Трагический финал
Громовой ответ
Вокруг все гремело, земля сотрясалась. Сталь градом сыпалась на "крепость Сталинград", кромсала людей и животных, разносила вдребезги укрытия, автомашины, оружие и рвала телефонные провода. Связь между командованием армии и штабами еще поддерживалась несколькими радиопередатчиками, уцелевшими от разрывов снарядов, мин и залпов реактивных минометов. Таков был ответ Красной Армии на отказ капитулировать. Это началось 10 января 1943 года.
В блиндаже начальника оперативного отдела телефонист тщетно пытался установить связь с VIII армейским корпусом. В начале огненного шквала оттуда передали сведения о причиненных разрушениях. Затем корпус замолчал — связь оборвалась. Пока мы с тревогой ждали, чтобы устранили повреждение, артиллерийский огонь стих. Вероятно, теперь пошли в атаку танки и пехота противника. Наконец VIII корпус ответил. Оттуда сообщили, что лавина советских танков с пехотой на броне прорвалась на нашем западном, а затем и южном участках фронта, немецкие оборонительные позиции попросту раздавлены. Солдаты дрались отчаянно, но все было напрасно. Им не удалось сдержать натиск, поскольку не хватает не только противотанкового оружия, но даже винтовочных патронов. Несмотря на приказ начальника штаба, не удалось вырыть окопы и бункеры в окаменевшей от мороза земле. Кто уцелел и не смог спастись бегством, захвачен в плен наступающими советскими [284] войсками. Танковые клинья все глубже взламывали наш фронт. А у нас не было резервов.
Постепенно картина стала ясной. Главный удар приняли на себя дивизии VIII армейского и XIV танкового корпусов. Удар советских войск нацелен в сердце котла, на аэродром Питомник{71}. 44-я, 76-я пехотные и 29-я моторизованная дивизии сильно потрепаны. Еще не было известно, что от них уцелело.
Все время по радио и телефону поступали новые страшные вести. Старший адъютант едва успевал исправлять оперативные карты. В юго-западном углу котла тоже сгущались тучи. С конца ноября 1942 года там стояла 3-я моторизованная дивизия. Были потеряны населенные пункты Дмитриевка на западе, Ракотино и Цыбенко — на юге. Начальник оперативного отдела пристально смотрел на карту. Я вопросительно взглянул на полковника.
— Вы опасаетесь окружения 3-й моторизованной дивизии, Эльхлепп?
— Именно. До сих пор дивизия отбивала все атаки противника. Теперь же, после потери населенных пунктов Дмитриевка и Ракотино, оба ее фланга в опасности. Нам следует немедленно отвести дивизию с этого выдвинутого на юго-запад выступа.
Эльхлепп тут же приказал соединить себя с произведенным недавно в генерал-лейтенанты начальником штаба. Шмидт был уже в курсе дела, равно как и находившийся у него Паулюс. Дивизия получила приказ во избежание окружения отойти на новые оборонительные позиции восточнее линии Дмитриевка — Ракотино.
В этот роковой день 10 января офицеры связи и порученцы буквально заполнили армейский командный пункт. Трудно было поверить, что эти замотанные в тряпье фигуры являются офицерами. Наружу выглядывали только глаза, рот и нос, ноги у большинства из них были обмотаны обрывками одеял. Одеты они были в потрепанные, потертые шинели. И лишь у немногих было зимнее обмундирование, и то преимущественно русского происхождения. Зачастую эти офицеры не могли расстегнуть окоченевшими руками пряжку полевой сумки, чтобы достать донесение. Лишь после одного-двух стаканов горячего чая они начинали бессвязно рассказывать об ужасных событиях [285] последних часов, отчаянном сопротивлении немецких солдат, уничтоженных огнем противника батареях и взрывавшихся штабелях боеприпасов, о панике в тыловых частях и среди раненых. Кто мог передвигаться, тот, обезумев от страха, бежал в Сталинград.
Лейтенант одной из дивизий на юго-западном участке котла сообщил, что в течение последних дней два или три немецких коммуниста через громкоговорители призывали прекратить сопротивление и сдаваться в плен русским.
— Такую пропаганду мы слышали не в первый раз, — добавил он. — Меня они на это не поймают. Только теперь у коммунистов есть немецкий капитан и два обер-лейтенанта. Если, конечно, это не обман.
— Все ли солдаты реагируют на призывы сдаваться в плен так же, как вы? — спросил я.
— Солдаты слушают передачи, однако тому, что в них говорится, не верят.
Страх перед пленом был еще так велик, что даже в безнадежном положении, когда каждая минута промедления могла стоить жизни, лишь немногие солдаты переходили на сторону Красной Армии. Многолетняя антисоветская пропаганда парализовала большинство немецких солдат и влияла на их поведение. Она привела к тому, что в одном только Сталинградском котле погибли десятки тысяч людей. Эти люди были бы спасены, если бы вняли разумному призыву и прекратили сопротивление.
Слепое повиновение продолжается
Генерал-полковник Паулюс немедленно доложил командованию группы армий "Дон" о чреватых тяжелыми последствиями прорывах на западном и южном участках котла. Он добавил, что командование 6-й армии не видит серьезной возможности остановить продвижение противника. Несмотря на это, на угрожаемые участки были направлены наспех сформированные сводные подразделения. Хотя Паулюсу и Шмидту было ясно, что дальнейшее ослабление сражающихся в городе дивизий недопустимо, они сами же приказали LI армейскому корпусу передать как можно больше батальонов, рот и артиллерийских [286] подразделений на западный и южный участки котла. Армейский механизм скрипел, но еще работал. Он подчинялся своим внутренним законам. Генерал-полковник Паулюс сознавал, какая смертельная опасность грозит его армии, он тяжело страдал от взваленной на его плечи ответственности. Но Паулюс, как и его ближайшее окружение, считал виновниками катастрофы только Гитлера, генеральный штаб и командование группы армий "Дон". Мы продолжали действовать, хотя наши сердца истекали кровью, а дух был надломлен. Многие заплатили за это своей жизнью.
Никогда не забуду разговора с Паулюсом вечером 10 января 1943 года. Эта беседа показывает, что нас раздирал тогда внутренний конфликт, и свидетельствует о том, что в конце концов все мы были тогда за продолжение войны и считали, что должны пожертвовать 6-й армией.
— Мой дорогой Адам, — начал командующий, — теперь, конечно, многие солдаты и офицеры спрашивают, почему Паулюс не принял предложения о капитуляции, почему он в этом безнадежном положении не действует вопреки приказу Гитлера? Вы знаете, что я не имею права действовать наперекор приказам верховного командования. Но не только это не позволяет мне капитулировать. Чем кончится война, если будут окружены и наши армии на Кавказе? А ведь такая опасность им угрожает. Пока мы боремся, мы сковываем здесь русские армии, которые им необходимы для крупной наступательной операции против группы армий "А" на Кавказе и против все еще нестабильного фронта от Воронежа до Черного моря. Мы должны держаться здесь до последнего, чтобы Восточный фронт мог стабилизоваться. Только если это удастся, можно будет надеяться, что война закончится для Германии благополучно.
— Позвольте сделать одно замечание, господин генерал-полковник, — вставил я. — Вероятно, на вашем месте и я едва ли решился бы на капитуляцию. Но допустим, что это случилось. Разве могли бы русские перебросить свои высвободившиеся здесь армии на фронт, отстоящий от нас более чем на 300 километров, раньше, чем через несколько недель? [287]
— В этом вы, безусловно, заблуждаетесь. Русские — мастера импровизации, это они не раз доказывали в прошлом. То, что нам кажется невозможным, для них возможно. При нашем отчаянном положении на южном участке любое усиление вражеских сил может стать для нас роковым. Я могу оказаться виновником того, что будет проиграна война в целом. Чтобы предотвратить такую катастрофу, мы должны сражаться дальше.
Ни генерал-полковнику Паулюсу, ни полковнику Адаму не пришла тогда в голову мысль, что подлинным несчастьем было начало войны — войны, по своей сути и с самого начала являвшейся политическим, экономическим и военным преступлением, ибо она была направлена против исторического развития событий.
Уже Первая мировая война показала, что в XX столетии невозможно осуществлять политику завоеваний и грабежа, которую в XIX веке еще практиковали некоторые империалистические государства. Уже тогда такая война являлась вызовом другим государствам, и они объединились против Германии, которая рвалась к мировому господству. Возмутитель спокойствия был наказан. Бесспорно, что развязанная гитлеровской Германией Вторая мировая война была еще более преступной. Она неминуемо должна была закончиться поражением, так как народы, особенно народы Советского Союза, проявляли несгибаемую волю к сопротивлению.
Мы не задавались основополагающими вопросами о характере войны, ее историческом значении и морально-политических целях. Мы были далеки от понимания всех этих проблем. Воспитанные в националистическом и милитаристском духе, мы едва ли были способны ставить эти вопросы. В этом и заключалась подлинная причина нашего несчастья, и мы все дальше катились к пропасти, ибо, заблуждаясь, считали своим долгом держаться до конца.
Паника в Питомнике
10 января и в последующие дни одна ужасная весть следовала за другой. Все они говорили об одном. Сообщалось о новом прорыве кое-как заштопанной оборонительной [288] линии, бегстве от русских танков. Наши солдаты бросали позиции без приказа. Выявилась несостоятельность командиров сводных подразделений. Повсюду началось разложение. Особенно тревожное сообщение пришло 12 января. Наш единственный аэродром Питомник захвачен русскими танками. Солдаты в панике бежали.
Начальник штаба неистовствовал. Как это могло случиться? По последним донесениям у нас складывалось впечатление, что аэродрому пока не угрожала непосредственная опасность. Может быть, это был только слух? Шмидт требовал полной ясности, ведь речь шла о безопасности армейского командного пункта.
Посланная туда разведывательная группа вскоре возвратилась. Оказалось, что наши войска — летчики, шоферы, санитары, раненые — удрали от разведки противника, тем временем снова отошедшей назад. На этот раз я мог понять припадок ярости у Шмидта.
Паулюс приказал усилить оборону аэродрома и срочно возобновить его эксплуатацию. Офицер штаба, ездивший в Питомник за почтой, рассказывал нам подробно о событиях в Питомнике:
— Паника началась неожиданно и переросла в невообразимый хаос. Кто-то крикнул: "Русские идут!" В мгновение ока здоровые, больные и раненые — все выскочили из палаток и блиндажей. Каждый пытался как можно скорее выбраться наружу. Кое-кто в панике был растоптан. Раненые цеплялись за товарищей, опирались на палки или винтовки и ковыляли так на ледяном ветру по направлению к Сталинграду. Обессилев в пути, они тут же падали, и никто не обращал на них внимания. Через несколько часов это были трупы. Ожесточенная борьба завязалась из-за мест на автомашинах. Наземный персонал аэродрома, санитары и легкораненые первыми бросились к уцелевшим легковым автомашинам на краю аэродрома Питомник, завели моторы и устремились на шоссе, ведущее в город. Вскоре целые гроздья людей висели на крыльях, подножках и даже радиаторах. Машины чуть не разваливались под такой тяжестью. Некоторые остановились из-за нехватки горючего или неисправности моторов. Их обгоняли не останавливаясь. Те, кто еще был способен передвигаться, удирали, остальные [289] взывали о помощи. Но это длилось недолго. Мороз делал свое дело, и вопли стихали. Действовал лишь один девиз: "Спасайся кто может!"
Но как можно было спастись в разбитом городе, в котором нас непрерывно атаковали русские? Речь шла не о спасении, а о самообмане подстегиваемых страхом, оборванных, полумертвых людей, сломленных физически и нравственно в битве на уничтожение.
Скоро, правда, стало известно, что Питомник снова в наших руках. И хотя выяснилось, что аэродром атаковала лишь разведка противника, немногие больные и раненые возвратились назад. Слишком глубоко овладел страх нашими солдатами. Большинство же летчиков и санитаров лишь к вечеру вернулись в Питомник.
Фантастические планы выхода из окружения
В штабе армии и особенно в штабе LI армейского корпуса возникали различные планы: нельзя ли сократить территорию котла и тем самым сконцентрировать силы, создать известный резерв?
Паулюс отверг этот план, объяснив, что это означало бы добровольную сдачу жизненно необходимого аэродрома.
Нельзя ли все-таки прекратить сопротивление? — вопрошали другие. Нет, только не это. Это было бы равнозначно пленению и создало бы угрозу нашим сражающимся вне котла армиям, заявил Паулюс.
Быть может, следовало бы без артиллерийской подготовки небольшими группами пробиваться из котла? Это предложение исходило из штаба Зейдлица. Смысл предложения сводился к следующему: расположенные по берегу Волги дивизии ночью попытаются прорваться по замерзшей реке на юг за линии противника. Там они соединятся с немецкими войсками, ведущими бои между Доном и Волгой и тоже продвигающимися на юг.
План Зейдлица предусматривал соединение 6-й армии с немецкими войсками за пределами котла. Мы предполагали, что отступающая армия Гота еще ведет бои южнее Цимлянской. [290]
Шмидт считал, что такая операция по прорыву дорого обойдется 6-й армии. Тем не менее он согласился с ней.
Это выглядело весьма странно. До сих пор Шмидт упрямо требовал безусловного повиновения приказам Гитлера. Теперь, когда прорыв безнадежен, он собирается, ослушаться приказа.
Однако и этот план не был реализован. Правда, его одобрили некоторые дивизии, солдаты которых уже много недель находились в городе и физически не были еще окончательно измотаны. Все другие дивизии отклонили план как иллюзорный, так как не считали возможным вести наступление силами полуголодных, больных солдат.
Все это еще раз показало, что командование армии блуждало в потемках, а в вышестоящих штабах царила полная неразбериха. Никто из нас не знал, где находятся немецкие войска на южном участке советско-германского фронта. Начальник разведывательного отдела штаба армии утверждал, что они отошли на 400 километров к западу, но мы ему не верили. Это означало бы, что немецкая армия откатилась на исходные позиции лета 1942 года. Но ведь тогда вся наша прошлогодняя борьба была напрасной! Мы не хотели этому верить. "Ибо, — заключали мы с едкой иронией моргенштерновского Пальмштрема{72}, — не может быть того, чего быть не должно".
Манштейн, хорошо знавший настроения в 6-й армии, старался держать Паулюса в неведении о положении на фронтах.
Генерал-майор Пиккерт покидает свою дивизию
Хотя 6-я армия была глубоко разочарована в Манштейне, который в трудные дни бросил ее на произвол судьбы, Паулюс и Шмидт в этой отчаянной ситуации предприняли еще одну попытку побудить его к каким-либо действиям. Они уполномочили командира 9-й зенитной дивизии генерал-майора Пиккерта вылететь в штаб группы армии "Дон" и подробно доложить фельдмаршалу фон Манштейну о катастрофическом положении [291] окруженной армии. В последние дни к нам прибыло еще меньше транспортных самолетов, чем обычно. Голод царил в котле. Пиккерт должен был добиться наконец у Манштейна улучшения снабжения по воздуху, чтобы хоть немного облегчить тяжелое положение 6-й армии.
По сути дела, этот шаг армейского командования был таким же самообманом, как и некоторые прежние его действия. Зато он имел другое, неожиданное последствие: генерал Пиккерт не вернулся в котел. Перед вылетом он заверил своего начальника оперативного отдела, а представляясь по случаю убытия, и генерал-полковника Паулюса, что прилетит назад тотчас же по выполнении задания. Однако мы ждали его напрасно. Вскоре от Пиккерта поступила радиограмма: "Прошлой ночью кружился над Питомником, попытка приземлиться не удалась, вынужден возвратиться".
В ту же ночь другие самолеты приземлились в Питомнике. Мы были возмущены. Однако против господина Пиккерта тогда ничего предпринято не было.
Немцы по другую сторону фронта
Я сидел в своем блиндаже и перелистывал бумаги, которые принес мне обер-фельдфебель Кюппер. Среди них были листовки противника. Я небрежно отодвинул их в сторону.
Мои мысли витали между Германией и фронтом. Если бы мои родные дома знали, что происходит здесь, в степи между Волгой и Доном, если бы они видели эти запавшие, отмеченные печатью голода, почерневшие от грязи и мороза лица... Но оперативные сводки главного командования звучали все еще обнадеживающе. Ни одного слова об ужасах этой битвы на уничтожение!
Уже несколько недель я не видел газет, не получал известий от жены и дочери. Как они беспокоятся обо мне! Что будет с ними, когда они получат ужасное известие о нашей гибели?
Автоматически я протянул руку к листовкам. Сначала я почти машинально перебрал их, затем начал читать. Имена подписавшихся Вальтера Ульбрихта, Эриха Вейнерта [292] и Вилли Бределя были мне мало знакомы. Я знал только, что это коммунисты-эмигранты. Тогда это не служило для меня хорошей рекомендацией. Но то, что они писали, было не лишено смысла. Их язык был прост и убедителен, и они удивительно хорошо были осведомлены о нашем положении. Им было известно, что мы страшимся плена и что мы верим обещаниям Гитлера вызволить нас из котла.
Во всех листовках указывалось, что Гитлер и Главное командование сухопутных сил лгут и обманывают нас, обещая спасти из смертельных тисков окружения: у них нет больше возможности сделать это. Верховное командование вермахта спекулирует на том, что мы не в состоянии составить правильное представление об общей военной обстановке.
В одной из листовок содержались точные данные о понесенных нами в последних боях потерях в материальной части. В других речь шла о том, что Гитлер предал немецкий народ, что умирать бессмысленно, а дальнейшее сопротивление безнадежно. В одном месте говорилось примерно следующее: здесь, у нас, находятся немецкие военнопленные. Немедленно прекращайте сопротивление! Это единственный выход, чтобы спасти себе жизнь.
Я перебирал листовки. Рассуждая трезво, я вынужден был признать, что иногда и сам приходил к тем же выводам. Последние обещания Гитлера, Главного командования сухопутных войск и Манштейна — разве они не были пустыми? Ничего, решительно ничего не выполнено из того, что нам обещали в напыщенных выражениях...
Однако можно ли доверять этим немцам, которые обращаются к нам из лагеря противника? Разве это не коммунисты, предавшие свое отечество? Конечно, с военной точки зрения они правы: это говорил мне мой опыт, мой рассудок. Но, как солдат и офицер, я отклонял эту пропаганду, потому что она подрывала боевой дух немецких войск.
Мое внимание привлекла другая листовка. Паулюс утверждал, что смысл нашего дальнейшего сопротивления состоит в том, чтобы дать возможность группе армий "А" на Кавказе избежать угрожавшего ей окружения. [293]
В листовке же говорилось, что эта группа армий находится уже в районе Ростова. Не был ли Паулюс введен в заблуждение? Не умышленно ли Манштейн держит в неведении командующего 6-й армии? Это было бы слишком!
Я не видел выхода из лабиринта, в который завело меня чтение листовок. Наконец в одной из листовок я прочитал имена трех офицеров, которые якобы еще в 1941 году попали в советский плен: капитана д-ра Хадермана, обер-лейтенанта Харизиуса и обер-лейтенанта Рейера. Я был озадачен. Доктор Хадерман, очевидно, являлся резервистом. Я вспомнил гессенский городок Шлюхтерн. Там, будучи школьником, я познакомился с гимназистом по фамилии Хадерман. Позднее он стал филологом. Однако фамилия еще ни о чем не говорит. Будто бы эти три офицера обращались по ночам к нашим солдатам через мощную говорящую установку. Таким образом, подтверждалось то, что рассказывал мне 10 января лейтенант с южного участка котла.
Черт побери! Кому же верить? Лучше бы Кюппер избавил меня от этих вещей. Я позвал его.
— Зачем вы положили мне на стол эти листовки?
— Я думал, господин полковник, что они заинтересуют вас, — ответил он.
— Вы ведь тоже прочитали их, Кюппер. Каково же ваше мнение? Можете говорить откровенно, — добавил я, заметив, что Кюппер медлит с ответом.
— Так точно, господин полковник, мы прочитали листовки. По рассказам связных, приказ сдавать все найденные листовки выполняется только формально. Хотя едва ли у кого хватит смелости перейти на сторону Красной Армии, постепенно одерживает верх мнение, что русские не расстреливают военнопленных. Связной IV армейского корпуса говорил, что вчера ночью из русских окопов к ним обращался через громкоговоритель солдат 371-й пехотной дивизии, которого знают многие.
— Говорят ли солдаты штаба между собой об этих листовках, Кюппер?
— Как раз в эти дни по поводу листовок много споров. Одни относятся к ним отрицательно, другие раздумывают над тем, что там написано, а то даже и защищают эти [294] утверждения. Во всяком случае, почти никто не верит, что в плену расстреливают.
Кюппер ушел. Делать мне было, в сущности, нечего, и я погрузился в глубокое раздумье. Задумчивым или, вернее, встревоженным был и Паулюс, который некоторое время спустя вызвал меня к себе. Обер-лейтенант Циммерман дал понять, что, по-видимому, у генерал-полковника возникла потребность поговорить со мной.
Когда я вошел, Паулюс сидел за письменным столом, подперев голову, правой рукой поглаживая лоб. Я уже знал эту его привычку. Почти всегда в это время его лицо особенно сильно подергивалось.
"Что случилось?" — подумал я. Перед Паулюсом лежала какая-то бумага. Молча он протянул ее мне.
Это была листовка, адресованная непосредственно Паулюсу и подписанная Вальтером Ульбрихтом, депутатом германского рейхстага. Внимательно прочитал я ее, слово за словом. Ясными, логическими аргументами Ульбрихт доказывал, что Паулюс, подчиняясь приказам Гитлера, действует не в интересах Германии и немецкого народа. Его обязанность — прекратить бесполезное сопротивление. Я вопросительно посмотрел на командующего армией и возвратил ему листовку.
— Конечно, — задумчиво сказал Паулюс, — автор этого послания, если смотреть с его колокольни, прав. Все события он рассматривает как политик. Как человек штатский, он не может понять, что значит для солдата повиновение, не понять ему и тех соображений, которыми я руководствовался, приняв решение.
— Перед тем как вы, господин генерал-полковник, позвали меня, я прочитал аналогичные листовки Ульбрихта, Вейнерта и Бределя. Их язык непривычен нам. Во мне все противится их взглядам, но во многом они правы.
— Скажем так, Адам: они видят все в ином свете, чем мы. Я ни в коем случае не отказываю этим людям в добрых намерениях. Но для меня это подрыв солдатской дисциплины, и с этим я согласиться не могу. До чего мы дойдем, если во время войны солдаты будут выступать против правительства собственной страны!
— Я и сам еще не разобрался, что к чему, господин генерал-полковник. Но я все чаще задаюсь вопросом: [295] какой смысл гнать на смерть десятки тысяч людей? Стоит ли придерживаться традиционного представления о солдатском долге в условиях, когда наше доверие к высшему командованию им же самим было не один раз предано гнусным образом? Имеются ли еще и теперь серьезные основания, которые с военной точки зрения оправдывали бы нашу гибель? Я позволю себе предположить, господин генерал-полковник, что вы знакомы с содержанием всех листовок. В одной из них говорится, что кавказская группа армий ведет бои уже в районе Ростова. В этом случае опасность ее окружения прошла. Тогда зачем эти страшные человеческие жертвы 6-й армии?
— Я читал эти листовки, но не могу поверить этим утверждениям. Ко всему, что связано с пропагандой, мы должны относиться как можно более критически.
— А если это все же правда? Если мы сознательно или бессознательно введены в заблуждение нашим высшим командованием?
— Я не могу полностью принять ваши аргументы. Ведь от Пиккерта Манштейн знает, в каком отчаянном положении мы находимся. Я просто не могу себе представить, что его не трогают страдания и гибель нашей армии и что от нас требуют напрасных жертв. Нам приказано обороняться здесь, и из чувства ответственности перед группой армий "А" на Кавказе я не могу действовать иначе.
Так и этот наш разговор закончился ничем. Мы размышляли и дискутировали. Однако мы сами заставляли себя топтаться в заколдованном круге. Мы не были способны отбросить бессмысленные и даже преступные приказы и подняться до подлинной ответственности перед нашим народом. И поэтому даже взволнованные обращения немецких антифашистов нам тогда не помогли.
Дорога смерти
Генерал-лейтенант Шмидт вызвал меня к себе.
— Произведите рекогносцировку нового командного пункта, Адам. Мы собираемся использовать командный пункт 71-й пехотной дивизии, которая переходит в город южнее реки Царица. Насколько я знаю, мы сумеем разместиться [296] в убежищах, расположенных в балке близ поселка Сталинградский. Немедленно займитесь их распределением. У Сталинградского шоссе, где отходит дорога к балке, вас будет ждать адъютант 71-й пехотной дивизии.
Вернувшись в свой блиндаж, я по телефону договорился с начальником тыла дивизии о том, когда я прибуду к нему. 13 января в 9 часов моя автомашина стояла готовой к отъезду. До шоссе было всего несколько сот метров. Вереница раненых продолжала двигаться по направлению к городу. Уже через километр моя легковая машина-вездеход была переполнена ими. Двое раненых стояли даже на подножках.
— Поезжайте медленнее, — приказал я водителю, опасавшемуся за целость осей и рессор. Я решил сделать небольшой крюк в Сталинград и сдать там раненых в лазарет. Хотя машина уже была сильно перегружена, сразу же за Гумраком мы взяли еще одного. Я увидел его еще издали: он стоял, умоляюще протянув замотанные в тряпье руки. Когда мы медленно подъехали ближе, я увидел на детском лице выражение отчаяния. По его щекам текли слезы. Я вспомнил сына и велел остановиться. Несчастный, ковыляя, подошел к машине.
— Пожалуйста, возьмите меня в Сталинград! — попросил он. Мы потеснились, и раненый сел на переднее сиденье. Юноше не было еще и 19 лет. Уже несколько часов с обмороженными руками и ногами сидел он на дороге, и никто не сжалился над ним. Он не знал, как благодарить меня, и все время пытался пожать мне руку. Ему казалось, что в Сталинграде он найдет спасение.
Я высадил раненых у лазарета в западной части города, замолвив за них слово дежурному врачу. Юношу нам пришлось почти нести на руках. На прощанье он хотел подарить мне кусок сухой колбасы.
— Это мама прислала, я все хранил колбасу, — сказал он простодушно.
Конечно, я отказался от подарка, сказав, что ему это нужнее, чем мне.
По обочинам шоссе лежало много трупов — так закончили свой путь раненые и больные. Они прилегли на минутку, чтобы набраться сил, от усталости заснули и замерзли. Мертвые лежали и на дороге. Никто не заботился [297] о том, чтобы предать их земле. Танки и легковые машины проезжали по замерзшим трупам и сплющивали их. Водители и пешеходы натыкались на них и бесчувственно и тупо брели, спотыкаясь, дальше. Это шоссе прозвали "дорогой смерти".
Названию этому отвечали и сотни всевозможных разбитых грузовиков, легковых и специальных автомашин, разбитых и опрокинутых авиабомбами, с вывалившимся грузом и искромсанными трупами людей. То и дело попадались искореженные танки и орудия, иногда сгоревший самолет и, наконец, бесчисленное множество вполне исправных автомашин, которым не хватало лишь горючего.
Мой вездеход остановился. В него сел поджидавший меня адъютант 71-й пехотной дивизии. После всего, что я видел, разговаривать не хотелось.
"Гартманнштадт"
Мы свернули в глубокую балку, по дну которой между крутыми склонами проходила дорога. Здесь был сооружен настоящий поселок из бункеров. По фамилии командира дивизии генерал-лейтенанта фон Гартманна он был назван "Гартманнштадт". Блиндажи были расположены по крутому левому откосу в три этажа, соединенных между собой лестницами. Лестницы и переходы были ограждены перилами. Кухню и кладовую также вырыли в откосе.
Во время Западной кампании 71-я пехотная дивизия взяла северные форты Вердена — Во и Дуомон. Ее прозвали "везучей". В качестве опознавательного знака на ее автомашинах был изображен лист клевера. Теперь, однако, счастье бесповоротно покинуло дивизию. Генерал-лейтенанта фон Гартманна я нашел в весьма удрученном настроении.
— В каком ужасном положении мы находимся, — сказал он мне, — я не вижу выхода. От моей дивизии, которой я всегда так гордился, почти ничего не осталось. Я не перенесу этого.
Я тоже был чрезвычайно удручен и рассказал ему о своей страшной поездке по "дороге смерти". [298]
— Вы правы. Эти ужасные картины могут хоть кого лишить рассудка.
Из дальнейших разговоров я узнал, что генерал также потерял в этой войне единственного сына. "Пал за отечество" — до сих пор мы верили этому или, по крайней мере, нас убеждали в этом. После горьких переживаний последних месяцев такое толкование стало казаться нам крайне сомнительным. Но еще тяжелее было признать, что наши сыновья погибли напрасно.
Когда я попрощался, у меня было такое чувство, будто фон Гартманна терзают сомнения еще больше, чем меня, и он окончательно потерял душевное равновесие.
Затем начальник тыла и адъютант показали мне хорошо оборудованные блиндажи. В каждом стояла обмурованная печка. Было достаточно кроватей, столов и стульев. На окнах висели гардины и приспособления для затемнения. Все помещения освещались электричеством. Насколько примитивным по сравнению с этим был наш старый командный пункт.
Штаб дивизии собирался выехать уже на следующий день. Следовательно, команде квартирьеров нужно было немедленно принять все помещения. Я распределил отдельные блиндажи между подразделениями нашего штаба и отправился на командный пункт армии.
Информировав Шмидта о результатах своей рекогносцировочной поездки, я спросил его, когда мы передвинем командный пункт.
— Это зависит от изменения обстановки и от того, когда будет установлен коммутатор. Пока Питомник в наших руках, мы останемся здесь, — ответил он.
Затем я сообщил Паулюсу о "Гартманнштадте", а также о страшных картинах, которые видел по дороге.
— Это действительно ужасно, — сказал он. — Если бы я был уверен, что группа армий "А" находится в безопасности, я положил бы этому конец. Поскольку же это остается неподтвержденным, мы должны сражаться, пока возможно.
— Разве наши войска еще могут воевать, господин генерал-полковник? Ведь западный участок котла был прорван при первом же ударе.
— Его мы кое-как заштопали. Питомник еще в наших [299] руках. И кто же охотно пойдет в плен? Солдаты все еще надеются на спасение и знать ничего не хотят о капитуляции. Это укрепляет меня в моих действиях.
Задание капитана Бера
Действительно, большинством солдат владели страх и надежда. В штабе армии никто, пожалуй, не думал больше об освобождении. Однако ни у кого не хватало духу сказать войскам правду. Нетрудно было предвидеть, что мы не сможем долго удерживать Питомник. Поэтому Шмидт приказал вывезти самолетом журналы боевых действий нашего штаба, отделов разведки, оперативного, тыла, кадров начсостава, начальника инженерной службы и начальника связи, чтобы они не попали в руки врага. Это было поручено старшему адъютанту группы управления штаба капитану Беру, молодцеватому офицеру, награжденному Рыцарским крестом. Сначала он должен был еще раз обрисовать фельдмаршалу фон Манштейну агонию 6-й армии, а затем лететь дальше, чтобы доложить Главному командованию сухопутных сил и лично Гитлеру, как бесславно гибнет, умирая от голода, 6-я армия. Командование армии исходило из того, что на Гитлера может произвести больше впечатления награжденный орденами офицер, чем генерал. Бер больше не вернулся в котел. Теперь мне известно, что этому помешали нарочно, чтобы безнадежное положение 6-й армии оставалось ей неизвестным. Лично зная капитана, я не сомневаюсь, что он не стеснялся говорить напрямик и у Манштейна, и у Гитлера. Но количество транспортных самолетов не увеличилось. Армия продолжала таять. Полевые кухни все чаще оставались холодными, потому что нечего было варить. То и дело и без того скудный ужин отменялся. Фронт придвинулся к Питомнику. Истребители Красной Армии кружили над аэродромом и сбивали много наших "юнкерсов-52" и "хейнкелей-111", подходивших без прикрытия. Те, которым удавалось приземлиться, уничтожались на земле советскими бомбардировщиками или низко летящими "швейными машинами". Не помогло и то, что Шмидт радировал откомандированному [300] капитану Тёпке: "Если и теперь количество самолетов не будет увеличено, поднимите скандал".
Аэродром Гумрак
14 января утром команда квартирмейстеров штаба армии приняла командный пункт 71-й пехотной дивизии. На следующий день Питомник был потерян окончательно. Наземному персоналу еле удалось отойти на запасный аэродром, Гумрак, который наскоро был подготовлен за два предыдущих дня. Командир VIII армейского корпуса генерал-полковник Гейтц тоже вынужден был поспешно оставить свой командный пункт на краю аэродрома Питомник. Он появился со своим штабом в нашем расположении близ Гумрака. Штаб XIV танкового корпуса, до сих пор находившийся между Питомником и Ново-Алексеевским, также отошел в район Гумрака.
В эти дни полковники Латтман и д-р Корфес были произведены в генерал-майоры. Латтману, танковая дивизия которого была полностью уничтожена, было поручено командование 389-й пехотной дивизией, после того как ее бывший командир генерал-майор Магнус оказался в этой ситуации совершенно не соответствующим своей должности. Быть может, Магнус думал, что Шмидт позволит ему улететь. Но этот расчет оказался ошибочным.
К середине января котел значительно сузился. Новый фронт на юге и на западе проходил вдоль окружной железной дороги. Он был занят потрепанными остатками 44, 76, 297 и 376-й пехотных, 3-й и 29-й моторизованных дивизий, 14-й танковой дивизии и так называемыми крепостными батальонами. Теперь командный пункт армии у Гумрака находился под непосредственной угрозой. Нам приходилось опасаться, что новая оборонительная линия долго не выдержит. К тому же на занятые нами блиндажи претендовали штабы и войска, которые вели бои. Поэтому 16 января утром штаб армии переместился в "Гартманнштадт". Снова сжигались документы и боевое имущество. На новый командный пункт было взято только самое необходимое. Мы ехали по шоссе в немногих уцелевших автомашинах, маленькими группами, мимо [301] тащившейся в город вереницы изголодавшихся, больных и раненых солдат, похожих на привидения.
На вокзале в Гумраке мы попали в плотную толпу раненых. Подгоняемые страхом, они покинули лазарет на аэродроме и тоже устремились на восток. Остались лишь тяжелораненые и безнадежно больные, эвакуация которых из-за недостатка транспортных средств была невозможна. Надежды вылечить их все равно не было. Паулюс приказал главным врачам оставлять лазареты наступающему противнику. Русские нашли и штабель окоченевших трупов немецких солдат, которые несколько недель назад были навалены за этим домом смерти один на другой, как бревна. У санитаров не было сил вырыть в затвердевшей, как сталь, земле ямы для мертвых. Не было и боеприпасов, чтобы взорвать землю и похоронить в ней погибших.
Транспортные самолеты не прибыли
Аэродром Гумрак не мог заменить Питомника ни в малейшей степени. Он находился под артиллерийским обстрелом, взлетно-посадочная полоса его была искорежена снарядами и авиабомбами. Тяжелые транспортные машины могли садиться только с величайшим риском. Сначала командование люфтваффе вообще отказывалось посылать туда самолеты, поскольку за последние дни от русской зенитной артиллерии, истребителей и бомбардировок, а также из-за аварий при посадке немецкая авиация потеряла десятки самолетов{73}. После утраты Питомника прошло два дня, минуя и третий, но ни один самолет не приземлился, хотя с нашей стороны было сделано все, чтобы привести в порядок аэродром Гумрак, и штаб группы армий "Дон" получил донесение об этом. Очевидно, он не сумел заставить командование люфтваффе направлять самолеты в Гумрак. Паулюс обратился с радиограммой непосредственно к Гитлеру: "Мой фюрер, вашим приказам о снабжении армии не подчиняются. Аэродром Гумрак с 15 января годен для посадки. Площадка безупречна для посадки ночью. Наземная организация [302] имеется, необходимо срочное вмешательство, грозит величайшая опасность"{}n>.
На созванном командующим армией оперативном совещании Шмидт напропалую ругал командование люфтваффе. Обер-квартирмейстер был в отчаянии. Именно к нему сходились требования измученных голодом частей, сливаясь в гррмкий вопль ужаса: "Не дайте нам погибнуть столь жалким образом! Хлеба!"
Генерал-полковник решил еще раз обратиться к Манштейну. Через два часа после отправления радиограммы Гитлеру была послана радиограмма командующему группой армий "Дон":
"Возражения люфтваффе считаем предлогом; авиационными специалистами, а именно аэродромной службой, посадка признана возможной. Посадочная полоса значительно расширена. Аэродромная служба и ее оборудование, как и прежде в Питомнике, действуют здесь безупречно. Командующий запросил вмешательства непосредственно фюрера, так как постоянная проволочка со стороны люфтваффе уже стоила жизни многим солдатам"{75}.
Командование армии полагало, что оно сделало таким образом все возможное, чтобы совладать со страшным бедствием. Ответ не поступил. Транспортные самолеты не прилетали.
Паулюс снова радировал группе армий "Дон": "До сих пор ни одного самолета. Армия просит дать приказ о вылете"{76}.
Все было напрасно. Никакого ответа не поступило ни от Гитлера, ни от Манштейна. Зато все более настойчивыми и громкими становились требования войск к командованию армии: "Количество потерь от голода растет с часу на час. Срочно требуются по крайней мере минимальные продовольственные пайки. Имеются случаи самоубийства вследствие безысходности и отчаяния".
Кому же лететь?
Командующий армией сделал еще одну попытку облегчить тяжелую участь солдат. Он потребовал от Манштейна, чтобы был прислан генерал люфтваффе, с которым [303] можно было бы на месте обсудить возможности посадки самолетов в котле.
Найдется ли генерал, который так мало ценит свою жизнь? — задал я себе вопрос, услышав об этой попытке. Мой скептицизм оказался оправданным. 16 января утром вместо затребованного генерала на нашем командном пункте появился майор авиации. Это был явный показатель того, как котировалась 6-я армия у вышестоящих начальников. Меня охватила ярость в связи с этим новым свидетельством измены вышестоящих командных инстанций элементарнейшим принципам солдатской порядочности.
В мой блиндаж вошел капитан фон Зейдлиц, дальний родственник командира LI корпуса. Как кандидат в слушатели Академии генерального штаба, он был командирован для отбытия войсковой практики в штаб нашей армии в качестве адъютанта. По поручению начальника штаба он сообщил мне, что все специалисты, в том числе командиры танков, воентехники и кандидаты в слушатели академии, должны немедленно вылететь из окружения.
— Главное командование сухопутных сил приказало это и майору фон Цитцевицу, офицеру связи Гитлера при нашем штабе, — доложил капитан Зейдлиц. — Генерал-лейтенант Шмидт просит вас вызвать офицеров, которых это касается, из армейских корпусов и дивизий, если возможно, по телефону. Мы надеемся, что сегодня ночью наконец прибудет несколько транспортных машин.
— А что же будет с тяжелоранеными? — спросил я. — Начальник санитарной службы армии сообщил мне, что они доставлены в Гумрак. Все блиндажи там переполнены.
— Начальнику санитарной службы дано указание немедленно приостановить эвакуацию тяжелораненых, — ответил Зейдлиц.
Я онемел. В каждой современной армии раненным в боях солдатам и офицерам отдается предпочтение во всем. Здесь же из окружения вывозились те, кто представлял особую ценность для продолжения войны, остальные же хладнокровно обрекались на гибель. Это можно было считать лишним доказательством того, что высшее командование уже списало 6-ю армию. Однако и командование нашей армии, по-видимому, изменило свое отношение [304] к вопросу о вылете из котла. До сих пор Шмидт бесцеремонно отклонял любое ходатайство подобного рода. Почему же теперь он не возражал против приказа Главного командования сухопутных сил? На одно мгновение у меня появилась мысль: не стоит ли за новым приказом сам начальник штаба? Ведь и офицеры генерального штаба — специалисты. Правда, в приказе они упомянуты не были. Однако такой приказ мог появиться по мере обострения обстановки. Такое предположение показалось мне настолько низким, что я попытался выбросить его из головы. Я обратился к капитану.
— Позвольте поздравить вас, дорогой Зейдлиц. Наверняка вы принадлежите к тем, кто первым покинет эту гибельную ловушку. Уложили ли вы уже свои вещи?
— Из этого, кажется, ничего не выйдет, господин полковник. Шмидт сказал мне сегодня утром, что после вылета капитана Бера я здесь незаменим. Откровенно говоря, я не понимаю такой мотивировки. Уже несколько дней, как мне нечего делать. Время от времени меня посылают в одну из дивизий для ознакомления с обстановкой. Но уже давно известно, что обстановка повсюду одинаково тяжелая, а разложение усиливается. Вчера я был на западной окраине аэродрома Гумрак. Он охраняется слабыми сводными подразделениями. Противотанкового оружия и артиллерии у них почти нет. А если кое-где имеется оружие, то нет боеприпасов.
— Несмотря на это, когда русские наступают, полумертвые солдаты оказывают сопротивление. Что же, собственно, происходит в их головах? — спросил я.
— Это особый вопрос. Многие, съежившись, апатично сидят в своих норах и едва отвечают, когда к ним обращаются. Другие ругаются на чем свет стоит, кричат, что их обманули и предали. Однако по сигналу тревоги они немедленно хватают винтовки или автоматы, бегут к пулеметам или противотанковым пушкам.
— Вероятно, страх перед пленом все же сильнее озлобления и разочарования в связи с неудачами, которые нас здесь преследуют.
— Для большинства это, безусловно, так, господин полковник. Однако за последние дни в ряде мест мелкие боевые группы капитулировали вместе со своими офицерами. [305] Восемь недель назад это было почти немыслимо. Сказывается воздействие вражеской пропаганды.
Капитан фон Зейдлиц откланялся. Когда я, стоя в двери бункера, прощался с ним, то увидел внизу, в балке, майора авиации, которого сопровождал Эльхлепп. Из укрытия вышла автомашина. Майор сел в нее и, козырнув, удалился в сторону аэродрома Гумрак.
— Долгим этот визит не был. Любопытно, что из него получится, — сказал я.
— Мне тоже хотелось бы это знать, господин полковник, — ответил Зейдлиц и направился к бункеру начальника штаба.
Полковник Эльхлепп вошел ко мне.
— Господин летчик только извинялся. Шмидт набросился на него с ругательствами и резко сказал, что его аргументы нас не интересуют, 6-я армия ждет продовольствия, боеприпасов, медикаментов и горючего. Возмутительно, что нас оставили на произвол судьбы. Паулюс был возбужден, присоединился к мнению начальника штаба и заявил, что люфтваффе не выполнили своего обещания. Поведение вышестоящих инстанций по отношению к 6-й армии — это вероломство, которое ничем оправдать нельзя.
— Таким образом, этот майор получил взбучку, предназначавшуюся для генералов, — заметил я. — Предположим, что он передаст все это дословно. Думаете ли вы, Эльхлепп, что наше снабжение от этого улучшится? Слышите, как рвутся снаряды? Фронт уже придвинулся чертовски близко к нашему командному пункту. Сколько дней мы еще продержимся? Мы занимаемся самообманом. При трезвой оценке обстановки нам следовало бы капитулировать. Тогда по крайней мере тысячи солдат были бы спасены. Дальнейшее сопротивление не имеет никакого смысла. Главное командование сухопутных сил списало нас в расход. Улетят еще несколько специалистов, остальные пусть околевают.
— С меня тоже довольно, Адам. Однако офицер не может капитулировать перед большевиками. Он сражается до последнего патрона, а затем умирает.
— Это громкие слова, Эльхлепп. Продолжать бесполезное сопротивление безответственно и даже аморально. [306]
В этом смысле я буду стараться и впредь воздействовать на генерал-полковника Паулюса.
— Никто не может запретить вам этого, — ответил мне Эльхлепп. — Однако вы ничего не добьетесь. Для Паулюса повиновение — высший воинский закон.
Мой друг полковник Зелле
В последующие дни ко мне прибывали специалисты, главным образом из танковых и моторизованных дивизий. Все они сияли от радости. В результате протестов командования армии по ночам снова садилось несколько самолетов с продовольствием и боеприпасами. Они забирали специалистов в группу армий "Дон".
Я искренне радовался вылету из котла полковника Зелле. Еще в октябре 1942 года наш врач советовал ему срочно пройти курс санаторного лечения. Разрешение уже было дано, как вдруг началось большое контрнаступление Красной Армии. Зелле сразу же заявил тогда, что не может оставить войска. В начале декабря на Чире он принял боевую группу, а позднее получил от Шмидта бесполезный приказ вернуться в котел. Хотя здоровье у него было слабое и он с трудом держался на ногах, он ни разу не пытался улететь из котла. Несколько дней назад я попросил его сфотографировать меня. Мне хотелось с очередным офицером связи отослать фотопленку и камеру жене и дочери. Потом мы откровенно поговорили. Зелле, старый член нацистской партии, награжденный золотым значком, сказал мне, что не раз советовал Паулюсу действовать вопреки приказам Гитлера и поступать так, как подсказывает ему совесть, ответственность за армию. Однако в военных вопросах Паулюс придерживается точки зрения Шмидта. Он, Зелле, считает это роковым. Генерал-полковник вместе со своим начальником штаба несут таким образом ответственность за бессмысленную гибель 6-й армии. Затем в приступе гнева против Гитлера и Геринга полковник инженерных войск сорвал с кителя золотой партийный значок, бросил на смерзшийся снег и растоптал его.
Хотя эта сцена, собственно говоря, была только жестом [307] без каких-либо дальнейших последствий, она все же произвела на меня впечатление, поскольку явилась выражением решительного протеста, в то время как Паулюс, Шмидт, Эльхлепп и другие требовали безусловного подчинения аморальным приказам. Не исключено, что начальник нашего штаба не внес бы Зелле в список отлетающих из котла, если бы узнал о нашем разговоре. Шмидт, однако, сообщил мне 22 января, что Зелле покинет котел. Я хотел первым сообщить моему другу эту радостную весть. На мой звонок ответил порученец Зелле.
— У себя ли полковник Зелле? — спросил я.
— Соединяю с господином полковником.
— Что нового, Адам?
— Сегодня или завтра ты вылетишь из котла в качестве офицера связи.
На другом конце провода наступило молчание. Видимо, от радостной неожиданности мой друг потерял дар речи.
— Ты еще у телефона, Зелле? Наконец я снова услышал его голос.
— Надеюсь, это не злая шутка? — сказал он.
— Мой дорогой Зелле, в данном случае она была бы неуместна. Несколько минут назад я узнал об этом от Шмидта. Сердечно поздравляю тебя и радуюсь, что отсюда выберется тот, кто не будет трепаться о нашей героической борьбе. Я надеюсь, на родине ты будешь рассказывать только правду.
— В этом ты можешь быть уверен, — последовал решительный ответ.
— Не забудь зайти ко мне перед отлетом.
В этот момент ко мне вошел капитан фон Зейдлиц.
— Простите, пожалуйста, господин полковник. Генерал-лейтенант Шмидт просит вас сейчас же определить запасную посадочную площадку для наших транспортных самолетов. Гумрак находится под сильным артиллерийским огнем.
Нельзя было терять ни секунды. С несколькими солдатами я отправился в путь. Вскоре мы обозначили колышками новую площадку в нескольких минутах ходьбы от нашего командного пункта.
В моем блиндаже меня ждал полковник Зелле. Он уже [308] попрощался с Паулюсом и Шмидтом и рассказал мне о беседе с ними. Я твердо запомнил его слова.
— Силы Паулюса действительно на исходе, — сказал Зелле. — Прощаясь со мной, Паулюс сказал: "Отправляйтесь с Богом и внесите свою скромную лепту в то, чтобы командование вермахтом снова спустилось с небес на землю". Он выразил свои мысли весьма иносказательно, но в устах Паулюса это был все же уничтожающий приговор, ведь верно? Можешь представить, как тяжело мне было говорить с ним. Я еще раз посмотрел в глаза Паулюсу. Со словами: "Пусть могильный крест 6-й армии не станет надгробным памятником для всей Германии!" — я простился с ним.
— В последние дни Паулюс неописуемо страдает. Он мучительно размышляет, ищет выхода, но не может не повиноваться приказам Гитлера и Манштейна. А каково твое впечатление о Шмидте? — спросил я Зелле.
— Я не видел его несколько дней и был поражен, как он изменился. Это уже не прежний, убежденный в победе, самоуверенный начальник штаба. Человек, который до сих пор строго осуждал всякое негативное высказывание, теперь резко критиковал высшее командование. На прощание он сказал мне: "Расскажите всюду, где вы найдете возможным, что высшее командование предало и бросило на произвол судьбы 6-ю армию". Очень жаль, что он не понял этого раньше, он мог бы избавить 6-ю армию от многих несчастий.
Как для Зелле, так и для меня прощание было нелегким. Мы вместе пережили тяжкие дни и знали, что можем положиться друг на друга. Было мало надежды, что мы когда-либо увидимся снова.
Как только полковник инженерных войск ушел, адъютант IV армейского корпуса сообщил по телефону, что командир корпуса генерал инженерных войск Иенеке во время воздушного налета противника ранен в голову и плечо. По долгу службы я тотчас же радировал об этом в штаб группы армий "Дон". Через несколько часов из управления кадров сухопутных сил последовало указание отправить раненого генерала на первой же машине, которая совершит посадку в котле. В это время русские уже заняли наш последний аэродром Гумрак. Самолеты получили [309] указание садиться в поселке Сталинградский, хотя там и не было произведено трассировки посадочной полосы. Отсюда генерал Иенеке вместе с полковником Зелле 23 января вылетел из окружения.
Это был один из последних самолетов, отправившихся из котла. Большинство пилотов, поскольку им вообще удавалось прорвать зенитный заградительный пояс противника, сбрасывали контейнеры с продовольствием. Если контейнеры падали у нас, на них мгновенно набрасывались голодающие солдаты. Игнорируя приказ командования, согласно которому о всех контейнерах с продовольствием следовало докладывать и сдавать их в созданный для этого пункт, они большей частью делили продукты между собой. Можно ли было ставить им это в вину? Целыми неделями они почти ничего не ели. Зверский голод приводил их на грань исступления и сметал все заповеди дисциплины и порядочности; они забывали даже о своих беспомощных раненых товарищах.
Чего хочет генерал-лейтенант Шмидт?
23 января командиры корпусов собрались у Паулюса для разбора обстановки. Вместо раненого генерала Иенеке командиром IV армейского корпуса был назначен командир 297-й пехотной дивизии генерал-лейтенант Пфеффер, произведенный одновременно в генералы артиллерии. Обсуждался главный вопрос: как действовать дальше? Генералы фон Зейдлиц и Пфеффер ратовали за прекращение военных действий, тогда как Гейтц, Штрекер и Шлёмер настаивали на продолжении сопротивления.
После этого генерал-полковник Паулюс обратился с этим же вопросом к Шмидту, Эльхлеппу и мне. Я указал на то, что, продолжая бессмысленное сопротивление, армия погибнет, и предложил капитулировать. При этом я взглянул на Шмидта. Как он будет реагировать на это? Я уже приготовился к взрыву бешенства. Однако Шмидт оставался спокойным; казалось, он одобряет мое предложение. Только Эльхлепп, как всегда, решительно возражал. [310] Командующий проявлял нерешительность. Как и раньше, он не мог перешагнуть через собственную тень. Он решил еще раз подробно доложить по радио высшему командованию о положении в котле и просить разрешения капитулировать.
Вечером 23 января на временном аэродроме, находившемся от нас в нескольких сотнях метров, приземлились два "хейнкеля-111". Вслед за этим генерал-лейтенант Шмидт пригласил меня в свой блиндаж. Он напомнил содержание беседы, которую мы вели после полудня у Паулюса, и не стал скрывать, что весьма разочарован поведением высшего командования.
"Чего же он хочет? — думал я про себя. — Ведь все это известно мне так же хорошо, как и ему!" Но Шмидт тут же разъяснил, чего он хочет.
— До сих пор, — сказал он, — ни Хубе, ни другие офицеры не сумели добиться улучшения нашего положения, хотя все они получили задание доложить лично Гитлеру или хотя бы Манштейну о катастрофическом положении армии. У меня сложилось впечатление, что никто из них не решился сказать фюреру чистую правду. Мне давно следовало бы самому вылететь в ставку для доклада.
Я насторожился. Шмидт продолжал:
— Катастрофическое положение вынуждает нас предпринять последний шаг, чтобы добиться наконец свободы действий. Я хотел просить вас предложить командующему послать меня на самолете в ставку для доклада Гитлеру. Можете быть уверены, что я без промедления вернусь в котел.
Я остолбенел. Этот злой дух армии, до сих пор приказывавший держаться до последнего, грозивший предавать суду военного трибунала каждого, кто заговаривал о капитуляции, намерен теперь дезертировать. Иначе нельзя было расценить его слова, даже с учетом тех оговорок, которые он сделал. Любой солдат штаба знал, что, вероятно, уже на следующий день ни один самолет не сможет приземлиться в котле.
Я ответил Шмидту лаконично:
— Рекомендую, господин генерал, лично доложить вашу настоятельную просьбу командующему. [311]
Злобно, но все-таки сдерживаясь, он посмотрел мне вслед, когда я молча покинул его блиндаж.
Об этом интермеццо я коротко информировал начальника оперативного отдела полковника Эльхлеппа. В волнении он вскочил со стула.
— Какая низость! Вы должны немедленно сказать об этом командующему.
— Я сейчас иду к нему и хотел заручиться вашей поддержкой.
Паулюс выслушал мое сообщение с негодованием, разочарованный в своем начальнике штаба, который все время требовал сражаться до последнего патрона.
— Пригласите его ко мне. Теперь я знаю, как с ним быть.
Раздался стук в дверь, и вошел Шмидт. Вероятно, он рассчитывал найти Паулюса одного, и притом неподготовленного. Он повторил Паулюсу почти дословно то, что сказал мне, пытаясь аргументировать необходимость своего вылета.
Командующий ответил — вопреки своему обыкновению — сразу же, и притом ясно и недвусмысленно:
— Вы остаетесь здесь! Вы знаете так же хорошо, как и я, что конец может наступить в любой момент. Никто не поможет нам. Полагаю, дальнейший разговор излишен.
Шмидт молчал... Паулюс поручил ему составить подробную характеристику обстановки и проект требования Гитлеру на разрешение капитулировать. Шмидт беззвучно удалился. Пилоты обоих "хейнкелей" получили разрешение на вылет.
Задержанные ранее по приказанию Шмидта, они несколько часов прождали в бункере для порученцев.
Уже через несколько минут их машины поднялись в ясное морозное ночное небо. Совершив еще один круг над нашим командным пунктом, они исчезли в западном направлении.
План полковника Эльхлеппа
В моем блиндаже меня ждал Эльхлепп. Вопрос напрашивался сам собой: что делать, когда наступит конец? [312]
— Вы уже не раз говорили, Эльхлепп, что никогда не сдадитесь в плен. Скоро, однако, вам придется принимать решение.
— Мое решение остается неизменным, — сказал Эльхлепп. — Старшие офицеры не сдаются. Если дело дойдет до этого, я пойду на передовую и буду стрелять до предпоследнего патрона. Последнюю пулю я приберегу для себя.
— Следовательно, вы намерены покончить самоубийством. Разве солдатская честь заключается в этом? Это не выход. Паулюс говорил мне, что некоторые генералы требовали, чтобы он издал приказ, запрещающий генералам и старшим офицерам сдаваться в плен. Каждый должен последнюю пулю приберечь для себя. Командующий отклонил это неумеренное требование как трусливое уклонение от ответственности. Он считает — и я поддержал его в этом, — что в нашем катастрофическом положении офицер остается с войсками и должен разделить их судьбу.
— Не отрицаю, что офицер должен мужественно держаться до конца. Однако потом он вправе использовать свое оружие против самого себя, ибо ему уже некем будет командовать.
Было видно, что Эльхлеппа не удастся отговорить от его решения покончить жизнь самоубийством. Я напомнил ему о жене и детях.
— Хотелось бы увидеть их. Поэтому я намерен посвятить вас в план, лучше сказать, планы, составленные некоторыми офицерами.
Я догадывался, в чем дело. Уже давно Эльхлепп намекал на намерение отдельных групп офицеров пробиться на запад. До сих пор я не принимал этого всерьез. Но этой ночью Эльхлепп подробно рассказал о своих замыслах.
— Пришло время, Адам, посвятить вас в наши планы. Я считаю, что пройдет не более недели, как котел будет раздавлен. В ближайшие дни вместе с подполковником Нимейером, обер-лейтенантом Циммерманом, подполковником Хейтцманом из 9-й зенитной дивизии и еще одним молодым офицером-зенитчиком мы доберемся до передовой. Там мы спрячемся, переждем, пока наступающие русские пройдут дальше, а затем двинемся вслед за [313] ними на юго-запад. Уже разработан точный маршрут. О нашем плане мы поставили в известность генерала Хубе и попросили его сбросить в определенных точках контейнеры с продовольствием. Я отметил соответствующие места на карте, которую один из наших офицеров связи уже увез отсюда.
— Но ведь это же чепуха, Эльхлепп. Даже если здесь вам удастся перейти линию фронта, вы все равно никогда не доберетесь до цели. Подумайте только: все южное крыло нашего фронта отступает и уже откатилось на 400 километров на запад. Вам придется в течение нескольких недель пробираться по территории, занятой противником. Это безнадежная затея.
— Мы хорошо подготовились. Рюкзаки набиты шерстяными и меховыми вещами, перевязочными материалами и медикаментами. Мы сэкономили за несколько дней галеты и несколько банок консервов, так что первое время у нас есть чем питаться.
— Подумали ли вы и о том, что это дезертирство, Эльхлепп, бегство от ответственности? Ваш план противоречит вашему собственному требованию держаться до последнего.
— Мы хотим не дезертировать, а просить Паулюса освободить нас от наших должностей и осуществим наш замысел лишь в том случае, если командующий согласится с ним. Кстати, полковник Клаузиус, начальник штаба LI армейского корпуса, вместе со своим адъютантом хочет выбраться из котла на лыжах. Мы рассчитываем встретиться в пути. Отдельные группы из 71-й и 371-й пехотных дивизий хотят отправиться вниз по Волге на юг, чтобы вблизи Терека присоединиться к 1-й танковой армии.
— Не обижайтесь на меня, но ведь это опасные фантазии. Вы же знаете, что 1-я танковая армия находится уже, вероятно, в районе Ростова. Сказали ли вы об этом вашим единомышленникам? И думаете ли вы всерьез, что противник так плохо будет охранять свой тыл, что сразу же не захватит таких сумасшедших беглецов, как вы? Образумьтесь, Эльхлепп!
— Разговоры на эту тему бесполезны, мое решение бесповоротно. — С этими словами Эльхлепп покинул мой блиндаж. [314]
Наш предпоследний командный пункт
Рано утром 24 января по приказанию Паулюса Гитлеру было передано по радио донесение:
"На основании донесений корпусов и личных докладов их командиров, с которыми еще поддерживается связь, армия докладывает обстановку. Войска без боеприпасов и продовольствия, имеется контакт только с частями шести дивизий. Явления разложения на южном, северном и западном участках котла. Единое управление войсками далее невозможно. На восточном участке небольшие изменения. 18 тысяч раненых без малейшей помощи перевязочными материалами и медикаментами, 44-я, 76-я, 100-я, 305-я, 389-я пехотные дивизии уничтожены. Вследствие сильных атак фронт во многих местах прорван. Опорные пункты и укрытия только в районе города, дальнейшая оборона бессмысленна. Поражение неизбежно. Чтобы спасти еще оставшихся в живых, армия просит немедленного разрешения капитулировать"{77}.
Ответ пришел незамедлительно и был кратким. В радиограмме Гитлера говорилось примерно следующее. Капитуляция исключается, 6-я армия выполняет свою историческую миссию, сражаясь до последнего патрона, чтобы сделать возможным создание новой линии обороны на южном крыле фронта.
Я открыто заявил Паулюсу, что рассматриваю этот приказ как преступный и что вследствие этого он не может считаться обязательным. Генерал-лейтенант Шмидт, который "размяк" лишь временно и, видимо, не из-за беспокойства о судьбах армии, по-прежнему требовал держаться до последнего. Он добился своего. Паулюс и теперь остался послушным солдатом и тем облегчил Гитлеру его преступные действия в отношении 6-й армии.
Около 9 часов до нас донеслась стрельба из винтовок и пулеметов, взрывы ручных гранат. За ночь фронт придвинулся непосредственно к балке. Все штабные находились у своих блиндажей, водители заняли места в машинах. Выберемся ли мы еще целыми из нашего расположения? 71-я пехотная дивизия подготовила для [315] нас новый командный пункт на юге Сталинграда в подвалах бывшей больницы. Уже зазвучал резкий голос Шмидта:
— Подготовиться к перемещению командного пункта!
Мы быстро уничтожили оставшиеся штабные документы и все лишнее личное имущество. Я оставил себе два одеяла, портфель с бельем и несессер. Надо было бежать. Пули уже свистели над балкой. От разрывов снарядов оконные стекла лопались, и осколки стекла летели внутрь блиндажей.
Когда восемь дней назад мы заняли этот командный пункт, по поручению начальника штаба я произвел рекогносцировку оборонительной линии перед балкой. Но кто мог драться на этой линии? Горстка солдат из штаба? Русские сами диктовали нам, что делать. Под прикрытием темноты они придвинулись к командному пункту на расстояние нескольких сотен метров. Наша "оборонительная линия" была уже в их руках. Шмидт отдал приказ: "По машинам!" Все торопливо заняли места, моторы взревели. Мы удрали из балки. Нам вслед неслось: "Ура!" Это красноармейцы атаковали овраг с противоположной стороны. Еще несколько минут промедления — и штаб армии уже 24 января попал бы в плен. Оглядываясь назад, я могу сказать; что это было бы только хорошо для нас и для всей армии, это приблизило бы развязку и сохранило бы многим жизнь. Но тогда нами владел страх.
Водители изо всех сил гнали машины; когда мы добрались до окраины Сталинграда, скорость пришлось сбавить, чтобы проскочить между развалинами.
Мы медленно продвигались вперед, объезжая воронки от бомб, горы щебня и камня, остатки стен, печных труб и бетонных скелетов зданий. То, что не разрушили снаряды, было разобрано немецкими войсками для оборудования позиций, строительства блиндажей и на топливо.
На мосту через Царицу нас ожидал офицер 71-й пехотной дивизии. Он провел нас к подвалу, где должен был разместиться штаб. Подготовка помещения была несложным делом: ведь почти все наше имущество мы оставили в балке. Будет ли это нашей последней "главной квартирой"? Так с гордостью называли мы прежде место расположения штаба армии. Теперь, в каменной [316] норе, это звучало как насмешка. Единственный, кто, по-видимому, безразлично к этому отнесся, был генерал-лейтенант Шмидт. Он приказал мне организовать круговую оборону наших руин. При этом надо было обозначить и посадочную площадку для самолета "физелер-шторх". По поводу этого приказа Паулюс недоуменно пожал плечами.
— Что за чепуха! Откуда прилетит "шторх"? Но раз Шмидт отдал приказ, выполняйте, особенно если это доставляет удовольствие начальнику штаба.
Эльхлепп ругался по поводу новой причуды Шмидта, но почти не интересовался нашими делами.
У меня создалось впечатление, что Шмидт еще не потерял надежду выбраться из окружения. Возможно, он связался со своим другом генералом Хубе по радио или переслал ему письмо с летчиками, которые улетели в ночь с 23 на 24 января.
Примерно в ста метрах от нашего подвала была ровная площадка, казавшаяся пригодной для посадки "шторха". Перед вечером генерал-лейтенант Шмидт поручил мне обозначить ее сигнальными фонарями, так как ожидал, что ночью прибудут два самолета. Видимо, он рассчитывал, что их приведут на буксире, ибо сами "шторхи" не в состоянии были покрыть столь большое расстояние.
Был ли Шмидт действительно столь наивен и верил, что "шторх" может произвести посадку на нашей площадке, а генерал-полковник Паулюс разрешит ему улететь? Требовать от солдат и офицеров армии сражаться до последнего человека, а самому пытаться спасти свою собственную жизнь — так вел себя офицер, на котором лежит немалая доля вины за гибель 6-й армии.
Наступило утро. Ожидания начальника штаба оказались напрасными. Его денщик рассказал мне, что всю ночь Шмидт не смыкал глаз. Самолеты, правда, пролетали над весьма уменьшившимся в размерах котлом{78}. Однако это были транспортные машины, которые наугад сбрасывали контейнеры с продовольствием. Летчики уже потеряли ориентиры и не могли определить, где немецкие, а где советские войска. "Физелер-шторх" так и не прилетел. [317]
Генерал фон Гартманн ищет смерти
Моя деятельность в качестве адъютанта 6-й армии пришла к концу. У меня остались лишь карандаш и блокнот, печать, примерно дюжина Рыцарских крестов и столько же Немецких крестов. Сидеть без дела в подвале было не по мне. Поэтому я взял на себя функции офицера связи и для начала поехал в штаб 71-й пехотной дивизии, находившийся в нескольких кварталах южнее нашего подвала. Командный пункт дивизии время от времени обстреливался артиллерией противника. Накануне здесь прямым попаданием был убит прикомандированный для стажировки к штабу армии кандидат в слушатели Академии генерального штаба капитан фон Зейдлиц. Как раз когда я прибыл к генералу фон Гарт-манну, несколько снарядов снова разорвалось возле дома, где располагался штаб. Среди других был убит и личный адъютант нашего начальника штаба обер-лейтенант Шатц. Он приехал со мной на вездеходе, и его разорвало снарядом как раз в ту минуту, когда он отдавал распоряжения водителю машины.
Склонившись над картой Сталинграда, генерал объяснил мне, как используются оставшиеся у него силы. Голос Гартманна звучал спокойно и хладнокровно:
— Я намерен самое позднее завтра пойти к моим пехотинцам на передовую. В их рядах и среди них встречу я смерть. Плен для генерала — бесчестье.
— Я придерживаюсь другого мнения, господин генерал. Множество наших уцелевших солдат попадет в плен. В создавшейся чрезвычайной ситуации капитуляция и плен — не бесчестье. Нам давно следовало бы сделать этот шаг. Я считаю, что наш долг — разделить с солдатами горечь плена. Мы должны откровенно сказать это войскам, а не подавать им пример самоубийством. Позвольте в эти последние часы говорить прямо. И вы, господин генерал, должны правильно ставить вопрос об ответственности перед нашими солдатами. И перед вашей женой и вашей дочерью, которые уже оплакивают сына и брата. Не самоубийством мы должны кончать, а проявить в этот час волю к жизни. [318]
Мои слова не подействовали на генерала. Он сказал мне:
— Я знаю, что вы желаете мне добра, Адам. Однако я пойду своим путем. — И он попрощался со мной.
Генерал-полковник Паулюс был потрясен, когда я сообщил ему о своем разговоре с Гартманном. Он велел немедленно соединить его с ним по телефону. Однако и ему не удалось переубедить командира дивизии.
— В последние часы я хочу быть со своими солдатами, и я иду к ним, — так отвечал он на все уговоры Паулюса. И Гартманн ушел{79}.
Затем я посетил полковника Роске, который со своим штабом находился севернее Царицы в подвальном этаже универмага. Верхние этажи здания были разрушены. Однако в складских помещениях под землей было много места, так что здесь мог удобно разместиться и штаб армии. Роске согласился подготовить часть подвала для нас.
В ходе беседы с Роске я установил, что и он хочет избежать плена. Для этого он составил план выхода из окружения. Во дворе универмага он показал мне трофейный советский грузовик. Полностью заправленный и загруженный бочками с бензином, он стоял готовый к отъезду. Роске изложил мне свой план:
— В штабе дивизии есть трое надежных "хиви"{80}, посвященных в мой замысел. Как только враг проникнет сюда, мы смешаемся с опьяненными победой войсками и в возникшей неразберихе покинем двор на грузовике. Это пройдет совершенно незамеченным. Каждый подумает, что мы везем горючее. Как только мы окажемся за городом, мы без остановки двинемся на запад, пока не доберемся до своих. Присоединяйтесь, Адам. Мы спрячемся за бочками.
— Ах, дорогой Роске, да вы с ума сошли! Не думаете ли вы, что я могу принять ваши россказни всерьез? Вы не сумеете выехать даже со двора. Неужели вы считаете противника глупым? А ваши солдаты, которые до сих пор верили в вас и воевали вместе с вами? Вы хотите оставить их на произвол судьбы? Этому я не могу поверить. Бросьте все эти выдумки.
Мое импульсивное нравоучение, по-видимому, произвело [319] впечатление на Роске. Сначала он посмотрел на меня с удивлением, потом задумался.
— Спасибо за ваши слова, — сказал он мне. — Вероятно, вы правы. Командир должен оставаться со своими солдатами. Я еще раз серьезно обдумаю свои шаги.
Мы с Роске вернулись в подвал. Я был уверен, что Паулюс и Шмидт согласятся сменить наше убежище. Поэтому мы сразу же наметили отдельные помещения для нашего штаба.
Обратный путь в штаб армии проходил под артиллерийским и минометным огнем противника. Усеянные обломками улицы были почти пустынны. Все живое укрылось в подвалах и руинах. Лишь кое-где ковыляли или ползли одиночные замотанные фигуры — изголодавшиеся, обмороженные или раненые солдаты, искавшие свою часть или лазарет, спрятавшийся в подвале. Во что превратилась наша гордая 6-я армия? И по какой причине она погибает в таких ужасных условиях, здесь, на Волге, за 2000 километров от родины?
Я так углубился в свои мысли, что не заметил, как переехал мост через Царицу и свернул с главной улицы. Оказалось, что мы уже у нашего командного пункта.
Несостоятельность командования армии
Паулюс и Шмидт согласились перевести штаб армии в подвал универмага. Шмидт сказал, что переезд будет произведен в зависимости от изменения обстановки.
Когда я остался наедине с генерал-полковником, он рассказал мне, что у него снова был Зейдлиц. Он в присутствии Шмидта подробно рассказал, что в войсках повсюду царит разложение. Зейдлиц потребовал приказа о капитуляции, так как возникает опасность, что иначе командиры будут действовать на свой страх и риск.
— Конечно, он прав, господин генерал-полковник, — заметил я. — Все произошло так, как Зейдлиц предсказывал в своей памятной записке от 25 ноября прошлого года. Пора покончить с этим бессмысленным сопротивлением. Продолжать его просто недопустимо. [320]
Но Паулюс смалодушничал и на этот раз, хотя между приказом, запрещающим капитуляцию, и велением совести лежала глубокая пропасть. Последовать велению совести он не решился.
— Поймите, Адам, что я не могу действовать иначе, — сказал мне Паулюс.
Понять этого я теперь уже не мог, однако всякие разговоры по этому поводу были бы излишни.
Неспособность командования армии к самостоятельным действиям вызвала в войсках разочарование, и некоторые соединения пытались действовать сами. Так, в одном из приказов IV армейского корпуса говорилось примерно следующее: учитывая большое число раненых, не следует переносить боевые действия в глубь города. Необходимо удерживать нынешний передний край обороны. Там, где дальнейшее сопротивление не имеет смысла, оно может быть прекращено, и об этом можно дать знать противнику.
Практически этот приказ открывал путь к частичной капитуляции, то есть противоречил точке зрения армейского командования. Все же оно ничего не предприняло против приказа.
Чистым издевательством над гибнущей армией была радиограмма Управления кадров сухопутных сил, в которой говорилось, что с ее получением награждение Железным крестом II степени разрешается производить командирам рот, а I степени — командирам батальонов. Какая рота, какой батальон имели еще командиров? И кому у врат царства смерти нужны были эти кресты?
В штабе армии стало известно, что перед фронтом 297-й, 371-й и 71-й пехотных дивизий в южной части города появились советские парламентеры, предложившие капитулировать в целях предотвращения дальнейшего кровопролития. Всем сдающимся частям они гарантировали питание, а раненым — медицинскую помощь.
Командиры, не обращая внимания на приказ Шмидта, вели переговоры с парламентерами, однако отправили их обратно, ничего не решив. Паулюс и Шмидт приняли это сообщение к сведению, не сказав ни слова.
297-я и 371-я пехотные дивизии подчинялись IV армейскому корпусу. Мне было любопытно, использовали [321] ли они открывшуюся им приказом по корпусу возможность сложить оружие. Пока об этом не удавалось узнать никаких подробностей.
Группа Эльхлеппа закончила свои приготовления. Начальник оперативного отдела просил Паулюса и Шмидта освободить его и его товарищей от служебных обязанностей. Согласие было дано. Вскоре, тепло попрощавшись, группа отправилась в путь. Они хотели попытаться спрятаться от наступающих красноармейцев в районе 297-й пехотной дивизии.
На место Эльхлеппа к штабу армии был прикомандирован начальник оперативного отдела 71-й пехотной дивизии подполковник генерального штаба фон Белов. В общем и целом нас осталось всего 20 офицеров и солдат вместо прежних 60. Эта горстка продолжала таять. В припадке отчаяния денщик полковника Эльхлеппа, пожилой человек и отец семейства, покончил с собой. Он не мог перенести, что полковник бросил его на произвол судьбы. Расстроенный, он молча сидел среди своих товарищей. Никто не обратил внимания на то, что он покинул подвальное помещение. Затем наверху раздался взрыв ручной гранаты. Мы нашли его мертвым в луже крови.
Из частей, с которыми у нас еще была связь, приходили такие же донесения. Количество самоубийств росло. Кое-где угрожала вспыхнуть настоящая эпидемия самоубийств. Налагали на себя руки главным образом молодые офицеры и солдаты.
Генерал-майор фон Дреббер пишет из плена
Поздним вечером 25 января мы получили донесение, что 297-я пехотная дивизия капитулировала вместе со своим командиром генерал-майором фон Дреббером. Распад всей армии начался.
26 января утром я сидел с Паулюсом у маленького стола перед подвальным окном, когда вошел посыльный и передал командующему письмо. "Отправитель генерал-майор фон Дреббер", — с удивлением прочитал командующий. [322] Письмо было вскрыто не сразу. На улице, прямо против нашего окна, взорвалась авиабомба. Стекла разлетелись, осколки стекла и металла пронеслись над нашими головами, в помещение ворвались пороховые газы. От воздушной волны вылетела дверь.
Прежде всего я подумал о Паулюсе. Когда дым рассеялся, я увидел на его голове кровь. Однако ничего страшного не случилось.
У меня тоже кожа на голове была содрана в нескольких местах. Вызванный санитар наложил легкие повязки. Нам повезло еще раз.
Наконец Паулюс вскрыл письмо. Он с интересом углубился в его содержание.
— Это почти невероятно, — сказал Паулюс. — Дреббер пишет, что он и его солдаты были хорошо приняты офицерами и солдатами Красной Армии. С ними обращаются корректно. Все мы будто бы жертвы лживой геббельсовской пропаганды. Дреббер призывает прекратить бесполезное сопротивление и капитулировать всей армией.
В этот момент вошел Шмидт. Когда он узнал, что происходит, лицо его омрачилось.
— Никогда, — вопил он, — фон Дреббер не написал бы такое добровольно, его принудили к этому. Мы не капитулируем! Чтобы иметь возможность лучше влиять на дивизии, мы сегодня же до полудня переедем в помещение универмага.
С тех пор, как лопнула надежда на прилет "шторха", на котором он собирался удрать, Шмидт снова стал прежним Шмидтом.
В тот же день поступило донесение, что генерал фон Гартманн убит. Стоя во весь рост на железнодорожной насыпи, он вел огонь по противнику из винтовки. Пуля попала в голову, он был убит наповал. Командиром 71-й пехотной дивизии был назначен полковник Роске.
Еще одна тяжелая весть настигла нас в тот же день, 26 января.
— Генерал Штемпель, командир 371-й пехотной дивизии, покончил с собой, — доложил его адъютант.
Сын генерала, лейтенант, находившийся в его же штабе, учился в дрезденской гимназии в одном классе с [323] моим мальчиком. Отец попрощался с сыном, сказав ему, что решил застрелиться, так как не может пережить позора. Молодой Штемпель с группой единомышленников хотел было добраться вниз по Волге до группы армий "А", но попал в плен.
Таким образом, выбыли из строя все командиры дивизий IV армейского корпуса.
26 января Шмидт случайно узнал, что Зейдлиц предоставил командирам полков и батальонов право капитулировать по своему усмотрению. Рассвирепев, он потребовал, чтобы Паулюс отстранил Зейдлица от командования и подчинил три его дивизии (100-ю, 71-ю и 295-ю пехотные дивизии) генерал-полковнику Гейтцу, командиру VIII армейского корпуса. К несчастью, командующий, захваченный требованием Шмидта врасплох, дал на это свое согласие.
Я был вне себя от того, что Паулюс в такой час решился на столь строгое наказание генерала, который, в принципе, с самого начала правильнее оценивал обстановку, чем командование армии. Потом Паулюс понял, что он слишком поторопился, однако не решился взять назад данное Шмидту согласие.
Генерал-полковник; был в неописуемом состоянии. Как службист, он был совершенно беспомощен в сложившейся ситуации, а главное — не мог собраться с силами, чтобы освободиться от влияния бессовестного Шмидта. Правда, мне казалось, что он как будто понимал, что смалодушничал в решающий момент. Однако это понимание еще больше угнетало его и делало более пассивным. Физические и моральные силы Паулюса были на исходе.
Трагедия раненых
Штаб нашей армии состоял теперь только из командующего, начальника штаба, начальника оперативного отдела, начальника связи армии, 1-го адъютанта, а также нескольких офицеров для поручений. 26 января около полудня мы выехали на двух легковых и одной грузовой машинах к нашей последней "главной квартире". На [324] улицах возле разрушенной больницы уже шла стрельба из винтовок и автоматов. Офицер 371-й пехотной дивизии доложил: "Приближаются танки противника".
Улицы были оживленнее, чем когда я проезжал по ним накануне. Раненые и больные тащились к комендатуре центральной части города. Согласно приказу по армии, там было их место сбора. Однако этой комендатуры уже не существовало. На ее месте был лазарет, битком набитый ранеными и больными. Те, кто не смог поместиться в здании, искали укрытия в близлежащих подвалах, переполненных до отказа.
Когда мы укрылись в универмаге, во всей занятой нами части города уже не осталось ни одного подвала, не забитого до предела. Начальник санитарной службы 71-й пехотной дивизии доложил Паулюсу, что медицинскую помощь оказывают лишь небольшой части раненых и больных. Большинство лазаретных и больничных помещений не имели освещения. В лучшем случае у врачей и санитаров, возившихся в каком-нибудь углу, было еще несколько свечей или окопных фонарей. Никто не знал, сколько десятков или сотен людей лежали на голом полу, тесно прижавшись друг к другу. Если кто-либо долго не шевелился, то его сосед кричал: "Здесь мертвый!" Случалось, однако, что это оставалось незамеченным, так как умерли и лежавшие рядом. Без медикаментов, перевязочных материалов и анестезирующих средств врачи были почти бессильны. Зачастую все санитарное имущество было потеряно при отступлении — то ли в результате того, что автомашины стали из-за отсутствия горючего, то ли из-за того, что их разбомбили. К тому же сами врачи и санитары едва держались на ногах. Однако они делали все, что было в человеческих силах, причем им помогали священники. Когда превращенное в лазарет здание комендатуры загорелось от попадания артиллерийского снаряда, разыгрались невообразимые сцены. Сотни солдат были растоптаны в свалке, погибли в огне, были погребены под обрушившимися развалинами. [235]
Сыпной тиф
В последние дни появилась еще одна коварная опасность, преследовавшая уцелевших солдат 6-й армии вплоть до лагерей военнопленных и скосившая десятки тысяч человек: сыпной тиф. Сначала не замечали, что некоторые солдаты казались крайне усталыми, впадали в оцепенение, их знобило, болели руки и ноги, они бредили в жару и в конце концов умирали. Были болезни с такими же симптомами, например волынская лихорадка{81}. Однако сыпной тиф был несравненно опаснее. Его возбудитель, переносимый платяными вшами, в течение одной-трех недель в 80 процентах случаев приводил к смерти. Заражено же было более 90 процентов армии. Ведь в промерзших снежных норах или темных подвалах было невозможно обирать быстро размножавшихся вшей. Почти каждый, кто в конце января или начале февраля 1943 года брел в плен, нес в себе зародыш смертельной заразы. Лишь очень немногим была сделана предохранительная прививка, лишь очень немногие выдерживали в полуголодном состоянии мучившую их целыми днями высокую температуру — более 41 градуса. Несмотря на самоотверженную деятельность советских врачей и медсестер, смерть от сыпного тифа пожинала в лагерях для военнопленных обильную жатву. Она продолжала мрачную игру германского милитаризма с 6-й армией, оставив в живых лишь несколько тысяч человек. Вина за это падает на те же силы, которые погнали 6-ю армию к Волге и приказали ей держаться там в нечеловеческих условиях, пока, наконец, люди не погибали.
Последнее пристанище: универмаг
В универмаге я ютился в подвале вместе с Паулюсом. В другом подвале напротив нас нашел пристанище Шмидт со своим начальником оперативного отдела. В двух-трех других помещениях располагались остальные работники штаба армии.
Вероятно, это был большой универмаг, подумал я, [326] обходя здание. Через огромный подвал вел широкий, как улица, проход, по которому со двора могли въезжать грузовые автомашины. С обеих сторон находились складские помещения с большими окнами. Теперь перед окнами громоздились мешки с песком. В проходе стояли наши автомашины, защищенные от осколков и прямых попаданий толстыми стенами и перекрытиями. Верхние этажи были разрушены. Весь дом, вплоть до первого этажа, сгорел дотла. Каким-то чудом уцелела каменная лестница, которая вела на чердак. Казалось, что она свободно висит между этажами, но по ней еще можно было подниматься. С высоты третьего этажа хорошо обозревалась большая площадь. Напротив находились руины театра, а на востоке, между развалинами, блестела лента Волги. Справа от театра виднелась Царица — небольшой приток Волги с высокими крутыми берегами.
Штаб армии находился в районе действий 71-й пехотной дивизии. Полковник Роске, назначенный после смерти генерала фон Гартманна ее командиром, 27 января был произведен в генералы. Солдаты дивизии были в значительно лучшем состоянии, чем солдаты на западном и южном участках котла. С начала окружения у них почти всегда были хорошо оборудованные позиции и отапливаемые убежища и, как это ни удивительно, по-видимому, достаточное питание.
Вскоре, обходя подвал, я наткнулся на ряд дверей, на которых болтались тяжелые висячие замки. Сопровождавшему меня унтер-офицеру я приказал открыть двери. Он неохотно выполнил мое приказание. Причина стала ясна, когда двери были открыты и я увидел, что в помещениях спрятано довольно большое количество продовольствия. Очевидно, интенданты, а также ответственные за снабжение командиры дали в ноябре неправильные сведения о запасах. Это было свинство! Если и другие дивизии северного и сталинградского участков котла — хотя бы и в отдельных случаях — поступали так же, легко можно было высчитать, какое количество продовольствия утаено от дивизий, которые вели тяжелые бои на западном и южном участках. Роске признал, что он, не проверив, положился на данные, представленные офицерами интендантской службы. [327]
Генералы требуют капитуляции
26 января наступавшие с запада советские подразделения соединились на Мамаевом кургане с подразделениями продвигавшейся с берега Волги 62-й советской армии. Холм, из-за которого осенью шли ожесточенные бои, был окончательно взят Красной Армией. Теперь котел был рассечен на две части{82}. С северной частью котла телефонная связь оборвалась. VIII и XI армейские корпуса оказались предоставленными самим себе.
Наступавшие со всех сторон советские войска с каждым часом все больше сжимали рассеченные части котла. Несколько генералов, оставшихся без войск, находились в здании бывшей городской тюрьмы севернее Царицы, и среди них фон Зейдлиц, Пфеффер, Шлёмер, Дебуа, Лейзер, Эдлер фон Даниэльс и полковники Штейдле и Больё. Этих старших офицеров свел вместе случай. С самого начала они пережили ужасы битвы, медленную агонию армии и смерть своих солдат. Они не могли больше считать оправданным продолжение борьбы. Совесть повелевала им хотя бы в последнюю минуту предотвратить гибель уцелевших остатков армии. 27 января генерал Шлёмер позвонил мне по телефону. Он хотел говорить с генерал-полковником. Я попросил его минуту подождать, пока позову Паулюса.
Разговор был коротким. Шлёмер обрисовал положение и состояние войск, совершенно обессилевших и неспособных сопротивляться, и попросил разрешения капитулировать. Командующий напомнил ему свой приказ сопротивляться до последнего и положил трубку.
Через полчаса в подвал, где я находился вместе с Паулюсом, вошел генерал-лейтенант Шмидт. Волнуясь, он сообщил о телефонном разговоре с полковником Мюллером, начальником штаба XIV танкового корпуса.
— Господин генерал-полковник, — доложил он Паулюсу, — XIV танковый корпус намерен капитулировать. Мюллер говорит, будто силы на исходе и у них нет больше боеприпасов. Я ответил ему, что мы в курсе дела, однако приказ "Продолжать сопротивление, капитуляция исключена" не отменен. Все же я рекомендовал бы вам, [358] господин генерал-полковник, лично посетить этих генералов и поговорить с ними.
Паулюс согласился. Поездка к городской тюрьме под артиллерийским огнем противника была рискованным делом, однако она прошла благополучно.
Возвратившись, Паулюс рассказал мне, что все находившиеся там офицеры жаловались на Шмидта. На обоснованные запросы и представления они получали от него только резкие ответы. Они ссылались на то, что их дивизии совершенно разбиты. Боевые группы уже устанавливают контакты с русскими и капитулируют самостоятельно. Никто не знает, что делается на участке соседа. Многие подразделения были атакованы противником с фланга и с тыла и уничтожены. Чтобы покончить с ненужным кровопролитием, они просили отдать приказ о капитуляции всей армии.
— Что же вы ответили им, господин генерал-полковник? — спросил я.
— Я еще раз напомнил генералам о приказе Гитлера. Важен каждый день, каждый час, которые позволяют сковывать крупные силы противника, — ответил Паулюс.
Крупные силы противника...
— Вы действительно верите, господин генерал-полковник, что Советы продолжают держать в районе города все те армии, которые здесь сражались в конце ноября? Ведь размер котла значительно сократился. Чтобы нанести нам смертельный удар, достаточно и части прежних войск. Противнику прекрасно известно наше положение. Его метод борьбы свидетельствует о том, что русские не хотят жертвовать напрасно ни одним человеком.
— Разумеется, скорей всего они отвели часть своих сил. Но ведь факт, что здесь еще немало войск. Впрочем, генералы и полковники придерживаются другого мнения. "Гитлер — преступник" — это было еще одним из наиболее мягких выражений. Покидая подвал городской тюрьмы, я слышал, как кто-то бросил мне вслед: "Как обманывали нас, так обманут и немецкий народ. Ни в газетах, ни по радио не сообщат об ужасах, которые мы переживаем столько недель. Геббельс постарается изобразить нашу гибель как славный подвиг". [329]
Неисчислимые жертвы
Обо всем этом Паулюс знал. И все же он продолжал повиноваться. Новая радиограмма Главного командования сухопутных сил укрепила его намерение держаться и дальше. В ней говорилось, что в случае, если котел будет разрезан, каждая его часть будет подчинена лично Гитлеру.
28 января "северный котел" был в свою очередь разрезан на две части. Армия доложила вечером главному командованию примерно следующее.
Глубокий прорыв врага вдоль железнодорожной линии Гумрак — Сталинград разрезает фронт армии: в "северном котле" — XI армейский корпус; в "центральном котле" — VIII и II армейские корпуса; в "южном котле" — остальные части и штаб армии. XIV танковый корпус и IV корпус остались без войск, армия пытается образовать новый оборонительный фронт на северной окраине и западных подступах. Армия предполагает, что окончательно ее сопротивление будет сломлено до 1 февраля.
С наступлением темноты я сидел один в нашем подвале. Паулюс пошел к Шмидту. Артиллерийский обстрел днем был так силен, что мы едва могли выходить во двор. Еще и теперь всюду слышался гул боя.
Я лег на топчан. Там, снаружи, продолжалась безжалостная борьба. Каждый час требовал новых жертв. Никто не считал их. Уже несколько дней я не мог получить конкретные данные о потерях. Донесения были слишком общими: 76-я пехотная дивизия 27 января — весьма тяжелые потери; 44-я пехотная дивизия разгромлена окончательно; 371-я, 305-я, 376-я пехотные дивизии истреблены; 3-я моторизованная дивизия еще располагает слабыми группами; с 29-й моторизованной дивизией связи нет.
Сколько солдат еще оставалось в живых? Сколько штыков было еще в нашем распоряжении? Сколько раненых и больных было в котле? Врачи, с которыми я встречался в последние дни, называли цифру 40-50 тысяч. Есть ли еще боеприпасы? Имеется ли еще продовольствие? Обеспечивается ли помощь раненым и больным? На последние вопросы, как правило, приходилось отвечать отрицательно. [330]
29 января поступило сообщение, что генерал-лейтенант Шлёмер и другие генералы приняли парламентеров и вели с ними переговоры о капитуляции. Шмидт грозил военным трибуналом. Одновременно в универмаге появился полковник Штейдле. Он хотел говорить лично с генерал-полковником Паулюсом. Он принимал участие в тяжелых отступательных боях на западном берегу Дона, участвовал в создании новой обороны на южном участке котла и потерял там в тяжелых оборонительных боях 376-й пехотной дивизии почти весь свой полк. Солдаты уважали его как храброго и справедливого командира. Паулюс ценил его за надежность и честность.
Еще 27 января Штейдле в беседе с командующим высказал мнение, что ответственность перед солдатами и перед немецким народом требует немедленного прекращения сопротивления. Теперь он пришел, чтобы уговорить Паулюса отдать приказ о капитуляции. При этом он попал сначала к Шмидту, который, вероятно, догадывался, в чем дело. Шмидт наотрез отказался выполнить просьбу полковника содействовать его встрече с Паулюсом и потребовал, чтобы тот немедленно возвратился в свою часть. Штейдле вынужден был покинуть универмаг, ничего не добившись.
Не ведет ли генерал-лейтенант Шмидт двойную игру?
В последние дни Шмидт развил оживленную деятельность и в другом направлении. Так, он вызвал к себе полковника фон Больё, командира пехотного полка 3-й моторизованной дивизии. Полковник в двадцатых годах пробыл длительное время в Советском Союзе, владел русским языком, знал страну и людей и — как он подчеркивал — Красную Армию. Я сам часто встречал Больё после начала вторжения в Россию. С удивлением я поздоровался с ним, увидев, что он выходит от начальника штаба.
— Шмидт попросил меня рассказать ему о Красной Армии, — сказал мне Больё. — Особенно интересовался он вопросом, чего можно ждать от ее солдат и офицеров. Я и не знал, что ваш начальник штаба может быть таким любезным. [331]
Неоднократно вызывался к Шмидту и переводчик LI армейского корпуса, прикомандированный к штабу армии. Это был белый эмигрант, бывший помещик и прапорщик царской армии. С ним Шмидт тоже беседовал о советской стране и ее людях, о солдатах и офицерах Красной Армии.
Какую цель преследовал начальник штаба этими разговорами? Зондировал почву для плена? Вел двойную игру? Только что он отдал Роске приказ организовать круговую оборону универмага, а сам готовился к сдаче в плен?
Поздним вечером 29 января в темноте подвала кто-то тронул меня за рукав. Сначала я подумал, что это один из раненых, которые в последние дни и здесь искали убежища. Луч карманного фонаря осветил лицо ординарца Шмидта. Генерал был сейчас у Роске и обсуждал мероприятия по обороне командного пункта. Обер-ефрейтор провел меня в жилое помещение Шмидта, показал на стоявший в углу маленький чемодан и открыл его. Я наклонился и, пораженный, взглянул на солдата. Тот сказал усмехаясь:
— Всем подчиненным он приказывает: "Держаться до последнего, капитуляция — исключена", а сам уже готов сдаться в плен.
Я поблагодарил его за столь интересное сообщение и возвратился к себе. Так вот в чем дело! Шмидт считает, что требование драться до последнего человека на него не распространяется. Паулюс был возмущен, когда я рассказал ему о случившемся.
— Никогда не подумал бы, что это возможно — воскликнул Паулюс. — Человек, который до сих пор распространяет слухи о расстрелах пленных, предусмотрительно собирает информацию о том, какое обращение ждет его со стороны Красной Армии. Сам он рассчитывает попасть в плен, а другим ничего не говорит об этом.
— Я никогда не питал к Шмидту дружеских чувств, однако я считал, что он по-своему последователен. И только в последние дни он показал свое истинное лицо. Слово не согласуется у него с делом. Жаль, что вы следовали его советам, господин генерал-полковник.
— Теперь поздно говорить об этом, — ответил Паулюс. — Конец близок. Быть может, другой начальник [332] штаба помог бы мне принять более правильное решение. Но лучше оставим это.
Самоубийство или плен?
Да, конец был близок. Сплошной линии обороны больше не существовало. Имелись лишь отдельные опорные пункты, оборонявшиеся боевыми группами. Один из таких опорных пунктов был напротив универмага, в направлении реки Царицы, которая была уже форсирована Красной Армией. Его обороняла боевая группа полковника Людвига, в которую в качестве резерва армии были сведены еще сохранившиеся остатки 14-й танковой дивизии.
Боевая группа закрепилась в развалинах какого-то магазина. Оконные проемы первого и второго этажей были забаррикадированы кирпичами и мешками с песком. Там проходил теперь передний край. Находившийся напротив театр имени Горького уже был занят Красной Армией. Таким образом, полковник Людвиг удерживал последнюю оборонительную линию перед последней "главной квартирой". Советские войска уже обстреливали универмаг. К западу от нас, всего в нескольких кварталах, стояли танки с красными звездами на броне. Действительно, конец приближался.
Надо было решать: самоубийство или плен? До сих пор Паулюс был против самоубийства, теперь же он начал колебаться. После долгих размышлений он сказал с огорчением:
— Несомненно, Гитлер ожидает, что я покончу с собой. Что вы думаете об этом, Адам?
Я был возмущен.
— До сих пор мы пытались препятствовать самоубийствам в армии. И мы правильно поступили. Вы тоже должны разделить судьбу своих солдат. Если в наш подвал будет прямое попадание, все мы погибнем. Однако я считал бы позорным и трусливым кончить жизнь самоубийством.
Казалось, будто мои слова освободили Паулюса от тяжелого груза. По сути дела, он придерживался той же точки зрения, что и я, но хотел на моих аргументах перепроверить свои выводы. Это было в его манере. [333]
Фальшивый фимиам
Теперь молчальник заговорил.
Он начал рассказывать о том, что он пережил и видел в ставке фюрера. В качестве заместителя начальника генерального штаба сухопутных сил, заместителя Гальдера, Паулюс неоднократно бывал свидетелем припадков ярости у Гитлера. Во время своих докладов генерал-полковник Гальдер большей частью не успевал сказать и первых фраз, как Гитлер, не сдерживаясь, перебивал его и говорил дальше сам. Паулюс рассказывал также, что безумная мания величия Гитлера питалась тем, что окружавшие его лица, в первую очередь генерал Кейтель, подхалимски превозносили его. По мере того как из этих рассказов отчетливо и беспощадно проступала роль Гитлера, становилось все более непонятным и даже непростительным, что Паулюс, так близко знавший Гитлера, продолжал оказывать ему повиновение. Это еще раз резко бросилось в глаза, когда 30 января 1943 года, в десятую годовщину взятия власти Гитлером, Шмидт составил в адрес Гитлера две радиограммы, а Паулюс подписал их без изменений. Первая гласила:
"6-я армия, верная присяге Германии, сознавая свою высокую и важную задачу, до последнего человека и до последнего патрона удерживает позиции за фюрера и отечество.Паулюс"{83}.
Вторая радиограмма содержала поздравление к 30 января:
"По случаю годовщины взятия вами власти 6-я армия приветствует своего фюрера. Над Сталинградом еще развевается флаг со свастикой. Пусть наша борьба будет нынешним и будущим поколениям примером того, что не следует капитулировать даже в безнадежном положении, тогда Германия победит.Хайль, мой фюрер. Паулюс, генерал-полковник"{84}.
Разве это не было надругательством над жестокой судьбой 6-й армии? Командование армии не могло бы оказать имперскому министру пропаганды Йозефу Геббельсу [334] большей услуги. Эти радиограммы давали возможность превозносить ничем не оправданную гибель армии. Гитлер ответил без промедления:
"Мой генерал-полковник Паулюс! Уже теперь весь немецкий народ в глубоком волнении смотрит на этот город. Как всегда в мировой истории, и эта жертва будет не напрасной. Заповедь Клаузевица будет выполнена. Только сейчас германская нация начинает осознавать всю тяжесть этой борьбы и принесет тягчайшие жертвы.Мысленно всегда с вами и вашими солдатами.
Ваш Адольф Гитлер"{85}.
Таким же фальшивым пафосом была проникнута речь Геринга по случаю 30 января 1943 года, которую я цитировал в начале этой книги. Обращаясь к еще живым солдатам в сжатом до предела кольце и к их охваченным страхом близким на родине, он цинично воскликнул: "В конце концов, как ни жестоко это звучит, солдату все равно, где сражаться и умирать, в Сталинграде ли, под Ржевом или в пустынях Африки, или на севере, за полярным кругом, в Норвегии"{86}.
Когда я услышал голос разжиревшего маршала авиации, меня охватило чувство гадливости и злость на окружавший Гитлера сброд, который после своего бесстыдного предательства теперь заставлял нас, еще живых, слушать панихиду по самим себе.
Полковник Людвиг ведет переговоры с противником
Перед вечером разъяренный Шмидт пришел к Паулюсу.
— Только что мне доложили, — сказал он, — что полковник Людвиг ведет переговоры с русскими. Я вызвал его для доклада.
Моей первой мыслью было: бедный Людвиг, нелегко тебе придется. Когда начальник штаба ушел, я высказал свои опасения генерал-полковнику. Однако Паулюс успокоил меня: [335]
— Я не потерплю, чтобы Людвиг был наказан из-за своих самовольных действий.
За Людвигом был послан офицер в стальной каске, с автоматом. Это было весьма похоже на наказание, а также полностью отвечало применявшейся до сих пор Шмидтом формуле: кто самовольно установит связь с врагом, тот будет расстрелян.
Как позднее рассказывал мне Людвиг, он ждал, что начальник штаба привлечет его к ответственности. Однако вышло иначе. Шмидт спросил сначала, как обеспечен южный участок котла, за который отвечал Людвиг. Затем он все же попросил его сесть. Последовал ожидавшийся Людвигом вопрос, прямой и холодный: "Я только что слышал, что вы вели сегодня переговоры с русскими; правда ли это?"
Полковник доложил, как и почему дошло до переговоров. Он обосновывал свой шаг, ссылаясь на потерю войсками боеспособности и на наличие десятков тысяч лишенных помощи раненых и больных. Докладывая, он все время внимательно наблюдал за Шмидтом. Однако тот не прерывал его ни единым словом и только расхаживал взад и вперед по своему подвалу. Через несколько минут после того, как Людвиг кончил, он неожиданно остановился перед ним.
— Вы запросто, ни с того ни с сего общаетесь с русскими, ведете переговоры о капитуляции, а мы в штабе армии остаемся в стороне.
Людвиг сначала не понял. Он был готов ко всему, но не к этому. Генерал, упрямо приказывавший держаться, неожиданно проявил интерес к капитуляции. Хотел ли он теперь спасти свою жизнь, после того как многие недели отличался точнейшим повиновением приказам Гитлера и Манштейна и тем самым содействовал гибели 6-й армии?
— Если дело только в этом, господин генерал, — ответил Людвиг, — то думаю, я могу обещать вам, что завтра утром, примерно около 9 часов, здесь, перед подвалом, появится парламентер.
— Хорошо, Людвиг, займитесь этим, а теперь спокойной ночи.
Никогда в жизни полковник Людвиг не был так озадачен, как этим примечательным разговором со Шмидтом. [336] А тот после своей беседы с полковником пришел к Паулюсу, однако ничего не рассказал о ходе разговора, а только доложил, что поручил Людвигу посредничать в переговорах о капитуляции штаба армии.
Этот факт дорисовывал последний штрих в образе генерал-лейтенанта Шмидта. Еще накануне он грозил расстрелом; теперь он был готов сдаться в плен. Его жизнь была ему, очевидно, слишком дорога, чтобы у него могло появиться желание сражаться с винтовкой в руках. Конечно, противоречие в поведении генералов и старших штабных офицеров, которые требовали от солдат сражаться до последнего патрона, а сами сдавались в плен без борьбы, было свойственно не только Шмидту. Но у него оно проявлялось особенно резко, поскольку никто другой не выступал так фанатично и непреклонно против всякой разумной мысли, как этот злой дух армии. Таким образом, он проявил свою несостоятельность не только как военный специалист, но и в чисто человеческом отношении.
Танк с красными звездами перед универмагом
После того как начальник штаба ушел, появился генерал-майор Роске. Он коротко доложил Паулюсу:
— Дивизии больше не в состоянии оказывать сопротивление. Русские танки приближаются к универмагу. Это конец.
— Благодарю вас, Роске, за все. Передайте мою благодарность своим офицерам и солдатам. Шмидт уже просил Людвига начать переговоры с Красной Армией.
Я бросил в огонь еще остававшиеся бумаги, а также десяток Рыцарских и Немецких крестов. Расстаться с печатью я еще не решился и спрятал ее вместе со штемпельной подушечкой в портфель. Затем я пошел к своему помощнику обер-лейтенанту Шлезингеру и к писарям, ориентировал их в обстановке и проверил, все ли здесь уничтожено.
Час или более я просидел затем напротив командующего [337] армией в нашем тесном помещении. Между нами мерцала свеча. Царило молчание. Каждый был занят своими мыслями. Наконец я заговорил.
— Господин генерал-полковник, теперь вам следует поспать, иначе вы не выдержите следующего дня. Он будет стоить вам остатков ваших нервов.
Было уже за полночь, когда Паулюс растянулся на своем матраце. Я заглянул на минуту к Роске. "Что нового?" — спросил я, входя. Роске был занят уничтожением последних ненужных вещей. Он попросил меня сесть, предложил сигарету и закурил сам.
— Совсем близко, в переулке, — сказал Роске, — стоит красный танк. Его орудие нацелено на наши развалины. Я сообщил об этом Шмидту. Он сказал, что надо во что бы то ни стало помешать тому, чтобы танк открыл огонь, так как для всех нас это означало бы верную гибель.
Поэтому переводчик с белым флагом должен пойти к командиру танка и начать переговоры о капитуляции. "Я сам, — сказал он, — позабочусь об этом".
Когда началась трагедия на Волге?
Следовательно, через несколько часов все будет кончено. Я тихо проскользнул на свое ложе; Паулюс дышал глубоко и ровно. Спать я не мог. Напрасно пытался я сосредоточиться, обуздать свои беспокойные мысли. Я думал о Паулюсе, который спал на своей койке возле меня. Когда-то он считался способным генштабистом и ему предсказывали великолепную карьеру. И вот куда завела его судьба... Судьба? Судьба ли приговорила его и его четвертьмиллионную армию к гибели? В какой степени в этой гибели были повинны его личные качества — военная и человеческая слабость? Не следует ли искать причину нашего несчастья значительно глубже, не привели ли нас к гибели события, которые начались задолго до битвы на Волге? Я вспоминал некоторые замечания, которые Паулюс иногда высказывал о своей деятельности в качестве заместителя начальника генерального штаба [338] сухопутных сил, когда он непосредственно участвовал в разработке плана войны против Советского Союза. Не лучше ли было не начинать Восточную кампанию, да и всю войну вообще? Какой целью с военной точки зрения можно оправдать потоки пролитой крови, горы развалин, страдания? Война против Советской России необходима из превентивных соображений, говорили нам, она необходима, чтобы отразить угрозу большевизма. Собственно, я никогда полностью не верил этому аргументу. То, чему я лично был свидетелем 22 июня 1941 года и в последующие недели, никак не подтверждало того, что Красная Армия была приведена в боевую готовность для агрессивной войны; скорее, можно было прийти к выводу, что она не только не была готова к войне, но даже не была достаточно подготовлена к обороне. За полтора года пребывания на Восточном фронте у меня сложилось впечатление, что в бывшей царской России, безнадежная отсталость которой была известна мне по Первой мировой войне, теперь действовали силы, стремившиеся создать нечто новое, великое, но еще далеко не совладавшие с трудностями. Не было ли, собственно говоря, логичным предположить, что хозяева Кремля сначала займутся освоением гигантских возможностей своей огромной страны вместо того, чтобы тешиться сомнительной мыслью напасть на Германию? А что, если это верно, если эта война с нашей стороны служит вовсе не оборонительным целям, если она вообще не была необходимой?
Ужасно! Тогда вся эта кровь и вся грязь этой войны падет на нас.
Можно ли жить дальше с таким ужасным бременем?
Получу ли я когда-либо ясный ответ на вопрос о смысле гибели нашей армии, и оправданна ли вообще эта война?
Во имя чего я жил?
Это был заколдованный круг. В тот ночной час я искал ясного ответа на роившиеся в моей голове вопросы. Но я не находил ответа, и передо мной возникали все новые вопросы, все новые неясности. Казалось, что за четыре десятилетия своей сознательной жизни я слишком [339] редко задумывался над происходящим, слишком многое представлялось мне излишне ясным и беспроблемным, слишком многие события я воспринимал на веру, не понимая истинной закулисной стороны явлений. Чем, собственно, была моя жизнь, во имя чего я жил? Я вспомнил крестьянский дом моих родителей в Эйхене, близ Ханау на Майне, гордость, но также и обузу моего трудолюбивого отца и слишком рано умершей матери. Всю свою любовь и заботу она отдавала обоим сыновьям — моему старшему брату и мне. Родители делали все, чтобы наше детство было счастливым. Они — а также их родители — внушили нам известные жизненные принципы и нормы. Мой отец был крепко привязан к своей родной земле. Это был дельный крестьянин, ценимый и уважаемый в деревне. Слово "Германия" звучало в его устах всегда торжественно и гордо. Еще больше относилось это к моему дедушке с материнской стороны. Более 25 лет он в качестве бургомистра возглавлял общину Эйхен. Он являлся членом провинциального ландтага в Касселе и обожал старого рейхсканцлера Бисмарка. Вильгельм фон Бисмарк в качестве ландрата{87} Ханау был в течение нескольких лет его непосредственным начальником по иерархической линии.
В такой атмосфере воспитывались мы с братом, нам прививали любовь к фатерланду и верность кайзеру. Таковы были принципы, усвоенные нами в отчем доме, в школе, а позднее в учительской семинарии. Из них выросли взгляды и идеалы, значительно повлиявшие на мою жизнь. Например, с 1910 по 1913 год у меня был учитель географии, который на каждом уроке допускал враждебные выпады по адресу Англии. Он и некоторые другие тогдашние учителя постарались, чтобы весьма нескромный призыв Гейбеля{88}:
И по немецкому образцу
Пусть будет построен весь мир -
пустил в нас, молодых людях, глубокие корни, сделал источником немецкой заносчивости, немецкого национализма и шовинизма. Любовь к Германии, любовь к фатерланду у моего деда, у моего отца, у меня и у [340] большинства людей моего поколения соединялась с чувством немецкого превосходства, с немецким притязанием на ведущую роль в мире, завоевать и охранять которую было нашим "законным правом", нашей "священной обязанностью". Поэтому Первую мировую войну мы считали чем-то закономерным. Я не находил в ней ничего предосудительного. Как и десятки тысяч других немцев, я с восторгом отправился в поход, чтобы — как нас уверяли — защитить трон и алтарь.
Я возвратился домой, обозленный и разочарованный тем, что Германия проиграла войну. Негодуя на несправедливость судьбы, я пытался забыться в учебе и преподавательской деятельности. Однако вскоре интерес к профессии учителя пропал. Я преподавал в школе в Лангензельбольде близ Ханау на Майне. В моей памяти всплывала то светловолосая, то темная, то совсем черная детская головка. Как горели от усердия лица моих учеников, когда мы раскапывали курган, основывали скромный краеведческий музей или мерялись силами в спорте или в играх... Теперь старшие из моих тогдашних учеников уже давно носят военную форму. Кто из них погиб или ранен? Этого я не знал. Ведь после моего назначения преподавателем математики в военно-ремесленную школу{89} в 1929 году и затем зачисления в качестве капитана в вермахт в 1934 году я почти не общался с людьми моего прежнего круга.
Из людей, с которыми я встречался в те годы, мне особенно запомнился плотник Редер. Он был коммунист, собственно, единственный знакомый мне тогда коммунист. В школе учились двое его сыновей. Отец охотно, со знанием дела помогал как ремесленник выполнению наших школьных планов. У меня установились с ним добрые отношения. Если же он начинал говорить о политике, я попросту отмахивался. Она не интересовала меня. Он часто говорил мне: "Гитлер — это война!", я отвечал высокомерной улыбкой.
Когда Первая мировая война окончилась в 1918 году поражением Германии, я был разочарован и тем, что провалилась моя офицерская карьера. Желание быть офицером не оставляло меня и во времена Веймарской республики. В 1934 году, во второй год гитлеровского господства, [341] оно исполнилось. Я почти забыл коммуниста Редера и гордился успехами, которые Гитлер одерживал непрерывно. Он ввел всеобщую воинскую повинность, создал люфтваффе, подводный флот, занял Рейнскую область, возвратил Саар, провел "аншлюс" Австрии, занял Судетскую область, образовал протекторат Богемия — Моравия.
Разве эти успехи не подтверждали нашего права и наших притязаний на руководящую роль? И все это без войны! К тому же он ликвидировал безработицу, строил автострады. Все же Гитлер — гениальный фюрер, думал я тогда. Если бы мой дед был жив, он тоже превозносил бы Гитлера выше Бисмарка. Конечно, не все мне импонировало — аресты коммунистов и некоторых других. Говорили, что их изолируют в лагерях. По-человечески жаль, говорил я себе, думая о Редере. Но зачем они противодействуют развитию, которое, несомненно, сделало Германию более сильной и могущественной! "Хрустальная ночь"{90} и другие преследования евреев действовали на меня отталкивающе. Но в конце концов не я же нес за них ответственность. И, кроме того, нельзя же забывать о больших успехах, которые национал-социализм принес немецкому народу, — так пытался я облегчить свою совесть.
Правда, в моем сердце сидела маленькая заноза, но что она значила в сравнении со счастливой целью деяний, казавшейся бесконечной!
Счастье или несчастье Германии?
Затем наступило 1 сентября 1939 года. Война против Польши. Я чувствовал тогда, что в гитлеровской политике наступил новый, более серьезный период. В этом коммунист Редер был прав. Однако польская кампания закончилась всего через 18 дней, была одержана большая победа. Франция и Англия вмешиваться не стали. Через полгода после Польши были заняты Дания и Норвегия. Затем Франция, считавшаяся сильнейшей военной державой на континенте, была раздавлена за шесть недель, ее принудили к капитуляции, с "позором Версаля" было покончено. Англичане — как мы говорили — научились [342] бегать под Дюнкерком: были сброшены в море. Снова грандиозная победа — до сих пор крупнейшая в феерическом взлете Третьего рейха. К сожалению, от меня и моей жены он потребовал тяжелой жертвы. 16 мая 1940 года погиб наш сын Гейнц. Это был страшный удар, и нас жгла боль утраты. Это было уже много больше, чем "неприятные дела" нацистов. Это была моя собственная плоть и кровь, мой единственный сын, моя надежда. Моя жена так и не оправилась от этой потери. И мое сердце обливалось кровью, когда я думал о погибшем сыне. Но как солдат, я всегда был готов приносить жертвы, как я полагал, для Германии, для моего отечества. Поэтому я превозмог себя, считая, что эта жертва принесена ради великого дела.
Снова раздались фанфары победы, оповещая об успехах в подводной войне, в Африке и на Балканах. Несмотря на некоторые небольшие неудачи, казалось, что немецкая цепь удач удлинилась еще на несколько крупных звеньев.
И вот наступило 22 июня 1941 года. Немецкий вермахт, поддерживаемый румынскими и финскими армиями, выступил против Советского Союза на фронте протяженностью в 2000 километров. Мир затаил дыхание. Мне, перешедшему в этот день с XXIII армейским корпусом советскую границу в направлении на Ковно, было как-то не по себе. Это была война на два фронта, которой всегда опасались. И мы сами втянулись в войну на два фронта, напав на противника, о котором многое нам не было известно. Однако поначалу все шло как по маслу. Ежедневно гремели фанфары победы. Цепь счастья удлинилась еще на несколько новых полновесных звеньев. Затем произошло то, чего не бывало все восемь лет гитлеровского господства: рядом с цепью счастья возникла цепь несчастья. И она началась сразу же массивными звеньями, образованными немецкими поражениями под Москвой и Ленинградом, под Калинином, Орлом, Курском, Харьковом, Сталине и на Керченском полуострове зимой 1941 — 1942 года. Однако эти звенья выглядели не такими уж большими по сравнению с теми, которые прибавили поражения зимой 1942-1943 года, особенно гибель 6-й армии. [343]
Меня охватил чудовищный страх. Кто остановит это роковое развитие? Что будет с Германией, если война будет и дальше в этом же темпе приближаться к немецким границам? Как долго смогут выдержать другие фронты? Что, если уничтожение 6-й армии — это начало гибели Германии?
Эти мучительные вопросы преследовали меня в путаных видениях беспокойного сна.
"Русские пришли!"
31 января 1943 года, 7 часов утра. Медленно наступил тусклый рассвет. Паулюс еще спал. Прошло довольно много времени, пока я выбрался из лабиринта мучивших меня мыслей и кошмарных сновидений. Все же я хоть немного поспал. Только я хотел тихо встать, как в дверь постучали. Паулюс проснулся. Вошел начальник штаба. Он подал генерал-полковнику лист бумаги и сказал:
— Поздравляю вас с производством в фельдмаршалы. Это последняя радиограмма, она пришла рано утром.
— Должно быть, это — приглашение к самоубийству. Но я не доставлю им этого удовольствия, — сказал Паулюс, прочитав бумагу.
Шмидт продолжал:
— Одновременно я должен доложить, что русские пришли. — Сказав это, Шмидт сделал шаг назад и открыл дверь. Вошел советский генерал с переводчиком и объявил нас военнопленными. Я положил перед ним на стол наши пистолеты.
— Подготовьтесь к отъезду, — заявил советский генерал. — Я заберу вас отсюда около 9 часов. Вы поедете на своей машине.
Затем генерал и переводчик покинули помещение.
Хорошо, что у меня еще была печать. Я выполнил свою последнюю служебную обязанность — вписал в солдатскую книжку Паулюса производство в генерал-фельдмаршалы, скрепил это печатью, которую тут же бросил в горящую печь.
Потом я пошел к Роске; мне хотелось знать о событиях, происшедших ночью. Он сообщил мне следующее: [344]
— Несколько часов назад я уже рассказал вам, что Шмидт приказал переводчику пойти с белым флагом к командиру советского танка. После того как вы ушли, я вместе с переводчиком отправился наверх. Перед въездом во двор стоял советский танк, тем временем он придвинулся еще ближе. Входной люк был открыт, и из него выглядывал молодой офицер. Наш переводчик помахал белым флагом и подошел к танку. Я слышал, что он заговорил с русским. После он поведал мне, что сказал советскому офицеру следующее: "Прекратите огонь! У меня есть для вас чрезвычайно важное дело. Повышение и орден вам обеспечены. Вы можете пойти со мной и взять в плен командующего и весь штаб 6-й армии".
Советский офицер до радио связался со своим командиром. Появилось еще два русских офицера и несколько солдат. Они подошли к въезду во двор, где я их встретил. Мы прошли в подвал через боковой вход, который находился рядом с помещением Шмидта. До сих пор он был закрыт мешками с песком, но Шмидт приказал открыть его.
Переговоры велись у меня. Я предложил привлечь к ним командующего. Но Шмидт отклонил это. Очевидно, он хотел в последний раз документально зафиксировать, что в армии все делалось по его воле.
Начальник штаба поручил вести переговоры мне. Сам он намеревался вмешиваться лишь тогда, когда это, с его точки зрения, будет необходимо. Между тем прибыл советский генерал с несколькими офицерами. После приветствия по всей форме он сообщил мне условия капитуляции{91}. При этом он не отвечал ни на один вопрос или представление с моей стороны. Когда я собирался согласиться, в разговор вмешался Шмидт, до сих пор державшийся в стороне. Он хотел выяснить несколько неясных вопросов. Вы, Адам, были бы ошеломлены, как и я, услышав, что спросил Шмидт. Он задал русским следующие вопросы:
Во-первых, может ли фельдмаршал сохранить личного ординарца?
Во-вторых, может ли он взять с собой принадлежащие ему продукты питания? [345]
В-третьих, нельзя ли приставить к фельдмаршалу на время его пути в плен сопроводительную команду Красной Армии для его личной охраны?
Откровенно говоря, мне было стыдно. В последние недели я часто видел Паулюса и говорил с ним. Я не могу представить себе, чтобы он дал Шмидту такого рода поручение.
— В последние дни я был всегда вместе с ним, — заметил я, — и знаю его помыслы. Я тоже считаю, что это исключено. Если бы такого рода вещи вообще занимали его, он сказал бы об этом мне, а не начальнику штаба. Чего же хотел достичь Шмидт этими требованиями? Может быть, он боится наших собственных солдат? Ведь кое-что о его упрямом поведении просочилось и в войска. Сдается, совесть у него не чиста. Как же реагировал советский генерал на эти вопросы?
— У меня было впечатление, что он так же был поражен ими, как и я. Вместо ответа он спросил, где же, собственно, находится Паулюс. На это Шмидт ответил, улыбаясь:
— Фельдмаршал не желает быть втянутым в переговоры, он хочет, чтобы с ним обращались, как с частным лицом.
Это была явная чепуха: такая формулировка противоречила только что предъявленным в отношении Паулюса требованиям.
— Хорошее же впечатление составилось у советского генерала о немецких генералах. Я считаю это низостью со стороны Шмидта, с помощью которой он, возможно, хотел добиться преимуществ для себя. Паулюс никогда не уполномочивал Шмидта добиваться для него особых привилегий.
Генерал-майор Роске закончил свое сообщение:
— В 5 часов 45 минут была передана последняя радиограмма: "У дверей русский, все уничтожаем!" Через несколько минут радиостанция была разбита.
Глубоко удрученный, возвратился я в свой подвал. По дороге я решил ничего не говорить Паулюсу. Хотелось избавить его от лишних волнений. Он совершенно безучастно сидел за столом. Когда наступила минута отъезда, он поднялся. [346]
— Подготовьте все к отъезду штаба, Адам, велите приготовить две легковые и одну грузовую машины.
Большой въезд в подвал был закрыт и охранялся часовым Красной Армии. Дежурный офицер разрешил мне с водителем пройти во двор, где стояли автомашины.
Пораженный, я остановился.
Советские и немецкие солдаты, еще несколько часов назад стрелявшие друг в друга, во дворе мирно стояли рядом, держа оружие в руках или на ремне. Но как потрясающе разнился их внешний облик!
Немецкие солдаты — ободранные, в тонких шинелях поверх обветшалой форменной одежды, худые, как скелеты, истощенные до полусмерти фигуры с запавшими, небритыми лицами. Солдаты Красной Армии — сытые, полные сил, в прекрасном зимнем обмундировании. Я вспомнил о цепях счастья и несчастья, которые не давали мне покоя прошлой ночью.
Внешний облик солдат Красной Армии казался мне символичным — это был облик победителя. Глубоко взволнован был я и другим обстоятельством. Наших солдат не били и тем более не расстреливали. Советские солдаты среди развалин своего разрушенного немцами города вытаскивали из карманов и предлагали немецким солдатам, этим полутрупам, свой кусок хлеба, папиросы и махорку. Ровно в 9 часов прибыл начальник штаба советской 64-й армии{92}, чтобы забрать командующего разбитой немецкой 6-й армии и его штаб.
Мы сели в стоявшие наготове немецкие автомашины. В первой машине заняли места Паулюс и Шмидт, советский генерал сел рядом с водителем. Во второй ехал я в сопровождении старшего лейтенанта Красной Армии. В грузовой машине следовали остальные офицеры и солдаты штаба.
Шум боя стих. "Южный котел" перестал существовать. "Центральный котел" под командованием Гейтца, произведенного в один из последних дней в генерал-полковники, капитулировал тоже 31 января 1943 года.
Паулюс по-прежнему считал себя связанным приказом Гитлера и не считал себя вправе приказать командирам других котлов капитулировать, так как Гитлер подчинил их лично себе. Для войск "северного котла" ад длился [347] еще двое суток. Несмотря на настойчивые представления генералов Латтмана и фон Ленски, командир "северного котла" генерал-полковник Штрекер не соглашался прекратить сопротивление. Утром 2 февраля 1943 года оба генерала сами отдали приказ о капитуляции{93}.
Битва на Волге закончилась{94}.