Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

XIX. Измена Болгарии и сербская трагедия

Воскресенье, 12 сентября 1915 г.

Положение русских армий в Литве быстро ухудшается. На северо-западе от Вильны неприятель продвигается вперед усиленными переходами к Двинску через Вилькомир; его кавалерийские патрули достигают уже, вблизи от Свенцян, железной дороги, единственной артерии, которая соединяет Вильну, Двинск, Псков и Петроград. Южнее, после ожесточенных боев при слиянии р. Зельвянки и Немана, он угрожает, вблизи от Лиды, большой дороге между Вильной и Пинском. Придется с большой поспешностью эвакуировать Вильну.

Вот несколько точных сведений об обстоятельствах, при которых князь Владимир Орлов, несколько дней тому назад, лишился того доверенного поста, который он занимал в течение стольких лет при императоре.

Владимир Николаевич узнал о своей опале неприятным и неожиданным образом. Сообщая великому князю Николаю о назначении его императорским наместником на Кавказе, царь прибавил к своему письму такой postscriptum: «Что касается Владимира Орлова, которого ты так любишь, я отдаю его тебе; он может быть тебе полезен для гражданских дел». Великий князь, который связан тесной дружбой с Орловым, тотчас же через одного из своих адъютантов спросил его о том, что означает это неожиданное решение.

Несколькими часами позже Орлов узнал, что император, который собирался уехать в ставку верховного главнокомандующего, вычеркнул его имя из списка лиц, призванных занять место в поезде его величества; он естественно заключил отсюда, что Николай II не хотел его видеть. С полным достоинством он воздержался от всякой жалобы, от упреков, и отправился в путь в Тифлис.

Но, раньше чем удалиться, он хотел облегчить свою совесть. В письме, адресованном графу Фредериксу, министру [214] двора, он умолял этого старого слугу открыть глаза монарху на гнусную роль Распутина и его сообщников, на которых он указывал, как на агентов Германии; он имел мужество окончить свое письмо следующим тревожным воплем: «Император не может более терять ни одного дня для того, чтобы освободиться от темных сил, которые его угнетают. В противном случае, скоро наступит конец Романовым и России».

Среда, 15 сентября.

Сегодня вечером я обедаю в частном доме с Максимом Ковалевским, Милюковым, Маклаковым, Шингаревым; это — генеральный штаб и цвет либеральной партии. В других государствах, такой обед был бы самым естественным явлением. Здесь пропасть между оффициальным миром и прогрессивными элементами так глубока, что я готов к тому, что подвергнусь резкой критике со стороны благомыслящих кругов. И все же эти люди, непогрешимой честности, высокой культуры, — всего меньше революционеры; весь их политический идеал заключается в конституционной монархии. Таким образом Милюков, известный историк Русской культуры, мог сказать во времена первой Думы: «Мы не являемся оппозицией его величеству, но оппозицией его величества».

Когда я приезжаю, я застаю их всех собравшимися вокруг Ковалевского, оживленно говорящего с возмущенным видом: действительно, они только что узнали, что правительство решило распустить Думу. Таким образом, прекрасные надежды, которые возникли шесть недель назад в начале сессии, уже обратились в ничто. Учреждение ответственного министерства — не более, как химера; «черный блок» берет над ним верх; это — победа единоличной власти, самодержавного абсолютизма и темных сил. Весь обед проходит в обсуждении тех мрачных перспектив, которые открывает этот наступательный возврат реакции.

Когда мы встаем из-за стола, один журналист сообщает, что указ, отсрочивающий заседания Думы, был подписан сегодня днем и будет опубликован завтра.

Я уединяюсь в угол гостиной с Ковалевским и Милюковым. Они сообщают мне, что ввиду оскорбления, нанесенного народному представительству, они хотят уйти из смешанных комиссий, организованных недавно в военном министерстве, чтобы сделать более интенсивной работу заводов. [215]

— От содействия Думы отказываются: пусть будет так! Но отныне мы предоставим одному правительству всю ответственность за войну.

Я энергично доказываю им, насколько такое поведение было бы несвоевременно и даже преступно.

— Я не могу оценивать побуждающих вас причин и ваших политических рассчетов. Но, как посол Франции, находящейся с вами в союзе, Франции, которая вступила в войну для защиты России, я имею право вам напомнить, что вы находитесь перед лицом врага, и что вы должны запретить себе всякий поступок, всякое заявление, которое могло бы ослабить ваше военное напряжение.

Они обещают мне подумать об этом. В конце Ковалевский говорит мне:

— Эта отставка Думы — преступление. Если бы хотели ускорить революцию, то не могли бы поступить иначе.

Я спрашиваю у него:

— Думаете ли вы, что нынешний кризис мог бы привести к революционным возмущениям?

Он обменивается взглядом с Милюковым. Затем, останавливая на мне свой светлый и острый взгляд, он отвечает мне:

— Насколько это будет от нас зависеть, во время войны революции не будет... Но, быть может, вскоре это уже не будет зависеть от нас.

Оставшись с Максимом Ковалевским, я спрашиваю его об его исторических и социальных работах. Бывший профессор Московского университета, много раз пострадавший за независимость своих мнений, принужденный уехать из России в 1887 году, он много путешествовал во Франции, в Англии, в Соединенных Штатах. В настоящее время он — одно из видных лиц среди интеллигенции. Его исследования о политических и общественных учреждениях в России указывают на его глубокое образование, открытый и прямой ум, на мысль свободную, синтетическую и подчиненную дисциплине английского позитивизма. В его партии его считают предназначенным к большой роли в тот день, когда самодержавие превратится в конституционную монархию. Я думаю, что эта роль будет состоять исключительно в нравственном влиянии. Как все корифеи русского либерализма, Максим Ковалевский слишком умозрителен, слишком теоретичен, слишком книжен для того, чтобы быть человеком действия. [216] Понимание общих идей и знание политических систем недостаточны для управления человеческими делами: здесь необходим еще практический смысл, интуитивное понимание возможного и необходимого, быстрота решения, твердость плана, понимание страстей, обдуманная смелость, — все качества, которых, как мне кажется, лишены «кадеты» несмотря на их патриотизм и добрые намерения.

В конце я умоляю Ковалевского расточать вокруг себя без устали советы терпения и благоразумия. Я прошу его, наконец, вдуматься в признание, которое меланхолически шептал в течение нескольких дней 1848 г. один из руководителей прежней «монархической оппозиции», один из организаторов известных банкетов, Дювержье д'Оран: «Если бы мы знали, насколько были тонки стенки вулкана, мы не вызвали бы извержения».

Четверг, 16 сентября.

Отсрочка заседаний Думы обнародована. Тотчас же Путиловский завод и Балтийская верфь объявляют забастовку.

Пятница, 17 сентября.

Забастовки распространяются сегодня почти на все заводы Петрограда. Но не замечается никаких беспорядков. Вожаки утверждают, что они просто хотят протестовать против отсрочки Думы и что работа возобновится через два дня.

Один из моих осведомителей, который хорошо знает рабочие круги, говорит мне:

— Этот раз еще нечего опасаться. Это только генеральная репетиция.

Он прибавляет, что идеи Ленина и его пропаганда поражения имеют большой успех среди наиболее просвещенных элементов рабочего класса.

— Не является ли Ленин немецким провокатором?

— Нет, Ленин — человек неподкупный. Это фанатик, но необыкновенно честный, внушающий к себе всеобщее уважение.

— В таком случае он еще более опасен.

Воскресенье, 19 сентября.

На всем громадном фронте, который развертывается от Балтийского моря до Днестра, русские продолжают медленное отступление. [217]

Вчера обхватывающее и смелое наступление передало Вильну в руки немцев. Вся Литва потеряна.

Понедельник, 20 сентября.

Забастовки в Петрограде окончены.

В Москве земский и городской союзы приняли предложение, требующее немедленного созыва Думы и образования министерства, «пользующегося доверием страны».

Вторник, 21 сентября.

Царь Фердинанд открыл свои карты: Болгария мобилизуется и готовится напасть на Сербию.

Когда Сазонов сообщает мне эту новость, я восклицаю:

— Сербия не должна позволять аттаковать себя; нужно, чтобы она сама немедленно напала.

— Нет, — отвечает мне Сазонов, — мы еще должны попытаться помешать конфликту.

Я возражаю, что конфликта избежать уже невозможно, что уже давно игра Болгарии слишком очевидна; что дипломатическое вмешательство не может теперь иметь иного следствия, как дать болгарской армии время мобилизоваться и сконцентрироваться; что если сербы не воспользуются тем, что дорога на Софию им открыта в течение еще нескольких дней, то они погибли. Наконец, я заявляю, что, дабы поддержать действия сербов, русский флот должен бомбардировать Бургас и Варну.

— Нет! — восклицает Сазонов... — Болгария — одной с нами веры; мы создали ее нашей кровью; она обязана нам своим национальным и политическим существованием; мы не можем обращаться с ней, как с врагом.

— Но это она делает себя вашим врагом... И в какой момент!

— Пусть! Но необходимо еще вести переговоры... Одновременно мы должны обратиться к массе болгарского народа и обнаружить перед ним ужас преступления, которое хотят его заставить совершить. Манифест, с которым император Николай обратится к нему во имя славянства, произведет, без сомнения, большое впечатление; мы не имеем права не испробовать этой последней возможности.

— Я держусь того, о чем вам только что говорил. Нужно, чтобы сербы бросились форсированным маршем [218] на Софию; иначе, раньше чем через месяц, болгары будут в Белграде.

Понедельник, 27 сентября.

Земский и городской союзы, которые заседали эти последние дни в Москве, сообща приняли следующие резолюции:

«В грозный час народного испытания мы, собравшиеся в Москве уполномоченные губернских земств, объединившиеся во всероссийский земский союз, сохраняем непоколебимую веру и силу и доблестный дух родной армии и твердо уповаем на конечную победу, до которой о мире не должно и не может быть речи... Будучи убеждены в возможности полного одоления врага, мы с тревогой видим надвигающуюся опасность от гибельного разъединения того внутреннего единства, которое было провозглашено в самом начале войны с высоты престола, как верный залог победы.

Опасность эта устранима лишь обновлением власти, которая может быть сильна только при условии доверия страны в единении с законным ее представительством.

В единомыслии с желанием страны Государственная Дума наметила те пути, которые могут вывести Россию из ниспосланных ей испытаний. Но правительство не пошло на единение с Государственной Думой в ее небывало единодушных стремлениях. Столь желанное всей страной и необходимое взаимодействие общественных и правительственных сил не осуществилось. Мы видим и чувствуем, как глубоко потрясено этим общественное сознание.

Это обязывает нас вновь указать на необходимость скорейшего возобновления занятий Государственной Думы, которая одна может дать незыблемую опору сильной власти. Тогда, и только тогда, проявятся во всей полноте своей силы русского народа и его способность выдерживать самые тяжелые испытания».

Оба союза назначили по три депутата, которым дано поручение словесно изложить императору желание страны.

Председатель совета Горемыкин советовал его величеству не принимать этих депутатов, которые, по его словам, не имеют никакого права «заставить слушать голос русской земли». Император отказал в аудиенции. [219]

Вторник, 28 сентября.

Раздор царствует среди русского правительства. Несколько министров, напуганные реакционными стремлениями, которые берут верх при дворе, обратились к императору с коллективным письмом, чтобы умолять его остановиться на этом гибельном пути и заявить ему, что их совесть не позволяет им дольше работать под председательством Горемыкина. Кроме Сазонова, письмо подписали князь Щербатов, министр внутренних дел; Кривошеин, министр земледелия; князь Шаховский, министр торговли; Барк, министр финансов, и Самарин, обер-прокурор святейшего синода. Генерал Поливанов, военный министр, и адмирал Григорович, морской министр, воздержались от подписания из уважения к военной дисциплине.

Получив это письмо, император созвал всех министров в ставке; они уехали в Могилев, куда прибудут завтра.

Дело протекает в строгой тайне.

Восемь дней назад председатель Думы Родзянко просил об аудиенции у императора. Сегодня утром его известили, что его просьба не была уважена.

Четверг, 30 сентября.

Сегодня вечером я узнаю, что вчера в Могилеве император сурово обошелся с министрами, подписавшими письмо. Он заявил им резким голосом:

— Я не потерплю, чтобы мои министры вели себя, как забастовщики по отношению к моему председателю совета. Я сумею внушить всем уважение к моей воле.

Суббота, 9 октября.

Реакционные влияния все более утверждаются вокруг императора.

Министр внутренних дел князь Щербатов и оберпрокурор святейшего синода Самарин, которые занимали свои посты едва в течение трех месяцев и по своему либеральному направлению были симпатичны общественному мнению, уволены без всякого объяснения. Новый министр внутренних дел — Алексей Николаевич Хвостов, бывший губернатор в Нижнем-Новгороде и один из руководителей правой в Думе. Заместитель Самарина в святейшем синоде еще не назначен. [220]

Воскресенье, 10 октября.

Император принимает меня сегодня днем в Царском Селе.

У него хороший вид, и то доверчивое и спокойное выражение, которого я не видел у него уже давно. Мы приступаем тотчас же к цели моего визита. Я излагаю ему многочисленные соображения, которые обязывают Россию принять участие в военных действиях, предпринимаемых Францией и Англией на Балканах; я заканчиваю такими словами:

— Государь, Франция просит у вас содействия вашей армии и вашего флота против Болгарии. Если дунайский путь не годен для перевозки войск, остается путь через Архангельск. Менее чем в тридцать дней бригада пехоты может быть таким образом перевезена из центра России в Салоники. Я прошу ваше величество дать приказ о посылке этой бригады. Что же касается морских операций, то я знаю, что восточные ветры, которые в это время года дуют на Черном море, делают почти невозможным высадку в Бургасе и Варне. Но двум или трем броненосцам легко бомбардировать форты Варны и батареи мыса Эмине, которые господствуют над бухтой Бургаса. Я прошу ваше величество дать приказ об этой бомбардировке.

— Да... Но чтобы оправдать в глазах русского народа эту операцию, я должен подождать, пока болгарская армия начнет неприязненные действия против сербов.

— Благодарю ваше величество за это обещание.

Наша беседа принимает затем более интимный характер. Я спрашиваю императора относительно впечатлений, которые он привез с фронта.

— Мои впечатления, — говорит он мне, — превосходны. Я испытываю больше твердости и уверенности, нежели когда-либо. Жизнь, которую я веду, находясь во главе моих армий, так здорова и действует на меня таким живительным образом! Как великолепен русский солдат! И у него такое желание победить, такая вера в победу.

— Я счастлив слышать это от вас; ибо усилие, которое еще предстоит нам совершить, огромно, и мы можем победить только благодаря настойчивости и упорству.

Император отвечает, сжав кулаки и поднимая их над головою:

— Я весь настойчивость и упорство. И таким останусь до полной победы. [221]

Наконец, он спрашивает меня о нашем наступлении в Шампани, восхищаясь чудесными качествами французских войск. В заключение он касается жизни, которую я веду в Петрограде.

— Право, мне вас жаль, — говорит он, — вы живете в среде, объятой подавленностью и пессимизмом. Я знаю, что вы мужественно сопротивляетесь мифитическому воздуху Петрограда. Но если, когда-либо, вы почувствуете себя отравленным, посетите меня в тот день на фронте, и я обещаю вам, что вы тотчас же выздоровеете.

Став внезапно серьезным, он прибавляет суровым тоном:

— Эти петербургские миазмы чувствуются даже здесь, на расстоянии двадцати двух верст. И наихудшие запахи исходят не из народных кварталов, а из салонов. Какой стыд! Какое ничтожество! Можно ли быть настолько лишенным совести, патриотизма и веры?

Встав при этих словах, он благосклонно говорит:

— Прощайте, мой дорогой посол, я должен вас покинуть, сегодня вечером я уезжаю в ставку и у меня еще много дела. Если бы мы могли сказать только хорошее друг другу, когда снова увидимся...

Вторник, 12 октября.

На основании некоторых разговоров, которые вчера вечером г-жа Вырубова вела в благочестивом доме, в котором причащаются во имя Распутина, бодрое настроение, уверенность, увлечение, которые я наблюдал у императора, объясняются, в значительной мере, восторженными похвалами, которые императрица ему расточает с тех пор, как он ведет себя «как истинный самодержец». Она бесспрерывно ему повторяет: «Отныне вы достойны ваших самых великих предков; я убеждена, что они гордятся вами и что, с высоты неба, они вас благословляют... Теперь, когда вы находитесь на пути указанном Божественным Провидением, я не сомневаюсь более в нашей победе, как над нашими внешними врагами, так и над врагами внутренними; вы спасете одновременно родину и трон... Как мы были правы, слушая нашего дорогого Григория! Как его молитвы помогают нам перед Богом!»

Я часто слышал споры на тему о том, искренен ли Распутин в утверждении своих сверхъестественных способностей или же он, в сущности, не более как лицемер и [222] шарлатан. И мнения почти всегда разделялись, так как старец полон контрастов, противоречий и причуд. Что же касается меня, я не сомневаюсь в его полной искренности. Он не обладал бы таким обаянием, если бы не был лично убежден в своих исключительных способностях. Его вера в собственное мистическое могущество является главным фактором его влияния. Он первый обманут? своим пустословием и своими интригами; самое большее, что он прибавляет к этому некоторое хвастовство. Великий мастер герметизма, остроумный автор «Philosophia sagax», Парацельс, совершенно правильно заметил, что сила чудотворца имеет необходимым условием его личную веру: «Он неспособен сделать то, что считает неисполнимым для себя»... К тому же, каким образом не верил бы Распутин, что от него исходит исключительная сила? Каждый день он встречает подтверждение в легковерии окружающих. Когда, чтобы внушить императрице свой фантазии, он говорит, что вдохновлен Богом, ее немедленное послушание доказывает ему самому подлинность его притязаний. Таким образом, они оба взаимно гипнотизируют друг друга.

Имеет ли Распутин такую же власть над императором, как над императрицей? Нет, и разница ощутительна.

Александра Федоровна живет, по отношению к старцу, как бы в гипнозе: какое бы мнение он ни выразил, какое бы желание ни изложил, она тотчас же повинуется: мысли, которые он ей внушает, врастают в ее мозг, не вызывая там ни малейшего сопротивления. У царя подчинение значительно менее пассивное, значительное менее полное. Он верит, конечно, что Григорий «Божий человек»; тем не менее он сохраняет по отношению к нему большую часть своей свободной воли; он никогда не уступает ему по первому требованию. Эта относительная независимость укрепляется особенно, когда старец вмешивается в политику. Тогда Николай II облекается в молчание и осторожность; он избегает затруднительных вопросов; он откладывает решительные ответы; во всяком случае, он подчиняется только после большой внутренней борьбы, в которой его прирожденный ум очень часто одерживает верх. Но, в отношениях моральном и религиозном, император глубочайшим образом подвергается влиянию Распутина; он черпает отсюда много силы и душевного спокойствия, как признавался недавно одному из своих адъютантов Д., который сопровождал его во время прогулки. [223]

— Я не могу себе объяснить, — говорил он ему, — почему князь Орлов высказывал себя таким нетерпимым по отношению к Распутину; он не переставал говорить мне об нем плохое и повторять, что его дружба для меня гибельна. Совсем напротив... Итак, слушайте: когда у меня бывают заботы, сомнения, неприятности, мне достаточно поговорить в течение пяти минут с Григорием, чтобы почувствовать себя тотчас же уверенным и успокоенным. Он всегда умеет сказать мне то, что мне необходимо услышать. И впечатление от его добрых слов остается во мне в течение нескольких недель.

Воскресенье, 17 октября.

На всем фронте Дуная, Савы и Дравы сербы отступают под грозным давлением двух австро-германских армий, которыми командует фельдмаршал фон-Макензен.

Сербское правительство и дипломатический корпус готовятся покинуть Ниш, чтобы перейти в Монастырь.

Вторник, 19 октября.

Император вчера обнародовал манифест о вероломстве болгар...

Понедельник, 25 октября.

Разгром Сербии ускоряется.

Внезапное вторжение болгар во Вранию, на Верхней Мораве, и в Ускюб, на Вардаре, перерезало железную дорогу от Ниша на Салоники. Королевское правительство и дипломатический корпус не могут более отныне укрываться в Монастыре; они попытаются достичь Скутари и адрианопольского побережья через Митровицу, Призрен и Дьяково, т. е. пройдя горный хаос Албании, где снег завалил все перевалы.

Каждый день Пашич обращается к союзникам с отчаянным призывом... и напрасно.

Суббота, 6 ноября.

Реакционный ветер, который месяц тому назад опрокинул министра внутренних дел князя Щербатова, и обер-прокурора святейшего синода Самарина, избрал новую жертву: министр земледелия Кривошеий уволен от своих обязанностей под мнимым предлогом нездоровья. [224]

К своим прекрасным качествам администратора Кривошеий присоединяет характер государственного человека, что мало обычно в России: он, без всякого сомнения, является самым превосходным представителем монархического либерализма. А я не думаю, чтобы конституционный идеал Кривошеина намного превосходил французскую хартию 1814 г., и я не менее могу поручиться за его религиозное благочестие, чем за его преданность династии.

Правительство, возглавляемое Горемыкиным, насчитывает не более двух министров либерального направления: это Сазонов и генерал Поливанов.

Пятница, 12 ноября.

Под двойным давлением австро-германцев на севере и болгар на востоке несчастные сербы сокрушены, несмотря на героическое сопротивление.

7 ноября город Ниш, древняя сербская столица, родина Константина Великого, перешла в руки болгар. Между Краевым и Крушевацом австро-германцы перешли Западную Мораву, захватывая на протяжении всего пространства громадную добычу. Франко-английские авангарды вчера вошли в соприкосновение с болгарами в долине Вардара, вблизи от Кара-су. Но вмешательство союзников в Македонии слишком запоздало. В скором времени Сербии уже не будет.

Суббота, 13 ноября.

В клубе старый князь В., ультрареакционер, находящийся всегда в ворчливом настроении, позволяет себе говорить со мной о внутренней политике: он думает, что Россия не может найти своего спасения иначе, как в строгом применении самодержавной доктрины. Я высказываюсь с осторожностью.

— Очевидно, — продолжает он, — вы должны считать меня очень отсталым, и я угадываю, что Кривошеий имел все ваши симпатии на своей стороне. Но либералы, которые стараются показать себя монархистами, которые при всяком случае присваивают себе привилегию на преданность законной династии, являются с моей точки зрения самыми опасными. С настоящими революционерами, по крайней мере, знаешь, с кем имеешь дело: видно, куда идешь... куда бы пошел. Остальные — пусть называют [225] себя прогрессистами, кадетами, октябристами, мне все равно, — изменяют режиму и лицемерно ведут нас к революции, которая, к тому же, унесет их самих с первого же дня: ибо она пойдет гораздо дальше, чем они думают; ужасом она превзойдет все, что когда-нибудь видели. Социалисты не одни окажутся ее участниками; крестьяне также примутся за это. И когда мужик, тот мужик, у которого такой кроткий вид, спущен с цепи, он становится диким зверем. Снова наступят времена Пугачева. Это будет ужасно. Наша последняя возможность спасения в реакции... да, в реакции. Без сомнения, я оскорбляю вас, говоря так, и вы из учтивости не отвечаете мне; но предоставьте мне сказать вам все, что я думаю.

— Вы правы, не принимая моего молчания за согласие. Но вы нисколько не шокируете меня, и я слушаю вас с большим интересом. Продолжайте, прошу вас.

— Хорошо! Я продолжаю. На Западе нас не знают. О царизме судят по сочинениям наших революционеров и наших романистов. Там не знают, что царизм есть сама Россия. Россию основали цари. И самые жестокие, самые безжалостные были лучшими. Без Ивана Грозного, без Петра Великого, без Николая I не было бы России... Русский народ самый покорный из всех, когда им сурово повелевают; но он неспособен управлять сам собою. Как только у него ослабляют узду, он впадает в анархию. Вся наша история доказывает это. Он нуждается в повелителе, в неограниченном повелителе: он идет прямо только тогда, когда он чувствует над своей головой железный кулак. Малейшая свобода его опьяняет. Вы не измените его природы: есть люди, которые бывают пьяны после того, как выпили один стакан вина. Может быть, это происходит у нас от долгого татарского владычества. Но это так. Нами никогда не будут управлять по английским методам... Нет, никогда парламентаризм не укоренится у нас.

— Тогда что же... Кнут и Сибирь?

Мгновение он колеблется; затем с грубым и резким смехом он отвечает:

— Кнут! Мы им обязаны татарам, и это лучшее, что они нам оставили... Что же касается Сибири, поверьте мне: не без причины Господь поместил ее у ворот России.

— Вы напоминаете мне одну аннамитскую пословицу, которую мне сказали когда-то в Сайгоне: «Везде, где есть аннамиты, Господь вырастил бамбук». Маленькие желтые кули отлично поняли соответствие [226] конечной причины, которая существует между бамбуковым прутом и их спинами... Чтобы не заканчивать нашего разговора шуткой, позвольте мне сказать вам, что в глубине души я от всего сердца желаю видеть Россию применяющейся понемногу к условиям представительного образа правления в очень широких пределах, в которых эта форма правления, мне кажется, может примириться с характером русского народа. Но, как посол союзной державы, я не менее искренне желаю, чтобы всякая попытка реформы была отложена до подписания мира; так как я признаю вместе с вами, что царизм, в настоящее время, является самым высоким национальным выражением России и ее самой большой силой.

Воскресенье, 14 ноября.

По всем сведениям, доходящим до меня из Москвы и из провинции, разгром Сербии мучительно волнует душу русского народа, всегда столь открытую чувствам состраданиям и братства.

По этому поводу Сазонов рассказывает мне, что он вчера беседовал с духовником государя, отцом Александром Васильевым:

— Это святой человек, — сказал он, — золотое сердце, исключительно высокая и чистая душа. Он живет в тени, в уединении, погруженный в молитву. Я знаю его с самого детства... Так вот, вчера я встретил его у часовни Спасителя, и мы несколько шагов прошли вместе. Он долго расспрашивал меня о Сербии, выпытывая, не пренебрегли ли мы чем-нибудь для ее спасения, можно ли еще питать какую-нибудь надежду остановить вторжение, нет ли возможности отправить еще новые войска в Салоники и т. д. И, так как я немного удивился его настойчивости, он сказал мне:

— Я без всякого колебания могу вам сообщить, что бедствия Сербии доставляют жестокую горесть, почти угрызения совести, нашему возлюбленному царю.

Вторник, 16 ноября.

Вот уже недели две, как русская армия в Курляндии ведет с некоторым успехом довольно настойчивое наступление в районах Шлока, Икскюля и Двинска. Эта операция имеет лишь второстепенное значение; но, тем не менее, она заставляет германский штаб держать в бою, на жестоком холоде, крупные силы. [227]

Г-жа С., приехавшая из Икскюля, где она заведует перевязочным пунктом, рассказывала мне о русских раненых, об их терпении, их кротости, их покорности судьбе.

— Почти всегда, — сказала она мне, — к этому примешивается религиозное чувство, порою облекающееся в странную форму — в форму почти мистическую. Я наблюдала у многих из них, у простых мужиков, мысль о том, что их страдание послано им не только в искупление их собственных грехов, но что оно представляет долю ответственности за грехи всего мира, и что они должны принимать это страдание, как Христос нес свой крест, для искупления всего человечества. Если бы вы немного пожили с нашим крестьянином, вы бы удивились тому, какая у него евангельская душа...

Она прибавляет, смеясь:

— Это не мешает им быть грубыми, ленивыми, лживыми, вороватыми, чувственными, безнравственными — я не знаю, чем еще... Ах, какой сложной должна вам казаться славянская душа.

— Да, как сказал Тургенев: славянская душа — темный лес.

Воскресенье, 21 ноября.

Сумрачные, снежные дни, полные печали. По мере того, как зима развертывает над Россией свой гробовой саван, дух понижается, воли ослабевают. Везде я вижу одни мрачные лица, везде слышу только унылые речи; все разговоры о войне сводятся к одной и той же мысли, высказанной или затаенной: «К чему продолжать войну? Разве мы уже не побеждены? Можно ли верить, что мы когда-нибудь подымемся вновь?»

Эта болезнь распространяется не только в гостиных и в интеллигентных кругах, где оборот военных событий может доставить изобильную пищу для духа критики. Многочисленные признаки показывают, что пессимизм развит не меньше среди рабочих и крестьян.

Что касается рабочих, то достаточно революционного яда, чтобы объяснить их отвращение к войне и атрофию патриотического чувства, доходящую до желания поражения. Но у безграмотных крестьян, у невежественных мужиков, не имеет ли такой упадок духа косвенную и безсознательную, причину чисто-физиологическую — запрещение алкоголя? Нельзя безнаказанно менять, внезапным [228] актом, вековое питание народа Злоупотребление алкоголем было, конечно, опасно для физического и нравственного здоровья мужиков; тем не менее водка входила важною составной частью в их питание, средство возбуждающее по преимуществу, средство тем более необходимое, что восстанавливающее значение их остальной пищи почти всегда ниже их потребностей. При таком питании, лишенный своего обычного возбудителя русский народ все более и более восприимчив к подавляющим впечатлениям. Если только война долго продлится, он станет недовольным. Таким образом, великая августовская реформа 1914 г., столь великодушная по своему намерению, столь благотворная по первоначальному своему действию, кажется, обращается теперь во вред России.

Четверг, 25 ноября.

Последний акт сербской трагедии близится к концу. Вся территория сербского народа захвачена; нашествие переливается через ее края. Болгары уже у ворот Призрена. Истомленная нечеловеческими усилиями маленькая армия воеводы Путника отступает к Адриатическому морю, через албанские горы, по испорченным дорогам, среди враждебных племен, под ослепляющей снежной высотой; так, меньше, чем в шесть недель, германский генеральный штаб выполнил свой план — открыть прямую дорогу между Германией и Турцией, через Сербию и Болгарию.

Чтобы облегчить свою совесть, император Николай заставляет вести настойчивые аттаки против австрийцев, на Волыни, под Чарторыйском — но без результата.

Вторник, 30 ноября.

Одна из нравственных черт, какую я повсюду наблюдаю у русских, это быстрая покорность судьбе и готовность склониться перед неудачей. Часто даже они не ждут, чтобы был произнесен приговор рока: для них достаточно его предвидеть, чтобы тотчас ему повиноваться; они подчиняются и приспособляются к нему, некоторым образом, заранее.

Этой врожденной наклонностью вдохновился писатель Андреев в рассказе, только что прочитанном мною и полном захватывающего реализма; называется он «Губернатор». [229]

Меня уверяют, что этот рассказ — только литературная обработка действительного происшествия. 19 мая 1903 года уфимский губернатор Богданович внезапно столкнулся в пустынной аллее общественного сада с тремя людьми, которые убили его выстрелами в упор. Он приобрел себе, среди своих подчиненных, репутацию человека доброго и справедливого. Но 23-го предшествовавшего марта ему пришлось усмирять волнение среди рабочих, и это усмирение вызвало до сотни жертв.

С этого трагического дня Богданович, преследуемый мрачными предчувствиями, подавленный скорбью, жил только одним покорным ожиданием, что его убьют.

Четверг, 2 декабря.

Я беседовал о делах внутренней политики с С., крупным землевладельцем, земским деятелем своей губернии, — человеком широкого и ясного ума, всегда интересовавшимся крестьянским вопросом. Разговор зашел о вопросах религии, и я откровенно выразил ему, какое удивление вызывает во мне наблюдаемое мною на основании стольких признаков полное дискредитирование русского духовенства в народных массах. После минутного раздумья С. мне ответил:

— Это — вина, непростительная вина Петра Великого.

— Каким же образом?

— Вы знаете, что Петр Великий упразднил престол московского патриарха и заменил его побочным учреждением — святейшим синодом; его целью, которой он не скрывал, было — поработить православную церковь. Он успел в этом даже слишком хорошо. При таком деспотическом решении церковь не только потеряла и независимость и влияние; она теперь задыхается в тисках бюрократизма; день ото дня жизнь от нее отлетает. Народ все больше и больше смотрит на священников, как на правительственных чиновников, на полицейских, и с презрением от них отходит. Со своей стороны духовенство становится замкнутой кастой, без чувства чести, без образования, без соприкосновения с великими течениями нашего века В то же время высшие классы обращаются к религиозному равнодушию, а иные души, охваченные аскетическими или мистическими чувствами, ищут для них удовлетворения в сектантских заблуждениях. Скоро от оффициальной церкви останется только ее формализм, [230] ее обрядность, ее пышные церемонии, ее несравненные песнопения: она будет телом без души.

— В общем, — сказал я, — Петр Великий понимал назначение своих митрополитов так же, как определял Наполеон I роль своих архиепископов, когда он заявил в тот день заседанию государственного совета: «Архиепископ — это вместе с тем и префект полиции».

— Совершенно верно.

Воскресенье, 5 декабря.

Никакое общество не доступно чувству скуки больше, чем общество русское; ни одно общество не платит такой тяжелой дани этому нравственному бичу. Я наблюдаю это изо дня в день.

Леность, вялость, оцепенение, растерянность, утомленные движения, зевота, внезапные пробуждения и судорожные порывы, быстрое утомление от всего, неутомимая жажда перемен, непрестанная потребность развлечься и забыться, безумная расточительность, любовь к странностям, к шумному, неистовому разгулу, отвращение к одиночеству, непрерывный обмен беспричинными визитами и бесчисленными телефонными разговорами, странное излишество в милостыне, пристрастие к болезненным мечтаниям и к мрачным предчувствиям — все эти черты характера и поведения представляют лишь многообразные проявления одного чувства — скуки.

Но, в отличие от того, что происходит в наших заседаниях, обществах, русская скука кажется чаще всего мне иррациональной, сверхсознательной. Те, кто ее испытывают, не анализируют ее, не рассуждают о ней. Они не останавливаются подобно последователям Байрона или Шатобриана, Сенанкура или Амиэля, в размышлении над непостижимым сном жизни и тщетностью человеческих стремлений; из своей меланхолии они не ищут выхода, наслаждаясь гордостью или поэзией. Их болезнь гораздо менее интеллектуальная, чем органическая: это — состояние неопределенного беспокойства, скрытой и беспредметной печали.

Воскресенье, 12 декабря.

У княгини Г., за чаем, я встретился с Б., находившимся в припадке пессимистического и саркастического настроения: [231]

— Эта война, — восклицал он, — окончится как «Борис Годунов»... вы знаете оперу Мусоргского?

При имени Бориса Годунова перед моими глазами возникает поразительная фигура Шаляпина; но я тщетно пытаюсь понять намек на теперешнюю войну. Б. продолжает:

— Вы не помните двух последних картин? Борис, измученный угрызениями совести, теряет рассудок, галлюцинирует и объявляет своим боярам, что он сейчас умрет. Он велит принести себе монашеское одеяние, чтобы его в нем похоронили, согласно обычаю, существовавшему для умиравших царей. Тогда начинается колокольный звон; зажигают свечи; попы затягивают погребальные песнопения; Борис умирает. Едва он отдал душу, народ восстает. Появляется самозванец, Лже-Дмитрий. Ревущая толпа идет за ним в Кремль. На сцене остается только один старик, нищий духом, слабый разумом, юродивый, и поет: «Плачь, святая Русь православная, плачь, ибо ты во мрак вступаешь».

— Ваше предсказание очень утешительно! Он возражает с горькой усмешкой:

— О, мы идем к еще худшим событиям.

— Худшим, чем во времена Бориса Годунова?

— Да, у нас даже не будет самозванца, будет только взбунтовавшийся народ, да юродивый, будет даже много юродивых. Мы не выродились со времени наших предков... по части мистицизма.. [232]

Дальше