все более частыми и длительными. И я по уши влюбилась в этого энергичного, черноглазого, жизнерадостного, любознательного, вежливого, скромного, одним словом, очень симпатичного человека.

Нашу совместную жизнь нам удалось сконструировать лучше, чем сцену. Однажды воскресным утром я сказала мужу: «Иосиф, пора показать твою конструкцию Максиму. Этот вопрос он решает, а не я». Иосиф рассмеялся. Пришел Максим. Он одобрил и изобретение Иосифа, и наше решение пожениться.

Иосиф представил меня своим родителям. Они устроили праздничный обед. И наш союз на всю жизнь был заключен. Нам не потребовалось даже идти в загс. Так просто это было тогда. Брак считался законным и без штемпеля. Во время войны регистрация брака была, правда, введена снова. Пожалуйста! Со штемпелем или без штемпеля, неважно. Важно, что он и она счастливы. И мы были счастливы. Правда, мой муж был далек от театра, но он любил книги, кино и меня.

Да, театр он не любил, наш театр. В самом деле, дома я была урывками. «Ты за кого вышла замуж? За меня? Или за театр?» — спрашивал он опять и опять. Он настаивал на том, чтобы я ушла из театра. Но я не могла. Не могла оставить театр. Так паша совместная жизнь началась с конфликта. Но — что случается очень редко — конфликт разрешился сам собой. Примерно через год.

Максим Валентин и актеры нашего театра вернулись в Москву. Герман Грейд — в Швейцарию. Оставшаяся часть труппы была, как говорится, ни два ни полтора. В Одессе в то время тоже существовал Немецкий колхозный театр. Ему не хватало актеров. С удивительной энергией и самоотверженностью им руководила немецко-венгерский режиссер Ильза Берендт-Гроа, коммунистка. Кому-то пришла в голову умная мысль, вероятно тресту, объединить обе труппы. Меня хотели назначить директором. Мои коллеги просили об этом. Но в одесском театре уже был директор. Я решила, что мой муж прав. Если без меня, как актрисы и как директора, могут обойтись, к чему эта жертва? Я рассталась с театром. Труппу я отправила [157] в Одессу. И попрощалась со всеми. Нелегко это мне далось.

Мы с мужем отправились в Москву. В моей комнате жила дочка соседей, которая успела выйти замуж и родить ребенка. Мать ее жила в том же доме. По решению райсовета ее оставили в моей комнате, а нам дали другую. Девять квадратных метров. Половина той, которая была у меня прежде. Меня это не очень обрадовало. Но я нашла решение райсовета правильным, человечным.

В то время в Москве не было немецкого театра. Мне пришла в голову мысль отправиться в Еврейский театр. И вот я сидела перед великим Михоэлсом. Он хорошо помнил меня. Посмотрел на меня своим философским взглядом и сказал: «Для массовок вы слишком хороши. Но ничего другого я вам пока что предложить не могу. У нас слишком много женщин и слишком мало женских ролей. Решайте сами».

Легко сказать. Изо дня в день я терзала свою душу. Всеми фибрами я стремилась в театр. Но участвовать только в массовках? Нет, это не дело для меня, решила я. Возвратиться в Минск? Не подходит моему мужу. Я была бы снова постоянно на колесах, а он оставался бы один.

В московской школе имени Карла Либкнехта

В Москве была тогда школа имени Карла Либкнехта. Немецкая средняя школа — настоящий интернационал. Директор — венгерка, секретарь парторганизации и преподавательница русского языка — русская, другие учителя — немцы, русские, французы, англичане, австрийцы. И все вместе — замечательный коллектив. Дети чувствовали себя очень хорошо в этой подлинно человечной атмосфере.

В этой школе не было кружков самодеятельности. Только по большим праздникам дети выступали с концертными программами. Я отправилась к директору товарищу Крамер. Она встретила меня с воодушевлением. «Хорошо, что ты пришла. Нам как раз не хватает кого-то, кто занялся бы этим делом. Мы всем поможем тебе!» Она сдержала слово.

Для самых маленьких я пригласила одну из лучших преподавательниц танца. Она подготовила с малышами совершенно [158] очаровательные танцевальные утренники. Театральный кружок и кружок чтения я взяла на себя. В знак солидарности с испанским народом мы поставили «Тайну» — пьесу известного испанского поэта Рамона Зендера. Фашистского генерала играл известный и у нас в ГДР советский радиорепортер Сергей Клементьев. Я была убеждена в том, что однажды он станет актером. Но Великая Отечественная война распорядилась иначе. Он об этом пишет в автобиографии. Правда, любовь к театральным подмосткам он сохранил и по сей день.

Мои молодые энтузиасты хотели, конечно, поставить «Коварство и любовь». Я соглашалась лишь на отдельные сцены. Они настаивали на постановке всей пьесы. Я пошла к режиссеру Гансу Роденбергу. Попросила его помочь мне разработать режиссерский план. «Ты должна разработать его сама», — сказал он. Но он долго и подробно объяснял мне, как поставить пьесу. Он согласился даже быть нашим консультантом. Только мы приступили к репетициям — немецкую школу закрыли. Почему? Никто не зная. Я стала снова искать работу.

Моя подруга Мирра

Из Испании вернулась Эмма Вольф. Как и раньше, в ее доме собиралось много гостей. Тем более что она интересно рассказывала о своих впечатлениях. Она жила теперь в центре Москвы, на Арбате, в маленькой двухкомнатной квартире. Муж мой часто выезжал в командировки. Я проводила у нее многие вечера. Очень для меня интересные вечера. Я встречала старых знакомых. Познакомилась с новыми людьми. Среди них — с милой изящной женщиной, к которой меня сразу потянуло: Мирра Лилина, редактор и публицист. Работала она на радио. Отличалась незаурядным интеллектом. Не забыть ее больших, полных любопытства глаз. У нее в голове словно запечатлелась целая литературная энциклопедия и справочник по марксизму. Она обладала феноменальной памятью. Все, что она когда-либо учила или прочитала, было разложено у нее по полочкам. Если кто-нибудь из ее друзей нуждался в справке, цитате, он звонил не в библиотеку, а ей. Было ей двадцать пять лет. А выглядела школьницей. Уже несколько лет она вела кружок но диалектическому материализму. [159] Как утверждали участники, так живо, что редко | кто, пропускал занятия. При всех ее интеллектуальных способностях Мирра была очень непосредственной, почти детски наивной, чуткой к людям. Вот эта-то смесь и привлекала меня. Она могла одна занять целое общество. Но могла и очень внимательно слушать. На это способны далеко не все хорошие рассказчики. И она могла смеяться так весело и сердечно, что люди смеялись вместе с ней, даже если им и было не до смеха.

С тех пор между нами установилась тесная дружба. И после того, как я переселилась в Германскую Демократическую Республику, мы часто встречались. Сначала я по нескольку раз в год приезжала в Москву по делам службы. Теперь мои московские друзья приезжают ко мне. Дважды была у меня за последние годы и Мирра. Оба раза она вела записи. Наши достижения произвели на нее большое впечатление. Но прежде всего наши люди. Советский литературный ежемесячник «Звезда» опубликовал ее дневники. По-видимому, они вызвали большой интерес. Некоторые из тех, о ком она написала, герои дневника, теперь часто получают письма из Советского Союза. Им пишут преподаватели немецкого языка и интернациональные клубы. Кое-кто из читателей послал своим немецким друзьям все четыре номера этого журнала. Один из них даже переплел их. Все, о ком Мирра написала, прочли ее записки с волнением. Мы только спрашивали себя, не слишком ли благожелательно она изобразила нас, берлинцев? «Берлин выглядит совсем по-другому, чем я себе представляла. И берлинцы очень милый народ. На их лицах всегда видишь улыбку, и каждому они говорят: «Доброе утро», «Добрый день» и «До свидания». Даже в полицейском участке, куда я пришла, чтобы прописаться. Продавщицы тебе улыбаются и говорят: «Большое спасибо». Даже если ты их мучаешь вопросами и ничего не покупаешь. Господи боже мой, почему немцы говорят по-немецки так быстро? Я не понимаю ни слова, хожу по Берлину как глухонемая. Удивительно! В сущности, Берлин — пограничный город, граница совсем близко. Вот защитная стена, вот пограничники. И тем не менее все это как-то не бросается в глаза, этого не замечаешь, это сразу же забываешь. Ничто, ну совсем ничто не напоминает в Берлине о том, что он стоит у самой границы. Спокойный, мирный город!» [160]

Просто провалилась как учительница

После того как школа имени Карла Либкнехта была закрыта, я снова задумалась: чем же мне теперь заняться? Применение моим наклонностям вскоре нашлось. Теперь я занялась театральным искусством... со стариками. На самом деле. Моей главной актрисе было около шестидесяти. Она была профессором, известным ученым в области питания. Дело в том, что я очутилась в Институте питания. Меня привело туда не обжорство. В то время я еще была тоненькой. В Институт питания я попала после того, как попыталась стать преподавательницей немецкого языка и — потерпела полное фиаско.

Собственно, я никогда не хотела быть учительницей. При всем моем уважении к этой профессии. Или, может быть, именно в силу этого. По я дала себя уговорить. Меня сагитировал директор школы, которому я передала группу детей из нашей школы Карла Либкнехта. Каждый из сотрудников этой школы взял на себя подобную миссию. Так мы коллективно решили. В новой школе мы беседовали с директором, с классными руководителями. Мы хотели, чтобы дети почувствовали себя хорошо в новой школе с первого же мгновения. Лишь после того, как эта задача была решена, учителя приступили к новой работе. Их всех тоже устроили.

Педагогических кадров не хватало. Моя школа искала преподавателя немецкого языка для пятого класса. «Мне некого туда послать», — жаловался директор. При этом он глядел на меня с мольбой. «Самый плохой класс по поведению. Не удивительно, уроки немецкого языка он проводит в спортивном зале».

«И этот класс я должна взять на себя? Не справлюсь!» Я привела ему множество доводов.

«Попробуйте. Может, вам это удастся».

Черт побери! Я никогда не могу сказать: «Нет!» Короче говоря, с первой же минуты я утратила свой учительский авторитет. Я вошла в класс, как будто встретилась со своим театральным кружком. Бодрая, радостная, непринужденная. Я представилась. Сразу мне стали задавать вопросы. Из урока получился вечер вопросов и ответов. Почему у меня нет отчества? Я объяснила это. Откуда происходит мое имя? Такое смешное имя. И произнести его так сложно. Я объяснила им и это: родители ждали [161] мальчика, его хотели назвать по имени деда. Родилась девочка, и вот мой отец превратил имя в Мишкет. Ну и ну! Это имя им не запомнить. Я должна им четко и ясно сказать, как им называть меня по имени и отчеству по русскому обычаю. Они не хотят оказаться невежливыми по отношению ко мне.

Я им сказала без долгих размышлений: «Называйте меня просто Мария Павловна. Хорошо?» «Да, да», — завопил класс с облегчением. Но они так и не смогли успокоиться. Пока я не покинула школу. Имя Мария Павловна так ко мне и прилипло, пока я не переселилась в Германскую Демократическую Республику. Впрочем, с моим настоящим именем у меня и теперь неприятности: господину такому-то часто адресована почта, которую посылают те, кто не знает, что я женщина.

Ребята готовы были выслушать что угодно, только не немецкую грамматику. «Ну как же так, — возражала я, — это ведь язык Эрнста Тельмана». «Мы об этом уже слышали, — отвечали они хором, — от нашей пионервожатой. Знаем мы о Тедди». Меня они просят рассказать о других немецких коммунистах. Или что-нибудь прочесть, но по-русски. Это гораздо интересней! «Дер, ди, дас» им никогда не понять. И стараться мне нечего. Немецкий они изучать не хотят, уж лучше английский. Или французский.

Шум на моих уроках стоял такой, что пришел директор. Человек очень тактичный. Он появился перед самым звонком. «Вы видите, у меня ничего не получается». — «Наберитесь терпения. Не торопитесь с выводами». Но нет, эта профессия не была моей стихией. Мы оба с большим сожалением поняли это.

Кому нужен культурник?

Если у коммуниста возникают проблемы, что ему делать? Он обращается за помощью к партии. Я пошла в райком Фрунзенского района. «Вы не знаете, кому нужен культурник?» — спросила я первого попавшегося мне в приемной инструктора. Он оказался очень чутким. Был готов мне помочь. Сомнения, мучившие меня по дороге: чего тебе надо? что ты можешь? что ты скажешь? — рассеялись, не оставив следа. [162]

Инструктор знал меня по спектаклям в школе имени Карла Либкнехта. «Присядь и успокойся. Что-нибудь найдем. Вот Институт питания ищет заведующего научной библиотекой. Ну как? Тебе это правится?»

«Да, но... — я стала заикаться от страха. — Ведь я не имею об этой работе ни малейшего представления. Что мне там делать?»

«Работать. А на практике изучить новую профессию. Ну что тебе еще предложить?»

«Если бы я это знала?»

«Попробуй!»

«Хорошо. Но смотри, я снова приду к тебе».

«Я сам навещу тебя в институте».

Он сдержал свое обещание, славный парень. Мы подружились. Из-за войны потеряли друг друга из виду.

В Институте питания меня принял директор. Говорил он со мной неохотно, почти ворчливо. Я подумала: «У него наверняка не в порядке желудок». Так и оказалось. А вообще он оказался вполне приличным человеком. Как обычно в таких ситуациях, я сказала ему: «Хочу, чтобы вы заранее знали: я никогда не занималась такой работой. Не имею о ней ни малейшего представления».

«Я это знаю. Идите в библиотеку. Профессор введет вас в курс дела. Я думаю, что у вас хватит ума понять, что требуется. Желаю успеха».

Профессор сказал: «Добрый день и прощайте навсегда». Он забрал свой чайник, свою чашку, попрощался с коллегами и ушел. И на следующий день не появился. Теперь я его хорошо понимаю. Расстаться с библиотекой было ему нелегко. Ему было около семидесяти. Конечно, когда-нибудь пора кончать. Но ведь каждая из этих многих тысяч книг была приобретена им, и каждую карточку в каталоге он сам заполнил. Он был для читателей подлинным помощником, живым справочником. Едва кто-либо называл интересующую его тему, как профессор тут же давал ему необходимые книги. Ему не надо было даже смотреть в каталог. Он знал, где они стоят. А молодая сотрудница доставала книги с полок. Я с охотой набросилась на работу. Еще немножко — и у меня действительно появилась бы новая профессия. Но этому помешала война.

Молниеносно покатилось по институту, что в библиотеке теперь вместо профессора сидит актриса. Всем хотелось на нее поглядеть. Такое случается не каждый день. Одни приходят, другие уходят, дверь не закрывается. Что [163] было делать мне, бедняге? Прежде всего, стала делать хорошую мину. Затем сделала то, что делает каждый новый руководитель: переделала все вверх ногами. Все, конечно, обратили внимание: ага, новая метла.

Второе действие: я распорядилась, чтобы пробили стену в соседнюю комнату. Устроила там уютную читальню. Это было не так-то просто. Комната принадлежала директору. Трудно поверить, но он ее отдал. Его уговорила личный референт. Она знала лучше всех, когда у него не болит желудок и когда с ним легче договориться. Она оказывала на него большое влияние, эта старая революционерка Надя Р. Ей было лет сорок пять. В партию большевиков она вступила еще подростком. Она участвовала в завоевании власти рабочими. Состояла она в той же партийной организации, в которой был и Ленин, принадлежала к ее руководству. На партийном документе который был выписан Ленину, есть ее подпись. Этот документ находится теперь в Музее Ленина. Надю очень любили в коллективе. Она излучала спокойствие. Каждого готова была выслушать, каждому посочувствовать и помочь. И если я три года выдержала в этой библиотеке, то это было заслугой и Нади.

Она помогла мне организовать театральный кружок. Одной из самых активных читательниц была профессор Молчанова, женщина пожилая, но еще полная сил и инициативы. Ее интересовала музыка, я уговорила ее заняться театром. Она стала главной исполнительницей ролей в моих спектаклях. Привела она ко мне еще одну актрису, свою лаборантку. Та любила декламировать. Затем я вовлекла в наш кружок научного секретаря, человека лет пятидесяти. В конце концов, нам был нужен хотя бы один мужчина. Он оказался прекрасным конферансье. Нынешние могли бы ему позавидовать. К кружку присоединилась еще наша уборщица, двадцатитрехлетняя девушка из деревни. Просто прирожденный талант!

Приближался Октябрьский праздник. Во что бы то ни стало мы хотели подготовить праздничную программу и с серьезными, и с веселыми номерами. Я поставила «Тайну» Рамона Зендера, поскольку эта пьеса была политически очень актуальна. Она как раз подходила к обстановке в гитлеровской Германии. В ней шла речь о зверствах фашистских палачей. Для второй, веселой части я написала одноактную пьесу, в которой подшучивала над директором. Боже сохрани, не над нашим! Показывала я важничающего бюрократа, который, кажется, заботится только [164] о своем авторитете, никогда не имеет времени для чело-пека. Директора играла наша уборщица. Было это очень просто. Убирая его кабинет, она копировала этого бюрократа. Она садилась в его кресло, принимала посетителей, изображавшихся профессором Молчановой. Точнее, она не принимала посетителей, а выпроваживала их. Зато бесконечно долго разговаривала по телефону, давала указания, отменяла их, ругалась, ссорилась и т. п. Эта девушка играла так живо, забавно и прежде всего жизненно правдиво, что в зале люди корчились от смеха. К моему тексту она добавила свою импровизацию и играла так, как будто всю жизнь только и выступала на сцене. Понятно, что и мне все это доставило большое удовольствие.

Понемногу я стала разбираться в библиотечных делах. Чего мне не хватало, так это хорошей атмосферы в институте. Ее не было, потому что между нашим секретарем парторганизации, женщиной очень волевой и слишком честолюбивой, и нашим мрачным директором шла постоянная война. Она упрекала его в том, что он занимает институт темами, далекими от жизни. Возможно. Я не могла об этом судить. Но мне не нравились ее методы. Вместо того чтобы открыто поставить вопрос в партийной организации, она пыталась интриговать и завоевать на свою сторону каждого по отдельности. Мне это страшно не нравилось. Я хотела расстаться с институтом.

Дальше