Его Величество
В приемной императорской виллы нас встретил старый господин, к которому моя мать обращалась «мой дорогой граф». Он галантно поцеловал ей руку, не обратив никакого внимания на меня — возможно, потому, что просто не заметил. Я же во все глаза глядел на стоявшие у стены стеклянные ящики, заполненные чучелами птиц самых разных видов.
— Это — птицы бедного Рудольфа, — заметил старый кавалер, повернувшись к моей матери, которая позже объяснила мне, что всех этих птиц убил наследный принц Рудольф и велел сделать из них чучела, когда был еще совсем молодым.
В сопровождении графа мы поднялись по лестнице и прошли через несколько приемных залов. Один из них был отделан в серых тонах, другой — в красных, и все они — как шепотом сообщила мне мать — использовались для различных целей императрицей Елизаветой. Нам даже было позволено одним глазком взглянуть на кабинет, когда-то принадлежавший этой несчастной виттельсбахской принцессе. Стены его от пола до потолка были увешаны изображениями любимых лошадей императрицы. Но меня больше всего поразила картина с изображением пышно разодетого зуава, который когда-то, по словам графа, был самым любимым смотрителем гончих этой капризнейшей из европейских принцесс.
Покинув этот конский музей, где вперемешку висели изображения приятных и ужасных на вид животных, мы прошли через анфиладу комнат для ожидания, в одной из которых сопровождающий нас покинул. Моя мать, явно нервничая, принялась оправлять свое платье и мой «эрцгерцогский костюмчик», как вдруг ближайшая к нам дверь отворилась, и граф пригласил нас войти.
Я увидел в углу большой письменный стол, перед которым стоял очень старый господин, чье изображение я видел очень часто. Его императорское и королевское величество Франц-Иосиф I, владыка Австро-Венгерской империи, легкой походкой подошел к моей матери, которая склонилась в нижайшем реверансе, и, взяв ее за руку, отвел в другой конец комнаты, где стояли старомодный диван и несколько кресел. Неподражаемым жестом он пригласил ее сесть, оставив меня стоять у входа. Я очень надеялся, что он, как и его генерал-адъютант, не обратит на меня никакого внимания.
Потом, когда мы покинули виллу, мать рассказала мне, что это был знаменитый Императорский уголок, где однажды собрались на историческую конференцию государи России, Германии и Австрии.
Я вежливо стоял у двери, и до меня доносился только низкий гул разговора, происходившего в означенном углу. Чем дольше я глядел на старика, тем сильнее он напоминал мне Бога, и я чувствовал, что не осмелился бы подойти к нему и заговорить, как не осмелился бы обратиться ко Всевышнему. Он был так же далек от меня, как и Бог, плывущий на пурпурном облаке, и мне казалось, что он в любой момент мог подняться на небеса.
Я не знаю, о чем моя мать говорила с императором. Помню только, как государь сказал, что он рад, что императрица «избавлена от всего этого». Вероятно, он имел в виду убийство в Сараеве и нависшую над нами угрозу войны, но вполне возможно, что он говорил о чем-нибудь другом, — не знаю.
Неожиданно Всемогущий Бог спросил:
— Так это он и есть, не так ли? — Он приподнял руку и жестом подозвал меня к себе. — Как тебя зовут?
— Евгений, ваше величество, — запинаясь, произнес я, вспомнив наставления матери.
— Ну что ж, Евгений, — прозвучал голос в моих ушах, — надеюсь, ты станешь таким же прекрасным человеком, как Евгений Савойский, когда вырастешь. Он преданно служил моему дому.
Благодаря своему имени я кое-что знал о Евгении Савойском. Но я не знал тогда, что, если бы он не был столь преданным слугой Габсбургов, стул, стоявший напротив меня, вероятно, был бы занят теперь турецким султаном или потомком одного из злейших врагов эрцгерцогского дома времен Евгения Савойского.
— Когда ты родился? — был следующий вопрос.
Я увидел, что мать кусает губы, но мне было велено говорить смело, и я сказал:
— 21 августа 1900 года, ваше величество.
И тут я испугался. Всемогущий Бог провел по глазам рукой. Он повернулся к моей матери:
— Да-да… 21 августа — как и бедный Рудольф.
Я не понял, о чем это он, но император уже отвернулся от меня.
Дрожащей старческой рукой он выдвинул ящик стола и медленно вытащил портрет очень красивой женщины, которую я сразу же узнал. На ее шею падали крупные завитки золотисто-каштановых волос, а на лице застыло выражение легкой грусти. Бесподобную грудь женщины пересекала бледно-голубая орденская лента. Это была копия известного портрета молодой Елизаветы Австрийской, выполненная мастерской рукой Франца Шлоцбека.
— Как прекрасна была императрица, — еле слышно прошептал Франц-Иосиф. — Вы уже уходите, баронесса?
Он неизменно называл мою мать баронессой, поскольку много десятилетий назад сделал ее дедушку бароном и членом Тайного совета. Она кивнула со слезами на глазах, и наша аудиенция закончилась. Мать склонилась в реверансе, и старый император галантно проводил ее до двери, где нас снова ждал граф. Потом я услышал тихий голос последнего великого императора Европы:
— До свидания, баронесса, — до следующего года, наверное. Хорошо, что вы посетили меня. Я вам очень благодарен.
Граф проводил нас мимо оленьих рогов и лошадиных голов и через анфиладу приемных комнат императорской виллы вывел к боковому входу. Очень скоро мы поняли, почему он это сделал.
Приблизившись к большому фонтану, расположенному перед крыльцом с колоннадой, мы увидели, что площадь перед домом кишит народом — здесь были крестьяне и горожане, лесники, солдаты и бесчисленные дети с кипами альпийских роз и букетиками эдельвейсов в руках. Они стояли, притихшие и молчаливые, и ждали, когда откроется дверь на балконе и появится старый император, похожий на бога, сошедшего с Олимпа.
В эту самую минуту до наших ушей донеслись сначала тихо, а потом все громче и громче слова старого императорского гимна, написанного Гайдном: «Gott erhalte…»{1}
Мы увидели, как Франц-Иосиф поднес руку к фуражке, отдавая честь. Вскоре после этого он возвратился в Вену, чтобы никогда уже больше не увидеть своего любимого Ишля, своих оленей и серн. Это было 10 июля 1914 года, когда Европа стояла на пороге Первой мировой войны.
Аудиенция на императорской вилле в Ишле стала моим самым ярким воспоминанием о старой Европе, последним великим монархом которой был Франц-Иосиф. Никогда его не забуду, и, хотя я встречал на своем пути многих самозваных государей, он один является для меня воплощением королевского величия.
Моя мать жила в своем родном Мюнхене, погрузившись в воспоминания об эре Габсбургов-Виттельсбахов. Она продолжала давать вечеринки с чаем, на которых играли в тарот, этот бридж современного бомонда. Франца-Иосифа и его генерал-адъютанта — увы! — больше не было, но баварские министры и генералы с радостью заняли их места.
Что касается меня, то я посвятил всего себя университетской жизни и с головой погрузился в учебу.
Годы 1920–1926 стали для меня незабываемыми. Что за университет, что за преподаватели! Когда я вспоминаю их имена — историков Маркса и Онкена, историков искусства Вёлфлина и Пиндера, а также Фосслера и Штриха, посвятивших себя изучению литературы, — у меня создается впечатление, что Мюнхен переживал времена самого настоящего возрождения гуманистической мысли, которое, к сожалению, оказалось последним. Это было время, когда студенты не занимались еще политикой, а преподаватели имели время и свободные аудитории для индивидуальных занятий — более того, перед зданием университета не устраивались моторизованные парады. Учителя, знаменитые и незнаменитые, видные и простые, уделяли нам много времени. Они использовали его не только для того, чтобы хорошенько изучить молодого человека, который надеялся написать диплом под их руководством, но и оценить его человеческие и интеллектуальные качества. Позже все немецкие университеты, и Мюнхенский университет Людвига Максимилиана в частности, превратились в политические учебные заведения нацистов или в центры воспитания технократов.
Вёлфлин, швейцарец по происхождению, отличавшийся истинно швейцарским спокойствием и уравновешенностью, свел меня со своим другом и единомышленником Рикардо Хухом. Их разговоры о политических и артистических проблемах времен Тридцатилетней войны доставили мне много часов неподдельного наслаждения. В доме руководителя моего дипломного проекта Онкена, старого национал-либерала, маленькая французская бородка которого делала его похожим на потомка Наполеона III, я встречался с последними представителями немецкого либерализма. В их разговорах живо представала передо мной история конституционализма, а также идея о превосходстве внешней политики.
Незадолго до Рождества 1926 года я защитил диплом, написанный под руководством Онкена и посвященный императорской политике во второй половине XVI века, и получил, к своему величайшему удивлению, диплом с отличием. Благодаря Онкену, этому выдающемуся человеку, который был моим руководителем и покровителем, я приобрел способность рассуждать логически и критически.
Однако самые яркие воспоминания о студенческих днях в Мюнхене оставили у меня не Онкен, Вёлфлин и Штрих, несмотря на то что я получил от них знания по истории, искусству и литературе. Этот период моей жизни окрашен памятью о выдающемся ученом, изучавшем литературу эпохи романтизма, Фосслере. Именно ему и его лекциям, посвященным великой французской литературе XIX века, я обязан знакомством с произведениями двух писателей, с которыми не расставался всю жизнь. Один из них, Стендаль, стал моим постоянным спутником в Италии. Я изучал Парму, находясь под сильным влиянием его «Пармской обители», хотя мне так и не удалось, несмотря на все старания, отыскать Торре-Фарнезе.
Другой писатель, Бальзак, стал моим учителем жизни. Как историк, я занимался римскими императорами и Гогенштауфенами и сделал политику римских пап XVI века предметом специального исследования. Благодаря моей матери я сохранил неистребимое уважение к странным и замечательным фигурам дома Габсбургов. Однако мир великих исторических персонажей не мог снабдить меня таким знанием жизни, а также знанием о человеческом сердце и всех его проявлениях, как бессмертная «Человеческая комедия» Бальзака. Фосслер предсказывал — и очень надеялся, — что все его студенты когда-нибудь испытают те чувства, которые испытал барон Растиньяк после похорон несчастного отца Горио. Я никогда не забуду, как он цитировал наизусть отрывки из этого эпизода: «Итак, оставшись один, Растиньяк поднялся на самое высокое место кладбища и увидел Париж, расстилавшийся перед ним по обоим берегам петляющей Сены. То тут, то там начинали уже мигать огоньки. Он не отрывал жадных глаз от пространства, лежавшего между колонной на Вандомской площади и куполом Дома инвалидов — здесь был расположен блестящий мир, который он надеялся завоевать. Он смотрел на этот гудящий улей взглядом, который предвещал его разграбление, словно уже ощутил на своих губах сладость его меда, и произнес с нескрываемым вызовом: «Я завоюю тебя!»
Я вспомнил об этой сцене, приехав в Рим и поднявшись на Монте-Пинчио. Я смотрел на облака в сгущавшихся сумерках, но не смог повторить воинственного возгласа месье де Растиньяка. До нынешнего дня я не знаю, как назвать ту горько-сладкую любовь к Риму, которая принесла мне столько радости и горя. Кроме того, во мне слишком много от антагониста Растиньяка, Люсьена де Рюбампре, чтобы храбро бросаться в бой. Я предпочитаю, чтобы подобные решения принимали другие; потому я стал всего лишь Растиньяком в одежде Рюбампре или наоборот.
Но, как бы то ни было, Онкен, мой руководитель, посчитал, что я достоин гранта Общества кайзера Вильгельма для продолжения обучения. Тема моего исследования «История кардинала Александра Фарнезе и его семьи» (это был один из самых знаменитых и интересных итальянских родов в XVI и XVII веках) была весьма амбициозной. Меня до сих пор удивляет, как такой холодный и рационально мыслящий ученый, как Онкен, дал свое согласие на работу по этой теме, но он это сделал. И, вооружившись толстой пачкой рекомендательных писем, я отправился на юг.
Это было весной 1927 года — я ехал в Аркадию.
Аркадия
Александр Фарнезе, или Великий кардинал, как называли его современники, давно уже интересовал меня. Впервые я прочитал о нем в подробной, но сухой, словно пыль, «Истории пап» Людвига фон Пастора. Этот австрийский ученый, который, благодаря своей тесной связи с папой Пием XI, получил пост австрийского посла при Святом престоле, утверждал, что Фарнезе заслуживает того, чтобы о нем была написана книга. Поскольку кардинал жил в моем любимом XVI веке и поскольку мне требовалась историческая жертва, которая открыла бы мне путь на юг, я остановился на нем.
Его жизнь была и сейчас остается предметом, достойным описания, но ему, к счастью, удалось избежать моего внимания к своей особе. В 1945 году агенты разведки союзников в Риме обнаружили чемодан, полный документов, свидетельств, записей и фотографий, связанных с кардиналом Фарнезе. Полагая, вероятно, что кардинал был моим «осведомителем» в Ватикане, они забрали все эти материалы. Я не имею никакого понятия, где теперь находится этот чемодан, что, впрочем, совсем не удивительно, — секретная служба есть секретная служба. Тем не менее могу с чистой совестью рекомендовать Александра Фарнезе молодому поколению. Любой человек, будь то историк искусства, литературы или просто историк, может написать о нем интересный труд.
Александр Фарнезе был старшим внуком папы Павла III, взошедшего на престол в 1534 году в возрасте шестидесяти семи лет и занимавшего его до 1549 года. Весь Рим плакал, когда в 1589 году Фарнезе умер, и даже папа Сикст V, грубый и мрачный человек, не питавший к нему особой любви, говорят, уронил несколько слезинок. Фарнезе умер кардиналом, хотя на семи папских выборах подряд был кандидатом на роль папы. Он оставил после себя замечательные произведения искусства, дворцы, виллы и коллекции самых разнообразных предметов. Самым прекрасным владением кардинала, сооруженным для него Виньолой, была его летняя резиденция в Капрароле, недалеко от Витербо, которая знаменита своими многочисленными залами и комнатами, украшенными фресками, а также фонтанами и кариатидами, садами и лужайками. Несколько портретов Фарнезе были созданы самим Тицианом.
Таков был человек, которому я и намеревался посвятить несколько лет своей жизни в Италии. Эти несколько лет растянулись на два десятилетия, но книга моя так и осталась ненаписанной, однако было бы несправедливым обвинять в этом одни только секретные службы союзников. Я был виноват не меньше их. К сожалению, я позволил втянуть себя в события нашего собственного времени и забыть о прошлом.
Не знаю, сколько рекомендательных писем брал с собой Гёте, отправляясь в путешествие по Италии. Лично я имел целую кучу писем, адресованных руководителям немецких академических институтов, кардиналам и монсеньорам, профессорам, писателям и ученым. У меня было также несколько личных посланий. Они были извлечены из совсем не академических, но весьма обширных архивов моей матери и оказались не менее полезными, чем официальными. Генерал фон Лоссов дал мне записку для Бадольо, а Конрад фон Пречер, баварский посол в Берлине (анахронизм, еще существовавший в то время), снабдил несколькими визитными карточками для вручения сотрудникам двух немецких посольств.
Я наносил визиты, вооружившись и собственными визитными карточками. Их изготовление обошлось мне очень дорого, но я думаю, что обязан своими первоначальными успехами в римском обществе в немалой степени именно этим карточкам. Рим в то время был настоящим раем для выпускников университетов и студентов, вне зависимости от средств, которыми они располагали. Если они были богаты, то это означало лишь одно — на академических собраниях им не надо было столь усердно набивать свои животы многочисленными закусками, как студентам с более тощими кошельками.
Немецкий ученый триумвират в Вечном городе состоял из Людвига Куртиуса, директора Археологического института, Эрнста Штайнмана, владельца и управляющего знаменитой на весь мир Библиотеки Герциана, и Пауля Кера, руководителя Прусского исторического института. Именно к ним я и обратился, приехав в Рим. Поскольку я учился у Онкена, Вёлфлина и Штриха, меня приняли более или менее всерьез. Все трое выслушали мои планы об изучении жизни Фарнезе и попытались направить мою энергию в различные русла. Куртиус убеждал меня заняться изучением археологических раскопок, которые проводил кардинал, и его коллекций, Штайнман — его живописным собранием, а Кер желал, чтобы я углубился в исследования документов, хранящихся в папских архивах.
Из этих троих ученых, представлявших в Риме немецкую науку, Пауль Кер, несомненно, был наиболее выдающимся по тому вкладу, который он в нее внес. Его институт был верен духу Моммзена; поэтому вовсе не удивительно, что в нем работал внук Моммзена, Теодор. Не считая периода Гогенштауфенов, мои познания по истории Средневековья сводились, к сожалению, к тому минимуму, который был необходим для сдачи экзаменов. Я намеревался написать книгу о Фарнезе, если не в стиле Эмиля Людвига или Стефана Цвейга, то хотя бы в стиле фресок. Для этого я решил изучить обширную переписку кардинала с величайшими фигурами того времени, папами и кардиналами, учеными, художниками и членами своей семьи. Я хотел осветить ту роль, которую он играл на семи конклавах с точки зрения его личных амбиций и его личной трагедии. Мне это представлялось гораздо более интересным, чем штудирование письменных источников, — в этой области Пастор добился гораздо более значительных результатов, чем сумел бы добиться я.
Кер, по моему глубокому убеждению, считал все, что не было добыто усиленным и беспрестанным изучением источников, подозрительным по определению. Археолог Людвиг Куртиус был его полной противоположностью. Он не мог обойтись без слушателей, которых ослеплял своим блеском и которые подстегивали его своим восхищением. Лекции Кера были сухими, строгими и методичными, зато лекции Куртиуса напоминали яркий, красочный фейерверк. Когда он говорил об императоре Адриане и его вилле Албани, где хранились римские богатства эпохи барокко, недоступные для посещения широкой публикой, он превращался в Адриана. На ежегодном собрании в честь Винкельмана, отдавая должное этому Нестору археологии, он становился Винкельманом. Когда же он говорил о Гёте — а он много раз произносил блиставшие умом и огнем речи в его честь, — всем казалось, что это сам Гёте, приехавший в Рим. Он, как всякий великий актер, был наделен даром держать паузу, во время которой обводил глазами аудиторию, жадно ловившую каждое его слово. Не зря многие престарелые дамы, особенно из прусских дворянских семей, в конце 20-х и начале 30-х годов проводили в Риме всю зиму. Их сердца бились учащенно, а глаза сияли, когда они слушали этого эрудированного, блестящего ученого. Я ничего не могу сказать о его научных трудах, но и с ним у меня связано несколько незабываемых воспоминаний.
У Куртиуса была очень проницательная жена, отличавшаяся некоторым снобизмом. Я наладил с ней прекрасные отношения и всегда восхищался ее способностью, совершенно утраченной в наше время, составлять социальный коктейль из представителей интеллигенции и членов высшего света, которым она и ее муж так восхищались. Куртиусы жили в старинном палаццо в центре старого квартала, который автоматически придавал их приемам оттенок je ne sais guoi (я не знаю что). Приглашали ли тебя на встречу с русскими эмигрантами в Риме, где ты чувствовал себя перенесенным во времена Распутина и несчастных царя и царицы, или на концерт Фюртвенглера, — его сестра, бывшая замужем за философом Шелером, тоже работала в институте, — или же на вечер, где Карл Вольфскель, уже наполовину ослепший, и Эрнст Канторович читали отрывки из своих произведений, ты мог быть уверен, что попадешь на социальный или культурный праздник.
Однажды мы с Канторовичем, немецким евреем, единственным из ученых, который сумел постичь природу столь необыкновенного явления, как Фридрих II, император из рода Гогенштауфенов, совершили путешествие к Неаполитанскому заливу. Его рассказ о Сивилле Кумской и ее пророчестве Энею представлял собой сочетание классического великолепия и современного интеллекта, которому позавидовал бы сам Вергилий.
В 1932 году я присутствовал на последней большой публичной лекции Куртиуса, которую он произнес в немецкой колонии по случаю юбилея Гёте и которая называлась «Гёте как явление». Мне хотелось бы привести здесь один отрывок из этой речи. Он не потерял своего значения и поныне, хотя лишь очень немногие — я конечно же не входил в их число — смогли в то время понять, какой трагический смысл в нем заложен.
«Поскольку наше национальное образование еще не завершено — ибо оно по-настоящему началось только с Гёте, — сама идея этого образования занимает такое важное место в нашем мире идей и в работах Гёте. Понять нас могут одни только русские. Другие народы все глубже зарываются в то, что они уже имеют, мы же стараемся погрузиться в то, чего не имеем. Эти народы пытаются сформулировать то, что их объединяет, мы же не жалеем сил, чтобы постичь то, что нас разделяет. Это и есть главная причина всех наших современных национальных несчастий».
Третий член немецкого академического триумвирата в Риме, Эрнст Штайнман, был типичным представителем старшего поколения. Для любого знатока Рима он до самой своей смерти в 1935 году оставался неотъемлемой частью Вечного города, но не потому, что был великим ученым, а потому, что его любовь к Риму не имела равных. Он любил искусство и художников императорской и папской метрополии не умом, который скромно охранял границы его гения, а, скорее, своей немецкой душой романтика. Это был типичный представитель кайзеровской эпохи, с ее традициями царственного и покровительственного отношения к женщине. При дворе кайзера Вильгельма II он с наслаждением слушал Rosenlider принца Эйленбурга, а в Риме до глубины души был предан Микеланджело, который, откровенно говоря, был ему не по зубам. Штайнман жил в палаццо Цуккари, которое купили ему две его покровительницы, неразлучные подруги Генриетта Герц и Фрида Норд, жена известного немецкого химика, переселившегося в Англию. Генриетта Герц ценой больших затрат сумела восстановить дом художника-маньериста Цуккари, который жил в начале века, и приспособить его под хранилище своей великолепной коллекции итальянского искусства и своего обширного собрания книг по истории искусства. Оно стало основой знаменитой Библиотеки Герциана, расположенной на пересечении двух знаменитых улиц — Виа Систина и Виа Грегориана, где в XIX веке жило много художников и писателей из Северной Европы и где Габриеле Д’Аннунцио имел роскошную квартиру, в которой он написал Il Piacere («Удовольствие»), не превзойденный никем портрет римских нравов 80-х и 90-х годов XIX века.
Штайнману было далеко до Д’Аннунцио, но он тоже любил удовольствия — хотя и в более мягкой, менее сладострастной форме, чем il Divino (Божественный). Перед тем как он окончательно поселился в палаццо Цуккари, немецкое правительство выделило ему деньги на завершение капитального труда о Сикстинской капелле, теперь уже слегка устаревшего, но тем не менее вполне приличного исследования произведений Микеланджело. После этого он начал собирать свою знаменитую на весь мир коллекцию книг, посвященных флорентийским художникам, которую позже завещал, насколько я помню, Ватикану.
Его салоны, украшенные маньеристскими фресками, посещались представителями старого аристократического римского общества из окружения князя Бюлова и его тещи, донны Лауры Миньетти. Штайнман был близким другом бывшего канцлера. Я вспоминаю, как Бюлов устраивал приемы. Он стоял рядом со своей глухой полупарализованной женой, когда-то одной из самых почитаемых женщин в Берлине, и, следуя примеру Сен-Симона, рассыпал направо и налево цитаты из классиков и отпускал ядовитые замечания по адресу друзей и врагов. Другой достопримечательностью приемов, устраивавшихся в Герциане, которую особенно ценили женщины, был самый красивый священник современного Рима, баварский принц и внук императора Франца-Иосифа. После печально знаменитого своей краткостью брака с эрцгерцогиней принц Георг вспомнил, что дом Виттельсбахов с незапамятных времен занимал достойное место в иерархии святого Петра. Это был завидный пост, который не только не требовал никаких затрат, но и позволял тому, кто его занимал, вести жизнь аббата эпохи Винкельмана. Принц, отличавшийся необыкновенной красотой, был очень похож на своего деда по материнской линии в ту пору, когда тот еще не напоминал Всемогущего Бога с бачками, а был порывистым молодым Францлем. Принцу очень шла сутана с маленьким лиловым стоячим воротничком. Он принимал всеобщее восхищение как должное и совсем не платонически наслаждался библиотечными фуршетами, где подавали блюда итальянской кухни. Красивый как бог и к тому же посвятивший себя Богу, он любил окружать себя женщинами главным образом англосаксонского происхождения. Они далеко уступали ему по красоте, но в ту пору церковь не обращала внимания на внешность. С принцем любил поболтать, в своей слегка насмешливой манере, профессор Ногара, главный директор всех папских музеев и художественных коллекций, еще один дилетант, обожавший Микеланджело.
Эрнст Штайнман проникся ко мне расположением с самого же первого моего визита, то ли потому, что я был похож на одного из рабов, которых Микеланджело изобразил на потолке Сикстинской капеллы, то ли потому, что я знал много историй о Германии, напоминавших ему о его друге Бюлове. Он не только воспринял меня всерьез, но и, в отличие от Кера, сделал все, чтобы я поскорее приступил к исследованию жизни кардинала Фарнезе, великого покровителя искусств. Шудт, настоящий мозг Библиотеки Герциана и серьезный ученый, для которого участие в светских приемах и вечерах было равносильно посещению зубного врача, позволил мне познакомиться со всеми сокровищами этого хранилища, связанными с предметом моего исследования. Мне было разрешено пользоваться первыми изданиями стихов Микеланджело и описаниями Il Terrible (Ужасного), оставленными его современниками, среди которых одни были чисто эротического характера, а другие по-настоящему поучительны.
Несколько месяцев я делил свое время между серьезными исследованиями и удовольствиями. Эти месяцы были относительно успешными для меня, но успех в Риме имеет короткую жизнь, и я убежден, что та ненависть, которую итальянцы до сих пор питают к Муссолини, проистекает главным образом из того, что он слишком долго наслаждался успехом. Хотя я и не был Муссолини, но некоторое время был весьма популярен в обществе. Когда же запас анекдотов иссяк, моя звезда закатилась, и я вынужден был искать новые пути к успеху. Я вовремя вспомнил, что мой кардинал был большим другом и покровителем иезуитов и что у меня есть рекомендательное письмо к ведущему историку этого ордена, отцу Такки-Вентури. Я также вспомнил, что автор этого письма сообщил мне таинственным шепотом, что, как духовник Муссолини, Такки-Вентури был серым кардиналом иезуитов.
Впрочем, это меня мало интересовало. Со времени моего прибытия в Италию я видел много черных рубашек и стал свидетелем нескольких шумных парадов, однако самого Муссолини еще не видел. Немецкие и международные академии, которые столь гостеприимно распахнули передо мной свои двери, вели себя так, словно его вообще не существовало. Он никого не раздражал, и все в свою очередь старались не раздражать его. Кроме того, я хотел просить у отца Такки-Вентури не аудиенции у Муссолини в палаццо Венеция, а разрешения поработать в архивах и библиотеках Ватикана — и получил его.
Духовник Муссолини жил в центре Рима в роскошном здании в стиле барокко около Гезу, церкви, отданной иезуитам кардиналом Фарнезе. Виньола начал строить ее в 1568 году. Пройдя через окруженный старыми деревьями монастырский сад, объятый тишиной, которую нарушал лишь тихий плеск фонтана, я был введен в столь же уединенный кабинет. Навстречу мне из-за стола, заваленного документами и пергаментными книгами, поднялся лысый священник. Мое рекомендательное письмо лежало перед ним. Он свободно говорил по-немецки, и я вскоре был втянут в разговор о своей родине. Один из первых вопросов звучал так:
— Знаете ли вы синьора ’Итлера?
Я сначала даже не понял, о ком идет речь, но когда понял, то заявил, что знаю. Он стал расспрашивать меня, и я сумел предоставить ему информацию, полученную из вторых рук — от генерала фон Лоссова. Такки-Вентури даже кое-что записал, тихо приговаривая при этом «molto interessante».{2} Мы продолжали беседовать о синьоре ’Итлере, пока я не рассказал ему все, что знал.
После этого он дернул старомодный шнур звонка, и в комнате появился почтительный молодой священник. Продиктовав ему два письма, которые тот записал на бумаге компании ди Гезу, отец Такки-Вентури протянул их мне. Они были адресованы префекту секретных архивов Ватикана и префекту библиотеки Ватикана — оба они носили фамилию Меркати. Отец объяснил мне, что люди, занимавшие эти важные посты, родные братья. Когда я уходил, он вручил мне толстый том истории ордена иезуитов, написанной им самим, и пригласил навестить его еще раз. Поклонившись, я вышел и решил взглянуть на церковь — церковь моего кардинала, а также на часовню, посвященную святому Игнатию Лойоле, основателю ордена. Однако четыре колонны из лазурита, украшавшие часовню, и огромное изображение Игнатия, выполненное, очевидно, из серебра, никоим образом не соответствовали моим представлениям об аскетизме, который должен быть присущ святым. Тем не менее на меня произвело огромное впечатление то, что последователи Игнатия сделали из этого места, и еще я понял, почему мой кардинал испытывал такой большой интерес к обществу Иисуса.
На следующий день, после славной утренней прогулки вдоль боковой и задней стен собора Святого Петра, во время которой я осмотрел дворы Браманте и покрытые фресками галереи, я вручил оба письма, данные мне Такки-Вентури. Дважды меня оценивали пристальным взглядом и дважды удостоили холодным рукопожатием. После этого мне выдали два читательских билета, проштампованные лично папой, и я получил доступ в обширные читальные залы. Они были забиты священниками всех возрастов, которые были облачены в сутаны всех цветов. Все они писали не поднимая головы. Отметив свой приход в храм знаний, я принялся просматривать раздел «Фарнезе» в огромном каталожном ящике. Сердце мое упало. Мне придется провести здесь остаток жизни, и, хотя мое утреннее путешествие к древу познания было очень приятным, я понял, что процесс сбора его плодов — исключительно изнурительное занятие.
Я в отчаянии перебирал карточки, как вдруг моего плеча легко коснулась чья-то рука. Позади меня стоял молодой, облаченный в черное священник, похожий на переодетого Зигфрида, — это был стройный голубоглазый блондин, способный сразу же привлечь к себе внимание любого кинопродюсера. Должно быть, я и сам выглядел истинным немцем, поскольку он улыбнулся ободряюще и предложил свою помощь. Он и вправду очень помог мне, и мы стали настоящими друзьями. Он жил с другими священниками, большинство из которых были столь же молоды, как и он сам, в Кампосанто-Тевтонико, или Немецком кладбище, располагавшемся позади колоннады на площади Святого Петра. На территории этого кладбища, где нашли упокоение знаменитые немцы, умершие в Риме, располагалась семинария, в которой молодые немецкие священники занимались изучением истории и теологии, одни — независимо, другие — в сотрудничестве с Прусским историческим институтом. Кампосанто совсем не походило на монастырь или место, где живут аскеты. Раз или два в год веселая толпа немецких ученых, молодых и старых, собиралась на террасах семинарии, откуда открывался великолепный вид на купол собора Святого Петра. Из Германии доставлялась бочка баварского пива, к огромной радости итальянских гостей, и все — начиная от Куртиуса и его сотрудников и кончая джентльменами из Библиотеки Герциана и Прусского института — отдавали ему должное. Ближе к полуночи, когда над Святым Петром сияла римская луна, голоса сливались в песне — скорее непристойной, чем благочестивой. Близкое соседство со спящим папой придавало всему происходящему особую пикантность. На следующее утро высокопоставленные старые монсеньоры, доживавшие остаток своих дней в прилегающем к зданию семинарии палаццо, неизменно являлись с жалобами и обвиняли семинаристов в святотатстве. Они считали, что эти ночные пирушки устраиваются по наущению дьявола и потому должны были быть прокляты. Но, поскольку его королевское высочество монсеньор принц Георг являлся покровителем этих празднеств — исключительно потому, что там можно было отведать хорошего баварского пива, ветчины и сосисок, — дьявол всегда одерживал верх.
Молодые студенты из других европейских стран и Америки столь же регулярно приглашали друг друга на свои пирушки. Все крупные страны и ряд мелких владели зданиями различной степени изящества, расположенными главным образом на Валле-Джулиа, лощине, тянувшейся у подножия Монте-Пинчио.
Чего я не знал в то время и разведал только в 1945 году, так это того, что все студенты Английской академии на Валле-Джулиа были добровольными сотрудниками по праву прославленной английской разведывательной службы. Они работали на нее без никакого вознаграждения, а только из сознания того, что служат своей стране. Когда мне самому пришлось заняться разведывательной деятельностью, я понял, что такой подход нравится мне гораздо больше, чем более поздние подходы сходного, но гораздо менее беспечного характера.
Самый грандиозный праздник для учащейся молодежи устраивали французы в своем посольстве на Квиринале. Оно располагалось в палаццо Фарнезе, строительство которого началось при дедушке моего кардинала и закончилось при его внуке. Поскольку в Риме все знали, что я занимаюсь Александром Фарнезе, моя роль заключалась в том, что я на всех вечеринках развлекал публику историями из бурной жизни этого величайшего римского покровителя искусств своего времени. Рассказывая эти истории в украшенных фресками и гобеленами комнатах палаццо Фарнезе, я понимал, что своим успехом у слушателей в значительной степени обязан своему герою.
Но когда я поздно ночью стоял перед творениями Микеланджело и других великих архитекторов, мое самомнение улетучивалось и мне начинало казаться, что пора на время распрощаться с Вечным городом. В конце концов, в других областях Италии тоже было много мест, связанных с жизнью моего кардинала и представителей его рода. Его брат Оттавио был герцогом Пармы и Пьяченцы, так что тамошние архивы и библиотеки наверняка содержат богатейший материал для моей будущей книги. В добавление ко всему слово «Парма» напоминало мне о фиалках, а роман Стендаля «Пармская обитель» был одним из моих любимейших произведений. К тому же было бы интересно проследить за судьбой Марии-Луизы, супруги Наполеона, которая так любила удовольствия. Поспешно выйдя замуж за герцога Пармского, она нашла в нем замену человеку, которого никогда не была достойна. Короче, у меня был хороший предлог для того, чтобы отправиться в путешествие и сменить веселую и беспорядочную жизнь в столице на провинциальный покой Северной Италии.
Я никогда не жалел, что провел здесь шесть месяцев. Правда, рассказы о фиалках оказались самым настоящим обманом — нигде мне не встречалось меньше фиалок, чем в Парме, а запах, исходивший от тех немногих, что мне удалось найти, можно назвать лишь жалким. То же самое случилось и с Торре-Фарнезе, башней, в которой томился в заточении Фабрицио дель Донго. Она существовала только в воображении автора, хотя дворец герцогини Сан-северины и много других очаровательных мест из бессмертного романа Стендаля существуют на самом деле. Я с удовольствием сосредоточился на проделках Фабрицио и его любовных похождениях — пока не обнаружил Марию-Луизу, после чего мгновенно позабыл о фиалках, Торре-Фарнезе и картезианском монастыре в Парме.
Конечно, я говорю не о безмозглой супруге Наполеона, которая начиная с 1816 года управляла своим прекрасным маленьким герцогством довольно сносно — с мягкой чувственностью и с помощью одного или двоих мужчин. Нет, в отличие от Марии-Луизы, сидящей с величественным и скучающим видом на постаменте в Парме, моя Мария-Луиза была полна жизни. Она работала библиотекарем в Управлении общественных записей и получила задание ввести меня в мир архивных тайн на подвластной ей территории. У нее не было ни глупых голубых глаз, ни белоснежной кожи, ни фамильной губы Габсбургов, принадлежавших эрцгерцогине. Кожа ее была такой смуглой, о какой можно было только мечтать, а бархатные миндалевидные глаза опьяняли, как и полагается в романтичной истории Северо-Итальянского герцогства. Она меня многому научила. Например, я до сих пор хорошо помню Парму: обширный дворец Фарнезе, Пилотту с ее тремя дворами и художественной галереей, в которой хранятся знаменитые картины Корреджо, родившегося недалеко отсюда; ну и конечно же не менее знаменитый театр Фарнезе. Этот театр, построенный в 1620 году учеником Палладио, является самым крупным театром в мире, ибо вмещает 4500 человек.
Мария-Луиза знала каждую древнюю улицу и дворец. Она свозила меня в летнюю резиденцию Фарнезе — Колорно, тихие сады которого, разбитые в стиле рококо, романтичные, тронутые временем фонтаны и классические храмы любви прекрасно соответствовали нашему настроению юного очарования. Она также познакомила меня — и это была единственная сфера интересов, которую Мария-Луиза полностью разделяла со своей вечно голодной тезкой, — с кулинарными изысками Эмилии, провинции, в состав которой входит Парма. Я буду вечно благодарен ей за это. Никогда раньше не едал я такой нежнейшей ветчины, как в Парме, никогда не пробовал более вкусной спаржи, чем asparagie alla parmigiana,{3} прославившейся на всю Италию, нигде не видел более изысканного сыра, чем благоухающий золотисто-желтый пармезан, никогда не наслаждался piatto bollito, блюдом, состоящим из нежных цампони, или свиных ножек, тушенных с говядиной и разнообразными колбасами. Это блюдо можно резать без ножа — одной только вилкой, как это делали при дворе его апостольского величества в Вене. Изысканный обед в скромных тратториях, глядевшихся в небольшую речку Парму, увенчивался белым альбано или сухим игристым ламбруско, которые благоухали плодородной почвой Эмилии, и все это освещалось присутствием Марии-Луизы, так разительно отличавшейся от образа итальянских женщин, созданного воображением немецких академиков, романтиков и классиков, а дружба с ней была совсем не похожа на картины итальянских любовных приключений, описанных в их книгах.
Я никогда до конца не верил рассказам немецких поэтов и ученых об их романах с иностранками, и мои отношения с Марией-Луизой только укрепили это недоверие. Существа, наполняющие их аркадские идиллии, — южные красавицы со жгучим взглядом, глупые, как овцы Кампаньи, сентиментальные дамы, чьи интересы ограничивались одними безделушками и дешевыми украшениями, наивные девицы, не задумывающиеся еще о замужестве и детях, — существовали только в их воображении. Мария-Луиза избавила меня от иллюзий, навеянных немецкой литературой. И это был очень приятный процесс.
Шесть месяцев пролетели очень быстро, и, несмотря на все мои усилия, ничто больше не оправдывало моего присутствия в Парме. Мария-Луиза подарила мне на прощание небольшую книгу, подписанную ее рукою, которая была посвящена главным образом личной жизни ее тезки, исключительно веселой жизни. Историческая Мария-Луиза в руках генерала Нейперга вновь открыла для себя те радости, которыми столь щедро награждал ее Наполеон, мгновенно забытый ею. Она пережила смерть своего любовника, ставшего потом ее мужем, с такой же легкостью, как и смерть Наполеона. Через несколько лет после его кончины она вышла замуж за графа де Бомбелле, еще одного француза с бурным прошлым, которому, однако, не удалось стать императором французов. Их брак, как пишет Мария-Луиза, был весьма спокойным. Стареющая герцогиня Пармская делила теперь свое время между вышиванием и походами в церковь. Она сохранила только свою любовь к музыке, ради которой построила в собственной резиденции очаровательный оперный театр в стиле позднего ампира. Этот театр так потряс Джузеппе Верди, что он посвятил одну из своих ранних опер герцогине.
Вооруженный этой книгой, я отправился из Пармы прямо в Неаполь, куда в 1734 году, в результате сложных и утомительных интриг, были перевезены художественные сокровища и документы семьи Фарнезе. В ту пору семейство Фарнезе стало уже не столь плодовитым, как связанные с ним родственными узами испанские Бурбоны. С кем бы я ни обсуждал в Риме свои планы, все в один голос утверждали, что мой кардинал похоронен в Неаполе, а его литературное наследство лежит, нетронутое, где-нибудь в городских архивах, которые прославились на всю Италию царящими в них беспорядком и неразберихой.
Узнав детали ритуала, которые следует соблюдать в Неаполе, я понял, что первое, что должен сделать иностранный студент, желающий достичь нужных ему результатов, — это нанести визит городскому некоронованному духовному королю Бенедетто Кроче, знаменитому на весь мир философу, критику, историку и ученому. Фосслер в Мюнхене дал мне рекомендательное письмо для своего друга, с которым поддерживал оживленную переписку. Учитывая мои скупые знания по философии, он выразил надежду, что величайший из живущих философов Италии не станет втягивать меня в дискуссию, а Мария-Луиза настоятельно советовала не упоминать имени Муссолини и не говорить о фашистах, идеи которых Кроче бескомпромиссно отвергал. Тот факт, что Кроче никто не тронул, свидетельствует о великодушии и гуманности итальянского диктатора — эти качества выгодно отличали его от других диктаторов эпохи. Кроче вел уединенный образ жизни, окруженный учениками обоего пола. Его книги тем не менее продолжали выходить в свет, а La Critica («Критика»), которая оказала огромное влияние на интеллектуальную жизнь его страны, регулярно переиздавалась, словно отношения между фашистским режимом и сердитым философом были самыми наилучшими.
Кроче жил в старой части города на одной из тех барочных неаполитанских улиц, которых нет больше нигде в мире и которых иностранцы — слава богу! — старались избегать. Именно здесь я впервые познакомился с запахом, который с тех пор навечно связался у меня с Неаполем. Этот дух, в котором смешались запахи морского воздуха и рыбы, цветущих апельсинов и чеснока, исходил от загорелых тел неаполитанцев, порождая неподражаемую ауру чувственности, которая одновременно отталкивала и возбуждала. Жилище Кроче представляло собой обширное мрачное здание с дворами, заполненными чумазыми ребятишками и пытающимися утихомирить их мамашами. Дверь открыла престарелая горничная, которая оглядела меня с нескрываемым подозрением и оставила ждать в проходе, заставленном книжными шкафами, прежде чем впустить в кабинет великого философа. Моим первым впечатлением было разочарование. У Кроче не было ни французской элегантности моего старого учителя Онкена, ни швейцарской мужественности Вёлфлина, ни словно вытесанного из дуба благородства его друга Фосслера. Из-за горы книг навстречу мне вышел невысокий толстяк с лицом мелкого клерка и небольшими усиками, украшавшими его верхнюю губу. В первую очередь мне бросились в глаза книги. Они стояли вдоль стен, были разбросаны по полу и лежали стопками на зеленых плюшевых креслах, превращая комнату в настоящий рай для книжных червей. Кроче с сердечной улыбкой пожал мне руку и велел отыскать себе местечко, чтобы сесть. В соседней комнате стучала пишущая машинка, сквозь ее шум я услышал гул приближающихся голосов. Они принадлежали ученикам Кроче, группе молодых мужчин и женщин, лишенных всякого изящества. Их довольно неопрятное белье и очки в тяжелой роговой оправе компенсировали умные взгляды и раскованные манеры, производившие очень приятное впечатление. Они сразу же приняли меня за своего. Разговор зашел о немецких университетах и об их преподавателях, в частности о Фосслере, которым Кроче очень восхищался. Один из учеников подвел меня к полке, на которой стояли книги хозяина дома — том за томом, включая работы по истории Неаполитанского королевства и периоде барокко в Италии, его знаменитую «Логику», трактаты о Гегеле и Г.Б. Вико. Рядом длинными рядами стояли связанные тома «Критики». Таков был результат трудов этого маленького, невзрачного на вид человечка. В то время, то есть в начале 30-х годов, Кроче было около шестидесяти пяти лет, но он выглядел нестареющим.
Наконец они забыли обо мне и устроили жаркий философский диспут. Они говорили на неаполитанском диалекте, и мне было бы трудно участвовать в нем, поскольку мое знание итальянского, которым я в значительной степени обязан был суровой критике Марии-Луизы, оказалось явно недостаточным для понимания их речей.
В самый разгар дискуссии в комнату вошла мрачная старая горничная с подносом, заставленным маленькими кофейными чашечками. Я быстро убедился, что фарфор был великолепен, а эспрессо — поистине божественным. Горничная приходила несколько раз и приносила новые чашечки с кофе. Мы сидели на книгах, подушках и коробках у ног философа. Эта картина вовсе не походила на беседу Сократа с его юными учениками, но произвела на меня ничуть не меньшее впечатление.
Шли часы, пока, наконец, около десяти часов — а я пришел в шесть — гости не начали расходиться. Позже я узнал от мужчин, что девушкам надо было идти на ужин, для которого десять часов считалось в Неаполе самым подходящим временем. Кроче попросил меня передать привет Фосслеру и сказал, чтобы я через два дня нанес визит графу Филаньери в Гранд-архиве. Чтобы получить разрешение работать в нем, достаточно будет упомянуть его имя.
Два дня спустя я снова оказался в старом квартале, в этой путанице очаровательных улочек с мириадами запахов — на этот раз я искал Гранд-архив. Расположен он был в очень романтическом месте — здании бывшего монастыря бенедектинцев — и оказался самым настоящим лабиринтом комнат, галерей и дворов. В нем тоже пахло чем-то совершенно невообразимым — не только старыми книгами и документами, — а шум на окружающих его узких улицах просто оглушал.
От самого графа Филаньери исходил запах одеколона, а пальцы его были тщательно наманикюрены. Он походил на испанского наместника в Неаполе. Граф принадлежал к одной из самых знатных семей города, а улица, на которой стоял дворец его предков, носила имя человека, который подарил Неаполю целый музей, огромную картинную галерею, дорогой фарфор Каподимонтской фабрики и ценную библиотеку.
Граф, которому один из учеников Кроче сообщил о том, что мне нужно, провел меня через потрясающее множество комнат и дворов в подземные подвалы, заваленные покрытыми пылью связками документов, которые выглядели так, словно их веками не касалась рука исследователя. Он отдал в мое распоряжение все: сами бумаги, пыль веков и старого помощника, одетого в нечто похожее на ливрею, который тащился за нами. Дон Гаэтано — как с гордостью представился он — напоминал незаконнорожденного отпрыска Бурбонов. Граф велел ему во всем помогать мне во время моей работы в архиве. Гаэтано вел себя так, как будто он выполняет все мои просьбы, — на самом деле это я делал то, что хотелось ему. Это была мягкая, но безошибочная форма тирании. Каждое утро я приносил ему огромный ломоть хлеба, на котором лежали помидоры с чесноком или луком. Он с печальным видом смотрел на меня и с помощью одного из типично латинских жестов, которые я за время нашего знакомства научился понимать в совершенстве, показывал мне, что ему нечем запить это угощение. Проблема решалась очень просто — я давал ему деньги на вино, и дон Гаэтано исчезал. Спустя весьма продолжительное время он возвращался, заметно приободрившись и подкрепившись, в сопровождении двух своих юных любимцев. На моем столе появлялись документы, в которых была записана многовековая история семейства Фарнезе. Когда в XVII веке архив этой семьи перевозили из Пармы в Неаполь, бумаги всех представителей этого рода — королей и императоров, пап и кардиналов, герцогов и герцогинь — сложили вперемешку друг с другом и обвязали веревками. И вот теперь они лежали передо мной, ожидая вскрытия. Для любого архивиста это было бы бесценным сокровищем, в котором его ожидали многочисленные находки, и я сожалел лишь об одном — что меня не научили работать с архивами. Более того, дон Гаэтано не разрезал веревки, а, не обращая никакого внимания на мое нетерпение, с бесконечным спокойствием Бурбонов развязывал их. Я подозревал, что, поскольку эти веревки принадлежали когда-то Фарнезе и сумели безо всяких повреждений пережить несколько веков, он превращал их в один из своих многочисленных источников дополнительного дохода.
Наконец, ворча и кряхтя, дон Гаэтано собирал веревки в огромную кучу и заявлял, что уходит по очень важному делу и приглашает меня в два часа пообедать с ним. Я не осмеливался отказаться, хотя прекрасно понимал, кто на самом деле кого приглашает.
Купив наконец себе время для исследовательской работы и отказавшись от удовольствия делать открытия, я принимался перебирать бумаги, большая часть которых были подлинниками. Час за часом, с горящими от возбуждения щеками, я просиживал, читая письмо за письмом, и передо мной раскрывалась великая карьера в великий век. Но в тот момент, когда мое возбуждение и чувство причастности к истории достигало кульминации, когда я натыкался на письмо Микеланджело, на записку Карла V или на рисунок Виньолы, появлялся дон Гаэтано и все портил. Он хотел есть. Он знал множество превосходных, грязных, удивительно недорогих тратторий в лабиринте улочек и переулков, окружавших архив. Он знал, где baccala, или сушеная треска, была самой свежей, где подавали самую нежную рыбу, где mоzzarella — салернский сыр из молока буйволиц — был самым сочным. Он знал, в какие траттории белое вино действительно привозят из Ишии, а красное вино — со склонов Везувия. А поскольку приглашал меня он, я не мог отказаться.
Мы съедали обильный, вкусный и дешевый обед, который развеял еще один миф, созданный немецкими профессорами, о том, что итальянская еда скудна и плоха. После того как мы насыщались, нам приносили счет. Мой спутник кидал на меня взгляд, затем поворачивался к хозяину таверны и небрежно приказывал, чтобы он записал эту сумму на счет его превосходительства графа Филаньери, гостями которого мы были. Но я не хотел обременять своего покровителя и, в свою очередь, требовал счет. Хозяин таверны, который давно уже разгадал хитрость моего спутника, начинал сомневаться, стоит ли брать у меня деньги — деньги человека, никак не тянувшего на звание «превосходительства». Я уверен, что именно таким способом придворные, фавориты и слуги неаполитанских Бурбонов улаживали свои финансовые проблемы, разве что в те дни их счета оплачивали англичане, приходившиеся друзьями леди Гамильтон. Я платил за обед деньгами, предоставленными мне Обществом кайзера Вильгельма для продолжения моего образования. Впрочем, никто — ни дон Гаэтано, ни хозяин таверны, ни его превосходительство, ни я — не возражал против этого. Суммы, которые я тратил в тавернах, были невелики, а это было такое приятное, неизменное и всякий раз новое представление. Будучи уверенным, что мой кардинал сделал бы то же самое, я платил из исторических соображений.
Впрочем, я обедал с доном Гаэтано не каждый день и всегда избегал ужинов с ним и его семьей, которая показалась мне похожей на многоголовую гидру. Мне хватило одного визита в его дом. Он жил в одной из тех ужасных неаполитанских квартир, которые располагались в подвальном помещении и назывались bassi. Его парализованная жена, многие годы прикованная к огромной железной кровати, обладала очарованием герцогини, но была облачена в засаленные одежды нищенки. В одном углу, перед репродукцией любимой по всей Италии «Мадонны Помпеи», стояла на коленях старая беззубая бабушка. Насколько мне позволяли мои скудные познания в неаполитанском диалекте, она молилась о том, чтобы после смерти Бог отправил ее в рай. Потом появилась красивая семейная пара. Женщина была похожа на греческую богиню плодородия, что совершенно не удивило меня, поскольку в прошлом Неаполь имел тесные связи с Грецией. К ее белоснежной груди прильнул голый малыш, а за ее правую руку держались двое детей, примерно трех и пяти лет, которые вовсе не были похожи на классических младенцев с картин итальянских художников. При виде мужчины, стоявшего рядом с ней, учащенно забилось бы сердце любой американской миллионерши со Среднего Запада, любой английской гувернантки, готовой потратить все свои сбережения за одну ночь блаженства, и у одинокой королевы немецкой промышленности, которая, ни минуты не колеблясь, последовала бы за ним в этот подвал. Пеппино, как звали это божество, был любимым сыном дона Гаэтано. Жену Пеппино, или, лучше сказать, мать его детей, звали Мариеттой. Оба поздоровались со мной с той самоуверенностью, которой, в отличие от немецких ученых, обладает всякий, даже самый грязный, неаполитанский мальчишка, а Пеппино сразу же затеял со мной долгий разговор. Он говорил на смеси немецкого и английского и считал себя светским человеком. Его отец с гордостью объявил мне, что его сын — раджионьер, это непереводимое слово обозначает профессию, включающую в себя весь круг мужских обязанностей в области торговли. В настоящее время Пеппино служил раджионьером у герцогини, очень богатой, очень эксцентричной, и он заверил меня, что ему не составит труда добыть мне приглашение на один из ее ночных приемов, которые прославились на весь Неаполь.
Я вежливо отклонил этот необычный способ проникновения в ночную жизнь неаполитанской аристократии. Пеппино обиделся, и его обращение со мной стало заметно более холодным, но атмосфера сразу же разрядилась, как только на столе появилась огромная супница с дымящимся рыбным супом, который отдаленно напоминает французский буйабес.
Вечер прошел очень оживленно. Из задних комнат появилось еще несколько детей или внуков, а аромат, исходивший от многочисленных рыбных голов, хвостов и пряностей, плававших в супнице, словно Средиземноморский флот на смотре, отвлек бабушку от запаха восковых свечей, горевших перед «Мадонной Помпеи». Дон Гаэтано трогательно ухаживал за своей парализованной женой и, прежде чем выпить свой первый бокал ишийского вина, произнес в мою честь речь, в которой произвел меня в бароны и профессора. Когда подали эспрессо, я дал одному из мальчиков денег и велел ему купить пирог, называвшийся «Маргарита», в честь итальянской королевы-матери, и завоевавший, благодаря этому, всеобщее признание.
Наконец, после настойчивых предложений посидеть еще, от которых я отбивался целый час, мне удалось уйти. Пеппино королевским жестом протянул мне руку и заверил, что мы скоро встретимся снова. Вскоре я понял: он думал в тот момент о своей богатой и эксцентричной герцогине.
Вскоре он появился в Гранд-архиве и принес с собой надушенную карточку с черной каймой, приглашавшую меня на прием в городском особняке герцогини Розальба в ближайшую пятницу в полночь. Мне не оставалось ничего иного, как выразить свою благодарность и принять приглашение. Зная о тайной власти, которой обладали неаполитанские герцогини, особенно когда им служили такие раджионьеры, как Пеппино, я не осмелился отказаться во второй раз.
Палаццо, в котором я появился ровно в полночь в ту пятницу, было таким же большим, мрачным и унылым, как и дом Бенедетто Кроче. Вход в него украшали величественные бюсты двух римских императоров, а во дворе посетителей встречала огромная скульптурная лошадиная голова. Пеппино, ждавший меня у подножия взмывавшей ввысь лестницы, которая была выполнена в стиле барокко и вела в покои герцогини, прошептал, чтобы я ничему не удивлялся. Наверху меня приветствовал низким поклоном горбатый карлик. Он был с головы до ног одет в черный шелк и носил придворные туфли с пряжками. Интересно, куда я попал — на прием к герцогине или в цирк? Оба моих предположения были верными. Я беспомощно оглянулся по сторонам, ища взглядом Пеппино, но он исчез и не появлялся до самого моего ухода. Карлик провел меня через анфиладу полутемных комнат с расписанными потолками. В углах посверкивали канделябры высотой в рост человека, уставленные толстыми свечами. Их мерцающий свет падал на ужасные сцены пыток, созданные воображением неаполитанских художников эпохи барокко. Свет постепенно становился все более ярким, пока я, наконец, не оказался в гостиной, стены которой были затянуты желтым шелком в стиле королевы Марии-Каролины Неаполитанской, дочери Марии-Терезии, чей портрет, во всем ее габсбургском величии, висел на стене. Остатки моей самоуверенности испарились без следа. Передо мной на чем-то, похожем на диван, сидела хозяйка дома, одетая как аббатиса эпохи Контрреформации, принадлежавшая к дворянскому сословию. У ее ног, глупо улыбаясь, съежились две уродливые, бесформенные карлицы. Комнатная собачка неизвестной мне породы, с серебристой шелковистой шерстью, принялась злобно лаять на меня. Мне показалось, что я сплю и все это мне снится. На черноволосой голове хозяйки возвышался, словно птица на насесте, белый, слегка подкрахмаленный апостольник, образуя вокруг ее длинной тонкой шеи что-то вроде испанского плоского воротника. Ее черный костюм представлял собой нечто среднее между вечерним парижским платьем и одеянием монахини, а единственным украшением была огромная черная жемчужина на ее левой руке. Молодой рот герцогини растянулся в дружеской улыбке. Это был одновременно красивый и нечеловеческий рот. Только позже, когда я узнал герцогиню получше, я понял, почему у нее был такой рот и что означал ее испанский маскарад.
Позади герцогини, безмолвно и неподвижно, стоял еще один Пеппино, который, однако, вряд ли пришелся бы по вкусу американской миллионерше или жене индустриального магната. Он охранял свою хозяйку, похожий на угрюмого пастуха буйволов в Кампанье, которого по какому-то капризу перенесли в гостиную. Его костюм безукоризненного покроя не мог скрыть мощного рельефа мышц, и я бы не хотел встретиться с ним темной ночью. У стен стояли молодые аристократы, несколько иностранцев, по внешнему виду — англичан, и два красочных монсеньора, костюмы которых идеально сочетались с одеянием аббатисы, сидевшей на диване. Герцогиня представила меня гостям, сделав широкий жест рукой; было тихо произнесено несколько имен, и я обменялся с приглашенными на вечер поклонами. Других женщин, кроме донны Розальбы и карлиц, в комнате не было, не видно было также ни закусок, ни вина. Я стал ждать, что будет дальше.
Гостиная медленно заполнялась. Появилось еще несколько господ, которые напоминали телохранителей испанского наместника, а также еще один монсеньор и небольшая группа армейских офицеров. Во всех случаях ритуал приветствия был один и тот же.
Я умирал от скуки. Никто не заговаривал со мной, да и другие гости обменялись от силы двумя-тремя словами. Это была оргия полнейшего безразличия, которая напоминала мне описание приемов при мадридском дворе — а Неаполь долго находился под властью испанцев.
Наконец появился карлик-церемониймейстер. Он поклонился донне Розальбе, которая милостиво поднялась и жестом велела гостям следовать за ней. Открылась большая двухстворчатая дверь, и мы оказались на пороге позолоченного зала, в котором, вероятно, проводились балы в ту пору, когда Мария-Каролина, в сопровождении своей фаворитки леди Гамильтон и лорда Нельсона, оказывала герцогине честь своим визитом. В задней части зала была установлена сцена с прекрасными старыми декорациями, превращая его в театр. После столь долгого стояния мы с наслаждением опустились в тяжелые барочные кресла. Карлицы исчезли, но я вскоре увидел их и других, похожих на них уродов на сцене. Один из монсеньоров оказался так добр, что взял на себя труд объяснить нам, что мы удостоились чести увидеть уникальный спектакль в исполнении карликов ее превосходительства герцогини.
В Риме правил Муссолини, в Германии человек по имени Гитлер собирался захватить власть, а здесь, в Неаполе, при свете свечей, перед аудиторией, подобранной по непонятно какому принципу, разворачивалось действие, изображавшее жизнь забытого мира. Пьесу играли горбатые, уродливые люди, которых обидела судьба, разодетые в красочные костюмы XVII века.
Это была пьеса со сложным, полным интриг сюжетом, из серии так называемых Comedias de capa у espado, или «Комедий плаща и шпаги», принадлежащих перу плодовитого драматурга Лопе де Вега. Карлики вполне могли исполнять ее для испанских королей, которые всегда находили удовольствие в гротескных движениях фигур этих несчастных созданий. Общее впечатление было как от картин Веласкеса, а костюмы, должно быть, были взяты из сокровищниц Прадо или Эскуриала. Донна Розальба восседала в своем черно-белом костюме, словно вдовствующая королева, мать одного из многочисленных испанских Филиппов.
Все представление с его встречами и расставаниями, ссорами и примирениями, вознагражденной в конце концов добродетелью и счастливым концом продолжалось ровно два часа. Оно окончилось в три часа утра, когда все зрители привыкли сладко спать в своей постели. Впрочем, артисты все равно будут спать весь день, священники и офицеры могут отложить выполнение своих обязанностей по отношению к Богу и королю, а англичане так хорошо выспались во время спектакля, что теперь были бодры и веселы. Дома я давно бы уже крепко спал, но здесь приходилось держаться, и я был очень рад, когда карлики вновь появились, неся на подносах крошечные чашечки с кофе, фиалковые конфеты и ликеры самых ярких цветов. Эти ликеры оказались такими ужасными на вкус, что англичане, привыкшие к джину и виски, не могли не скривиться.
Герцогиня, свежая как маргаритка, болтала со всеми по очереди. Она отдала в мое полное распоряжение архивы своей семьи и великодушно пригласила посетить ее будущие ночные представления. Я и вправду много раз приходил на вечера к донне Розальбе. У нее всегда был приготовлен сюрприз для гостей. Однажды нам показали старинные неаполитанские танцы, которые исполняла, вероятно, последняя труппа танцоров со склонов Везувия, а угрюмый пастух донны Розальбы с кошачьей грацией пантеры танцевал вместе с ними тарантеллу. Одна престарелая княгиня — а на этот раз на вечер были приглашены и женщины — шепотом просветила меня, какую роль на самом деле играет в жизни этот юноша. Она упомянула даму по имени донна Джулия, и до меня постепенно дошло, что она имеет в виду любимую дочь императора Августа. Пребывая в полной уверенности, что я хорошо знаю любовные похождения этой дамы, она украсила свой рассказ пикантными подробностями о пристрастии «второй донны Джулии» — нашей хозяйки — к тавернам моряков и другим заведениям, которые любят посещать неаполитанские пролетарии, но отнюдь не дамы высшего света. Во время одного из таких походов один ревнивый донжуан из народа порезал ей бритвой горло, желая, в соответствии с укоренившейся традицией, обезобразить ее навсегда. Докторам удалось спасти ей жизнь, но она уже больше никогда не сможет носить декольте. Но эта история тем не менее, прошептала старая дама, не заставила герцогиню прекратить свои ночные вылазки. Только теперь ее всегда сопровождает крепкий малый, принадлежащий к тому типу мужчин, который ей больше всего нравится.
Слушая рассказ княгини, я начал понимать, откуда у донны Розальбы такой рот. Историк во мне был восхищен этим примером возрождения имперского духа семьи Джулии. Наши отношения стали более тесными, хотя она и не догадывалась, что мне все известно, и качество подаваемого на ее вечерах спиртного, под моим руководством, значительно улучшилось.
Донна Розальба могла жить и умереть только в Неаполе. Она погибла, как и предсказывали ей звезды, под обломками бедной портовой таверны, которая была разрушена во время налета авиации союзников в годы Второй мировой войны. Вполне возможно, что роковую бомбу сбросил со своего самолета один из тех английских херувимчиков, которые пользовались ее гостеприимством, но все это произойдет в далеком будущем. А мое пребывание в Неаполе подходило к концу. Оно завершилось в конце весны 1934 года, и конец его был отмечен еще одной типичной для Неаполя встречей, значение которой я в то время еще не осознал.
Я устроил себе прощальный ужин в хорошо известной траттории синьора д’Анджело, знаменитого в прошлом исполнителя народных песен, который заслужил одобрение самого Карузо. Его ресторан стоял на Вомеро, высоко над городом, и из его окон открывался прекрасный вид на голубое море и сверкающий берег острова Капри вдали. Это было прекрасное зрелище, очень подходящее для прощания, но моему тихому наслаждению этим видом не суждено было продолжаться долго. За соседний столик уселась компания мужчин средних лет, поднявшая ужасный гвалт. Все пятеро были примерно одного и того же телосложения, иными словами, коротконогие и толстые — в них можно было безошибочно узнать неаполитанцев. За ними вошел шофер с огромными пакетами, которые были поспешно унесены услужливым синьором д’Анджело. Компания приветствовала всех присутствующих и получила в ответ уважительные поклоны.
Пожалев меня — ибо какой неаполитанец, привыкший всегда находиться в гуще людей, не пожалеет одинокого человека? — они пригласили меня за свой столик. Компания заказала огромные порции антипасты, за которыми последовали не менее впечатляющие блюда со спагетти и макаронами, лазаньей и каннелони. Потом, гордо поглаживая свои животы, они заявили, что все эти чудеса производятся на их фабриках — хозяин гостиницы подобострастно называл их королями спагетти. Они любили хорошо поесть, терпеть не могли англичан, но, к счастью для меня, обожали немцев. Мои слова о том, что я работал в Гранд-архиве, произвели на них огромное впечатление, а вот о Бенедетто Кроче они не слышали ничего. Я благоразумно воздержался от упоминания имени донны Розальбы, поскольку они наверняка кое-что знали о ее похождениях.
Наконец, поглотив несколько блюд рыбы, содержимое которых плавало в великолепных на вкус соусах, мы добрались до десерта, состоявшего из моцареллы с запахом свеженадоенного молока и эспрессо, и они стали расспрашивать меня о моей жизни в Риме, поинтересовавшись, не встречался ли я с его превосходительством доном Артуро. Когда я ответил, что нет, их изумлению не было предела. Они о чем-то пошептались, и синьор д’Анджело был снова отправлен на кухню. Он принес высокую бутылку, полную золотистой жидкости. Это был, как мне сказали, «Стрега» из Беневенто, любимый напиток дона Артуро.
Я так и не понял, кто такой этот таинственный дон Артуро, но я знал, что Беневенто — это тихий, провинциальный городок в Кампанье, знаменитый своей величественной триумфальной аркой, построенной императором Траяном, а также тем, что рыцарственный Манфред, незаконный сын Фридриха II Гогенштауфена, потерял здесь свою жизнь и корону во время ожесточенной битвы с анжуйцами. Мои друзья провозгласили тост за меня и отсутствующего дона Артуро. Когда мы прощались, они спросили, где я живу, и аккуратно записали мой адрес. Они пообещали прислать мне рекомендательное письмо для дона Артуро и настоятельно советовали воспользоваться им, добавив: «Non si sa mai!»{4} Я покинул королей спагетти, одновременно благодарный и заинтригованный.
На следующий день в мой маленький отель была доставлена большая коробка, полная спагетти, макарон и прочего подобного добра, а с ней — запечатанный конверт, на котором был написан адрес: «Его превосходительству дону Артуро Боккини, сенатору королевства, начальнику полиции».
Владелец отеля, где я жил, и весь его персонал, относившиеся ко мне до этого с холодной вежливостью, за ночь совсем преобразились — до такой степени, что я спокойно мог бы уехать, не заплатив по счету. Я внимательно прочитал адрес и улыбнулся. До этого я ни разу не сталкивался с полицией, не говоря уже о руководителях этого учреждения. Перед тем как уехать, я расспросил дона Гаэтано об авторах письма. Он пришел в восторг, увидев его, и сообщил мне, что они поставляют свою продукцию во все казармы и министерства Италии, а также на все военные корабли и во все тюрьмы, — и тогда я понял, почему они были в таких близких отношениях с доном Артуро. Вспомнив их девиз: «Non si sa mai!», я решил по возвращении в Рим передать ему это письмо. В любом случае его превосходительство, скорее всего, откажется принять меня.
Но я ошибся. Его превосходительство много раз принимал меня у себя. И если бы я мог судить только по нему одному, то мое отношение к полиции осталось бы благожелательным. К сожалению, в других странах были иные полицейские службы и другие руководители полиции, к которым я не испытывал никакой симпатии.
Контакты
В Риме хозяином положения был по-прежнему Муссолини. Его имперские амбиции сосредоточивались в ту пору на Абиссинской империи, и до 1936 года Италия не проявляла никакого стремления сблизиться с Третьим рейхом. Наоборот, в салонах и на улицах Рима все чаще и чаще стал появляться элегантный австрийский аристократ принц Штаремберг, облаченный в необычную форму, придуманную и сшитую для него ведущим венским портным, и в берет, украшенный изысканным тетеревиным пером. Он бегал по министерствам, а его умная мать, величественная женщина в черной мантилье и кружевной вуали, посещала все службы в Ватикане, большие и малые. Независимость была по-прежнему козырной картой Австрии, и канцлер Дольфус был дуче гораздо ближе, чем немецкий канцлер Гитлер.
Приход Гитлера к власти 30 января 1933 года вызвал в немецкой колонии в Риме и среди немцев, живущих в Италии, гораздо больший переполох, чем среди итальянцев. Спокойная жизнь для немецких институтов в Риме и молодых немецких студентов закончилась.
Куртиус все реже и реже раскрывал двери своих салонов, хотя он остался верен своим еврейским друзьям, к которым сохранил теплую, не омраченную ничем привязанность. Поклонник Микеланджело Штайнман предпочел общению с нацистами швейцарское гостеприимство. Мнения молодежи разделились. Многие из студентов с самого начала не скрывали своей неприязни, а лучше сказать, горячей ненависти к Гитлеру и его режиму. Главным среди них был Теодор Моммзен, внук историка, работавший в Прусском историческом институте. Я долго обсуждал с ним вопрос, как мне лучше поступить. Уже в 1933 году Моммзен принял твердое решение при первой же возможности эмигрировать в Америку. И хотя американцы вполне могли спутать внука с его знаменитым дедом, имя Теодора Моммзена было достаточно известно, чтобы обеспечить ему хорошее место в одном из многочисленных американских университетов. У меня же такого имени не было. Я был уверен, что там еще помнят старого императора Франца-Иосифа, — хотя, вполне возможно, что его начали забывать, — но имена Лоссова, Книллинга, Шренк-Нотцинга и других великих людей времен моей молодости не произведут никакого впечатления. Моммзен мягко заметил, что многие молодые люди начинали свою карьеру по другую сторону Атлантики в качестве посудомойщиков или барменов и заканчивали профессорами, но меня такая перспектива не прельщала.
Устав от бесконечных дискуссий с посетителями немецких институтов в Риме, с которыми я так весело и беззаботно проводил время до моей поездки в Парму и Неаполь, я обратил свои взоры на учреждение, чья главная задача заключалась в том, чтобы указать мне и многим другим немцам, жившим в Италии, цель и направить нас на верный путь, а именно на немецкое посольство, располагавшееся на Квиринале. Некоторое время его занимал бывший Государственный секретарь в правительстве Штреземана, господин фон Шуберт, чьи виноградники, росшие по берегам Рейна, производили гораздо более приятное впечатление, чем их владелец. После его отставки в доме на Квиринале поселились господин и госпожа фон Хассель. Как и его предшественник, новый посол был профессиональным дипломатом. Он выглядел великолепно и знал это. Римские дамы с удовольствием останавливали взор на его аристократической внешности, а он с неменьшим удовольствием отвечал на эти взгляды. Он любил читать лекции, посвященные политике, которые охотно посещались публикой и делали жизнь римского общества более насыщенной. Он относился к Муссолини и фашистам с холодным скептицизмом, но свои чувства по отношению к Адольфу Гитлеру и национал-социализму держал при себе.
Отношение посла к фашизму разделяла его жена, дочь адмирала фон Тирпица, который вместе с князем Бюловом был одним из самых опасных и агрессивных советников кайзера Вильгельма II. Хотя фрау фон Хассель, вне всякого сомнения, была настоящей светской дамой, ей крупно не повезло — она заняла место фрау фон Шуберт, урожденной графини Харрах, которая была гранд-дамой до мозга костей. Фрау фон Хассель идеально подходила на роль жены прусского обер-президента, но Рим, к несчастью для нее, не был столицей Пруссии. Она даже не старалась скрыть свое отвращение и презрение к посетителям из Новой Германии, что конечно же никак не соответствовало представлению о том, какой должна быть настоящая жена дипломата.
Ее муж отличался гораздо большими дипломатическими способностями. Он умел с большим тактом поставить на место нацистов, обращавшихся в его посольство, забывая о том, — как выяснилось, это было весьма глупо с его стороны, — что в нацистской партии состояли не только пьяницы и мелкие буржуа. Но не это было главным. Самое важное, что он скоро начал приходить на приемы в форме оберфюрера NSKK (Национал-социалистического автомобильного корпуса). Он носил фуражку набекрень, и слова «Хайль Гитлер!» легко слетали с его губ, хотя тон, которым он их произносил, был слегка насмешлив. Когда однажды я спросил его, что должен теперь делать немец с академическим образованием, он с усталым видом пожал плечами и успокаивающе произнес: «Chacun a son gout».{5}
Мне вряд ли пригодился бы совет этого оракула, если бы не представился случай увидеть вскоре после этого его практическое воплощение. Однажды мы с друзьями сидели на главной площади небольшого, но прославленного своими виноградниками городка Фраскати, в который раз обсуждая наше положение, как вдруг мимо нас проехала открытая машина посла. В ней сидел господин фон Хассель, одетый в форму оберфюрера NSKK, а рядом с ним, облаченный в черное, восседал молодой генерал СС. Один из моих друзей узнал его и возбужденно прошептал нам, что это Гейдрих. Тогда еще это имя было мало кому известно, но, по крайней мере, мы узнали, кому посол демонстрировал красоты Фраскати. Посол и генерал были поглощены оживленной беседой. Так что и вправду каждый мог делать «все, что захочет».
После этого случая я раздумал мыть посуду в Америке. Я решил последовать примеру главного немца в Италии и подал заявление о приеме в партию. Я сделал это без особой радости, но и без тайной надежды улучшить за счет этого свое положение. Я не собирался становиться партийным работником, поскольку мог бы прожить и без партийного билета, а мое сотрудничество с кардиналом и его семьей не являлось подходящей рекомендацией. Но перед тем как вступить в партию, я решил нанести еще один визит отцу Такки-Вентури, использовав в качестве предлога для этого исследование жизни Александра Фарнезе. Как человек, много сделавший для примирения фашизма и церкви, а также как один из инициаторов Латеранского договора 1929 года, он обладал всем необходимым опытом, чтобы посоветовать мне, как установить контакт с диктаторским режимом.
Историк ордена иезуитов принял меня, как и в первый раз, с вежливым интересом. Мой переход от кардинала XVI века к кардиналам ХХ осуществился без осложнений. Такки-Вентури долго просвещал меня по поводу того, сколько пользы принесло Италии соглашение между церковью и государством, а также между римским папой и Муссолини. До конца моего визита святой отец не дал мне возможности раскрыть рот. И Александр Фарнезе, и его любимец святой Игнатий Лайола, я думаю, выслушали бы монолог историка с большим одобрением. Это был шедевр тонких намеков. Несколько раз Такко-Вентури подчеркивал, каких замечательных результатов добился нынешний папа, Пий ХII, проводя политику сотрудничества с Муссолини и фашизмом; он рассказал мне и о том, что Ватикан очень рассчитывает на то, что конкордат, который недавно обсуждался с правительством Германии, даст аналогичные результаты. Такко-Вентури намекнул, что орден иезуитов никогда в течение всей его весьма непростой истории не подчинялся полностью и безоговорочно одному какому-нибудь режиму или форме правления, но всегда стремился сотрудничать в первую очередь с молодежью. Из этого намека можно было сделать кое-какие выводы. Я покинул духовника Муссолини весьма приободренным; аналогичную поддержку получил я и от сотрудников архивов Ватикана, библиотеки Ватикана и Компосанто-Тевтонико, с которыми я обсуждал мои намерения.
1 февраля 1934 года я вступил в партию и получил билет за номером 3402541. Не знаю, какой номер имел партбилет господина фон Хасселя, но я до сих пор не могу понять, какие мотивы заставили его вступить в нацистскую партию. Я глубоко уважаю его за благородное поведение во время суда в 1944 году и за то мужество, с каким он встретил свою смерть. С другой стороны, если он и вправду испытывал к Адольфу Гитлеру и его режиму такую сильную ненависть, почему он не сделал из этого нужных выводов в 1933 году и не помог многим немцам, жившим в Италии, выбрать правильный путь?
Передо мной лежит папка с двумя факсимильными копиями писем от посла. Первый, документ за номером 11, представляет собой письмо Хасселя Герману Герингу, датированное 23 декабря 1937 года. В нем он пишет:
«Мой дорогой и уважаемый герр Геринг, статьи, приобретенные профессором Вайкертом, отправлены Вам с сегодняшним курьером. Я рад, что в Германии решили их напечатать. Нет нужды говорить о том, что не надо упоминать, в какой стране они появились.
Я заплатил за них сто двадцать тысяч лир и был бы очень благодарен, если бы мне вернули эти деньги со следующим курьером, поскольку наличные суммы лир, которыми располагает посольство, весьма невелики.
С наилучшими пожеланиями, хайль Гитлер,
искренне Ваш,
Хассель».
Внизу пометка, сделанная рукой Геринга: «Большое спасибо и наилучшие пожелания с Новым годом».
Второе письмо, документ за номером 30, также адресовано Герингу и датировано 18 апреля 1938 года, то есть оно было написано после того, как Хассель был освобожден от занимаемой должности, и озаглавлено «Хаус-Тирпиц, Фельдоринг (Верхняя Бавария)».
«Дорогой и глубокоуважаемый господин Геринг, 11 марта, возвращаясь из Рима, я пересек Бреннер и проехал через всю Австрию, так что стал свидетелем великих событий, в которых, как мне известно лучше всех, Вы сыграли такую важную роль. Я также хорошо понимаю, какие чувства Вы испытывали в эти дни — я все время думал о Маутендорфе, и Вашей сестре, и бедном Ригеле, которым, к сожалению, не довелось увидеть всего этого. С политической точки зрения я был доволен позицией, занятой Муссолини, и верю, что моя работа в этой области оказалась полезной.
Совершенно естественно, что события дня затмили мое дело. Однако новые почтовые сообщения были исчерпывающими. 5 февраля Вы сообщили мне, что никто не имеет ничего против меня, что фюрер хочет поручить мне другой пост и что я, без сомнения, вскоре получу новые известия и буду принят фюрером. За последние два с половиной месяца я не получал ничего, кроме пустячных указаний находиться в постоянной готовности. Считаю такое отношение к себе несправедливым. Не знаю, что мне сейчас делать, — моя мебель хранится в Мюнхене. Предполагаю прибыть в Берлин вечером 21-го, доложить о своем приезде господину Ф. Риббентропу и попросить аудиенции у фюрера. Я буду Вам очень признателен, если Вы оторветесь на некоторое время от своих дел и попросите кого-нибудь позвонить в отель «Алдон» и сообщить мне когда.
Преданный фюреру, хайль Гитлер!
Искренне Ваш,
Ульрих Хассель».
Но из этих настойчивых просьб принять его ничего не вышло — Геринг просто подшивал его письма в папки. Я думаю, что, если бы прошение господина фон Хасселя о предоставлении ему новой должности в Третьем рейхе было удовлетворено, во внешней политике, возможно, произошли бы некоторые перемены к лучшему. Риббентроп вполне мог бы найти применение его дипломатическим талантам и знанию других стран. Для Хасселя, конечно, период с 1933 по 1937 год был очень трудным. Он презирал руководителей Третьего рейха, а к итальянским фашистам относился, в лучшем случае, с холодным уважением. Ему пришлось столкнуться, с одной стороны, с расколом немецкой колонии, вызванным приходом к власти Гитлера, который все более усиливался, и с открытой враждебностью со стороны Муссолини и его коллег по отношению к национал-социалистам — с другой.
Первая встреча двух диктаторов в Стра и Венеции в июне 1934 года потерпела полный провал и только усилила намерение дуче относиться к Гитлеру как к германскому губернатору в римской провинции. Последовавшее вскоре после этой встречи жестокое подавление путча Рема, а также убийство Дольфуса, любимца Рима, случившееся 25 июля, не улучшили отношений между двумя диктаторами. И хотя министерство пропаганды в Риме подвергало все газеты цензуре, итальянская пресса могла позволить себе называть немцев «нацией педерастов и убийц».
Отношения между двумя странами начали улучшаться только во время абиссинской войны 1935–1936 годов и сразу же после нее. Италия, оказавшаяся в результате этой войны в международной изоляции, получила моральную поддержку от одной только Германии. В начале мая 1936 года Бенито Муссолини был в зените своей славы. Я видел, как Рим чествовал его на Пьяцца Венеция в ту ночь, когда было объявлено о победе и о провозглашении Imperio. В отличие от организованных и обязательных демонстраций это был искренний душевный порыв масс. Все горожане по своему собственному желанию пришли посмотреть на дуче и послушать его речь. Если бы в эту минуту милосердные боги вознесли его с балкона палаццо на небо, сколько горя удалось бы избежать и ему самому, и всей Италии!
Это был его звездный час, хотя я слышал, как он сам говорил — всего за несколько дней до своей казни в 1945 году, — что самым счастливым днем в его жизни была Мюнхенская конференция 1938 года.
«Вся страна участвовала в этой войне… Вдохновленные словами, которыми наш любимый король напутствовал нас, отправляя на подвиг, руководимые дуче во всех боевых действиях, мы чувствовали, что горячая душа нашего народа всегда с нами.
Все наши дети, наша Балилла и Организация итальянских девушек, все правительство, вся партия, все органы управления, весь народ — все были с нами.
И весь этот конгломерат сил, называемый фашистской нацией, быстро помог нам завершить войну полным разгромом врага».
Такими словами заканчивается книга «Абиссинская война», написанная Пьетро Бадольо, маршалом Италии, герцогом Аддис-Абебским, которую я перевел на немецкий язык. Это была моя первая встреча с человеком, который возглавлял тогда Генеральный штаб итальянской армии. Я и не знал тогда, что мне снова придется столкнуться с ним в июле и сентябре 1943 года, только на этот раз в качестве смертельного врага фашизма и преемника Муссолини, которого он когда-то превозносил до небес. Я думаю, что был единственным немцем, который по-настоящему знал его — в той мере, в какой можно познать истинного пьемонтца. Позже мне пришлось часто встречаться с другим пьемонтцем, которого победная кампания Бадольо в Абиссинии возвела в ранг императора, а именно с его величеством королем Виктором-Эммануилом III. Я хочу только подчеркнуть тот факт, что немцы прекрасно знали Флоренцию и Тоскану, словно оттуда были родом их бабушки; что еще со времен Гёте и Вин-кельмана они поддерживали тесную связь с Римом, как будто сами родились в нем; а благодаря императорам из рода Гогенштауфенов смотрели на Апулию и Сицилию как на немецкое имперское владение, однако они ничего не знали о Пьемонте.
Король и его маршал были бережливы до скупости, проницательны и хитры, любили блеск и пышность во всех их видах, больше думали о своей личной власти, чем о выполнении обязанностей перед государством, оба были прирожденными солдафонами и ненавидели любую форму диктатуры. Впрочем, они держали свои мысли при себе, и в 1936 году один из них спокойно позволил правящему диктатору короновать себя в качестве императора Абиссинии, а другой получил все высшие титулы и награды Италии.
Мои беседы с победителем Аддис-Абебы во время перевода его книги напоминали разговоры, которые мог бы вести Юлий Цезарь с германским историком, которому он поручил бы перевести его «Галльскую войну» — если бы в ту пору существовали историки. Германцев той поры чаще всего ассоциируют с тростниковыми хижинами, рогами, из которых они пили мед, и жизнью в лесу.
Бадольо был скуп на слова и держал себя с достоинством, как и полагается истинному пьемонтцу. Он признавал военные дарования немцев, но побаивался их. Он считал, что все наши битвы были выиграны потому, что немецкие полководцы никогда не жалели солдат, и я с трудом удержался от того, чтобы не заметить ему, что во время абиссинской войны случились одна или две весьма кровопролитные битвы, в которых пало огромное число солдат негуса. Когда я, в конце нашего совместного предприятия, протянул ему последнюю пачку гранок в здании Генерального штаба в Риме, он пожал мне руку крепким солдатским пожатием и подарил свою фотографию с надписью — без рамки, кстати сказать.
— Надеюсь, вы понимаете, что приобрели в лице маршала Бадольо друга, — произнес он.
Я тоже думал, что приобрел. На это же надеялись в 1943 году и многие другие немцы, в особенности фельдмаршал Кессельринг, Верховный главнокомандующий Средиземноморским фронтом. Но наши надежды не оправдались. Вечером 25 июля 1943 года его императорское и королевское величество назначил маршала Пьетро Бадольо главой нового правительства Италии и преемником дуче. Пьемонтец торжествовал. Первый указ нового премьера сообщал, что война продолжается. Все на это надеялись, но я был настроен более скептически. Переводя книгу Пьетро Бадольо, я хорошо изучил его.
Таков был первый результат, с моей точки зрения, войны против Иудейского Льва, как с незапамятных времен называл себя негус. Второй был совсем другого рода и находился в тесной связи с моим прощальным обедом в Неаполе, о котором я уже писал.
Я хорошо запомнил очень приятных, истинно неаполитанских господ, которые заставили меня принять рекомендательное письмо для Артуро Боккини, шефа итальянской полиции. В конце лета 1936 года мне позвонили и спросили, готов ли я явиться на прием к его превосходительству в министерство внутренних дел.
Конечно, я был готов. Многие «герои» станут теперь заявлять, что они ни за что бы не пошли туда, подобно тому как тысячи и десятки тысяч утверждают, что они никогда не состояли в нацистской партии, а если и состояли, то вступили в нее по принуждению.
Я пошел добровольно. Время приближалось к полудню, и приемная его превосходительства была забита, словно покои французского короля во время его утреннего выхода, людьми разного положения — высокого и низкого, офицерами, префектами, квесторами, владельцами фабрик и красивыми женщинами. Его превосходительство был не только влиятельным человеком, но и большим любителем женщин. Я вписал свое имя в список посетителей и приготовился к долгому ожиданию. Кто я такой, в конце концов? Уж конечно, меня вызвали совсем не потому, что я был обладателем партбилета с семизначным номером, скорее всего, это дело рук моих неаполитанцев, с которыми я изредка встречался на макаронных оргиях в Риме и которые всегда сожалели, что военные проблемы не дают дону Артуро возможности встретиться со мной.
Однако мне пришлось ждать всего несколько минут. К огорчению и досаде присутствующих, появился помощник дона Артуро и прошептал мне, чтобы я следовал за ним. Я любезно улыбнулся и прошел за ним в кабинет шефа полиции, большую, полную воздуха комнату с огромным столом, стоявшим у стены. У человека, сидевшего за ним, было совсем молодое лицо, на котором, впрочем, бургундское и омары оставили весьма заметные следы. Он вежливо протянул мне мягкую, ухоженную руку, выставив небольшой животик. Я отметил, как хорошо он одет, и вспомнил, что его друзья говорили мне об этом. У него было семьсот галстуков, восемьдесят костюмов от Сарачени, самого дорогого портного в Риме, и бесчисленное множество туфель, изготовленных на заказ сапожником, который был не менее дорогим и столь же хорошо известным.
Он вовлек меня в разговор, полный очарования и остроумия. Дон Артуро сказал мне, как сильно обрадовало его старых друзей из Неаполя мое восхищение их городом. Далее он сообщил мне, что маршал Бадольо очень доволен моим переводом. Он спросил, нравится ли мне Италия и как продвигается работа над книгой о Фарнезе. Он был очень хорошо информирован, но я понимал, что он вызвал меня не за этим. Приемная была полна людей гораздо более важных, чем я. Наконец он заговорил о деле.
Его превосходительство решил доверить мне большую тайну. Узнав о моем веселом вечере в Неаполе и о моем таланте переводчика, он проникся ко мне доверием. Он также знал, что я был уже «molto italianizzato», то есть «очень итальянизированным» человеком. Кроме того, — и этот момент стал кульминацией всего риторического представления его превосходительства, — я, вероятно, собираюсь остаться в Италии надолго, а ничто не доставит ему такого удовольствия, как стремление сделать мое пребывание здесь как можно более приятным. Двери его дома всегда будут открыты для меня. Для иностранца в фашистской Италии это была весьма приятная весть. Я сказал, что понимаю, и вежливо попросил открыть свою тайну. Короче, дуче собирался послать его в Германию. Боккини должен был стать чем-то вроде личного посланца Муссолини, и его задача заключалась в том, чтобы изучить положение и взгляды лидеров национал-социалистической партии, поскольку поведение Германии во время абиссинской войны значительно улучшило отношения между двумя странами. Предлогом для его путешествия должна будет стать организация совместного крестового похода против коммунизма, что входит в задачу полиции обеих стран и различных ее организаций.
Все это было очень интересно, но я по-прежнему не понимал, какое отношение ко всему этому имею я. Дон Артуро спросил, знаю ли я синьора Гиммлера, но я вынужден был разочаровать его. Когда же он спросил, встречался ли я с синьором Гитлером, я, по крайней мере, мог пересказать ему то, что сообщил мне генерал Лоссов.
Дон Артуро очень развеселился. Затем он попросил меня о том, о чем ни один немецкий начальник полиции никогда бы не позволил себе попросить. Дон Артуро заявил, что хотел бы узнать побольше о моих соотечественниках — что они любят, что им хочется услышать и что им лучше не рассказывать вовсе. Короче, он попросил меня дать современную версию знаменитого труда Тацита Germania, de origine, situ, moribus ac populis Germanorum.
Он открыто признал — и это навсегда расположило его ко мне, — что, не слишком доверяя докладам посольства и министерства иностранных дел, он пытался познать Германию и немцев с помощью книг, но то, что ему удалось прочитать, представляло собой большей частью литературные или журналистские сплетни.
Соответственно, я прочел ему лекцию о своей родной стране. Я подозреваю, что, как всякий неотрепетированный и не написанный заранее рассказ, мое повествование было весьма занимательным, по крайней мере с точки зрения итальянца. Не зная, с чего начать, я ухватился за привычную палочку-выручалочку, Гёте. Что он сказал когда-то канцлеру фон Мюллеру? К счастью, я быстро вспомнил слова великого поэта, поскольку в студенческие годы они произвели на меня неизгладимое впечатление: «Разве кто-нибудь решится иметь чувство юмора, зная, какое множество обязанностей лежит на его плечах и плечах других людей?»
На дона Артуро эти слова произвели огромное впечатление. Он был знаменит на весь Рим не только своим острым чувством юмора, но и множеством обязанностей, среди которых была и обязанность следить за тем, чтобы жизнь Бенито Муссолини находилась в безопасности.
Начав со свидетельства о том, что Гёте, как и все немцы, был лишен чувства юмора, я посоветовал дону Артуро извлечь максимум пользы из того, что он родился в Беневенто, городе, который находится рядом со знаменитым полем боя, где доблестный Манфред, любимый сын императора Фридриха II из рода Гогенштауфенов, потерял не только трон, но и саму жизнь. То, что этому событию посвятил свое произведение сам Данте, должно было произвести неизгладимое впечатление на моих сограждан, с большим почтением относящихся к культуре. Далее я предостерег его от чрезмерной вежливости и слишком бурного проявления дружеских чувств. То, что считается необходимым условием социального взаимодействия в его стране, будет воспринято северянами как слабость, женоподобие, проявление подобострастия и отсутствие надлежащей внушительности. Однако он не должен бояться говорить. Всем известно, что его превосходительство прекрасный рассказчик и любитель послеобеденных разговоров. В Берлине он сможет до конца раскрыть все таланты. В Германии главным ключом к успеху являются ссылки на творения Гёте, а за ним идет умение произносить речи.
В таком духе я и говорил. Ситуация показалась мне весьма забавной, хотя я был уверен, что благородные господа, ждавшие в прихожей, не разделяют моего мнения. Слушая меня, дон Артуро постоянно хмыкал. Мы разговаривали целый час; наконец он протянул мне украшенную бриллиантами руку:
— Мы провели с вами незабываемый час, будьте уверены, что я его не забуду, синьор доктор. Когда я вернусь из вашей непростой страны, я хочу, чтобы вы пришли ко мне, только не сюда, в министерство. Большое, большое спасибо.
Он нажал одну из многочисленных кнопок на своем столе, и в комнате появился слуга, который привел меня сюда. Я поразился тому, как изменилось отношение ко мне. Проходя через приемную, я чувствовал себя весьма неловко, но все прошло замечательно. Меня разглядывали с нескрываемым любопытством, завистью и уважением. Но, несмотря на это, я вздохнул с облегчением, выбравшись наружу. Нанося визит начальнику полиции, никогда не знаешь, уйдешь ли от него по своей воле или тебя уведут.
Вскоре после этого его превосходительство посетил Берлин. Здесь у него состоялась строго официальная встреча с синьором Гитлером. Боккини также встретился с синьором Гиммлером, на которого произвел огромное впечатление. Он произнес несколько удачных речей и завоевал сердца немецких полицейских всех рангов, поскольку был совершенно не похож на них. Этот визит проложил дорогу для того, что позже получило название ось Берлин — Рим, но вряд ли можно винить в этом меня — мой вклад в создание этого союза был совсем крошечным.
Единые в своем стремлении искоренить коммунизм, Боккини и Гиммлер часами обсуждали международное положение, и во время всего срока пребывания Боккини в Берлине между ними царило полное взаимопонимание.
Дон Артуро сообщил мне об этом, когда мы после его возвращения обедали с ним вдвоем. Впервые, да еще из уст представителя итальянского высшего света, я услышал рассказ о новых правителях моей родины. Я также получил не менее интересные сведения об итальянской кухне такого качества, о котором я до этого не мог и мечтать, учитывая состояние моего кошелька. Чего я не знал, так это того, что моя странная дружба с шефом римской полиции окажется позже очень полезной для меня.
Вскоре после этого я получил элегантную карточку, приглашавшую меня посетить пославшую ее даму. «Я слышала, что вы играете в бридж и занимаетесь переводами. Я буду рада, если мы сможем встретиться, чтобы заняться первым и обсудить второе в самом ближайшем будущем. Виттория Каэтани, герцогиня ди Сермонета».
Я и вправду любил играть в бридж, но игрок из меня был совсем никудышный. Надеюсь, что мои переводы были лучше. Я так никогда и не узнал, почему одна из звезд женского общества в Риме пригласила меня в свой изумительный дворец на развалинах Театро Марчелло, расположенного в самом сердце императорского Рима, но тем не менее я был приглашен. Театр, строительство которого было начато при Юлии Цезаре и завершено императором Августом, вмещал в себя двадцать тысяч зрителей. Теперь здесь размещались донна Виттория и ее гости, которых был целый легион.
Донна Виттория, урожденная княгиня Колонна, по мужу была связана с английской аристократией. Ее брак с доном Леоне Каэтани, герцогом Сермонетой, связал ее с другим кланом, который входил в римскую «черную аристократию». Подобно тому как другие собирали картины, фарфор, книги или ковры, донна Виттория коллекционировала людей — новых, интересных людей. «Заполучив» Анатоля Франса, Габриеле Д’Аннунцио и старшего Моммзена, она теперь присоединила к своей коллекции дочь Муссолини Эдду и ее мужа Галеаццо Чиано, министра иностранных дел в правительстве Муссолини. Все кинозвезды того времени, в особенности мужского пола, пили очень сухое мартини среди ее сокровищ искусства древних веков и демонстрировали свою покорность правящей королеве римских салонов.
Она беседовала и с самим Муссолини (он так очарователен!), но, к сожалению, дуче с презрением относился к болтовне княгинь и герцогинь. Впрочем, ему же хуже — он не знал, какие дьявольские коктейли готовились в покоях донны Виттории, чтобы навредить ему.
Синьор Гитлер пока еще не попался в сети донны Вит-тории, но она не теряла надежды познакомиться с ним. Удивительно, но в те годы, да и в более поздние тоже, многие женщины разных национальностей разделяли ее надежды.
Герцог, супруг донны Виттории, глубоко презиравший все светские развлечения, посвятил себя исследованию ислама. Его обширные познания в этой области принесли ему всеобщее признание в кругу профессионалов. Он также владел семью с половиной тысячами акров земли.
Хочу привести цитату из моего перевода, который я позже сделал для герцогини:
«Обширные владения семьи Каэтани не были еще в те дни распроданы по частям; к ним больше подходило бы название маленького королевства, чем частного поместья. С одной стороны, они тянулись к югу от Рима до Фоче-Верде и Фольяно, простираясь вдоль побережья до самой горы Чирчео, а с другой — доходили до подножия Лепинских гор, на которых расположены крепость и город Сермонета, и оттуда шли до самой Террачины. В распоряжении моего тестя находились бесчисленные слуги и пастухи, скорее всего потомки средневековых вассалов дома Каэтани. Они носили синюю ливрею, украшенную небольшим серебряным значком, на котором был выгравирован герб Каэтани. Трудно было поверить, что совсем недалеко от Рима находится ландшафт, отличавшийся столь дикой красотой. Однако летом там было очень много малярийных комаров, и поэтому местность была почти незаселенной. На пустынных болотах никто не хотел жить, и те немногие служащие герцога, которым приходилось работать здесь, — пастухи, пасшие стада коров и буйволов, и охранники — страдали от приступов малярии.
Растительность была пышной, как в тропиках, и один из самых красивых уголков назывался «Конго». Семейству Каэтани принадлежало все побережье от Фоче-Верде до мыса Чирчео — это было место неописуемой красоты. На многие километры тянулись золотые пески, ограниченные с одной стороны зеленой стеной леса, а с другой — голубыми водами моря. После смерти тестя мой муж продал все свои обширные земли, которые его предок, папа Бонифаций VIII, с такой любовью собрал в XIV веке. Всю эту местность — бывшие Понтийские болота — государство превратило в пахотные земли. Там, где тянулись обширные болота и безлюдные леса, где бродили стада буйволов и коров, которых пасли пастухи, восседавшие на длинно-гривых лошадях, — эта картина до сих пор стоит у меня в памяти, — выросли города вроде Литтории и Сабаудини, с фермами и домами, полными крестьян. Осталась только крепость Сермонета, приткнувшаяся на вершине горы. Однажды папа из рода Каэтани, Бонифаций VIII, глядя с ее башни на бескрайнюю равнину, расстилавшуюся у его ног от горной гряды до самого моря, воскликнул: «Все, что я вижу, — мое!»
Таковы были древняя слава и нынешняя горькая доля рода Каэтани — хотя эта «доля» была вполне терпимой, даже в 1937 году. Дворец был похож на обиталище богов среди столичной суеты, а произведения искусства, собранные в нем, украсили бы любой музей. Нетрудно было представить себе высокомерную наглую светскую женщину, которую я встретил в ее королевстве, расположенном в Понтийских болотах. Она охотилась на диких уток и куропаток в сопровождении слуг, ездивших верхом на длинногривых лошадях и державших на луках своих седел длинные шесты, типичные для пастухов Римской Кампании.
Малярия, это наказание Господне, свирепствовавшая в феодальном поместье Каэтани, сильно осложняла его обитателям жизнь, но хозяева не предпринимали ничего для борьбы с ней. Донна Виттория коллекционировала скальпы, а ее ученый муж, дон Леоне, был всецело поглощен своей наукой. Малярия раз и навсегда исчезла после осушения болот и превращения всех земель в пахотные, что было сделано по личной инициативе Муссолини. Не всякий диктатор может похвастаться столь чистой страницей в темной книге своей биографии!
Я поцеловал донне Виттории руку, чем несказанно удивил ее — наверное, потому, что она была уверена, что все немцы щелкают каблуками и кланяются в пояс. Старый, но надменный лакей с лицом, на которое наложила свой отпечаток малярия, предложил мне виски с таким видом, будто оказывает мне великую честь.
Мимоходом представив меня двум другим игрокам в бридж, донна Виттория затащила меня в библиотеку, где не было сказано ни слова о бридже. Она извлекла из ящика пухлую пачку листов, исписанных от руки, и сунула ее мне в руки, произнеся при этом: «Это мои мемуары о старой Европе».
Она заговорила о моих связях с издателями, о моих переводах и моей работе над биографией кардинала Фарнезе. Как многие гранд-дамы старой Европы, в отличие от так называемых гранд-дам нынешнего времени, она была весьма сведущим и умелым собеседником. Ее манера вести разговор была одновременно невыносимой и притягательной. Она принялась расспрашивать меня о Гитлере и его помощниках, выразив надежду, что встретится с ними, если они приедут в Рим, дав мне понять, что, какими бы неприятными они ей ни показались, они все-таки заслуживают места в ее коллекции знаменитостей. Мне пришлось разочаровать ее, так же как я разочаровал Боккини, чье имя тоже было упомянуто:
— Che simpatico signore. E uno dei nostri, un vero peccato che fa quel mestiere.{6}
В то время я никак не мог понять, почему она назвала его человеком своего круга. Впрочем, позже я понял почему, а также обнаружил, что его профессия была совершенно неприемлема для нее и ее класса.
Потом, словно капризная мадам Помпадур, быстро охладевшая к своему мимолетному фавориту, она потеряла ко мне всякий интерес. Мне было велено прочитать ее мемуары и как можно скорее получить контракт на перевод и издание с каким-нибудь немецким издательством. Кроме того, она желала получить гонорар за свою работу, ибо уже устала от благотворительности. Сколько получу за свой перевод я, ее совершенно не интересовало. Подозвав кивком пострадавшего от малярии лакея, она величественным жестом протянула мне руку для поцелуя. Мы распрощались по-английски, как и полагалось по правилам ее салона.
Игроки в бридж не обратили на меня никакого внимания, как и я на них. Колонны Театро Марчелло напомнили мне о царственной даме Древнего мира, которая, наверное, много раз сидела здесь и смотрела представление. Ливия, жена императора Августа, доставившая ему много неприятных минут, могла бы быть сестрой донны Виттории.
Усевшись на скамью на Форуме, стоявшую в тени, я углубился в чтение воспоминаний этой римской матроны из рода Колонна. Как и следовало ожидать, в них царила страшная путаница. Тем не менее они представляли живую картину умиравшей или уже умершей Европы, и, если бы она позволила мне распорядиться ими по своему усмотрению, я сумел бы сделать из них милое собрание зарисовок, отражающих мир, который с такой чарующей непринужденностью покончил с собой в 1914 году.
Плодом моих трудов стала книга, озаглавленная «Виттория Сермонета, воспоминания о Старой Европе». Она вышла уже давно и сейчас вряд ли кого заинтересует, учитывая равнодушие большинства читателей к этому вопросу. Однако я рекомендую полистать ее литературным гурманам и обещаю, что их старания будут вознаграждены. Необычные вечера, маскарады, служба при дворе королевы с 1903 года в качестве фрейлины, охота на лис в Кампанье — все это трансформировалось в мемуарах герцогини в красочную хронику светской жизни того времени.
«Мое первое дежурство при дворе случилось во время официального визита немецкого императора, приехавшего в Рим со своим сыном, наследником престола. Кто из нас мог подумать тогда, что всего через несколько лет разразится Большая война! Те яркие весенние римские денечки были праздничными и веселыми. Его величество король вместе со своей свитой приехал на вокзал, улицы, по которым ехал кортеж, были украшены лавровыми венками, а на каждом доме висели итальянские и немецкие флаги.
Королева, окруженная группой молодых очаровательных фрейлин, одетых в яркие элегантные платья, ожидала гостей в королевском дворце в так называемом Кирасирском зале. У каждой из нас на голубой ленте, прикрепленной к левому плечу, красовался бриллиантовый шифр с инициалами королевы. Все мы в то счастливое время были веселы и беспечны. Я хорошо помню, как королева просила нас во время торжественного приема не смеяться и сохранять серьезность. Боюсь, что сегодня в таких просьбах уже не было бы нужды.
Император приехал в Рим с впечатляющей свитой из офицеров. Когда они поднимались по большой лестнице королевского дворца, слышалось звяканье сабель и звон шпор. Выше среднего роста, все они были великолепны в своей белой форме, кирасах и серебряных шлемах, украшенных золотыми орлами. Один красивый молодой человек с очень светлыми волосами, шедший среди этих гигантов, выглядел истинным Лоэнгрином. Однако, сидя рядом с ним за столом, я, к своему огорчению, обнаружила, что он совсем не умеет вести легкую, непринужденную беседу. Все остальные были очень похожи на него, за исключением императора и наследника, которые болтали без умолку и уснащали свой разговор шутками и остроумными замечаниями. Поэтому среди персон самого высшего ранга во время этого официального визита царила самая непринужденная атмосфера.
Я также участвовала в большом приеме, устроенном в Капитолии моим дядей Просперо Колонной, который в ту пору был мэром Рима. Три капитолийских дворца были соединены по этому случаю временными галереями, украшенными великолепными гобеленами. Благодаря этому люди могли переходить из одного музея в другой и бродить по ярко освещенным залам, заполненным шедеврами греческого и римского искусства.
Мой дядя, который взял на себя роль гида, провел нас в небольшой зал, в котором стояла Венера Капитолийская. Знаменитая статуя купалась в лучах мягкого розового света, который, казалось, каким-то чудесным способом наполнил ее жизнью.
— С разрешения вашего императорского величества, — сказал дядя, — я хотел бы представить вам мою официальную жену.
Император разразился понимающим смехом.
На следующий день в Квиринале был устроен банкет, на котором речи и тосты произносились в удивительно сердечной атмосфере. Император говорил по-немецки звучными фразами, из которых я мало что поняла, но заключительные слова были произнесены на хорошем итальянском:
— Поднимаю бокал за прекрасное итальянское солнце и за процветание замечательного итальянского народа.
Все было окрашено в розовые тона. Кто из нас мог в те дни представить, что разразится война?»
Почти тридцать лет спустя донне Виттории Колонне выпала честь присутствовать на другом большом обеде в том же самом королевском дворце в своей прежней роли ее величества. На этот раз почетными гостями, вместо веселого кайзера и его жизнерадостного сына, были Адольф Гитлер и его спутники. Разумеется, новые кавалеры, не имевшие серебряных шлемов и явившиеся на обед в мрачных черных и коричневых формах, не доставили герцогине столько удовольствия, сколько прежние. Единственным утешением, с ее точки зрения, было то, что во главе стола сидел его величество король Виктор-Эммануил III. Заключив договор с императором Вильгельмом II, он предложил сделать то же самое и коричневому диктатору. Один из его тостов прозвучал так:
— Шлю самые теплые пожелания вашему народу, фюрер, так много сделавшему для развития в Европе цивилизации и созидательной энергии, который вы столь решительно ведете к славному будущему.
Другой был произнесен канцлером Гитлером, на этот раз целиком по-немецки:
— Наша взаимная дружба является не только залогом безопасности наших народов, но также гарантирует всеобщий мир. Думая об этом, я поднимаю бокал и пью за процветание вашего королевского и императорского величества, ее величества королевы-императрицы и всего королевского дома, а также за успехи и процветание всей великой итальянской нации.
Год спустя началась война, а через пять лет Виктор-Эммануил тайно бежал из Рима, опасаясь мести своего союзника по оси, Адольфа Гитлера. Его бегство нанесло итальянской монархии такой же смертельный удар, какой отъезд Вильгельма II в пульмановском вагоне в Голландию в свое время нанес немецкой концепции монархии. Уезжая, Виктор-Эммануил, должно быть, вспоминал банкет 4 мая 1938 года, на котором обе стороны клялись в вечной верности друг другу — кто знает? Я уверен только в одном — донне Виттории не удалось вновь пережить маленькое эротическое приключение, которое выпало на ее долю во время визита кайзера и его наследника: «Наследник с самого приезда в Рим самым невинным образом ухаживал за мной. На описываемом вечере, проходя мимо меня, он прошептал: «Весь вечер в моем шлеме пролежала роза, которую мне очень хочется подарить вам. Не кажется ли вам, что сейчас самый подходящий для этого момент? Пожалуйста, возьмите ее побыстрее, только, ради бога, сделайте так, чтобы мой отец ничего не заметил!» Роза перешла в мои руки, и никто этого не увидел».
Рудольфу Гессу, который в качестве заместителя фюрера и рейхсканцлера был в 1938 году равен по положению наследнику престола, конечно же и в голову не пришло спрятать под своей фуражкой розу, чтобы вручить ее донне Виттории. Жаль, что она не описала более поздний период своей жизни. Ее салоны в Театро Марчелло сделались одним из двух главных центров антинемецкой пропаганды в Риме, и не было такой грязной или глупой сплетни, выдуманной или основанной на реальных событиях, которая не повторялась бы здесь с веселой развязностью. Она умерла в Лондоне несколько лет назад, глубокой старухой — типичная представительница той эпохи, которая сошла в могилу гораздо раньше ее, под звуки пистолетных выстрелов в Сараеве.
Другим автором, который нанял меня в качестве переводчика, был еще один представитель старой доброй Европы. После солдата и великосветской дамы ко мне обратился дипломат высокого ранга. Граф Луиджи Альдовранди-Марескотти, чьи воспоминания о 1914–1919 годах были переданы мне для перевода, начал свою карьеру в 1914 году в качестве советника итальянского посольства в Вене. Его карьера достигла своего пика в апреле — июне 1919 года на мирных переговорах в Париже, в которых он участвовал в качестве главного личного секретаря министра иностранных дел, барона Соннино. Он также принимал участие в Межсоюзнической миссии западных стран, которая вела переговоры с царским режимом, когда он был уже на грани гибели. Очарование его мемуаров заключалось в живых и элегантных портретах знаменитых людей, пути которых пересеклись с дорогой графа.
Der Krieg der Diplomaten,{7} как было названо немецкое издание книги Альдовранди, можно порекомендовать всем тем, кто хочет ознакомиться с макиавеллиевскими приемами и методами итальянской дипломатии. Переводя этот труд, я выслушал несколько незабываемых лекций его автора, которые были не только весьма содержательными и интересными, но и изобличали в нем пылкого патриота своей страны.
Как один миг пролетели годы, наполненные переводческой работой, из которой я извлек много полезных уроков, общением с теми, кто записал свои воспоминания о столь различных мирах, и обработкой и компиляцией материалов о жизни Фарнезе, собранных мною в Риме, Парме и Неаполе, годы, прошедшие со времени моего возвращения с берегов залива Парфеноне.
В «белом» посольстве на Квиринале господин фон Хассель тщетно пытался скрыть под формой бригадефюрера NSKK свою неприязнь и презрение к новому режиму Германии. Однако в очаровательном оазисе «черного» посольства, которое представляло Германию в Ватикане, не наблюдалось ничего подобного. Вилла Бонапарте была в свое время резиденцией любимой сестры Наполеона, Паолины, о чем свидетельствовали статуя корсиканца в полный рост, установленная в вестибюле, и изображение полуголой богини, облаченной в платье эпохи Директории, украшавшее потолок. Диего фон Берген был назначен на пост посла в Ватикане сразу же после Первой мировой войны, и если считать дипломатию искусством умолчания и умения понимать тончайшие оттенки слов, то он был primus inter pares{8} среди кардиналов папского двора и других дипломатических представителей, аккредитованных при его святейшестве. Конечно, Бергену было легче, чем его коллеге фон Хасселю, которому все время приходилось лавировать между национал-социализмом и фашизмом, зато ему очень сильно мешала та ненависть, которую Гитлер и его ближайшие советники испытывали к церкви. Я до сих пор считаю Бергена моим наставником в политико-дипломатических делах. Благодаря нашей общей любви к искусству и литературе XVI века, великим знатоком которых он был, он интересовался моей деятельностью, выходившей за рамки привычной социальной жизни посольства. Один или два вечера в месяц посол принимал меня в своем личном кабинете, стены которого были заставлены шкафами с бесценными пергаментными инкунабулами (первопечатными книгами, изданными до 1501 года) из его личной коллекции. Дворецкий приносил выдержанный портвейн, и дон Диего, унаследовавший от своей матери испанскую кровь, рассказывал мне о своей дипломатической карьере, которая на столько лет приковала его к Риму. И пока звучал его тихий голос, высокие деревья в парке, в котором Паолина Боргезе-Бонапарт решала совсем иные проблемы, мягко шелестели своими листьями под дуновением понентино, морского бриза, приносящего в испепеленный солнцем город вечернюю прохладу.
Дон Диего говорил о Винкельмане, Грегоровиусе и своих предшественниках в Ватикане, представлявших здесь королевскую Пруссию, — в частности, о Курде фон Шлё-цере, чья прославленная книга Romische Briefe («Римские письма») в наши дни, подобно многим другим произведениям, совершенно забыта, — словно они были его старыми добрыми друзьями. Он рассказывал о них не так, как профессор Куртиус — «какими я их считаю, какими я их вижу», — а описывал, какими они были в действительности. Он поведал мне о своей яростной борьбе с князем фон Бюловом, который после войны жил недалеко от посольства на своей величественной вилле Мальта. Именно Берген своими тайными интригами не допустил, чтобы величайший византиец при дворе кайзера после отставки Бетмана-Гольвега стал во второй раз канцлером. Ни в одной из опубликованных исторических работ я не прочитал того, что сообщил мне во время этих бесед Берген, — о камарилье, окружавшей кайзера, Эйленбургах, Гольш-тейнах и Харденах, поскольку, в отличие от многих менее значительных политических фигур, фон Берген не оставил мемуаров для потомков.
От старого дипломата, среди старинных книг и аромата выдержанного портвейна, я узнал подробности еще одного очень поучительного исторического эпизода — переговорах о конкордате 1933 года, в которые Гитлер вступил из соображений престижа, а Ватикан — по необходимости. Фон Берген не принимал в них никакого участия, понимая, что Берлин ведет двойную игру и что его личное участие неизбежно приведет к тому, что курия перестанет ему доверять. Он предоставил возможность вести переговоры Францу фон Папену, этому донкихоту немецкой истории, и монсеньору Каасу, злополучному могильщику Центристской партии Германии.
Диего фон Бергену очень помогала в выполнении сложных обязанностей жена Вера. Она была дочерью советника фон Дирксена, чья красивая роскошная вилла на Маргаретенштрассе была одним из самых знаменитых и часто посещаемых мест берлинского дворцового общества во времена правления Вильгельма II.
Роскошные приемные залы виллы Дирксена украшали шедевры итальянского Высокого Возрождения, приобретенные под руководством Вильгельма фон Боде, правящего короля берлинского художественного мира. Хозяин дома был личным другом кайзера, который любил встречаться в его доме со своими ближайшими помощниками во время частных обедов. Нередко на них появлялся и адмирал Тирпиц, обладавший впечатляющей бородой и не менее впечатляющим даром убеждения, которому слишком часто удавалось привлечь все внимание кайзера к себе и своим опасным планам расширения военно-морского флота.
Другим осколком императорской эпохи был Государственный секретарь Ричард фон Кюльман, чей блестящий дар общения можно было часто наблюдать в тесном кругу, когда он в более поздние годы гостил у посольской четы в Риме. К сожалению, его гораздо больше интересовали красивые женщины, изысканные обеды и свои собственные коллекции произведений искусства, чем политика.
Вера фон Берген была прирожденной женой посла, главным образом потому, что никто никогда не замечал, чтобы она выпячивала себя. С решимостью породистого скакуна, которого не остановит никакое препятствие, привычное или непривычное, она храбро подписывала приглашения людям из всех слоев общества и всех политических ориентаций. И хотя все предсказывали неизбежный скандал, ее вечера всегда проходили без сучка без задоринки. Надо признать, что члены Святого колледжа и высшая ватиканская аристократия приходили в изумление, обнаружив, что на вечер приглашены люди, которых они, в отличие от себя, считали вовсе недостойными такого приглашения, но, когда их изумление проходило, они испытывали огромное удовольствие от общения с ними.
Я до сих пор вспоминаю один случай, совершенно не соответствующий теме моей книги, который, однако, прекрасно иллюстрирует дипломатический талант Веры фон Берген.
После того как в феврале 1943 года граф Галеаццо Чиано, зять Муссолини, был уволен из министерства внутренних дел, его назначили послом Италии при Святом престоле, то есть он получил пост, для которого любой из сорока пяти миллионов его сограждан подходил гораздо лучше, чем он. Умная жена Чиано Эдда, полная кипучей энергии, любимая дочь Муссолини, стала женой посла в Ватикане, и на долю фрау фон Берген, как дуайена дипломатического корпуса, аккредитованного при папе, выпала странная обязанность представить ее своим коллегам женского пола и дамам «черной» аристократии. Эдда Чиано-Муссолини до этого привыкла вести такую жизнь, какую диктовали ей ее личные вкусы и наклонности. Ее приемы в доме на Виа Анджело Секки отличались гостеприимством и весельем — на них никому не было скучно. Зато чайные приемы в Ватикане, на одном из которых должен был состояться дебют Эдды, отнюдь не славились этим. Жены послов и посланников давно уже лишились очарования юности, а дамы высшего света вовсе не собирались отказываться ради Эдды Чиано от своего высокомерия.
Фрау фон Берген обратилась ко мне за советом. Я уже много раз встречался с ее почетной гостьей и потому предложил пригласить ее на чай и коктейли (я никогда не видел, чтобы дочь Муссолини пила чай — ни с молоком или без него, ни с лимоном). Я также предложил ей пригласить на коктейли и нескольких мужчин из высших кругов аристократии. И хотя мои предложения поначалу вызвали возражения, как нарушающие протокол, в конце концов фрау фон Берген согласилась.
И вот наступила торжественная минута. Прием состоялся ярким майским днем, когда солнце грело уже по-летнему. Пели птицы, а в саду, когда-то принадлежавшем Паолине Боргезе, которая обожала приемы, дававшиеся в честь ее брата-императора, били фонтаны. Появились жены дипломатов, принцессы, герцогини и графини. Все они, за исключением нескольких дам, были одеты весьма мрачно — преобладали черные, серые и фиолетовые тона. Все надели перчатки, и платья у большинства из них были закрытые. Поприветствовав хозяйку с той долей теплоты, которая была отпущена им природой, они разбрелись по желтому салону, просторной комнате, украшенной прекрасными работами Перуджино. Помимо сотрудников посольства и двух или трех молодых князей, работавших в министерстве иностранных дел, я был здесь единственным мужчиной, не принадлежавшим к высшему свету. Гости, явившиеся в строго назначенное время, с четверть часа бродили по залу, в то время как в другой комнате медленно замерзали кувшины с коктейлями.
И тут, словно дыхание весны, в салон ворвалась Эдда, облаченная в платье, в каком могла бы явиться на этот прием Паолина. У нее не было перчаток, а на ногах красовались золотые босоножки, только что вошедшие в моду. За этим последовал ритуал, достойный двора Филиппа II Испанского, — фрау Берген представила ее собравшимся. Жены послов и светские дамы внимательно изучали вновь прибывшую, на мгновение задержав взгляд на золотых босоножках и украшениях в современном стиле, которые резко контрастировали с гораздо более дорогими, но такими старомодными украшениями других дам. Лицо Эдды слегка посветлело, когда она увидела меня, а когда я прошептал ей, что вскоре будут поданы коктейли, она заметно приободрилась.
Большинству был подан чай с молоком и лимоном, а почетная гостья получила коктейль. Эдда с достоинством сидела справа от хозяйки — мне было хорошо видно, что ей не по себе. Вокруг нее восседали дамы света и княгини. Однако это продолжалось недолго — фрау фон Берген подозвала меня и поручила показать Эдде Чиано виллу Бонапарта, которую все другие гости давно уже хорошо знали. На лице Эдды отразилось облегчение, и мы отправились в поход. Я рассказал ей об очаровательной и легкомысленной сестре Наполеона, показал богиню Директории, изображенную на потолке, и знаменитую коллекцию миниатюр, которые наша хозяйка унаследовала от своих родителей. Эдда выпила еще несколько коктейлей, а другие мужчины тоже присоединились к нам. Мы очень весело и интересно провели полчаса.
Эдда вернулась к дамам веселая и освеженная. Она, как и ее отец, могла, когда хотела, уделить внимание всем — друзьям и врагам, сторонникам и оппонентам. В сопровождении фрау фон Берген она переходила от одной группы к другой, внимательно выслушивая то, что опытная дуайена шептала ей на ухо, прежде чем подойти к следующей группе. Эдда была скромна, учтива и любезна со всеми. Она оживленно поделилась своими впечатлениями об аудиенции у его святейшества, восхищалась его жестами и благородной красотой его рук. Она разыграла прекрасное представление в духе Муссолини, и гостьи, затянутые в черное, серое и фиолетовое, с живым одобрением слушали ее рассказ.
Время пролетело быстро. На сад уже опускались сумерки, когда дочь диктатора с грациозным поклоном покинула хозяйку и гостей. Мне выпала честь проводить ее до машины. Она оглядела окутанный полумраком майского вечера сад и повернулась ко мне:
— Andato bevone, nevvero, dottore?{9}
Я заверил ее, что это истинная правда, подумав, уже не в первый раз, что из многих жен получились бы гораздо лучшие дипломаты, чем из их мужей. Вернувшись в Желтый салон, я увидел, что гости расходятся. Во время прощания говорили в основном об Эдде, и фрау фон Берген получила множество комплиментов по поводу успеха ее дебютантки. Итак, она выиграла еще одну дипломатическую скачку с препятствиями — а жена посла должна знать, как управлять лошадью!
Тем временем немецко-итальянские отношения значительно улучшились, особенно после разведывательной поездки Боккини. Теперь, когда всемогущий шеф итальянской полиции, подобно Фуше, беспрепятственно обследовал местность, решил попробовать счастья лидер итальянской молодежи. Дон Артуро тоже захотел приложить к этому руку. Однажды, после ряда, как мне казалось, ни к чему не обязывающих приглашений в министерство внутренних дел, меня представили необыкновенно красивому мужчине, единственным недостатком которого было отсутствие волос. Именно такими я в школьные годы представлял себе преторианских гвардейцев римских императоров. Когда я узнал его поближе, то понял, что он и вправду был самым настоящим преторианцем — не блиставшим умом, но верным и смелым человеком. Его звали Ренато Риччи, а друзья прозвали il Silenzioso — Молчаливый. Он был достаточно умен, чтобы заслужить это прозвище, и, кроме того, работал помощником Государственного секретаря в министерстве национального образования и был президентом Балиллы, итальянской молодежной организации — иными словами, он был для Муссолини тем же, кем Ширах для Гитлера, поскольку ему подчинялось все движение молодых фашистов.
Пока шеф полиции занимался своими делами, мы с Риччи долго разговаривали. Молодежь и полиция… Это была сильная комбинация, хотя я не мог понять, какое имею к ней отношение. Впрочем, все выяснилось очень быстро. Риччи и двадцать два молодых офицера со всей Италии должны были между 24 апреля и 3 мая посетить Германию в качестве гостей Бальдура фон Шираха, лидера гитлерюгенда. В свое время я вынужден был признаться дону Артуро, что ничего не знаю о синьоре Гиммлере, а теперь я сообщил Риччи, что не знаю господина фон Шираха, но имею некоторое представление о гитлерюгенде и его филиалах в Италии, поскольку в них состояли молодые немцы, жившие в этой стране. Вместо того чтобы напяливать на себя форму бригаде-фюрера NSKK, Диего фон Берген внес свой вклад в дело нацизма, отдав часть парка, прилегающего к вилле Бонапарта, в распоряжение римского гитлерюгенда. Здесь возникло нечто вроде клуба, который, к счастью, совсем не был похож на аналогичные организации Третьего рейха. Его возглавлял человек, владевший шикарным маленьким спортивным «мерседесом», на котором он любил вместе с девушками из своей секции совершать романтические путешествия в Римскую Кампанью — я уверен, что в самой Германии лидеры гитлерюгенда этим не занимались. А поскольку он не знал ни слова по-итальянски, то пригласил меня присоединиться к своему «персоналу». Благодаря этому я избавился от дальнейших контактов с партийной организацией в Риме, которую возглавил опасный человек, получивший в детстве садистское воспитание и теперь отыгрывавшийся на своих подчиненных.
Не знаю, какое влияние оказал наш разговор с Боккини на контакты между лидерами немецкой и итальянской молодежи, но я получил приказ выполнять роль переводчика при руководителе гитлерюгенда Бальдуре фон Ширахе, когда он будет принимать у себя его превосходительство Ренато Риччи и его офицеров. Прием был назначен на 12 часов 30 минут 24 апреля.
До этого я не встречался с Ширахом, но одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что это настоящий джентльмен. Он был также очень красив и хорошо это знал. Ширах получил прекрасное образование и завел со мной разговор о Наполеоне и собранной им коллекции книг, посвященных корсиканскому диктатору. Я до сих пор убежден, что, в отличие от многих других партийных функционеров, больших и малых, он искренне верил в свою миссию и в Гитлера. Я также убежден, что он не совершил никакого преступления, кроме того, что возглавлял молодежную организацию рейха, и своим пребыванием в тюрьме Шпандау, по моему мнению, полностью искупил этот грех.
Ширах и Риччи могли общаться только с моей помощью. Эта поездка впервые показала мне, каким точным должен быть перевод и какую огромную ответственность несет переводчик, ибо он получает в свои руки большую власть. Никто еще не написал трактата об искусстве перевода, но я верю, что люди были бы очень благодарны тому, кто решился бы его создать. Все государственные деятели, повлиявшие на судьбу планеты, от Муссолини и Гитлера до Кеннеди и Хрущева, должны были во время переговоров полагаться на своих переводчиков.
Наша поездка через всю Германию была очень приятной, какими обычно бывают путешествия в компании молодых людей. Мы проехали от Мюнхена до Мюнстера и Рура, а оттуда отправились в Гамбург, Кенигсберг, Тракенен, Роминтен, Мариенвердер и Берлин. Менее приятными были бесчисленные восторженные приемы и бесконечные потоки лести, которые обрушились на молодежных лидеров, до предела истощив мои познания в немецком и итальянском языках. Я уж и забыл, сколько было возложено венков, сколько раз звучали национальные гимны обеих стран, сколько почетных караулов промаршировало мимо нас и сколько бокалов было поднято в честь итальянского короля и императора и немецкого фюрера и канцлера. Жаль, что я не вел дневник, хотя бы ради статистики, столь дорогой сердцу каждого немца.
В Берлине делегацию приветствовал барон фон Нейрат, министр иностранных дел. Нейрат когда-то был немецким послом в Риме, так что, по крайней мере, мне не нужно было переводить для него. Кроме того, говорил он очень кратко, не то что доктор Геббельс, который в качестве компенсации за лаконизм Нейрата на встрече в министерстве пропаганды зачитал приветственный адрес, занявший пять страниц. В нем содержался один абзац, который я никогда не забуду: «Более того, счастливой характеристикой нынешнего этапа развития является то, что действия одной стороны благоприятно сказываются на действиях другой, и наоборот. Когда дуче итальянского народа, к примеру, завоевывает Абиссинию, это дает нам возможность вновь занять Рейнскую область, а когда мы вновь занимаем Рейнскую область, то совершаем отвлекающее наступление, которое помогает Италии и лидерам ее народа завоевать Абиссинию».
К счастью, барон фон Нейрат не присутствовал на этом упрощенном представлении о внешней политике, но его превосходительство Ренато Риччи сиял от удовольствия — слова Геббельса вполне соответствовали его взглядам. Гостей из Италии разочаровал не столько неприглядный внешний вид Геббельса — как известно, встреча с хромоногим считается в этой стране дурной приметой, — сколько тембр его голоса. «Он говорит как тенор» — таков был всеобщий приговор, который, к счастью, был мало связан с внешней политикой.
В ответ на настоятельную просьбу нашего лидера преторианцев итальянцы были приглашены осмотреть личную охрану Гитлера, или лейбштандарт. Солдаты этого соединения промаршировали перед нами, продемонстрировали, как они тренируются, стреляли и плавали. Мне, как штатскому человеку, показалось совсем неуместным присутствие на этом военном представлении Генриха Гиммлера, рейхсфюрера СС, и руководителя немецкой полиции, который не знал ни одного иностранного языка; я уверен, что Фридрих Великий никогда бы не сделал его генералом, хотя бы из-за того, что он носит очки без оправы. С другой стороны, он вел себя по отношению к итальянцам — и тогда, и позже — учтиво, сдержанно и с достоинством, в отличие от фон Шираха и его итальянского коллеги, которые упивались вниманием, которое им оказывали.
Естественно, итальянцы посетили празднества, устроенные в честь Майского дня в 1937 году. Дисциплинированные массы народа, церемония на Олимпийском стадионе перед толпой из ста двадцати тысяч берлинских мальчиков и девочек, геркулесовы подвиги пропагандистской машины Третьего рейха — все было рассчитано на то, чтобы поразить бесхитростное солдатское воображение Риччи и его наиболее впечатлительных офицеров. Шеф полиции Боккини, вернувшись из своей разведывательной поездки в Германию, высказывал своим друзьям опасения по поводу безрассудно рискованной политики Гитлера и его помощников, зато Ренато Риччи сделал все, чтобы убедить Муссолини в том, что его коллеги в Берлине обладают необыкновенной, поистине титанической мощью. Именно визит Риччи, а вовсе не путешествие дуче в Германию в сентябре того же года, породил у итальянского правительства комплекс неполноценности, из-за которого дуче стал устраивать массовые демонстрации и парады военной мощи в размерах, значительно превосходивших способности и желания итальянского народа, которые только тешили его непомерное тщеславие.
Кульминацией этих молодежных празднеств стал прием, на котором присутствовало тысяча триста руководителей итальянских молодежных организаций обоего пола, гостивших, по приглашению Шираха, в молодежном лагере недалеко от Берлина. Я вернулся в Италию, убежденный, что это путешествие было началом и концом моей недолгой карьеры переводчика, но я ошибся.
Люди выбирают такое время для празднований, какое им больше понравится. Для Юлия Цезаря роковым днем оказались Мартовские иды, и март в Риме всегда считался самым плохим месяцем. Мудрый дон Артуро объявил 28 октября Днем итальянской полиции. В этот день отмечалась очередная годовщина марша дуче на Рим, совершенного им в 1921 году, и, кроме того, октябрь был самым лучшим месяцем в Вечном городе.
28 октября 1937 года порадовало нас яркой солнечной погодой. Я жил в пансионе Яселли-Оуэн, названном в честь англичанина, которому он когда-то принадлежал. Теперь им управляла синьора Стефания. Пансион располагался на площади Барберини, и напротив него высился шедевр Борромини и Бернини, дворец Барберини. В центре площади веселый Тритон Бернини по-прежнему пускал в воздух струю воды. Несколько десятилетий назад водой из этого фонтана пастухи Кампаньи поили своих овец и коз, и предыдущие поколения немецких паломников в Риме восхищались этой романтической картиной.
Пансион синьоры Стефании, в котором не было ничего романтического, был тем не менее очень римским. Его населяли самые разнообразные люди, среди которых были римская княгиня, знававшая лучшие времена, и комендант, который потерял свою должность в результате конфликта с представителями фашистского режима. Счастливое настоящее было представлено веселыми вдовушками и несколькими молодыми провинциальными депутатами, главным образом с юга, которые не только наслаждались первыми плодами власти, но и старались извлечь из своего положения максимум пользы для себя. Еда была превосходной, а вино текло рекой. Любимицей пансиона была десятилетняя дочь синьоры Стефании, которая бегала по всему дому, а все его обитатели задаривали ее конфетами и безделушками. Ее звали Мария Челеста, но для нас она была просто Биби. Внешностью девочка походила на ангела с картин прерафаэлитов, но по характеру была настоящей римлянкой. То, что с такой внешностью и характером можно подняться очень высоко, подтверждается тем, что Мария Челеста стала теперь римской княгиней и живет в одном из самых величественных дворцов в Риме, но об этом я расскажу попозже. В то время она была еще ребенком, и я, по просьбе ее матери, учил ее немецкому.
28 октября мы были поглощены уроком, когда в гостиную ворвалась синьора Стефания, бледная от страха, и спросила меня, что я натворил. Я с недоумением воззрился на нее, и она сообщила мне, что в прихожую вошли два полицейских офицера, которые сказали, что им нужно срочно поговорить со мной. Когда же я услышал, что вместо наручников у них были шпаги, а сами они были одеты в парадную форму со сверкающими на груди орденами, то совсем успокоился. Ни один полицейский ни в одной стране, за исключением разве что Южной Америки, не явится арестовывать преступника при полном параде. Я попросил ее провести офицеров в гостиную. Увидев меня, они вздохнули с облегчением и тепло пожали мне руку. Потом они объяснили, что их шеф, его превосходительство Артуро Боккини, извиняется за то, что отрывает меня от дел, но надеется, что я окажу ему большую услугу. В эту самую минуту европейские шефы полиции, а также их коллеги с других континентов, приехавшие в Рим на празднование Дня итальянской полиции, собрались на обед в Остии, на берегу моря. Не могу ли я немедленно прибыть туда?
Я ответил, что, естественно, готов выполнить настоятельную просьбу его превосходительства, но я же не шеф полиции. Однако мои слова не произвели на них никакого впечатления.
— Поймите, дорогой доктор, гости сейчас в ресторане. Его превосходительство синьор Гиммлер, почетный гость, сидит рядом с его превосходительством доном Артуро, а мы забыли пригласить переводчика — ну, вы знаете, как это бывает. Их превосходительства улыбаются друг другу, но разговаривать не могут. Вот почему нас и послали за вами. Нам известно, что вы отличный знаток обоих языков, поэтому пойдемте с нами, пожалуйста.
Я окинул взглядом свою одежду. На мне был летний, типично итальянский костюм и красивый галстук в полоску. Полицейские перехватили мой взгляд.
— Это не имеет значения. Вы выглядите замечательно. Вам придется только говорить.
Синьора Стефания ободряюще кивнула мне. Маленькая Биби спросила, может ли она прокатиться со мной, и тут же получила разрешение. Жребий был брошен. На площади весело журчал фонтан, впрочем, Тритон и его нимфы не знали, что в эту минуту решается моя судьба. Биби радостно залезла в роскошный лимузин, «лянчу», сделанную по спецзаказу и принадлежавшую его превосходительству. Я никогда еще не доезжал от Рима до Остии за такое короткое время.
По пути я думал о том, как войду в ресторан, а голубое море мирно сверкало на солнце. Дорога пролетела незаметно. Роскошный ресторан назывался, как мне помнится, «Ротонда», а стол, к которому меня отвели, имел полукруглую форму.
Они сидели здесь, в одеждах, расшитых золотыми и серебряными галунами, украшенные орденами, знаками отличия и лентами разных цветов, ухоженные и напомаженные — люди, обладавшие самой большой властью на земле. У меня мелькнуло воспоминание о том, как сильно Тиберий боялся Сеяна, а Наполеон — Фуше. Потом я поклонился, точно так же, как и на императорской вилле в Ишле перед достопочтенным старым императором Францем-Иосифом, который конечно же не боялся шефа своей полиции. С учетом этого мой поклон был не таким низким, как следовало. Я подождал, и через секунду дон Артуро уже радостно приветствовал меня, разодетый по случаю банкета, словно павлин. Я снова поклонился, а когда выпрямился, то увидел, что на меня смотрят холодные зеленые глаза синьора Гиммлера. Он заявил, что помнит, как хорошо я переводил во время майского визита итальянцев в расположение лейбштандарта СС «Адольф Гитлер». Он сказал это таким тоном, каким учитель хвалит ученика в конце четверти, но я успокоился. Я сел между двумя главными блюстителями порядка двух величайших диктаторов Европы, и Боккини принялся рассказывать анекдот, которыми он так славился, — сначала по-итальянски, а потом по-французски. Все полицейские шефы из Франции, Англии, Польши, других стран Европы и мира заулыбались — все, кроме синьора Гиммлера, до которого не дошел смысл шутки. Я попытался разъяснить ему, в чем состояла пикантность рассказанной доном Артуро истории. Не знаю, понял ли Гиммлер, но он сделал вид, что понял.
Лед был сломан. Стоит ли говорить, что Гиммлер никогда не пробовал все те многочисленные рыбные блюда, которые стояли перед нами, и я вынужден был прочитать ему целую лекцию. Его сосед пустился в разглагольствования о напряженной сексуальной жизни некоторых морских обитателей, которые лежали на наших тарелках. Обед, состоявший исключительно из рыбных блюд — их было, по самым грубым подсчетам, не менее двух десятков, — смог бы по достоинству оценить даже сам Лукулл. Думаю, что Гиммлер предпочел бы обыкновенную немецкую отбивную с подливкой, но он отдал должное изысканным блюдам, предложенным его коллегой-эпикурейцем. Разноцветные вина в бокалах разной формы тоже оказали свое воздействие, хотя Гиммлер пил очень мало.
Я старался не увлекаться вином, а на еду времени совсем не осталось. Это было очень печально, но со временем опыт подсказал мне, что умный переводчик перекусывает до начала работы или наедается до отвала после нее. К выпивке все подходят индивидуально, но я обнаружил, что моя голова работает лучше всего, если я пью только два сорта вин и воздерживаюсь от сладких ликеров. После обеда, продолжавшегося несколько часов, гости вышли на террасу полюбоваться голубым морем, чьи дары они только что поглощали в непомерных количествах. Гиммлер, который, очевидно, не привык к таким обильным обедам, выглядел уставшим. Он принялся угощать меня и своих спутников рассказами о древней истории Остии и другими историями, почерпнутыми им в Бедекере, но вздохнул с видимым облегчением, когда пришло время садиться рядом с доном Артуро в машину и ехать в Рим. Перед отъездом принесли итальянское шампанское, называемое «Принчипе ди Пьемонт» — холодное, сухое и, к счастью, вполне приличное, — которое было выпито за здоровье гостей и руководителей тех стран, откуда они приехали, — королей, императоров, президентов и диктаторов. Я осушил свой бокал за мою приятную жизнь в пансионе Яселли-Оуэн и за мой прекрасный любимый Рим.
Шефы полиции
Молодой лорд Байрон писал, что однажды утром он проснулся знаменитым. Я же однажды утром проснулся и обнаружил, что состою в СС.
Я не собираюсь ни перед кем оправдываться, не входит в мои намерения и перекладывание ответственности на чужие плечи. Я оказался в рядах СС по причине того, что немцы и итальянцы считали меня хорошим переводчиком, и эта репутация закрепилась за мной после вышеописанного банкета начальников полиции. Если бы к моим услугам в Остии прибегли европейские министры образования или сельского хозяйства, моя жизнь, вероятно, сложилась бы иначе. Но так уж получилось, что люди, обедавшие в тот день и общавшиеся с моей помощью, возглавляли полиции Германии и Италии.
Я мог бы, конечно, в тот ноябрьский день отказаться от зачисления в ряды СС в качестве оберштурмфюрера в отеле Vier Zahreszeiten, и многие немцы заявили бы теперь, что в моем положении поступили бы точно так же. Я принял предложение, во-первых, потому, что знал, что в противном случае вряд ли смогу вернуться в Рим, и, во-вторых, потому, что я с 1927 года не жил в Германии и, имея опыт общения только с итальянскими полицейскими, плохо понимал, что на самом деле представляют собой Генрих Гиммлер и его СС. Более того, мое членство в СС никоим образом не ограничивало моих действий — я мог продолжать свои исследования жизни Фарнезе и работать переводчиком. Об этом мне было заявлено во время беседы с руководителем личного состава СС и его помощниками. Моя деятельность должна была протекать в Италии. Я должен был работать в качестве переводчика, а также поддерживать и расширять контакты среди итальянцев в самом тесном сотрудничестве с обоими немецкими посольствами в Риме. Особо оговаривалось, что я не буду иметь никакого отношения к делам полиции, хотя подразумевалось, что моя дружба с доном Артуро Боккини будет укрепляться.
Многие профессиональные и непрофессиональные наблюдатели ломали голову над вопросом — что заставило меня вступить в СС. Знаменитый на весь мир эксперт по флорентийскому искусству и признанный знаток Возрождения Бернхард Беренсон посвятил мне несколько абзацев в своей книге «Слухи и раздумья», опубликованной издательством «Саймон и Шустер» (Нью-Йорк, 1952). Среди прочего он писал: «Это — некий Доллман, привлекательный мужчина слегка за сорок, образованный и доброжелательный светский человек, утверждающий, что он шестнадцать лет прожил в Риме. В каком качестве — остается неясным. Он не состоял ни на дипломатической, ни на консульской службе. Не занимался ни торговлей, ни финансами. О красивых светских женщинах он говорит как о личных друзьях, называя их просто по имени и зная их ласкательные прозвища».
Старшина корпуса искусствоведов заканчивает мою характеристику следующими словами: «Как мог штатский человек такой культуры, ума и рассудительности стать лейтенантом Гиммлера?»
Современный британский историк Джеральд Рейтлингер в книге «СС. Алиби для нации» (Хайнеман, 1956) пишет: «Трудно сказать, что заставило капитана Евгения Доллмана, одного из гиммлеровских интеллектуалов, вступить в ряды СС. Он был историком искусства, воспитанным на римской культуре, и свободно говорил по-итальянски. Он был вхож в лучшие дома и состоял в хороших отношениях с графом Чиано».
Определить мотивы человеческих поступков всегда бывает очень трудно. Я могу сказать только одно — я не испытывал финансовых затруднений. Я жил хорошо и удобно, и моя жизнь после того, как я поддался так называемым мотивам, не стала лучше — она сделалась только более напряженной. Я вступил в СС не потому, что меня толкали на это честолюбивые мечты. У меня их, к сожалению, не было, иначе моя книга о кардинале Фарнезе была бы написана. Кроме того, политические амбиции для историка равносильны самоубийству. Изучая историю, он может сполна оценить, каким ужасным опасностям подвергали себя исторические персонажи с таким геройским мазохизмом. Нет, принять решение вступить в ряды СС меня заставили вовсе не политические амбиции. Может быть, это было страстное желание Биби видеть меня в форме? Я очень нравился ей в мундире, но вряд ли это было главной причиной. Оглядываясь назад, я думаю, что мотивы моего поступка были смесью безрассудства, простодушия и, превыше всего, нежелания видеть, как мое временное пристанище в Риме и Италии погружается в хаос. Если бы я тщательнее обдумал свое решение, я бы догадался, хотя бы по моему успеху на обеде в Остии, что взбираюсь на спину тигру, с которого потом невозможно будет спрыгнуть. Однако тогда эта мысль не приходила мне в голову, и все потому, что я с самого начала понравился Артуро Боккини. Несмотря на мое огромное уважение к этому большому синьору и полицейскому шефу в лайковых перчатках, я не питал никаких иллюзий по поводу мотивов его действий. Во время своего первого визита в Берлин он встречался со многими немецкими полицейскими всех рангов. Он узнал их еще лучше в 1938 году, когда в Рим в качестве немецкого полицейского атташе прибыл человек по имени Герберт Каплер. В сравнении со всеми этими людьми я был приятным и сговорчивым человеком. Я любил Италию обреченной любовью всех немецких романтиков и классицистов, поэтому у меня была ахиллесова пята — а какой шеф полиции не любит иметь дело с теми, кто имеет ахиллесову пяту?
Я хотел бы закончить описание моих мотивов цитатой из самого доступного вердикта, вынесенного моей новой сфере деятельности в Риме. Автор его не кто-нибудь, а сам бывший руководитель американской секретной службы Аллен Уэлш Даллес в его книге «Немецкое подполье» (Нью-Йорк: Макмиллан, 1947). Это часть описания событий 20 июля 1944 года, произошедших в ставке фюрера: «По странному стечению обстоятельств Гитлер назначил Муссолини, который давно уже докучал ему просьбами принять его, встречу на этот самый день. Через несколько часов после покушения Гитлер, с перевязанной правой рукой, встретился с Муссолини и Грациани в их поезде. Из Северной Италии их сопровождал офицер СС, штурмбанфюрер Евгений Доллман, которого лучше всего было бы назвать дипломатическим посланником СС в Италии (первоначально СС были нацистской элитной гвардией, а позже сделались практически государством в государстве) и офицером связи при Муссолини. Доллман дал яркое описание этой мрачной встречи».
Долгий и разнообразный опыт предостерегает меня от того, чтобы верить в непогрешимость суждений или приговоров секретной службы, но в данном случае мистер Даллес совершенно точно охарактеризовал функции, которые я выполнял. Он мог бы добавить, что постепенно я стал чем-то вроде штатного переводчика, устного и письменного, оси. Аналогичную работу выполнял хорошо известный доктор Пауль Шмидт, главный переводчик Риббентропа с французского и английского, служивший в министерстве иностранных дел, который, кстати, тоже состоял в СС.
Я не собираюсь приводить подробные описания многочисленных встреч Генриха Гиммлера и его помощников с его итальянским коллегой Боккини, а также с сотрудниками итальянской полиции и другими высокопоставленными итальянцами. Всех этих встреч не упомнишь; в моей памяти задержались только самые важные, к тому же мне кажется, что было бы гораздо интереснее и содержательнее сравнить двоих этих людей, занимавших ключевое положение в обеих странах, связанных союзническими обязательствами на жизнь и на смерть.
В любую эпоху диктаторы обладали меньшим могуществом, чем те, кто знал все их тайны и мог обеспечить им, с помощью своих темных дел, одну вещь, которую великие мира сего не могут получить без их помощи, — безопасность. Это — единственные люди, которых диктаторы очень редко смещают — с помощью грубой силы или более мягкими мерами — или вообще не смещают. Фельдмаршалы и генералы, министры, дипломаты, политики и высшие чиновники лишаются своих постов, а начальники полиции остаются. Самый могущественный диктатор нового времени, Наполеон, проклинал и презирал своего собственного шефа полиции Фуше, но тот оставался «верным» ему до самого его падения. Можно назвать много причин, почему Наполеон не избавился от него, хотя прекрасно понимал, что карьера Фуше представляла собой сплошную цепь измен и предательств.
«Фуше знал очень много, более того, он знал слишком много. Поскольку от него ничего невозможно было утаить, императору приходилось волей-неволей доверять ему. И это знание всего и вся составляло основу уникальной власти Фуше над всеми остальными людьми».
Так талантливый писатель Стефан Цвейг, написавший биографию Фуше, пытается объяснить тайну власти всех великих шефов полиции при любом диктаторе. При Гитлере и Муссолини ничего не изменилось. Люди, контролирующие обширную безжалостную полицейскую сеть диктатуры, просто обязаны все знать. Но, кроме всего прочего, они знают самих диктаторов, которые, не имея никаких законных или демократических прав на власть, вынуждены во всем полагаться на них. Солдаты пойдут за ними только до тех пор, пока они будут вести их от победы к победе, чиновники будут покорно выполнять их указы из чувства долга, а вовсе не потому, что искренне убеждены в их правоте, вернейшие последователи с течением времени переходят в другой лагерь — и только полицейские остаются верными им и в радости и в горе.
Подобно своим хозяевам, большинство шефов полиции приходят к власти в результате измены, предательства и преступления. Кроме того, им хорошо известно, какой силой обладает дьявольское явление, известное в России под названием записка, которое представляет собой полное досье о прошлых и настоящих поступках любого человека, от руководителя государства до самого незначительного члена партии. Фуше узнал самые интимные секреты о семейной жизни императора от его собственной жены, Жозефины; столь же хорошо ему были известны и внебрачные похождения Наполеона.
Нет сомнений, что Генрих Гиммлер был также хорошо осведомлен о тех годах, которые никому еще не известный тогда Адольф Гитлер провел в Вене и Мюнхене. Разве можно поверить, что он не имел доступа к полицейскому досье, в котором были собраны документы о личной жизни молодого Адольфа Гитлера, если генерал фон Лос-сов уже во время путча 1923 года хорошо знал их и до конца жизни считал эти бумаги чем-то вроде персональной охранной грамоты?
Гитлеру, в свою очередь, было известно, что у самого его проницательного и наиболее опасного сотрудника полиции, руководителя Бюро государственной безопасности Рейнхарда Гейдриха была бабушка еврейка по имени Сара. Дьявольская насмешка судьбы обеспечила фюреру пожизненную верность со стороны этого дьявола в человеческом облике. Каждый итальянец знал и до сих пор знает, что Боккини играл роль ангела-хранителя в отношениях своего господина с Кларой Петаччи, и только его изворотливость помогала Муссолини без помех отдаваться своей страсти. И только после того, как этот всеведущий шеф полиции умер, разгорелся конфликт между Кларой и законной супругой дуче, донной Ракеле.
Таким образом, министры и шефы полиции день и ночь следят за своими повелителями. Они знают о них все, остаются верными им до тех пор, пока считают диктаторский режим несокрушимым, и, дергая за тысячи нитей, делают все, чтобы удержать их у власти. Единственная вещь, которую они не разделяют со своими повелителями, — это их падение, поскольку никогда не прерывают связи со смертельными врагами своего синьора.
Генрих Гиммлер, почувствовав, что время побед закончилось, установил в Швейцарии контакт с врагами Германии с помощью посредника, берлинского адвоката по имени Лангбен. Впрочем, его роль в подготовке покушения на фюрера 20 июля 1944 года до сих пор остается неясной. Гитлер в последние дни своей власти был убежден, что он предал его и избежал казни только потому, что так сложились обстоятельства.
Рейнхард Гейдрих, без сомнения, попытался бы отвести от Третьего рейха гнев Господень, устранив Гитлера, а внезапная смерть помешала Боккини принять аналогичное решение в отношении Рима. Заняв место шефа, самый преданный ученик Боккини, Кармин Сениз, начал вести хитрую двойную игру, которая помогла ему удержаться в кресле начальника полиции даже после июльских событий 1943 года.
Измена — это те мутные воды, без которых не может существовать политическая полиция, а предательство — как учил ее основатель Фуше — делает руководителей этой полиции могущественнее самих диктаторов, которым они, как все думают, так преданно служат.
После разгрома Германии в 1945 году появилось много исследований, посвященных Генриху Гиммлеру, его статусу и деятельности в Третьем рейхе. Его итальянский коллега Боккини тоже упоминается в исторических работах, посвященных фашизму. Его хуже знают во всем мире, поскольку в Италии не было террора и того ужаса, который обычно связывают с именем Гиммлера.
Впрочем, я не собираюсь писать историю полиции в эпоху Гитлера и Муссолини. Моя задача заключается в том, чтобы рассказать об этих двух знаменитых столпах диктатуры и критически взглянуть на характер их взаимоотношений, представлявших собой наиболее яркую черту оси Рим — Берлин.
Если мы начнем сравнивать этих людей, то в глаза сразу же бросится глубочайшее различие их философии и образа жизни. Полнокровный, даже слишком полнокровный Боккини, выходец из Южной Италии, был неутомимым работником, как и его немецкий коллега, но, в отличие от него, он был бонвиваном в эпикурейском стиле, непревзойденным знатоком и почитателем прекрасного пола, гурманом, какими бывают только французы. Когда дело касалось жизни Бенито Муссолини, он мог быть беспощадным, но в Италии к таким вещам относятся гораздо проще.
Я не собираюсь защищать Боккини, но разве можно всерьез сравнивать его приказы о высылке с ужасами немецких концентрационных лагерей? Конечно, неприятно было отправляться в ссылку «на границу», иными словами, в какое-нибудь пустынное место, далекую провинцию или на заброшенный остров, но это было не смертельно и даже не вредно для здоровья. Итальянцы, включая и полицейских, всегда относились к бедным и несчастным людям с сочувствием и не любили богатых и удачливых. Поэтому, несмотря на заявление о том, что их нужно считать мучениками, большинство изгнанных в Калабрию и Апу-лию или в Стромболи и Понцу вели в ссылке вполне сносное существование.
«Il ira loin, il croit tout ce qu’il dit»,{10} — сказал Мирабо о Робеспьере, и эти слова можно с полным правом отнести и к Генриху Гиммлеру. Дон Артуро Боккини редко верил в то, что говорил, но он тоже заходил в своих действиях слишком далеко. Впрочем, заходить далеко, не веря в то, что говоришь, можно только в Италии. В Германии для этого необходима абсолютная вера в себя и в свои слова, а результаты, соответственно, получаются более устрашающими. Этот контраст хорошо прослеживается как в карьере обоих шефов полиции, так и в системе наказаний, которую они применяли в своих странах, — концентрационные лагеря в Германии и приказы о высылке в Италии.
Другое высказывание, которое тоже можно с полным правом отнести к рейхсфюреру СС и руководителю немецкой полиции, принадлежит Грильпарцеру, который называл «экзальтацию холодного ума» самым страшным из всех зол. Гиммлер был столь же искренне убежден в непогрешимости своих теорий, в нерушимости своих принципов, а также в том, что его стиль жизни должен стать примером для всех, как и добродетельный адвокат из Нанта.{11} Если бы фюрер выиграл Вторую мировую войну, он, без сомнения, устроил бы «праздник сверхчеловека». «C’etait un enthousiaste, mais il croyait selon la justiсe»{12} — таков был вердикт, вынесенный Неподкупному Наполеоном. Генрих Гиммлер был бы сильно удивлен, если бы кто-нибудь осмелился заявить, что его концепция справедливости противоречит человеческой морали.
Я много раз обсуждал этот вопрос с руководителем итальянской полиции. С ним можно было говорить на самые деликатные и опасные темы — с Гиммлером же, по крайней мере для меня, это было совершенно немыслимым. Последний заставлял меня читать ему подробные лекции об итальянском образе жизни, который был ему совершенно чужд, готовясь к каждому визиту в Италию, к каждой встрече с итальянцами, как школьник готовится к уроку. Надо сказать, что он не опозорил своего «учителя». Он не мог изменить свою внешность, которая совсем не соответствовала латинским идеалам мужской красоты, но следовал всем моим намекам и советам, словно послушный ученик, по крайней мере в Италии. В мои обязанности не входило обсуждение с ним положения дел в Германии, а полицейские вопросы, к счастью, являлись для меня табу.
Атмосфера, воцарявшаяся после лукулловых пиров Боккини, была совершенно иной. Он так и сыпал анекдотами и историями обо всех и вся, включая и самого Гиммлера. Боккини нуждался в дружбе Гиммлера, поскольку его сердечные отношения с самым опасным человеком Третьего рейха производили большое впечатление на обитателей палаццо Венеция и на всех остальных фашистских функционеров. Именно поэтому он и дружил с человеком, которого считал смешным, чуждым ему по духу, скучным и крайне утомительным. Гиммлер об этом и не подозревал. Он искренне уважал и восхищался Боккини, поскольку тот обладал теми качествами, которых он не имел: элегантностью, блестящим умом, манерами большого барина и знанием женщин, сравнимым разве что с его успехом у них. Поэтому он был очень рад, когда Боккини в 1938 году — снова на 28 октября — пригласил его на свою виллу в Сан-Джорджио, недалеко от Беневенто.
Замок Боккини был совсем не похож на мрачную виллу рейхсфюрера недалеко от Тегернзее с ее шумящими на ветру соснами и хриплыми криками ворон. Не все в этом замке отличалось безукоризненным вкусом, и смесь стиля Луи-Филиппа и югендстиля, царившая в доме, была совершенно чужда декору немецкого Ордензбурга. Вилла Боккини напоминала мне виллы римлян времен заката империи, обожавших удовольствия, хотя я сомневаюсь, что они могли бы похвастаться фонтаном с группой обнаженных девушек посередине, у которых разноцветные струи воды били прямо из прекрасных грудей. Эта группа и похожие на нее произведения были предметом особой гордости дона Артуро. Небольшой вестибюль, к примеру, был уставлен восковыми фигурами улыбающихся девушек, чьи прелести довольный хозяин обнажал одним нажатием кнопки. Мне так и не удалось узнать, что думал по этому поводу Гиммлер; к счастью, я был избавлен от необходимости переводить слова, в которых он выразил бы свои впечатления.
Дон Артуро любил бродить по своим оливковым рощам и виноградникам, отвечая на искренние приветствия слуг, и раздавал им серебряные монеты с щедростью римского сенатора. Конечно, его сопровождали охранники, но их штатские костюмы, напомаженные волосы и цветастые галстуки разительно отличались от черной, как вороново крыло, формы эсэсовцев, охранявших жизнь господина Гиммлера.
Впрочем, Гиммлер не отказался ни от одного приглашения. Он даже позволил уговорить себя отправиться на якобы незапланированную встречу с архиепископом Беневенто в городском соборе и некоторое время вел весьма оживленный разговор с этим князем церкви. Он отдал должное знаменитым обедам хозяина, поглощая еду в таких количествах, что его слабый желудок еле выдерживал, и пил крепкие красные и золотистые вина Южной Италии, словно это был яблочный сок или минеральная вода. Мне он напомнил школьника, который хоть на один день пытается позабыть о своих уроках.
Когда Гиммлера привезли на поле боя, расположенное в окрестностях Беневенто, где любимый сын Фридриха II, Манфред, потерял трон и жизнь, он вдруг вспомнил о своем учительском прошлом. Я упросил дона Артуро пригласить на эту экскурсию специалиста, хорошо знающего Данте, который угостил гостя из Германии величественными стансами из Третьей песни Purgatorio («Чистилище»), которые начинались словами «Я, Манфреди…». Гиммлеру особенно понравился тот отрывок, где король Манфред жестоко упрекает кардинала архиепископа Козенцы за то, что тот, по требованию папы, похоронил его тело в неосвященной земле:
Генрих Гиммлер не любил Гогенштауфенов, но папу и его архиепископа он любил еще меньше. Он попросил меня перевести процитированный отрывок, и, хотя мой импровизированный перевод не мог передать всей красоты оригинала, он ему очень понравился.
В Козенце, городе в Калабрии, Гиммлера ждало менее приятное событие. План мероприятий, составленный итальянскими коллегами, был нарушен, впрочем — как мы вскоре убедимся, — любая поездка при данных обстоятельствах пошла бы вкривь и вкось. Козенца стоит на невысоких берегах маленькой речушки, которую писатель граф Платен, создававший, как считают, весьма безнравственные творения, обессмертил в своей поэме «Бусентская могила». Генрих Гиммлер и его свита остановились здесь на ночь по пути в Сицилию, которую они решили посетить как неофициальные лица. Местный префект, к своему изумлению, узнал за ужином, что завтра рано утром они решили возродить древнюю германскую традицию, а именно посетить могилу, в которую король Аларих и верные ему вандалы, согласно легенде, унесли свои сокровища. Префект, в отличие от Гиммлера, знал, что эту могилу в то время исследовали французские археологи, которых сопровождала женщина, умевшая находить под землей воду.
На следующее утро владыка немецкой полиции отправился, как и было решено, на берег унылой и грязной речушки, в которой не было ничего героического. С большими усилиями удалось направить ее в другое русло и обнажить дно. И тут все увидели, что мадемуазель и ее коллеги археологи уже на месте. Увы, разве можно сравнивать потомков Алариха с молодой француженкой, у которой в руке была «волшебная лоза» для отыскания воды?
Для впечатлительных итальянцев даже высокого поста господина Гиммлера оказалось мало. Группа людей, окружавших его, начала быстро таять — герои местной итальянской администрации, совершенно равнодушные к Алариху и его вандалам, завидев соблазнительную грудь мадемуазель, принялись потихоньку уходить, и вскоре представительница Франции оказалась окруженной со всех сторон поклонниками ее красоты. Сыны юга провожали восхищенными взглядами волнообразные движения лозы и груди. Простая ветка стала волшебной палочкой Цирцеи, по мановению которой вся свита высших местных начальников под разными предлогами покинула Гиммлера и отдала себя в распоряжение археологии и женственности.
В конце концов только мрачные неподвижные фигуры погрустневшего префекта и шефа итальянской полиции остались стоять рядом с гостем, а оскорбленным союзникам Италии ничего не оставалось, как предложить в самом ближайшем будущем прислать группу немецких ученых для исследования могилы Алариха. Король вандалов так и остался лежать на дне Бусенто рядом со своим сокровищем, а рейхсфюрер наказал поэта Платена, отказавшись положить венок на его могилу в Сиракузах.
В Таормине Боккини отыгрался за свой промах в Козенце. Гиммлер вспомнил о коренном населении острова, сикуланах, и в нем проснулись замашки директора школы. Он потешил местных жителей, решив продемонстрировать им, что они тоже, по крайней мере частично, потомки германцев. Восхищенный посохами с крюками и свирелями сицилийских пастухов, он стал с энтузиазмом собирать эти свидетельства древнего прошлого Сицилии. Его римские коллеги позаботились, чтобы его аппетиты были полностью удовлетворены. И если бы великий бог Пан давным-давно не умер, он, безо всякого сомнения, пал бы от рук Генриха Гиммлера на Сицилии. Вскоре в округе не осталось ни одной свирели, под звуки которой прекрасные нимфы, как в эпоху сикуланов, могли бы танцевать на берегу ручьев, а пастухи пасти свои стада, — все было скуплено Гиммлером. Откуда их привезли, было известно только его превосходительству синьору Боккини, но он позже со смехом признался мне, что все эти свирели и палки были изготовлены специально для продажи Гиммлеру.
Я уже говорил о том, что Гиммлер не любил Гогенштауфенов. В этом был виноват Генрих Лев, поскольку сердце рейхсфюрера безраздельно принадлежало ему. Для Гиммлера правитель гвельфов и его восточная политика служили образцом для подражания, а Гогенштауфены, по его мнению, только понапрасну проливали в Италии немецкую кровь. Фридрих II был для него великим, но достойным осуждения примером неуравновешенности, которой страдали немецкие короли, и их рокового увлечения югом. Он искренне верил, что, если бы не Гогенштауфены, гвельфы, вероятно, дошли бы до самого Урала, и поклялся, что ни один из его эсэсовцев не прольет ни капли своей немецкой крови на юге. Он не был пророком, но тем не менее поначалу отказался возложить венки на величественные могилы королей из рода Гогенштауфенов — Генриха VI и Фридриха II, которые находятся в соборе в Палермо.
Но ему все-таки пришлось возложить эти венки, в результате интриги, затеянной мной и Боккини. Нам обоим нравились Гогенштауфены, хотя его превосходительство хорошо знал о том, какие нравы царили при блестящем дворе Фридриха II на Сицилии и в Калабрии. Зато о Фридрихе Барбароссе и Генрихе VI он не знал ничего. Иногда я думаю, что лучше бы ему было быть шефом полиции у Фридриха II, чем у Бенито Муссолини. Короче говоря, он велел мне сообщить Гиммлеру, когда мы приедем в Палермо, что префект этого города зайдет за Гиммлером с двумя огромными лавровыми венками, которые тот должен будет положить на гробницы Гогенштауфенов, и что дуче будет глубоко тронут этим поступком. Я не сомневаюсь, что дуче об этом не сообщали, но Гиммлеру оказалось достаточно намека. К удивлению и тайной радости гордых сицилийцев, которые считали, что, возлагая эти венки, Гиммлер оказывает им честь, официальная церемония прошла без сучка без задоринки.
Генрих Гиммлер постоял у огромных, ничем не украшенных гробниц из красного порфира, выглядя очень растроганным, но думая, в чем я не сомневался, о своем любимом Генрихе Льве и о том, как дом Гогенштауфенов помешал ему двинуться на восток. Он не знал, что я в тот же самый момент думал о шедевре Эрнста Канторовича и его фанатичной преданности Фридриху II, о его блестящем описании сказочного двора в Палермо, в котором воедино сплелись позднеклассические, арабские, эллинские и германские традиции. И снова многие немцы спросили бы меня, почему я не покинул Гиммлера, когда он стоял у саркофагов в Палермо — уж они-то, конечно, не преминули бы этого сделать.
Я не ушел из собора потому, что считал в то время дань уважения, отданную Гиммлером Фридриху II и Генриху VI, и наш с Боккини заговор победой Гогенштауфенов. Дальше этого мои мысли не шли. Я не герой и до сих пор уверен, что героев хватает и без меня — уж они-то, учитывая свое положение, а также пылая ненавистью и презрением, непременно сделали бы то, на что не решился я.
Снаружи, перед входом в собор, фарс с возданием почестей Гогенштауфенам наконец завершился — ко всеобщему удовлетворению. Русый голубоглазый мальчик протянул в сторону Гиммлера свою пухлую ручонку и произнес: «Добрый день, ваше превосходительство». Гиммлер, принявший ребенка за потомка гвельфов, с изумлением уставился на него. Немецкая кровь наемной армии Гогенштауфенов, несомненно, с успехом пережила века. Наполовину растроганный, наполовину огорченный, он пожал плечами и сочувственно отозвался о Гогенштауфенах и о результатах их этнической политики в далекой Сицилии.
Боккини очень развеселился, когда я рассказал ему об этих событиях за рюмкой коньяку, изготовленного в ту пору, когда карьера Наполеона находилась еще в самом зените. В ответ он поведал мне свою историю и велел как-нибудь при случае передать ее Гиммлеру. Он думал, что тому будет смешно, но ошибся.
Чудесный анекдот, который дон Артуро рассказал мне, потягивая бренди 1811 года, касался жены посла одной из великих держав. Он вздохнул, заметив, что, к счастью, среди жен послов имеется мало любительниц любовных приключений. Что было бы, если бы до злых языков римского высшего света дошла весть о том, что дама, о которой идет речь, решила осуществить свои сокровенные мечты в небольшом захудалом городишке в пригороде Рима, или о том, что в ее глазах вспыхнуло вожделение при виде юного Адониса древних, но плебейских кровей? Но и этот эпизод остался бы без последствий, подобно многим другим, если бы несчастному агенту полиции, наблюдавшей за борделями, не вздумалось именно в эту ночь поднять на ноги все заведение хриплым криком: «Documenti, documenti!» Молодой человек, у которого были с собой только давно просроченные водительские права, спрятался в шатком шкафу, предоставив своей полуодетой спутнице самой объясняться с полицией на ломаном итальянском. Однако терпению любой женщины когда-нибудь приходит конец, особенно при таких нестандартных обстоятельствах, и изумленный страж приличий и порядка получил приказ жены посла, произнесенный непререкаемым тоном, связаться с начальством — чем выше оно будет, тем лучше, — или ему придется плохо. Атмосфера накалилась еще сильнее, когда, в эту же самую минуту, дверь гардероба распахнулась и оттуда вывалился таксист, не имевший при себе ни своей машины, ни одежды. Что в таких случаях делает хорошо обученный полицейский? Именно то, что и сделал наш доблестный бригадир. Он закрыл дверь шкафа, побыстрее убрался и бросился искать телефон. Найдя его, он, потея от страха, принялся обзванивать всех начальников римской полиции, пока его вопль о помощи не достиг секретариата, а оттуда — личной резиденции его превосходительства. Дон Артуро был не один — он редко спал ночью в одиночестве. Со вздохом поднявшись с постели, он принялся распутывать инцидент, который мог бы привести к непредсказуемым дипломатическим последствиям. Он уведомил даму, которая теперь билась в истерике, о том, что скоро приедет, велел спустить с лестницы незадачливого таксиста, успевшего уже одеться, а потом лично появился на сцене в сопровождении нескольких адъютантов. Одетый, как всегда, очень элегантно, с великолепным шелковым галстуком на шее, благоухая лимонным одеколоном, он вошел в загородное любовное гнездышко дамы. Галантно поцеловав ей руку, он, от имени итальянской полиции, извинился за то, что таксист выбрал совсем не достойный ее отель, улыбаясь, пообещал в будущем обслужить ее получше, и порекомендовал небольшую, но очень приличную виллу в Остии, которую она может снять в любое время. Далее он заявил, что с радостью обеспечит ей алиби, которое объяснит ее позднее возвращение домой.
После этого изысканным жестом дон Артуро предложил миледи свою руку и отвел ее в машину, которая и доставила ее в целости и сохранности домой, в посольство. Прочитав за утренним кофе, что ее превосходительство уехала на несколько дней в Париж подлечить зубы, он только слегка улыбнулся. Война не разразилась, обмен нотами не состоялся, и никто не стал отзывать послов.
Таков был дон Артуро Боккини, и такова была история, которую я, как и обещал, пересказал Гиммлеру. Увы, как сильно отличались два шефа полиции! Если бы это случилось в Берлине, Гиммлер раздул бы такой скандал, что об этом узнал бы весь город! Несмотря на фашизм и Муссолини, как распущены итальянцы в вопросах морали! И так далее и тому подобное. Это был единственный раз, когда он продемонстрировал полное непонимание методов своего римского коллеги и заявил, что сильно сомневается в моральных устоях и надежности союзницы Германии на тот случай, если «взлетит шар».
Во всех других отношениях Гиммлер восхищался Боккини до самой его смерти. Фрейд, наверное, объяснил бы это фиксацией на отце. Рейхсфюрер имел все причины обижаться на своего отца за то, что он воспитал его в такой спартанской строгости. Быть может, в глубине своей непроницаемой души он искал человека, который мог бы заменить ему отца, никогда его не понимавшего, и нашел его в лице Артуро Боккини. По капризу судьбы смерть обоих шефов полиции, как и их жизнь, была совершенно различной.
В последние годы своей жизни Боккини нашел счастье с молодой родственницей из-под Неаполя. Каждую ночь влюбленная парочка встречалась на террасе Пинчио в садах Боргезе. Когда подъезжала черная полицейская машина дона Боккини, синьорина, охраняемая с восточной тщательностью, прекрасно одетая, вся в драгоценностях, выходила из своего автомобиля. Стареющий кавалер грациозным жестом придворного Бурбонов протягивал ей руку. Затем они недолго гуляли под пурпурным покровом усеянного звездами римского ночного неба, и машина его превосходительства отвозила любовников на уединенный, но обильный обед на двоих.
Увы, она была слишком молода, а обеды слишком роскошными. К тому же дон Артуро никогда не читал описание смерти Мирабо, оставленное нам Бризо, таким же сластолюбцем, как и он сам: «Незадолго до своей смерти Мирабо провел ночь в объятиях танцовщиц Хелисберг и Кулом. Они-то и убили его, и нет смысла приписывать его смерть каким-либо иным причинам».
Когда меня ранним пасмурным ноябрьским утром 1940 года вызвали на личную виллу Боккини, я застал его уже при смерти. У его кровати сидела малышка Мария, с распущенными золотыми волосами и залитым слезами лицом. Умирающий указал мне на нее, словно отдавая под мою защиту, и воспоминание об этой минуте не изгладилось из моей памяти до сих пор. Особенно живо я вспоминал наше прощание в июне 1945 года, когда англичане подробно описали мне смерть Генриха Гиммлера. Последний страстный поцелуй молодой девушки и ампулу с ядом, спрятанную в отверстии в зубе, разделяла та же самая пропасть, какая разделяла и жизни дона Артуро Бок-кини и Генриха Гиммлера.
Само собой разумеется, что отношения двух шефов полиции не ограничивались описанными выше эпизодами, как бы мы к ним ни относились — с осуждением или со смехом. В целом, однако, визиты Гиммлера в Рим в ту пору, когда Боккини был еще жив, были посвящены обмену любезностями и подарками, а также осмотру достопримечательностей и обедам. Дон Артуро резал своему нордическому другу правду-матку в глаза в двух случаях — когда тот начинал нападать на церковь и монархию. Нельзя сказать, чтобы дон Артуро был правоверным католиком — я подозреваю, что он был тайным масоном, — но он был политиком до мозга костей и знал, сколько средств и сил пришлось затратить фашистам на борьбу с церковью, пока в 1929 году не был достигнут латеранский компромисс. В связи с этим он как-то попросил составить для него реферат незаконченной работы Бисмарка «Культурная борьба» и позже постоянно ссылался на нее в разговорах с Гиммлером. Именно из-за этого меня позже обвинили в том, что я служил и тем и другим.
С монархией дело обстояло по-другому. Как истинный южанин, Боккини был убежденным монархистом. Он вел совершенно иной образ жизни, чем бережливый, неразговорчивый, преданный патриархальным традициям Виктор-Эммануил III, но считал постоянные, абсолютно бестактные насмешки высокопоставленных нацистов над «королем-щелкунчиком», «кухаркой Еленой» и «сынишкой Умберто» неслыханным вмешательством во внутренние дела Италии. Его усилия привели к тому, что Гиммлер, по крайней мере, стал говорить о церкви, монархии и «черном корпусе» в более умеренном тоне.
Начиная с 1938 года связь между полициями Рима и Берлина начали осуществлять полицейские атташе. Немецким атташе в Риме стал Герберт Каплер, признанный любимчик руководителя Центрального бюро государственной безопасности Гейдриха и потому тайного, но верного моего врага. Значительно позже я узнал, что Гейдрих хотел сделать меня сотрудником своего бюро и его кампания против меня, которую проводил Каплер, должно быть, была организована из-за того, что руководитель личного штаба Гиммлера генерал войск СС Карл фон Вольф ни за что не хотел отдавать меня ему. Чтобы не попасть под начало Гейдриха, я заручился поддержкой Боккини, который ни в чем не хотел помогать этому человеку. Он прекрасно понимал, что, защищая протеже Гиммлера, наживет себе смертельного врага, однако знал, что прямое сотрудничество с Гейдрихом было бы очень тяжелым и опасным делом.
Я всего лишь два раза работал переводчиком у внушавшего ужас шефа Центрального бюро государственной безопасности, и то только потому, что полицейский атташе в Риме никак не мог выучить итальянский язык, чтобы переводить ему. В первый раз это было в апреле 1938 года, когда Гейдрих приезжал в Рим и Неаполь, чтобы проверить, какие были предприняты меры для обеспечения безопасности Гитлера во время визита, запланированного на май, а во второй — в октябре 1939 года, когда он представлял Германию на празднествах по случаю Дня итальянской полиции, поскольку его руководитель, Гиммлер, участвовал в Польской кампании. По мнению итальянцев и итальянок, Гейдрих обладал теми внешними достоинствами, которых не имел его шеф. В отличие от немцев итальянцы воспринимают мир глазами. Характер и так называемые душевные качества для них дело второстепенное, тем не менее они очень быстро раскусили этого голубоглазого немца с тяжелым ледяным взглядом, второго человека в немецкой полиции после Гиммлера. После отъезда Гейдриха Боккини сказал мне:
— На месте Гиммлера я не держал бы рядом с собой такого человека.
Гейдрих продемонстрировал себя в Риме с самой лучшей стороны. Он относился к Боккини как к своему непосредственному начальнику, говорил с военной краткостью, вел себя учтиво и уважительно. Его дьявольская натура проявилась только тогда, когда программа его визита завершилась в Неаполе. Он отправился в отпуск — безопасность Гитлера интересовала его теперь гораздо меньше, чем полицейское училище в Казерте. Огромный замок Бурбонов, который я ему посоветовал посетить, не произвел на него особого впечатления. Он хотел как можно скорее вернуться в Неаполь; зачем — я узнал очень скоро. Когда мы ехали назад, он становился все дружелюбнее и наконец спросил, хорошо ли я знаю ночную жизнь Неаполя. Вспомнив о донне Розальбе, я направился в квартал красных фонарей, который был мне очень хорошо известен. Мы ходили сюда целой компанией, болтали с полуодетыми девушками в их зале, предлагали им сигареты и время от времени угощали выпивкой. Дальше этого дело не шло. Когда дам приглашали в спальни, мы вежливо прощались с ними и уходили по какой-нибудь узкой боковой улочке, покидая Виа Рома.
Рейнхарду Гейдриху это очень понравилось, по крайней мере, он вел себя так, как будто ему понравилось. Он сказал, что хочет открыть в Берлине заведение, в котором с помощью подслушивающих устройств можно было бы прослушивать ночное воркование влиятельных иностранцев, дипломатов и других важных персон. Именно так и возник знаменитый «Салон Китти», хотя в ту пору это была только задумка.
Я сказал, что о его посещении одной из прославленных улиц в районе Виа Рома не может быть и речи, но мы можем ненадолго заглянуть в один из лучших домов этого типа, в так называемый Дом провинций, где меня хорошо знали. Его сразу же заинтересовало название. «Откуда такое название — Дом провинций?» — спросил Гейдрих, и его очень позабавило, когда я объяснил, что здесь собраны девушки из разных областей Италии. Стоило кому-нибудь из посетителей произнести слово «Перуджия», как нарумяненная старая карга, сидевшая за кассой со своим желтым котом, кричала «Перуджия!», и на вершине лестницы, ведущей в храм Венеры, появлялась дочь Умбрии. Возглас «Венеция!» вызывал, как в комедиях Гольдони, поклон девушки, приехавшей из царицы Адриатики, а крик «Сицилия!» — появление темноглазой и темноволосой островной красавицы. В этом этнологическом музее итальянской женственности были представлены многие, если не все области страны. Я до сих пор убежден, что Бенито Муссолини и фашизм нельзя обвинить в чрезмерной моральной строгости, и большинство жителей современной итальянской республики, в которой свободная любовь официально запрещена пуританскими законами сенатрисы Мерлин, согласны со мной.
Когда мы вернулись в Неаполь, Гейдрих попросил, чтобы я устроил посещение дома, о котором ему говорил. Он заглянет в «Провинции» всего лишь на полчасика — не более того, клялся он всеми святыми. В конце концов я уступил, и мои лучшие друзья никогда не могли мне этого простить. Подозвав одного из агентов, которые были переданы в полное распоряжение Гейдриха и маячили сзади, я сунул ему в руку крупную купюру и объяснил, чего хочет этот важный господин. Ни один сотрудник итальянской секретной полиции не выполнял еще столь приятного поручения. Он исчез, сияя от радости, а когда вернулся, чтобы доложить об успехе своего предприятия, улыбка все еще светилась на его лице. Гейдрих заплатил слишком много за получасовой визит. Я объяснил ему, что он отдал столько, сколько итальянский полицейский получает за год, однако ему такая плата показалась смехотворной — он находил, что жизнь в Италии вообще очень дешева, и даже ухом не повел.
— Подумайте, сколько бы это стоило в Германии, если бы у нас были такие дома!
Он показал мне кошелек внушительных размеров, наполненный сверкающими золотыми монетами всех стран — здесь были монеты с изображением моего старого императора Франца-Иосифа, Вильгельма II с усами, строгих черт королевы Виктории, а также гербов и эмблем различных республик. Вскоре я узнал, что он собирался с ними делать.
В сопровождении двух довольных агентов мы вошли в Дом провинций. На двери висело мрачное объявление: «Будет открыто через час — непредвиденные обстоятельства». Это была работа полицейского, который получил купюру и сиял теперь от гордости. В главной гостиной со сверкающими зеркалами и обнаженными нимфами и полубогами, изображенными на потолке, нас приветствовали две дюжины полуодетых девушек, чей внешний вид говорил о том, что они родились в разных областях Италии. Стройные газели, упитанные рубенсовские красавицы, брюнетки, блондинки, голубоглазые девушки и девушки с черными глазами — все были тут. Все они потребовали, чтобы мы угостили их вином Asti Spumante и сигаретами, которые были тогда в большой моде, все говорили одновременно и были уверены, что мы выжили из ума.
Гейдрих, в хорошо сшитом темно-синем костюме, сидевшем на нем как военная форма, выглядел довольным. Он заказал Asti и достал из кармана сигареты. Однако ничего другого, что, вероятно, толпа этих девушек ожидала от него, он делать не стал. Вместо этого он достал свой набитый золотом кошелек и стал разбрасывать монеты по мраморному полу. Они закатились под плюшевые диваны, под стулья и под расшатанное пианино, на котором девушка из Неаполя играла совершенно неподходящую для этого случая мелодию O sole mio. Потом это воплощение Люцифера вскочило на ноги и хлопнуло в ладоши. Широким жестом Гейдрих предложил девушкам собрать монеты. Началась оргия Вальпургиевой ночи. Толстые и тонкие, тяжеловесные и юркие «провинции» опустились на четвереньки и в исступлении принялись ползать по салону. Золото, золото… Кто еще, кроме этого pazzo tedesco, сумасшедшего немца, додумался бы рассыпать перед ними такое количество золотых монет? Даже старая кассирша, морщась от боли, опустилась на четвереньки, и только желтый кот, дико шипевший в углу, не присоединился к ползающей компании. Вакханки могли бы продолжать свое представление до бесконечности, теряя по дороге свою одежду, если бы не раздались глухие удары кулаков о входную дверь — это завсегдатаи заведения требовали соблюдения своих прав. Агенты, быстрые как молния, вывели нас через боковой ход, а в комнату ввалилась толпа матросов, студентов и других клиентов. Я так и не узнал, чем они занялись в салоне — девушками или сборами золота, но это не так уж важно.
Гейдрих, выглядевший бледным и измученным, холодно поблагодарил меня и одарил своих изумленных спутников двумя крупными купюрами. Привидение исчезло. Огонь, сжигавший его, догорел.
Я отправился погулять по «вилле», неаполитанскому приморскому парку, слушая шепот волн и удивляясь, почему события этого вечера вызвали у меня такую тревогу. И тут до меня дошло. Во время моих исследований я наткнулся на довольно скучный дневник одного немца по имени Букардус, который был церемониймейстером при дворе его святейшества папы Александра VI. Так вот, сухо и безо всяких эмоций, этот Букардус рассказывал, как этот папа любил в присутствии своей дочери Лукреции Борджиа забавляться тем, что приглашал в палаццо Борджиа, названное в его честь и сохранившееся до сих пор, красивых полуодетых куртизанок. Отец и дочь с наслаждением наблюдали, как женщины ожесточенно дерутся с дюжими гвардейцами его святейшества, которых тоже приглашали сюда. Как и Рейнхард Гейдрих, Александр VI разбрасывал по комнате дукаты, и они ползали по полу, собирая их под креслами и сундуками, столами и табуретами.
На следующий день я осторожно поинтересовался у Гейдриха, знает ли он о семействе Борджиа. Естественно, он слышал пару непристойных анекдотов, которыми изобилует история этого рода, но ничего не знал о церемониймейстере и его дневнике. Как бы то ни было, сцена в Доме провинций показала мне, что знание прошлого может быть весьма поучительным.
Так закончилась моя работа на Гейдриха в качестве переводчика. Изо всех так называемых «больших» начальников, с которыми мне приходилось иметь дело, он был единственным человеком, в присутствии которого я испытывал инстинктивный ужас. Ни Гитлер, ни Гиммлер, ни Муссолини или Боккини не внушали мне страха, но этот отставной морской офицер, с его еврейской бабушкой, холодными голубыми глазами и фигурой гвардейца, наполнял меня ужасом. Не знаю, боялся ли Гейдриха его биограф, швейцарский писатель Карл Дж. Буркхардт, но думаю, что нет — по крайней мере, если судить по рассказу о встрече, которую бывший верховный комиссар Лиги Наций по городу Данцигу имел с Гейдрихом. Эта встреча описана в вышедшей недавно книге Meine Danziger Mission («Моя миссия в Данциге»). Это самое подробное описание Люцифера Третьего рейха, которое мне приходилось читать. Буркхардт в ту пору, то есть в 1935 году, был членом Международного комитета Красного Креста, а равным ему по должности представителем Германии был его королевское высочество герцог Эдуард Саксен-Кобург-Гота, принц Великобритании и Ирландии, обергруппенфюрер NSKK, рейхскомиссар добровольной службы сестер милосердия и президент Немецкой ассоциации ветеранов боевых действий. Швейцарский профессор и обергруппенфюрер СС встретились, чтобы обсудить, среди других прочих дел, вопрос о просьбе Буркхардта разрешить ему посетить немецкие концентрационные лагеря и поговорить с заключенными без свидетелей. Поскольку на это требовалось разрешение Гейдриха, Эдуард фон Саксен-Кобург-Гота пригласил Буркхардта и Гейдриха на обед.
«И тут створки дверей распахнулись, и появился Гейдрих. Я впервые видел человека в черной форме, явившегося в ней на неофициальный обед. Он был русоволос и худ, и на его остром, бледном, асимметричном лице, обе половины которого были совершенно не похожи друг на друга, сияли монгольские глаза. Энергично, но с каким-то женственным изяществом, знаменитый убийца вошел в гостиную герцога.
Гейдрих сел за стол слева от меня. Я был поражен его руками — белоснежными руками с картин прерафаэлитов, словно созданными для того, чтобы медленно душить людей».
Рассказ Буркхардта заканчивается так: «Вскоре после этого Гейдрих, этот молодой бог смерти, покинул нашу мужскую компанию».
Гейдрих был злым гением Гиммлера, главным образом потому, что Гиммлер тоже боялся его — и не без оснований. Если бы Гейдриха не убили в Праге, он, несомненно, настоял бы на организации нацистской Варфоломеевской ночи, и первой его жертвой стал бы рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер, которого он искренне презирал. Офицеры британской разведки говорили мне в 1945 году, что Гиммлер знал о готовящемся убийстве Гейдриха, но ничего не сделал, чтобы предотвратить его. Так это или нет, мы уже никогда не узнаем.
После смерти дона Артуро Боккини 10 сентября 1940 года в Риме началась ожесточенная борьба за его кресло. В реальности министром внутренних дел был Государственный секретарь Буффарини-Гвиди, хотя номинально этот пост занимал Муссолини. Как и Боккини, Буффарини сумел сохранить свой пост в течение невероятно долгого, по итальянским представлениям, времени. Родом из Пизы, наделенный красноречием истинного тосканца, невысокий, грузный и, в отличие от Боккини, совершенно равнодушный к требованиям гигиены и искусству портных, он был типичным адвокатом, которые сохранились в Италии со времен Цицерона. В интеллектуальном отношении он был на голову выше всех своих коллег по министерству, за исключением Дино Гранди и Итало Бальбо. Страстью всей его жизни была политика, интриги и тайное увеличение своей власти. Он терпел Боккини потому, что того очень ценили в палаццо Венеция, но встретил весть о его смерти с заметным облегчением.
Буффарини давно уже положил глаз на большой сейф в кабинете шефа полиции, в котором хранились легендарные секретные фонды, которые никто не имел права проверять. Артуро еще лежал в гробу на своей вилле, а за право обладания этими фондами разгорелась жестокая битва. Граф Чиано, зять Муссолини, уже выдвинул своего кандидата на пост начальника полиции. То же самое сделала и фашистская партия. Короче говоря, всякий высокопоставленный итальянский чиновник хотел, чтобы тайные сведения о его личной жизни охранялись подходящим для него шефом полиции.
Главным кандидатом был земляк Боккини из Неаполя. Его звали Кармин Сениз, он был заместителем дона Артуро и считался заурядным полицейским с приятными, дружелюбными манерами, который любил рассказывать анекдоты на чистом неаполитанском диалекте. Буффарини был уверен, что легко сможет управлять им, а я, потеряв своего друга Боккини, радовался, что место покойного займет его ближайший сотрудник. Палаццо Венеция хранило молчание, хотя телефоны министерства внутренних дел разрывались от звонков с рекомендациями, требованиями и просьбами. Буффарини пригласил меня, когда я сидел у смертного одра Боккини, и сказал, что выдвинул кандидатуру Сениза и, к моему ужасу, попросил позвонить из его офиса синьору Гиммлеру и добиться, чтобы рейхсфюрер одобрил его план. Я расстроился, что итальянцы опустились до того, что нуждаются в помощи одного немца, не говоря уже о двух, в назначении своего собственного шефа полиции. Мне стало жалко и себя, поскольку я ни разу в жизни не звонил Гиммлеру, да и вообще не любил разговаривать по телефону, но выбора у меня не было. После короткого молчания в трубке раздался удивленный голос Гиммлера. Я сообщил ему о смерти его итальянского коллеги и, в свою очередь, был проинформирован, что он и его помощники приедут на похороны. Это известие привело в ужас слушавшего наш разговор по параллельному телефону госсекретаря внутренних дел. После этого я рассказал Гиммлеру о сложившейся ситуации и дословно перевел аргументы Буффарини в пользу назначения Сениза. Буффарини повезло. Не зная, как и все мы, истинного характера неаполитанца, Гиммлер обрадовался предложению Буффарини и даже попросил его передать дуче его желание, чтобы новый шеф полиции был выбран из ближайшего круга покойного Боккини.
Это был мой первый и последний звонок рейхсфюреру СС. Но, как показали дальнейшие события, решение Буффарини оказалось ошибочным.
Итак, я не только доставил много неприятностей графу Чиано, который любил меня не больше, чем я его, но и помог сменить Боккини на прожженного интригана, ненавидевшего нас всех, особенно Буффарини. Государственному секретарю так и не удалось заполучить ключи к заветному сейфу и добраться до золота и документов, лежавших в нем. Кармин Сениз продолжал играть роль шута, но это была всего лишь маска. Держась в тени, с упорством и привычной тщательностью опытного полицейского он начал прокладывать дорогу событиям 23 июля 1943 года, в результате которых Германия лишилась своей союзницы, а Муссолини — поста диктатора.
Сениз не отличался изысканным вкусом своего предшественника. Его любимым блюдом были огромные порции спагетти alle vondole и подобные им неаполитанские кушанья. Он ходил всегда в мятом костюме или форме, стоптанных ботинках, а галстуки его были столь же кричащими и безвкусными, как и галстуки его детективов. Он имел одно хобби — оперу и проводил все вечера в римском оперном театре Констанци, но не с молодой красивой женщиной, а с руководителем итальянского бюро цензуры, сухим бюрократом по имени Цурло.
Их тоже видели на Пинчио, но у них не было той ауры, которой обладал Боккини и его bellissima. Они ходили взад и вперед решительной походкой людей, обсуждающих вопросы государственной важности, и никто из нас не догадывался, что они разрабатывали под усыпанным звездами римским небом план свержения дуче и изгнания ненавистных немцев.
«Свадебное» путешествие
1938 год, во время которого я стал свидетелем представления в стиле Борджиа, устроенного Гейдрихом, принес с собой целый ряд других событий, продемонстрировавших всему миру мастерство и выдающиеся способности к лицедейству ведущих актеров.
Упомяну лишь два наиболее важных события, в которых я, в качестве переводчика, участвовал сам: в мае Адольф Гитлер нанес государственный визит в Италию, во время которого его сопровождала свита таких размеров, какая была, наверное, только у русского царя, а осенью того же года Муссолини посетил Германию; и в сентябре 1938 года ведущие европейские представители искусства управления государством устроили свой гала-концерт на конференции в Мюнхене.
Но до этого в управлении немецким посольством на Квиринале произошли перемены. В конце февраля господин фон Хассель покинул Вечный город. К этому времени даже самые недогадливые из национал-социалистов поняли наконец, с каким нежеланием их принимали в посольстве, деятельность которого финансировалась из их налогов. Но даже этого было недостаточно, чтобы вызвать отзыв Хасселя — он стал неизбежен только после того, как от него отвернулось итальянское правительство. Граф Чиано, министр иностранных дел и зять Муссолини, дает подробное описание этого события в своем дневнике за 1937–1938 годы. Он пишет, что 30 октября 1938 года заместитель фюрера Рудольф Гесс, который приехал с визитом в Рим, сообщил ему в «сильном возбуждении», что фрау фон Хассель «отпускала в его присутствии резкие антиитальянские замечания». Гесс хотел потребовать от Гитлера, чтобы тот немедленно отозвал Хасселя, но Чиано, всегда бывший сторонником непрямых методов, просто заметил, что Хассель и вправду был «врагом оси Рим — Берлин и не принимал фашизм» — что было истинной правдой. Он отправился к Муссолини и попытался уладить это дело.
«Дуче тогда поговорил с Хасселем, который пожаловался ему на свою судьбу, и дуче пожалел его. Дуче велел мне немедленно связаться с Берлином, на этот раз чтобы спасти фон Хасселя». Но на этом дело не закончилось. 6 января фашистский министр иностранных дел и посол национал-социалистов имели долгую беседу, в ходе которой посол заявил, что был италофилом еще в ту пору, «когда вся Германия, включая и партию, высказывалась против союза с ней». Но это его не спасло. 25 февраля он явился к Чиано с прощальным визитом, и тот сделал в своем дневнике следующую весьма поучительную запись: «25 февраля. Попрощался с фон Хасселем. Холодный, короткий, враждебный разговор. Я не чувствую ни малейших укоров совести из-за того, что добился отзыва этого типа, который сослужил своей стране и всему делу немецко-итальянской дружбы такую плохую службу. Может быть, он пытался преодолеть в себе враждебное отношение, но не смог. По своему происхождению и образу мыслей он принадлежит к юнкерскому миру, который никак не может забыть 1914 год и, будучи убежденным противником нацизма, не испытывает к режиму никакой симпатии. Кроме того, Хассель слишком хорошо знает Данте. Я не доверяю иностранцам, которые знают Данте. Они пытаются одурачить нас с помощью поэзии».
Жаль, что я в ту пору не мог прочитать дневники Га-леаццо Чиано. Ни фон Хассель, ни я не знали, почему Чиано так не любит немецкого посла. Теперь я это знаю, но изменить уже ничего нельзя. Если бы я знал о тайных страхах Чиано, я ни за что бы не показал, что знаю Данте, но он доверял свои заблуждения и правильные представления одному только дневнику, по ночам делая в нем торопливые записи. Если бы он по-другому относился к нам, то оказал бы своей стране неоценимую услугу, поскольку положение в доме Муссолини могло бы, имей он больше смелости и энергии, обеспечить ему прочное положение. Но он выбрал другой, более извилистый путь, результатом которого стала его казнь в Вероне в январе 1944 года.
Преемником фон Хасселя стал Ганс Георг фон Макензен, бывший Государственный секретарь при министерстве иностранных дел, которое до 4 февраля 1938 года возглавлял его тесть, министр иностранных дел барон Константин фон Нейрат. За два дня до этого Адольф Гитлер крепко пожал ему руку и отказался принять его отставку со словами: «Я не могу сейчас отпустить вас. Вы для меня как друг моего отца — я не приобрел еще необходимого опыта в иностранной политике». Это была трогательная сцена, но только для прямодушного швабского дворянина. Гитлер уже подписал указ о его отставке и назначил на его место самого опасного из всех немецких министров иностранных дел после 1870 года.
Зачем Гитлер затеял этот спектакль, не известно никому, включая и семью Нейрата. Фон Нейрат возглавил специально созданный для него Секретный совет кабинета, но он так ни разу не собрался, а барону никто не посоветовал не принимать этот пост.
Его зять, фон Макензен, был сыном знаменитого фельдмаршала, который очаровал двух членов Тройственного союза — Вильгельма II и Франца-Иосифа. Для Гитлера, с его блестящим талантом актера, старый фельдмаршал представлял связующее звено с военными традициями рейхсвера, и фюрер всегда гладил его по шерстке. Макензен был стар и, вероятно, не сумел понять, что его смертный час пробил в тот день, когда генерал фон Фрич был отдан под суд, но этого не сумели понять и десятки других, более молодых генералов и старших офицеров, которые, впрочем, теперь заявляют, что сделали это.
Новый посол, очень любивший своего старого отца, был высококлассным адвокатом и прекрасным адъютантом Августа-Вильгельма, сына кайзера, который позже стал обергруппенфюрером СА и ярым сторонником национал-социализма. Макензен понимал, что дипломатия не его стезя, но он был истинным пруссаком, воспитанным в лютеранской вере и в убеждении, что приказам надо подчиняться беспрекословно. Не будучи нацистом, он до 1945 года верил в правоту Гитлера, и ничто так сильно не огорчало его, когда он лежал на смертном одре в 1946 году, как сознание того, что он служил неправому делу. Девизом его семьи было «Я служу», и любую форму оппозиции режиму он рассматривал бы, подобно своему другу фельдмаршалу Кессельрингу, как измену родине. Он прятал чувства под своей прусской броней, однако тот, кто знал его, понимал, что у него живое сердце, способное быть верным до конца. Типичный прусский дворянин, он испытывал странную страсть к самой нетрадиционной из всех императриц, Елизавете Австрийской, и это сблизило нас. Это очень удивляло всех кто нас знал, поскольку с прусской точки зрения между нами не могло быть ничего общего. Во время нескольких путешествий различной продолжительности я выполнял у Ганса Георга фон Макензена роль переводчика. Конечно, он не был ни Меттернихом, ни Талейраном, и его тесть был гораздо лучшим дипломатом, но он был именно тем человеком, который сумел проложить себе дорогу через тот благоухающий дорогими духами эротический лабиринт, в который превратилась под влиянием Чиано внешняя политика Италии. Муссолини да и король, с которым Макензен общался с почтением опытного придворного, высоко ценили его. Большинство его коллег по посольству считали себя гораздо более проницательными в политических вопросах, — возможно, они были и правы, — но я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из них сумел бы с таким самообладанием и достоинством погрузиться в римский ведьмин котел 1938–1943 годов.
Его жена, как я уже говорил, была дочерью министра иностранных дел фон Нейрата, который до назначения на этот пост был послом в Риме. Рожденная в Лондоне и воспитанная в семье дипломата, она сопровождала своего мужа, который был значительно старше ее, из Брюсселя в Мадрид и из Мадрида в Будапешт. Она напоминала мне богиню охоты и сумела сохранить облик Дианы, не растеряв своих исконных швабских качеств. Ей очень нравился Будапешт. Как и императрица Елизавета, она влюбилась в эту страну, в ее жителей, и в рыцарские черты когда-то великой, но теперь уже ужасающей нации, о судьбе которой она не питала никаких иллюзий. Она позволила адмиралу Хорти, бывшему адъютанту оплаканного народом императора Франца-Иосифа и императорскому управляющему королевством Венгрия, ухаживать за собой и напрасно пыталась, как добрая швабская женщина, убедить венгерских княгинь задуматься хоть немного о судьбе своих крестьян, которые жили в средневековой нищете.
Фрау Вини фон Макензен неохотно возвратилась в Берлин, куда ее отец Нейрат вызвал своего зятя, чтобы назначить его на пост Государственного секретаря при министерстве иностранных дел. В это время, то есть в годы, предшествовавшие 1933 году, путь Макензена часто пересекался с путем Адольфа Гитлера, который делал все возможное, чтобы приобрести хоть какой-нибудь вес в обществе и завести в нем связи. Фрау Геббельс пыталась создать у себя салон, который посещали бы не только кинозвезды и секретарши, где Гитлер мог бы продемонстрировать себя перед женщинами высшего света с лучшей стороны — а, будучи австрийцем, он хорошо умел это делать. Герцогиня Виндзорская обнаружила это, встретив Гитлера в Бергхофе. То же самое произошло и с графиней Аттолико, дьявольски обворожительной женой итальянского посла в Берлине. Гитлер с достоинством проглатывал недоброжелательные высказывания о нем, исходившие из кругов, где вращались обе эти дамы. К примеру, вместо того, чтобы обидеться на фрау фон Макензен за сокрушительную критику Большой галереи новой канцелярии, которую Гитлер с гордостью показал ей, он просто заявил ей, что восхищается ее хорошим вкусом. Он взял ее под свою защиту и тогда, когда у нее случилась бурная ссора с фрау фон Риббентроп во время его визита в Италию, и спокойно пропустил мимо ушей ее антифашистские высказывания, которые, вне всякого сомнения, были переданы ему. В отличие от Хасселя фрау Макензен всегда высказывала свои мысли в открытую, не стесняясь присутствием Гиммлера, Риббентропа или других высокопоставленных национал-социалистов.
В апреле 1938 года жена нового посла, которая, благодаря пребыванию ее отца в Риме, свободно владела итальянским, оказалась в самой гуще того хаоса, который воцарился во время подготовки «свадебного путешествия» Гитлера в Италию. Только после того, как все успокоилось, можно было заняться проблемами итало-немецких отношений. Министром иностранных дел был граф Галеаццо Чиано. Его министерство, занимавшее старинный дворец Киджи, в котором до Первой мировой войны располагалось австрийское посольство в Риме, занималось исключительно рутинными дипломатическими делами. Настоящие дела вершились не в золоченых залах палаццо Киджи, а на свежем воздухе, в гольф-клубе, расположенном за пределами римских ворот, выходивших на Кампанию и императорские акведуки. Однако это было совсем не подходящим местом для женщины того воспитания и стиля, которыми отличалась мадам Макензен, и она вряд ли могла предаться дипломатическим шалостям, которые процветали здесь под покровительством неутомимого Чиано. Члены римской кьяккерии, как называли окружавший его кружок, были легкомысленны, безответственны и доступны и столь же очаровательны, сколь и глупы. Важнейшие вопросы улаживались во время гольфа у девятнадцатой ямки или между заплывами в бассейне, и не было ни одного государственного секрета, который не разглашался бы и не обсуждался бы здесь, словно в будуаре Марии-Антуанетты в Малом Трианоне. Нет, для фрау фон Макензен здесь места не было, о чем она открыто заявила Риббентропу, когда тот потребовал, чтобы она посещала гольф-клуб «Аквазанта». Рейхсминистр иностранных дел никогда больше не заикался об этом и попытался найти другой путь.
Фрау фон Макензен справедливо считала, что для нее гораздо важнее и приличнее поддерживать связи с королевским двором, ведь ее муж был аккредитован именно при дворе, хотя Берлин всячески пытался игнорировать этот факт. Удивительно, но ей удалось установить сердечные отношения с Виктором-Эммануилом III, обычно таким подозрительным, необщительным и неразговорчивым. Она болтала с ним на его родном языке о его хобби — уникальной коллекции монет и вовлекала в беседу за столом во время приемов при дворе с такой легкостью, какой не могла достичь ни одна из ее предшественниц. Контакт же с ее величеством королевой, урожденной черногорской княжной, воспитанной при дворе царя, чьи интересы, как и у немецкой императрицы Августы-Виктории, ограничивались тремя «К» — Kinder, Kuche и Kirche{14} — был невозможен с самого начала. Зато фрау фон Макензен удалось наладить отношения с утомительной, темпераментной и очень умной принцессой Марией-Жозе. Эти отношения могли бы перерасти в настоящую дружбу, если бы в них в конце концов не вмешалась августейшая мать, но тем не менее принцесса извлекла из них некоторую пользу. В июле 1943 года, когда королевской семье грозила опасность, фрау фон Макензен сумела предупредить ее об этом — к этому приложил руку и я.
Жена посла не устраивала вечеров в гольф-клубе. Незабываемый Эдвин Фишер, старый друг семьи, время от времени давал в ее доме концерты для избранной аудитории — старых римских аристократов и личных друзей посольской семьи. По ее инициативе посольство оплатило последний прекрасный вечер немецкой оперы на вилле Массимо, где размещалась немецкая академия. Старый фонтан в стиле барокко был превращен в остров Наксос, и, когда солнце село, соловьи из соседних садов присоединились к любовному дуэту певцов. Представление «Ариадны на Наксосе» состоялось 2 июля 1940 года, вскоре после того, как Италия вступила в войну. Дирижировал Клеменс Краус, фрау Урсулек пела партию Ариадны, Пацак — партию Бахуса, фрау Хюни-Махачек — Наяду, и Луиза Виллер — Дриаду. На спектакле присутствовали все лидеры итальянского общества, и даже граф Чиано перенес на другой вечер игру в гольф.
Рихард Штраус написал послу такое благодарственное письмо:
«Гармиш, 22 июня 1940 г.
Ваше Превосходительство, позвольте мне через моего друга Клеменса Крауса, мастерски интерпретировавшего мое творение, передать Вам самую горячую благодарность за выбор для исполнения «Ариадны» прекрасного места, где я часто имел удовольствие гостить. Я особенно благодарен Вашему Превосходительству за то, что для гала-представления 2 июля Вы выбрали именно мою оперу в качестве символа культурных связей между нашими двумя странами. Искренне сожалея о том, что не смог посетить первого представления на открытом воздухе и на священной земле Рима, остаюсь самым верным слугой Вашего Превосходительства, глубоко уважающим Вас. Хайль Гитлер!
Доктор Рихард Штраус».
Это было последнее крупное событие культурной жизни Рима перед тем, как Италия оказалась вовлеченной в войну, для которой ее военных и моральных, политических и финансовых ресурсов оказалось явно недостаточно. Никогда не забуду тот исторический день, 10 июля 1940 года, когда, стоя на том же самом балконе палаццо Венеция, с которого он провозгласил создание Абиссинской империи под властью короля, Муссолини объявил о вступлении Италии в войну на стороне Третьего рейха. Но как сильно различались эти два события! Куда делись те ликующие, искренне ликующие толпы людей, которые заполнили просторную площадь и все прилегающие к ней улицы в момент провозглашения империи. На этот раз весьма неубедительную речь Муссолини выслушали полицейские, несколько тысяч которых согнали на площадь, да клакеры. Фрау фон Макензен и проницательная жена еще более проницательного президента палаты, синьора Гранди, наблюдали за церемонией из окна дворца, расположенного напротив. В глазах обеих женщин стояли слезы, и жена посла прошептала мне, что это «конец».
Свой дар пророчества она снова продемонстрировала на рождественском вечере 1941 года, когда за сверкающей елкой из Абруцци рассказала нескольким близким друзьям о том, что готовит нам будущее. Эта новая Кассандра предсказала, что фюрера и дуче, закованных в кандалы, провезут в железной клетке по улицам Нью-Йорка на потеху толпы, что немецкие и итальянские города превратятся в дымящиеся руины, а тех из нас, кто служил Третьему рейху в любом качестве, будут таскать из одного трибунала в другой. Ей только не удалось предугадать, что первой жертвой станет ее собственный отец, Нейрат, которого ей, после героической многолетней борьбы, удастся-таки вытащить из Шпандау — тюрьмы для военных преступников.
А пока шел 1938 год. В Европе царил мир, и Муссолини и фашисты готовились встретить фюрера и канцлера Третьего рейха с помпезностью и блеском, достойными императорского Рима. Им очень помог в этом климат Средиземноморья. В прошлом сентябре, во время знаменитой речи Муссолини, которую он произнес на вымученном немецком языке, Берлин поливали дожди, но лидеры Третьего рейха заставили гостя забыть о ненастье, поразив его воображение грандиозными парадами, маневрами, путешествием на заводы Круппа и гигантскими демонстрациями. Муссолини вернулся в Италию под впечатлением немецкой мощи, сгорая от зависти к сопернику, которого он всего лишь несколько лет назад считал мелкой сошкой, достойной только презрения. Мегаломания заразительна. С тех пор во владениях дуче все должно было быть более крупным, более мощным и более диктаторским, чем в Германии. Он и его помощники хотели показать нордическому жениху Италии, на что способен фашизм, если захочет.
И они взялись за работу. Официально принимали Гитлера его величество король-император и его двор — еще одно свидетельство политической мудрости Муссолини, хотя в Третьем рейхе все посмеивались в рукав, а Гитлер отпустил по этому поводу несколько самых своих бестактных замечаний. Фюрер предпочел бы посетить дуче после того, как тот свергнет монархию и станет, подобно ему самому, императором, королем, лидером партии и диктатором в одном лице. Его величество пребывал в исключительно плохом настроении; такое же настроение царило и среди его ближайшего окружения. Так что в шампанское, выпитое во время «свадебного» путешествия на юг, попала капля желчи, что хорошо видно из записи в дневнике графа Чиано от 7 мая: «Более того, король настроен против него и пытается выставить его умственным и физическим дегенератом. Он рассказал нам с дуче, что около часу ночи во время своей первой ночи во дворце Гитлер попросил, чтобы ему доставили женщину. Бесконечное удивление. Дело объяснилось очень просто: оказывается, он не может уснуть, если на его глазах женщина не разберет постель. Трудно было найти в такой час женщину; наконец проблема была решена — пригласили горничную из отеля. Если бы это было правдой, то было бы странно и интересно, но я не думаю, что это правда. Вероятно, это одна из выдумок короля, который также утверждает, что Гитлер сам колет себе стимуляторы и наркотики».
Правда ли это? Король Виктор-Эммануил III был мастером компромисса и интриги и к тому же очень недоброжелательным человеком — в Риме это хорошо знали. Но даже если он играл роль радушного хозяина против своей воли, я думаю, распространять сплетни о его высказываниях — признак дурного тона. С другой стороны, многочисленные бестактности, которые позволяли себе люди из окружения Гитлера, доводили короля до бешенства. Геббельс, к примеру, во время визита в тронный зал дворца потешил публику тем, что показал на трон и заявил, что он гораздо больше подходит для дуче, чем для коротышки короля. Среди своих Гитлер называл его величество не иначе как «король-щелкунчик», а Риббентроп заявлял, что единственная хорошая вещь, которую сделали немецкие социал-демократы, — это уничтожили монархию. Гиммлер, который уже забыл или хотел забыть, что его отец когда-то был учителем виттельбахского князя, назвал королевский дворец музеем антиквариата, пригодным лишь для аукциона, — и так далее. Стоит ли говорить, что все эти изящные высказывания по обычным каналам тут же сообщались двору. Один старый придворный, который служил еще при королеве Маргарите, сам рассказывал мне, о чем говорили немецкие гости. Он заявил, что до этого двор считал верхом бестактности поведение кайзера, но нынешние государственные деятели превзошли его по всем статьям.
Но сплетничал не только его величество. Лучший друг Гитлера Бенито Муссолини не отставал от своего зятя — он был убежден, что его гость румянится, чтобы скрыть естественную бледность лица. Гольф-клуб конечно же тоже гудел от сплетен. Говорили, что вооруженная охрана Гитлера, опасаясь покушения, в буквальном смысле слова оккупировала дворец. Согласно оценкам завсегдатаев клуба, эти господа влили в себя столько алкоголя, сколько обычно поглощает полностью укомплектованная дивизия. Что же касается эротики, то фавориты Галеаццо Чиано обоих полов были сильно разочарованы, к огромному моему удовольствию. Поскольку ни Гитлер, ни Риббентроп, ни Франк, ни Гиммлер не дали никаких поводов для слухов на этот счет, гольф-клуб в конце концов решил, что все они связаны между собой гомосексуальными узами. Здесь постоянно вспоминали Рема и его окружение.
Я стараюсь во всех подробностях восстановить то «свадебное» путешествие, и мне помогают в этом роскошно переплетенные голубые тома, которые министерство иностранных дел Италии еще до начала визита разослало всем заинтересованным лицам. С аккуратностью, более подходящей для пруссаков, чем для итальянцев, в них перечисляются участники этого мирного государственного визита — все пять сотен человек, для перевозки которых потребовалось три специальных поезда, — программы запланированных для них мероприятий на каждый день, отели, в которых они размещались, празднества и приемы, на которые их приглашали, а также форма одежды, в которой гости должны были на них являться.
Многие немецкие императоры Средних веков были бы счастливы, если бы им удалось собрать такую армию рыцарей и наемников для своих военных походов в Италию. Впрочем, во время визита никто из переводчиков не был перегружен работой, но все четверо готовы были закрыть собой брешь, если бы возникла такая необходимость. Среди них был зять его величества, принц Филипп фон Гессен, обергруппенфюрер СА, владелец золотого партийного значка. Но, несмотря на все усилия Риббентропа, серьезных политических дискуссий во время визита почти не было, а попытки министра иностранных дел рейха привязать Италию к Третьему рейху путем заключения договора холодно игнорировались. У Муссолини еще не развился фрейдистский комплекс любви-ненависти по отношению к немцам, и в его поведении не было и следа той жалкой угодливости, которая появилась потом. Он даже заявил графу Чиано, что «господин фон Риббентроп принадлежит к той категории немцев, которые приносят Германии несчастье. Он постоянно говорит о необходимости войны, не зная при этом, с кем надо воевать и с какой целью».
Единственным крупным политическим событием стала речь Адольфа Гитлера на официальном банкете, который устроил Муссолини в палаццо Венеция вечером 7 мая. На этом банкете хозяину в качестве дорогого свадебного подарка был преподнесен Южный Тироль. На этот раз фашисты и национал-социалисты пировали без посторонних — их братское единение происходило в «королевском музее». Немцы с Адольфом Гитлером во главе излучали дружелюбие, и, когда Гитлер поднялся, чтобы поблагодарить Муссолини за его приветственный адрес и преподнести свой подарок, в огромном банкетном зале дворца можно было услышать, как пролетит муха.
«Мое искреннее желание и одновременно политическое завещание заключается в том, чтобы немецкий народ считал естественные альпийские границы между нашими двумя странами навек неприкосновенными. Я уверен, что в результате этого Рим и Германию ждет славное и счастливое будущее».
Это было, как я уже говорил, единственное важное событие тех майских дней. Даже графу Чиано пришлось признать, что «фюрер добился гораздо большего политического успеха, чем я думал. Его приезд был встречен всеобщей враждебностью, а Муссолини оказывал на него определенное давление, но ему с огромным успехом удалось растопить вокруг себя лед. Речь, произнесенная вчера вечером, очень много сделала для этого».
То, что предшествовало этой речи, и то, что последовало за ней, можно назвать самой настоящей оргией лицедейства во всех слоях общества — двор, фашистская административная машина, все три рода войск, красивые женщины и, как приложение к ним, весь прекрасный итальянский народ — все играли свои роли.
Неизбежные военные празднества, а именно большой военный парад на Виа деи Трионфи и военно-морское шоу в Неаполитанском заливе, продемонстрировали — по крайней мере, для непрофессионалов — впечатляющую картину мощи фашистской Италии. Если верить официальной программе, перед Гитлером, его свитой и принимавшей его стороной прошло 30 500 солдат, 2500 четвероногих, 600 машин, 320 моторизованных средств передвижения, 400 танков и гаубиц, 400 артиллерийских орудий и соединение ливийских войск.
Ни у кого, кроме нескольких скептически настроенных немецких военных наблюдателей, не возникло и тени сомнения в военной мощи и боевой готовности соединений, участвовавших в этом параде. Но Вторая мировая война показала, что это были потемкинские деревни, а не орудия войны. Великолепные силуэты зданий старинной архитектуры, высившиеся в римском небе, ликующие толпы и красочная картина марширующих войсковых соединений произвели слишком большое впечатление, чтобы у кого-нибудь 6 мая 1938 года могли зародиться подобные подозрения — особенно если учесть, что гости только что вернулись с грандиозного парада Королевского итальянского военно-морского флота, который состоялся в Неаполитанском заливе и привел их в восхищение.
В то славное весеннее утро в прекраснейшем заливе мира, где когда-то курсировали галеры и триремы греков и римлян, парусные суда сарацин и фрегаты лорда Нельсона, Бенито Муссолини на борту «Кавура» принимал короля, наследного принца и руководителей Третьего рейха с Адольфом Гитлером во главе.
Команды кораблей двух боевых эскадр были выстроены на палубах, чтобы приветствовать немецкого гостя. Когда подошли две эскадры подводных лодок — целых девяносто субмарин, — на кораблях раздались залпы орудий. Подводные лодки провели учебный маневр, продемонстрировавший прекрасную выучку команд. Этот маневр буквально загипнотизировал нас. Девяносто субмарин одновременно поднырнули под строй тяжелых и легких крейсеров, карманных линкоров, современных эсминцев и торпедных катеров и через четыре минуты в идеальном порядке всплыли позади них. Это стало сигналом для оживленной канонады, которая придала этому маневру военное звучание.
Когда Адольф Гитлер высказывал королю-императору свое восхищение увиденным, его щеки горели от восхищения. Это восхищение не покидало его и во время заключительного парада семидесяти пяти военных кораблей и девяноста подводных лодок. Никогда еще король и наследный принц, адмиралы и морские офицеры не были в таком приподнятом настроении. Флот был роялистским до мозга костей, роялистским по традиции и убеждению, а у Адольфа Гитлера, к его сожалению, не было флота, который можно было бы сравнить с тем, который он увидел. В самом разгаре празднеств я рискнул высказать предположение, что в случае войны Муссолини и его фашисты не смогут убедить его величество отправить весь свой флот в бой. Но моей единственной наградой были насмешки, неверие и замечания о том, что я не имею никакого военного опыта. В 1957 году мне невольно вспомнился этот парад в Неаполитанском заливе, когда я прочитал самое лучшее исследование о том, какую роль сыграл во Второй мировой войне итальянский флот. Эта книга носила красноречивое название «Преданный флот». Автор, итальянский летчик по имени Триццино, рассказывает о крупномасштабной и фатальной для войны на Средиземном море подрывной деятельности среди высшего военно-морского командования Италии, которая привела к тому, что в сентябре 1943 года военные корабли суммарным водоизмещением 226 тысяч тонн сдались на милость победителя. Триццино завершает свою книгу такими словами: «Замечательный приз», — говорит Черчилль, «преданный флот, трагедия людей, сражавшихся в Африке», — говорит история».
«Я горжусь вами», — писал в тот день в приказе по флоту своего царственного господина Муссолини, и, хотя некоторые знатоки итальянского флота относились к нему весьма скептически, никому и в голову не могло прийти, какой бесславный конец его ожидает.
Тот вечер был отмечен двумя событиями: в самом красивом оперном театре Италии давали два первых акта «Аиды», после которого Адольф Гитлер устроил менее музыкальное представление по-немецки.
Тысячи белых роз наполняли воздух своим опьяняющим ароматом, когда в 9.30 король в сопровождении гостей вошел в свою ложу. Мужчины были облачены в парадную форму, а дамы — в сверкающие драгоценностями вечерние платья. Самый могущественный человек Германии поразил всех, появившись во фраке, на котором красовался один только золотой партийный значок. Он был похож на портье из отеля и чувствовал себя очень неловко. Всем было хорошо видно, с какой радостью он избавился от помпы и великолепия, которые окружали его, усадив рядом с собой своего лучшего друга Бенито Муссолини, последнего из римлян. Принцесса крови Мария-Жозе, одетая в великолепное вечернее платье, украшенное драгоценными камнями, даже не пыталась скрыть свою аристократическую и интеллектуальную антипатию по отношению к гостю с севера. Позже она привела в своей книге La mia vita nelle mia Italia («Моя жизнь в моей Италии») описание банкета, состоявшегося до оперного спектакля, на котором она, как и в течение всего визита фюрера в Италию, представляла свою царственную свекровь.
«На обеде я сидела рядом с Гитлером. Он говорил только по-немецки, и я, естественно, не прилагала никаких усилий, чтобы понять, о чем он говорит. Я плохо знаю немецкий. Он ничего не ел и не пил. Говорят, что плохие люди не пьют вина, и, судя по Гитлеру, это высказывание верно. Весь обед он только и делал, что грыз шоколад, а его скованные и чересчур почтительные манеры производили удручающее впечатление». Так дочь бельгийского короля описывала своего гостя, пребывая в ссылке на берегу Женевского озера.
У ее гостя не было причин радоваться, сидя в королевской ложе. Когда во время знаменитой арии Аиды прямо перед великой Джиной Синьей на сцену обрушилась балка, все сразу же решили, что это покушение. Однако певица мужественно продолжала петь дальше. Но ничто уже — ни чарующие голоса Педерцини в роли Амнериса и Бенджамино Джильи в роли Радамеса, ни великолепная постановка, во время которой на сцену был выведен целый зверинец, — не могло улучшить настроение Гитлера.
Все свое раздражение по поводу высокомерного и презрительного отношения к нему его соседки по столу, которое она и не думала скрывать, фюрер сорвал на бедном, ни в чем не повинном фон Бюлове-Шванте, немецком руководителе протокола. Фон Бюлов-Шванте не запланировал достаточного количества времени, чтобы его повелитель и господин мог после спектакля сменить неудобный фрак на более привычную форму. Поэтому, когда у поезда, который должен был отвезти Гитлера в Рим, выстроился почетный караул, его величество получил еще один повод для злорадства, наблюдая, как его гость, похожий на официанта, обходит этот караул. Гитлер кипел от ярости, и руководитель протокола буквально катился по красному ковру, ведущему к вагону спецпоезда.
Нет смысла говорить, что при дворе узнали об этом очень быстро и всласть повеселились — особенно принцесса Мария-Жозе, которая посчитала этот инцидент прекрасным дополнением к ее портрету фюрера, грызущего шоколад.
Но вот все преграды, оперные представления, гала-обеды, публичные празднества и минимум важных дискуссий завершились, и майский визит подошел к концу. Я хочу закончить свой рассказ о нем еще двумя событиями из официальной программы. Первым было вечернее шоу на прекрасной римской площади ди Диена, обрамленной соснами. Программа, включавшая в себя народные танцы и парад конных королевских карабинеров, завершилась кавалерийской атакой, большим салютом и «Гимном Риму» Пуччини. Парадные места, зарезервированные за Виктором-Эммануилом и Гитлером, располагались в первом ряду, а места Муссолини и итальянских министров — в ряду позади них. Возмущенный тем, что его лучший друг и коллега сидит позади «короля-щелкунчика», Гитлер пригласил Муссолини сесть рядом с ним. Однако дуче в ту пору был еще независимым и поступал как настоящий государственный муж. Он только нахмурился и покачал головой, предотвратив тем самым новый скандал.
И вот наступил заключительный день во Флоренции. Гитлер был сыт по горло былым и нынешним великолепием и императорским величием Рима. И вот, наконец, он остался один на один со своей избранной невестой — городом Медичи, и именно здесь свадебные торжества этого самого нелепого политического брака нашего времени достигли своего пика. С этого дня Флоренция стала признанной любимицей Гитлера. Ему здесь понравилось все: и дворцы, и музеи, и ликующие толпы, и улицы, вдоль которых стояли люди, одетые в костюмы ушедших эпох, и прощальный ужин в палаццо Риккарди, даже дамы высшего света Флоренции, которые пришлись ему по вкусу тем, что даже самая красивая из них имела множество детей и была лишена снобизма своих римских и неаполитанских сестер. Он искренне восхищался ими и отпустил несколько мрачных замечаний по поводу легкомысленного отношения немецких аристократок к вопросу продолжения рода.
Его нельзя было увести из Уффици, где он стоял перед шедеврами Раннего и Высокого Возрождения гораздо дольше, чем предвидели хозяева. «Когда у меня было время любоваться картинами, я был слишком беден, — с грустью заметил он, — а теперь, когда у меня есть положение в обществе, я не имею на это времени».
Муссолини, сопровождавший фюрера, воспринял его слова с недоумением. Он беспечно признался, что впервые в жизни находится в сокровищнице итальянского искусства, и предложил поскорее завершить экскурсию, поскольку потомки Липпи, Боттичелли, Гирландайо и Бронзино уже собрались на площади Синьории, чтобы приветствовать уважаемого поклонника их города и его художественных сокровищ. Из всей свиты Муссолини только граф Чиано и его юные спутники хотели бы задержаться в музее подольше, к большому неудовольствию дуче. Они с интересом рассматривали прелести флорентийских дам XIV и XV веков и долго торчали в каждом зале.
Вскоре и этот день подошел к концу, но для Гитлера Флоренция осталась самым ярким пятном его «свадебного» путешествия. Даже 30 января 1943 года, когда мысль о неминуемом падении Сталинграда наполняла тоской его душу, он завел с флорентийцами, входившими в состав итальянской делегации, долгий, полный ностальгии разговор об их родном городе. Это было единственным радостным событием на том мрачном вечернем чаепитии, которое состоялось в ставке фюрера в тот день, когда вдали от Арно его окруженные под заснеженным Сталинградом войска ожидали своей гибели.
Когда поезд шел через Альпы, донна Элеонора Аттолико, очаровательная и умная жена итальянского посла в Берлине, преподнесла всем приятный сюрприз. Донну Элеонору, с которой, казалось, Бронзино написал свой портрет Элеоноры Толедской, Адольф Гитлер выделял из всех дам дипломатического корпуса, а молодые и наиболее привлекательные холостяки в немецком министерстве иностранных дел считали ярким примером того, какой должна быть жена старшего дипломата. Гитлер всегда лучезарно улыбался этой прекрасной женщине, предлагая ей руку после приема, и она лучше всех знала, как поддерживать в нем хорошее настроение, выслушивая с ангельским терпением его разглагольствования о женщинах, образовании, продолжении рода, искусстве и театре. Я уверен, что она понимала только половину того, что он говорил, но никогда не показывала и виду.
Короче говоря, донна Элеонора предложила первым дамам Третьего рейха тоже совершить путешествие на юг, отчего они пришли в неописуемый восторг. Фрау фон Риббентроп, фрау Гесс, фрау Франк, фрау Кейтель, фрау Боулер и некоторые другие должны были участвовать в визите правительственной делегации Германии неофициально, держась в тени. Большинство из них оказались совершенно непригодными для такого дела. К счастью, мое участие в этом переходе валькирий через Бреннер было сведено к минимуму, но я имел возможность наблюдать ряд очень смешных эпизодов. Многие женщины терпеть не могли друг друга, поскольку считали, что их мужей обошли при раздаче званий и должностей. Как и все представительницы женского пола, они были любопытны, но ради удовлетворения своего любопытства не собирались ничем жертвовать. Естественно, они хотели, чтобы их приняли при дворе ее величества королевы-императрицы, но не собирались — по крайней мере, вначале — соблюдать требования этикета. Ни один комедиограф не смог бы придумать более комичной сцены, чем обучение этих дам реверансам. На этом уроке очаровательная графиня вместе с женой немецкого посла показывали им, как выполнять ритуальный поклон. Обе грациозные женщины устроили первым дамам Третьего рейха поистине незабываемую демонстрацию этого изящного ритуала, но все их усилия оказались напрасными. Во-первых, жены немецких лидеров просто физически не способны были выполнить реверанс, а во-вторых, с какой это стати они должны кланяться перед этой выскочкой из Черногории и ее недомерком мужем? В конце концов было принято компромиссное решение — дамы слегка поклонятся, подняв правую руку, и я очень сожалею, что меня не было во дворце, когда они столь курьезным образом приветствовали королевскую чету.
Не менее трудно было убедить фрау фон Риббентроп, что не она, а фрау фон Макензен была первой дамой Германии в Италии и потому должна была сидеть справа от ее величества. Они так и не смогли решить, кто из них главнее, когда их приняла, с явной неохотой, темноволосая, похожая на матрону королева. Ее величество решила проблему просто, жестом пригласив жену посла сесть справа от себя. После этого она принялась беседовать с ней по-итальянски, что никак не улучшило настроения фрау фон Риббентроп.
Немецкие дамы чувствовали себя в Италии королевами, но при этом радовались, что в Германии свергли монархию и создали Третий рейх. Как я и предполагал, во время путешествия по Неаполю их разделила толпа, и они и их сумки оказались среди неаполитанцев, встретивших их бурным ликованием. Они не знали, что предками этих людей были греки, и жители Неаполя, от которых пахло потом, рыбой и чесноком, вызвали у них отвращение. Путешествие стало самой настоящей пыткой, особенно для фрау фон Макензен, и завершилось во Флоренции грандиозным скандалом между нею и фрау фон Риббентроп, разрушившим идиллию, которой так наслаждался фюрер.
Впрочем, проблемы, созданные неофициальным визитом официальных хозяек Третьего рейха, были сравнительно легко разрешимыми. Меня гораздо больше встревожило, когда дон Артуро Боккини вскоре после прибытия Гитлера в Рим спросил меня, знаю ли я фрейлейн Еву Браун. Я ответил утвердительно, хотя встречал ее всего лишь один раз, когда пил кофе вместе с адъютантами Гитлера. Его превосходительство очень хотел знать, как она выглядит и каково ее «положение». Я сказал, что она выглядит как типичная секретарша, скромная и без претензий, белокурая и довольно красивая, — а почему его это интересует?
Ева Браун тоже приехала, но в еще менее официальном качестве, чем ее высокопоставленные соотечественницы. Ей хотелось только одного — посмотреть на красивые корабли в Неаполитанском заливе, пожить в роскошном отеле и накупить роскошных вещей. Труднее всего было выполнить первое требование. Она не могла появиться на карманном линкоре, поскольку присутствие на его борту красивой блондинки сорвало бы все маневры. Не могла она стать и пассажиром парохода, который был арендован для первых дам Третьего рейха. Впрочем, нашлась парочка кораблей поменьше, и с палубы одного из них она наблюдала своего Адольфа, находившегося на борту флагмана, во всем блеске его славы. Впрочем, ей гораздо больше понравилось ходить по магазинам. Она любила крокодиловую кожу во всех ее формах и проявлениях и вернулась в отель в таком виде, словно совершила путешествие на берега реки Конго, а не Тибра. Впрочем, общаться с ней было истинным удовольствием, в отличие от некоронованных королев Третьего рейха, а когда я во время неофициального обеда представил ее дону Артуро, он заявил, что «никогда бы не подумал, что у господина Гитлера может быть такой хороший вкус». В результате этого краткого, веселого и весьма непринужденного мероприятия Ева Браун обзавелась впечатляющей сумочкой из крокодиловой кожи.
К полуночи 9 мая все они уехали, уверенные, что Италия — мировая держава, фашизм — непобедим, а монархия — музейный экспонат. Без сомнения, на обратном пути они мечтали о создании оси Рим — Берлин, напрочь позабыв о существовании его святейшества и Ватикана. Папа Пий XI удалился на лето в свой замок Гандольфо, закрыв все музеи Ватикана. Он вел себя так, словно Третьего рейха и его режима вовсе не существует. Но виноват в этом был не он, а немецкие организаторы официального визита. В прошлом по традиции иностранные монархи или главы правительств в конце своего пребывания в Италии посвящали один день официальному визиту в Ватикан. Руководители Третьего рейха не посчитали нужным нанести визит папе, и все аргументы дона Артуро пошли прахом.
Человеком, на которого официальный визит Гитлера в Италию произвел наибольшее впечатление, была малютка Биби из пансиона Яселли-Оуэн, которой я приносил голубые, зеленые и желтые билеты на оперные спектакли, концерты и другие мероприятия. Ее поразили красота и хорошие манеры молодых адъютантов, которых ей представили, в отличие от их господ, никак не соответствовавших ее представлениям о мужской красоте и не шедших ни в какое сравнение с великолепным Муссолини или доном Джунеско Чиано.
Не будучи зятем короля, как мой коллега-переводчик принц Гессенский, я особо не утруждал себя работой. Я любовался прекрасными вещами, наслаждался превосходными обедами и винами и предавался многочисленным развлечениям, которые обошлись мне очень недорого. Когда я понял, что мои замечания по поводу итальянского безумия, которое охватило всех, были не только неправильно поняты, но и совершенно неуместны, я перестал их высказывать. Мои обязанности в качестве переводчика во время этого визита были необременительны, а будущее представлялось мне совершенно безоблачным. К сожалению, я ошибся.
Неприятные для меня последствия майского визита не замедлили сказаться. Появилась новая мода: каждый нацист, мечтающий выдвинуться, должен был посетить Италию, а итальянский фашист с аналогичными претензиями — Германию. Ежегодное паломничество в Мекку было детской игрой по сравнению с начавшимся после этого разгулом амбиций и тщеславия. Немцы жаждали итальянских медалей, итальянских подарков и путешествий по памятным местам Италии. Итальянцы, до этого почти не ездившие за границу, сгорали от желания получить то же самое в Германии; впрочем, больше всего их интересовали немецкие женщины. Идолами итальянцев стали белокурые Гретхен, и в результате этого возникло много романтических и одновременно трагикомических ситуаций.
У меня нет ни желания, ни возможности вносить свою лепту в описания этой ярмарки эмоций, по большей части довольно примитивных. Достаточно сказать, что, благодаря дружеской помощи итальянского министерства внутренних дел и лично Боккини, я был избавлен от наиболее неприятных поручений. Благодаря своему статусу «ведущего переводчика», который я медленно, но верно завоевывал, я мог отказываться от бесчисленных просьб немецких гостей совершить хотя бы одну поездку на юг Италии за государственный счет. В конце концов я одержал победу на поле итало-немецких крестовых походов, и меня стали приглашать переводить только в особых случаях, таких как, например, приезд Бенджамино Джильи и других мастеров оперного искусства.
Благодаря этому я, естественно, познакомился со многими незабываемыми людьми. Я уже описывал свою дружбу с доном Артуро Боккини, а теперь мне хотелось бы вызвать из прошлого еще одну выдающуюся личность.
Не знаю, говорит ли что-нибудь современному читателю имя Итало Бальбо, но в современной республиканской Италии свято сохраняется память о нем. Она пережила и годы войны, и падение монархии. Теперь уже мало кто вспоминает, что Бальбо был фашистом, зато все хорошо помнят, что он участвовал в колонизации Северной Африки и совершил смелый трансокеанический перелет, поразивший мир в 1928 году. Причины его гибели, случившейся 28 июня 1940 года в небе над Тобруком, вскоре после вступления Италии во Вторую мировую войну, до сих пор еще не выяснены до конца. Но это только увеличило число мифов, которыми обожающие легенды итальянцы окружили его имя. Для меня, знавшего Бальбо в течение многих лет, это был человек из того редкого племени, которое порождает героев. Он никогда не хвастался своим выдающимся перелетом через Атлантику во главе эскадрильи самолетов морской авиации, а ведь этот перелет был совершен в те годы, когда самолеты были еще технически несовершенны и мало подходили для таких опасных предприятий. Конечно, как и многие герои, он был не лишен тщеславия, но это было тщеславие мужественного человека, которое можно было простить. Завоевание прекрасной женщины — а он завоевал их целый легион — значило для него не меньше, чем победа над штормом в центре Атлантики. Он терпеть не мог немцев и любил англичан, и не скрывал этого, что тоже требовало мужества, поскольку с 1937 года неприязнь к немцам стала нежелательной. В ноябре 1937 года он пригласил в Триполи, генерал-губернатором которого был, Гиммлера и тщетно пытался, с моей помощью, убедить его в том, что в случае войны в Средиземноморье удержать Северную Африку и Абиссинскую империю будет невозможно.
Ассирийская бородка Бальбо и любовь к хвастовству сделали его подозрительным в глазах гитлеровского окружения, и мне пришлось приложить много усилий, чтобы его визит в Германию в августе 1938 года прошел успешно.
Он был прекрасным писателем, и у меня до сих пор хранится экземпляр его книги «Дневник революционера» (1922 года издания) с автографом автора. В ней он рассказывает о походе фашистов на Рим и о том, как Муссолини и фашисты сумели, не проливая крови, завоевать Италию. Мне хочется процитировать один отрывок из этой книги — сам Тацит не смог бы столь драматично и в то же время столь кратко изложить ход событий. Бальбо описывает в нем события 28 октября, когда вместе с Биянки, де Векки и де Боно — так называемый квадрумвират, действия которого и привели к победе Муссолини два дня спустя, — он оказался в Риме.
«Прибыв в Рим, я увидел, что он готовится к вооруженному отпору. Вооруженные патрули на улицах, карабинеры и роялистски настроенные гвардейцы занимали ключевые позиции в городе, солдаты в касках устанавливали пулеметы и даже несколько пушек, а мосты через Тибр были опутаны колючей проволокой. Было уже далеко за полночь, но король все еще совещался с министрами. Объявлено ли уже осадное положение или нет? Оно было объявлено и потом отменено, но военные приготовления, проводившиеся в Римском военном округе, ясно показывали, что, каковы бы ни были намерения и цели сторон, оно уже действует. Завтра Рим проснется и обнаружит, что стал прифронтовым городом, подобно пограничному городку, к стенам которого подступил враг.
Утром 29-го политическая ситуация еще не прояснилась, но мы можем точно оценить наши силы. У ворот Рима стоят пятьдесят две тысячи фашистов. И вот, со скоростью пожара, распространяется известие: король обратился к Муссолини с просьбой сформировать правительство. С трудом поддающийся описанию вечер, проведенный с ликующими чернорубашечниками, вечер победы, отдыха и расслабления.
В семь часов вечера 30-го я снова в Риме (Бальбо организовал Марш на Рим с севера) и иду прямо в отель «Савой», где остановился Муссолини. Отель окружен большой толпой. Офицеры, командующие отрядами фашистов, салютуют мне. На верхнем этаже в большой комнате я нахожу нашего лидера, окруженного Биянки, де Боно и несколькими политиками.
Его лицо сияет.
Не было произнесено ни слова — мы просто обнялись».
Любой человек, описывающий историческое событие, в котором он сыграл главную роль, подобным образом, — настоящий герой, но героические дни Итало Бальбо были сочтены. Он имел смертельного врага в лице зятя Муссолини, который при поддержке десятка княгинь, бесчисленных герцогинь и баронесс назначил себя наследным принцем фашизма. Чиано считал Бальбо своим злейшим врагом и делал все, чтобы бросить на него тень подозрения и дискредитировать в глазах Муссолини. Он попытался даже внушить Муссолини мысль, что ему надо опасаться своего бывшего товарища. Бальбо много рассказывал мне о происках Чиано, подчеркивая, что приспешники зятя Муссолини хотят от него избавиться. Конечно же он и предположить не мог, что 28 июня 1940 года, во время разведывательного полета над Тобруком, его собьет своя же собственная зенитная батарея береговой обороны. Многие итальянцы подозревали — и до сих пор подозревают, — что это было сделано по приказу Чиано. Мне хотелось бы процитировать запись в дневнике Чиано о смерти героя, сделанную 29 июня 1940 года: «Бальбо мертв. Его смерть стала результатом трагического недоразумения. Зенитка в Тобруке сбила его самолет, приняв за английский. Это известие глубоко огорчило меня. Бальбо не заслуживал такого конца. Это был смелый и жизнерадостный человек. Он любил жизнь во всех ее проявлениях. Его темперамент превосходил интеллект, и решения свои он принимал под влиянием импульса, а не после тщательного обдумывания. Итальянцы всегда будут помнить Бальбо, главным образом потому, что он был прежде всего истинным итальянцем, в котором воплотились самые характерные черты нашей расы, плохие и хорошие».
Так писал избавившийся от соперника наследник фашистского трона в 1940 году. Он не мог знать, что ровно через три года, в Италии 1943 года, он сам лишится своего положения, попытавшись сбросить своего тестя и занять его место.
Я был уверен, что нравлюсь Бальбо, возможно, потому, что мы оба не любили Галеаццо Чиано. Когда перспектива войны в Средиземноморье заставила его задуматься о безопасности североафриканских владений Италии, где он отбывал почетную ссылку в результате дворцовых интриг, я посоветовал ему пригласить к себе в гости одного из руководителей Третьего рейха.
Выбор Бальбо пал на Генриха Гиммлера, который в ноябре 1937 года неофициально путешествовал вместе со своей женой Маргой по Сицилии. Гиммлер очень обрадовался приглашению; зато его жена, о которой я хотел бы сказать несколько слов, была недовольна.
Фрау Марга была странной женщиной. Ее, несомненно, вовсе не радовали многочисленные привилегии, которыми она пользовалась, как жена столь высокопоставленного чиновника. Она была на много лет старше мужа, в молодости работала медсестрой и могла бы стать, я думаю, прекрасным руководителем женской больницы. Должен сказать, что, путешествуя по Италии, она прилагала огромные усилия, чтобы понять совершенно чуждых ей по духу южан, хотя, конечно, жители ее родной Восточной Германии были ей гораздо ближе. Однако, когда сумасшедший немецкий монах в неаполитанском монастыре Святой Кьяры обнял ее колени и принялся молить ее не слушать льстивых речей его неаполитанских собратьев во Христе, дух понимания покинул ее.
Лучше всего она чувствовала себя дома, подальше от газетчиков и светских приемов. У нее не было никакого желания играть, подобно своему мужу, видную роль в политике, да и жить с ней было не слишком-то весело, но разве это имело какое-нибудь значение для Генриха Гиммлера? Впрочем, если бы она была более веселой, более жизнерадостной и более требовательной, быть может, и ее муж стал бы совсем другим человеком — кто знает?
Послушно, но без особого желания фрау Марга села вместе со своим мужем в специальный, роскошно отделанный самолет, который доставил их в Триполи. Итало Бальбо сделал все, чтобы развлечь чету Гиммлер, — он устраивал большие приемы, увеселительные поездки и знакомил их с арабской экзотикой. Синьора Бальбо, игравшая роль хозяйки, была тоже очень скучной женщиной. Однако, будучи итальянкой, она обладала врожденной обходительностью, которой лишены уроженки Восточной Германии. Двум дамам не о чем было говорить.
Зато Генрих Гиммлер чувствовал себя в своей стихии. Он ходил не в форме, а в ужасном спортивном костюме с длинными гольфами, поскольку его краткий визит был неофициальным, но при этом инспектировал войска и принимал приветствия. Бальбо порадовал его, организовав военную игру на штабных картах во Дворце губернатора. Бальбо, появившийся в сопровождении офицеров всех родов войск, был намерен показать, что в случае столкновения с Англией война будет проиграна с самого начала — вся Ливия и еще более беззащитная Абиссинская империя неизбежно попадут в руки британцев. С точностью пророка он предсказал, с какими трудностями столкнется снабжение войск, которое будет осуществляться с другого берега Средиземного моря.
Но Гиммлер сдался не сразу. Ссылаясь на обширную гитлеровскую программу перевооружения армии и постоянно усиливающиеся немецкие люфтваффе, гордость и славу Германа Геринга, он предложил маршалу военно-воздушных сил Италии и генерал-губернатору Северной Африки в самом ближайшем будущем нанести визит в Германию, чтобы ознакомиться с планами и возможностями своей союзницы.
День, посвященный этой мрачной игре, завершился большим вечерним приемом во дворце, сиявшем всеми цветами и оттенками Северной Африки и украшенном присутствием самых красивых женщин итальянской колонии.
Бальбо в конце концов добился своей цели — и я тоже. Гиммлер улетел домой в задумчивом настроении. Он был доволен своим вновь обретенным другом и намеревался устроить ему сердечный прием в Германии. Завистники Бальбо в Риме всячески противились его визиту, но даже Чиано не смог ему помешать — приглашение пришло от люфтваффе Геринга, а за этим стоял Гиммлер. Даже Адольф Гитлер дал свое благословение.
9 августа 1938 года Итало Бальбо поднялся на борт трехмоторной «Савойи» и в сопровождении эскадрильи самолетов, которые пилотировали самые выдающиеся летчики, совершившие с ним перелет через океан, прилетел на аэродром в Штаакене. Его встречал жирный рейхсмаршал, облаченный в белый летний костюм. Грудь хозяина и гостя украшали многочисленные медали, сиявшие и сверкавшие в лучах солнца, а их деспотические характеры позволили им тут же найти общий язык. В Каринхалле Геринг приветствовал своего гостя как одного из «паладинов дуче и как человека, который возродил итальянские военно-воздушные силы», благополучно превратив похожего на ассирийца Бальбо в феррарского кондотьера эпохи Чинквеченто, то есть того периода, когда борода того типа, которую он носил, была обычным явлением в его родном городе!
13 августа итальянская эскадрилья благополучно приземлилась в Оберзальцбурге. Стояла прекрасная погода. Начало визита было малообещающим. Бальбо пригласили только на чашечку кофе, который был выпит в гостиной Гитлера, увешанной картинами. К тому же кофе, по итальянским меркам, был очень плохим. На приеме не было женщин, хотя я тайно надеялся, что будет присутствовать хотя бы белокурая Ева. Впрочем, после кофе мы вышли на знаменитую террасу, откуда открывался прекрасный вид на Альпийские горы. Послушно подхватив мой намек, Бальбо стал восхищаться австрийским пейзажем, раскинувшимся перед нами.
Австрия… это был любимый конек Гитлера. Он тут же позабыл о странной бороде гостя и обо всех тех грязных историях о его личной жизни, которые дошли до его ушей. Тронутый видом гостя, с благоговением взиравшего на Зальцбург, и вспомнив, что перед ним стоит итальянец с сердцем австрийца, Гитлер пустился в долгие рассуждения об Австрии. Вечернее солнце медленно опускалось, и два орла — Бальбо, к счастью, и в голову не пришло, что они напоминают геральдических птиц Габсбургов, — кружились в воздухе высоко над нами.
Пребывание Бальбо в доме Гитлера, которое планировали сделать очень кратким, затягивалось. Глаза Адольфа Гитлера сияли, глаза Итало Бальбо сверкали; на террасе была сделана очень удачная фотография, которая позже стала очень популярной и часто появлялась в прессе. Был подан чай, вместе с французским коньяком, который удовлетворил бы самый изысканный вкус.
Наконец фюрер мрачно произнес:
— Надеюсь вскоре снова увидеть вас. Геринг и Гиммлер информировали меня об африканских проблемах. Но в Африке, ваше превосходительство, мы тоже одержим победу, поскольку, в отличие от западных демократий, у нас есть воля к победе. Передайте привет моему другу, вашему великому дуче, и вашей прекрасной Италии.
Итак, Бальбо удалось благополучно пересечь еще один океан. Вернувшись в свой отель в Мюнхене, он принялся горячо благодарить меня и просил с этих пор считать Ливию своим вторым домом. Но из-за происков недооцененных Гитлером демократий я так и не смог воспользоваться его приглашением.
Вскоре началась вторая часть праздничной программы 13 августа 1938 года. В отеле Vier Jahreszeiten нас приветствовал старшина европейских владельцев отелей Адольф Вальтершпиль, который прошептал мне, что отослал на берег Тегернзее обед вместе с поварами, официантами и всем необходимым. Это была обнадеживающая весть, хотя все, что должно было сопутствовать этому обеду, тут же убило нашу радость. Генрих Гиммлер решил отплатить Бальбо за его триполитанское гостеприимство, пригласив пообедать к себе на виллу в деревне Гмунд на берегу Тегернзее ровно в 8.30 вечера. Я уже намекнул Вольфу, руководителю штаба, что красота приглашенных женщин имеет не меньшее значение, чем качество столовых приборов и поданных к столу блюд. Я описал ему все то разнообразие женской красоты, которое услаждало наш взор в губернаторском дворце в Триполи, и сказал, что Бальбо и его галантные спутники ожидают увидеть свежих тегернзейских девушек, желательно в праздничных платьях с плотно облегающим лифом, большим декольте и широкой юбкой в сборку. Генерал Вольф заверил меня, что он большой спец по этим делам и ничто не будет забыто.
Но меня снедало беспокойство. Зная, каким типом женщин любила окружать себя фрау Марга Гиммлер, я откровенно поговорил с Бальбо. Мы договорились, что одного взгляда в мою сторону, после того как он осмотрит гостей, будет достаточно, чтобы завершить церемониальный обед. И он остался благодарен мне на всю жизнь — жаль только, что она оказалась такой короткой.
Мы прибыли. Вокруг нас шумели ели, скрывая из вида озеро. Вилла была обставлена в крестьянском стиле, но все в ней отдавало казенщиной. В саду мы обнаружили несколько изящных бронзовых газелей — это были копии скульптур, найденных в Геркулануме, — которых злая судьба забросила пастись среди альпийских фиалок. Эти газели были подарены Гиммлеру Боккини, и теперь они отдыхали среди тростника, росшего по берегам Тегернзее, как раз позади купальни.
Фрау Марга, одетая в вечернее платье с облегающим лифом и юбкой в складку, приветствовала нас с отстраненной любезностью, которая была ее характерной чертой. Она излучала мало тепла, но ее подруги, которых она пригласила, излучали еще меньше. Ах, эти грустные увядающие цветы тегернзейских садов! Я знал, что на виллах, стоявших по берегам озера, было много красивых молодых баронесс, и вряд ли они были такими ярыми противницами нацизма, чтобы отказаться принять участие в обеде, организованном Вальтершпилем в доме Гиммлера. Ровесницы же фрау Марги были похожи на фрейлин викторианских времен, которые проводили свой отпуск на альпийском курорте.
Бальбо метнул в мою сторону условный взгляд, и я тут же понял, что надо делать. Пока не началось пиршество, я сообщил нашему огорченному хозяину, что его почетный гость только что получил из итальянского генерального консульства в Мюнхене приказ явиться завтра к Муссолини как можно раньше. Во всей этой истории не было ни слова правды, но Гиммлер проглотил ее безо всяких сомнений, и Бальбо приободрился. Господин Вальтершпиль превзошел себя, и я не удивился бы, если бы узнал, что в его знаменитой кулинарной книге появился рецепт блюда под названием «седло барашка а-ля Бальбо»!
Не прошло и двух часов, как у двери виллы уже стоял «Майбах-супер» с личным шофером Гиммлера за рулем. Бальбо стал прощаться, часто употребляя слова «Муссолини» и «срочно». Остальным летчикам, перелетевшим через океан, волей-неволей пришлось остаться. С Бальбо уехал и я.
Когда мы добрались до Бреннерштрассе, ночь была ясной и звездной. По пути нас остановил сонный часовой.
— Sono il Maresciallo Balbo,{15} — ответил наш итальянский гость, и мы пересекли границу, не показывая никаких бумаг или иных подобных им изобретений дьявола.
Сладко выспавшись в роскошном правительственном автомобиле, мы увидели в лучах раннего утра озеро Мизурина. Шофер сказал, что хочет получить пару кожаных штанов из Южного Тироля, а я попросил Бальбо, чтобы он подарил мне свою фотографию и написал на ней дату 13.08.38. Вскоре после этого в Мюнхен прибыла пара брюк, изготовленных из самой лучшей замши. Фотография с надписью «Моему другу Евгению Доллману» до сих пор хранится у меня. Различные секретные службы, с которыми я потом имел удовольствие скрестить шпаги, не украли даже ее серебряной рамки.
Маршал военно-воздушных сил и генерал-губернатор вернулся в Северную Африку, сияя от удовольствия, несмотря на свое посещение сада с увядшими цветами на берегу Тегернзее. В Риме граф Чиано был раздражен этим до крайности, как явствует из его дневника:
«Если не считать этого, то ему понравилось само путешествие, немцы, люфтваффе — словом, все. Теперь, когда его тщеславие удовлетворено, он рассуждает как самый преданный сторонник оси. Основная мысль его отчета: исключительно мощные немецкие военно-воздушные силы, гораздо более совершенные в техническом отношении, чем наши.
Бальбо так навсегда и остался школьником, испорченным и непосредственным, жизнерадостным и невежественным — словом, человеком, который может доставить много неприятностей, но не опасным, поскольку, я думаю, он не способен стать опасным».
Галеаццо Чиано был способен на гораздо большее, что он и доказал на знаменитом заседании Большого фашистского совета в ночь с 24 на 25 июля 1943 года, подло предав своего тестя, которому был обязан всем.
Официальное римское коммюнике по итогам визита было холодным и кратким: «Дуче принял маршала военно-воздушных сил Италии Итало Бальбо, который доложил ему о своем недавнем визите в Берлин. Бальбо, в частности, описал достижения немецких военно-воздушных сил и рассказал об исключительно сердечном приеме, оказанном ему фюрером, Герингом, офицерами люфтваффе и других родов войск и немецким народом».
В заключение могу сказать только одно — даже после своего возвращения из Германии Бальбо не перестал осознавать ту огромную опасность, которую война в Средиземноморье представляла для Италии и в особенности для ее африканских колоний. Если бы в окружении Муссолини было побольше таких людей, как Бальбо, и поменьше таких, как Чиано, и если бы самолет маршала авиации не был сбит сразу же после начала войны, судьба Италии, возможно, была бы не такой плачевной.
В мои намерения не входит подробное описание той европейской драмы, которая разыгралась в 1938 году. К тем горам книг, которые были написаны о Мюнхенской конференции 28 сентября, я могу добавить лишь свои личные впечатления и наблюдения. Впрочем, из этих наблюдений я сделал один вывод: хотя англичане и французы сумели в той ситуации еще раз спасти мир от войны, их слабые, робкие и неуверенные действия, вне всякого сомнения, проложили дорогу ко Второй мировой войне. Западные демократии в конце концов избавились от уважения к обоим диктаторам и от страха перед ними, а сами диктаторы в результате всех этих событий почувствовали себя всемогущими и неуязвимыми. Гитлер никогда не высказывал своей главной идеи с такой ясностью, как перед началом Мюнхенской конференции, пока он ехал в специальном поезде Муссолини из Куфштейна в Мюнхен: «Придет день, когда мы вместе выйдем на поле боя против Франции и Англии. Все будет зависеть от того, произойдет ли это тогда, когда дуче и я будем по-прежнему стоять во главе наших стран и обладать всей полнотой власти».
Мне грустно оттого, что мое перо не обладает той язвительной властью, которой обладали Сен-Симон или кардинал де Рец. Сколько материала о Мюнхене почерпнули бы они из того, что, по словам Ранке, «в обычной ситуации передается из уст в уста»! Никогда еще политики «мирового масштаба» не казались мне такими крошечными, и никогда еще я не презирал их сильнее, чем во время заседаний во дворце принца Карла и на личной квартире Гитлера на мюнхенской Принцрегентплац.
Даладье то впадал в апатию, то возбуждался до слез. Он больше всего беспокоился о том, хватит ли на всех запасов перно, и господин Вальтершпиль поставлял это вино с той же самой безразличной регулярностью, с какой он снабжал продуктами кухню Гиммлера в Тегернзее. Чиано стало жалко своего парижского коллегу, и он принялся рассказывать фривольные анекдоты, чтобы рассмешить его и Франсуа-Понсе, прожженного интригана, который в ту пору был французским послом в Берлине. Чемберлен, вышедший из самолета под зонтиком, что вызвало насмешливые улыбки у солдат элитных войск, выстроившихся по периметру летного поля, без сомнения, поддерживал тесную связь с каким-то невидимым англиканским или пуританским божеством, но не имел той имперской ауры, которая окружала Бенджамино Дизраэли и произвела столь сильное впечатление на Бисмарка во время Берлинского конгресса. Чемберлен играл роль мученика, и можно только с грустью предполагать, что произошло бы, если бы диктаторам пришлось противостоять такому человеку, как Черчилль.
Настроение обоих диктаторов тоже было различным. Адольф Гитлер был расстроен тем, что его намерения развязать войну были пресечены в самом начале, и его разочарование разделяли с ним все другие нацистские лидеры, за одним-единственным исключением. Герман Геринг был рад успеху конференции, и его радость показалась мне истинной и непритворной. Муссолини, который почти единолично руководил конференцией, несомненно, чувствовал себя на вершине славы.
Через много лет, когда его слава испарилась, он рассказал мне о Мюнхене. Это была моя последняя личная аудиенция с ним, состоявшаяся буквально за несколько дней до того, как он был казнен в Донго в апреле 1945 года. Случилось чудо, рассказывал он, и этим чудом был Мюнхен. Все еще властные глаза засветились прежним огнем, и усталая съежившаяся фигура с лысеющей головой римского императора при воспоминании о былых славных днях снова выпрямилась. Я тоже вспомнил эту конференцию. Фактически Муссолини был на ней главным переводчиком. Его ломаный английский, итальянизированный французский и сомнительный немецкий стали лингвистическим «гвоздем программы», поскольку все остальные три участника переговоров не знали ни одного иностранного языка. Дуче мог бы, конечно, возложить обязанности главного переводчика на неутомимого доктора Шмидта из министерства иностранных дел, но это не мешало ему сверкать, раздумывать и пытаться привести качающиеся чаши европейских весов в равновесие.
Сам Муссолини вряд ли понимал реальное значение своего звездного часа. Радостные приветственные возгласы публики, которыми он наслаждался в течение всего этого путешествия, — а надо сказать, что даже циничные мюнхенцы устроили ему в два часа ночи бурную овацию, — были столь же непонятны ему и его другу Гитлеру, как и тот неистовый восторг, который ждал его по возвращении в Италию. На какой-то краткий момент оба они стали символами миролюбия. Ликующие толпы еще плохо знали, на что способен Гитлер, а он был глубоко оскорблен всей этой пацифистской шумихой. Что касается его итальянского друга, то он никогда больше не пытался повторить театральное представление, которое принесло ему столь оглушительный успех.
Я воспользовался приглашением на обед в довольно серой личной квартире Гитлера на Принцрегентплац, чтобы насладиться зрелищем дурного вкуса преданных членов партии обоего пола, которые демонстрировали своему идолу любовь, преподнося ему чудовищные поделки ручной работы и бесчисленные сувениры и подарки всех сортов и видов. Муссолини, которого Бог лишил эстетического чувства, не нашел ничего дурного в этом зрелище, а его жена, дона Ракеле, без сомнения, получила бы истинное удовольствие.
Благодаря доброму отношению одного из знакомых адъютантов я смог заглянуть в комнату, которая обычно держалась запертой. Посередине этой комнаты, обставленной светлой мебелью, стоял бронзовый бюст улыбающейся девушки. Эта девушка, племянница Гитлера по имени Гели Раубаль, стала жертвой трагедии, которую диктатор так и не смог забыть. 17 сентября 1931 года, в этой самой комнате, она выстрелила в себя из пистолета, который вытащила из стола своего дяди.
Гели Раубаль, дочери сводной сестры Гитлера Ангелы, было в ту пору всего восемнадцать лет. Она жила в доме боготворившего ее дяди, изучала музыку и мечтала об ангажементах в Байрете. Она принимала обожание Гитлера, но сама не испытывала к нему любви, которую этот человек, не избалованный женским вниманием, так ждал от нее. Ее сердце было отдано одному из постоянных спутников дяди, человеку по имени Морис, который, как выяснилось позже, не соответствовал расовым требованиям нацизма.
На почве этого возникали ссоры и сцены ревности. Однажды, после очередного скандала, Гитлер отправился на север в свое обычное пропагандистское турне, которые устраивались регулярно. Но не успел он добраться до Нюрнберга, который в будущем станет местом проведения съездов партии, как ему доложили о самоубийстве Гели. Девушка истекла кровью, пустив пулю себе в сердце, и он никогда больше уже не увидел ее живой. Гитлер так и не оправился после ее смерти, что, по-видимому, и объясняет то странное, недоверчивое отношение к многочисленным женщинам, которые потом будут домогаться его милостей. Того Гитлера, который часами стоял у могилы молодой племянницы с букетом красных роз, больше уже не будет.
Если бы не самоубийство Гели, его последующая жизнь, возможно, была бы более человечной, более спокойной и не такой замкнутой. Ни одной женщине он не принес счастья. Между самоубийством Юнити Митфорд, фанатичной англичанки, и трагическим концом Евы Браун в бункере канцелярии лежат годы, лишенные радости и удовлетворения. Гитлер позже высказался о любви и браке с вызывающей горечью, корни которой лежат, должно быть, в трагедии 17 сентября 1931 года: «Я не верю, что человек вроде меня может создать семью. Такой человек нарисовал в своем мозгу образ идеальной спутницы, в котором фигура взята от одной женщины, волосы — от другой, ум — от третьей, а глаза — от четвертой, и каждую женщину, которую он встречает на своем пути, он сравнивает с этим образом. Однако женщины, полностью соответствующей ему, не существует. Поэтому мужчина должен быть рад тому, что его девушка просто милая. Нет ничего лучше, чем выпестовать юное создание. Девушка восемнадцати — двадцати лет податлива, как воск. Мужчина должен уметь оставить свой отпечаток на личности любой девушки — ведь женщинам больше ничего и не нужно».
С грустью думая о том, что девушка, на чей улыбающийся портрет я только что смотрел, оказалась не такой податливой, я вернулся в столовую, где немецкие и итальянские лидеры собрались на перерыв, объявленный в работе конференции.
После обеда они снова принялись творить историю. Благодаря тому, что роль основного переводчика взял на себя Бенито Муссолини, я особо не утруждался. Большую часть времени я проводил стоя в углу с принцем Гессенским или другими членами итальянской партии и развлекался тем, что наблюдал за дуче, который в позе слегка утомленного диктатора, засунув руки в карманы, ходил взад и вперед по комнате. Он так вошел в свою роль, что никто не удивился бы, если бы он вдруг появился в пурпурной императорской мантии и с лавровым венком на лысой голове. Даладье, укрепив свой дух перно, срывал раздражение по поводу фиаско конференции на Бенеше и чехах. Жители Мюнхена, собравшиеся у стен отеля Vier Jahreszeiten, устроили ему бурную овацию, и он теперь принял позу парижского адвоката, который проиграл дело, но блестящая речь которого завоевала признание слушателей. Британский премьер все еще ждал божественного вмешательства и утешался тем, что сумел сохранить чувство собственного достоинства, не понимая, что в обществе таких людей, как Гитлер, сохранение достоинства представляет собой смертельную опасность.
Когда события стали принимать самый интересный оборот, меня вызвали в коридор. Охранник, выведший меня из зала, возбужденно сообщил, что в комнате для охраны появилась дама в вуали, которая заявила, что хочет поговорить со мной по крайне срочному делу. Было что-то романтическое и интригующее в этом женском вмешательстве в дела мужчин. Поскольку мое присутствие на конференции не предотвратило войны и не спасло мир и поскольку требования судетских немцев или чехов, справедливые или несправедливые, были мне неизвестны, я поспешил в караулку.
Здесь, окруженная группой молодых людей с внешностью нордических богов, стояла исключительно элегантная женщина, в которой я сразу же узнал представительницу латинской расы. Большую часть ее лица закрывала густая черная вуаль. Молодые офицеры продолжали виться вокруг нее, пока она не воскликнула: «Caro Dollmann — finalmente!»{16} И тут я понял, кто эта женщина. Только донна Элеонора Аттолико могла решиться пробраться столь далеко по коридорам власти. Офицеры с уважением окружили нас. И тут она меня рассмешила, потребовав, чтобы я «сразу же и без промедления» спросил у господина Гитлера, как продвигаются переговоры. Ее муж, итальянский посол, принимал гораздо более активное участие в конференции, но она посчитала совершенно естественным, чтобы я закрыл брешь своим телом. Охранники затрепетали от благоговения. Я послал за стулом и вежливо спросил, к чему такая спешка. Все объяснялось очень просто: донна Элеонора пообещала поставить своей любимой Мадонне — Мадонне из церкви Пилигримов в Лорето — толстую золотую свечу, если конференция закончится успешно и мир будет спасен. Через полтора часа отправляется поезд в Лорето, поэтому ей срочно надо знать, к какому решению пришли участники переговоров. Я сказал ей, что о моем обращении к Гитлеру не может быть и речи, но я с удовольствием спрошу об этом Бенито Муссолини или Галеаццо Чиано. Но это ее не устроило. Кинув на меня многозначительный взгляд, она велела мне спросить Генриха Гиммлера, который всегда все знает.
Я отправился на поиски Гиммлера и обнаружил, что он стоит в зале с очень важным видом. Подобно своему хозяину и господину, он был мрачен — ему бы больше подошла кровопролитная победоносная война, но имя донны Элеоноры, вкупе с рассказом о ее паломничестве и свече, настроило его на более веселый лад. Сначала он удивился, а потом развеселился. Он велел мне сообщить донне Элеоноре, что войны не будет, а также добавил, чтобы я взял одного из дежурных охранников, у которого имеются все необходимые пропуска, и доставил синьору Аттолико прямо к ее вагону, передав от него привет.
Я передал жене посла радостную весть. К изумлению охранников, которые были христианами, но в душе, вероятно, поклонялись и Вотану, донна Элеонора перекрестилась. Разгорелся краткий спор, кто должен отвезти нас на вокзал, — нет смысла говорить, что это право получил тот офицер, у которого было больше официальных пропусков. Мы забрались в «майбах» с флажком на капоте и помчались по забитым народом улицам Мюнхена на главный вокзал. Моя спутница погрузилась в молчание — наверное, она молилась. Не знаю, за кого принимали нас люди, но они приветствовали нас ликующими криками. Мы прибыли за минуту до отправления поезда в Италию и Лорето. Водитель, которого переполнял восторг, удостоился рукопожатия, а я, к изумлению окружающих, был награжден легким поцелуем в римском духе — в обе щеки.
Этим и ограничился мой вклад в знаменитую Мюнхенскую конференцию 1938 года. Вернувшись, я обнаружил, что представители западных демократий удалились, измотанные и подавленные, в свои отели, чтобы поесть, а представители будущей оси уселись за стол и устроили исключительно длинный и обстоятельный ужин. Муссолини сиял от счастья и не обращал внимания на мрачные лица своих союзников. Он пил и ел с явным облегчением. В таком же настроении находился и Герман Геринг. Чиано, который в самом начале конференции отвел меня в сторону и, зная, что я родом из Мюнхена, попросил показать ему ночную жизнь города, по мере того, как обед затягивался, все больше и больше мрачнел. Так уж получилось, что я не смог провести его по злачным местам Мюнхена, и его любопытство осталось неудовлетворенным.
К часу ночи все документы были подписаны. Толпы снова возликовали, на этот раз гораздо громче, чем тогда, когда мы проезжали по городу с донной Элеонорой Аттолико, — надо сказать, я никогда не слышал, чтобы жители Мюнхена так громко выражали свой восторг, даже во время октябрьских торжеств или карнавалов. Бенито Муссолини, наслаждавшийся своим триумфом, привез в Италию мир, словно военный трофей. В ту пору он был щедр на милости, что, впрочем, продолжалось недолго. Его следующим подарком миру стало объявление войны, которая разрушила не только благополучие Италии, но и его собственное.
Через два дня я снова приехал на мюнхенский вокзал, чтобы вернуться в Рим. К обычному римскому экспрессу был прицеплен прекрасный пульмановский вагон итальянского производства, в котором, как мне сообщили, во времена кайзера ездила королева Маргарита. Стены были обиты розовым шелком, на котором были вышиты маргаритки. У вагона стоял престарелый сутулый господин в очках, а рядом с ним еще более согбенный человек помоложе, совершенно не похожий на итальянца. Первым человеком был его превосходительство итальянский посол в Берлине, муж прекрасной женщины, которой я совсем недавно помог уехать в Лорето к своей Мадонне, а вторым — синьор Питталис, итальянский генеральный консул в Мюнхене, приехавший его проводить. Я знал их обоих и искренне уважал. Не желая путешествовать в одиночестве, дон Бернардо Аттолико тут же пригласил меня присоединиться к нему в вагоне с маргаритками и пообещал угостить апулийским обедом. Он был столь же уродлив, сколь прекрасна его жена, и великодушно — и к тому же весьма мудро — позволил ей взять на себя социальные обязанности посла. Они были совершенно неподходящей парой, но даже самые злые языки римского высшего света не могли отыскать на репутации донны Элеоноры ни единого темного пятнышка.
Дон Бернардо начал свою дипломатическую карьеру в 1919 году. Вернувшись из Бразилии, он стал послом Италии в Москве, а в 1935 году Муссолини отозвал его в Берлин. Супруги Аттолико пользовались большим успехом в Советской России, где коммерческие способности посла создали ему репутацию знатока автомобилей, а автомобильная промышленность Италии получила большие заказы. Донна Элеонора была единственной женой иностранного представителя, которой удалось добиться разрешения включить в персонал посольства духовника. Она была также единственной из всех своих коллег, кого Сталин приглашал сидеть рядом с ним в ложе Большого театра во время балетных спектаклей.
Приехав в Берлин, Аттолико стал осторожно проводить курс на сближение своей страны с Германией, но вскоре осознал, какие несчастья обрушатся на Италию в будущем из-за военного превосходства Третьего рейха и его неукротимого стремления к мировому господству. После Мюнхенской конференции он стал фанатичным оппонентом гитлеровских военных планов, понимая, что единственный шанс Германии на победу заключается в блицкриге (молниеносной войне) и что затянувшаяся война неизбежно приведет к гибели самой Германии и ее итальянской союзницы.
После того как Муссолини в сентябре 1939 года воздержался от вступления в войну, Аттолико нажил себе смертельного врага в лице Риббентропа, который с тех пор прилагал все усилия, чтобы добиться его отзыва. Когда Муссолини наконец согласился сделать это, Чиано отозвался на его поступок таким образом:
— Конечно же! Он ведь итальянец и к тому же джентльмен.
Итак, я ехал на юг вместе с Аттолико. В нашем распоряжении был весь вагон, включая обслуживающий персонал, куда входил и повар из Апулии. Я уж и забыл все подробности нашего меню, но помню, что нам подали огромную миску ricotta, или овечьего сыра, и что все блюда были обильно сдобрены луком и чесноком. Это была какая-то чесночная оргия, и я боюсь, что легкий запах духов, который еще сохранился в вагоне после королевы Маргариты, исчез навсегда.
Я развлек его превосходительство рассказом о том, как его прекрасная жена явилась на Мюнхенскую конференцию. Не знаю, отчего этот обычно молчаливый человек сделался вдруг таким разговорчивым, — возможно, от чеснока, — но несколько часов после обеда он рассуждал о вопросах высшей политики. С глубоким пессимизмом он убеждал меня сделать все, что в моих силах, чтобы превратить временное торжество миролюбивых сил в постоянное. Всякий человек, заявлял он, каких бы политических взглядов он ни придерживался, обязан считать это своим долгом, хотя сам очень сильно сомневался в успехе. Он называл Риббентропа, которого презирал, злым гением Гитлера и возлагал все свои надежды на Германа Геринга. Не считая Генриха Гиммлера сильной фигурой Третьего рейха, он больше всего опасался Гейдриха и его друзей из Центрального бюро государственной безопасности. И наконец он сообщил мне, что откровенничает со мной только потому, что я друг Боккини, которого он искренне уважает.
Я отправился спать далеко за полночь. Весь вагон пропах луком, чесноком и овечьим сыром, и никакое мыло или одеколон не смогли отбить этого запаха. Его превосходительство, улыбаясь, сказал мне, что ему редко выпадает возможность побаловать себя апулийской кухней, поскольку донна Аттолико всегда бывает категорически против, но на этот раз ему повезло, а я пообещал не выдавать его.
В этом не было нужды. Утром, когда поезд подъезжал к Орте, станции, расположенной примерно в часе езды от Рима, я увидел, как по платформе взад и вперед ходит элегантно одетая женщина. Это была донна Элеонора, которая приехала сюда на машине, чтобы встретить мужа и рассказать ему о том, что произошло в Риме за время его отсутствия. Я бросился в его купе, где меня встретил густой апулийский дух. Услышав о приезде жены, дон Бернардо побледнел. Поскольку я уже умылся и побрился и от меня исходил более приятный запах, я уступил его страстным мольбам составить донне Элеоноре компанию за чашечкой кофе и задержать ее до тех пор, пока он не будет готов предстать перед ней.
От донны Элеоноры исходил аромат парижских духов. Будучи истинной леди, она не сказала ничего — просто обняла дона Бернардо с радостной улыбкой, — а я деликатно удалился.
Аттолико не забыл небольшую услугу, которую я ему оказал, и я оставался близким другом этой семьи до самой смерти посла в феврале 1942 года. Но с тех пор Мюнхенская конференция неизменно ассоциируется у меня с апулийской кухней, овечьим сыром, луком и чесноком.
Интерлюдия с куртизанкой
В период между Мюнхенской конференцией 1938 года и своим вступлением в войну в июне 1940 года Италия неизбежно оказалась в положении куртизанки, милости которой желали добиться очень многие.
Сильные, энергичные и безжалостные мужчины ухаживали за прекрасной Италией с таким же пылом, что и поклонники, не отличавшиеся особой энергией, но более рафинированные и утонченные. Первые не имели за душой ни гроша, зато вторые обладали всеми богатствами мира. Третий рейх, с одной стороны, и западные демократии — с другой, соревновались друг с другом, стараясь предугадать любой ее каприз и исполнить любое желание, в надежде, что она ответит взаимностью на их страстные ухаживания.
Такое положение дало бы огромные возможности великому государственному деятелю, но Бенито Муссолини как раз им не был. Несмотря на все достижения, которые в наши дни признают даже его противники, — восстановление мира и порядка в стране после своего марша на Рим, многие его реформы и человечное отношение к большинству из своих оппонентов, — он так и не стал исторической фигурой первой величины. У меня было много возможностей наблюдать за ним в тот период, и он никогда не казался мне менее мужественным и более женственным, чем в эти годы. Его воинственный вид, привычка вращать глазами и императорская осанка не могли скрыть того факта, что он больше походил на кондотьера золотого века своей Романьи, чем на кормчего, стоящего у руля корабля, попавшего в шторм эмоций, симпатий и антипатий, личных пристрастий и неприязни. Если бы он взял несколько уроков у Франко и научился бы у своего испанского коллеги, этого посмешища Европы, его великолепному умению изворачиваться и тянуть время, которое помогало ему справляться со своим бурным двором, он, вероятно, до сих пор находился бы в палаццо Венеция.
Зато зять Муссолини, Галеаццо Чиано, чувствовал себя в своей стихии. В тех случаях, когда он знал, что ему не грозят неприятные последствия, он отзывался о немцах с пренебрежением и высмеивал их — особенно своего коллегу Риббентропа. С другой стороны, он позволял немцам ухаживать за собой, льстить и оказывать всяческие знаки почтения, чтобы потом можно было рассказывать в своем международном женском цветнике в гольф-клубе, какие мучения ему пришлось вынести от бестактных нордических варваров, лишенных всякого вкуса. Он молча выслушивал страстные речи Муссолини в защиту Третьего рейха и против него, а потом с ужасающей откровенностью, поздно ночью, записывал их в своем дневнике.
Но даже у Чиано был краткий момент, когда он проявил героизм, — в августе 1939 года в Оберзальцбурге он сделал все возможное, чтобы предотвратить надвигавшуюся войну, но это была только вспышка угасавшего костра, ибо на следующий день он уже обо всем забыл. Он грациозно разъезжал по самому краю пропасти, и все его призывы к благоразумию быстро выветривались у него из памяти в объятиях какой-нибудь римской герцогини или княгини.
Его жена Эдда не обращала на его измены никакого внимания. У нее были все задатки политической фигуры первой величины, но она была слишком большой индивидуалисткой и слишком сильно поглощена своей напряженной личной жизнью, чтобы бороться за право играть подобную роль. Она тоже колебалась между любовью и неприязнью к грубым, но иногда таким близким по духу сыновьям севера, но ее четко выраженные убеждения, достаточно опасные — по крайней мере, там, где дело шло о войне, — были гораздо мужественнее, чем фрейдистские комплексы ее отца или истерические эмоциональные взрывы ее мужа. Я хочу процитировать запись в дневнике Галеаццо Чиано от 10 мая 1940 года, ровно за месяц до вступления Италии в войну: «Эдда тоже была в палаццо Венеция. Со своей обычной горячностью она заявила ему, что страна хочет войны и что сохранение политики нейтралитета равносильно бесчестью. Именно это он и хотел услышать — только такой разговор он и считает действительно серьезным».
Меня удивляет только одно — как женщина такого высокого интеллекта могла так сильно ошибиться в оценке настроения своих соотечественников. Кроме представителей самого радикального крыла фашизма, нескольких офицеров-летчиков и обычных коррумпированных или продажных групп населения, я лично не встретил ни одного человека, который хотел бы войны. Обычно разобщенные, как и все индивидуалисты, пятьдесят миллионов итальянцев были единодушны в своем желании заниматься чем угодно, но только не воевать на стороне Германии.
В королевской семье тоже царило единодушие. Виктор-Эммануил вложил свое огромное личное состояние в Английский банк и ненавидел немцев еще со времен кайзера Вильгельма. Ее величество по-прежнему тосковала по исчезнувшему двору русского царя, где она выросла, и почти не интересовалась политикой. Наследная принцесса, подобно всем немецким или полунемецким принцессам, выданным замуж за границу, ценила все антинемецкое, а если более точно, то антинацистское. Ее муж с радостью придерживался бы в отношениях с немцами золотой середины, более соответствовавшей его дружелюбной и изысканной натуре, но он привык считать взгляды своего отца законом и потому, естественно, не мог стать другом Германии.
Папа Пий XI, который еще не забыл о том, как он был нунцием в Мюнхене и Берлине, после 1933 года сделал все, чтобы найти modus vivendi с Третьим рейхом. Однако его усилия натолкнулись на фанатизм нацистского правого крыла и горячую ненависть Мартина Бормана. Гиммлер, благодаря влиянию Боккини, проявил большую готовность к заключению соглашения с Ватиканом, но он конечно же ни за что не пошел бы вразрез с линией партии, которая запрещала всякое сотрудничество с церковью. Но и в этих условиях Ватикан сделал все, что было в его власти, чтобы предотвратить беду.
Бомонд Рима и Италии прокладывал себе дорогу среди водоворотов и течений, возникавших в результате напрасных попыток церкви сохранить мир, с грациозным безразличием шлюхи, готовой отдаться тому, кто больше заплатит. Снова вернулись старые добрые дни! Все посольства, западные и восточные, ухаживали за римской аристократией, устраивая бесконечные роскошные вечера. Ни русские салоны эпохи Распутина, ни французские салоны в дни Марии-Антуанетты не были такими роскошными приютами для сплетен, скандалов и чувственных удовольствий, как дворцы княгини Изабеллы Колонны, герцогини Сермонеты и других представительниц самых древних итальянских фамилий как в Риме, так и по всей стране. Следуя примеру графа Чиано, аристократы занялись высшей политикой. Большинство из них состояли в родственных отношениях с аристократическими семьями Англии, и многие позолотили обшарпанные фасады своих палаццо на деньги представительниц американской консервной, автомобильной или торговой аристократии, с которыми они крутили романы. Из этого и родилось их естественное стремление и горячее желание, не заключая прямого соглашения с западными демократиями, избавиться от назойливых гансов из Третьего рейха, от которых только и жди беды.
Однако, не обладая воинственными наклонностями, члены высшего света испытывали непреодолимый ужас перед немецкой мощью и поэтому всячески старались задобрить этих варваров, точно так же, как римские патриции задабривали их в ту эпоху, когда императорами у них были варвары. Поэтому они танцевали на всех балах, в западных посольствах и в северных, пребывая в полной уверенности, что сумеют перевесить любую чашу весов, ненавидя Муссолини и его — по их меркам — простушку жену, молясь о том, чтобы монархия существовала вечно, и мечтая о том, чтобы будущим премьер-министром, который будет придерживаться англофильской ориентации, стал граф Чиано.
Естественно, эта неуправляемая ситуация немало потешала меня. Меня принимали везде. Трудно поверить, чтобы мне всецело доверяли, но полное доверие было так же нехарактерно для предвоенной Италии, как, я подозреваю, и для современной. Из-за того, что я работал переводчиком, любящие тайны итальянцы считали, что я связан с секретами, в которые я на самом деле не был посвящен. Сотни раз меня фотографировали вместе с великими мира сего, а кто больше итальянцев обожает фотографироваться? Меня видели вместе с женой посла фон Макензена, а все в Риме знали, что она добилась от руководителей Третьего рейха большой личной и общественной независимости. Я обедал с католическими аристократами в немецком посольстве в Ватикане и одновременно переводил писания северного антихриста. Так что в глазах истинных итальянцев я вел таинственную и интригующую игру.
Естественно, я делал все, чтобы защитить мою прекрасную Италию, за которой все ухаживали, от угрозы войны. От дона Артуро Боккини я получил словесные и письменные доказательства тому, что по всему полуострову усиливаются антивоенные и антиармейские настроения — об этом доносили его агенты, разбросанные по всей стране. Я сообщал об этом всем визитерам, приезжавшим из Германии, число которых все увеличивалось. Я описывал ситуацию, сложившуюся в Италии, заместителям министров, гаулейтерам и другим немецким высокопоставленным чиновникам, посещавшим Рим. Они вежливо выслушивали, но думали о девушках, с которыми надеялись встретиться в тот вечер. Я разговаривал с послами и их женами, но господин фон Макензен считал, что Боккини должен сообщать о пораженческих настроениях в стране не мне, а самому Муссолини. Он был истинным пруссаком и полагал, что я вмешиваюсь во внутренние дела другой страны, что было совершенно недопустимо. Дон Диего фон Берген из ватиканского посольства умолял меня не мешать его ежедневной борьбе по сохранению перемирия с Курией и не заводить разговоров о войне. Две дамы, которые были очень миролюбивы по натуре, но обременены своими социальными обязанностями и обязательствами, с готовностью сообщали мне все, что они слышали о нежелании итальянцев воевать на своих приемах, коктейлях и обедах, но они так же, как и я, не знали, кому передать эти сведения.
Самым лучшим моим шпионом и осведомителем, сообщавшим мне о реальных настроениях итальянского народа, который дуче намеревался превратить в победоносное воинственное племя, была Мария Челеста, больше известная как синьорина Биби. По целому ряду причин ее мать сменила свой пансион на Пьяцца Барберина на менее крупное, но гораздо более романтичное заведение на Пьяцца ди Спанья. Всякий, кто был в Риме, знает украшенный цветами каменный каскад Испанской лестницы. Он мог даже купить себе гардению для петлицы на цветочном рынке, расположенном здесь, или, возможно, в качестве прелюдии романтического приключения, приобрести оранжево-розовую римскую розу. Розы были настоящие, цвет — искусственный. Люди моего поколения знают, что в красноватом доме на углу лестницы в 1821 году в возрасте двадцати шести лет умер от чахотки поэт Китс. Молодые люди сегодняшнего дня могут вспомнить, что в этом же самом доме жил и любил Аксель Мунте, легендарный Мюнхаузен из Швеции.
Таково было типично римское место, где обосновалась синьора Стефания Росси. Здесь стало меньше споров, меньше вдов и меньше веселых вечеров. В пансионе жили друзья молодого человека по имени Альфредо, в которого маленькая Биби влюбилась со всей страстью истинной дочери Рима. Альфредо не был ни принцем, ни маркизом, что устроило бы ее мать гораздо больше. Он был молодым римлянином из Трастевере, самого римского квартала Вечного города, но отнюдь не самого спокойного. Он хорошо зарабатывал, покупая и продавая леса, принадлежавшие обитавшим во дворцах римским аристократам, которые были до такой степени пресыщены своим богатством, что даже не подозревали об их существовании. Он не был фашистом, хотя в свои двадцать пять лет имел столь крепкое телосложение, что мог бы легко вступить в один из отрядов фашистской преторианской гвардии.
Альфредо из Трастевере познакомил меня со взглядами другой части итальянской молодежи — не той, которую я видел в военных палатках, на парадах или на фашистских демонстрациях. Эту часть составляли в основном молодые люди простого происхождения.
Их забавляли мои рассказы о жизни гольф-клуба и других развлечениях патрициев, но они высказывали критические замечания, поначалу в завуалированной форме, по адресу Муссолини и фашистского режима. Они хорошо знали, что Муссолини, сын кузнеца из Предаппио, был сначала социалистом и дружил с эмигрантами из коммунистической России, осевшими в Швейцарии, но то, что случилось с ним после этого и что так четко проявилось во время визита Гитлера в 1938 году, вызывало у них ненависть и насмешки. Они называли его стареющим кумиром, охваченным стремлением к имперскому величию, и уверяли меня, что не имеют никакого желания принимать его воинственные речи всерьез. Во время ночных попоек на прокуренных постоялых дворах Трастевере, неизвестных иностранцам, куда я сопровождал малютку Биби по просьбе ее матери, они издевались над партийными шишками, искусно пародируя их суетность, чванство и высокомерие. Почти все они прошли через жернова фашистского образования, но при всяком удобном случае лезли на рожон. Они мечтали только об одном — жить спокойной жизнью, и ничто так не возмущало их, как знаменитое высказывание Муссолини — «Лучше один день прожить львом, чем сто лет — овцой».
Затолкав меня и мою юную спутницу в свои раздолбанные машины, они увозили нас в путешествия, во время которых занимались продажей древесины, овец и буйволов. Они любили завалиться в таверну где-нибудь у черта на куличках, в которой еще чувствовался порочный, но романтический дух разбойников Кампаньи. Они были стилягами фашистской эры, только, в отличие от настоящих стиляг, много работали и не носили брюк-дудочек. Они любили высокие кожаные сапоги и, когда их развалюхи машины ломались, взбирались на спины упирающихся мулов, ослов или лохматых пони Кампаньи.
Они состояли в отношениях грубоватой интимности с красивыми женами владельцев постоялых дворов и одинокими графинями в обшарпанных замках, не прочь были решить любовный спор традиционным способом — кулаками и ножами. Я пил и ел в благородной компании этих молодых торговцев Кампаньи. Они с презрением относились к изысканным, эпикурейским обедам и ужинам в посольствах и дворцах, а мои успехи в составлении коктейлей не вызывали у них ничего, кроме иронических улыбок. С другой стороны, они знали, где можно купить самую нежную баранину, знаменитое римское abbacchio с пряными травами, свежайший сыр из молока буйволиц, самых жирных цыплят и, что самое важное, самое лучшее вино. Все, что они покупали, было свежим и приобреталось из первых рук, и я много раз возвращался на Пьяцца ди Спанья нагруженный кулинарными сокровищами, за приготовление которых бралась синьора Стефания, знавшая толк в этом деле. Благодаря этому состав ее клиентов из так называемых «верхних десяти тысяч», которые давно уже пресытились изысканнейшими яствами международной кухни, постоянно расширялся.
Таковы были в предвоенные годы представители другой части итальянской молодежи. По мере того как война надвигалась, они с математической точностью предсказали ее исход. Они гораздо лучше чиновников, обитавших в палаццо Венеция, знали о том, что итальянцы совсем не желают сражаться, а страна совершенно не готова к войне. Они знали, какие военные контракты были выполнены некачественно или вовсе не выполнены, и прекрасно информированы о настроениях, царивших в Генеральном штабе. Они знали также о контактах армейских руководителей с антифашистскими кругами дома и за рубежом. Среди подчиненных этих руководителей у них повсюду были друзья и единомышленники, которые, опираясь на свой богатый сельскохозяйственный опыт, с уверенностью утверждали, что запасов продовольствия надолго не хватит, и все они пришли к единодушному решению во что бы то ни стало избежать службы в армии.
Благодаря моим многочисленным друзьям в министерстве внутренних дел, которые были рады оказать мне услугу, я помог им избежать множества бед. Эти друзья отдавали распоряжения не посылать им повесток в армию или давали им отсрочки. Конечно, когда разразилась война, я не смог спасти их от мобилизации, но они не держали на меня зла. Для них я был persona grata не только потому, что имел связи в верхах и в низах общества, но и потому, что был старым другом синьорины Биби, которую они боготворили. Они продолжали хорошо относиться ко мне даже после испытаний, выпавших на долю итальянского народа в 1940, 1943 и 1945 годах. Как жаль, что я проводил свое время не с ними, а в обществе светских людей, большинство из которых отвернулись от меня, когда я больше уже не мог снабжать их пропусками, продуктами или талонами на бензин.
Я мог бы, пустив в ход все свои связи, спасти моего нового друга, которого Биби любила больше жизни, Альфредо, от тягот военной службы. После многочисленных отсрочек, которые я ему устроил, он был вызван в свою воинскую часть, стоявшую в Вероне, чтобы «отметиться». По пути туда его машина попала в аварию, и он погиб. С болью в сердце я отправился вместе с Биби и ее матерью в церковь Святой Марии в Трастевере, перед которой мы так часто пили «Фраскати» за римлян и Рим в теплые летние ночи.
Все друзья Альфредо собрались здесь — в том числе пастухи буйволов, лесорубы и красивые жены владельцев постоялых дворов из Кампаньи. Не было только одиноких графинь. Я никогда не видел столько красивых женщин и мужчин сразу — ни в римском гольф-клубе, ни на роскошных собраниях, ни в посольствах, ни на приемах, проводившихся в честь какой-нибудь знаменитости, — сколько в Трастевере в то печальное летнее утро. А два человека, оплакивавшие Альфредо, приняли на его похоронах два совершенно различных решения. Одним из них была Биби, лицо которой окаменело от горя. В минуту прощания с любимым она решила, что теперь будет жить совсем по-другому, не так, как она жила, когда Альфредо был с ней. Другим был я. Я решил, что никогда не покину этих истинных римлян в годину испытаний, и мысленно пообещал погибшему, что его друзья навсегда останутся моими друзьями, хотя они и не были министрами, послами, принцами и партийными шишками. И мы оба сдержали свои обещания. Девочка, которую звали Биби, носит теперь одну из самых знаменитых фамилий в Риме, а о том, что я сделал для моих друзей, я расскажу в следующей главе.
К сожалению, я не мог проводить все вечера в Римской Кампанье, ни до смерти Альфредо, ни после нее. Поездки из Берлина в Рим и наоборот среди чиновников всех рангов становились все более популярными. Число встреч, конференций и экскурсионных поездок угрожающе возрастало, и меня, к сожалению, все чаще стали вызывать для перевода — хотя, как я уже писал, ни «свадебное» путешествие Гитлера в мае 1938 года, ни Мюнхенская конференция осенью того же года не дали мне особой возможности блеснуть в качестве переводчика.
Меня все чаще и чаще приглашали переводить на различных встречах и совещаниях, и мое активное участие в любовном романе Италии и Германии до сих пор поражает меня. Ведь в обеих странах было много прекрасных переводчиков, которые обеспечивали гораздо более точный перевод, чем я. Считалось, что ничего, кроме буквального перевода, я сделать не могу. Быть может, мой успех объяснялся моей способностью — а об этом говорил сам Адольф Гитлер — давать «фотографию момента». Это звучит несколько странно, поэтому я постараюсь объяснить, что он имел в виду.
«Фотографический» переводчик переводит не только слова, предложения и речи, но и схватывает тон того, кто говорит, и передает этот тон в своем переводе. Иными словами, первоклассный переводчик должен принимать самое активное участие в том действии, что разворачивается у него перед глазами, — от легковесной болтовни до формального обсуждения всех тонкостей так называемых исторических решений, принимаемых в самом серьезном настроении, — или, по крайней мере, делать вид, что участвует в нем. Это похоже на театральное представление, в котором все зависит от продюсера.
По-видимому, я хорошо подходил для этой роли, поскольку целых два года между Мюнхенской конференцией и вступлением Италии в войну беспрерывно мотался из Рима в Берлин и обратно. Это было очень утомительно, несмотря на то что я подолгу задерживался в Риме, где меня тоже рвали на части. К тому же это было чрезвычайно скучное занятие, поскольку везде было одно и то же. Чтобы окончательно не отупеть, я нашел себе отдушину, и этой отдушиной была Венеция.
Что могло быть более приятным после официальных банкетов и скучнейших речей, во время которых не было возможности ни поесть, ни выпить, после нагоняющих сон заявлений во взаимной любви, после жарких схваток за ордена и награды и бесконечных разговоров об энергии фашизма и национал-социализма и старческой немощи демократии, чем город, которому все эти вещи давно уже стали неинтересны? Отставная царица Адриатики давно уже ни на что не обижалась, ей хотелось только одного — чтобы ее оставили в покое, и заслуга моего друга Боккини заключается в том, что его полиция не досаждала жителям Венеции, насколько это вообще было возможно.
Окруженный обшарпанными дворцами, в которых еще жива была память об их прежних обитателях, и обществом, которое разыгрывало свою финальную роль, гость, приехавший в Венецию, мог делать все, что хотел. Я, например, вспомнил о своем давнем увлечении лордом Байроном, которым восхищался в молодые годы. Я развлекался тем, что посещал те места в Венеции, где он жил, любил и страдал. Это было очень увлекательное занятие. Лишенный таланта поэта и обаяния его необыкновенной внешности, я тем не менее тоже нашел свою Марианну, обладавшую грацией антилопы. Как и Байрон, я каждое утро отправлялся к армянским монахам на их сказочный остров, а после заката возвращался к Марианне, этой «дочери солнца». Я искал и нашел убежище от своих трудов в очаровании Венеции — этой старой бессмертной кокотки. Я также посетил некоронованную королеву города, зная, что, будучи принятым ею, получу доступ в дома всех прославленных дам Венеции, всех красавиц прошлого и настоящего.
В то время графине Анне Морозини было уже семьдесят четыре года, но она по-прежнему считалась самой красивой женщиной Венеции. Ее тонкая как тростинка фигура, роскошные черные волосы и сверкающие изумрудно-зеленые глаза, благодаря которым она получила прозвище Саламандра, очаровывали всех, кто наносил ей визит. А ведь она родилась вовсе не в Венеции. Ее отец был знаменитым банкиром из Генуи, — это от него Анна унаследовала свою генуэзскую бережливость и деловую хватку. Она носила одну из самых прославленных в Венеции фамилий, хотя ее союз с графом Морозини, среди предков которого было несколько дожей, был браком по расчету. Донна Анна утешала себя светскими развлечениями, которые устраивала в своем величественном палаццо. Ее салон представлял собой галерею портретов знаменитых людей времен ее молодости — от королей и политиков до дипломатов и артистов. Здесь можно было увидеть Альфонса XIII Испанского, лорда Асквита и Падеревского, Мориса Барре и Поля Бурже, короля Фуада и короля Йемена, королеву Елену Итальянскую, чьей придворной дамой она была, и бесчисленное множество других членов высшего общества.
Над этими портретами висела фотография самого великого из всех этих людей — кайзера Вильгельма II, облаченного в парадную форму, подписанная его собственной рукой. Я подозреваю, что роман с Анной Морозини был единственной сердечной привязанностью императора из рода Гогенцоллернов за пределами Германии. Увидев Анну в лоджии ее дворца во время венецианских переговоров с итальянской королевской семьей в 1893 году, он напрочь позабыл о своей простоватой супруге Августе-Виктории и нанес ей визит. Вся Венеция много лет после этого обсуждала их дружбу, а донна Анна — всю свою жизнь. Они несколько раз встречались при обстоятельствах, известных только скандальной хронике Венеции, но не мне, однако я сомневаюсь, чтобы в слухах об их романе была хоть доля правды. Какой мужчина, даже если он император Германии и король Пруссии, подарит женщине в залог своей любви Новый Завет в кожаном переплете? Впрочем, это был не единственный подарок, которому не удалось растопить лед в генуэзском сердце графини. В 1911 году, когда дочь Анны Морозини выходила замуж, ее царственный друг отправил в Венецию двух своих адъютантов в парадной форме, которые привезли с собой футляр для драгоценностей. Донна Анна ожидала, что в нем лежит по меньшей мере алмазная диадема. Вместо этого она нашла там коралловое ожерелье и, изумленная и возмущенная, нашла в себе силы посочувствовать бедным посланцам, которые привезли это ожерелье туда, где добывают кораллы.
Анна Морозини приняла меня в костюме жены дожа. На голове ее красовалась огромных размеров соломенная шляпа, скрывавшая все, кроме ее саламандровых глаз. Я решил, что она приняла меня за пруссака, поскольку жестом, достойным царствующей особы, указала на фотографию своего друга-императора и сказала:
— Ecco il suo emperatore!{17}
Он не был моим императором, но я не решился открыть ей истину или рассказать о том, что я верен памяти нашего истинного императора, Франца-Иосифа Австро-Венгерского. Она бы все равно не поняла этого. Кроме того, она была патриоткой Италии и ненавидела Габсбургов. Анна Морозини стала рассказывать мне о Вильгельме II — или, скорее, попыталась рассказать. Телефон, который, по-видимому, составлял смысл ее жизни, звонил непрерывно. Сама она никому не звонила, поскольку никогда не тратила денег зря, но это не мешало ей с полудня до глубокой ночи общаться с представителями всех слоев венецианского общества, не говоря уж о приезжих иностранцах, которые превратили город в арену своих оргий и развлечений. В промежутках между разговорами по телефону она обратила мое внимание на довольно неряшливые ряды книг, которые были переплетены в тисненую кожу или пергамент и на которых были сделаны от руки дарственные надписи, посвященные ей. Начиная с божественного Габриеле Д’Аннунцио и кончая писателями помельче, почти вся современная или предшествующая ей литература Италии и Франции была представлена здесь в первых изданиях, причем книги были даже не разрезаны. Донна Анна увидела мою улыбку и расхохоталась. Это был смех венецианки, похожий на музыку XVIII века.
— Книги, мой дорогой, — сказала она, — что значат книги для человека, который познал их авторов столь глубоко, как я?
Она была права. Перед тем как я ушел, она дала мне несколько адресов, где, как она надеялась, я сумею развлечься.
— Все эти люди сумасшедшие, но они — часть Венеции. Конечно, я туда не хожу, но в ваши годы… Почему бы и нет?
И вправду — почему бы нет? Я поцеловал старческую руку с родинками, унизанную великолепными кольцами, посмотрел в молодые изумрудно-зеленые глаза и понял, что никогда не забуду Анну Морозини.
Я воспользовался одним из ее адресов и провел вечер, который одновременно позабавил и огорчил меня — позабавил, поскольку то, что я увидел, вовсе не задумывалось как забава, а огорчил, поскольку открыл мне глаза на мир неистового и нервического декадентства, подтверждавшего то, что я так часто видел и слышал во время моих служебных поездок.
Представление — а я намеренно употребляю именно это слово — развернулось во дворце на берегу Большого канала. Только первый этаж сохранил свой первозданный вид, к тому же он имел венецианскую редкость — великолепный сад. В этом дворце жила безумно богатая американка, из внешности которой у меня в памяти задержались только сильные, как у хищника, зубы и мальчишеская фигура, как на фресках Микеланджело. Ее звали Рита, но на своих вечеринках она представлялась королевой амазонок, Пентезилией. Ее родители владели консервным заводом в Чикаго, и она тратила их деньги с поистине королевским размахом. Испытывая склонность к молодым женщинам с девичьей грудью и стройными, как у газелей, ногами, она создала культ, который окрестила — крайне неудачно — культом Адониса. На празднества этого культа, а сценарий его разработала сама Рита, приглашали юношу, обязанности которого заключались в том, чтобы, надев парчовую набедренную повязку, лечь на украшенное цветами ложе и изображать умирающего Адониса. За это ему платили тысячу лир — весьма внушительную сумму по тем временам. За возможность заработать эту тысячу боролись все молодые гондольеры Венеции. Они грациозно и радостно изображали смерть Адониса и, пока девственницы разных национальностей оплакивали его, терпеливо лежали, стараясь не моргать глазами. Это было гораздо легче и гораздо выгоднее, чем проводить свои гондолы среди водоворотов на каналах.
Когда очередной Адонис растягивался на украшенном цветами ложе, в комнату входили жрицы культа, облаченные в фантастические одежды, которые были сшиты в самых модных парижских ателье по рисункам самой Риты. Они ходили вокруг своего идола, рыдая, стеная и бросая цветы на его неподвижное тело. Во главе их шла главная жрица из Чикаго, ведя на золотой цепи живого леопарда. Он выглядел облезлым и довольно старым, а его явное желание полакомиться юными амазонками сдерживалось золотой уздой.
Содрогаясь от горя, женщины обступили своего красавца бога и принялись страстно обнимать его. Кульминацией этой оргии стало исполнение гимна с настоящей древней мелодией, аранжировку которой сделал какой-то американский композитор. Я запомнил только один куплет:
Я поначалу думал, что на этом все и закончится. Но жрицы исполнили несколько вакхических танцев под звуки невидимого оркестра, во время которых Адонис, не обращая внимания на шум и задумчивое почесывание леопарда, сладко спал. Наконец его унесли и выдали ему честно заработанную тысячу лир, после чего он, без сомнения, отправился домой к своей маленькой Лючии и рассказал ей, как легко и без всякой эротики заработал эти деньги, а потом уверил, как страстно он мечтал поскорее оказаться в объятиях настоящей женщины.
Зрители, которые наблюдали за оргией, уютно устроившись в тяжелых золоченых стульях, смогли теперь вытянуть ноги. Это дало мне возможность оглядеть гостей, пришедших сюда вместе со мной. Амазонки ненадолго удалились, но все, похоже, знали, что будет дальше. Свет, исходивший от свечей, установленных в канделябрах из муранского стекла, позволил мне получше рассмотреть женщину, сидевшую рядом со мной. Я сразу же узнал ее по описанию донны Анны. Лицо ее было густо напудрено снежно-белой пудрой. Все остальное — волосы, брови и тени для век — было черным. Бриллианты, украшавшие ее бледные уши и пальцы, должно быть, стоили целое состояние. Это была маркиза Луиза Казати, о которой в высшем свете ходило множество легенд. Если верить одной из них, ее всегда сопровождал огромный негр, в чьи функции днем входило держать над ее головой золотой зонт. Как и леопард, негр ничего не понял в культе Адониса, но, думаю, полностью разделял желание зверя вонзить сверкающие когти в плоть некоторых амазонок. Впрочем, в его обязанности это не входило.
Во время перерыва донна Луиза кое-что рассказала мне о нашей хозяйке и ее пристрастиях. Впрочем, это было излишним, поскольку даже человек не сведущий в сексуальных вопросах легко бы догадался о значении представления, свидетелями которого мы стали. Потом она показала мне на призрак, который сидел, погрузившись в раздумье, в углу в одиночестве. Он был похож на портрет Дориана Грея после того, как в него воткнули нож.
— Это лорд Х, знаменитый историк. Вы должны с ним познакомиться. Анна Морозини говорила мне, что вы интересуетесь историей.
И не успел я сказать ни слова, как она потащила меня через всю комнату к престарелому распутнику. Он очнулся от дум и жестом пригласил меня сесть рядом с ним.
— Идиотское представление! — бросил он, усталым жестом отгоняя от себя воспоминания об увиденной нами сцене. После этого он пригласил меня посетить его палаццо — на этом вечере все гости, похоже, владели дворцами — и описал свою уникальную библиотеку в двадцать тысяч томов, посвященную одной-единственной теме. Я вежливо спросил моего коллегу-историка, что это была за тема, но он задал мне встречный вопрос: — Вы знали Фили?
Я ответил, что нет, чем, похоже, разочаровал его. Фили, который, очевидно, был его лучшим другом, оказался Филиппом, принцем Эйленбургским, бывшим рыцарем Черного орла, бывшим послом в Вене и бывшим фаворитом Вильгельма II, монарха, чей портрет я недавно видел на письменном столе донны Анны. Однако я так и не понял, куда он клонит, пока он не объяснил, что вот уже несколько десятилетий работает над составлением энциклопедии по гомосексуализму и помогают ему в этом несколько молодых историков. Вздохнув, он сообщил, что добрался пока только до буквы «Е», но, понизив голос, объяснил, что работа продвигается очень медленно потому, что по крайней мере две трети всех выдающихся политиков и военных деятелей, а также представителей артистического мира предавались той же страсти, что и Микеланджело, Леонардо да Винчи, Винкельман, Фридрих Великий и другие.
Я понял, что он хочет включить меня в состав своих помощников, но отклонил его предложение. Этим я лишил себя возможности увидеть двадцать тысяч книг, на которые стоило посмотреть. Историческая литература, несомненно, понесла большую потерю, когда через несколько лет он умер, и я не знаю, что сталось с тем материалом от А до Е, который ему удалось собрать. Вероятно, он был куплен у его наследников кем-нибудь из «героев» его книги, которые еще жили на этой земле. Его помощники-историки унаследовали его книги, но я так и не узнал, что они с ними сделали.
Наш разговор был прерван возвращением последовательниц культа Адониса, которые были теперь облачены в парижские или римские вечерние туалеты с сочетающимися с ними гирляндами цветов в волосах. Его светлость снова отпустил презрительное замечание. После этого последовал обильный изысканный венецианский ужин, во время которого донна Луиза Казати, которой шампанское бросилось в голову, рассказала пару эпизодов из своей личной жизни, очаровавших бы самих Боккачо и Казанову.
После ужина все разбились на парочки, но я предпочел отправиться домой один, и сияющая в серебряном лунном свете Венеция стала для меня самой лучшей спутницей. Я решил больше не посещать сомнительные вечера друзей донны Анны, а вернуться к моему любимому Байрону, к моей маленькой Марианне и Тициану, Тинторетто и Веронезе, которым ни за что не нашлось бы места на страницах энциклопедии его светлости.
Вернувшись в ведьмин котел, который представлял собой Рим, я с ностальгической тоской вспоминал венецианских дам — Анну, Марианну, Луизу, Риту, и моя ностальгия никогда не была такой сильной, как во время изнурительной поездки в качестве переводчика, на этот раз с немецкой женщиной, носившей исконно германское имя.
Гертруда Шольц-Клинк, рейхсфрауэнфюрерина, или руководитель организации женщин рейха, решила нанести своим итальянским сестрам долгожданный визит между 27 февраля и 3 марта 1939 года. Я не могу припомнить, кому пришла в голову эта блестящая идея, но, кажется, ее автором был секретарь партии Ахилл Стараче, необыкновенно глупый человек, уступавший, однако, по красоте одному только графу Чиано. Он всегда таял от женских чар, и вагнеровская внешность фрау Гертруды пришлась ему явно по вкусу.
Коллега Стараче в итальянской женской фашистской организации отнеслась к визиту немецкой гостьи с гораздо меньшим энтузиазмом. Маркиза Ольга Медичи дель Васчелло принадлежала к высшим аристократическим кругам и была женой Государственного секретаря. У меня сложилось впечатление, что она принимала участие в сборищах партийной элиты (на которые итальянские мужчины посматривали со своими обычными эротическими мыслями) только потому, что на них она, хотя бы изредка, встречалась со своим кумиром. Этим кумиром был отнюдь не Стараче, которого она считала шутом, а Бенито Муссолини, которым она восхищалась со всем пылом своей души.
Я сказал себе еще до приезда фрау Гертруды, что маркиза станет моим спасением, и не ошибся. Это была остроумная светская дама с очень язвительным язычком, напомнившая мне княгиню Паулину Меттерних, бывшую когда-то королевой венецианских салонов. Она была также женщиной строгих монархических убеждений — еще одна аномалия, которую дуче терпел в своей фашистской стране. К моей тайной радости, она включила в насыщенную программу визита фрау Гертруды аудиенцию у итальянской наследной принцессы. Руководительница женской организации рейха вынуждена была вписать свое имя в книгу протоколов в королевском дворце, а в Милане маркиза угостила ее необычным зрелищем женщин в партийной форме, склоняющихся перед принцессой из Савойского дома.
Самое большое удовольствие получил фашистский Ахиллес. С чисто итальянским умением он украсил всю железнодорожную станцию в честь ее визита, завалив фрау Гертруду, которая совсем не привыкла к таким знакам внимания, целой горой темно-красных роз. Его превосходительство был просто сражен ее сверкающей короной из толстых золотых кос, ее стройной атлетической фигурой и костюмом, который очень шел ей, чего никто не ожидал. Все заметили его смущение на банкете, который он дал в ее честь в отеле «Квиринал». К изумлению своих соотечественников и к ужасу посла фон Макензена, Стараче пригласил фрау Гертруду занять почетную палатку во время следующего парада фашистской молодежи и заявил, что лично будет ее охранять.
У меня были довольно хорошие отношения со Стараче, возможно, потому, что я, в отличие от итальянцев, среди которых только самые тупоголовые члены партии уважали его, делал вид, что принимаю его всерьез. Поэтому я взял на себя смелость заявить, что руководительница женской фашистской организации рейха должна во время своего пребывания в палатке иметь не только итальянского, но и немецкого защитника, и предложил на этот пост его превосходительство Ганса Георга фон Макензена, чем вызвал бурный восторг немецких гостей.
Говорят, что у пруссаков нет чувства юмора, но из всякого правила бывают исключения. Посол затрясся от смеха, и к нему присоединился Стараче. Фрау Гертруда была польщена, ибо на партийных собраниях она никогда не слышала таких предложений, и ей это очень понравилось. Банкет прошел с огромным успехом. Этот случай обогатил мой «фотографический» переводческий репертуар, и я думаю, что именно благодаря тому, что я умел найти выход из подобных ситуаций, я и сделался незаменимым.
На следующий день состоялся визит к наследной принцессе. Она приняла гостью в качестве почетного президента итальянского Красного Креста, к которому фрау Шольц-Клинк не имела никакого отношения. Как все женщины баварской герцогской фамилии и виттельсбахской крови, Мария-Жозе была застенчива и необщительна. Более того, все ее врожденные инстинкты должны были настроить ее против того типа женщин, который олицетворяла Шольц-Клинк. Мы с маркизой были уверены, что аудиенция потерпит провал — правда, весьма интересный провал, — но ошиблись. Мария-Жозе была похожа на свою очаровательную меланхоличную тетю, императрицу Австро-Венгрии Елизавету — она всегда делала то, чего от нее никто не ожидал. Я предупредил фрау Гертруду, что ей придется общаться с холодной, высокомерной и эксцентричной гранд-дамой, но наследная принцесса, к моему изумлению, предстала перед ней совсем в другом качестве. Она, похоже, не обратила никакого внимания на венец из золотых кос и на черный костюм с белым воротничком, который, к нашему ужасу, гостья посчитала вполне подходящим для визита к принцессе.
Миновав широким шагом лакеев, анфиладу приемных комнат и фрейлину-аристократку, фрау Шольц-Клинк вскоре уже со знанием дела болтала с наследной принцессой о родильных домах, об уходе за младенцами и о других формах женской деятельности, и для перевода их беседы мне порой не хватало слов.
Вместо запланированных тридцати минут аудиенция продолжалась добрых два часа. Вернувшись в отель, фрау Гертруда заявила, что фюрер, как обычно, совершенно прав, назвав Марию-Жозе единственным мужчиной в королевском Савойском доме.
Оставшаяся часть ее визита была посвящена посещению учреждений физической культуры для женщин, среди которых была и знаменитая Академия для девушек в Орвието, куда поклонницы Адониса из Венеции ездили за свой счет. Здесь я ухитрился потерять фрау Шольц-Клинк — впрочем, мне великодушно простили эту промашку за то, что я оказался прекрасным гидом.
С фрау Шольц-Клинк было трудно иметь дело. Когда люди относились к ней как к женщине, она превращалась в фюрерину, а когда они вели себя в ее присутствии в соответствии с ее официальным статусом, вдруг вспоминала, что она женщина. Это напоминало игру в прятки с легким эротическим оттенком, и, хотя она старалась произвести приятное впечатление, я был рад, когда она наконец пересекла границу. В Вероне ей преподнесли еще один букет темно-красных роз от его превосходительства Ахилла Стараче вместе с запиской: «A rivederci nel Campo Dux»{18} — в Кампо-Дуксе располагался самый большой фашистский молодежный лагерь. Однако летняя встреча рейхсфюрерины под крышей лагерной палатки и под защитой двух своих почетных стражей, Стараче и Макензена, не состоялась, поскольку приближалась война.
Маркизе фрау Гертруда показалась «molto intelligente, ma molto fredda».{19} Стараче же, наоборот, сказал мне, что она «una vera donna, e che donna».{20} Учитывая такой разброс мнений, легко можно представить себе, как трудно было мне провести рейхсфрауэнфюрерину между Сциллой и Харибдой в целости и сохранности.
Римская весна, которая последовала за этим, была бы очень славной, если бы не майский любовный дуэт между министрами иностранных дел Италии и Третьего рейха. Я рассчитывал совершить несколько поездок в Кампанью с Биби и Альфредо, но из этого ничего не вышло.
Божествами, которые царили этой весной, были Риббентроп и Чиано, и я до сих пор не знаю, кто из них меньше подходил для своей роли. Ни тот ни другой не причинили мне никакого вреда, но ни один из них не соответствовал моему представлению о том, каким должен быть министр иностранных дел великой нации. Они были очень разными людьми, какими только могут быть представители двух столь непохожих наций. Я пишу эти строки, а передо мной лежат фотографии Чиано и Риббентропа, сделанные мной самим. Они обожали фотографироваться и на моих снимках с императорским видом инспектируют выстроившиеся перед ними войска, с вежливой снисходительностью машут рукой ликующим толпам, с преувеличенной сердечностью пожимают руки и обмениваются сияющими улыбками, стараясь скрыть, что не выносят друг друга. Ни на одной из сохранившихся фотографий Бисмарк не запечатлен в позе, хотя бы отдаленно напоминающей позы этой парочки, но в ту пору они конечно же были уверены, что Бисмарку до них далеко.
Оба они были непомерно тщеславны, самонадеянны и высокомерны. Поразмыслив, я прихожу к мнению, что Чиано был все-таки лучше Риббентропа. Несмотря на все его недостатки, он был более человечным, а аура сексуальной привлекательности и скандала, исходившая от него, была предпочтительней, чем похожие на маску скромность и ледяная вежливость герра фон Риббентропа, чья личная жизнь была, без сомнения, гораздо более безупречной.
Немец был воспитан гораздо лучше, чем его благородный коллега. Манеры Риббентропа были безупречны, в то время как Чиано часто шокировал Гитлера своим поведением за столом и, что еще хуже, манерой почесываться в определенных местах. Я думаю, что, если бы у Риббентропа в этих местах завелись блохи, все равно на его лице не дрогнул бы ни единый мускул.
Я никогда не понимал, почему немецкий министр иностранных дел был всегда «застегнут на все пуговицы», почему он не мог расслабиться и время от времени развлечься. Одна итальянка, обладавшая обширным опытом общения с самыми различными типами мужчин, однажды сказала мне, что не могла бы представить себе Риббентропа в халате или пижаме, зато вообразить Чиано в том же самом одеянии ей было бы очень легко. Впрочем, это совсем не подходящий критерий для человека, занятого внешней политикой, и весна, лето и осень 1939 года не давали никаких поводов для подобных фривольных рассуждений. В мае родилась ось Берлин — Рим, причем «роды» прошли на удивление безболезненно и легко. Странно, но боль появилась только в августе, много времени спустя после подписания договора, когда всем стало ясно, что Гитлер и его министр иностранных дел ведут дело к войне. Эти боли достигли кульминации в сентябре, благодаря так называемому «малому предательству», совершенному Чиано по отношению к Германии в самом начале Второй мировой войны.
Как переводчик Чиано и его спутник по путешествию, я имел возможность наблюдать все фазы этого процесса своими собственными глазами. Именно тогда я впервые почувствовал нечто вроде уважения к политическому чутью зятя Муссолини. Впрочем, это было в первый и последний раз, поэтому я хочу рассказать об этом поподробнее.
Самый трагический по своим последствиям договор, договор о создании оси, был подготовлен в Милане 6 и 7 мая 1939 года. Нет сомнения, что Муссолини принял решение о создании оси, узнав о том, какой необыкновенно горячий прием был оказан Риббентропу жителями Милана, неэмоциональными по своей натуре и со времен средневековых императоров ненавидевшими немцев. Если говорить откровенно, то министры иностранных дел Италии и Германии встретились в этом городе только для того, чтобы рассмотреть ситуацию в целом и обсудить общие проблемы, но агенты Артуро Боккини, организуя им встречу, перестарались. Толпа, которую они собрали, ликовала так бурно, что обе стороны восприняли ее энтузиазм всерьез. Когда Чиано вечером первого дня позвонил своему тестю и сообщил о восторге миланцев, дуче тоже впал в экстаз и велел ему заключить союз с Риббентропом или, вернее, сделать первые шаги в этом направлении.
Этим Муссолини подписал свой смертный приговор, а Чиано на этот раз не высказал своих обычных критических замечаний по поводу Германии в целом и своего коллеги из Берлина в частности. Более того, впервые за всю свою жизнь он был очарован Риббентропом и даже его свитой, не понимая, что предмет его кратковременного восхищения представляет смертельную опасность для его страны.
В Милане стояла весна, но Милан — это не тот город, где настроение определяется временем года, как в Риме или Венеции. Вернувшись в Рим, Чиано был «радостно» встречен Ахиллом Стараче, который точно так же был обманут восторгом многочисленных сторонников партии. Боккини уже понял, что он наделал, но было поздно.
Итак, жребий был брошен — Муссолини решил заключить союз с Германией. Вскоре после этого в Берлине состоялось официальное подписание так называемого Стального пакта. Оно сопровождалось холодной и мрачной торжественностью, которая была характерна для всех церемоний национал-социалистов в эпоху Третьего рейха.
С 21 по 23 мая я сопровождал итальянского министра иностранных дел в столицу Третьего рейха. Погода была прохладной, но толпа, которая в то воскресенье, в одиннадцать часов утра, встречала Чиано, устроила ему очень теплый прием, и он это оценил. Чиано шагал вдоль рядов неизбежного почетного караула, словно экзотический южный павлин, а его немецкий коллега, которого очень задел теплый прием, оказанный итальянцу, пытался изобразить радость и признательность. Днем посланника своего друга принял в канцелярии Адольф Гитлер. Все сияли от радости, но, насколько я помню, разговор ограничился лишь выражениями обоюдного уважения. Единственным интересным моментом было то, что в рамках нового пакта Гитлер гарантировал своему итальянскому союзнику гегемонию в Средиземном море.
Граф Чиано так описал свои впечатления от этой встречи: «Я нашел Адольфа Гитлера в добром здравии. Очень серьезным, менее агрессивным. Он немного постарел. Круги под глазами стали еще больше. Он спит все меньше и меньше».
Тем же самым вечером диктатор дал в Старой канцелярии большой банкет. Он велел мне стоять рядом с супругами Аттолико, пока он будет приветствовать итальянских гостей, так что я имел возможность рассмотреть его поближе. Я помню, что его жесты и манеры, в особенности его щедрая раздача поцелуев руки женщинам, были очень похожи на поведение главного регистратора в отеле «Захер» в Вене. Взгляд Гитлера постоянно обращался к элегантной даме, стоявшей рядом с ним, чьи безупречные манеры и очарование резко контрастировали с бесполезными попытками немецких женщин превзойти ее.
Этот контраст стал еще более заметным за длинным обеденным столом. Очаровательная донна Элеонора сидела справа от хозяина, а фрау фон Риббентроп — слева. Гитлер все время смотрел направо и болтал с донной Элеонорой, беспрестанно улыбавшейся ему. К фрау фон Риббентроп он почти не обращался, поскольку она сидела с ледяным выражением на застывшем лице, словно на похоронах какого-нибудь официального лица. Напротив них сидел почетный гость, который с гораздо большим удовольствием поместился бы между двумя из немногих молодых женщин, которых пригласили на обед. К величайшему огорчению Чиано, его усадили между фрау Геринг и фрау Геббельс, которые не знали итальянского языка и которых сильно раздражала ярко выраженная сексуальность их соседа по столу.
Обеды Гитлера даже отдаленно не напоминали те лукулловы пиршества, к которым привыкло римское общество. Меню состояло из закусок, бульона, камбалы, седла барашка, десерта и сыра — дав такой обед, любой современный владелец рурского завода умер бы от стыда.
Пробегая глазами лист приглашенных, я подумал, что было бы хорошо — и это стало бы сенсацией — написать рассказ о днях славы и последующего падения тех, кто присутствовал на этих банкетах, которые газетчики называли «судьбоносными». В этом рассказе царила бы зловещая атмосфера тех шекспировских трагедий, в которых большинство персонажей обречено на гибель. Гитлер, Геббельс, Борман, Ширах, Риббентроп, Канарис, Шпеер, Тодт, Гиммлер, Вайцзеккер, Геринг, Макензен, Лей… Все они гордились в тот день вновь обретенной союзницей и были уверены, что станут господами Европы. И когда звенели бокалы, поднимаемые в честь короля-императора в далеком Риме, разве кто-нибудь мог подумать, что один из главных действующих лиц через шесть лет покончит с собой в бункере канцелярии, а другой, позорно привязанный к стулу, будет убит выстрелом в спину по приказу своего тестя? У фрау Лей, Геббельс, Боулер и фон Браун-Штум, урожденной графини Антинори, не возникло и мысли, что все они обречены. Они весело улыбались и болтали, не зная, что через несколько лет умрут по своему собственному желанию.
Официальная программа визита, лежащая сейчас передо мной, намечала на следующее утро такие мероприятия:
«10.55. Прибытие Е. П. [его превосходительства] королевского итальянского министра иностранных дел в Новую рейхсканцелярию. Посол Киевиц будет ждать Е. П. королевского итальянского министра иностранных дел и Е. П. королевского итальянского посла в Берлине у входа в Новую рейхсканцелярию и отведет их в Мраморную галерею, где они будут встречены доктором Майснером, статс-секретарем Президентской канцелярии, а также обергруппенфюрером СА Брюкнером.
10.58. Рейхсминистр иностранных дел будет ждать Е. П. королевского итальянского министра иностранных дел и Е. П. королевского итальянского посла в Берлине в Большом приемном зале Новой рейхсканцелярии.
11.00. Официальное подписание немецко-итальянского пакта о дружбе и союзе Е. П. королевским итальянским министром иностранных дел и рейхсминистром иностранных дел. После подписания пакта Е. П. королевский итальянский министр иностранных дел и рейхсминистр иностранных дел объявят об официальном заключении пакта о дружбе и союзе между Германией и Италией.
11.30. Фюрер примет Е. П. королевского итальянского министра иностранных дел и Е. П. королевского итальянского посла в Берлине в своем кабинете в присутствии рейхсминистра иностранных дел».
Они торжественно пожали друг другу руки, выражая взглядом взаимную преданность. Я помню, как, переводя слова фюрера, который, как хорошо было видно, был растроган, я старался избегать взгляда Галеаццо Чиано. Я слишком хорошо знал, как он на самом деле относится к вновь обретенному союзнику, и боялся выдать себя.
Люди, выковавшие Стальной пакт, миновали затем с серьезным видом отдающие эхом залы канцелярии и вышли на террасу, где их встретила ликующими криками толпа. Граф Чиано вел себя так, словно он только что вошел в Берлин победителем. Единственным человеком, который выглядел подавленно, был Геринг, который, в отличие от глубоко презираемого им рейхсминистра иностранных дел, не получил звания «кузена короля-императора Италии» — этой чести удостаивались только те, кому вручали высший итальянский орден «Ожерелье Святой Девы».
В то утро он принял возбужденного посетителя, который ничего ему не принес, но принялся громко доказывать, что идея о создании союза принадлежит одному ему. Геринг так возбудился от своих слов, что, воспользовавшись перерывом в разговоре, отвел меня в сторону и во второй раз рассказал мне всю эту историю. Поскольку я живу в Риме и хорошо знаю, как раздаются итальянские ордена, мои связи, намекнул он, могут оказаться очень полезными.
Я только улыбнулся в ответ. У него уже и так было много орденов и знаков отличия, и все они красовались на его мощной груди, но, посмотрев на это великолепие, я почему-то почувствовал к нему жалость. Я посоветовал Герингу обратиться к послу фон Макензену — это был как раз тот человек, который смог бы ему помочь. Он так и сделал, и граф Чиано перед отъездом заверил Геринга, что в следующий раз он обязательно станет «кузеном короля-императора».
В тот же самый вечер Риббентропы дали прием в шатрах в своей резиденции на Ленцеаллее, в Далеме. Был установлен шатер А для сливок общества и шатер Б для простых смертных. В саду стояли жаровни, поскольку вечер был сырой и холодный, как и атмосфера на самом приеме. Настроение Чиано все больше ухудшалось. Он пересел с предназначенного для него места и со злостью прошипел мне в ухо, что насмотрелся на кинозвезд и примадонн у себя в Риме и вовсе не желает любоваться ими в Берлине. Он надеялся при первом же удобном случае сбежать отсюда и приступить к изучению ночной жизни Берлина, в особенности знаменитого «Салона Китти», этого храма сексуальных утех, который служил Гейдриху политическим постом для прослушивания, о чем Чиано конечно же не знал. Многочисленные девушки, великодушно приглашенные на прием ради него, совсем ему не понравились — он посчитал общение с ними ниже своего достоинства. Кроме того, он замерз, а итальянцы не переносят холода. Расшевелить его не удалось никому — ни Ольге Чеховой, ни принцессе Кармен, ни Эдде Вреде, ни фрау Клем фон Гогенберг, ни принцессе Кристоф фон Гессен, ни Бригитте Горни, ни фрау Янингс, ни восхитительной фрейлейн фон Лафферт, ни Лени Рифеншталь, находившейся тогда в зените своей славы, ни мадемуазелям Марго и Хеди, Норе и Эрике, Лизелотте и Хильдегард, Розмари и Эстер, Еве и Сузи, Кристе и Эллинор — или как там их звали.
Еще меньше заинтересовали Чиано именитые мужчины, приглашенные на прием. Ни гогенцоллерновское обаяние Августа-Вильгельма, сына кайзера и обергруппен-фюрера СА, ни сардонический ум режиссера Густава Грюндгена, ни дьявольское очарование Рейнхарда Гейдриха, ни бравая выправка генерала Кессельринга, ни лисья хитрость адмирала Канариса, ни актерский талант Вернера Крауса, ни английский традиционализм герцога Саксен-Кобург-Гота, внука королевы Виктории, — ничто не могло вызвать улыбку на чувственных губах дрожащего от холода человека, подписавшего от имени Италии Стальной пакт. Ему не нравилась хозяйка, напрасно затратившая так много труда на организацию этого приема, да и фрау фон Макензен ему тоже не пришлась по вкусу. Он все чаще и чаще бросал на меня нетерпеливые взгляды, и я понимал, что ему хочется поскорее сбежать в «Салон Китти».
Но я не мог отвести его туда, точно так же, как не в моих силах было раздобыть для Германа Геринга «Ожерелье Святой Девы». К тому времени, когда Чиано удалось вырваться, погружаться в берлинскую ночную жизнь было уже поздно — личный поезд министра отправлялся рано утром. На этом поезде он и вернулся в Рим, жители которого не испытывали особого восторга по поводу заключенного пакта.
Вот что в связи с этим записал Чиано в своем дневнике: «Вернулся в Рим. На вокзале был тепло встречен руководителями партии и большой толпой. Однако у меня создалось впечатление, что в Германии пакт более популярен, чем в Италии. Люди здесь убеждены в его необходимости, но ограничились только молчаливым согласием. Немцы же приветствовали его от всей души, чего здесь я не заметил. Я подробно доложил о своем визите и о своих впечатлениях дуче. Он был очень доволен и (что для него совершенно нехарактерно) несколько раз выразил свое удовлетворение».
После этого его превосходительство со всех ног помчался в свой гарем в гольф-клубе, где ему не пришлось дрожать от холода в обществе кинозвезд и кумиров сцены и где ему оказали самый теплый прием его княгини и графини. Представленное в дневнике Чиано описание «ассортимента товаров», которые были выставлены в шатрах Риббентропа в Далеме, является конечно же весьма язвительным, но, к сожалению, обаятельный циник позабыл о том, что ответственность за подписание Стального пакта история возложит на него, несмотря на то что он действовал против своих убеждений, рабски повинуясь воле своего тестя.
С этого момента началась борьба Чиано, сначала открытая, а потом тайная, против своего немецкого коллеги и союзника по договору. В августе он воспользуется возможностью продемонстрировать, что он тоже не лишен мудрости и прекрасно осознает серьезность момента. Позже, в сентябре, он отомстит господину фон Риббентропу за ту скуку на его приемах небольшим предательством, которое породит непреходящую ненависть к нему немецкого министра иностранных дел. Возможно, Риббентроп отплатил ему той же монетой в 1944 году, когда в Вероне в спину Чиано впились пули палача.
Перед судьбоносной встречей графа Чиано с Гитлером и Риббентропом в Шлосс-Фушле и Бергхофе в августе 1939 года состоялось мое первое знакомство с искусством новой Германии. Дино Альфиери, итальянский министр пропаганды, принял приглашение посетить празднование Дня немецкого искусства, проходившего 18 июля 1939 года. Синьор Альфиери был слегка постаревшим профессиональным шармёром, и само его членство в фашистской партии лишний раз доказывало, что правящий режим в Италии был более гуманен, чем немецкий. Это был очень красивый мужчина, который тешил себя мыслью, что перед его красотой не сможет устоять ни одна женщина. Этот факт стал широко известен в обществе из-за того, что его итальянские коллеги распустили слух, будто бы он никогда не заходит дальше чисто любительских ухаживаний. И впрямь, целые заседания кабинета министров посвящались обсуждению его похождений. Когда в Рим приезжали гости из Германии, министерство, возглавляемое Аль-фиери, обещало им, что за официальными банкетами последуют легкие развлечения, и эти послеобеденные часы, проведенные в обществе элегантных и веселых женщин, были гораздо более интересными, чем социальный коктейль Риббентропа, составленный из кинозвезд и светских женщин.
Альфиери стоял рядом со мной под проливным дождем на трибуне на Одеонплац, сжимая в руке программу праздника, в которой были такие слова: «Мюнхен, столица немецкого искусства, вместе с гостями со всего рейха и из других стран с праздничной торжественностью и искренней радостью отмечает День немецкого искусства. Великая Германия отмечает свой артистический праздник в то время, когда во всем мире самым странным способом проявляется воинственный настрой народных масс и истеричных политиков. Немецкий народ спокойным языком немецкого искусства и ликованием всего народа вновь демонстрирует всем людям доброй воли свое стремление к миру».
Под этим лозунгом, который всего лишь несколько недель спустя будет отброшен человеком, наблюдавшим за парадом «своего искусства», проходили группа за группой, демонстрируя фюреру и обоим министрам пропаганды, Геббельсу и Альфиери, сцены из истории немецкой культуры и ее главных деятелей. К огромному огорчению Альфиери, дочери Рейна были облачены в плащи, и он разразился одобрительными аплодисментами только тогда, когда дюжие фавны из Гизинга пронесли мимо трибун лишь слегка прикрытую одеждой девушку, которая изображала фею. Огромная пушка времен Фридриха Великого не вызвала у него никакого интереса, и настроение Альфиери улучшилось только во время представления «Веселой вдовы» в Гертнерплацтеатре, во время которого Гитлер высказал несколько очень резких замечаний по поводу игры Густля Вальдау и потребовал его увольнения.
В полдень состоялся неофициальный обед для министров пропаганды в личных апартаментах Гитлера на Принцрегентплац. Геббельс, уверявший всех, что умеет делать все на свете, но не умевший говорить по-итальянски, вынужден был прибегнуть к моей помощи. Слова били из него фонтаном — он пытался убедить гостя в военном преимуществе стремительной атаки Италии на Грецию, но красавец Дино был так увлечен разглядыванием выставленных на всеобщее обозрение прелестей очаровательной фрау Боулер, что потерял нить разговора. После обеда мы вышли в соседнюю комнату и принялись играть в кубики, ползая по полу, словно дети. Мы строили новый Берлин, новый Мюнхен, новую Германию. И хотя Альфиери мужественно перенес известие о том, что новая Триумфальная колонна в Берлине будет выше купола собора Святого Петра, видно было, как на него наваливается усталость. Никто не подал кофе, и, когда пришло время уходить, он вздохнул с явным облегчением. И я тоже.
Приехав в отель Vier Jahreszeiten, он вздохнул и сказал, что должен написать для Муссолини отчет о праздновании Дня немецкого искусства. Не могу ли я написать этот отчет за него? Он слишком устал, все забыл, день был таким утомительным — и вправду, все немцы очень утомительны. Он заказал побольше кофе с коньяком, и я написал для него отчет. Надеюсь, дуче он понравился. Когда я закончил работу, Альфиери тепло обнял меня и поклялся, что навеки останется моим другом. И он сдержал свое обещание, прибыв в Берлин в 1940 году, чтобы сменить Аттолико, которого выжил Риббентроп, и мы сохранили хорошие отношения даже после падения Муссолини. В тот момент он написал мне трогательное письмо, которое характеризует его гораздо лучше, чем любое историческое исследование:
«Рим, министерство иностранных дел
2 августа 1943 года
Дорогой друг, если у Вас будет возможность увидеть кого-нибудь из моих немецких друзей в ближайшие несколько дней, передайте им мой самый горячий привет и объясните им мою позицию. Надеюсь вскоре увидеть вас. Крепко жму Вашу руку.
Дино Альфиери».
Но хотя Альфиери и передавал своим друзьям приветы, его положение было крайне неустойчивым. На Большом фашистском совете в ночь с 24 на 25 июля он помог сбросить дуче, а о немецких друзьях он всегда отзывался очень доброжелательно. Дуче был свергнут и посажен в тюрьму, а Альфиери по-прежнему оставался послом в Берлине. Он никогда не отличался решительностью. Что ему делать — остаться на своем посту или уйти в отставку? Он был в полной растерянности, и я ничем не мог ему помочь. Дело кончилось тем, что он ушел на дно вместе с тонущим кораблем нового режима, который возглавил Бадольо. Я всегда буду помнить о нем, как о самом приятном представителе фашизма. Так же думают и многие женщины, которые пользовались покровительством этого обаятельного и безобидного человека в Риме и Берлине.
«Стремление Германии к миру», о котором было заявлено в июле 1939 года, оказалось всего лишь пустой фразой в официальной программе. Я с радостью распрощался с немецким искусством и вернулся на Пьяцца ди Спанья. Человек, не живший здесь в разгар лета, не знает настоящего Рима. Только в эту пору город принадлежит тем, кто его любит, и только в жаркие летние ночи можно познать это чудо — Рим. В это время здесь нет иностранцев, нет приемов, вечеров и визитов. Для этого слишком жарко. В городе остаются только коренные римляне, такие как Альфредо, Биби и друзья Альфредо. Мы обнаружили местечко, известное еще этрускам и связанное с семейством Фарнезе. Называлось это местечко, куда мы часто наведывались, Изола-Фарнезе. Там находился замок этой семьи, сооруженный на месте акрополя этрусской богини Вейи. Неподалеку велись раскопки этрусского города, где была обнаружена знаменитая статуя Аполлона, слава которой далеко превзошла славу ее соперницы из Бельведера.
Местность осталась такой же романтичной, какой она была во времена Грегоровиуса, а в сезон, когда поют соловьи, журчат ручейки и луга покрыты цветами, вспоминается ода Горация. Нет смысла говорить, что такая тевтонская интерпретация римского лета осталась неизвестной Альфредо и его друзьям. Они отмечали летние праздники в местной остерии, где когда-то в атмосфере, насыщенной запахами крови, насилия, любви, чеснока, лука и вина, собирались разбойники Кампаньи. Все здесь осталось почти таким же, как и в те проклятые, но счастливые годы. Таверной управляла молодая черноволосая пышнотелая хозяйка, которая была похожа на Нану Фейербаха. Мои друзья ничего не знали о Фейербахе, но они любили пировать под аккомпанемент угроз, которые звучали на задымленной кухне. Мужем Аннины был массивный старый Силен, брюки которого были всегда полурасстегнуты — ради удобства, как саркастически замечал он, — и которого никто никогда не видел без пузатого глиняного кувшина с сухим вином. Он дико ревновал свою прекрасную супругу, и в таверне происходили ужасные скандалы, когда он, несмотря на соблазнительное пение соловьев и летние серенады цикад, пытался запереть ее в душной спальне. Альфредо и его друзья с удовольствием принимали участие в этих скандалах, ухитряясь буквально в последнюю минуту предотвратить поножовщину. В конце концов Силен погружался в пьяный ступор в углу комнаты, а Аннина вылезала из окна и оказывалась на свободе в объятиях дюжего пастуха коз.
Можно легко себе представить, что я почувствовал, когда Галеаццо Чиано предложил мне поработать на него в Оберзальцбурге 12 августа 1939 года. Он, без сомнения, рад был бы избавиться от моего присутствия, как, впрочем, и я от его. Общество Альфреда, Силена, Биби и Аннины нравилось мне гораздо больше, чем плохая пища и напряженная атмосфера Оберзальцбурга. Положение не спасала даже Ева Браун, которая изредка пила кофе с помощниками Гитлера и вспоминала о своем путешествии в Италию, ненадолго развеивая их мрачное настроение.
К счастью, мне не пришлось присутствовать на встрече в Шлосс-Фушле 11 августа, где Чиано отомстил Риббентропу за его отнюдь не сердечный прием. Если судить по записи Чиано, здесь тоже царила гнетущая атмосфера: «Погода стояла прохладная, и такой же холод царил на нашем совещании. Во время обеда мы не обменялись ни единым словом. Мы не доверяли друг другу — разница состояла лишь в том, что у меня, по крайней мере, совесть была чиста, а у него — нет».
Риббентроп — и никакие попытки оправдать его не смогут сделать это — был настроен очень воинственно. Как справедливо заметил доктор Шмидт, на чьи плечи упала вся нагрузка по переводу в Фушле и Оберзальцбурге: «Риббентроп был уже в состоянии лихорадочного возбуждения и напоминал гончую, которая нетерпеливо ждет, когда же хозяин спустит ее с поводка. Он ругал то Англию, то Францию, то Польшу, причем многое в его словах было преувеличением, делал смехотворные заявления по поводу силы Германии, и вообще был неуправляем».
Итальянцы были уверены, что заключение Стального пакта даст странам оси несколько лет мира. Муссолини прекрасно понимал, что Италия совершенно не готова к войне, что ее промышленности не хватает сырья и что война принесет стране неисчислимые бедствия. Отсюда «нечистая совесть» немецкого министра иностранных дел и мрачное настроение Чиано во время обеих встреч.
Гитлера, похоже, тоже мучила совесть, а настроение было не менее мрачным, когда он, наконец, около полудня вышел из своей спальни и спустился вниз, осунувшийся, измученный и беспокойный, чтобы приветствовать Чиано и его свиту. Адъютант прошептал мне, что фюрер не мог заснуть до самого утра, и я этому охотно поверил. С другой стороны, он был гораздо воспитаннее своего министра иностранных дел, у которого гость из Италии вызывал сильное раздражение.
Быстро был подан обед, который съели без аппетита. Гитлер ковырял вилкой плохо приготовленные овощи и салаты с каким-то невообразимым соусом. Чиано не удержался и со своей обычной бестактностью заметил, что в Италии подобные блюда готовятся без уксуса и муки. Он прошелся и по поводу цветов, украшавших комнату, — это были яркие садовые цветы, собранные в довольно красивые букеты, быть может, самой Евой Браун. Увидев же гардении и туберозы, граф только вздохнул. Когда обед закончился, все испытали облегчение, и хозяин вместе с гостем, в сопровождении Риббентропа, Шмидта и, разумеется, меня, отправился в свой личный кабинет для переговоров.
Сразу же после этой встречи я записал свои впечатления о ней, которые, несмотря на недостатки стиля, хочу привести здесь:
«Погода соответствовала настроению. Знаменитая панорама Австрии, родины Гитлера, была закрыта густыми облаками, и это был первый случай, когда, по крайней мере, предварительные замечания были сделаны стоя. Таковы были обстоятельства, при которых Чиано произнес свою великую речь в защиту мира. Его высказывания свидетельствовали о том, что перед нами — государственный деятель, который чувствует ответственность перед своим народом, а это было совсем не то, что хотела услышать от него немецкая сторона.
Он упирал на то, что Италия не может сейчас ни материально, ни политически, ни психологически участвовать в войне. Ведь, если вдуматься, она воюет уже много лет — итальянскому народу навязывали участие в одном военном конфликте за другим: сначала Италия вмешалась в гражданскую войну в Испании, потом создавала Абиссинскую империю, и люди очень устали от бесконечной бойни. Кроме того, за эти годы и без того скудные ресурсы Италии сильно истощились. Ее военные арсеналы пусты, а резервы золота и валюты слишком малы для создания мощной армии.
Далее он завел разговор о положении на флоте, который сейчас перевооружается, чтобы отвечать требованиям современной войны, и это особенно касается крупных кораблей. Для завершения программы перевооружения тоже потребуется несколько лет. И наконец Чиано заговорил о Всемирной выставке, которая должна была состояться в Риме в 1942 году. Это был любимый проект Муссолини и фашистского режима, с которым они связывали большие экономические и политические надежды. И все это завершилось честным и открытым признанием того, что, учитывая настроение народных масс, фашистская Италия не может в данный момент принять участие в боевых действиях.
Реакцию на эту речь можно было предугадать. На графа, державшегося спокойно и сдержанно, посыпались обвинения в том, что он желает унижения и позора Германии — и все это со стороны поляков. Поддерживаемый Риббентропом, Гитлер показал на глобусе, стоявшем рядом, какой помощи Германия ждет от Италии. Как и во время Дня немецкого искусства, яркими красками были расписаны ожидаемые результаты внезапного нападения Италии на Грецию и плохо защищенные британские базы в Восточном Средиземноморье. Гитлер продемонстрировал, что довольно хорошо разбирается в военных вопросах, но это не произвело никакого впечатления на Чиано. Он попросил принести стакан минеральной воды, что я и поспешил сделать, не желая присутствовать при неизбежном взрыве эмоций.
Но взрыва не последовало. В ту самую минуту, когда Гитлер принялся нервно ходить взад и вперед по комнате, Риббентроп застыл в позе античного бога войны, описанного Гомером, а Чиано начал чесаться — у него это всегда было признаком крайнего возбуждения, — произошло чудо. Открылась дверь, и в комнату вбежал Хьюэл из министерства иностранных дел. Он что-то прошептал своему шефу, а тот тоже шепотом передал эти слова Гитлеру. Нахмуренные лбы разгладились, и ругань была отложена. Что же случилось? Мы с Чиано узнали это гораздо позже. Из Москвы пришла депеша. Какой-то сотрудник русского посольства в Берлине в разговоре с чиновником министерства иностранных дел проговорился о перспективе прямых переговоров Востока с Западом. Пока еще не было и речи о поездке Риббентропа в Москву, но сама вероятность этой поездки отодвинула судьбу — или беды — оси на второй план. И пока Чиано допивал свою бутылку минеральной воды, Гитлер и его неразлучная тень закончили свои таинственные перешептывания.
Переговоры были отложены до утра следующего дня. Разногласия по вопросу о войне и военной помощи Италии были временно забыты, и Гитлер предложил посетить его любимое «Гнездо орла», место, где он отдыхал от всех проблем и передряг.
Когда мы вышли из бронзовых дверей лифта, поднявшего нас на высоту 425 футов (127,5 метра. — Примеч. пер.), Гитлер был в прекрасном настроении. О политике не было сказано ни слова. Просторную комнату заполнили голоса вагнеровских валькирий. Итальянского гостя подвели к большому окну. У его ног расстилался горный пейзаж, который ему не понравился, а над головой кружили два орла, которых он с удовольствием бы пристрелил. Гитлер принялся разглагольствовать о красоте этого места, как он делал и во время визита Бальбо. Как переводчику, мне сразу же стало легче, но Чиано, очевидно, снова замерз. Насколько я помню, ему всегда было холодно в Германии, да и в самой Италии он всегда мерз без женского тепла. Поэтому нет ничего удивительного в том, что на высоте 3 тысяч футов (900 метров. — Примеч. пер.) он дрожал от холода, пил горячий чай, который терпеть не мог, и слушал песни валькирий, которых не воспринимал как женщин.
Он с трудом держал себя в руках и вздохнул с облегчением только тогда, когда орлов, горный пейзаж и виды Австрии поглотил вечерний туман. Потом он отправился в «Остеррейхишер Хоф» в Зальцбурге и оттуда позвонил своему тестю:
— Положение очень серьезное. Подробности в Риме при личной беседе.
На следующее утро состоялась последняя встреча в Оберзальцбурге. Чиано был уже совсем другим человеком. Холодная решимость и проницательность государственного мужа, продемонстрированные им вчера вечером, испарились без следа. Он был уже ко всему безразличен и апатично выслушал слова Гитлера, который снова принялся уверять его в том, что ни Англия, ни Франция не начнут войну из-за Польши, а Риббентроп подтвердил эти заявления энергичным кивком. Потом Чиано произнес свои прощальные слова, которые стали его лебединой песней:
— Пусть ваше пророчество снова сбудется, фюрер, — наверное, вам отсюда лучше видно, чем нам из Рима».
Граф Чиано никогда не был другом Германии. Я не думаю, что немцев Кайзеровской эпохи или Веймарской республики он сумел бы понять — или хотя бы попытался понять — лучше, чем своих национал-социалистических союзников. С момента своего возвращения из Оберзальцбурга он стал нашим заклятым врагом, который не жалел усилий, чтобы саботировать пакт, который сам же и подписал.
В Риме он поделился своими мыслями с партийным секретарем Стараче и Артуро Боккини. Дон Артуро, в свою очередь, не делал секрета из своих антивоенных взглядов и уверял меня, что сделает все, чтобы Муссолини узнал о том, как на самом деле итальянцы относятся к войне. Графини и княгини в гольф-клубе стали теперь в моем присутствии разговаривать по-английски, а княгиня Изабелла Колонна, урожденная Сурсок из Бейрута, перестала посещать вечера в немецком посольстве в Ватикане.
Таковы были внешние симптомы кризиса, которые не вызывали в Берлине ничего, кроме насмешек. Ведь Муссолини, этот великий друг оси, был на стороне Германии, а Гитлер и дуче были связаны таинственными узами дружбы! Но улыбались в Берлине недолго. Как раз перед началом войны красавец граф совершил поступок, который, по мнению компании из гольф-клуба, нужно было совершить уже давно, и исполнил тур вальса на скользком полу международной дипломатии.
31 августа 1939 года, менее чем через три недели после своей знаменательной встречи с Гитлером и Риббентропом, Чиано допустил «оплошность», как он предпочитал потом это называть, в разговоре с сэром Перси Лореном, британским послом в Риме.
Европейский кризис был в самом разгаре, и нападение на Польшу стало неизбежным, когда Галеаццо Чиано пригласил в палаццо Киджи представителя его британского величества. Встреча состоялась между девятью и десятью часами вечера. Рим был погружен во тьму, и в городе царила непривычная тишина. Из личных апартаментов папы просачивался слабый свет — Пий XII, как и верующие в бесчисленных римских церквях, молился о сохранении мира.
В противовес этому кабинет Чиано с тяжелой мебелью в стиле барокко был ярко освещен. Принимая сэра Перси Лорена, граф испытывал душевный подъем. Посол же не скрывал своей крайней озабоченности. И тут он услышал слова, которые его сразу же успокоили:
— Неужели вы еще не поняли, что мы никогда не начнем войну против вашей страны и Франции?
Посол сразу же все понял. Вспыхнув от радости, он схватил обе руки Чиано и тепло пожал их, а потом, полный счастья, торопливо удалился. Чиано же не испытывал радости, позвонив своему тестю в палаццо Венеция. Он взял реванш за августовскую встречу и, что самое важное, отомстил Риббентропу.
Когда Муссолини отдал приказ снять затемнение, весь Рим возликовал. Чиано удалось отодвинуть войну всего лишь на девять месяцев, но кто об этом тогда знал? Он поспешил в палаццо Колонна, где донна Изабелла и все другие княгини и графини приветствовали его как победоносного наследного принца фашизма, а потом, не теряя времени, сообщили своим британским и американским друзьям о замечательной маленькой оплошности их кумира.
Будущие исследователи Второй мировой войны, вероятно, назовут беседу Чиано с британским послом 31 августа 1939 года событием исторического значения. До этого момента Франция напрочь отказывалась присоединиться к Британии, поспешившей на помощь Польше, поскольку Даладье и глава французского Генерального штаба Гамелен не хотели вести войну на два фронта. Только после того, как в Париже узнали, что Рим не выступит на стороне Германии, французское правительство дало свое согласие. Интересно, как развивались бы события, если бы Чиано не допустил своей «оплошности»? Пожертвовали бы западные державы еще одним своим восточным союзником, что они сделали в Мюнхене? Стала бы Британия помогать Польше в одиночку?
Я не собираюсь искать здесь ответы на эти вопросы. Я знаю только одно — итальянский министр иностранных дел считал это ночное интервью очень ловким дипломатическим ходом. В своем месте я расскажу, что оно стало одной из причин его трагической смерти в Вероне в январе 1944 года, поскольку Гитлер и Риббентроп так и не простили Чиано его «оплошности», о которой им очень скоро донесли.
Рим вступил в славный период невмешательства, в течение которого вся остальная Европа ухаживала за Италией, как за красивой девушкой, выбиравшей себе жениха.
Примерно в это время Артуро Боккини вызвал меня в свой кабинет и молча протянул мне какую-то папку. Я прочитал собранные в ней документы и ужаснулся. Это были отчеты квесторов и агентов со всей Италии, из которых явствовало, что палаццо Венеция не сможет полагаться на карабинеров и полицию в случае, если Италия вступит в войну на стороне Германии. Пока они ограничиваются тем, что спокойно смотрят на демонстрации, требующие, чтобы страна оставалась нейтральной, и не предпринимают никаких действий, чтобы разогнать их, а в случае войны встанут на сторону народа. Я осмелился спросить его превосходительство, повлияла ли эта папка на решение Муссолини, но мой бестактный вопрос остался без ответа. Поскольку я не любил утаивать полученные мной сведения, я, как и раньше, сообщил о содержании этой папки господину фон Макензену. Однако мне неизвестно, что он сделал с этой информацией, впрочем, это меня и не касалось.
Все мое время было занято обслуживанием тех, кто боролся за милость Италии, и это занятие нравилось мне гораздо больше. Соперники — Германия, с одной стороны, и западные союзники, с другой, — из кожи вон лезли, ухаживая за ней, главным образом в социальной сфере, а члены дипломатического корпуса в Риме внимательно следили за настроением Чиано — улыбнулся ли он, нахмурился ли.
Во время этого «марафона» возникали самые невероятные ситуации. Пока вооруженные армии на Восточном фронте стояли друг против друга, готовые в любой момент начать боевые действия, мне пришлось встречаться на приемах с его превосходительством французским послом Андре Франсуа-Понсе, который был переведен в Италию из Берлина. Он всегда казался мне человеком, обладавшим самыми непривлекательными качествами своего великого соотечественника Вольтера, но при этом лишенным его гения. Зловещие и циничные остроты Франсуа-Понсе не пользовались популярностью в Вечном городе, а его энергичные усилия, направленные на то, чтобы снискать расположение Муссолини, не принесли успеха. Даже Чиано относился к нему очень холодно. Раньше мне случалось вступать в словесные схватки с англичанами и представителями других наций, с которыми я перед войной работал на вечерах и приемах. Теперь же мы встречались под эгидой итальянской политики невмешательства, как будто в мире ничего не изменилось.
Благодаря Чиано и его кругу, а также аристократам, имевшим многочисленные связи в Британии и Америке, сезон 1939 года в Риме был блестящим или, по крайней мере, казался таким. Многие старинные палаццо, которые стояли до этого закрытыми, стали местом проведения великолепных вечеров. В конце концов даже Риббентроп понял, что надо что-то делать. Весной 1940 года, так и не сумев заставить жену посла Макензена принимать более активное участие в жизни римской кьяккерии и в развлечениях гольф-клуба, он послал на службу в посольство двух дам, которые подходили для этого гораздо лучше, или, если быть более точным, он перевел в Рим их мужей.
Первым из двоих мужчин, облагодетельствованных таким образом фортуной, был принц Отто фон Бисмарк, внук Железного канцлера. Он поселился на красивой вилле в самом лучшем квартале Рима со своей красавицей женой Анн-Мари, урожденной Тенгбом из Стокгольма, и вскоре уже весь улей Чиано жужжал вокруг них.
Принц ничем не напоминал своего деда. Он был больше похож на мать, графиню Хойос, родом из Венгрии, чей отец, мистер Уайтхер, основал в Поле крупный завод по производству торпед. И хотя Отто фон Бисмарк сочетал в себе дипломатический талант с политической проницательностью, он был все-таки недостаточно Бисмарком, чтобы поступать в соответствии со своими убеждениями. Он думал только об одном — как бы каким-нибудь неловким шагом не разгневать чиновников с Вильгельмштрассе.{21} Ему также очень мешал младший брат, граф Альбрехт, смертельный враг национал-социализма, который отличался от своих аристократических собратьев тем, что сохранил свои убеждения, находясь на военной службе, и в конце концов дезертировал из армии.
Принцесса фон Бисмарк любила светскую жизнь. На вечерах, которые устраивала принцесса, часто звучал ее смех, похожий на звон колокольчика, а ее голубые глаза и русые волосы радовали взгляд. Многие римляне, молодые и старые, словно зачарованные смотрели, как она едет к морю в костюме, напоминавшем форму шведских матросов. Вряд ли Железный канцлер да и его жена, принцесса Иоганна, порадовались бы, увидев жену внука в подобном одеянии. В свое время принцесса Иоганна вынесла своей несчастной невестке, графине Хойос, такой приговор: «Если снять с нее все ее венецианские банты, рюши и ленты, то что же останется моему бедному Герберту?» Я даже боюсь подумать, что бы она сказала, увидев Анн-Мари.
Самым преданным среди шикарных и обаятельных поклонников принцессы был Филиппо Анфузо, старший личный секретарь Чиано. Он справедливо считался одним из самых красивых мужчин в Риме, но, в отличие от других красавцев, был умен и храбр. Их часто видели вместе, и по Риму, естественно, поползли дурные слухи. Однако принцесса была истинной леди и образцовой матерью, и я ни на минуту не допускал мысли, что их отношения выходили за рамки искреннего платонического союза между севером и югом.
Чиано и его поклонницы часто посещали дом на Виа Никола Порпора, а его жена Эдда тоже часто бывала здесь. Вилла представляла собой удивительное сочетание традиционализма в духе Бисмарка и модного декора. У основания лестницы висел самый лучший портрет Франца фон Ленбаха — портрет папы Льва XIII, единственного политика, который сумел нанести старому канцлеру поражение в его культурной кампании. В гостиной другие шедевры Ленбаха изображали Бисмарка, наблюдавшего с решительным видом за социальным водоворотом, крутившимся у его ног. В стену, отделявшую гостиную от соседней комнаты, была вделана стеклянная витрина, сверкавшая многочисленными подарками — большинство из них было сделано для того, чтобы привлечь к себе внимание, — которые основатель рейха получил от различных монархов и правительств. Рядом с рейнскими пивными кружками теснились серебряные русские тройки — молчаливое свидетельство плохого вкуса, царившего в эпоху Бисмарка. С другой стороны, Железный канцлер был бы очень доволен обедами, которые давал его внук, где подавалось французское шампанское, свидетельствовавшее о его либеральных взглядах. Еда и напитки на этих обедах были превосходны, и римское общество явно предпочитало их бисмаркиане, присутствия которой они не замечали.
Я провел много вечеров в доме Бисмарков. Я подозреваю, что принцесса считала меня неудавшимся ученым, чьи итальянские связи, однако, делали меня достойным приглашения, а его высочество был рад обрести переводчика, который не ел горошек с ножа. Поскольку я был другом семьи посла и поклонником его деда, то меня считали социально приемлемым.
Несмотря на фотографию Германа Геринга с дарственной надписью, стоявшую на их пианино, Бисмарки в разговоре между собой и с Чиано и Анфузо высказывали антинацистские взгляды. Принцесса заслужила аплодисменты в кружке Чиано, заявив, что настроена прогермански, «поскольку вышла замуж за Отто», но антинацистски. Принц сообщал итальянскому министерству иностранных дел многое из того, что он знал, но, как выяснил Чиано, «панически боялся, что об этом узнают, и умолял меня во имя Господа никому не передавать эту конфиденциальную информацию». Он был убежден в том, что в предстоящей войне Германия будет неизбежно разбита, но, к сожалению, не обладал железной волей и способностями своего деда, которые так часто помогали тому предотвратить беду.
В доме Бисмарков всегда было весело и интересно. Люди танцевали, сплетничали и называли друг друга по именам или прозвищам, в стиле императорской Вены. Женщины были обворожительны, коварны, прекрасно одеты и обожали непристойные шутки. Оставшись один на один, мы с Отто Бисмарком вели весьма откровенные разговоры, наверное, потому, что оба знали, что ни один из нас не выдаст другого.
Примерно в то же самое время по воле Риббентропа в Риме появилась еще одна столь же фешенебельная супружеская пара. Господин Карл Ф. Клем фон Гогенберг, родственник фрау фон Риббентроп, был назначен экономическим советником. В этом качестве — а также в интересах социальной политики Риббентропа — он и утвердился в немецком посольстве в Риме. У него не было политических функций, а в чем заключались его обязанности экономического советника, я так до конца и не понял. Он и его красивая жена въехали в прекрасный средневековый дворец, который стал еще одним любимым местом развлечения супругов Чиано. Эдда Чиано-Муссолини чувствовала себя здесь как дома, а это и было одной из главных задач Клемов-Гогенбергов. Хозяйка дома, по мнению Галеаццо Чиано, не отличалась особой политической проницательностью, судя по тому, как он охарактеризовал разговор между нею и своим верным помощником Анфузо: «Баронесса фон Клем сказала Анфузо, что немцы нуждаются в доступе к теплым морям, и поэтому в один прекрасный день они потребуют, чтобы им отдали Триест. Анфузо в ответ на это посоветовал баронессе не забивать себе голову политикой и заняться другим делом, в котором она, как все знали, имела больше опыта».
Так это или нет, знает один Анфузо, оставшийся и после войны крупным политическим деятелем — теперь он сенатор от неонацистской партии. Впрочем, я привел это высказывание только для того, чтобы продемонстрировать, какими ядовитыми языками обладали члены кружка Чиано. А вспомнил о доме Клемов я совсем по другой причине. Именно здесь, во время ужина на троих осенью 1940 года, я познакомился с человеком, который пять лет спустя сделал очень много не только для меня, но и для развития международных отношений. Карл Клем оставил такую запись об этой встрече: «Доллман встретился с Геро фон Шульце-Гаверницем в доме своего старого друга, Карла Ф. Клема фон Гогенберга осенью 1940 года. Их дружба зародилась в те годы, когда они оба жили в США. Клем вернулся в Германию в конце 20-х годов и занимал там ряд важных руководящих должностей. Гаверниц принял американское подданство и делил свое время между Нью-Йорком, Асконой и Южной Америкой, где имел большие связи. В начале 1940 года Клем был «реквизирован» министерством иностранных дел и послан в немецкое посольство в качестве атташе, отвечающего за вопросы экономики. Несмотря на то что отношения между Германией и США постоянно ухудшались, Клем и Гавер-ниц сохранили свою дружбу, что, впрочем, совсем неудивительно, поскольку оба они были либералами и космополитами. Разговор, который состоялся между нами в тот вечер, оказался для меня очень полезным, поскольку мы сравнивали показатели промышленного производства США и той части Европы, в которой господствовал нацизм. Наш разговор, слегка пессимистичный по тону, закончился выражением надежды, что на этот раз удастся избежать вступления США в войну. Впрочем, мы понимали, что надежда на это очень слабая. Позже мы много думали об этом разговоре. Поскольку Каплер был очень хорошо информирован обо всех иностранцах, находившихся в Риме в то время, наша личная встреча в доме Клема могла иметь для нас весьма опасные последствия».
Впрочем, достаточно о записках Клема. Каплер был атташе, отвечавший за вопросы деятельности полиции, которого Центральное бюро государственной безопасности прислало в Рим в 1938 году. Господин Гаверниц стал близким сотрудником Аллена Даллеса, руководителя Управления стратегических служб США в Центральной Европе, которое находилось в Швейцарии. Именно с его помощью я в марте 1945 года вступил в первые контакты с американцами в Лугано, что, после долгих и сложных переговоров, привело к капитуляции немецких армий в Италии, в Ка-зерте, 28 апреля 1945 года.
Не моему скромному перу описывать атмосферу, царившую в Риме в эти последние несколько месяцев мира, таинственные появления и исчезновения, интриги и заговоры, которые плелись в гостиных, лихорадочную деятельность агентов секретных служб и растущее удивление большинства посольств. Борьба за мир или войну велась не только дамами высшего света, политиками и дипломатами. В Риме появилось большое число людей из других мест, странных людей, которые устраивали необычные вечера, чье проведение оплачивалось, как все понимали, не из их кармана. Я говорю, например, о человеке, который вскоре завоевал восхищение всей Европы и которого сам Гейдрих, руководитель Центрального бюро государственной безопасности, считал самым опасным шпионом. Это был Феликс Керстен, медицинский советник и личный врач Генриха Гиммлера.
О Керстене написано много книг и статей самого разного качества, но всякому, кто хочет по-настоящему узнать этого волшебника массажа, я советую обратиться к его собственным мемуарам.
Из всех людей, присланных в Рим из Третьего рейха, Керстен, вне всякого сомнения, был самым оригинальным и самым привлекательным. Он не был, разумеется, тем скучным рыцарем в сверкающих доспехах, каким изображают его современные биографы, но все в нем — от положения доверенного лица рейхсфюрера СС до тех услуг, которые он оказал человечеству, — было странным и неповторимым. Я встречался с ним только в Риме, но несколько слов о его предыстории могут пролить свет на его личность.
Эдуард Феликс Александр Керстен родился в ливонском университетском городе Дерпте 20 сентября 1898 года. Его отец был богатым прибалтийским землевладельцем немецкого происхождения. Когда кайзеровские войска во время Первой мировой войны оказывали финнам поддержку в их борьбе против России, он служил в этих войсках и к концу войны получил финское гражданство. После этого он занялся изучением научных основ массажа. Поворотным пунктом в его карьере стал 1919 год, когда он познакомился в Берлине с китайским доктором Ко и стал его преданным учеником. Доктор Ко обучил Керстена восточному массажу, убедив его, что причиной многих кажущихся неизлечимыми болезней является нервное напряжение и избавить человека от такой болезни можно путем расслабления соответствующих нервов.
В этом методе лечения используются пальцы врача, и я хорошо помню необычные руки Керстена. Они были похожи на нежные, чувствительные, ухоженные руки женщины, но это впечатление было обманчивым. Во время массажа его пальцы превращались в ножи со стальным лезвием, которые с неутомимой силой разминали узлы на нервных окончаниях пациента. Бывали моменты, когда человек, лежавший на кушетке Керстена, мечтал очутиться на операционном столе и подвергнуться воздействию наркоза, но после них наступало удивительное чувство освобождения от всякой боли.
Керстен называл свой метод, который я частенько с ним обсуждал, «психоневрологическая терапия», и он избавлял человека от всех форм невралгии, желудочных и кардиологических заболеваний, возникших на нервной почве, мигрени, дебилизма и, что не менее важно, от импотенции.
Когда доктор Ко вернулся к себе в Тибет, Керстен унаследовал большую часть его пациентов. Он стал известен всей Европе, и в 1928 году его приняли при дворе королевы Вильгельмины Голландской. Если не обращать внимания на ряд весьма колоритных историй, описанных Керстеном в своих мемуарах, нет сомнения, что его клиентура, как придворного массажиста Оранского дома, включала в себя самых крупных финансистов, аристократов и политиков Европы. Два его немецких пациента, владельцы крупных предприятий, из далеко не альтруистических соображений познакомили его с Генрихом Гиммлером. 10 марта 1939 года Керстен установил, что его новый пациент страдал от нарушений работы симпатической нервной системы, в результате которых у него возникали спазмы сосудов, вызывавшие сильную боль. И он сумел устранить эту боль в течение нескольких минут глубокого массажа.
— Я обращался ко многим немецким специалистам, — сказал ему Гиммлер, — но никто из них не смог помочь мне. Прошу вас, лечите меня и дальше.
И Феликс Керстен помогал ему — так долго и так успешно, что вскоре сделался незаменимым для самого страшного человека Третьего рейха. Гиммлер знал очень много, но не подозревал, что его новый фаворит врач перед тем, как продолжить его лечение, посоветовался с финским послом в Берлине, и тот дал ему добро, мотивируя это тем, что «когда-нибудь эта связь окажется очень полезной».
Так что Керстен продолжал массировать Гиммлера, избавляя его от боли и одновременно облегчая невыносимые муки людей, находящихся в тюрьмах и концлагерях, или спасая их от заключения в Бухенвальде или Аушвице. Это был, пожалуй, единственный случай в истории медицины, который, благодаря доктору Ко, отдавал китайским ароматом. Керстен не только спасал жизнь людей, но и помогал Гиммлеру облегчить душу разговором. Лежа на кушетке, скрючившийся от боли рейхсфюрер СС чувствовал непреодолимое желание избавиться от своих секретов. Восьмисотстраничный дневник, в котором Керстен зафиксировал его откровения, вряд ли когда-нибудь будет полностью опубликован, но он включил отрывки из этого дневника в книгу, о которой я говорил выше. Это один из самых важных источников психологической и исторической информации о Третьем рейхе. Хочу привести здесь самый, пожалуй, интересный отрывок из воспоминаний Керстена:
«Пункт полевого командования, 12 декабря 1942 года.
Я провел сегодня самый интересный день с тех пор, как Гиммлер стал моим пациентом. Он был очень нервным и беспокойным сегодня, и я догадался, что у него что-то на уме. Когда я заговорил с ним, он спросил: «Можете ли вы вылечить человека, страдающего от головных болей, приступов головокружения и бессонницы? Вот, прочитайте. Это секретная папка, в которой содержатся сведения о болезни фюрера». Прочитав отчет, я убедился, что он состоит из двадцати шести страниц. Не было сомнений, что здесь использовалось заключение врачей госпиталя в Па-севалке, в котором лежал потерявший зрение Гитлер. Начиная с этого периода везде отмечается, что молодой солдат Гитлер подвергся газовой атаке. Лечили его плохо, в результате чего возникла опасность временной слепоты. Появились также симптомы заражения сифилисом. Его лечили в Пасевалке и выписали, как полностью выздоровевшего. В 1937 году появились симптомы того, что сифилитическая инфекция продолжает свою разрушительную работу. В начале 1942 года новые симптомы не оставили никаких сомнений в том, что Гитлер страдает от прогрессирующего паралича. Присутствуют все признаки этой болезни, за исключением неподвижности зрачков и бессвязной речи. Я вернул отчет Гиммлеру и сказал, что вряд ли смогу чем-нибудь помочь, поскольку я специалист по мануальной терапии, а не психическим заболеваниям».
Керстен приехал в Рим весной 1940 года в качестве подарка Гиммлера его римским друзьям. Перед прибытием этого чудотворца его смертельный враг Гейдрих через своего прихвостня, полицейского атташе в Риме Каплера, предупредил меня о том, чтобы я был с ним поосторожнее. Это был единственный случай, когда Гейдрих пытался предложить мне сотрудничество. Он велел Каплеру сообщить мне, что, по мнению Центрального бюро государственной безопасности, Феликс Керстен был агентом вражеской разведки и к его предстоящему контакту с руководителями Италии бюро относится с большим недоверием. Я ответил, что Гейдрих должен обсудить это дело со своим шефом Гиммлером и что меня попросили помочь Керстену устроиться в Риме и переводить во время сеансов массажа, которые он проведет для Чиано, Буффарини-Гвиди и других.
Вскоре прибыл и сам доктор, творивший чудеса, пухлый и мягкий, словно Будда, и поселился в апартаментах бывшего короля Альфонса в Гранд-отеле. Я уверен, что монарх из династии Бурбонов никогда не принимал такого количества посетителей. К нему сразу же обратились Чиано и Государственный секретарь внутренних дел Буффарини-Гвиди, чьи нервы были расшатаны постоянным участием в войне между донной Ракеле и Кларой Петаччи, а также стремительными изменениями настроения и решений Муссолини. Керстен, гостиная которого в Гранд-отеле была заполнена дамами из гольф-клуба, очень понравился Чиано. Керстен был неболтлив, и я не узнал, чем болеют все эти дамы. Только в разговоре о Чиано он позволил себе многозначительно улыбнуться и привести несколько ссылок на тибетское учение о любви.
К нему обращались самые разные люди, в том числе герцог Сполето, племянник короля и наследник дома Аоста, и граф Вольпи, венецианский финансист и дипломат. Я предложил Биби, которая к тому времени уже выросла, устроить Керстену экскурсию по Риму, но его гораздо больше заинтересовали витрины кондитерских магазинов, где были выставлены сокровища, уже недоступные в гитлеровской Германии, чем памятники Древнего мира.
Непреходящей страстью Керстена были конфеты и шоколад, и вскоре уже пациенты приносили ему целыми фунтами пралине, надеясь, что до и во время лечения он будет ласков с ними. Он с довольным видом поглощал угощение, пока его жертвы ожидали очередного сеанса пыток. Поскольку визит Керстена был частью немецкого плана по завоеванию расположения Италии, которая все еще оставалась нейтральной, ему категорически запретили в Берлине брать плату от итальянцев. А надо сказать, что Керстен очень любил деньги. Он с грустью признавался мне, что часто жалеет о том, что не уехал из Берлина в 1939 году и не бросился в объятия своих пациентов, состояние которых составляло миллионы долларов. Я тоже часто задавал себе вопрос, почему он не эмигрировал, и приходил к выводу, что им руководило человеколюбие. Но больше всего меня удивляло его горячее желание получить высокий чин в СС. Как финский медицинский советник и бывший личный врач монархов Оранского дома, он не нуждался в новых чинах. Впрочем, Феликс Керстен был ужасно тщеславен. Однажды, когда я приехал, чтобы отвезти его на прием, я обнаружил, что он нацепил на себя фрак, увешанный совершенно невообразимой смесью знаков отличия, начиная с голландских орденов, американских золотых медалей и кончая итальянскими командорскими крестами. Он был очень расстроен, когда я посоветовал ему надеть обычный костюм.
Гиммлер надеялся, что Керстен будет лечить Муссолини, но его надежды не оправдались. Я обсудил этот вопрос с Боккини, и мы пришли к выводу, что неудачный массаж мог поставить под угрозу само существование оси. Сам Боккини не нуждался в массаже. Он успокаивал свои нервы омарами, устрицами, каплунами и выдержанным бургундским, а его мигрени улетучивались от прикосновения нежных ручек его молодой племянницы столь же быстро, как и после китайско-финских манипуляций Феликса Керстена, если не быстрее.
Был ли Керстен шпионом? Я и тогда и сейчас был убежден, что нет. Во-первых, он был слишком ленив и слишком труслив для этого; во-вторых, он прекрасно понимал, что Гейдрих и его бюро ненавидит его и внимательнейшим образом следит за каждым его шагом; и в-третьих, Генрих Гиммлер, даже во время приступов мучительной боли, не терял своей способности вычислять шпионов. Керстен, конечно, любил поговорить. Чиано, который когда-то был генеральным консулом в Шанхае и знал кое-что о Востоке, восхищался его эзотерическими познаниями и рассказывал мне о том, какие интересные разговоры они вели о китайской и тибетской культуре. Нет никаких сомнений в том, что Керстен получал от своих высокопоставленных клиентов много сведений, но его любимое поместье Гарцвальд и его кинотеатр в Познани находились в сфере юрисдикции Третьего рейха, а он был не таким человеком, чтобы без нужды рисковать своей шеей и личными владениями.
Его деятельность в последние месяцы нацистского режима, его великая операция по спасению евреев и его контакты с графом Бернадотом подробно описаны во многих книгах и не связаны с его жизнью в Риме, поэтому я хочу с благодарностью распрощаться с ним. Во время массажа он причинял мне боль, которую только мазохист может назвать приятной, а я никогда не был мазохистом. Тем не менее он спас меня от опасной операции, которую рекомендовали мне многие медицинские специалисты, и я буду вечно в долгу у него и у его великого китайского учителя.
Галеаццо Чиано дал в честь Керстена незабываемый прощальный ужин. Поскольку он, к огромному сожалению Керстена, не мог ему заплатить, то подарил ему самую большую из всех своих фотографий в огромной серебряной раме, которую я добыл ради этого случая. Эта рама сама по себе была целым состоянием. Керстен уехал из Рима без денег, но совсем не бедным. В Берлине ему не запретили брать подарки, поэтому его чемодан был забит рулонами шелка для рубашек, фотографиями в рамках, одеждой, подарочными наборами от дам из гольф-клуба и множеством коробок с его любимым шоколадом и глазированными орехами из магазина Розати на Виа Венето.
Чиано пригласил на ужин главным образом излеченных Керстеном людей. Дородные министры и финансисты, нервное напряжение которых он сумел снять или хотя бы уменьшить, в последний раз обнимали своего спасителя. Дамы, страдавшие от мигреней и избавившиеся от них, улыбались ему, а герцоги, которых Керстен вылечил от модных болезней вроде радикулита или подагры, подходили попрощаться. Граф занимал два этажа в доме на прелестной Виа Анджело Секки. Приемные комнаты, располагавшиеся на первом этаже, представляли собой странную смесь стилей. Самыми лучшими вещами здесь были китайский фарфор и величественная картина Игнасио Сулоаги, которую подарило Чиано испанское правительство. К сожалению, шампанское к обеду было прислано его коллегой Риббентропом. Каждое Рождество оно прибывало сюда в ящиках из обширных подвалов «Дома Хенкеля», принадлежавших семье фрау фон Риббентроп. Если бы ее муж продолжал служить представителем американской фирмы, а не посвятил себя внешней политике, мир был бы избавлен от многих бед, а мы, как с ехидцей заметил наш хозяин, пили бы не немецкий «Зект», а настоящее французское шампанское.
После обеда атмосфера, как обычно, была самой непринужденной. Графиню Эдду окружила группа молодых людей, а граф по очереди обнял графиню, принцессу и сексуальную дамочку, которая не принадлежала ни к какому древнему роду. Почетный гость, похожий на Будду, поглощал горы конфет и, с моей помощью, развлекал публику сплетнями о жизни представителей различных королевских и княжеских домов, которых он лечил, и в особенности рассказами о легендарной скупости голландской королевы-матери. Он благоразумно избегал говорить о Гиммлере, но мы все поняли, что он обладает над ним большой властью. Полицейский атташе Каплер не был приглашен на обед, что очень способствовало оживленному разговору.
Я несколько раз бывал в доме Чиано. Я сопровождал Гиммлера и фон Шираха, когда они приходили сюда, а порой меня приглашали и как частное лицо. Эдда Чиано-Муссолини всегда производила на меня огромное впечатление. Она была настоящей дочерью своего отца, которого напоминала и внешностью, и манерой поведения, несмотря на слухи о том, что ее отцом был русский эмигрант, с которым Муссолини познакомился в Швейцарии в ту пору, когда еще был социалистом. Она была очень умна, капризна, словно дикая кобыла, и отличалась породистым уродством, но ее глаза освещали все, на что падал их взгляд. Мне до сих пор приятно вспоминать, как в августе 1943 года, когда эти глаза потухли, я смог отплатить за гостеприимный прием, который мне всегда оказывали в доме Чиано, обеспечив Эдде возможность бежать.
В начале весны 1940 года настроение Муссолини напоминало настроение жеребца, который слышит сигнал трубы, возвещающий о начале охоты, но предпочитает еще ненадолго задержаться в теплой конюшне. Он читал доклады Боккини о реальных настроениях народа, которые становились раз от разу все более пессимистическими, — а может, и не читал, кто знает? Король, двор и руководители армии безудержно льстили Чиано, засыпая его комплиментами и справедливо считая олицетворением антивоенного фронта. Они ошиблись только в отношении силы его убеждений и его мужества. В эту наполненную слухами весну, в последние месяцы мирной жизни Италии, король мог бы объявить себя главнокомандующим армией и флотом, убедить Чиано встать на его сторону и, если потребовалось бы, заставить Муссолини уйти в отставку. Недостаточно только надеяться на лучшее будущее, надо своими руками создавать это будущее, а Виктор-Эммануил, как и Чиано, не был готов к решительным действиям. Чем ближе становилась война на Западе, тем больше нервничали и колебались итальянские руководители. Наконец, 18 марта 1940 года, когда в Риме цвела мимоза, два диктатора встретились в Бреннере. Нет смысла говорить, что в горах шел снег, и я до сих пор содрогаюсь, вспоминая эту встречу. Итальянский лидер, гораздо более умный, человечный и яркий, чем Гитлер, слушал бесконечные разглагольствования своего коллеги из Германии со смешанным чувством мрачной покорности и завистливого восхищения. Во время путешествия он сообщил нам, что ему приснился удивительный сон, как это всегда бывает в критические моменты его жизни. К сожалению, он не рассказал нам, что это был за сон, но упомянул, что перед урегулированием вопроса о Фиуме ему приснилось, будто он переходит вброд реку. Это мало прояснило картину, и мы промолчали, теряясь в догадках. Встреча в Бреннере, которая так ничего и не прояснила, явилась началом «молчаливого периода» в жизни Бенито Муссолини. Отправляясь на совещания и конференции, проводившиеся до его падения в июле 1943 года, он всегда был настроен весьма решительно, намереваясь высказать свою точку зрения и заставить фюрера прислушаться к голосу разума, но от одного вида своего коллеги, который оказывал на него гипнотическое воздействие, он терял дар речи. Это было поистине патологическое состояние, которое мог бы устранить массаж Феликса Керстена. Ахиллесовой пятой Муссолини было все, связанное с войной, — а здесь Гитлер во всем превосходил старого вояку. Он завораживал своего онемевшего друга отчетами о военных приготовлениях, демонстрировал свою мощь с помощью статистики и хвастал победами, а дуче, к его огромному сожалению, ничего не мог ему противопоставить.
Этот односторонний характер их отношений очень удручал меня, но мой перевод не был тому виной. В конце концов, я же не мог переводить того, чего не было сказано. Лучше всего первую встречу этого «молчаливого периода» охарактеризовал зять Муссолини: «Муссолини в ярости оттого, что большую часть времени говорил один Гитлер. Он собирался многое сказать ему, но вынужден был в основном молчать. Это никак не соответствует его роли диктатора, не говоря уж о роли «старшего» среди диктаторов».
Западные страны очень встревожились, узнав об этой встрече, но граф Чиано поспешил сообщить своему старому другу сэру Перси Лорену, что ничего достойного внимания не произошло. Я, в свою очередь, мог бы рассказать, что на обратном пути случилось очень важное событие. Дуче, вновь обретший способность говорить, показал на крупные снежные хлопья и заявил, что для того, чтобы превратить своих итальянцев в воинственный народ, ему потребуется завалить снегом всю Италию, до самой Этны.
Он был прав, но как сильно обеднел бы мир, если бы ему удалось окутать солнечный, внушающий любовь, прекрасный итальянский народ пленкой холодного военного льда!
Но пока над куртизанкой на берегах Тибра, за которой все ухаживали, продолжало сиять солнце. Вскоре на западе загремят пушки Гитлера, и дуче будет приходить в ужас от одной только мысли, что опоздает к дележу военных трофеев.
Два ефрейтора
Летом 1945 года, когда я удостоился чести стать невольным гостем разведцентра в Риме, один старший офицер-британец спросил меня, почему я не помешал Италии вступить во Вторую мировую войну. Я попытался объяснить ему, что подобные действия лежат за пределами сферы ответственности и возможностей переводчика. Хотел бы я посмотреть на выражение лица Муссолини, если бы я осмелился подойти к нему с подобным предложением! Мы были в очень хороших отношениях, но он стал думать, что я обладаю определенным политическим влиянием, только после того, как дела у него пошли плохо. Диктаторы не прислушиваются к советам других, пока не оказываются в тупике. Если бы я знал, до какой степени был растерян Муссолини весной 1940 года, я мог бы попытаться как-нибудь вывести его из состояния истерического замешательства и патологической нерешительности. Если бы оба высокопоставленных чиновника итальянского министерства внутренних дел, шеф полиции Артуро Боккини и фактический министр внутренних дел Буффарини-Гвиди, рассказали мне о ежечасных и ежедневных переменах эмоционального настроя своего господина, то я бы кое о чем задумался, но вмешиваться в дела государства было бы настоящим самоубийством с моей стороны!
Члены гарема графа Чиано, как высокопоставленные, так и рядовые, не делали тайны из отвращения, которое франтоватый президент их любимого гольф-клуба испытывал к немцам вообще и к своему коллеге Риббентропу в частности. И тем не менее, сколько бы я ни пытался вскользь или шутя пробудить в зяте Муссолини озабоченность по поводу потенциальной опасности участия Италии в войне, он тут же принимался уверять меня, что восхищается Адольфом Гитлером, хотя в прошлом все суждения фюрера оказывались ошибочными. Наши беседы не оставили у меня никаких сомнений в одном: министр иностранных дел Италии ненавидит нас и молит Бога о том, чтобы мы потерпели поражение в войне, желательно еще до того, как Италия преодолеет свою нерешительность. Его ненависть разделяли все самые уважаемые в Риме салоны, «верхние десять тысяч» и кьяккерия, или дамы света, как тогда называли поклонниц dolce vita — красивой жизни.
Чувства Чиано разделял и королевский двор в Савойе, но все заинтересованные лица — и в отдаленных королевских резиденциях, и в извилистых коридорах палаццо Киджи, и на поле для гольфа в Аква-Санта — взращивали свою ненависть и надежды в тайне. Они, как и Артуро Боккини или Буффарини-Гвиди, не стали бы прибегать к открытому восстанию против человека, по-прежнему занимавшего высший пост в палаццо Венеция. Проницательная Эдда, обладавшая необузданным темпераментом, тоже не любила нас, но натура амазонки толкала ее под знамена чести и, следовательно, к войне.
Вспомнив о Ватикане, я посетил своих друзей в тамошней библиотеке, в папских архивах и на Тевтонском кладбище. Я даже нанес визит отцу Такки-Вентури, летописцу ордена иезуитов и духовнику Муссолини. Он ободрил меня, сообщив, что все настроены против вступления Италии в войну на стороне гитлеровской Германии, и попросил меня передать эту информацию в Берлин. После этого он сказал мне, что его святейшество денно и нощно истово молится о мире во всем мире, и в Италии — в особенности, но никто не слышал от него даже намека на то, что он планирует объявить крестовый поход против неверных в Третьем рейхе. Как мне было доподлинно известно, Муссолини во всем следовал опасному примеру своего друга Адольфа Гитлера. Он страстно ненавидел Ватикан, и теперь его истерические припадки ярости обрушивались на папу и церковь столь же часто, как и на короля и монархию.
Терпя неудачу на каждом шагу, я вспомнил об «альф-редиани». Сам Альфредо к тому времени уже топтал райские кущи, но его близкие друзья были еще живы. Я договорился о встрече с ними, на этот раз без сопровождения синьорины Биби. Биби витала теперь в облаках, а ее прелестная головка была забита мыслями о посольских приемах, коктейлях и любовных интрижках в гольф-клубе. Она делала карьеру в свете с упорством и целеустремленностью диктатора, стоящего пока на первых ступеньках политической лестницы, — по крайней мере, в этом отношении женщины похожи на безжалостных демагогов противоположного пола. Она отклонила мое предложение «с огромной благодарностью и многочисленными пожеланиями успеха», предоставив мне возможность в одиночку отправиться в тратторию в Трастевере, где в прошлом она провела столько счастливых часов.
Меня встретило гнетущее молчание. Затем разразилась буря. Мелкие воришки из Римской Кампаньи в один голос закричали о том, что их ждет неминуемая гибель, что погибнет вся Италия и я сам. Они строили фантастические планы о том, как избежать мобилизации и саботировать приготовления к войне, клялись, что будут искать убежища на чердаках и в горных пещерах, и предрекали Бенито Муссолини мучительную смерть. И хотя их последний прогноз оправдался, они с удовольствием вложили бы в мою руку револьвер, чтобы я застрелил человека, за которым они когда-то с таким воодушевлением пошли. Но сами они, как и я, были не способны спустить курок. Наконец, опорожнив множество винных бутылок и тарелок с кусками жирного молочного поросенка, мы решили, что будем проводить политику молчаливого сотрудничества. Я пообещал, что сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь им избежать столкновений с военными властями, а они гарантировали, что помогут мне, когда Муссолини и Гитлер, фашизм и нацизм рассыплются в прах. Обе стороны сдержали свое слово, и кто знает, где бы мы были, если бы не тот обмен обязательствами в Трастевере?
На том завершились мои частные мирные переговоры. Я отказался от дальнейших попыток предотвратить вступление Италии в войну, во-первых, потому, что они были бесполезными, а во-вторых, я не понимал, почему должен жертвовать собой ради итальянцев. Мне они нравились, а еще больше нравилась их страна, но они сами — король и королева, Чиано и его гарем, папа и церковь, генералы и адмиралы — должны были вытащить себя из того болота, куда по своему собственному желанию или в силу обстоятельств себя загнали.
10 июня 1940 года, не внемля моему невысказанному неодобрению, дуче, выступая перед удрученной толпой, объявил войну и предрек Италии победу. Похоронному маршу Италии предшествовал мрачный барабанный бой — 29 июня над своими собственными позициями загадочным образом погиб Бальбо. Тем не менее, когда 28 октября Италия напала на Грецию, дела пошли на лад. Известие об этом нападении изумленный Гитлер получил на вокзале во Флоренции, как раз перед тем, как тронулся его специальный поезд.
Я не военный историк и даже не военный репортер. Мне незачем описывать роковую и трагическую роль Италии во Второй мировой войне. Проигранные сражения, саботаж и предательство, растущая ненависть к режиму — короче говоря, отчаянная попытка этого наименее воинственного и наиболее измотанного войной народа выйти из бойни по собственному желанию — все это хорошо известно. Я мог бы в хронологическом порядке описать все встречи, конференции, инспекционные поездки и сцены взаимных обвинений, свидетелем которых стал в качестве переводчика в Шлосс-Клессхайме, в ставке фюрера, в Италии и в других местах, но от этого мое повествование стало бы слишком скучным.
Я считал и считаю до сих пор, что гораздо интереснее рассказать об игре в солдатики, которой увлекались оба диктатора — как вместе, так и порознь. Их любимым развлечением в мирное время было вспоминать о славных годах воинской службы, когда оба они дослужились до звания ефрейтора. Тогда они мнили себя Наполеонами и Цезарями; теперь же, когда в их подчинении оказались гигантские армии, решили, что их мечты воплотились в реальность. Особенно радовался Муссолини — он достиг желанной, но такой убогой цели: он всегда мечтал стать генералом и теперь, по крайней мере в своих глазах, он им стал.
Я хотел бы воспроизвести свои впечатления об «игре» этих двух ефрейторов, которые мне удалось сохранить в своих записях. Они были сделаны, когда я находился под непосредственным впечатлением событий тех дней, и представляют собой чисто литературные опыты. Но, несмотря на все свои недостатки, эти записи искренни и не приукрашены.
Первая из этих историй описывает совместную поездку двух диктаторов в Россию. Эта поездка продолжалась с 23 по 30 августа 1941 года. В то время оба они находились в зените славы и успеха. Я озаглавил ее «Александр плачет о недосягаемой луне».
«Над бескрайними лесами и голубыми вершинами Карпат, словно гигантские орлы, летели на восток железные птицы. Уютно устроившись в одном из «Кондоров» Гитлера, оба диктатора приближались к Украинскому театру боевых действий. Благодаря достижениям современной техники, позволявшей за несколько часов преодолеть около 15 тысяч километров, все пока шло гладко.
23 августа дуче сел в свой специальный поезд в Риччионе, бледный и еще не оправившийся после гибели своего любимого сына Бруно, который совсем недавно погиб в авиакатастрофе. В поезде, шедшем в ставку фюрера в Растенбурге, царила спокойная, непринужденная атмосфера. К неудовольствию Гитлера, Муссолини потратил уйму времени на осмотр еще дымившихся развалин крупнейшей русской крепости в Брест-Литовске, потребовав перевести несколько обгоревших писем русских солдат, отправленных по полевой почте и завернутых в красную, забрызганную кровью тряпку. Его итальянская натура прониклась сочувствием к судьбе молодых русских бойцов, которые умерли, прижимая к сердцу листки с вечными и общими для всех людей словами о любви. В такие моменты, когда Муссолини забывал о своем генеральском чине, он становился очень отзывчивым.
В конце дня фюрер и дуче сели в специальные поезда, на этот раз порознь, и отправились в Вишневу в Галиции, куда они прибыли 27 августа. Нежные склоны зеленых холмов, над которыми высились горы, и раскинувшиеся вокруг девственные леса ласкали взор. На отдых и ужин остановились в ветхой охотничьей избушке на пригорке, где нас приветствовали седобородые лесники с бакенбардами в стиле императора Франца-Иосифа. Эти места были когда-то любимыми охотничьими угодьями эрцгерцога Франца-Фердинанда, который часто наведывался сюда, чтобы предаться своей страсти — массовому убийству дичи. Боязливо выйдя из леса, чтобы попастись, олень с удивлением уставился своими нежными глазами на специальные поезда новых хозяев Европы, один из которых стоял внутри тоннеля, а другой — у ближайшего выхода из него.
На следующее утро длинная вереница машин доставила диктаторов и их свиты на аэродром в Кросно. Вылет был назначен на 5.30 утра. В такую рань многие невыспавшиеся итальянцы предпочли бы совсем отказаться от поездки на Украину, но Муссолини уже вновь превратился в ефрейтора-генерала, и по его властному приказу они погрузились в «Кондоры». Другу Адольфу тоже досталось «с царского стола». Устав от германских побед и завоеваний, но не имея своих, чтобы похвастаться, дуче обратился к истории Италии и вытащил на свет божий прославленного в боях Траяна. А поскольку полет проходил над землями, где воевали его легионы, то Гитлеру пришлось терпеливо выслушать отчет о сражениях, выигранных императором, который колонизировал территорию современной Румынии. За этим последовало описание чудес инженерной мысли, проявленных римскими легионерами при постройке знаменитого моста через Дунай в его нижнем течении — достижении, которое вряд ли можно было повторить сейчас, несмотря на всю современную технику. Гитлер упорно игнорировал намеки дуче на трудности, преследовавшие Траяна, когда враг, которого он разбил в открытом сражении, отступил в неприступные горы и перешел к активной и очень опасной партизанской войне, но новоиспеченного императора это не смутило.
Довольный, что его имперский монолог вызвал явное раздражение Гитлера, дуче стал просить, чтобы ему разрешили сесть за штурвал самолета — пример типично латинской безответственности, которая угрожала погубить весь Третий рейх, а заодно и мировое господство немцев. Напрасно Гитлер и его сметливые помощники пытались отговорить его от этой прихоти, напоминая о непредсказуемых шквалах, которыми славятся Бескиды и Карпаты. Личный пилот фюрера, очень встревоженный, пробормотал что-то об этих «чокнутых итальянцах», а потом добавил: «Разбивайтесь, если хотите». Наконец, после многочисленных предосторожностей, при содействии и под контролем всего немецкого экипажа, который окружил римского гостя со всех сторон, дуче уселся за штурвал. Даже в самом страшном кошмаре Адольф Гитлер не мог представить себе, что ему придется лететь над только что завоеванной Украиной в самолете, который будет пилотировать не кто иной, как итальянец, но он только молча сцепил зубы и про себя на чем свет стоит проклинал дуче до тех пор, пока машина благополучно не коснулась земли.
Длинная колонна машин с двумя диктаторами во главе отправилась в путь. Украинская степь с ее подсолнухами в человеческий рост, полями золотой пшеницы и белыми мазанками — все сразу вспомнили Толстого и Тургенева — проплывала мимо в ярком солнечном свете августовского дня. Стройные березки кланялись под вечным ветром, гулявшим над широкими и беззащитными просторами, а голубой горизонт вдали напоминал море. Это была незабываемая картина, которая оказала на двух завоевателей различное влияние. Дуче этот волшебный вид напомнил русскую литературу, которую он хорошо знал и высоко ценил, а Гитлер разразился яростной осуждающей тирадой. Особенно досталось книге Толстого «Война и мир», о которой фюрер отозвался с глубочайшим презрением, назвав ее неудачным образчиком коммунистической пропаганды. Гитлер так намучился, слушая рассказы о завоеваниях императора Траяна, а также во время упражнений своего друга в летном деле, что уже не мог себя сдерживать. Он вкратце описал будущее положение России и Украины под властью Германии: не допускающая никаких побегов рабовладельческая система под надзором местных, районных и региональных администраторов, наделенных безграничными полномочиями, по сравнению с которыми царский режим покажется жителям потерянным раем. Но больше всего германский царь возмущался безобразными дорогами и плохо возделанными полями. Он предложил привезти сюда нескольких немецких коммунистов, чтобы они воочию убедились, как сильно их российские идолы изгадили свою землю. Гнев фюрера не смягчился даже тогда, когда из убогих полуразрушенных деревень явились светловолосые украинские девушки, чтобы преподнести завоевателям кукурузные зерна, зато его друг принял эти дары с явным удовольствием, бросая довольные взгляды на девичьи фигуры, которые полностью соответствовали латинским понятиям о красоте.
За диктаторами, как два молчаливых бога войны, следовали фельдмаршалы фон Рундштедт и Мессе. Последний являлся командующим Итальянским корпусом в России. А уж за ними двигались многочисленные члены германо-итальянской свиты.
Когда кавалькада машин сделала поворот, монолог Гитлера был неожиданно прерван — его слова потонули в буре приветствий, раздававшихся со всех сторон. Лицо Муссолини просияло. Вот они, наконец, его собственные войска — даже если их отправили в Россию из пропагандистских соображений. Мимо вытянувшейся в струнку фигуры своего императора проходили моторизованные подразделения всех типов. Казалось, вернулись славные дни Траяна, только вот вместо облаченных в тяжелые доспехи легионеров на ревущих мотоциклах проезжали берсальеры с развевающимися по ветру перьями на стальных шлемах.
Впервые за свою тысячелетнюю историю неподвижная золотая украинская степь зазвенела радостными криками: «Дуче!» В ту пору сыновья юга еще верили в победу, и каждый из них представлял себе, какой жаркий прием устроят ему дома еще до того, как наступит русская зима.
Я полагаю, это был самый радостный момент, который Муссолини испытал во время Второй мировой войны. Как бывшему ефрейтору берсальеров, ему конечно же страстно хотелось взгромоздиться на мотоцикл и прокатиться со своими солдатами, и ни Гитлер, ни его штаб ничуть не удивились бы этому. Они побледнели, когда смуглые солдаты совсем не по-военному закричали «Дуче, дуче!», и смотрели на этот странный парад убого одетых союзников суженными от злости глазами, скептически оценивая их летнюю экипировку.
Я искренне наслаждался этим зрелищем, и, если бы шофер Гитлера, Кемнике, сидевший рядом со мной, не толкнул меня локтем в бок, я бы, наверное, тоже что-нибудь крикнул.
Но вот итальянское оперное представление подошло к концу. С показной щедростью завоевателя Гитлер храбро очертил свои планы на будущее. Пока процессия машин плавно двигалась к Умани, он просуммировал расстояния, покрытые великими генералами прошлого, и сообщил своему совершенно равнодушному к этому спутнику, что Фридрих Великий прошел со своими войсками 4 тысячи километров за семь лет, Наполеон — 15 тысяч за двадцать лет, а Александр что-то около того за тринадцать лет.
— Но кто подсчитал, сколько километров прошагали мои несравненные солдаты от Нарвика до Пиренеев, в Африке и здесь? К началу зимы Россия падет к их ногам, и весной они будут готовиться к новым победам на границе Урала, в Персии и у Каспийского моря. Азия окажется в пределах досягаемости стран оси, а издыхающим демократиям будет нанесен смертельный удар.
Бенито Муссолини выслушал эти разглагольствования без особого энтузиазма. Когда я закончил переводить, послышался усталый меланхолический отклик:
— E allora? Piangеremo come Alessandro Magno per la Luna?
Я немного поколебался, прежде чем дать, как мне казалось, правильный перевод:
— Ну и что? Мы что, тоже, как Александр Великий, будем плакать на Луну?
Адольф Гитлер сначала посмотрел на меня, а затем на своего друга как на сумасшедших. Он велел мне спросить, что Муссолини имел в виду. Вместо объяснения он услышал в ответ стихотворение.
Перевести его было труднее, но дуче помог мне, почти не дав времени объяснить, что это вступление к знаменитой поэме Джованни Пасколо, посвященной Александру Македонскому. Она описывает, как ненасытный македонец, добравшись до границ тех территорий, которые он мог покорить со своими верными солдатами, оплакивает свою судьбу, которая не позволяет ему завоевать Луну.
Дуче опять воспрянул духом. Он заметил, что его друга обозлил пример с Александром и Луной, точно так же, как Траян и Дунайский мост. Кроме того, он выставил себя культурным человеком. Кто, кроме меня, в сердце Украины — да и это оказалось случайным совпадением — слышал о Джованни Пасколо?
Адольф Гитлер знал такого поэта и, возможно, считал Александра Великого сумасшедшим, но он с видимым усилием сумел сдержать себя. Это была уникальная сцена посреди крупнейшего в Европе поля битвы, и я искренне наслаждался ею. В то время как в ходе нескольких фланговых обхватов — излюбленного маневра Александра — победоносные немецкие армии приближались к границам Азии, Гитлер был вынужден выслушивать бредовые планы древнего грека, о которых рассказывал ему его римский друг. Он был слишком проницателен, чтобы не уметь читать между строк, но Муссолини был его единственным другом, и, кипя в душе от гнева, фюрер простил ему Александра, как несколькими часами ранее простил и Траяна.
Вскоре мы прибыли на дымящиеся руины Умани. На этот раз Гитлера окружили его собственные победоносные солдаты. Раненые просили разрешения увидеть своего главнокомандующего, генералы докладывали об успешных сражениях, а над нашими головами с ревом пролетали эскадрильи истребителей. Гитлер все-таки выиграл эту игру в солдатики.
Еще до того, как Гитлер и Муссолини совершили визит в группу армий, воевавших на востоке, а также после него в Риме произошло несколько событий, которые стали испытанием для меня как для человека и переводчика. В ноябре 1940 года на руках у своей юной любовницы после слишком обильного обеда умер дон Артуро Бокки-ни — такую смерть, конечно, нельзя поставить в заслугу шефу полиции, но она полностью соответствует его образу жизни. Я до сих пор с удовольствием вспоминаю, как помог племяннице Боккини выиграть спор, вспыхнувший по поводу его завещания. Эта помощь приблизила меня к ней, но отдалила от клана Боккини, у которого сквозь пальцы утекло несколько миллионов лир.
В последний раз, когда я видел донну Анну Боккини, она чуть было не выбросила одну вещь, официально подаренную ее мужу Генрихом Гиммлером. Рейхсфюрер СС отметил день рождения своего друга, послав к нему своего адъютанта при полном параде и с большой коробкой в руках. Любивший ценные подарки, дон Артуро обставил это событие как официальную церемонию. Он принял адъютанта Гиммлера в своем кабинете, окруженный высокопоставленными коллегами, сверкающими медалями и золотыми галунами. Я открыл коробку и увидел, что внутри ее лежит еще одна, а содержимым той коробки был кожаный чехол. Что могло быть внутри — инкрустированный алмазами кинжал, золотая цепь? Я открыл загадочный чехол и невольно вздрогнул от удивления. Я вынул лежавшее там запечатанное письмо и попросил немного подождать. Пробежав глазами рукописное послание, я узнал, что Гиммлер посылает его превосходительству в подарок ко дню рождения высохший кусочек дерева, который лежит на красном бархате внутри чехла. Это был кусочек коры дуба, посвященного богу Вотану, а в поздравительном письме Гиммлера пространно описывалось его историческое, духовное и божественное значение. Кусок священного древа… Был бы он хоть какими-нибудь драгоценными камнями украшен, а то ведь ничего!
Грубый, ссохшийся, блеклый и гораздо менее ценный, чем его ложе из бархата, кусок коры молчаливо ждал, чтобы я оживил его несколькими тщательно подобранными словами. Однако нужные слова не приходили. Вместо этого, осторожно держа дуб Вотана большим и указательным пальцами, я выдал юмористическое сообщение, которое, несомненно, привело бы Генриха Гиммлера в ярость. Я сравнил этот кусок коры с жертвенными подарками, которые преподносились богам Рима, желая подчеркнуть, какими скромными и непритязательными были германцы до того, как попали под тлетворное влияние римской столицы. В отличие от кусочка дерева моя речь имела успех. Именинник хмыкнул, похлопал себя по выступающему животику, и награды, висевшие на груди его коллег, весело зазвенели в такт. Затем дон Артуро спросил: «А кто такой этот синьор Вотан?»
Тому немногому, что я знал о Вотане, я обязан Вагнеру, но этого было достаточно, чтобы я смог рассказать о богах древнегерманского пантеона. Затем мне пришло в голову, что древние германцы могли считать этот кусочек дерева амулетом. Это была блестящая мысль. Суеверный дон Артуро неожиданно принял Вотана и его деревяшку всерьез, и дуб Вотана, а точнее, та его часть, что находилась в чехле, в конце концов все-таки понравилась имениннику. И вот наступил холодный зимний вечер спустя немного времени после смерти дона Артуро, когда я сидел напротив донны Анны и наблюдал, как она перебирает его старые бумаги и отправляет их в камин. Вдруг она достала подарок Гиммлера и радостно воскликнула: «Какая миленькая коробочка!»
Вытащив кусочек дерева, она чуть было не принесла Вотана в жертву римским богам домашнего очага — однако мне удалось предотвратить этот акт святотатства. Будучи истинной неаполитанкой, она никакого понятия не имела о Вотане и его культе. Она предложила мне забрать эту священную деревяшку себе, но, поблагодарив ее, я отказался. В конце концов, он так и не принес удачи моему дону Артуро!
Гиммлер прибыл в Рим на похороны дона Артуро в сопровождении всего своего Генерального штаба. За гробом важной поступью шествовали сам рейхсфюрер СС, его начальник штаба Вольф, Гейдрих, глава государственной службы безопасности, и генерал Далюег, глава полиции порядка. Они успешно превратили итальянские государственные похороны в немецкие, и подобное проявление бестактности вовсе не прибавило им популярности. В промежутке между смертью Боккини и их прибытием я, как уже было сказано, оказался втянутым в спор о праве наследования моим новым патроном и покровителем, министром внутренних дел. Ради него и ради моего собственного душевного спокойствия я сделал все, чтобы помочь Кармину Сенизу занять кресло Боккини. С моей стороны это было ошибкой, хотя и простительной, поскольку Бенито Муссолини и сам ошибочно считал, что этот богоподобный неаполитанец был истинным фашистом и другом оси.
Я обращал внимание на Сениза только тогда, когда ему или мне было скучно. В этом случае я забегал к нему, чтобы выслушать пару неаполитанских анекдотов и узнать последние слухи. Полицейский атташе Каплер наверняка углядел бы во время таких бесед что-нибудь подозрительное в Сенизе, но я не такой проницательный, как Каплер. Меня никогда не тревожило, что я не вижу его насквозь. Этот бурбон в чине шефа полиции с большим мастерством обманывал меня и все свое фашистское начальство, но я на него не в обиде. Мне в его компании было весело, а много ли на свете таких полицейских, с которыми бывает весело?
Когда наступил 1942 год, Германия начала проявлять больший интерес к своему итальянскому партнеру. В октябре того года рейхсфюрер СС, который уже в ту пору рассылал своих посланцев с секретной миссией мира, что и по сей день не предано огласке до конца, возжелал посетить графа Чиано. Его пожелание вызвало бурю протестов со стороны господина Риббентропа, который рассматривал это как вторжение в его вотчину. Начался активный обмен телеграммами и телефонными звонками. Но мне, к счастью, удалось устроить все по соответствующим посольским каналам, так что обе стороны были довольны моей преданностью.
Гиммлер только что вернулся из своей поездки на русский фронт. Вид его отнюдь не улучшился, но усталость сделала его спокойнее и осторожнее. За несколько дней до этого Чиано принял меня в частном порядке и заявил о своем намерении убедить Гиммлера смягчить свою позицию по отношению к Ватикану и монархии. С этой целью он принял своего гостя в палаццо Киджи, а я с таким же настроем переводил их беседу. Эти два господина сообщили друг другу о своих условиях и о том, какую информацию следует передать хозяевам — Муссолини в Риме и Гитлеру в его штаб-квартире. Гиммлер выслушал повествование о «лояльности» королевского Савойского дома и «благоразумии» Ватикана, и каждый хотел узнать, станет ли собеседник преемником Гитлера или наследником Муссолини, соответственно, если возникнет такая необходимость. Они, по всей видимости, себя таковыми и считали, поскольку расстались, теша себя надеждой, что в будущем возглавят свои режимы.
Зная, что Чиано проинформирует наследного принца Умберто о содержании переговоров немедленно по их завершении, я и переводил соответственно. Переводчик иногда может оказать определенное влияние, особенно когда его жертвы во всем полагаются на него, как мои полагались на меня. Гиммлер заявил, что вопрос об итальянской монархии сугубо внутреннее дело партнера Германии по оси, что было не до конца правдой, но этого заявления пока было достаточно. Он почувствовал себя более уверенным, когда граф тонко намекнул, что палаццо Венеция располагает секретными материалами, касающимися некоторых сторон частной жизни королевской семьи, особенно принца Пьемонта, то есть наследника престола. Я про себя удивился, почему Муссолини не назначил преемником Боккини своего зятя, но вслух ничего не произнес.
В тот вечер в доме Чиано давали званый ужин. Эдда вполне естественно самоустранилась, а ее место заняла почтенная фрейлина, которая донимала Гиммлера своими бесконечными историями о жизни при дворе. По другую сторону от него сидела настоящая Нинон де Ланкло, которая раздражала его тем, что спрашивала, всегда ли он берет с собой пистолет, отправляясь на ужин. Это была скучная вечеринка, и скука усугублялась еще и тем, что, прежде чем усесться за стол, почетный гость пережил маленькую неприятность в ванной комнате государственного дома для гостей «Вилла «Мадама». Эта гостиница для официальных гостей, украшенная фресками в стиле Рафаэля, принадлежала итальянскому маркизу, который женился на эксцентричной американке и ее миллионах. Ванная была оборудована множеством кранов и рычажков, и Гиммлер случайно нажал кнопку разбрызгивателя духов и окутал себя облаком жасминного аромата. Это был, несомненно, первый и последний раз, когда его мундир благоухал жасмином! Он был очень удручен, особенно когда присутствующие княжны и герцогини принялись морщить нос и задавать неделикатные вопросы. Однако именно эти вопросы и спасли вечер, потому что мне пришла в голову мысль рассказать безобидную историю по поводу духов, что вызвало всеобщее веселье. Гиммлеру ничего не оставалось, как присоединиться к остальным.
На следующий день Гиммлеру пришлось откушать в не менее противном ему обществе, а именно в гольф-клубе, где гарем его хозяина и принцесса Бисмарк угостили его обедом. Было тепло, как только бывает в октябре в Риме, и, когда мы отправились в Аква-Санта, императорские акведуки мерцали вдали за городом.
Гиммлер остановил машину и присел на пограничный камень — древний, конечно. Он тщательно протер очки, прислушиваясь к громкому стрекотанию сверчков. Он выглядел еще бледнее и изможденнее, чем в день своего прибытия в Италию, и был явно удручен перспективой того, что ждало его впереди. Показав рукой на акведуки, он спросил меня, при каких императорах их строили. Я упомянул Калигулу и Клавдия. Будучи сыном баварского школьного директора, он знал об этих господах гораздо больше, чем я, хотя знания его были почерпнуты из школьных учебников, а не из произведений Светония. Промокнув лоб платком, который, хотя и был достаточно чистым, вызвал бы отвращение у цезарей, он с сожалением высказался о невменяемости Калигулы, но похвалил мастерство, с которым тот, невзирая на происки Мессалины, сумел удержаться на качающемся троне. Он сердился довольно меланхолично, возможно, потому, что сравнивал их судьбу и судьбу акведуков со своей судьбой и судьбой Третьего рейха, который уже начинал проявлять признаки упадка. Вернув очки на место, он сказал, что я не смотрел бы в будущее с таким оптимизмом, если бы знал то, что знает он. Ужасную истину этого замечания я понял только в 1945 году.
Вскоре мы подъехали к гольф-клубу, что избавило меня от дальнейших откровений, а серебристый смех гольф-клубных красоток положил конец историческим реминисценциям и тематическим рассуждениям Гиммлера. Вместо этого он выдал несколько нежелательных комментариев по поводу капиталистического происхождения гольфа. Принцесса Бисмарк закрыла на это глаза, но у Гиммлера хватило воспитанности признать, что гольф — это все-таки спорт, который вполне подходит для партийной элиты.
Прежде чем он покинул Рим, я велел синьорине Биби помочь ему купить рождественские подарки в изящном и умеренно дорогом магазине духов в Риме. Только она знает, что Гиммлер купил для дам Третьего рейха, но теперь она стала княгиней и, несомненно, предпочитает вспоминать о других походах за покупками. Она лишь рассказала мне, хихикая, что прилавок был завален коробками с надушенными цветами всех оттенков, пульверизаторами из муранского стекла и духами, усиливающими потенцию, неизвестными в Германии. Гиммлеру пришлось стерпеть обращение «ваше превосходительство», и он позволил Биби уговорить себя накупить все то, что она нашла элегантным и наименее практичным. Я не знаю, какой эффект произвели эти подарки, положенные под немецкие рождественские елки, но подозреваю, что они вызвали такое же замешательство, как и аромат жасмина в ванной комнате на «Вилле «Мадама».
8 ноября, после того, как было остановлено славное наступление Роммеля, союзники высадились в Северной Африке, а 20 ноября маршал Геринг нанес неожиданный визит в Рим. Здесь, в штаб-квартире итальянского Генерального штаба, состоялось представительное совещание, на котором присутствовали все итальянские фельдмаршалы и генералы, а также мой новый друг Буффарини-Гвиди. Ввиду военного характера заседаний Буффарини-Гвиди отчаянно нуждался в моей моральной поддержке против присутствующих немецких военачальников во главе с Роммелем и Кессельрингом, а также Герингом.
Буффарини, фактический министр внутренних дел — он принял этот титул по соображениям престижа, — всегда носил платиновое кольцо с самым великолепным алмазом, какой мог себе позволить итальянский фашистский министр. Когда Герман Геринг потребовал введения всеобщей воинской повинности в Италии ввиду угрожающей обстановки на Средиземноморье, толстый маленький госсекретарь заерзал и спросил меня шепотом, примет ли, по моему мнению, маршал его кольцо в качестве сувенира взамен отмены поголовного набора. Я не стал переводить это предложение, несмотря на алчные взгляды, которые маршал бросал на кольцо, и занялся менее приятными темами, которые имели более близкое отношение к войне. Совещание было под стать Герингу по размерам и продолжалось около двух часов, в течение которых мне пришлось переводить статистику и разные технические термины, в которых я и по-немецки ничего не смыслил, не говоря уже об итальянском.
Вскоре у меня состоялось столкновение с фельдмаршалом Роммелем, который сразу же невзлюбил меня. Судя по его высказываниям об итальянцах, я решил, что он оголтелый нацист; впрочем, потом оказалось, что я ошибся. В некоторых незначительных случаях мне пришлось обслуживать Германа Геринга, но это был первый раз, когда я переводил для фельдмаршала Кессельринга. Первое мое впечатление о нем было приятным, и тот факт, что я оставался его любимым переводчиком до конца войны, говорит о том, что он тоже считал меня близким себе по духу.
После этого совещания, во время которого было произнесено много речей, но мало что сделано, я сопровождал маршала в инспекционной поездке по Сицилии. При всех своих военных грехах и человеческих недостатках Геринг оставался человеческим существом, а не высокоточной машиной, как Гиммлер. Он готовился сойти со своего роскошного специального поезда в мундире, достойном самого Лоэнгрина, но, когда я намекнул ему, что несколько умело брошенных голодающими людьми помидоров могут быстро перекрасить его блестящий белоснежный китель в другой цвет, он без слов все понял и переоделся. Несмотря на то что любящие все критиковать итальянцы многое считали в Геринге смешным, его любовь к великолепию и императорская манера держать себя сближали их с ним больше, чем с любым другим германским лидером. После Мюнхенской конференции 1938 года он стал очень популярен среди итальянцев, которые считали его человеком, спасшим мир, и я хочу заявить, что его экстравагантные манеры теперь не очень сильно действовали на их натянутые нервы.
Однажды на встрече с итальянским министром транспорта я заметил, что Геринг просто умирает от скуки. Я также скучал, но Чини, один из богатейших и наиболее влиятельных предпринимателей и гранд-синьор до кончиков своих пальцев, заслуживал лучшего отношения. Я метнул на него многозначительный взгляд — любой переводчик, достойный своего звания, может иногда себе это позволить, — и князь-сенатор-министр рявкнул на ошарашенного маршала, требуя его внимания и сотрудничества.
Все замерли, кроме министра и меня, который и вызвал этот взрыв, но Геринг моментально изменил свое поведение. Он выпрямился, сосредоточился, стал уточнять у меня детали и делать заметки. Встреча прошла успешно и даже принесла кое-какие плоды, в частности Геринг заявил, что князь Чини — единственный итальянец, кроме Муссолини, который произвел на него очень сильное впечатление.
Незадолго до Рождества, в кои-то веки, штаб-квартира фюрера решила провести совещание — сначала с Муссолини, у которого, впрочем, не было никакого желания отправляться в заснеженные леса Растенбурга, а потом с Чиано и князем Каваллеро, начальником итальянского Генштаба. Почему взяли с собой меня, я не знаю до сих пор. Главной темой совещания была конфронтация оси с пресловутым Лавалем, но Чиано прекрасно говорил по-французски, и мне там делать было нечего.
По-видимому, я должен был развлекать путешественников во время долгой поездки на специальном поезде Муссолини. Они определенно нуждались в развлечении. Дела оси в Африке, России и других местах шли из рук вон плохо. Муссолини предлагал начать мирные переговоры с Россией, множество проблем доставлял Лаваль, и все яснее вырисовывалась грядущая катастрофа под Сталинградом. Хотя в поезде стояла удушающая жара, в его холодильниках хранилось множество свежих цветов, которыми ежедневно украшали стол в ресторане. Сам стол уставлялся отборными итальянскими блюдами, и каждый пассажир имел своего собственного стюарда. Красавец граф и лукавый начальник штаба не любили друг друга, поэтому недостатка в поучительных инцидентах не было. В течение нескольких дней я наблюдал ужасные застольные манеры Чиано и обжорство Каваллеро. Его родной Пьемонт был родиной белых трюфелей Альбы, и каждый день после еды я должен был записывать под его диктовку не способы улучшения все более ухудшавшейся военной обстановки, а самые изысканные рецепты приготовления этих деликатесов. Это напомнило мне последнюю поездку царя Николая II в императорском поезде, в котором жизнь, как обычно, протекала в роскошных гостиных и в спальном вагоне, в то время как за их стенами рушилась империя. В первый раз за все поездки в этих специальных поездах я был напуган — напуган, несмотря на извращенную роскошь, окружавшую меня. С каким удовольствием я распрощался бы с графом и фельдмаршалом, с украшенным цветами столом и обильной едой и отправился бы есть спагетти и пить золотое «Фраскати» в Изола-Фарнезе!
Этот визит завершился очень скоро. Никаких переговоров с Россией, конечно, не было, а Чиано рассвирепел оттого, что Лаваль, которого в ставке терпеть не могли, добился большего успеха, чем он. Оскорбленный до глубины души, он вернулся в гольф-клуб, где принялся развлекать своих игривых подружек описанием дурно-пахнущих домишек Растенбурга и выбалтывать им государственные тайны, которые они тут же передавали своим англосаксонским родственникам. Я сам отправился в Рим распаковывать ящики и коробки, набитые многочисленными рождественскими подарками, которые были присланы итальянцам их северными союзниками. Только я закончил давать официантам указания о том, как нужно сервировать великолепный нимфенбургский ужин Gelbe Jagd на представительском столе итальянского министра, как колокола Рима возвестили о наступлении сочельника. Фашистский режим уже трещал по всем швам, и у меня появилось отчетливое чувство, что в сочельник следующего года мне не придется уже распаковывать министерские ящики и коробки.
Положение Германии в начале 1943 года было не менее удручающим. В этом я имел возможность убедиться 30 января, когда Гитлер принимал в своей растенбургской штаб-квартире делегацию итальянских фашистов, которая прибыла, чтобы поздравить его с десятилетней годовщиной прихода к власти. У себя в Риме Муссолини только что сделал первый шаг к политическому самоубийству, уволив маршала Каваллеро и заменив его на посту начальника Генштаба генералом Амброзио. Преемник Каваллеро, возможно, больше подходил для этой должности, но даже до ушей дуче должно было дойти, что Амброзио является доверенным лицом короля и кем угодно, но только не преданным фашистом. Для Германии это назначение было катастрофой. Каваллеро, напоминавший в своем мундире руководителя какой-нибудь фирмы, был преданнейшим поклонником германских военных лидеров и неизменно соглашался со всеми их решениями. Амброзио же, как и все старшие офицеры итальянской армии, ненавидел нас лютой ненавистью, и все понимали, что очень скоро он создаст для нас серьезные проблемы.
За назначением этого ярого роялиста вскоре последовало увольнение Буффарини-Гвиди. Это было явным признаком растущей изоляции Муссолини. Тем не менее это нисколько не охладило юношеского энтузиазма упомянутой ранее итальянской делегации.
Я привожу свое описание дневных заседаний в том виде, в котором записывал их тогда. Это описание помогает воссоздать картину самого мрачного из юбилеев, на которых мне довелось присутствовать. Я назвал его «Фридрих Великий накануне Сталинграда».
«Вечером 30 января 1943 года в камине кабинета Гитлера в ставке в Растенбурге мирно потрескивали буковые поленья. Кабинет, обставленный простой мебелью светлого дерева, протапливался только наполовину, поскольку Гитлер не переносил жары — он считал, что она отупляет и нервирует. Нехватка продуктов столь же мало отразилась на ассортименте напитков и закусок, которыми был уставлен чайный стол, как и на гладко выбритых эсэсовских ординарцах, облаченных в белые кители. Их голубые глаза с безграничной преданностью следили за губами своего идола. Гитлер только что принял фашистскую делегацию, которая прибыла из Италии, чтобы поздравить его с десятой годовщиной прихода к власти. Торжественный ритуал, на котором присутствовали министр иностранных дел фон Риббентроп и итальянский посланник в Берлине Альфиери, ничем не отличался от подобных церемоний в прошлые годы, разве что те сопровождались победной канонадой.
Муссолини прислал огромное число руководителей местного масштаба из разных провинций. Делегацию возглавлял генерал милиции Тарабини, который был похож на отставного чиновника. На родине для членов делегации сшили великолепные мундиры. Если бы итальянские солдаты, воевавшие на русском фронте и страдавшие от ледяных бурь русской зимы, имели такие кавалерийские сапоги и длинные шинели с высоким воротом из плотной черной ткани, многие тысячи погибших были бы сейчас живы. Однако в палаццо Венеция никому не пришло это в голову.
Чести сидеть за одним столом с Гитлером удостоились только гаулейтеры Турина, Флоренции и Леггорна. Их коллег потчевали за отдельным столом, заверив, что, прежде чем они уедут, Гитлер лично побеседует с каждым из них. На лице фюрера никак не отражалась тревога по поводу того, что ему сообщали побледневшие взволнованные адъютанты, торопливо входившие время от времени с короткими докладами о том, что Сталинград на грани падения. Разговор за столом шел о трех городах, чьи представители сидели подле хозяина. Гитлер углубился в восторженные воспоминания о последнем дне своего пребывания в Италии в мае 1938 года, который он провел во Флоренции.
«Я никогда, никогда не допущу, чтобы самый прекрасный город Италии подвергся безжалостным бомбардировкам», — заявил он и добавил, что на берегах Арно будут установлены новейшие зенитные установки. Ни Турин, столица Пьемонта и колыбель королевской семьи, ни Леггорн, родина семьи Чиано, не удостоились подобной чести. Гитлер не любил ни короля, ни Чиано, поэтому об организации специальной военной защиты их родных городов не могло быть и речи.
Не считал необходимым защищать эти города и господин Риббентроп. С видом человека, осведомленного обо всем на свете, он поделился с гостями кое-какой сверхсекретной информацией об Америке. Согласно донесениям его агентов, народ этой страны так возмущен политикой Рузвельта, что падение этого «уголовника, действующего в угоду небольшой преступной клики евреев и масонов» было делом времени — впрочем, он не сообщил, когда в точности это произойдет. Вместо этого итальянцам была прочитана лекция об Америке и американцах в целом:
— Я их знаю, я хорошо знаю эту страну. Это народ, не имеющий ни культуры, ни музыки, а самое главное, не имеющий хороших солдат и неспособный вести воздушную войну. Слыханное ли дело, чтобы нация, в которой всем заправляют евреи, стала нацией бойцов и воздушных асов?
Разумеется, Риббентроп знал Америку, но он не стал сообщать молодым итальянцам, слушавшим его разинув рот и не замечая, что Альфиери саркастически улыбается, что он приобрел эти знания в качестве торговца шампанским от фирмы «Хенкель», принадлежавшей семье его жены. Да он и не смог бы этого сделать, даже если бы очень захотел, поскольку в разговор с горящими глазами вмешался Гитлер:
— Ах, эта Америка! В Америке всем заправляют евреи — литературой, политикой, торговлей и промышленностью — и, в довершение ко всему, у власти находится президент, которым евреи вертят как хотят. Провидение не допустит, чтобы мне и моему народу противостояла эта нация лавочников и торгашей. История этого не желает, и я не успокоюсь до тех пор, пока, с вашей помощью, мои дорогие итальянские друзья, не изменю лицо мира. Передайте же мои слова вашему великому дуче!
Не слыша подобных пророчеств, в комнату продолжали входить адъютанты и генералы, чьи лица становились все более мрачными. Они сообщали Гитлеру последние сводки со Сталинградского фронта. Фюрер встал, чтобы показать гостям портрет Фридриха Великого кисти Антона Граффа. Король глядел на этот совершенно не отвечавший прусскому духу чайный вечер словно изумленный орел.
— Как часто, сгибаясь под тяжелым грузом ответственности, лежащей на моих плечах, я находил утешение и испытывал прилив сил, глядя в глаза этого человека! Всякий раз мне становилось стыдно за свою слабость, когда я вспоминал, сколько вынес этот великий король, противостоящий в одиночку враждебному миру, скольким он пожертвовал во имя своего народа и чего в конце концов сумел добиться. Стоять перед этим портретом и просить историю, чтобы она помогла мне выполнить мою историческую миссию, — это все равно что молиться!
Старый Фриц продолжал смотреть на своего преемника и его итальянских гостей с нескрываемым удивлением, но его взгляд оказал тонизирующее действие. Бледнолицый, сжигаемый каким-то внутренним огнем, Адольф Гитлер принялся наставлять итальянцев, собравшихся в коридоре его бункера:
— В этот тяжелый час, когда вы пришли поздравить меня от лица союзной фашистской Италии, мои молодые немецкие парни сражаются и умирают под сталинградскими Фермопилами ради спасения Европы и цивилизации. Никто лучше меня не знает, каких огромных жертв я должен был потребовать от своего народа, чтобы не допустить вторжения варваров на наш древний культурный континент. Битва под Сталинградом посеет семена лучшего и более справедливого будущего, а также породит новую Европу, в создание которой вы, мои молодые итальянские друзья, под руководством своего дуче должны внести свой вклад. Так назначено нам судьбой. И в час великого испытания, выпавшего на долю моих солдат на заснеженных границах Азии, я хочу напомнить вам слова, которые величайший деятель немецкой истории написал английскому премьер-министру Питту летом 1761 года, в самый сложный момент своей карьеры: «Две путеводных звезды направляют меня в моих трудах: честь и благополучие государства, управление которым доверил мне Господь. Это и заставляет меня никогда не делать того, что опозорило бы меня в глазах народа, и отдавать всю свою кровь, до последней капли, ради его освобождения и славы. Ни один человек, вооруженный такими принципами, не поддастся врагу, поскольку именно они помогли Риму уцелеть после битвы при Каннах».
Я тоже никогда не уступлю врагу, а битва под Сталинградом никогда не станет вторыми Каннами. В наших рядах незримо сражается дух самого Фридриха Великого, и Провидение нас не оставит, как не оставило в самую тяжелую минуту и его. Расскажите об этом моему другу, вашему великому дуче, и повторяйте эти слова, вернувшись к себе домой, когда вас призовут руководить народом от имени дуче».
Так говорил фюрер и Верховный главнокомандующий немецкими вооруженными силами на суше, на море и в воздухе всего лишь за два дня до капитуляции его армии под Сталинградом — величайшего поражения, которого Германия под его руководством еще не видела. Я не присутствовал на встрече возвратившейся домой итальянской делегации с Бенито Муссолини, на которой все входившие в нее чиновники рассказали о своем визите в Германию. Однако они не бросились спасать своих союзников под Сталинградом, а 25 июля того же года не проявили никакого желания сражаться и умереть за своего дуче, не говоря уж о Фридрихе Великом.
5 февраля — уж и не знаю, оказал ли на это неожиданное решение отчет делегации или нет, — Муссолини освободил Галеаццо Чиано от поста министра иностранных дел, который тот занимал в течение семи лет, и прибавил палаццо Киджи к своей коллекции министерств. Я считал, что граф принесет гораздо больше вреда в своей новой роли итальянского посла в Ватикане, чем на своем прежнем посту. Окруженный почитательницами благородного и низкого происхождения, он мог теперь беспрепятственно интриговать, плести сети заговоров и тешить свое непомерное самолюбие, поскольку больше не находился под неусыпным наблюдением своего тестя, но это уже было не моим делом. Мне не платили за то, чтобы я поставлял Риббентропу или кому-нибудь другому сведения о деятельности Чиано, и я был очень рад этому. Я был приятно удивлен, встретив Чиано в гольф-клубе после его отставки и узнав, что дамы не покинули его, как обычно делают мужчины, когда один из них попадает в опалу. Приветствовав меня со своим обычным неискренним радушием, он красочно описал свое расставание с тестем и подчеркнул, какой огромный вклад он внес в развитие военного сотрудничества стран оси, находясь на посту министра иностранных дел. Я выслушал его с тщательно скрытой насмешкой и повеселился еще больше, когда прочитал в его дневнике совершенно противоположное описание.
А теперь я хочу рассказать о двух встречах Гитлера и Муссолини в месяцы, последовавшие сразу же за этим событием. Это был последний случай, когда дуче беседовал со своим другом в качестве главы итальянского правительства, лидера фашистской партии и руководителя целого ряда министерств. Я окрестил мое описание, составленное по горячим следам, «Лебединой песнью» и не хочу отказываться от этого названия, хотя зоологи давно уже установили, что песнь, которую лебеди исполняют перед смертью, относится к разряду легенд.
«Шлосс-Клессхайм, Зальцбург, 6–7 апреля 1943 года.
После поездки Муссолини в Россию в августе 1941 года его здоровье резко ухудшилось. Застарелая болезнь так глубоко угнездилась в организме дуче, что жидкая овсяная каша и рисовый суп, оптимистичные бюллетени и стаи шепчущихся докторов ничем уже не могли ему помочь. Возможно, самым лучшим лекарством для запущенного юношеского заболевания, перешедшего в шизофреническую стадию, о котором мне однажды рассказал в конфиденциальной беседе Артуро Боккини, стали бы победы и военные успехи, но их-то как раз и не было с тех самых пор, как произошла катастрофа под Сталинградом, а в Африке войскам оси весной 1943 года пришлось сдать свои позиции врагу.
О том, в каком состоянии находится разум Муссолини, можно судить по последней «смене караула», которая произошла в феврале 1943 года. Дуче уволил в отставку двух своих верных приспешников, Буффарини-Гвиди и Ренато Риччи, и отдал министерство внутренних дел в руки прирожденного предателя Альбини, лоб которого отмечен печатью Каина, хорошо видной всему миру. Кроме того, оставив Чиано министром иностранных дел, Муссолини мог бы следить за его выходками, но он предпочел заменить его типичным чиновником дипломатической службы, который не только не являлся его зятем, но к тому же еще и настроен антигермански.
Дуче наконец добился своего. По собственной воле, пользуясь своей абсолютной властью, он окружил себя людьми, которые, подобно Бастианини, префекту Аль-бини и генералу Амброзио, преемнику Каваллеро, ничего так страстно не желали, как его падения. Когда королю сообщили о перестановках в правительстве — как обычно, когда все уже свершилось, — он потер руки от радости и, очень довольный, позволил своему премьер-министру отправиться на встречу с Гитлером, заглянуть, как встарь, в его глаза и высказать свои требования. Бе-нито Муссолини сел в свой специальный поезд в сопровождении нового начальника Генерального штаба, министра иностранных дел и личного секретаря Де Чезаре. Присоединиться к делегации были приглашены посол фон Макензен, немецкий военный атташе в Риме генерал фон Ринтелен и я.
Официальной целью визита, за которой — а все, кто знает итальянцев, хорошо это понимали — маячил призрак сепаратного мира, было убедить Гитлера заключить перемирие с Россией, если, конечно, русские на это пойдут, ознакомить его с грандиозным проектом новой «европейской программы», получить дополнительную военную помощь и добиться вывода из России 2-й итальянской армии. На этот раз дуче был уверен, что сумеет добиться своего, а я сделал все, что мог, чтобы укрепить его решимость и решимость его свиты. Удалось ли мне сделать это, увидим ниже.
С такими намерениями, но на этот раз без цветов на столе и с гораздо более скромным меню, чем раньше, пассажиры спецпоезда отправились на север, в Шлосс-Клессхайм.
Перед фюрером предстал усталый, постаревший человек с впалыми щеками и бледным лицом, на котором резко выделялись большие темные глаза. Оба диктатора пристально посмотрели друг другу в глаза и обменялись долгими, крепкими рукопожатиями. Эта сцена напомнила мне «Обрученных» Мандзони. Муссолини тут же удалился в отведенные ему комнаты, а его личные телохранители под руководством инспектора Аньезины довели немецких коллег до бешенства, обыскав все подвалы Шлосса в поисках заговорщиков, решивших убить дуче, — хотя трудно было поверить, чтобы кто-нибудь захотел подсыпать ему в пищу яду.
Накормленный супом и овощами, в которых не было ни капли отравы, итальянский диктатор все время своего пребывания в Клессхайме почти не выходил из личных апартаментов. Он виделся только с Гитлером, с которым раз или два в день подолгу беседовал. Я не присутствовал при этих беседах. Оба диктатора разговаривали с глазу на глаз, и результат их разговоров — учитывая то, что Муссолини почти не знал немецкого, — можно было легко предсказать. В тот единственный раз, когда меня пригласили в комнату Муссолини, мне пришлось выслушать двухчасовую лекцию Гитлера об историческом значении отца Фридриха Великого и самого Фридриха Великого. Это сомнительное удовольствие я уже имел возможность испытать в ставке фюрера 30 января.
Сотрудники итальянского министерства иностранных дел осаждали меня просьбами перевести различные термины в их проектах новых «европейских программ», а вновь назначенный руководитель Генерального штаба Амброзио изо всех сил старался убедить Геринга и фельдмаршала Кейтеля, с моей, разумеется, помощью, в том, что если союзники высадятся на Сицилии, то под угрозой окажется вся Италия. Однако военные руководители Германии окружили себя розовым туманом оптимизма, в особенности адмирал Дёниц, который, находясь в состоянии самой настоящей экзальтации, предрекал неизбежную победу Германии в подводной войне, которую вели его субмарины.
Во время одного из совещаний Гитлер отпустил следующее замечание:
— Успокойтесь, дуче, никакой высадки на Сицилию не будет. В прошлую мировую войну крепость Верден в течение долгих месяцев отбивала все попытки взять ее, и я уверен, что наши враги в эту войну не добьются никакого успеха на берегах Средиземного моря: Тунис станет африканским Верденом!
Итальянские военные руководители заметно побледнели, но Кейтель кивнул Гитлеру в знак согласия, а рейхс-маршал Геринг закончил разговор напыщенными словами:
— Вы, несомненно, одержите победу, мой фюрер, как всегда…
Неожиданно Бенито Муссолини захотел увидеться с Генрихом Гиммлером. Эта идея никому не понравилась, но он настоял на своем. Обрадованный этим доказательством своей значимости и предвкушая, какую досаду их беседа вызовет у всех, и в особенности у господина фон Риббентропа, Гиммлер примчался из соседнего Обер-зальцбурга и провел два часа наедине с дуче и со мной.
Основной вопрос, который был ему задан, касался мер, которые он уже предпринял или планировал предпринять, чтобы подавить всеобщее недовольство, которое затянувшаяся война породила в рейхе и Италии. Гиммлер тут же сообщил о шагах, предпринятых в этом направлении, и это произвело на дуче большое впечатление. Гиммлер особо остановился на мерах безопасности, направленных на охрану Адольфа Гитлера и его ставки. Описав элитные соединения СС, которым было поручено это задание, он удивил дуче, предложив сформировать в Италии дивизию, предназначенную для обеспечения его личной безопасности. Гиммлер обещал передать в распоряжение этой дивизии вооружение самого высшего качества из запасов войск СС — танки из серии «Тигр», огнеметы, гаубицы, зенитные орудия и так далее — вместе с первоклассными эсэсовскими инструкторами, имеющими богатый боевой опыт. Короче говоря, он предложил создать совершенно новый итальянский лейбштандарт и набрать в него солдат исключительно из молодых членов фашистской милиции. В наступившей ледяной тишине дуче сначала посмотрел на меня, а потом поблагодарил Гиммлера за предложение и отказался. Он сразу же почувствовал сомнительную природу этого предложения, хотя я пустил в ход все мои дипломатические способности, чтобы сгладить бестактность слов Гиммлера. Потом он спросил, какого мнения Гиммлер о Кармине Сенизе, его неаполитанском руководителе полиции. Я мысленно ломал руки, пока Гиммлер неискренним тоном пел Сенизу хвалу, подписав тем самым ему приговор. Дуче не мог слышать, как иностранец восхваляет одного из его приближенных — в его мозгу сразу же возникали темные подозрения, вроде тех, что рождались у римских императоров.
На этом аудиенция закончилась. Гиммлер так и не понял, чего хотел от него дуче. Дуче же понял многое, и я тоже, но обе стороны сердечно благодарили меня. Я также стал свидетелем сцены, которая доставила мне много радости, когда охваченный сильными подозрениями Риббентроп пытался выпытать у своего соперника, о чем они говорили с дуче».
На этом закончилась встреча в Клессхайме. Благодаря незаменимому и неутомимому доктору Майснеру, статс-секретарю Президентской канцелярии, она завершилась для Муссолини и его помощников полным провалом. Кроме исторической лекции о прусских королях, оптимизма адмирала Дёница и убежденности рейхсмар-шала Геринга в том, что фюрер снова «всех разобьет», итальянский диктатор добился только одного — обещания фюрера вывести из России его измученные и поредевшие в боях войска. На совещаниях не было и речи о том, чтобы послать в Москву парламентеров с предложением о перемирии, а Риббентроп так сильно выхолостил итальянские программы развития Европы, что они превратились в свою собственную тень.
Я все думал, долго ли Муссолини будет отказываться от заманчивого предложения Гиммлера о создании специальной дивизии для его охраны, решил, что недолго, и подготовился к этому. Ближайшее будущее покажет, вернутся ли те дни, когда немецкие наемники служили итальянским правителям.
Не прошло и нескольких недель после того, как большой человек с берегов Тибра посетил Шлосс-Клессхайм, как мои догадки подтвердились. Я был не сильно загружен работой в тот период, поскольку после смерти Артуро Боккини и отставки Буффарини-Гвиди и Ренато Риччи почти не общался с новыми министрами итальянского режима. Увольнение Кармина Сениза вскоре после поездки Муссолини в Клессхайм и назначение на его пост Ренцо Кьеричи, бывшего руководителя лесной милиции, экс-префект Пулы и человека совершенно незнакомого не только мне, но и всей Италии, положило конец моим привычным разговорам с сотрудниками министерства внутренних дел. Я изредка встречал Галеаццо Чиано, который нисколько не утратил своей сексапильности и развлекался на зеленых пастбищах гольф-клуба, но это было для меня одной из форм развлечения, а не работой. Посол Макензен с прусской обстоятельностью и дружеской прямотой делился со мной своим растущим чувством беспокойства, но я ничем не мог ему помочь. В период с апреля по июль переводческой работы для меня не было, и я решил улучшить свое настроение, проводя больше времени в опере. Сениз фанатично любил музыку — только в Италии шеф полиции может быть страстным поклонником оперы, — и до сих пор за мной сохранялось место в театре, поскольку синьор Кьеричи продлил разрешение Сениза, руководствуясь неизменным принципом «кто знает, как повернутся события?».
Однажды в начале мая я был в опере и, отвлекшись от перипетий войны и политики, слушал, как Орфей изливает свою скорбь по потерянной Эвридике. Вдруг раздался звук, не имевший никакого отношения к опере Монтеверди. Кто-то распахнул двери и с грохотом захлопнул их, что вызвало возмущение всей публики, а я подумал, что союзники совершили свою высадку на побережье около Рима, которую все давно уже ждали. Потом в ложе, где я сидел, прогремели чьи-то сапоги, и ко мне подошел Бастианини, преемник Чиано. Его голос звенел от возбуждения, совсем как голос Орфея, вновь обретшего на сцене свою обожаемую супругу:
— Вот вы где — в театре! Нашли куда пойти, Доллман!
Я пригласил его сесть и попросил дать мне дослушать до конца хотя бы арию Орфея, но мое предложение было с негодованием отвергнуто. Бастианини с трудом мог говорить — так возбужден он был.
— Дуче ждет вас уже целый час, и мы повсюду вас ищем. Вы должны сейчас же пойти со мной.
Я со вздохом поднялся и отправился со своим бледным сопровождающим, который осуждающе смотрел на меня, в палаццо Венеция.
Я понятия не имел, почему Бенито Муссолини потревожил меня во время представления. Он сидел в своем огромном кабинете, и, приближаясь от двери к его столу, я мог видеть белки его глаз. Однако ничего не случилось. Как всегда, когда перед ним не было слушателей, воображение которых надо было поразить, он был мягок и вежлив. Он предложил мне сесть. Я думаю, в душе его забавляла мысль о том, что немец в этой критической ситуации оказался в опере, особенно после недавнего вселившего в него бодрость разговора в Шлосс-Клессхайме, доме прусских королей.
Потом он заговорил, кратко и по существу. Я должен немедленно связаться с синьором Гиммлером и сообщить ему, что он, дуче, решил создать свой собственный лейб-штандарт. Пусть синьор Гиммлер, не тратя времени, пришлет офицера и старшин-инструкторов, а также пушки, рядовых и все, что нужно для создания этой дивизии. Потом он спросил, сколько времени это займет. Я ответил, что не имею никакого понятия, и мне снова показалось, что он посчитал это заявление смешным. Я пробормотал что-то о «нескольких неделях», но ему это не понравилось. Дуче хотел получить свою дивизию сейчас же — даже не завтра, а сегодня. Он уже велел руководителю фашистской милиции, генералу Энцо Гальбиати, подобрать цвет фашистской молодежи для новой дивизии, которой он будет командовать. Мне было приказано осмотреть отобранных юношей и работать в тесном сотрудничестве с Гальбиати.
Я пообещал сделать то, что мне было велено, чувствуя в душе крайнее смятение. Я никогда не участвовал в создании немецкой дивизии, не говоря уж об итальянской. В то же время я был в ярости оттого, что дуче не подумал обо всем этом в Клессхайме, где он мог получить более подробную информацию от квалифицированных специалистов. Впрочем, это было его дело. Со словами «Я верю в вас, дорогой Доллман» я был великодушно отпущен восвояси. Я подумал, не вернуться ли мне к Орфею и Эвридике, но мое баварское, а может быть, и прусское чувство долга победило. Пребывая в этом австро-баварском настроении, я решил найти кого-нибудь, с кем бы мог разделить бремя ответственности, свалившейся на меня, и пришел к выводу, что лучше посла фон Макензена не найти, ибо он был почетным бригадефюрером СС.
Фон Макензен был тронут моим доверием и моим тактичным желанием избавить его от последствий борьбы за власть, которая неизбежно вспыхнула бы между Гиммлером и Риббентропом, начальником посла, если бы я передал инструкции Муссолини напрямую в Берлин. Мы вместе написали доклад. Он был большим специалистом в составлении подобных сообщений и знал также тайные каналы, по которым можно было связаться с Гиммлером, не обижая Риббентропа.
Так родилась дивизия «М», дивизия личной охраны Муссолини, которая прославилась своей бездеятельностью в ночь с 25 на 26 июля 1943 года, когда Бенито Муссолини был заперт в казармах карабинеров по приказу короля. Я не думал тогда, что кому-нибудь придет в голову мысль предложить мне возглавить эту дивизию и повести ее на Рим, чтобы освободить дуче, — но об этом позже.
Несколько недель после этого были посвящены «работе с дивизией». Я осмотрел молодых фашистских новобранцев и остался доволен их твердой уверенностью в моих военных талантах. Я встречал поезда с зенитками, гаубицами, «Тиграми» и другим вооружением. Я также приветствовал инструкторов, которые прибывали вместе с ним, — все они были ветеранами Русской кампании, причем большинство из них были инвалидами. В отличие от итальянцев они сразу же поняли, что я — полный профан в военном деле, и получили от этой шутки большое удовольствие. Затем настал великий день, когда лейб-штандарт был проинспектирован, сначала послом и мной, а потом самим Муссолини и всем его штабом. Дуче сиял, начальник Генерального штаба хмурился, а бойцы дивизии, итальянские и немецкие, сияли от гордости — но было уже слишком поздно. К тому времени — а осмотр дивизии состоялся 10 июля 1943 года — союзники уже высадились на Сицилии.
Всего через девять дней под влиянием этой высадки и других неприятных событий оба диктатора снова решили встретиться, на этот раз на земле Италии. Я привожу свое описание этой встречи ниже. В последний раз Муссолини беседовал со своим немецким другом в качестве Duce del Fascismo — лидера фашистов, и главы итальянского правительства. Когда они встретятся в следующий раз, в сентябре того же года, человек, который будет благодарить Адольфа Гитлера за то, что немецкие парашютисты под руководством Отто Скорцени освободили его из тюрьмы Гран-Сассо, станет орлом, вызволенным из клетки, но лишенным когтей.
«Тревизо-Фельтре, 19 июня 1943 года.
Министр иностранных дел Италии выбрал странное место для конференции. Первым добрался до аэродрома Тревизо, провинциального города в Северной Италии, Бенито Муссолини, управлявший своим собственным самолетом. Здесь он приветствовал фельдмаршала Кес-сельринга, посла фон Макензена и их помощников. Гитлера и его свиту, выглядевших встревоженно и растерянно, приветствовал с необычно холодной формальностью почетный караул служащих итальянских военно-воздушных сил.
Итальянский начальник Генерального штаба Амбро-зио даже не потрудился соблюсти все формальности, встречая своих немецких союзников. Личные телохранители Гитлера подошли ко мне во всем своем великолепии и забросали вопросами о том, предприняты ли хоть какие-нибудь меры безопасности. Их настроение ничуть не улучшилось, пока мы совершали долгий переезд из Тре-визо на очаровательную виллу в стиле ренессанс, принадлежавшую Гаджия, итальянскому финансисту из Фельт-ре. Их подозрения только усилились, когда они увидели оленей, пасущихся на зеленых лужайках, золотых фазанов и павлинов, бродивших среди классических скульптур, столы, ломившиеся под тяжестью яств, которые были накрыты на берегу холодной речушки для угощения прибывших. Позади деревьев и кустов виднелись солдаты генерала Амброзио, а со всех сторон нависали крутые склоны Альп. Лучшего места для покушения придумать было нельзя. Верные стражи Гитлера, вытащив пистолеты, окружили виллу со всех сторон. Они были убеждены, что готовится новая Варфоломеевская ночь, а мои заверения в том, что беспокоиться нечего, были встречены презрительными улыбками.
Они не знали одного — Амброзио и Бастианини, поддерживаемые мягкотелым итальянским послом в Берлине, Альфиери, во время перерыва на обед пытались убедить итальянского диктатора предъявить Гитлеру ультиматум. Согласно этому ультиматуму Италия аннулирует Стальной пакт, если ей не будет предоставлена немедленная и эффективная военная помощь на Сицилии и крупномасштабная поддержка со стороны немецких военно-воздушных сил.
Но все их усилия оказались напрасными. Вернувшись в зал заседаний, Гитлер принялся перечислять все военные просчеты и грехи, допущенные итальянскими союзниками. И вместо того чтобы получить от Гитлера помощь, самолеты, зенитные орудия, тяжелую артиллерию, танки и гаубицы, дуче пришлось несколько часов выслушивать заявления о том, что его собственные генералы с самого начала войны постоянно обманывали его, сообщая ему неверные данные о военной мощи Италии и ее готовности к войне. Было упомянуто и неудавшееся вторжение в Грецию, и немецкий ефрейтор впервые без обиняков обвинил итальянского ефрейтора, что именно эта провалившаяся кампания стала причиной всех неудач вермахта в России. Итальянцы сгрудились вокруг своего бледного, усталого, нервного Наполеона, и выражение их лиц было зловещим. Мне вдруг пришла в голову мысль, что все мы, и диктаторы, и их свита, покинем это райское местечко в качестве пленников генерала Амброзио с его ледяными манерами — к радости и восторгу его величества в Риме.
Но всех нас спас Рим, хотя и пострадал сам. Адольф Гитлер достиг уже кульминации своей обвинительной речи, как в комнату, нарушая все требования протокола, возбужденно ворвался посланник Иова в лице офицера авиации с листком бумаги в руке. Тоном, каким обычно говорят о пожаре и разрушении, он сообщил, что Вечный город впервые подвергся массированному налету с воздуха. Муссолини вскочил на ноги. Его друг, давно уже привыкший к таким неприятным известиям, остался сидеть. Итальянцы переговорили друг с другом, и дуче повернулся к Гитлеру. Понимая, что надо как-то успокоить Муссолини, фюрер пробормотал что-то о том, что надо верить в победу, и пообещал послать авиационные эскадрильи и дивизии на Сицилию, не вдаваясь, однако, в детали. На этом конференция и закончилась.
Солдаты Амброзио удалились, верные сторожевые псы Гитлера поставили пистолеты на предохранители, и мы вернулись в Тревизо. Никто не обращал на нас никакого внимания. Все мысли итальянцев были о том, что происходит сейчас в Риме, и Муссолини и его люди испустили огромный вздох облегчения, когда немецкий самолет со своими пассажирами улетел на север. Рукопожатие диктаторов было столь же кратким, как и их прощальный взгляд друг другу в лицо.
И тут случилось чудо. Бенито Муссолини устал от посланников Иова и Адольфа Гитлера, от всего этого неудачного дня. Вырядившись в снежно-белый летный костюм, он прошел к аэроплану, на котором должен был вернуться в Рим. В дверях он обернулся и посмотрел на изумленного фельдмаршала Кессельринга, онемевшего Макензена, презрительно улыбавшегося Амброзио, унылых сотрудников итальянского министерства иностранных дел. С сияющими глазами он поднял руку в фашистском приветствии и покинул нас, словно человек, отправляющийся праздновать победу. Я подумал о Нероне — с каким удовольствием он предпринял бы такое же путешествие, но только не для того, чтобы поджечь Рим, а полюбоваться, как он горит.
Но Бенито Муссолини не был Нероном. Он был человеком, потерпевшим поражение и желающим подбодрить себя широким жестом, как он сделал во время марша на Рим в 1922 году. Он не знал, что это будет его последний имперский салют и что через пять дней он окажется пленником в том самом городе, куда направлялся.
Мне было жалко его, но гораздо сильнее я жалел Рим, который любил всеми фибрами своей души». (Написано 28 июля 1943 года.)
Двадцать четыре судьбоносных часа
Я не мог предотвратить проведение конференции, которая состоялась 19 июля и закончилась столь внезапно, не говоря уж о налете союзников на Рим, но я должен был сделать хоть что-нибудь. Ведь я отправился в Тревизо с секретным заданием, и человеком, который поручил мне это задание, была донна Ракеле Муссолини, жена итальянского диктатора.
Я никогда раньше не встречался с нею, впрочем, ни с кем, кроме своей семьи и ближайших друзей, она не общалась. Донна Ракеле сохранила тот образ жизни, который вела до прихода мужа к власти, — а на это способна не всякая жена диктатора. Выросла она в бедной семье, и доходов ее отца хватило только на два класса начальной школы, которые она окончила. В детстве она работала у садовника, который платил ей три лиры в месяц. Вспоминая свою юность, она писала: «С раннего детства я научилась вставать в пять часов утра и проводить на ногах весь день и с тех пор не могу усидеть на месте больше десяти минут. Даже когда мы жили на вилле Торлония (личной резиденции Муссолини в Риме), я не могла удержаться, чтобы не помочь моей служанке в работе по дому, несмотря на все увещевания мужа («Неужели тебе обязательно нужно доводить себя до усталости?» — частенько спрашивал он)».
Донна Ракеле никогда не развлекалась и никуда не выходила. При дворе ее видели очень редко, а дипломаты, министры ее мужа и их семьи — никогда. Истинная крестьянская женщина Романьи, страстная, с горячей кровью, она жила для своего мужа и детей, за которыми следила пристальным взглядом Аргуса. По Риму ходили очень смешные истории о ее личной разведке и агентурной сети. Ее агентами были полицейские констебли, приставленные охранять ее, горничные, садовники и прачки, торговцы на городских рынках, куда она до сих пор сама ходила за покупками, и все те люди, которые в дни, когда партия стояла у власти, были убежденными фашистами, но разочаровались в ней из-за коррумпированности ее бывших лидеров и растущей некомпетентности руководящих лиц, результата этой продажности. Она любила столь же страстно, как и ненавидела, и я всегда искренне восхищался ею. Я уверен, что многое, если не все, сложилось бы совсем по-другому, если бы Муссолини прислушался к ее предупреждениям еще до того, как стало слишком поздно.
Я впервые попался в разведывательные сети донны Ракеле в конце июня 1943 года, когда мой старый друг Буффарини-Гвиди, бывший Государственный секретарь министерства внутренних дел, сообщил мне, что со мной хочет поговорить супруга Муссолини. Разговор должен был состояться в его доме в строжайшей тайне. Мне было запрещено рассказывать о нем даже господину фон Макензену. Я проскользнул в дом через задний ход, откуда меня провели в библиотеку Буффарини, где я был принят второй дамой Италии.
Я часто встречался с королевой-императрицей Еленой и восхищался ее славянской красотой и царственной осанкой, которые не могли скрыть даже безвкусные наряды, но никогда не считал ее симпатичной, да и она никогда не пыталась скрыть свою антипатию к немцам. Донна Ракеле вовсе не пыталась выглядеть красивой. Она напомнила мне провинциальную женщину, которая надела, по случаю воскресенья, свое лучшее платье. Однако держалась она величественно, и я заметил это, когда она грациозным жестом протянула мне руку и поблагодарила за то, что я пришел. Потом она села, но усидела в кресле, как и было сказано, не больше десяти минут. В красивой комнате, уставленной с пола до потолка дорогими, переплетенными в кожу изданиями римской классики, стояла удушающая жара. Как и мы с Буффарини, донна Ракеле сильно потела. Легкие следы косметики на ее щеках быстро растаяли, а носовой платок вскоре уже не справлялся с потоками пота. Буффарини-Гвиди вышел и вернулся с изящным кусочком кружев, принадлежавшим его жене. Один этот комочек был более элегантным, чем все вещи донны Ракеле. Жена Муссолини порылась в своей потертой старой сумочке — очевидно, в поисках пудры. Но она не нашла ее и вздохнула. Ее крестьянское лицо с крепкими скулами выглядело уставшим и измученным, но умные глаза не потеряли своего блеска. Неожиданно она вскочила и принялась быстро ходить взад-вперед по комнате. Мы конечно же тоже встали. Пухлый экс-министр облокотился на собрание писем Цицерона, которого он так сильно напоминал по своему характеру, а я обнаружил, что стою рядом с «Энеидой» Вергилия, с самого детства казавшейся мне ужасно скучной. Но сейчас мне было не до скуки.
За этим последовала самая проницательная и страстная филиппика, которую мне приходилось слышать. Стоявшая передо мной измученная женщина средних лет за несколько минут превратилась во вторую Ливию, во вторую Кассандру. В своей обвинительной речи она дала всеобъемлющую и совершенно точную картину тех бед, с которыми столкнулась Италия, фашизм, ее муж и ее семья. Я слушал затаив дыхание, что совершенно мне несвойственно.
Речь продолжалась около часа. Донна Ракеле начала с яростных нападок на бывших сотрудников своего мужа, которые, по ее словам, только и ждали часа, чтобы сбежать с тонущего корабля. Она описала роскошь, окружавшую ее и жен старых гвардейцев фашизма, и спросила, откуда она взялась. Потом она обрушилась на новых министров, и Буффарини-Гвиди, который никогда до этого не пользовался ее доверием, кивнул в знак того, что полностью согласен с ней. Она говорила о том, что ни капли не доверяет двору Виктора-Эммануила III, и жаловалась на необъяснимую апатию своего мужа, который был уверен, что король никогда его не предаст.
Мы продолжали потеть. Тепловатый лимонад, которым угостил нас хозяин — а донна Ракеле изредка позволяла себе лишь бокал вина из Романьи, — не принес нам облегчения, но мы были заворожены ее словами. В ее монологе часто повторялись слова «предательство» и «измена». Она назвала предателями большинство руководителей армии, поскольку их семьи имели родственников в Англии и Америке, и предсказала, что в результате их измены Сицилия падет очень быстро, если союзники высадятся на ней. Несколько недель спустя мы вспомнили ее пророчество, ибо оно сбылось.
Наконец дошла очередь до человека, погубившего, по словам донны Ракеле, ее семью. Я замер на месте, не веря своим ушам. То, что говорила донна Ракеле о своем зяте, красивом, обаятельном, изнеженно-элегантном принце фашизма — Галеаццо Чиано, муже Эдды, — было равносильно смертному приговору.
«Это он погубил нашу семью. Благодаря ему на первое место вышли роскошь, светские причуды и широкий образ жизни, а не идеалы партии и семейные устои. Я ни капельки не сомневаюсь, что его подружки по гольф-клубу всегда узнают то, что им нужно, и я также уверена, что тщеславие и честолюбие значат для него гораздо больше, чем связь с нашей семьей, но Эдда всегда остается Муссолини. Она — наша, хотя иногда кажется, что под влиянием Галеаццо она превратилась в истинную Чиано. Я заканчиваю, мой дорогой Доллман, и я знаю, о чем вы хотите меня спросить, и поэтому сразу отвечаю на ваш вопрос.
Почему я рассказываю все это вам, а не дуче? Я хотела поговорить с ним, много раз хотела, но, когда он ночью возвращается домой, уставший и выжатый как лимон, я не могу заставить себя обсуждать вопрос об окружающих его предателях, ведь он так сильно сдал за последнее время. Я готовлю для него его любимые блюда, из тех, что разрешены врачами, и держу язык за зубами. Я вспоминаю о наших счастливых годах, проведенных в Романье, когда мы были еще простыми людьми, и мне очень хочется, чтобы эти годы вернулись. Увидим ли мы когда-нибудь нашу прежнюю Италию?»
Буффарини-Гвиди умоляющим жестом поднял свои пухлые руки к вечернему небу, видневшемуся в окна библиотеки, которые наконец-то были открыты. Я продолжал стоять, опершись на Вергилия, ожидая неизбежного. И оно произошло.
«И теперь я хочу попросить у вас, дорогой Доллман, передать от моего имени — повторяю, только от моего имени — все, что я вам сказала, синьору Гитлеру. Я не могу сделать это сама, поскольку совсем его не знаю, — но верю, что вы сможете. Вы должны сделать это, поскольку я знаю, что вы любите Италию, как свой второй дом. До свидания и большое спасибо».
Она кивнула Буффарини-Гвиди и протянула мне чистую руку без всяких признаков маникюра. Потом она вытерла пот со лба, уронив при этом платок. Я поднял его и хотел было отдать донне Ракеле, но увидел, что она уже ушла, и я положил его в свой карман. Я храню его до сих пор — разумеется, постиранным, — в память о женщине большого сердца, перед которой могли бы склонить голову королевы и принцессы, не умалив своего достоинства.
Через некоторое время в библиотеку возвратился Буффарини-Гвиди, и мы налили себе выпить чего-нибудь покрепче. Я объяснил ему, что занимаю не такое положение, чтобы в течение часа вылететь к синьору Гитлеру и передать ему слова донны Ракеле. Во-первых, у меня нет самолета, а во-вторых, я должен буду использовать «надлежащие каналы», то есть сообщить обо всем Гансу Георгу фон Макензену, немецкому послу в Риме. Буффарини-Гвиди с ужасом отверг это предложение и стал умолять меня найти способ передать синьору Гитлеру слова жены дуче без посредников. Я обещал попытаться. Записав дома речь донны Ракеле, я стал ждать конференции в Тревизо. Там я вручил свой меморандум одному из адъютантов Гитлера, которого хорошо знал, и попросил его передать этот документ своему господину. Больше я ничего о нем не слышал, так что не знаю, удалось ли ему выполнить мою просьбу или нет. Если удалось, то Адольф Гитлер, должно быть, поразился, как точны оказались пророчества донны Ракеле. Высадившись на Сицилии, союзники быстро подвигались в глубь Италии, и в результате целой серии предательств 25 июля король Виктор-Эммануил III сделал то, что предсказывала эта новая Кассандра.
А в тот день, когда Гитлер и Муссолини вели бессмысленную и бесполезную дискуссию на вилле Гаджия в Фельтре, Рим подвергся бомбежке. Папа и король приложили все усилия, чтобы успокоить жителей разрушенных кварталов и помочь им, но ледяной прием, оказанный его величеству римлянами, вероятно, развеял его последние сомнения в том, как надо действовать. Окруженный возбужденной толпой, его святейшество вознес руки к небу и стал молиться за спасение верующих, но, если бы здесь неожиданно появилась Сивилла Кумская и предсказала скорый конец войны, она имела бы гораздо больший успех, чем папа.
Вместо того чтобы сбросить бомбы на правительственные здания или дворцы богатых, союзники подвергли удару церковь Святого Лоренцо и густонаселенные районы Тибуртино и Порта-Маджоре. Я думаю, для западных военных стало слабым утешением известие о том, что их бомбы уничтожили могилу Джона Китса на кладбище, расположенном неподалеку от пирамиды Цестия. Этот факт конечно же не повлиял на ход войны, но, по крайней мере, внес определенную долю иронии в атмосферу всеобщего горя. Я посетил «альфредиани» в их расшатанных взрывами домах и был встречен мрачными и злыми лицами. Когда я спросил их, разделяет ли кто-нибудь из соседей их мысли, они в один голос ответили, что дни Бенито Муссолини и фашизма сочтены и что я должен всерьез задуматься о подыскании себе надежного укрытия.
Я вспомнил речь донны Ракеле, надеясь, что адъютант в Тревизо сделал то, о чем я его просил. Вернувшись домой сильно расстроенным, я увидел, что синьорина Биби склонилась над английской грамматикой. Это не только не улучшило моего настроения, но наполнило новыми мрачными предчувствиями. Я попытался связаться с бывшим послом в Лондоне, а теперь президентом фашистской палаты Дино Гранди, с которым у меня установились хорошие отношения. Я знал, что он уже давно стоит во главе фронта, направленного против Муссолини, и является самым умным из фашистских руководителей. В прошлом он разговаривал со мной если не искренне, то, по крайней мере, с тем чистосердечием, с каким разговаривает любой итальянец, который желает сообщить собеседнику свои мысли и не боится скомпрометировать себя. Однако он отказался встретиться со мной — еще одно свидетельство того, как были настроены итальянцы за неделю до событий 25 июня 1943 года.
Я спросил себя, стоит ли мне обратиться к кому-нибудь другому, но, поразмыслив, пришел к выводу, что самое лучшее сейчас — вообще ничего не предпринимать. Гитлер совещался с Муссолини, Рим гордился тем, что немецкое посольство переполнено сотрудниками, среди которых был даже специальный полицейский атташе, отвечающий за вопросы безопасности, а военные представлены своими генералами. Что оставалось мне делать? Я уже и так сделал все, что мог, передав слова донны Ракеле. Тем не менее, узнав о внеочередном заседании Большого фашистского совета, состоявшегося по требованию дуче вечером 24 июля, я решил предпринять еще один шаг. Я заверил господина Макензена, что сразу же после окончания совещания выжму из всех моих контактов и связей всю возможную информацию о том, что на нем обсуждалось. Я надеялся главным образом на помощь Буффарини-Гвиди, который, уйдя с поста министра, остался тем не менее членом совета. И я сдержал свое обещание, не зная, что мой доклад станет косвенной причиной отзыва посла. Позже я жалел о том, что моя единственная попытка сделать шаг, который мог бы привести к важным политическим последствиям, нанесла вред человеку, относившемуся ко мне по-дружески и даже по-отечески.
Вечером 24 июля я отправился на свою обычную прогулку по Монте-Пинчио. Вечный город выглядел почти таким же, каким он бывает в этот час и в это время года. Солнце медленно садилось в лилово-серую дымку, а над куполом собора Святого Петра нависли свинцовые облака, принесенные сирокко. Дымка показалась мне удручающе близкой, и не многие люди решились присоединиться ко мне в надежде глотнуть свежего воздуха, который нес слабый теплый бриз со стороны моря. Мое внимание привлекли две фигуры. Одна из них принадлежала принцессе Анн-Мари Бисмарк, на шведскую красоту и свежесть которой южный римский ветер не оказал никакого влияния. Ее спутником был Филиппо Анфузо, бывший старший секретарь Чиано, а теперь итальянский посол в Будапеште. Он утратил часть своего внешнего лоска, который делал его любимцем римских женщин, и выглядел очень обеспокоенным и серьезным. Таким я его еще никогда не видел. Мы несколько раз прошлись вдоль террасы, и Анфузо нарисовал мне мрачную картину того, что произошло в палаццо Венеция. Он возмущался тем, что Муссолини распустил мушкетеров, эту преторианскую гвардию, которая следила за его личной безопасностью. Анфузо не был членом Большого совета, но он намекнул мне, что если бы он им был, то знал бы, что делать. Но не успел я задать ему вопросы, которые крутились у меня на языке, как принцесса сменила тему разговора. Быть может, ей стало скучно или душно, но, скорее всего, она не хотела, чтобы ее галантный спутник разговаривал со мной на такую деликатную тему. Как бы то ни было, я так никогда и не узнал, что сделал бы Филиппо Анфузо на месте Бенито Муссолини.
Я вернулся домой в задумчивом настроении и обнаружил, что меня ждет послание. Буффарини-Гвиди писал, что завтра в полдень будет ждать меня в хорошо известном ресторане в старом квартале города. Я обнаружил здесь и синьорину Биби, которая на этот раз не штудировала английскую грамматику, а беседовала за бутылкой очень сухого мартини с римским князем весьма высокого положения и имени. Они так сильно увлеклись разговором, что не слышали, как я вошел. Я так и не узнал, о чем они беседовали, но догадался об этом позже, когда дон Франческо рассказал мне о своих уединенных обширных замках, часть из которых была мне известна и которые были совершенно неприступны.
Дон Франческо был моим близким другом. Кроме того, он был одним из тех немногих римских аристократов, которые признавали, что и среди немцев попадаются иногда достойные уважения женщины и мужчины. Я до сих пор не могу прийти в себя от сказочного взлета малышки Биби — из мира Альфредо и его друзей в рафинированный мир римских палаццо, самый красивый из которых она занимает сейчас в качестве княгини и жены дона Франческо. Впрочем, этот взлет произошел не без моей помощи. Как жаль, что я не Бальзак! Уж он-то, несомненно, сделал бы из жизни Биби захватывающий роман, назвав его, скажем, «Римская лилия» или что-нибудь в этом роде.
На следующее утро — а это было воскресное утро — небо снова сияло над городом своей божественной голубизной. Казалось, в жизни ничего не изменилось. Тот, кто мог позволить себе поездку на море, чтобы искупаться, поехал, а тот, кто не мог, остался в Риме, проклиная войну и нехватку бензина.
Перед тем как отправиться на встречу с Буффарини, я решил заехать в палаццо Венеция, официальное место работы Муссолини, где прошлой ночью состоялось заседание Большого фашистского совета. Повсюду, как обычно, торчали полицейские, одетые в штатское, которых, однако, легко можно было распознать по напомаженным волосам и галстукам кричащей расцветки. Винченцо Аньезина, командир личной охраны дуче, был, как обычно, на работе. Мы часто ездили с ним в поездки, сопровождая Муссолини. В последний раз это было в апреле, когда мы ездили в Клессхайм. Он велел тут же провести меня в кабинет, и мы немного поболтали, словно ничего особенного не случилось. Мы поговорили о погоде и поругали удушающую июльскую жару. Я спросил, как поживает его семья, и он ответил несколькими тривиальными фразами, которые сам и придумал. Я осторожно заговорил о заседании совета и поинтересовался, как дела у дуче. Проницательные, проникающие в самую душу глаза Аньезины какое-то мгновение изучающе смотрели на меня. Наконец он ответил: «La situazione e quasi invariata».{22} Мне хватило одного слова «похоже», чтобы все понять, и он сразу же это заметил. Аньезина рассказал мне, что его превосходительство заперся с японским послом, устроив перед этим скандал Альбини, преемнику Буффарини-Гвиди на посту Государственного секретаря внутренних дел. Слова «его превосходительство» и «скандал» сказали мне очень многое. Аньезина никогда прежде не называл при мне Муссолини его превосходительством, и я сделал вывод, что слово «дуче» уже утратило свою магическую власть над людьми, даже над полицейскими.
Слегка ободренный известием о том, что Буффарини-Гвиди провел утром несколько часов с его превосходительством, я поблагодарил его и пожелал, чтобы воскресенье прошло без происшествий. Приближался полдень, и мне пора было отправляться к месту встречи в ресторан «Сан Карло» на Корсо.
И снова мне показалось, что ничего не случилось. Меня встретили почтительные официанты и отвели в маленький кабинет, предназначенный для почетных гостей заведения, где меня ждали Буффарини-Гвиди и его друзья. В Италии меня часто обнимали мужчины. Это — дружеский обычай, не имеющий никакой эротической подоплеки, хотя извращенное воображение немцев отказывается признавать этот факт, а Зигмунд Фрейд связывает этот обычай с комплексами, возникающими до и после рождения человека. Однако меня редко обнимали несколько человек сразу. Сначала это сделал невысокий, дородный экс-министр, затем его коллега из министерства образования и общественных культов, потом президент Верховного суда и, наконец, два или три человека из ближнего круга дуче. Я обрадовался этому, решив, что редко кому выпадает честь оказаться в объятиях верховного судьи. Мы опорожнили большое число бутылок кампари с содовой, пока три ведущих руководителя, преданные дуче, рассказывали мне о трагических событиях вчерашнего вечера. И хотя Буффарини-Гвиди постоянно перебивал своего коллегу Биджини, а Биджини — верховного судью, я все-таки сумел понять, что все — буквально все — пошло вкривь и вкось.
Нет необходимости подробно рассказывать об этой ночи предательства и измены, которую сам Муссолини очень лаконично описал в своей книге «История года, или Правда о трагических событиях 28 июля — 8 сентября 1943 года». Короче говоря, к тому времени, когда подали закуски, я уже знал, что против дуче и его политики проголосовали девятнадцать членов Большого совета и семнадцать — за, при двух воздержавшихся. Спагетти мы ели под рассказ о выступлении Дино Гранди, а жареного цыпленка — под гневные высказывания в адрес Галеаццо Чиано и его предательства. Появление сыра и десерта послужило сигналом для тоста, и у меня не оставалось ничего другого, как опорожнить свой бокал за Бенито Муссолини.
К тому времени было уже почти три часа. Схватив Буффарини-Гвиди за руку, я стал просить его отправиться вместе со мной к господину фон Макензену, который сгорал от желания увидеться с ним. Я подчеркнул, насколько это важно, и пообещал угостить его крепким кофе, коньяком «Наполеон» в таком количестве, которое он сможет выпить, и одной из его любимых сигар. Он согласился, и мы сразу же ушли.
Рим был таким, каким он всегда бывал по воскресеньям. Муссолини в своей книге, о которой я говорил выше, отмечал, что «25 июля, во вторую половину дня, лицо Рима побледнело. Всякий город имеет свое лицо. Оно отражает метания его души». Не могу сказать, чтобы я заметил какие-либо перемены, разве что, когда мы покидали ресторан «Сан Карло», стало еще жарче, а редкие прохожие выглядели еще более недовольными, чем раньше. В то время, когда мы ехали в посольство, дуче посетил Тибуртино, район, который сильнее всего пострадал от воздушного налета 19 июля. Не знаю, бледнел ли он во время своего посещения этого квартала, но у него было достаточно поводов, чтобы побледнеть.
Вилла Волконской, прощальный подарок непостоянного царя Александра I своей бывшей любовнице, казалась пустой и заброшенной. Нас приветствовали только крики любимых павлинов посла, сливавшиеся в настоящую какофонию. О пагубном значении этих птиц я часто предупреждал посла. Господин фон Макензен принял нас в своем кабинете. Он выглядел мрачным, но держался с достоинством. Великолепные гобелены, которыми были завешаны стены, затянутые красной камкой, изображали сцены из жизни Александра Великого, Дария и прекрасной Роксаны, однако они не произвели на Буффарини-Гвиди никакого впечатления. На этот раз дело обошлось без объятий, мы обменялись лишь крепкими рукопожатиями. Подали коньяк, кофе и сигары. Фон Макензен попросил своего гостя рассказать о событиях вчерашнего вечера, а меня — перевести этот рассказ, хотя он сам прекрасно знал итальянский, а я предпочел бы искупаться в бассейне посольства.
В большой комнате было прохладно. Солнечный свет не проникал через затемнение, но полумрак только усиливал трагическое впечатление от драматического рассказа Буффарини. Он разыграл перед нами целое представление, великолепно изобразив в лицах всех тех, кто участвовал в совете. Он ходил на своих коротких ногах взад и вперед по комнате, словно по трибуне Древнего Рима. Он сбросил свой пиджак. Ему не хватало только тоги, чтобы воскресить воспоминания о великом заговоре, пришедшемся на Мартовские иды 44 года до нашей эры.{23}
Буффарини изобразил всех действующих лиц драмы диктатора, бледного и больного, который с усталым безразличием наблюдал за тем, как растут ряды предавших его людей. Он изобразил фанатичное красноречие Дино Гранди, бородатого главаря заговорщиков, и в качестве кульминации процитировал резолюцию, которую Гранди имел наглость бросить в лицо своему бывшему господину и повелителю: «…чтобы глава правительства попросил Е. В. короля, к которому с преданностью и верностью обращены сердца всего народа, принять на себя верховную инициативу во имя спасения чести и самого существования Отечества, иными словами, взять на себя командование всеми сухопутными, морскими и воздушными силами, эта инициатива дарована ему нашими институтами, которые в ходе нашей истории сделались славным наследием благородного Савойского дома».
И так далее. Имя Муссолини в резолюции не было упомянуто ни разу.
Буффарини снова изобразил диктатора, который молча и неподвижно слушает яростные нападки человека, который всего лишь несколько недель назад умолял его убедить короля, чтобы тот наградил его высшим орденом королевства, «Ожерельем Святой Девы».
Следующим стал зять Муссолини. Буффарини, никогда не любивший Чиано, не жалея красок, представил нам классический образ предателя. Он показал, как этот ренегат всячески избегал взгляда своего тестя, и воспроизвел самоуверенные обороты его речи, в которой он возложил всю вину за создавшееся положение на союзницу Италии Германию, не щадя самолюбия дуче. Я вспомнил, каким напыщенным павлином выступал Чиано в мае 1939 года, когда в Берлине был подписан Стальной пакт, и с каким воодушевлением он это воспринял. Муссолини, должно быть, слушал его с нарастающим ужасом и презрением.
За Чиано последовали другие, хотя никто из них, если судить по игре Буффарини, не тянул на роль Брута. Фон Макензен без устали стучал на своей пишущей машинке, останавливаясь только для того, чтобы подлить нам коньяку. Буффарини перешел к рассказу о том, что произошло в перерыве Большого фашистского совета, когда дуче на четверть часа уединился в своем кабинете. Теперь экс-министр играл самого себя, изобразив тот момент, когда он убеждал диктатора арестовать своих противников, пока они находились еще в зале заседаний. Но дуче в ответ только с негодованием покачал головой, и заседание возобновилось. Почти два года спустя, в апреле 1945 года, во время моей последней встречи с Бенито Муссолини на берегу озера Гарда, я спросил его, почему он слушал заговорщиков, не предпринимая никаких ответных мер. Он скрестил на груди руки и, глядя на меня своими большими глазами, ответил:
— Столкнувшись с такой мощной волной людской злобы, мой дорогой Доллман, я почувствовал, что у меня нет сил бороться с ней.
Это был бы прекрасный ответ, с моей точки зрения, если бы не тот факт, что безразличие дуче стоило ему самому свободы, а Италию привело к поражению в войне.
Буффарини продолжал свое представление. Нет смысла перечислять всех персонажей, которых он изобразил. За небольшим исключением, все они были мелкой сошкой, которая заботилась только о своем будущем и пыталась спрятать свой страх и амбиции под маской патриотизма. Ни один из них не обладал благородным величием шекспировского Брута, и история была права, сохранив им жизнь, но лишив власти и славы.
Наконец настало последнее действие. Меланхоличным голосом Буффарини перечислил имена тех, кто голосовал против Муссолини. Еще раз перевоплотившись в дуче, он гордо выпрямился — но только для того, чтобы снова уступить:
— Вы сами породили этот правительственный кризис. Заседание прерывается. Я отдаю вам «салют, посвященный дуче».
Заседание в кабинете Макензена тоже подходило к концу. Посол спросил, как, по мнению Буффарини, обстоят дела сейчас. Буффарини ответил, что плохо, но не безнадежно, если Муссолини не будет считать себя связанным результатами голосования и предпримет решительные действия. Однако мы так и не узнали, в чем они должны были заключаться, поскольку в эту минуту его позвали к телефону. Он вернулся возбужденный и заявил, что дуче вскоре предстанет перед королем — этой встречи потребовал Виктор-Эммануил. Потом Буффарини воздел к небу руки и прошептал:
— Mamma mia!
Макензен пытался успокоить его. Как бывший адъютант Августа-Вильгельма, сына кайзера, и верный слуга императрицы Августы-Виктории, он, вслед за Муссолини, не допускал и мысли о том, что король способен на предательство. Он забыл, что итальянский двор — это вовсе не двор прусского короля, а Виктор-Эммануил — не Вильгельм II. Мы с Буффарини скептически отнеслись к словам посла. Потом Буффарини заявил, что должен срочно нанести визит донне Ракеле на виллу Торлония. Он многозначительно посмотрел на меня, но я отвел глаза. Не мог же я разговаривать о просьбе донны Ракеле в присутствии посла!
Было уже около пяти часов вечера. Посол собрал отпечатанные листы и отправился отсылать их Риббентропу по телетайпу. Доклад Макензена попал на стол к Риббентропу как раз в тот момент, когда Муссолини был арестован по приказу своего короля и императора. Немецкий министр иностранных дел был вне себя от ярости, читая этот доклад, но только ясновидящий мог бы предвидеть, что Виктору-Эммануилу потребуется всего двадцать минут, чтобы избавиться от человека, которому он в 1922 году вверил судьбу Италии, и запереть его в казарме карабинеров в качестве королевского пленника. Диктатора доставили туда в машине скорой помощи.
Примерно в то же самое время я посетил руководителя фашистской милиции генерала Энцо Гальбиати в его римской штаб-квартире. Я ожидал увидеть хорошо защищенную крепость, кишащую вооруженными людьми, но ошибся. Во дворе меня встретили несколько скучающих типов, один из которых неохотно согласился проводить меня в кабинет генерала. Считая, что драм на сегодня достаточно, я был рад очутиться в атмосфере всеобщего спокойствия и стал ждать, чего со мной раньше никогда не случалось. Наконец в кабинет вошел генерал, свежий и бодрый на вид. Он только что вернулся из поездки в разбомбленный район города, которую совершил вместе с Муссолини, и был полон впечатлений. Он сообщил мне, что люди очень обрадовались при виде дуче. Я промолчал, вспомнив, что говорили мне друзья Альфредо.
После этого я спросил, что он собирается делать со своей милицией и в особенности с дивизией «М», со всеми ее инструкторами из войск СС, «Тиграми», зенитками и другой техникой. Он закатил глаза, как это любил делать дуче — на этом, правда, их сходство заканчивалось, — и произнес:
— Мы совершим марш!
Я спросил его когда, куда и зачем, и он совершенно обезоружил меня своим ответом:
— Всегда готов!
Я молча выслушал серию лозунгов, которые знал наизусть: «Наша жизнь принадлежит дуче!», «Моя милиция будет сражаться за него до последней капли крови!», «Дуче, командуй! Мы пойдем за тобой!». Это был утомительный и бессмысленный монолог. Чтобы прекратить его, я спросил, что будет, если дуче окажется в таком положении, когда он уже не сможет отдавать приказы. Но генерал Энцо Гальбиати, прекрасный молодой человек, не замеченный в трусости, не растерялся:
— Дуче всегда сможет отдать приказ!
Я понял, что он безнадежен. Гальбиати, наивный и уверенный во всемогуществе дуче, мог только следовать за ним, повиноваться и маршировать, выполняя приказы, поэтому я не стал посвящать его в подробности сложившейся обстановки. Вместо этого я предложил ему посетить дивизию, расположенную в Сутри, как раз за границей Рима, но он не пошел на это, поскольку ждал приказа от дуче.
Мы оба тогда еще не знали, что он его никогда не дождется. Я уехал домой, где намеревался в одиночестве обдумать сложившуюся ситуацию на моей прекрасной террасе, которая выходила на Пьяцца ди Спанья, и попытаться найти решение.
Я все еще предавался раздумьям, когда на террасу вбежала запыхавшаяся Биби и сообщила, что позвонил дон Франческо, ее князь, и сказал, что его величество приказал арестовать Муссолини и поручил маршалу Бадольо сформировать новое правительство. Вспомнив, как я переводил книгу Бадольо «Абиссинская кампания» и фотографию ее автора, которая стояла на моем письменном столе, я решил сразу ехать на виллу Волконской и ждать там неизбежных контрмер со стороны фашистов.
Но я их так и не дождался. Посол и его жена, офицеры ставки фельдмаршала Кессельринга во Фраскати, пригороде Рима, лакеи, повара, садовники и горничные посольства — все ждали напрасно. У ворот виллы собралась небольшая толпа, но не для того, чтобы с нашей помощью освободить дуче и вернуть ему власть, а затем, чтобы выкрикивать оскорбления в адрес фашистов, нашедших убежище в здании посольства.
Я попытался дозвониться до Буффарини-Гвиди и до других участников нашего обеда в ресторане «Сан Карло», но их телефоны не отвечали, как и телефон на вилле Торлония.
В то же время из Берлина и из ставки Гитлера звонили не переставая. Мне никогда еще не приходилось выслушивать столько противоречивых, отменяющих друг друга, гневных, высокомерных, презрительных и оптимистических приказов по телефону, как в тот день. «Дуче должен быть немедленно освобожден!» «Как чувствует себя дуче и где он находится?» «Король-император и его маршал — предатели и должны быть немедленно свергнуты!» «Нужно немедленно послать его величеству запрос о судьбе Муссолини». «Маршал Бадольо не будет признан главой правительства». «Его величество, как выяснилось, велел сформировать новое правительство на вполне законных основаниях и в соответствии с итальянской конституцией — или нет?» «Ожидаемое фашистское восстание масс будет поддержано самым энергичным образом». «Я требую немедленного освобождения Муссолини. Германия с радостью примет его как гостя». «Сможет ли Муссолини вернуть себе власть с помощью восставших фашистов?» «Как следует поступить с королем?»
Ганс Георг фон Макензен обладал ангельским терпением, но в конце концов не выдержал и он. Он предложил, чтобы я сообщил все, что мне известно, в ставку фюрера по телефону или лично отправился туда на самолете. Мне совсем не улыбалась такая перспектива, и я отказался под предлогом того, что меня в любой момент могут пригласить для перевода и я не могу покинуть Рим.
Мы продолжали ждать, какие действия предпримет руководство фашистской партии, но все, что оно сделало, — это явилось в наше посольство, переоделось в форму немецких летчиков и уехало во Фраскати в сопровождении потешающихся офицеров из ставки фельдмаршала. Оно очень торопилось. По мнению фашистов, им нужно было срочно оказаться в Германии, чтобы сформировать фашистское правительство в изгнании. Мысль о том, чтобы создать новое правительство в Риме, их совсем не устраивала.
Высокопоставленные фашистские чиновники продолжали прибывать; они переодевались и тут же уезжали в ставку Кессельринга во Фраскати. Тогда посол предложил мне отправиться в дивизию «М» в Сутри, выступить там с речью, поднять солдат и, возглавив их, двинуться на Рим. Сначала я решил, что ослышался. Никто никогда не предлагал мне выступить в роли генерала. Несколько мгновений мне казалось, что пришел мой час, — но только несколько мгновений. К великой досаде господина Макензена, я рассмеялся и предложил отправиться в Сутри вместе — если, конечно, нам удастся найти хоть какого-нибудь пользующегося уважением фашиста, который согласится сопровождать нас, — и встать во главе дивизии, которая отправится в Рим освобождать дуче. Я подумал о Буффарини-Гвиди, который, несомненно, согласился бы поехать с нами, хотя он, как и я, не способен был возглавить войска, но я прекрасно понимал, что он уже стал пленником нового режима. Потом я подумал о Витторио Муссолини, сыне дуче, хотя, как я позже узнал из его неописуемо наивных мемуаров, он готов был предпринять любые шаги ради спасения отца, кроме военного переворота.
Наконец я остановился на кандидатуре Роберто Фариначчи, главе исполнительной власти Кремоны, который был самым храбрым и решительным из всех фашистских лидеров. Фариначчи потерял в абиссинской войне руку, что должно было произвести на солдат дивизии «М» нужное впечатление. Кроме того, на заседании Большого совета прошлым вечером он предложил внести в резолюцию слова о том, что «высшим долгом каждого итальянца является защита священной земли Отечества до последней капли крови и верность союзным обязательствам Италии».
В эту минуту, словно джинн из бутылки, материализовался швейцар, обитавший в домике привратника, который, задыхаясь от бега, сообщил, что сквозь разъяренную толпу за оградой с трудом протиснулся некий господин Фариначчи, который обратился в посольство с просьбой предоставить ему убежище. Я сбежал вниз и велел открыть ворота. Фариначчи особо не пострадал — у него был порван пиджак, а на лице красовались несколько синяков, но пиджак был частью штатского костюма, и это показалось мне весьма подозрительным. Мои опасения подтвердились. Фариначчи с большим достоинством прочел мне лекцию о том, что его обязанность — служить делу фашизма в Германии. Поскольку он намеревался представиться Гитлеру в качестве главы нового итальянского правительства, он попросил как можно скорее доставить его к фельдмаршалу Кессельрингу. О дуче не было сказано ни слова, и я вспомнил, что между Фариначчи и Муссолини никогда не было особой симпатии.
Фариначчи тоже хотел покинуть немецкое посольство под видом немецкого летчика, что вызвало насмешливые улыбки у офицеров Кессельринга. В довершение ко всему как раз в этот момент наверху лестницы появилась жена посла, отправлявшаяся в свои апартаменты, которая спросила, не нуждаются ли наши итальянские друзья в женской одежде. Если нуждаются, то она будет рада предоставить ее. Я громко расхохотался, что вызвало всеобщее недовольство. Я представил себе Фариначчи, ведущего крутых парней из дивизии «М» на Рим в женской одежде, и не смог сдержаться.
Фашисты и господин фон Макензен не разделяли моего веселья, и я был рад, когда, наконец, по приказу короля в посольство позвонил маршал Бадольо и официально представился нам как глава нового правительства. Более того, он уверил нас, что война продолжается.
Фон Макензен вздохнул с облегчением. Он свято чтил законы, а раз король назначил нового премьер-министра в соответствии с итальянской конституцией — более того, премьер-министра, намеренного продолжать войну, — значит, все требования закона и политического здравого смысла были соблюдены.
Берлин и ставка фюрера тоже угомонились. Послу было поручено предпринять все необходимые меры для обеспечения безопасности Бенито Муссолини, но способы достижения этого определены не были. Когда Бадольо задали вопрос на эту тему, он ответил только, что лично ручается за безопасность Муссолини. Это было не слишком великодушно с его стороны, учитывая их долгое сотрудничество, но все-таки лучше, чем передача его в руки ликующих толп, которые теперь распевали антифашистские песни, маршируя по улицам, где они когда-то точно с таким же воодушевлением приветствовали своего дуче. Отправив всех фашистов во Фраскати, где они почувствовали себя в безопасности, и не получая никаких вестей с виллы Торлония, мы решили поужинать.
Примерно в тот же самый час по казарме карабинеров на Виа Леньяно метался человек. Время от времени он останавливался, тряс лысой головой и, гневно вращая глазами, восклицал: «Ah, il quarantenne, il quarantenne!»{24}
Этим человеком был Бенито Муссолини, а «сорокалетним» объектом его гнева стал его собственный зять, Галеаццо Чиано, обязанный ему всем, который тем не менее подло предал его на заседании Большого совета, состоявшегося двадцать четыре часа назад. И кто знает, может быть, именно тогда у Муссолини зародилась черная мысль приговорить Чиано к расстрелу, что и было осуществлено 11 января 1944 года?
И примерно в то же самое время мир, установившийся наконец за обеденным столом королевской семьи на вилле Савойя, на той самой вилле, где фортуна отвернулась от Бенито Муссолини, был грубо нарушен. Королева Елена, обычно совсем не интересовавшаяся политикой, подняла свои прекрасные темные глаза и посмотрела на мужа. На этот раз ее беспокоили вовсе не вопросы семейного благополучия или домашнего хозяйства. Она заявила изумленным домочадцам, что до глубины души возмущена тем, что произошло сегодня на королевской вилле.
— Хотя мой отец был всего лишь черногорским королем, он никогда бы не решился нарушить священные для всех людей моей страны законы гостеприимства, причем таким грубым образом, как они были нарушены сегодня в нашем доме.
Никто не произнес ни слова. Его величество молча встал, дав знак, что обед окончен.
Клубок змей
Когда я в 1926 году закончил университет, я считал Гая Юлия Цезаря самым блестящим умом Рима, Августа — самым мудрым из императоров, Фридриха II Гогенштауфена — воплощением культуры позднего Средневековья, а Карла V — трагическим правителем империи, над которой никогда не заходит солнце. Я смотрел на отступничество Валленштейна от Габсбургов как на акт высшей государственной мудрости, вдохновленный благородной заботой о благополучии немецкого народа в условиях гибнущей Священной Римской империи, и так далее.
Первый удар по моей концепции истории нанесла Мюнхенская конференция 1938 года, когда я получил возможность побывать за кулисами и рассмотреть героев политического спектакля вблизи. Гибель моих исторических идеалов шла по нарастающей в течение всего времени существования оси Рим — Берлин и достигла кульминации летом 1943 года, или, если быть более точным, в период между 25 июля, когда Муссолини был свергнут и заключен под стражу, и 8 сентября, когда Италия объявила о своем отказе от союза с гитлеровской Германией. К 9 сентября я был уже готов написать вторую диссертацию, озаглавив ее «Вероломное предательство» или «Клубок змей».
Это были недели, наполненные всеобщим предательством и изменой, которые совершали не только отдельные люди, но и так называемые Великие державы.
Нельзя отрицать, что 25 июля король и его двор поставили свой спектакль с большим искусством. Добившись успеха, они принялись уверять Гитлера, что «война продолжается», надеясь усыпить его подозрения, а сами в это время занялись подготовкой почвы для заключения перемирия с врагами Италии. Ставка Гитлера в свою очередь делала вид, что искренне верит клятвам короля и тем гарантиям, которые предоставлял ее новый глава правительства, маршал Бадольо. Одновременно, под различными предлогами, ставка начала перебрасывать через Альпы подкрепления, среди которых были и личные охранники Адольфа Гитлера.
Преданный дуче Кармин Сениз, снова ставший шефом полиции, возобновил отношения со мной в память о нашем общем друге Боккини. Он сказал, что может устроить мне аудиенцию у Бадольо, который, очевидно, сгорал от желания встретиться с человеком, который когда-то перевел его книгу. В то же самое время со мной пытались завязать дружеские отношения и сотрудники Генерального штаба, располагавшегося в палаццо Видони. В прошлом я был знаком только с одним человеком из этого ведомства — генералом Кастеллано. Меня заверили в том, что армия останется верна своим союзническим обязательствам, — и все это говорилось в то самое время, когда вышеупомянутый генерал вел переговоры с союзниками и собирался 12 августа отправиться в Лиссабон, чтобы принять участие в совещании, которое должно было выработать условия перемирия.
6 августа два министра иностранных дел — Риббентроп и его вновь назначенный итальянский коллега Гварилья, бывший посол в Константинополе, отправились в сопровождении фельдмаршалов Кейтеля и Амброзио в Тарвис, расположенный на бывшей итало-австрийской границе. Несмотря на все мои старания переводить как можно точнее, конференция стала впечатляющим парадом лжи, недоверия и неискренности.
А до этого, в конце июля, судьба Вечного города и некоторых групп его населения висела буквально на волоске. Гитлер, Гиммлер и Кальтенбруннер, преемник Гейдриха на посту руководителя Центрального бюро государственной безопасности, приказали гауптштурмфюреру СС, руководителю группы VI S, VI отдела этого бюро, Отто Скорцени, высадиться в окрестностях Рима с отрядом из сорока или пятидесяти тщательно отобранных эсэсовцев. В их задачу входило установить, где содержится арестованный Муссолини, освободить его, если позволят обстоятельства, и попытаться любым способом предотвратить выход Италии из оси, не останавливаясь даже перед кровавой резней. К первой части этого задания я был совершенно равнодушен. Став свидетелем похорон фашизма ночью 25 июля, я не верил, что льву, у которого вырвали зубы, удастся вернуть себе власть над страной. Зато вторая часть задания вызывала в моей душе бурный протест, и я решил сделать все, что в моих силах, чтобы спасти Рим от бессмысленного кровопролития. И тут я приобрел себе неожиданного союзника в лице человека, который раньше всегда был моим противником, а именно Штурмбанфюрера СС Герберта Каплера, немецкого полицейского атташе в Риме. Он, как и я, считал эту часть миссии Скорцени совершеннейшим безумием, и наш странный союз был заключен. И тут, как и везде, одна сторона постаралась свести на нет действия другой. Король и Бадольо, Генеральный штаб и те военные и дипломаты, которые выступали за заключение перемирия с союзниками, Кармин Сениз и его полицейские, Гитлер и его помощники в Третьем рейхе, Риббентроп и министерство иностранных дел Германии, фельдмаршал Кессельринг, посол фон Макензен, полицейский атташе Каплер и я — все мы оказались вовлеченными, более или менее глубоко и более или менее открыто, в ужасные события лета 1943 года.
В дополнение ко всей этой неразберихе, мне пришла в голову мысль, что я тоже могу разработать политический план. И хотя до этого я только переводил подобные планы, я решил связаться с руководителем штаба Гиммлера генералом войск СС Карлом Вольфом. Я хотел убедить его, что фашизм в той форме, в которой он существовал до 25 июля, больше уже не возродится и что нужно подготовить новый, способный решить все проблемы кабинет министров к тому моменту, когда Италия под руководством Виктора-Эммануила и маршала Бадольо выйдет из состава оси. Моим «выдвиженцем» был служивший долгое время Государственным секретарем при Муссолини, а позже ставший министром сельского хозяйства профессор политической экономии Джузеппе Тассинари. Дуче продемонстрировал недальновидность, изменив свое мнение о Тассинари в худшую сторону после того, как в декабре 1941 года профессор обменялся ударами с партийным секретарем Сереной в палаццо Венеция. А ведь Тассинари был самым талантливым его министром и человеком безупречного характера. Эти качества достаточно редко встречаются в любом правительстве и почти никогда — в условиях диктатуры.
Я много лет дружил с его семьей — личная жизнь профессора была столь безупречна, что ей позавидовал бы даже Катон-старший, — поскольку переводил для его немецкого коллеги — Дарре, министра сельского хозяйства у Гитлера. От этой части переводческой карьеры у меня остались самые приятные воспоминания. Я посещал сады и сельские рынки Италии, участвовал в обсуждении проблем рыбоводства в Восточной Пруссии и Средиземноморье, осматривал породистых кобыл в Тракенене и Роминтене и стада буйволов в Салерно и Маккарезе на побережье Тирренского моря. Моя дружба с Тассинари позволила мне также приобрести незабываемый кулинарный опыт. Если бы я не был переводчиком, разве я узнал бы о том, как выращивают персики в провинции Верона, разведал бы секреты золотого пармиджиано и реджиано, самых благородных сортов выдержанного итальянского сыра, познакомился бы с обширным винным царством этой страны и с богатствами Адриатического и Тирренского морей? Мой друг Тассинари следил за тем, чтобы меня круглый год снабжали самой лучшей продукцией отрасли, которую он возглавлял, но не только поэтому я решил отплатить ему добром за добро, выдвинув его кандидатуру на пост преемника дуче в случае «Дела Х», то есть аннуляции королем союза с Германией. Пока королевские посланцы обсуждали этот вопрос в Лиссабоне, я отправился на тайное рандеву в Венецию, город, который давно любил. Эта встреча, во время которой я почти достиг своей цели и которая могла бы спасти Италию от ужасов гражданской войны, начавшейся после событий 8 сентября, стала еще одной нитью в сети интриг, опутавшей в то лето всю Италию.
Размеры этой книги не позволяют мне подробно описать все тайные шаги, предательства, измены и всю ту ложь, которые стали частью этой сложной игры, но мне хотелось бы рассказать об одном или двух наиболее важных эпизодах, в качестве предупреждения молодому поколению не впутываться в политику.
Я решил связать мою будущую судьбу в качестве переводчика с человеком, который показался мне самой лучшей заменой моим утраченным союзникам — Артуро Боккини, Гвидо Буффарини-Гвиди и послу Макензену, чья судьба была решена в Тарвисе. Этим человеком был фельдмаршал Кессельринг, главнокомандующий авиационного командования «Юго-Запад». До этих пор мы несколько раз встречались на официальных совещаниях и приемах в посольстве, но во время наших редких бесед я убедился, что он относится к тому типу генералов, которые являются исключением для всех армий мира. Хотя во время конференции в Тревизо-Фельтре нам удалось побеседовать подольше, я еще не понимал в то время, что ему суждено было стать моим преданным другом и защитником, которым он оставался до самой своей смерти в 1959 году. Именно в его ставке я встретился с выдающимся представителем змеиного клубка, образовавшегося в середине того лета.
Ставка Кессельринга располагалась во Фраскати, куда когда-то уезжали на лето римские принцы и кардиналы. 27 июля, насколько я помню, меня пригласили сюда на обед. Не успел я приехать, как фельдмаршал с необычно важным видом представил меня огромному человеку, облаченному в летную куртку на меховой подкладке, которая казалась совершенно неуместной в тот жаркий летний вечер. Гигант с изуродованным сабельными шрамами лицом протянул мне огромную руку, и я сразу же понял, что никогда у меня не будет с этим человеком никакого взаимопонимания. Я не любил гигантов со шрамами, полученными на дуэлях, одетых в летные куртки на меху и державшихся с такой важностью, что сразу же можно было догадаться, что они служат в Бюро государственной безопасности, точно так же, как он не любил немцев с манерами и жестами, усвоенными у итальянцев.
Обеды во Фраскати обычно оживлялись словесной дуэлью между Кессельрингом и мной, но на этот раз наш обед был больше похож на поминки. На нем присутствовали генеральный стипендиат люфтваффе, полицейский атташе Каплер и офицеры ставки Кессельринга. Заметив, что фельдмаршал задумчиво смотрит на меня, я решил вести себя по-немецки, то есть высокомерно и с полным отсутствием чувства юмора.
Фельдмаршал и его офицеры ушли сразу же после обеда, оставив меня с полицейским атташе Каплером и вагнеровской фигурой в летной куртке, которой и был не кто иной, как сам Отто Скорцени. После нескольких вступительных фраз Скорцени прямо заявил нам, что о том, что он сейчас сообщит, не должен знать никто, даже посол Макензен и его сотрудники. Каплер был так доволен, что дуэльные шрамы на его лице покраснели. Впрочем, я сразу же решил про себя, что выполню обещание сохранить в тайне то, что скажет нам Скорцени, только в том случае, если это не повредит отношению ко мне Макензена, который всецело мне доверял. Наконец Скорцени перешел к делу — он явился сюда, чтобы найти дуче и освободить его. Я подумал о своем плане создания правительства во главе с Тассинари и сделал вид, что с интересом слушаю Скорцени. Я не хотел отказывать Муссолини в праве на свободу, хотя имел собственное мнение по поводу попыток оживить труп фашизма.
Отто Скорцени и его люди получили в ставке фюрера приказ помешать выходу Италии из оси с помощью государственного переворота. Ему разрешалось, в случае необходимости, арестовать короля, всю королевскую семью, кабинет министров, старших офицеров всех родов войск, а также тех фашистов, которые выступили против Муссолини на совещании Большого фашистского совета, а именно Галеаццо Чиано и Дино Гранди. В добавление к этому Скорцени заявил, что, «хотя он обязан действовать так, чтобы во время доставки этих людей в тюрьму никто не был убит или покалечен, сопротивление должно быть сломлено».
Для меня этого было достаточно. Я поинтересовался, сколько людей находилось в распоряжении Скорцени, и с облегчением узнал, что всего сорок или пятьдесят. Даже германские и восточно-римские командиры наемников, которые развлекались тем, что во времена Великого переселения народов постоянно нападали на смертельно больную Римскую империю, имели больше солдат. Когда же я спросил, были ли фон Макензен и фельдмаршал информированы о второй части задания Скорцени, то услышал в ответ мрачное «нет». В этом месте разговор на мгновение прервался. Ни Скорцени, ни я не тешили себя иллюзиями — мы оба прекрасно понимали, что неприятны друг другу. Разница между нами заключалась лишь в том, что я имел в своем распоряжении не пятьдесят вооруженных до зубов и решительно настроенных головорезов, а только Лупо, своего преданного эльзасского пса. Однако я предложил предотвратить резню в Риме, не прибегая к оружию.
Во второй раз мы встретились в кабинете полицейского атташе, в котором Скорцени и его люди устроили свой штаб. И снова я мог бы совершить подвиг, прямо заявив агенту Бюро госбезопасности о том, что я думаю о его планах в отношении Рима, но я, естественно, воздержался от этого. Я даже показал ему на карте, где находятся министерства и королевские дворцы, и сообщил, что дворец его величества, расположенный у подножия Квиринала, охраняется из рук вон плохо, хотя и окружен плотной завесой секретности. Короче, я сделал все, чтобы усыпить инстинктивное недоверие ко мне Скорцени, и я думаю, он скоро понял, что если дело дойдет до ночных атак и перестрелки, то я стану для него скорее помехой, чем помощником.
Я сделал то, что можно назвать небольшим предательством. Я зашел к фрау Макензен и попросил невозмутимую жену посла проследить, чтобы женщины и дети королевской семьи как можно скорее покинули свои дворцы и уехали из Рима. Я рассказал ей всю правду, зная, что она никому ничего не передаст. Она сразу же поняла, о чем идет речь, и мы с ней быстро договорились. В подобных случаях женщины гораздо более надежные и решительные помощники, чем мужчины, которые чувствуют себя связанными присягой, а также своим гражданским и профессиональным долгом. Вскоре мне сообщили, что при дворе остались одни мужчины, которые могут постоять за себя и не нуждаются ни во мне, ни в жене посла, чтобы защитить свою жизнь и корону.
Далее, я оказался настолько смелым, что пригласил Каплера, холодного, голубоглазого полицейского атташе Третьего рейха, на личную встречу в доме полковника Хельфериха, представителя адмирала Канариса в Риме. Я выбрал это место, которое Хельферих с готовностью предоставил в мое распоряжение, чтобы избежать ненужного интереса к нашей встрече со стороны немцев и итальянцев. Я сказал Каплеру, что считаю планы его коллеги Скорцени не только неосуществимыми, но и крайне опасными. Я также сообщил ему, что итальянцы, и в особенности шеф полиции Кармин Сениз, достаточно хорошо информированы о том, что угрожает нынешним правителям их страны, и успели принять необходимые меры.
Штурмбанфюрер СС, как и Скорцени, ходивший в любимчиках у своего шефа, Кальтенбруннера, был вовсе не глупым человеком. Это был холодный и расчетливый мастер своего дела. Связанный присягой и никогда бы не осмелившийся нарушить прямой приказ начальства, он, без сомнения, прекрасно понимал, что Скорцени вряд ли удастся выполнить задание, которое являлось бесцеремонным вторжением в сферу его ответственности. Я знал о неприязни, которую испытывал ко мне Каплер, но, думаю, он хорошо понимал, что я, как переводчик, порхающий, словно бабочка, в высшем свете, гораздо менее опасен для него, чем Скорцени и та власть, которую он получил по приказу свыше. Короче, Каплер быстро все просчитал и заявил, что готов вылететь в Берлин, чтобы встретиться с Гиммлером и посоветовать ему не оказывать поддержки авантюрным планам Скорцени. Мы пожали друг другу руки — впервые сделав это от чистого сердца, — и он ушел.
Он и вправду встретился с Гиммлером, и я подозреваю, что только его прошлые заслуги помешали рейхсфюреру арестовать его на месте. К тому времени, когда Каплер вернулся, моя нужда в нем в значительной степени уменьшилась. Как всегда бывает в критические моменты истории, в дело вмешался случай, который спас и меня, и Рим. Я встретился с Зеппом Дитрихом, командиром лейбштандарта, уроженцем Баварии и самым старшим по званию наемником Адольфа Гитлера. Конечно, я сталкивался с ним и раньше, во время моих официальных поездок в Третий рейх. Всякий раз, когда я видел Дитриха — коренастого, толстого, много пьющего, очень грубого человека, — я вспоминал о Тридцатилетней войне и о тех днях, когда люди такого типа составляли основу армий Валленштейна, Тилли и Густава-Адольфа. Это был прирожденный солдат удачи, а какой народ откажется от услуг подобных людей в годину суровых испытаний? Возможно, только итальянский, но тот, кто знает и любит его, понимает, что естественные наклонности и достижения этого народа никогда не имели воинственной природы.
Зепп Дитрих, который явился к фельдмаршалу Кессельрингу и доложил, что поступает в его распоряжение в качестве командующего соединениями лейбштандарта в Северной Италии, думал, что я познакомлю его с тем, что предлагает Рим с точки зрения выпивки, женщин и песен. Я посвятил ему один вечер, имея в виду совсем другое.
Позади Монте-Джаниколо, известной всем гостям Рима тем, что оттуда открывается прекрасный вид на Вечный город, особенно на закате солнца, стояла одна из самых моих любимых тратторий, «Да Скарпоне». Я часто посещал ее вместе с синьориной Биби и «альфредиани» и считался ее завсегдатаем. Время было совсем неподходящим для вечеринки, но это не имело никакого значения, поскольку над Римом нависла смертельная опасность. Заказав вино «Фраскати», группу певцов, исполнявших народные песни, несколько красивых девиц и много спагетти с цыпленком — короче, небольшой Oktoberfest в римском стиле, — я привез грубого солдата и его товарищей на вершину Монте-Джаниколо. Старый вояка, наделенный истинно баварской восприимчивостью к красотам природы, Дитрих начал таять. Шаг за шагом я претворял в жизнь свой стратегический план: сначала дал ему полюбоваться Вечным городом, сверкавшим в лучах заходящего солнца, затем красивые девушки угостили его золотистым «Фраскати», и наконец были поданы огромные блюда со спагетти и цыплятами, которых мы поглощали под сентиментальные звуки народных песен. К тому времени, когда мы добрались до цыпленка, лейбштандартенфюрер разглагольствовал о тех удовольствиях, которым мы предавались, а когда с цыпленком было покончено, он вежливо выслушал мой рассказ о том, как император Нерон сжег город. И хотя Дитрих глубоко презирал «короля-щелкунчика», его семью и его правительство, он заявил, что не допустит, чтобы Рим стал жертвой нового неронова пожара. Глядя на вино, женщин и певцов, Дитрих внимательно слушал меня. Я набрался храбрости и нарисовал перед ним мрачную картину того, во что может превратиться Рим, если план его господина будет осуществлен. Впрочем, он с усмешкой заявил, что это «очередной блеф Гитлера». Мне так не казалось, но вино и все, что его сопровождало, оказало расслабляющее воздействие и на меня. Подчеркнув, что спасение Рима от разрушения будет иметь историческое значение, я поднял уже не помню какой по счету бокал за Зеппа Дитриха и Вечный город. Красавицы тоже подняли свои бокалы, а музыканты с большим чувством сыграли бессмертный «Гимн Риму» Джакомо Пуччини.
Это был исторический момент, и я был рад, что среди нас нет Отто Скорцени и его нибелунгов. Я распрощался со спасителем Рима, когда утреннее солнце уже поднималось над далекими холмами. Он обещал мне, что расскажет Гитлеру о своих впечатлениях от Рима и о том, какие бедствия принесет ему готовящаяся резня, и сдержал свое слово. Многие солдаты из лейбштандарта погибли на полях сражений во всех уголках Европы, а их командир чудом избежал смертного приговора союзников, но Рим был спасен — как и Отто Скорцени, получивший приказ от Гитлера, который, по-видимому, изначально был задуман как блеф. Но был ли это действительно блеф? Как бы то ни было, я вздохнул с облегчением, когда узнал о том, что ставка фюрера и Рим договорились, что 6 августа в Тарвисе состоятся переговоры. Если еще ходили спецпоезда, а дипломаты высшего ранга и военные с обеих сторон мирно усаживались за стол переговоров, значит, опасность уже не так велика, какой была еще совсем недавно.
Это была моя первая поездка в качестве переводчика нового правительства Италии. Она была также и последней. Все стало другим. Число вагонов в спецпоезде сократилось до трех салонов и вагона-ресторана. Мы отправились в путь с небольшой пригородной станции, и на столе не было ни цветов, ни трюфелей. Я ехал в одном вагоне с послом — это была наша последняя совместная поездка, — в сопровождении фон Ринтелена, немецкого военного атташе в Риме, и одного из его офицеров, майора фон Йена. В итальянскую делегацию входили: новый министр иностранных дел Гварилья и несколько его помощников, начальник Генерального штаба генерал Амброзио и итальянский военный атташе в Берлине генерал Маррас.
Мы все хорошо знали друг друга, за исключением Гварильи, который до недавнего времени был послом в Турции. Итальянцы встретили меня усеченной версией фашистского салюта, и я сразу заметил, что они раздражены. По моему мнению, вся эта затея с конференцией была обыкновенным притворством, итальянской уловкой, которую они пустили в ход, чтобы выиграть время. Я тоже был заинтересован в этом, поэтому постарался выполнять свои обязанности на совесть, полагая, что чем успешнее пройдет это дипломатическое и военное интермеццо, тем меньше будет вероятность прямой интервенции. И я превзошел самого себя, поддерживая разговор за обедом — я вспоминал или переводил различные эпизоды моей карьеры переводчика, не упоминая, разумеется, имени Муссолини. Посол, человек очень серьезный, позволил себе улыбнуться, другие дипломаты делали вид, что им тоже смешно, и лишь военные откровенно скучали.
Наш спецпоезд подъехал к мрачной пограничной станции первым. Итальянские дипломаты выстроились на противоположной платформе, которая была еще пуста, и, увидев нас, принялись очень смешно размахивать руками. Я в шутку спросил их: чем это они занимаются — делают зарядку?
— Похоже на то, — ответили они. — Мы повторяем фашистский салют, вдруг кто-нибудь забыл, как он делается.
Рассмеявшись вместе со мной, они выразили надежду, что если они будут приветствовать Риббентропа в привычной манере, то с ним будет легче договориться. Я сказал, чтобы они непременно проделали перед Риббентропом свои упражнения, — мне очень хотелось увидеть его лицо.
И я не разочаровался в своих ожиданиях. Когда Риббентроп и Кейтель вышли из вагона, итальянцы повторили свою зарядку. Немецкие гости хорошо знали всех, кроме Гварильи, но сделали вид, что никогда раньше не встречали своих итальянских коллег. Это была очень забавная сцена.
После этого началось совещание, вошедшее в историю как конференция в Тарвисе. Дипломаты уселись за стол переговоров в немецком спецпоезде. Переводил доктор Шмидт из министерства иностранных дел. Военные, возглавляемые Кейтелем и Амброзио, которым переводил я, совещались в итальянском спецпоезде. Я заметил, что мне все чаще приходилось работать с военными, но нисколько не жалел об этом. В те минуты, когда генералам не надо руководить сражениями, работать с ними гораздо легче, чем с политиками.
Военные сцепились не на шутку. Амброзио потребовал, чтобы ему объяснили, почему через Бреннер на юг непрерывным потоком идут немецкие подкрепления, а его немецкий коллега, вместо ответа, спросил, почему итальянцы выводят свои войска из Греции и с Балканского полуострова. Взаимное недоверие возрастало, и генералы разговаривали на повышенных тонах. Вскоре Кейтель и Амброзио уже орали друг на друга, выпаливая приказы и совсем позабыв, что находятся не на плацу, а в вагоне для переговоров. Я с ужасом ожидал, когда прозвучат роковые слова «дуче», «измена» и «верность оси» и разорвутся в воздухе, словно шрапнель. Впрочем, благодаря рыцарской поддержке генерала фон Ринтелена, весьма достойного человека, к которому я всегда относился с уважением и которого высоко ценил (надо сказать, что он платил мне той же монетой), я специально переводил таким образом, чтобы вернуть дискуссию в спокойное русло. К полудню генералы обсуждали уже технические вопросы и даже, будучи профессиональными военными, временно поверили в то, что обе стороны сохранили верность договору, без чего ни о каких взаимных договоренностях не могло быть и речи.
Позже я узнал, что атмосфера в другом пульмановском вагоне была более спокойной, но отнюдь не менее напряженной. Риббентропу пришлось иметь дело уже не с презираемым им Чиано, а с профессиональным дипломатом, чей интеллект значительно превосходил его собственный. И здесь за спинами обеих сторон маячили события 25 июля, но у всех собравшихся были свои причины для того, чтобы постараться избежать конфликта: у итальянцев потому, что их переговоры с союзниками еще не завершились, у немцев потому, что переброска войск на юг была еще не закончена, а у меня потому, что надеялся во что бы то ни стало помешать претворению в жизнь планов Скорцени.
В час дня все собрались в итальянском поезде на обед. Он представлял собой жалкое воспоминание о тех банкетах, которые устраивали в своих поездах Муссолини, Чиано и маршал Каваллеро. В моем экземпляре меню, который я оставил себе на память, упоминаются салат из шпината, заливное из курицы и фрукты по-македонски.
Сомневаюсь, чтобы шпинат, куриное заливное и фруктовый салат сами по себе могли спасти ситуацию, но вина оказались лучше блюд. Более того, все собравшиеся за столом так сильно устали от утреннего разгула лжи и отсутствия свежих идей, что решили извлечь максимум пользы из скудного обеда.
Риббентроп демонстрировал свою веру в боевой дух итальянцев и в их преданность союзу с Германией тем, что сделал вид, будто бы у него болят зубы. Гварилья, который, не покраснев, дал слово чести, что новый режим не ведет никаких тайных переговоров с союзниками, по-видимому, и сам поверил в это, позабыв о том, что, повинуясь приказу короля и маршала Бадольо, с 30 июля делал все, чтобы эти переговоры увенчались успехом. Начальник Генерального штаба Амброзио, еще новичок в искусстве притворства, старательно делал вид, что и вправду верит, что немецкие дивизии, проходящие через Бреннер, являются долгожданными подкреплениями, направляемыми в Италию для усиления оси. Фельдмаршал Кейтель, которого пребывание в ставке фюрера многому научило, тоже делал вид, что вывод итальянских войск, расквартированных за границей, осуществляется с той же целью.
Короче говоря, вся эта компания оказалась так сильно отравлена своей же собственной ложью и изменой, что Риббентроп под конец осмелел и выступил с сенсационным предложением. Вскоре после событий 25 июля Рим попытался умиротворить ставку фюрера, выступив с предложением провести переговоры между королем, наследным принцем, Бадольо и Адольфом Гитлером. Риббентроп тогда с возмущением отверг это предложение. Сейчас же, ко всеобщему изумлению, он вдруг вспомнил о нем. Он предложил, чтобы правители обеих стран встретились на немецкой почве, словно мирно пасущиеся на зеленой лужайке овечки, и раз и навсегда развеяли взаимные подозрения и избавились от взаимного непонимания.
Я до сих пор не знаю, что стояло за предложением немецкого министра иностранных дел. Было ли это блефом, связанным с операцией «Аларих», которую должен был осуществить Скорцени, или удобный способ подчинить себе новое правительство Италии? Но, как бы то ни было, Гварилья с макиавеллиевским мастерством скрыл свои мысли и ответил, что сообщит об этом предложении в Рим, хорошо понимая, что переговоры, которые вела со странами Запада Италия, исключают любое соглашение с Германией.
Когда примерно в семь часов вечера оба спецпоезда стали готовиться к отправлению, все вздохнули с облегчением. В последнюю минуту произошло сенсационное событие — один из членов делегации Риббентропа возбужденно подбежал к фон Макензену и, пустив в ход все свое обаяние, спросил, не желает ли он отправиться вместе с министром иностранных дел в Германию. Багаж посла поспешно перенесли в немецкий поезд, а я успел только пожать ему руку и пожелать удачи во время этого неожиданного путешествия в рейх. Ни он, ни я не подозревали, какие опасности его там ожидают, не знали мы и о том, что он уже никогда больше не вернется в Рим в качестве посла.
Фон Макензен не был виноват в том, что король велел арестовать Муссолини, однако Риббентроп и ставка фюрера не смогли простить ему запоздалого отчета о событиях 25 июля, который помог ему составить я. Это была наша последняя встреча, но я тогда не знал об этом. Я больше уже никогда не встречался с фон Макензеном. В 1946 году он умер, и я хочу воспользоваться возможностью, предоставляемой этой книгой, чтобы еще раз сказать, как я благодарен ему за то доверие и дружбу, которыми он удостоил меня во время своего пребывания в качестве посла. Конечно, ему было далеко до Талейрана или Меттерниха, но он был дипломатом, чей прямой характер вполне соответствовал его убеждениям.
Первым отправился в обратный путь немецкий поезд. Итальянские дипломаты выстроились на платформе, но на этот раз они только наклонили голову. Они не посчитали нужным отдать немцам «салют, посвященный дуче», то есть тому самому человеку, в честь которого они так часто в моем присутствии вытягивали руки. Они думали о своих коллегах, ведущих в Лиссабоне переговоры с союзниками, а я думал о Риме, о планах Скорцени в отношении этого города и о моих собственных планах по формированию нового правительства Италии, которые все больше и больше занимали мои мысли.
Вернувшись в Рим, я сразу же связался с моим другом Джузеппе Тассинари, жившим на озере Гарда, и предложил ему тайно встретиться в Венеции, предупредив, чтобы он принял все необходимые меры предосторожности. Он согласился.
Только во время подготовки своего скромного государственного переворота я понял, как важно не допустить никаких промахов. Ведь я действовал не только в обход Риббентропа, которому генерал Вольф обязан был доносить обо всем, но и подкапывался под нынешнее правительство в Риме. Человек, с которым я договорился о встрече, был в свое время выдающимся фашистским министром, хотя и принадлежал к относительно консервативному крылу партии и был сторонником монархии, но только не Виктора-Эммануила. Я собирался побеседовать с ним, чтобы подготовить почву для создания нового правительства, хотя бывший фашистский дуче был еще жив и находился на одном из островов Западного Средиземноморья. Он был жив, но сидел в заточении.
Вернуть прошлое было невозможно. Моя юношеская любовь, Марианна, была уже несколько лет замужем за молодым человеком, который владел небольшой гостиницей на Паромной набережной, как раз позади церкви иезуитов. Приезжая в Венецию, я всегда навещал счастливых супругов. Их старший сын был назван в мою честь Евгением, и они считали меня членом своей семьи. Марианна, чья зрелая красота напоминала мне женщин с картин Тьеполо, управляла своей тратторией в одиночку. Синьора Паоло призвали на флот, а все мои попытки спасти его потерпели крах, поскольку итальянские военные моряки не любили немцев. Я договорился с Марианной и пригласил себя и своего «партнера по бизнесу» на завтрак в ближайшее воскресенье, когда ее заведение будет закрыто для широкой публики.
В течение всего моего перелета из Рима в Венецию я вынужден был слушать радостные возгласы моих итальянских попутчиков, которые раздавались всякий раз, когда радио сообщало о новых поражениях войск оси в Южной Италии. Вспоминая Тарвис, я убедился, что мои опасения были небеспочвенны. Рядом со мной сидела фрау фон Вайцзеккер, жена нового немецкого посла в Ватикане. Мои друзья фон Бергены уехали из Рима еще в июне, после того как почти двадцать пять лет выполняли здесь свои посольские обязанности. В ходе ни к чему не обязывавшей беседы с новой хозяйкой посольства я понял, что мне будет очень не хватать ее предшественницы. Фрау Вайцзеккер была добропорядочной, простой женщиной, воспитанной в пуританском духе и потому ужасно скучной. Она была прекрасной пианисткой, но ее любимым композитором был Бах, которого я никогда не понимал. Она выразила надежду, что увидит меня на вечерах в посольстве, которые этой осенью будут посвящены творчеству великого мастера. Я же понял, что делать мне там нечего, и с грустью вспомнил обеды фрау фон Берген — конечно, это были не музыкальные вечера, но тем не менее очень яркие и запоминающиеся события.
Вскоре мы приземлились в пункте своего назначения. Никто не следил за мной, пока я через лабиринт узких улочек добирался до дома Марианны, минуя ветшающие дворцы и переходя через заброшенные каналы. Марианна радостно встретила меня. Маленький Евгений жаждал поскорее получить свой подарок, который я каждый раз привозил ему, а его прекрасная мать на мгновение прижалась головой к моей груди и сказала, что счастлива. Я тоже был счастлив снова увидеть ее, но вскоре у входа на мост на другом берегу канала появилась величественная фигура Джузеппе Тассинари. Чтобы подчеркнуть неофициальный характер нашей встречи, он привел с собой своего маленького сына Серджио. Марианна встретила своего — или, вернее, моего — гостя так, словно была женой дожа, и отвела нас в светлую маленькую столовую. Здесь на столе, покрытом белоснежной скатертью, стояли старые бокалы из Мурано и тарелки, на которых в традиционных венецианских соусах утопали аппетитные холодные омары, креветки и мидии. Роскошное зрелище дополнял большой графин с красным веронским вином. Все было как в старое доброе время. Мы оба рассмеялись — я вспомнил обед со шпинатом в Тарвисе, а министр еще раз убедился, что итальянцев можно заставить делать все, что угодно, но только не соблюдать указы и существовать исключительно на продуктовые карточки.
Марианна отвесила нам реверанс, совсем как героиня комедии Гольдоне — для полного сходства не хватало только маленького оркестра. После еды мы заговорили о деле. Я раскрыл перед Тассинари свои карты. Только немцы уверены в том, что никому из итальянцев нельзя доверять. За годы, которые я провел разъезжая из Италии в Германию и обратно, я встретил столько же немцев, на которых нельзя положиться, сколько и итальянцев, и единственное различие между ними заключалось в том, что последние проявляли свой порок с большей элегантностью.
Тассинари выслушал меня с вежливым вниманием. Мы сразу же пришли к единому мнению, что страна находится на грани сепаратного мира и что к северу от Неаполя, в провинциях, оккупированных немцами, усиливается хаос. Он согласился со мной, что возвращение Муссолини на пост главы правительства, если, конечно, его сумеют найти и освободить, будет равносильно попытке оживить труп, и мы оба втайне надеялись, что этого не произойдет. Учитывая это, я предложил ему сформировать, после консультаций с немецкими союзниками Италии, политически нейтральное правительство, состоящее из специалистов своего дела. Это правительство, в котором будут представлены как умеренные фашисты, так и умеренные монархисты, должно быть независимым от оккупационных войск Германии и рейха и руководить страной до тех пор, пока не решится исход войны. Тассинари назвал мне имена нескольких выдающихся ученых и предпринимателей, которых он хотел бы включить в правительство, когда наступит час его формирования. Сюда входил его личный друг, член совета фирмы «Фиат» в Турине, профессор Валетта, который до сих пор контролирует это крупнейшее итальянское автомобильное предприятие. Тассинари спросил меня, согласен ли я стать посредником между его теневым кабинетом и немецкими властями. Я уж и не знаю, как мне благодарить Бога за то, что Он избавил меня от подобной формы мученичества!
Достигнув соглашения по широкому кругу вопросов, мы обсудили, как будем поддерживать связь в том случае, если Италия заключит перемирие с союзниками. Я заверил его, что он и его семья уже сейчас находятся под защитой Верховного командования Германии. И наконец, мы осушили бокалы за успех нашего предприятия и обменялись рукопожатиями и наглядными залогами взаимной верности, которыми так любили обмениваться в подобных случаях диктаторы. Они были бы не только чрезмерными, но и противоречили бы той картине, которую явила собой Марианна, когда мы пригласили ее и обоих мальчиков присоединиться к нам. Она держалась с апломбом принцессы и развлекала нас беседой на своем очаровательном мелодичном венецианском диалекте. Потом его превосходительство ушел, забрав своего сына.
Разговорившись после его ухода с моей бывшей возлюбленной, я без особого удивления узнал, что жители Венеции ждут не дождутся появления победоносного флота союзников и что ее муж Паоло, служивший на крейсере, не имеет никакого желания распространять нашу дружбу на область военного дела. Но она заверила меня, что какой бы оборот ни приняли события — Nostra casa e Sua casa (наш дом — твой дом). Произнеся эти слова, она снова прижалась головой к моей груди, теснимой грустью. Это был жест прощания.
Венеция сверкала от жары, а зловонные испарения, поднимавшиеся над каналами, напоминали о прошедших веках. Я все мрачнел и мрачнел — приближался час моего отъезда. Вспомнив, сколько приятных часов я провел когда-то в «Хэррисе», знаменитом на весь мир баре на Большом канале, я решил освежить свои воспоминания. Это было ошибкой с моей стороны. Бар, где когда-то собирались плейбои и веселые девицы со всей Европы и Америки, стоял на месте, и мартини было таким же жгуче-сухим, как и в счастливые дни Виндзоров, амазонки Риты и лорда Дориана, но леопард умер, гедонисты рассеялись по свету, а юноши, каждую ночь изображавшие Адониса, покоились на дне Средиземного моря или лежали в ледяных могилах в русских степях. Впрочем, бар «Хэррис» не пустовал. За столиками дремали один или два жиголо, которым с помощью различных махинаций удалось уклониться от военной службы. Они ждали, когда же раздастся гром союзнических пушек, и, без сомнения, надеялись, что корабли забросят в Венецию нескольких американских миллионерш, тоскующих по мужской компании. В баре болтались мальчики того сорта, который так любил изучать лорд Дориан, тоже тоскующие без мужской компании, но уже с другой целью.
Что касается меня, то я ждал, когда принесут мартини. Оно, в отличие от Тассинари, оправдало мои надежды. Сидя в баре и потягивая мартини, я еще не знал, что мне так и не суждено дождаться, когда он сформирует свое правительство. Ему не удалось возглавить новый итальянский режим, хотя он был очень близок к этому.
Хочу завершить историю о моем вкладе в политические интриги лета 1943 года рассказом о событиях сентября того года. Я подробно описал генералу Вольфу нашу встречу в Венеции, а после того, как Италия 8 сентября вышла из оси, переложил ответственность за все решения на него. Началась изматывающая гонка со временем. 11 сентября дуче был освобожден из своего заточения на самой высокой горе Италии Гран-Сассо в Абруцци. Его освободили немецкие десантники под командованием моего знакомого Скорцени. Оттуда его через Вену отвезли в Мюнхен. Лишившийся своих крыльев итальянский орел вынужден был благодарить за спасение своего друга Адольфа Гитлера. Они встретились в ставке фюрера 14 сентября. В ночь с 13 на 14 сентября Тассинари вылетел туда же и был принят Гитлером за час до приезда Муссолини.
Впрочем, из этой встречи ничего не вышло. Тассинари приняли очень тепло и позволили говорить целый час без перерыва, но это была речь ученого и исследователя, а не страстное политическое обращение, которого от него ждали. Он оживился только тогда, когда принялся описывать события 25 июля.
— Этой трагедии не было бы, — заявил он, — если бы дуче остался таким, как прежде.
Ко всеобщему изумлению, Гитлер молча выслушал предложение Тассинари по формированию правительства, состоящего из специалистов, не являющихся членами фашистской партии. Только такое правительство, по мнению Тассинари, могло избавить Италию от гражданской войны. Потом он перешел к характеристике отдельных персонажей, но сделал это исключительно в негативном плане. Он подверг жестокой критике своих личных врагов среди бывших фашистов, но о тех, кого бы он хотел включить в свой будущий кабинет, он высказался вскользь. Во время нашей встречи в Венеции он вел себя по-другому.
Адольф Гитлер слушал его с холодным равнодушием. Когда аудиенция закончилась, он повернулся к Риббентропу, который тоже присутствовал на встрече, и сказал:
— Тассинари, вне всякого сомнения, очень порядочный и хороший человек и к тому же искренний патриот своей страны, но, боюсь, он типичный ученый-теоретик.
Действительно ли Гитлера заинтересовал Тассинари, или мысли фюрера уже обратились к его «лучшему другу»? А может, он опять затеял свою любимую двойную игру? Как бы то ни было, мелодраматическая сцена встречи двух диктаторов, происшедшая через полчаса после ухода Тассинари, заслуживала того, чтобы в качестве музыкального сопровождения к ней был исполнен «Гнев богов» Вагнера.
Проект Тассинари оказался мертворожденным. Я не знаю, проведал ли Муссолини о моей неудавшейся попытке помочь ему родиться, но если и проведал, то никогда не показал виду. Я до сих пор убежден, что многих трагедий и бед можно было бы избежать, если бы новое правительство Италии возглавил мой фаворит, а дуче со своей семьей удалился бы в почетную ссылку в один из немецких замков.
Конечно, вернувшись из Тарвиса, я ничего этого не знал. 21 августа, как и в прежние годы, я отметил свой день рождения на вилле Волконской в качестве гостя жены посла. Фрау фон Макензен очень беспокоилась о судьбе своего мужа, с которым Гитлер поступил столь же подло, как и с ее отцом, министром иностранных дел фон Нейратом, уволенным в отставку в 1938 году. Под разными предлогами, всякий раз новыми, посла держали в ставке фюрера в качестве «гостя». Макензен все еще надеялся вернуться в Рим, хотя на его пост сразу же после конференции в Тарвисе был назначен другой дипломат. Та же самая судьба постигла и принца Филиппа Гессенского, бывшего когда-то у Гитлера любимым мальчиком на побегушках, которому он поручал особые задания в Риме. То, что когда-то в глазах диктатора было достоинством, а именно привилегированное положение принца в королевской семье в качестве зятя Виктора-Эммануила, превратилось после 25 июля — и в особенности после 8 сентября — в недостаток, из-за которого он был обречен до конца войны менять один концлагерь на другой, находясь все время на волоске от смерти.
Гости, собравшиеся на вечеринку по случаю моего дня рождения, прекрасно понимали, что это наша последняя совместная пирушка на вилле Волконской. Ничто не могло заставить нас позабыть об этом — ни опьяняющий запах летних роз, ни громкая симфония птичьих песен, ни неумолкающее стрекотание сверчков. Единственное, что смогло внести некоторое оживление в вечеринку, был мой рассказ об аудиенции, которую по случаю моего дня рождения дал мне утром Кармин Сениз в министерстве внутренних дел, но и он носил мрачный оттенок. Шеф полиции подарил мне огромную игрушку в виде дорогой шкатулки из красного дерева, в которой лежали совершенно безобидные предметы: точная копия рулетки из Монте-Карло, колода изысканных карт для пасьянса, принадлежавшая когда-то принцессе Паолине Боргезе, любимой сестре Наполеона, и — как венец всему — замечательные шахматы в стиле барокко, сделавшие бы честь любому музею. Я горячо поблагодарил Сениза и, улыбаясь, спросил, не хочет ли он сыграть со мной в рулетку. В ответ он с мрачной усмешкой, от которой у меня по спине прошла дрожь, предложил поставить на кон наши собственные головы.
2 сентября фрау фон Макензен навсегда покинула Рим, пробыв женой посла на Квиринале с мая 1938 года. Во всех ситуациях она вела себя достойно, как и полагается уравновешенной женщине и дочери дипломата. Его величество поражал всех на государственных банкетах — в ее присутствии он оживлялся и становился разговорчивым, а Бенито Муссолини, высоко ценивший ее отца, когда тот был послом в Риме, был с ней более откровенным, чем со всеми другими дамами дипломатического корпуса. Даже с женой наследника, высокомерной женщиной, открыто демонстрировавшей свою неприязнь к немцам, умные, но ядовитые замечания которой напрочь лишали ее женского обаяния, фрау Макензен сумела установить хорошие отношения. И будь на месте Риббентропа более искусный дипломат, это было бы поставлено ей в заслугу и воспринималось бы как дар богов. Единственный ее недостаток был вполне объяснимым и чисто женским. Она терпеть не могла Галеаццо Чиано с его коллекцией красавиц, и ее отвращение к зятю Муссолини еще больше усилилось во время официального обеда, устроенного в честь Гитлера в палаццо Венеция в мае 1938 года, когда он попытался наградить ее залогом своего уважения, который был бы более уместен на крестьянской свадьбе, а не на банкете.
Все официальные представители Германии в Риме и Италии приехали на аэродром проводить ее. Я привел с собой синьорину Биби, своего эльзасского пса и нескольких римских князей, которые осмеливались поддерживать хорошие отношения с немецкими союзниками. Мы стояли немного поодаль от Вайцзеккеров, фельдмаршала Кессельринга и офицеров его штаба, а также Рудольфа Рана, преемника фон Макензена. Я никогда еще не чувствовал себя таким одиноким. Сияющие голубые глаза барона фон Вайцзеккера нравились мне не больше, чем приближающийся сезон Баха, который собиралась организовать его жена. Что касается нового посла, то я знал, что он был высокообразованным и исключительно умным человеком, но его кустистые брови, а также мысль о том, что он сменил моего друга и покровителя Макензена, нагоняли на меня тоску. Я внимательно наблюдал за людьми фельдмаршала. В течение последних трудных недель перед отъездом фрау Макензен Кессельринг вел себя как ее истинный и преданный друг, и опала, в которую попал ее муж, только усилила его дружеское отношение к ней. Лишившись своих защитников в обоих посольствах, я еще более укрепился в желании предоставить все свои знания об Италии в распоряжение Кессельринга и стать его официальным переводчиком. И я не пожалел о своем решении.
Огромная темная птица поднялась в воздух, сделала круг и вскоре исчезла. Оживленный разговор между Биби и князьями моментально развеял все мрачные предчувствия, зародившиеся в моем мозгу, но, к сожалению, они вскоре оправдались.
Мне предстояло еще пять дней прожить в этом клубке змей. 30 августа Ран официально вступил в должность посла и пригласил меня на беседу. Он был настроен оптимистично, но решил вести себя осторожно, чтобы не совершить какого-нибудь поступка, который мог бы осложнить и без того тяжелое положение. Наш разговор прошел в корректных тонах, но нам нечего было сказать друг другу.
Вскоре после этого генерал Кастеллано пригласил меня зайти к нему в ставку Генерального штаба в палаццо Видони. Это была самая настоящая крепость, набитая людьми и оружием, и на мгновение мне стало страшно — вдруг мне придется покинуть ее в сопровождении охранников? Однако страхи мои оказались напрасными. Кастеллано, который 27 августа тайно вернулся из Лиссабона с текстом перемирия с союзниками, обнял меня с такой теплотой, словно мы были однополчанами, и попросил рассматривать его ставку как будущий штаб итало-немецких контактов. Я горячо пожал протянутую мне руку, после чего мрачный ординарец подал нам обычный вермут, который мы распили в честь нашей встречи. Поскольку я не поверил ни единому слову гладкого сицилийца, пытавшегося уверить меня в своей дружбе, и желая только одного — выбраться отсюда живым, я пообещал Кастеллано, что расскажу Кессельрингу о том, какой сердечный прием был оказан мне начальником штаба. Оказавшись на свободе, я подумал, что отдал бы многое, чтобы узнать, о чем говорили между собой итальянские генералы.
Только гораздо позже я узнал, что во время переговоров о перемирии с союзниками генерал Кастеллано передал им сведения о расположении всех немецких соединений в Италии, а также сообщил, какими силами они располагают. Он ошибался, если думал, что я смогу помочь ему в этом деле, поскольку я не имел никакого понятия о дислокации наших войск. Следует в этой связи добавить, что все те немцы, которые теперь заявляют о том, что знали о готовящемся заключении перемирия, — какого бы чина они ни были, какого цвета форму ни носили и в каком бы соединении ни служили, — самые настоящие лжецы. Я говорю так не потому, что сам ничего не знал, но потому, что мое неведение разделяли все, от посла Рана и фельдмаршала Кессельринга до полицейского атташе Каплера, от Отто Скорцени до разведчика полковника Хельфериха. Адмирал Канарис мог бы — я повторяю, мог бы — кое-что знать, но это одна из тех неразрешимых загадок, которыми был окружен шеф абвера. Конечно, все догадывались, что должно произойти что-то важное, конечно, все понимали, что так дольше продолжаться на может, конечно, змеи предательства, измены и подлости уже выползали изо всех дворцов, правительственных учреждений и штаб-квартир военных, но никто не знал, кого и где они укусят первым.
Синьорина Биби, ее князь и «альфредиани», как и все остальные, тоже ничего не знали. Утром того судьбоносного дня я приблизился к тому, чтобы раскрыть эту тайну, — но тогда я этого еще не понимал. Была среда, и погода была столь же душной и жаркой, что и 25 июля. В то утро мне с таинственным видом, который был тогда в моде в Риме, сообщили, что со мной срочно хочет встретиться на Форуме какой-то человек. И хотя никаких имен произнесено не было, я сразу понял, что этим человеком был бывший коллега Боккини, который после 25 июля лишился своей должности, но не утратил своих осведомителей и желания быть в курсе дела. В свое время мы договорились с ним, что в случае необходимости встретимся у мемориала великого Цезаря. Мы могли с таким же успехом выбрать и Триумфальную арку Тита, но время триумфов кануло в прошлое.
Я отправился на Форум один, взяв с собой только своего эльзасца, которого в Риме звали il Lupo (Волк), хотя его единственными жертвами были овцы и пекинесы. На площади не было ни души. Для большинства римлян было слишком жарко, да и после последнего воздушного налета на Рим публика не отваживалась выходить на улицы раньше полуночи. Человек, пригласивший меня на встречу, вспотел от возбуждения, и я вскоре последовал его примеру, во-первых, потому, что на Форуме было удушающе жарко, а во-вторых, потому, что новости, которые он мне сообщил, казалось, лишили воздух последних остатков прохлады.
Со вчерашнего вечера, с десяти часов, в Риме находились два офицера из американского командного состава, имея, очевидно, намерение приставить пистолеты к виску руководителей итальянской армии. Это было как в классической драме. Они проникли в Рим в грузовике, благополучно миновав все контрольно-пропускные пункты, и долго обсуждали что-то с итальянскими генералами во дворце Капрара, который Генеральный штаб в свое время забрал себе. В полночь они отправились к маршалу Бадольо и вернулись во дворец Капрара только в три часа утра (8 сентября). Мой собеседник сообщил мне даже имена посланцев генерала Эйзенхауэра — один из них был генералом Максвеллом Тейлором, заместителем командующего 82-й американской десантной дивизией, а второй — армейским полковником по имени Гардинер.
Я не стал спрашивать моего собеседника, кто сообщил ему все эти сведения. Он больше ничего не знал, но мне было достаточно и этого. Даже мне, совершенно штатскому человеку, было ясно, что появление в Риме двух американских командиров, из которого не делали особого секрета, представляет собой событие исключительной важности. Кроме того, я знал Бадольо. Как всякий истинный пьемонтец, он ложился спать в строго определенное время, и ничто так не раздражало его, как побудки по ночам. Ему было семьдесят два года, и последние несколько недель он спал урывками. Миссия Тейлора, должно быть, была очень важной, если генералы во дворце Капрара и престарелый маршал, находившийся на своей официальной вилле, решили пойти на риск и провезти офицеров в американской форме по дорогам, на которых они в любую минуту могли столкнуться с немецкими солдатами или людьми Скорцени.
Я подумал о судьбе Цезаря, но итальянец, беседовавший со мной, ничего не знал о заговоре или готовящемся государственном перевороте, как не знал о нем и диктатор Древнего Рима. Он уверил меня, что ночные дискуссии означают только одно, а именно что Виктор-Эммануил и Бадольо очень скоро предадут своих союзников — возможно, уже в течение ближайших двадцати четырех часов. Он заклинал меня сделать что-нибудь, и я решил сделать все, что смогу. Поблагодарив его, я поехал в ватиканское посольство, чтобы обсудить ситуацию с Тедди фон Касселем, самым умным дипломатом в этом посольстве. Я нашел его в обществе прекрасной дочери графа Вельцзена, бывшего немецкого посла в Мадриде и Париже, княгини Альдобрандини, первой реакцией которой на сообщенные мною новости было отдать под мою защиту дворцовую виллу своего мужа во Фраскати и его огромные отары овец.
Ее распоряжения оказались весьма своевременными, поскольку вскоре после этого мы узнали, что Фраскати был почти полностью стерт с лица земли воздушным налетом союзников. Вилла Кессельринга чудесным образом почти не пострадала, хотя мой «друг» генерал Кастеллано старательно обвел ставку фельдмаршала красным кружком на карте, которую в Лиссабоне дали ему союзники. Княгиня Альдобрандини поспешила в горящий Фраскати, на виллу к своим овцам, а я стал обдумывать разговор, состоявшийся на Форуме, и мое предстоящее посещение ставки Кессельринга, куда меня пригласили сегодня на ужин. Я не сомневался, что интриги достигли своей кульминации. Обсудив ситуацию с синьориной Биби, я назначил ее хранителем моих книг и других ценностей, включавших в себя обширную коллекцию фотографий, меню, приглашений и подарочных буклетов, которую я собрал во время своих путешествий в качестве переводчика. Я также отдал ей фотографию Бенито Муссолини с дарственной надписью и велел спрятать ее за собственной фотографией, сделанной в ту пору, когда она была еще совсем девочкой, — там ее никто не найдет. Она таинственно улыбнулась и запечатлела на моем лбу нежный поцелуй. Уже собираясь отправиться в ставку Кессельринга, я включил радио и услышал:
«Итальянское правительство считает невозможным продолжать неравную борьбу с превосходящими силами врага и, чтобы уберечь народ от дальнейших бед, обратилось к генералу Эйзенхауэру, Верховному главнокомандующему англо-американскими войсками, с просьбой о заключении перемирия. Эта просьба была удовлетворена. Вследствие этого все боевые действия итальянской армии против англо-американских войск повсеместно прекращены. Итальянская армия, однако, будет отражать все атаки, исходящие из других источников».
Голос принадлежал маршалу Бадольо — я запомнил его неповторимый пьемонтский акцент еще с той поры, как работал у него переводчиком. Я пожалел, что беседа, которую я планировал провести с ним в ближайшие несколько дней, теперь не состоится. Она бы, без сомнения, дала ему возможность заверить меня, как он уверял всех других, что «война будет продолжена».
Свистнув моему телохранителю, Лупо-эльзасцу, я отправился сначала на виллу Волконской. В этом оазисе павлинов, роз и стрекочущих сверчков царила суматоха. Дипломаты всех рангов с бледными лицами сновали по дому с кипами бумаг в руках, намереваясь, очевидно, устроить им аутодафе. Они сделали вид, что не узнали меня, возможно, потому, что боялись, что я буду просить для себя места в спецпоезде, предоставления которого посол, в соответствии с международными законами, потребовал от министра иностранных дел Гварильи во время прощальной встречи.
Посол, который тоже жег документы, принял меня и кратко рассказал о своей последней аудиенции в палаццо Киджи. Позже Гварилья так описывал эту встречу: «Ран спокойно вошел ко мне в кабинет — это свидетельствовало о том, что, несмотря на все его подозрения, он еще не до конца поверил в то, что перемирие на самом деле подписано. Я подтвердил это, и мои слова стали для него сильным ударом. Гнев его был очевиден. Он ничего не ответил и, уходя, с силой захлопнул за собой дверь».
Это был конец оси, по крайней мере для итальянского министра иностранных дел. Посол вздохнул с облегчением, когда я сообщил ему, что решил отправиться к Кессельрингу во Фраскати, и пожелал мне удачи. Я пожелал того же ему и всему его спецпоезду. Сотрудники посольства, включая военных, так торопились и так были заняты подготовкой к отъезду, что толком даже не попрощались со мной. Я прошел через великолепные сады, вспоминая о счастливых часах, которые провел здесь, и проклиная про себя белых павлинов, которые устроили печальный и нестройный гвалт в честь заключения перемирия, а может, наоборот, в знак протеста против этого. Я обменялся прощальными рукопожатиями с младшими сотрудниками посольства — на этот раз наши чувства были искренними.
Я выехал во Фраскати, когда уже сгущались сумерки. В обычное время дорога занимала меньше часа, но сегодня я ехал гораздо дольше. После 25 июля мой друг Сениз снабдил меня кое-какими документами, которые гарантировали свободный проезд по всей Италии. С этими документами в кармане и с сидящим рядом Лупо я чувствовал себя в безопасности. Но, к своему сожалению, я вскоре обнаружил, что Лупо ощетинивается и обнажает свои огромные клыки, только почуяв близость овец. Что касается многочисленных патрулей, которые останавливали нас на дороге, он встречал их весьма приветливо, ибо давно уже привык к людям в военной форме. Бадольо и его предательство его совсем не интересовали.
Подпись Сениза творила чудеса. Детективы, полицейские и другие сотрудники полиции, которым было поручено следить за тем, как выполняются условия перемирия, дружески салютовали мне и разрешали ехать дальше. Я было вздохнул уже свободнее, но проехать до ставки без проблем мне не удалось. Недалеко от Фраскати на дороге было сооружено устрашающее на вид заграждение, и даже пропуск, выданный Сенизом, не позволил мне продолжить путь. По обе стороны от дороги была развернута рота королевских карабинеров. Они обращались со мной корректно, но холодно, и ничто не могло поколебать их роялистских убеждений. Мне пришло в голову, что Бенито Муссолини охраняли в ночь с 25 на 26 июля именно такие люди, и эта мысль меня совсем не обрадовала.
Единственное, что оказало воздействие на карабинеров, — это прусский командный тон — а я хорошо наловчился изображать его. Отбросив то, что называлось моим итальянским обаянием, я напустил на себя ледяной вид и потребовал, чтобы меня отвели к дежурному офицеру. Я спросил, в каком чине этот офицер и как его зовут, и, когда услышал, что это майор Пенсабене, чуть было не расплылся в радостной улыбке, что, несомненно, испортило бы все дело. Дело было не в том, что «пенсабене» означает «хорошенько подумай», а в том, что майор был частым гостем на вечеринках синьорины Биби. Мое знакомство с ним убедило меня, что это не только добросовестный офицер карабинеров, но и человек, любивший хорошенько развлечься. Я вошел в его временный кабинет и с удовольствием отметил, что сопровождавшие меня солдаты замерли на месте от изумления, услышав, как радостно приветствует меня майор. Он предложил мне сигарету и еще больше изумил своих подчиненных, велев ординарцу откупорить бутылку вина, произведенного в том городе, куда я направлялся.
Пенсабене спросил, как поживает Биби и ее князь, и я польстил ему, вручив их его покровительству. Я также попросил, чтобы он разрешил мне продолжить путь, одновременно намекнув, что фельдмаршал, без сомнения, вышлет солдат на поиски, если я не приеду к ужину, и что первое место, куда наведаются его солдаты, будет заградительный пост, которым командует майор. Я небрежно напомнил ему, что означает его фамилия, и он рассмеялся. Будучи итальянцем, он свято верил в приметы. Несомненно, он хорошенько подумал, прежде чем поднять свой бокал и произнести:
— Дорогой Доллман, за твою удачу и за мою тоже! Быть может, и тебе когда-нибудь придется хорошенько подумать о своей судьбе, кто знает? И вот еще что — скажи фельдмаршалу, что мы выполняем свой долг и не все из нас позабыли о тех временах, когда мы были союзниками.
В ответ я предложил тост за его здоровье. Как только мы с Пенсабене вышли из караульного помещения, шлагбаум тут же поднялся. Карабинеры лихо отдали мне честь, и я отправился во Фраскати. Фельдмаршал и офицеры его штаба обрадовались, увидев меня живым и полным последних новостей из Рима. Я уверен, что они заключили между собой пари, приеду я или нет. Солдаты, как правило, плохо разбираются в человеческой натуре, и они не могли себе представить, как рад я был очутиться среди них, а не в переполненном дипломатическом спецпоезде.
Меня заставили рассказать о моей утренней встрече на Форуме. Имя Максвелла Тейлора произвело эффект разорвавшейся бомбы. Все были убеждены, что, если бы не планировалась высадка крупномасштабного десанта в Риме, Эйзенхауэр никогда бы не послал в этот город командира десантной дивизии. Были предприняты лихорадочные действия для того, чтобы не допустить этой высадки, которая, вполне вероятно, позволила бы союзникам захватить Рим. К сожалению, ни Кессельринг, ни офицеры его ставки не представляли себе, какой хаос господствует в городе, не знали они и о том, что королевская семья переехала в здание военного министерства, которое было сильно укреплено, и что Бадольо и его генералы не смогли организовать оборону Рима. Им было неизвестно, что 135 транспортных самолетов, стоявших на аэродромах французской Северной Африки и готовых перебросить передовые части 82-й американской воздушно-десантной дивизии на римские аэродромы Фурбара и Чербетери, так и не поднялись в воздух.
Секретный посланец, которого Эйзенхауэр отправил в Рим в ночь с 7 на 8 сентября 1943 года, был заместителем командира 82-й воздушно-десантной дивизии. И кто бы, во время нашего драматического разговора во Фраскати, мог предвидеть, что Бог, в Своей неизъяснимой мудрости, сделает так, что этот генерал возглавит в июле 1962 года Пентагон? Генерал Тейлор стал первым командиром американской армии, с которым я познакомился, правда с помощью духа Юлия Цезаря. Вторым был полковник, а позже генерал Лемницер, который в конце концов сменил генерала Норстада в штаб-квартире НАТО в июле того же 1962 года. Именно Лемницер участвовал в первых тайных военных переговорах на вилле Аскона в марте 1945 года, предметом которых было заключение перемирия с немецкими войсками в Италии. Идея таких переговоров возникла в начале того же месяца.
Мое сражение за Рим
Миновали ночь и день. Во Фраскати, как и во всем мире, ждали, что будет дальше. Судьба Вечного города снова повисла на волоске. Не менее шести итальянских дивизий заняли позиции вокруг Рима, чтобы предотвратить любые контрмеры со стороны немецких войск и добиться соблюдения условий перемирия, провозглашенного Бадольо 8 сентября. Если бы крупномасштабный десант союзников, о котором говорил Тейлор изумленному его появлением, невыспавшемуся маршалу в ночь с 7 на 8 сентября, осуществился, Кессельринг и небольшие силы, находившиеся под его командованием, были бы, несомненно, уничтожены. Я думаю, их судьба сложилась бы не менее печально и в том случае, если бы шесть итальянских дивизий были готовы к бою, чего на самом деле не было. Некоторые из них были столь же ненадежны, что и старая дивизия «М», которую 25 июля Гальбиати не смог бросить на Рим. Теперь она носила название «Кентавр» и находилась под командованием зятя короля, графа Кальви ди Берголо. Оставшиеся соединения, по мнению Бадольо, были более надежными, но они испытывали недостаток обмундирования, боеприпасов и, что важнее всего, не имели общего командования и согласованного плана действий.
В ночь с 9 на 10 сентября я присутствовал на своем первом совещании во Фраскати, ощущая себя причастным к делам армии и поэтому очень значительным человеком. В ходе дискуссии фельдмаршал спросил, существует ли, по моему мнению, опасность вооруженного восстания жителей Рима. Основываясь на почти пятнадцатилетнем опыте изучения итальянского менталитета, я смог заверить его, что такой опасности нет. В течение всей своей бурной истории римляне продемонстрировали миру, что они терпеть не могут подниматься — утром с постели, а также против врага.
Они восстали только тогда, когда цезари захотели лишить их хлеба и зрелищ, а народное восстание под руководством Кола ди Риенцо в Средние века было единственным исключением из правил. Жители Рима не выгнали наемников Карла V в ответ на печально знаменитый Римский мешок и ни разу в течение многих веков не возмутились чудовищными и совершенно неслыханными злоупотреблениями наместников святого Петра. 25 июля они не обрушили свой гнев на Бенито Муссолини, и я заверил Кессельринга, что и на этот раз их реакция будет точно такой же — они будут просто сидеть и ждать, в чьи руки попадет их город, в британские и американские, в хвосте которых будет покорно плестись правительство Бадольо, или в немецкие. Мои слова были встречены недоверчивыми улыбками, но фельдмаршал поверил мне. Во второй раз он прислушается к моему совету в марте 1944 года, когда ситуация, после высадки союзников в Анцио, неподалеку от Рима, снова станет критической, а надежды на восстание римлян вновь окажутся беспочвенными.
Мрачное настроение, царившее в ставке фельдмаршала в ночь с 8 на 9 сентября и большую часть последующего дня, испарилось, как только стало известно о бегстве королевской семьи и о том, что Бадольо сложил с себя власть. Точно так же, как Вильгельм II предпочел укрыться в Голландии, отправившись туда в своем личном поезде, вместо того чтобы завершить срок своего царствования с честью, так и король Виктор-Эммануил III Савойский отказался от попытки отстоять Рим и свою корону. Бегство итальянского короля, как и бегство кайзера в свое время, привело к неизбежному падению монархии. Сам этот поступок короля был столь же презренным, поспешным и столь же плохо подготовленным, как и бегство исторического прототипа Виктора-Эммануила, несчастного Людовика XVI и его еще более несчастной жены, в Варенн. В 5 часов 10 минут утра 9 сентября, когда мы во Фраскати ждали, что король примет на себя командование всеми шестью дивизиями и двинет их на ставку фельдмаршала, во двор военного министерства, где укрылась прошлой ночью королевская семья, въехало несколько машин. В них уселись их величества, сопровождаемые наследником престола принцем Умберто, которого отец убедил бежать с ними, хотя принц был уверен, что им лучше остаться в Риме. Среди бежавших был и маршал Бадольо, которого снова вытащили из кровати в совершенно неподходящее время.
Таким образом, Савойская династия покинула город, в котором правила с 1870 года. Король и королева так больше никогда и не увидят Рим, а их гораздо более обаятельный и значительно более умный сын вернется, чтобы возглавить Майскую монархию, как прозвали его недолгое правление. А в сентябре 1943 года, лишившиеся своего суверена и Верховного главнокомандующего, плохо обмундированные и не имевшие достаточного количества снарядов изолированные соединения королевских войск ожесточенно сражались с немцами, прекрасно понимая, что победить бывших союзников они не смогут.
Для Савойской династии это был конец, для жителей Рима — еще одно свидетельство их невероятной везучести.
«Его величество уехал из Рима с тяжелым сердцем. Он надеялся, что его отъезд сможет гарантировать правительству Бадольо его дальнейшее существование в сотрудничестве с новыми союзниками Италии, кроме того, он хотел уберечь Вечный город от ужасов гражданской войны». Так писал помощник короля генерал Пунтони о решении человека, вступившего на престол Италии в 1900 году. За годы своего правления он продемонстрировал хитрость, присущую всему его дому и вошедшую в поговорку, пьемонтскую скупость и — на короткое время — храбрость, которой прославился другой представитель этой фамилии, принц Евгений Савойский. В ноябре 1917 года, после проигранной битвы при Капорето и прорыва в районе Исонцо, Виктор-Эммануил спас итальянскую линию обороны от полного разгрома на переговорах между бывшими союзниками в Пескьера, в которых приняли участие Ллойд Джордж, Пенлеве и Франклин-Буйон. Однако в 1943 году об этом не могло быть и речи. Десятилетия подчинения фашизму вытравили из души короля все героические импульсы и принудили его, подобно его личному другу, царю всея Руси, довольствоваться семейной жизнью и ограниченным существованием сельского помещика.
Я несколько раз выполнял обязанности переводчика для Виктора-Эммануила, хотя он хорошо знал немецкий. Это была самая настоящая пытка. Возможно, из-за своих плохих зубов его величество не осмеливался широко открывать рот и произносил слова ужасно неразборчиво. Он никогда не говорил ничего, кроме обычных вежливых фраз, что, впрочем, совсем неудивительно. Ведь он хорошо знал, что его кузен император Вильгельм глубоко презирал его за маленький рост. Гитлер презирал его еще сильнее, поскольку считал монархию средневековой уздой, которая не давала развернуться его большому, доброму другу Бенито Муссолини. Словом, у короля не было причин любить немцев.
Его бегство быстро положило конец итальянскому сопротивлению в окрестностях Рима, но он оказал Вечному городу неоценимую услугу, подарив его на прощание своему зятю, графу Кальви ди Берголо. Этот когда-то знаменитый всадник и кавалерийский офицер, в 1923 году сильно огорчивший Виктора-Эммануила женитьбой на Иоланде, самой красивой из его дочерей, вступил 9 сентября 1943 года в переговоры с фельдмаршалом Кессельрингом, которые привели к тому, что на следующий день боевые действия были прекращены. Как я и предсказывал, жители столицы, подобно своим предкам, стали лишь заинтересованными, но пассивными зрителями событий, которые разворачивались вокруг их города. Они смотрели на десантников, занимавших Колизей, с тем же живым интересом, с каким их предки глядели на христиан, которых сжигали здесь на костре. Конечно, они желали поражения немцам, но больше всего им хотелось, чтобы ненавистное обещание Бадольо о том, что война будет продолжаться, было отменено. Теперь, когда перемирие вступило в силу, они надеялись, что их сыновья, оказавшиеся в армии, вернутся домой. Это желание разделяли с ними и сами солдаты, и геройское сопротивление, оказанное немцам некоторыми соединениями итальянской армии в окрестностях Рима, ничего уже не могло изменить.
До сих пор неизвестно, что заставило графа Кальви начать переговоры с Кессельрингом. Получил ли он секретные инструкции от бежавшего монарха, как позже стали думать итальянцы, или понял, что дальнейшее сопротивление бесполезно, а может быть, хотел спасти Рим от ужасов войны — настоящие его мотивы, вероятно, никто уже никогда не узнает. Однако нет никаких сомнений в том, что он поступил очень умно и притом совсем не трусливо. Позже, когда его положение в Риме стало невыносимым, я сделал все, чтобы честь его была защищена, а будущее — терпимым. Несмотря на огромные трудности, с которыми он столкнулся, отойдя от политики, ему было позволено провести последние годы войны сначала в своем замке в Пьемонте, а потом — с семьей в Швейцарии.
К утру 11 сентября обстоятельства для меня сложились настолько благоприятно, что я смог покинуть место своего временного пребывания и вернуться в Рим. Все два дня, что я смотрел с покрытых виноградниками холмов Фраскати на мерцающие вдали очертания этого города, я испытывал острую ностальгию. У меня было достаточно времени, чтобы подумать о своем будущем, и я пришел к решению отдать себя в полное распоряжение фельдмаршала Кессельринга. Перед тем как уехать, я сказал ему, что он может найти применение моим знаниям об Италии. Я лишился двоих друзей — послов Макензена и Бергена, еще один мой друг Буффарини-Гвиди стал пленником режима Бадольо в Риме, проект создания правительства во главе с Тассинари все еще висел в воздухе, а Бенито Муссолини был окружен туманом Гран-Сассо. Кессельринг сразу же ухватился за мое предложение и сказал, что свяжется с генералом Вольфом, который после событий 8 сентября получил пышный титул главнокомандующего силами СС и полиции в Италии, от которого несло манией величия. Кессельринг в своем звании больше подходил для моих целей. Я собирался как можно дольше оставаться в Риме, а с генералом Вольфом мне вряд ли удалось бы задержаться здесь надолго, не то что с главнокомандующим Южной группой войск.
С большой силой убеждения, как мне казалось, я принялся доказывать Кессельрингу необходимость сдачи Рима союзникам, руководствуясь при этом главным образом моральными и политическими соображениями. Я просил его прислушаться к мнению другого фельдмаршала, Роммеля, который считал Вечный город стратегическим балансом. Альберт Кессельринг выслушал меня весьма благосклонно. С тех пор он всегда прислушивался к моим советам касательно проблем, которые большинство военных просто не в состоянии понять. Не могу сказать, чтобы после этого разговора я почувствовал себя спасителем Рима — эту роль позже приняли на себя гораздо более влиятельные люди самых разных родов деятельности. Рим спасали все — от его святейшества папы Пия XII до самого скромного священника, от неофашистов до борцов Сопротивления. Они сделали очень много, и я искренне восхищаюсь ими. Мой собственный скромный вклад был вдохновлен не высокими этическими и моральными идеалами, которыми руководствовались они, а простым желанием жить в Риме как можно дольше, сидеть с синьориной Биби на моей террасе, выходящей на Испанскую лестницу, общаться со своими друзьями обоего пола из всех слоев общества. Я хотел, как и прежде, ездить по моим любимым маленьким тратториям с «альфредиани», которые больше, чем когда-либо, нуждались теперь во мне, пить золотое вино, производимое в небольшом городке, гостеприимно приютившем меня с 8 по 11 сентября, во время моей краткой ссылки. Кроме того, я не хотел очутиться в комнате, набитой глупыми секретаршами, или быть отправленным в немецкую ставку, где мне пришлось бы общаться с ординарцами и не менее глупыми начальниками. До сих пор мне удавалось оставаться свободным и независимым, насколько это было возможно немцу в Италии, и Кессельринг, который решил не включать меня в состав своих сотрудников, а использовать в качестве внештатного переводчика, был готов гарантировать мне свободу.
Я не сомневался, что Вольф санкционирует сдачу Рима. Об этом ему часто говорил фельдмаршал, да и я нередко рассказывал Вольфу о том, какое значение имеет спасение Рима как для меня лично, так и для всей страны.
Я вернулся в Рим, не скрывая своей радости и не имея никаких претензий к майору Пенсабене. Вездесущие отряды десантников не только не чинили мне никаких препятствий, но даже помогали побыстрее проехать. На Пьяцца ди Спанья матери и их дочери приветствовали меня со слезами радости на глазах, но я думаю, что они точно так же встречали бы генерала Эйзенхауэра, вздумай он зайти к ним. Мой красавец гусак Марио, подаренный когда-то князем Биби к столу и сделавшийся всеобщим любимцем, хлопая крыльями, бросился встречать меня и выполнил освященный временем ритуал, ущипнув моего эльзасца за хвост. Куно фон Гандершайм, как на самом деле звали моего пса, был единственным созданием, которого совсем не обрадовало наше возвращение домой, главным образом потому, что во время ссылки во Фраскати он имел бесподобную возможность гоняться за отбившимися от стада овцами.
Мы уселись за стол, уставленный вкуснейшими спагетти по-римски. Я привел с собой пару очень приятных молодых офицеров-десантников, которых я встретил во Фраскати, таких юных и милых, что синьорина Биби сразу же забыла о своем разочаровании по поводу того, что не сможет попробовать свой английский в разговоре с очаровательными молодыми англичанами или американцами. Кессельринг сообщил мне, что эти юные герои получили приказ поступить на следующее утро в распоряжение полицейского атташе Каплера, чтобы освободить высших фашистских чиновников, которых маршал Бадольо держал в заточении в Форте-Бокко, военной тюрьме.
Офицеры-десантники поначалу настаивали, чтобы я тоже участвовал в этой операции, достойной пера самого Гомера. Я подумал о Буффарини-Гвиди, который был одним из пленников этой тюрьмы, потом о маршале Каваллеро и генерале Гальбиати. Других я знал не так хорошо. Я мог бы, по крайней мере, помочь освободить Буффарини-Гвиди, но молодые офицеры вскоре позабыли о необходимости моего присутствия, и в конце концов было решено, что я возьму на себя организацию «обеда в честь освобожденных узников» в немецком посольстве. Не знаю, что стало причиной такого решения — замечательная еда или еще более замечательное вино, а может быть, легкая насмешливая улыбка синьорины Биби, которая появилась на ее губах, когда она услышала о том, что я тоже собираюсь принять участие в военной операции. Короче говоря, я не участвовал в ней, хотя, если учесть, что узники были переданы десантникам безо всякого сопротивления, вполне мог бы.
На следующий день, в два часа, я ждал их на вилле Волконской. Павлинов здесь уже не было. Они пали жертвой голодных солдат, которые, впрочем, нашли их мясо очень жестким. Лейтенант-пехотинец, получивший классическое образование, горько жаловался мне, что пиры древних, должно быть, были сущим кошмаром. Он забыл, что древние римляне ели только языки павлинов, приготовленные в специальном соусе, и был разочарован тем, что объектов для кулинарных экспериментов больше не существует.
Но вот у ворот посольства остановился кортеж немецких джипов. Вооруженные до зубов десантники, сидевшие в них, улыбались, глядя, как пассажиры выходят наружу. Я тоже чуть было не заулыбался, но вовремя вспомнил, что присутствую при историческом моменте, и сохранил серьезное лицо.
С этим выражением я встретил еле волочащие ноги чучела, которых я так часто видел в сверкающих формах, увешанных медалями. Лица спасенных были небриты, рубашки засалены, а брюки — порваны. Платиновое кольцо, вызвавшее когда-то восхищение Германа Геринга, больше не украшало палец Буффарини-Гвиди, а Каваллеро, который в военной форме походил на промышленного магната, напоминал теперь помятого жизнью, неудачливого коммивояжера. Только Гальбиати, который выглядел так, словно по-прежнему ждет приказа дуче, высоко держал голову.
Они бросились обнимать и целовать меня, к огромному изумлению десантников, которые, очевидно, решили, что мы посходили с ума, и чуть было не выронили из рук свои автоматы. Для меня это была чисто итальянская форма мученичества, весьма неаппетитная, но, если бы я попытался уклониться от этих объятий, мои друзья смертельно обиделись бы на меня. Я уж и не помню, сколько человек обняли и поцеловали меня, поскольку, кроме трех самых главных фигур, среди спасенных было много других знакомых мне генералов и фашистских чиновников.
Буффарини шепотом сообщил мне, что он единственный среди них сохранил присутствие духа, и показал мне на маршала. Каваллеро и вправду производил впечатление совершенно сбитого с толку человека, можно даже сказать тронувшегося умом. Ибо только нервным расстройством можно объяснить тот факт, что он завершил последовавший за нашей встречей обед проверенным жизнью способом, а именно — предложив выпить за здоровье бежавшего короля и дуче. Мне удалось погасить шквал возмущенных возгласов лишь заявлением о том, что Бенито Муссолини только что приземлился на римском аэродроме, следуя в Вену. Для людей, до которых с момента их заключения в тюрьму не доходило никаких новостей, мои слова прозвучали как победные звуки фанфар. Все завопили от радости. Бывший министр колоний, который ради хвастовства повесил на стену своего дома голову льва, едва сдерживался, чтобы не зарыдать, а Гальбиати уже воображал себя во главе новой дивизии. Только Каваллеро побледнел, а когда я сообщил ему и его товарищам, что их поместят в отеле на окраине Фраскати в качестве гостей фельдмаршала и завтра самолетом отправят в Германию, его лицо стало белым как мел. Он был единственным, кто не хотел ехать. Зная, что Кессельринг не