Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава шестая.

Дипломатия

Дипломатия, при всей условности ее форм, признает только реальные факты. Пока мы были всего лишены, нас могли жалеть, но мало нам помогали. А теперь возродилось единство французских сил — это уже было нечто весомое, с этим следовало считаться. Постепенно Франция вновь появляется на мировой сцене. Французы уже не сомневались, что их страна будет спасена, а союзники признавали бесспорным, что когда-нибудь придется вернуть Франции прежнее ее место. И, предвидя это обстоятельство, они в своей политике уделяли нам немало внимания.

К тому же наше содействие с каждым днем становилось для них все более ощутимым. Прежде всего без наших войск битва за Тунис кончилась бы поражением. А вскоре военные операции французов в ключевом секторе Италии привели к победе. Что касается предстоящей борьбы во Франции, правительства и военные штабы учитывали, что в ней примут участие наши внутренние силы, армия, прибывшая из империи, и остатки нашего флота. А как ценны были для союзников наши военно-воздушные базы, расположенные в Африке и на Корсике, какую действенную помощь они оказали им! Да и то, что мы боремся плечом к плечу с союзниками, само по себе имело большое моральное значение, было для них выигрышным обстоятельством. Вот почему Франция, ее интересы, ее чувства играли теперь все более важную роль при обсуждении возникавших вопросов.

И все же, хотя Вашингтон, Лондон и Москва думали о нас, свои официальные отношения с нами они ограничивали самым необходимым. Соединенные Штаты, опасаясь, что в Европе начнется путаница, собирались урегулировать в дальнейшем вопрос о мире прямым соглашением с Советской Россией и отнюдь не намеревались допустить Францию в тесный круг руководящих держав. Уже присутствие в этом кругу Англии зачастую казалось им неуместным, несмотря на то, что Лондон всячески старался ни в чем не перечить Америке. А как мешала бы там Франция со своими принципами и своими руинами! Да, кроме того, она оказалась [209] бы глашатаем средних и малых наций. Как же тогда удастся добиться от Советов сотрудничества, о котором мечтал Белый дом и ради которого неизбежно пришлось бы пожертвовать независимостью привисленских, придунайских и балканских государств? Что касается Азии и ее рынков, то по американскому плану предусматривалось положить там конец империям европейских государств. В отношении Индии вопрос, по-видимому, уже был решен. В Индонезии Голландия вряд ли может долго продержаться. Но вот как быть с Индокитаем, если Франция оживет и вновь займет место среди великих держав? Итак, охотно констатируя наше возрождение, договариваясь с нами, когда это бывало полезно для дела, Вашингтон старался сколь возможно дольше рассматривать Францию как поле, оставленное под паром, а на правительство де Голля смотреть как на явление случайное, неудобное и в общем не стоящее того, чтобы с ним считались как с настоящей государственной властью.

Англия не позволяла себе такой упрощенной оценки положения. Она знала, что присутствие, сила и влияние Франции будут завтра, так же как это было вчера, необходимы для европейского равновесия. Она никак не могла примириться с отречением от Франции, каким являлся режим Виши, причинивший ей к тому же много зла. И по инстинкту и по соображения политики она желала, чтобы Франция вновь стала ее партнером, таким же покладистым и хорошо знакомым, как прежде. Но к чему ускорять события? Победа теперь уже несомненная, и уже решено, что французские силы будут всемерно помогать союзникам. Что касается урегулирования в дальнейшем ряда вопросов, то, пожалуй, пусть в этом примет участие и Франция, но лишь при условии, что она согласится выступать в качестве величины вспомогательной и подчинится политической игре Соединенных Штатов, которую Англия всецело поддерживает. Но проявит ли генерал де Голль надлежавшую податливость! Это более чем сомнительно. Словом, учитывая все обстоятельства, выгоднее будет, если суверенитет Франции пока что останется несколько расплывчатым. Тем более что, пользуясь этой неопределенностью, можно покончить на Востоке с остатками французской конкуренции.

Советская Россия наблюдала, рассчитывала и остерегалась. Конечно, все склоняло Кремль к желанию возродить Францию, способную помочь ему сдержать германскую стихию и остаться независимым от Соединенных Штатов. Но торопиться не к чему. Сейчас надо победить, добиться, чтобы открылся второй фронт — [210] от Ла-Манша до Адриатики, — и не занимать политическую позицию, слишком отличную от позиции англосаксов. К тому же, если Франция генерала де Голля примет непосредственное участие в урегулировании европейских дел, согласится ли она, чтобы исчезла независимость Польши, Венгрии, балканских государств и — как знать, — может быть, и независимость Австрии и Чехословакии? И, наконец, какою будет Франция завтра? От ее внутреннего положения, будет в значительной мере зависеть ее внешняя политика — в частности, в отношении Советов. Кто поручится, что политика эта не будет враждебной — под воздействием тех самых элементов, которые создали Виши? И наоборот, разве невозможно такое положение, что в Париже придут к власти коммунисты? И в том и в другом случае лучше будет не делать сейчас больших авансов алжирскому правительству. Короче говоря, высказывая нам любезность и сочувствие, Россия, по сути дела, считала, что надо подождать и посмотреть.

В общем, если дипломаты Вашингтона, Лондона и Москвы таили про себя далеко не одинаковые задние мысли, они были согласны в том, что за нами надо числить наше прежнее место в кругу держав, но не спешить с его возвращением. В отношении де Голля следует учесть, что он стал руководителем и символом возрождения Франции. Однако надо немножко сократить его размах — это весьма существенно. Уже тот факт, что де Голль пошел по пути объединения французского народа, который был так расколот, что ему удалось создать прочную и сплоченную власть, казался иностранным экспертам ненормальным и даже скандальным. Пусть под его воздействием Франция выберется из бездны. Но зачем же ей взбираться к вершинам?

Итак, официально с де Голлем обращались уважительно, но без особой готовности помочь ему. Зато неофициально поощряли все, что говорилось, писалось, замышлялось против намерений де Голля. А позднее стали делать все, чтобы Франция повела прежнюю свою, привычную для всех политику, легко поддающуюся давлениям извне.

Надо, однако, сказать, что продолжавшаяся неопределенность в дипломатическом положении алжирского правительства мало меня беспокоила. Я чувствовал, что самое главное уже сделано и что, если мы и дальше будем так же упорны, как прежде, формальное признание, которого нам еще надо добиться, рано или поздно придет, так сказать, само собой. Да и совсем не подобает, чтобы наше положение сейчас и в дальнейшем зависело от [211] чужой воли. Мы уже и теперь достаточно утвердились, чтобы заставить себя слушать, когда это нам понадобится. Будущность Франции в ее собственных руках, а не в руках союзников. Как только рейх будет разгромлен, крупнейшие государства займутся преодолением трудностей, которые встанут перед нами, и ничто не помешает Франции играть ту роль, какую она захочет — лишь бы она захотела. Я был в этом так уверен, что равнодушно смотрел на хмурые мины союзников. Я не скрывал, что, с точки зрения общего нашего дела, сожалею о некоторой сдержанности в их сотрудничестве с нами, но никогда не вставал в позу просителя.

Конечно, гораздо меньше спокойствия проявляли мои сотрудники: в Алжире — Массигли, который постоянно находился в контакте с дипломатическим корпусом и по роду своей профессии страдал из-за недостаточной определенности нашего внешнего положения; в Лондоне — Вьено, который всю жизнь был проповедником франко-английского союза, а теперь печалился, видя уклончивость Англии; в Вашингтоне — Моннэ, которому никак не удавалось завершить переговоры «о помощи и восстановлении», поскольку вопрос о франко-американских отношениях повис в воздухе; или Оппено, который и умом и сердцем болезненно воспринимал отрицательное отношение к нам Соединенных Штатов; в Москве — Гарро, который сравнивал благоприятные для Франции заявления народных комиссаров с их осторожными действиями. Я позволял им при случае проявлять свое раздражение. Я сочувствовал нетерпению, которое испытывали наши делегаты при других союзниках: Дежан — делегат при правительствах, нашедших убежище в Англии; Баэлен, осуществлявший отношения с правительствами Греции и Югославии в Каире; Куаффар — посланник в Чунцине; Бонно — наш представитель в Оттаве; Пешков, а затем Гранден де л'Эпервье — представители в Претории; Кларак и сменивший его Монмайу — в Канберре; Гарро-Домбаль, Леду, Ленсиаль, Арвенга, Ро, Кастеран, Лешне — находившиеся в Латинской Америке; Груссе — в Гаване; Милон де Пейон — в Порт-о-Пренсе. Я понимал, каким тяжелым было положение наших делегатов в нейтральных странах: Трюэля — в Испании; дю Шейла — в Португалии; Сент-Ардуэна — в Турции; Бенуа — в Египте; де Во-Сан-Сира — в Швеции; Лёсса — в Швейцарии; Лафоркада — в Ирландии. Однако сам я сознательно занимал позицию главы государства, который готов договориться с другими, если они предложат ему это, но который ничего не хочет просить сегодня, ибо уверен, что завтра он все получит без всяких просьб. [212]

Вот каковы были условия игры. Они хорошо видны в итальянском вопросе: в результате компромисса союзники держали нас в стороне от переговоров, но все же не хотели исключить нас совсем. 27 сентября 1943 представители Англии и Соединенных Штатов принесли Массигли полный текст соглашения о перемирии, который в тот же день должен был быть вручен для подписи маршалу Бадольо. Англосаксонские дипломаты указали — и это было верно, — что в тексте соглашения учтены высказанные нами прежде пожелания. Но они ничего не могли ответить на вопрос французского министра: «Почему вы не привлекли Францию?» Через несколько дней Бадольо объявил войну рейху — по договоренности с Великобританией, Америкой и Россией, причем тут и речи не заходило о нашем одобрении. В то же время мы узнали, что скоро в Москве откроется конференция для обсуждения итальянской проблемы — конференция министров иностранных дел: английского, американского и русского и что нас не приглашают. Когда Корделл Хэлл, направляясь на эту конференцию, проезжал через Алжир, я в беседе с ним не позволил себе выразить ни малейшего неудовольствия, но сказал, что просто так мы не окажем содействия — ни своим именем, ни своими силами. «Мы очень рады за вас, — заметил я, — что вы, в интересах своей страны, установите непосредственный контакт с Советами. Я со своей стороны тоже предполагаю когда-нибудь отправиться в Москву — в интересах Франции». На вопрос государственного секретаря, какова наша позиция в итальянских делах, я ответил: «Я не премину со всей точностью изложить нашу точку зрения, когда получу возможность ознакомиться с точкой зрения других государств».

Тогда Корделл Хэлл сообщил мне, что, вероятно, в Москве будет решено создать межсоюзную комиссию по итальянским делам. «Может быть, — добавил он, — и вы в нее войдете». — «Посмотрим, — заметил я. — Во всяком случае, для того, чтобы решить судьбу итальянского государства, прежде всего нужно отбить у немцев его территорию, а для этого потребуется содействие французских вооруженных сил и французских баз. Я знаю, что Эйзенхауэр предполагает просить у нас этого содействия. Мы расположены его оказать. Но для этого, разумеется, надо, чтобы мы вместе с вами и на равных с вами правах решили, как быть с Италией. Мы согласимся ввести в бой наших солдат только ради той цели, с которой будем согласны». Корделл Хэлл понял, что я занимаю совершенно твердую позицию. Понял это и Иден, с которым я увиделся 10 октября. Что касается Богомолова, то он опередил [213] меня — сам сказал, что Средиземноморская комиссия создается по советскому предложению и что его правительство потребует, чтобы нас включили в эту комиссию. Действительно, 16 ноября Массигли принял Макмиллана, Мэрфи и Богомолова. Они сообщили ему, что их правительства имеют намерение создать «Консультативный совет по вопросам Италии». Этот Совет должен представлять на месте интересы всех союзников, предлагать правительствам мероприятия для совместного их осуществления и давать от имени союзников указания военному командованию во всем, что касается политики и управления. Нас просят войти в эту комиссию. Комитет освобождения ответил согласием. 29 ноября я принял Вышинского, который заверил меня, что его правительство желает установить тесное сотрудничество с нами в рамках этой организации. Тогда она начала свою работу; в ее состав вошли: Макмиллан, Массигли, Мэрфи и Вышинский. Вскоре вместо Массигли, поглощенного делами своего министерства, Комитет освобождения назначил Кув де Мюрвиля. Таким образом, мы могли теперь быть в курсе событий, происходивших на Апеннинском полуострове. Мы могли также принимать участие в разработке мер, из которых одни имели целью наказать Италию за ее вину, а другие — дать ей возможность преодолеть постигшие ее бедствия. Таким образом, мы будем в состоянии вести свою политику, весьма важную как для судеб Италии, так и для судеб Франции и всего Запада.

Характер этой политики я изложил графу Сфорца, который однажды вечером пришел в мой кабинет на вилле «Оливье». Этот старый государственный деятель возвращался на родину после двадцатилетнего изгнания. На развалинах фашистского режима, против которого он неустанно боролся, он собирался руководить внешней политикой своей многострадальной родины. Меня порадовали благородные и мужественные взгляды Сфорца на предстоящую задачу. «Вы видите меня сейчас у себя, — сказал он, -это является доказательством моего желания сделать все возможное для установления франко-итальянского сотрудничества -ведь мы с вами дорого поплатились за его отсутствие в прошлом, а оно будет нужно Европе больше, чем когда бы то ни было». Я указал графу Сфорца, что в этом важнейшем вопросе мы с ним единомышленники, но что после всего случившегося для французов невозможно примириться с Италией без всякой компенсации с ее стороны, хотя мы и очень желали бы отнестись к ней весьма бережно. [214]

Ликвидировать привилегии, которыми пользовались в Тунисе итальянские подданные; вернуть Франции кантоны Тенда и Бриг, которые после плебисцита 1860 отошли к Италии, хотя это французские земли; выправить границу в ущельях Ларша, у Мон-Женвер и Мон-Сени, у Пти-Сен-Бернар, для того чтобы не было досадного захвата нашего склона хребта; предоставить Валь д'Аоста право быть тем, чем этот район фактически и является, то есть районом чисто французским по своему духу; потребовать некоторых репараций, в частности, в виде военных и торговых судов, -вот и все преимущества, весьма ограниченные, но вполне определенные, которых я решил добиться для Франции.

С другой стороны, учитывая то обстоятельство, что Югославия перешла в лагерь союзников и теперь войска генерала Михайловича и Тито неустанно сражались на их стороне, было ясно, что Италия не могла сохранить на восточном берегу Адриатического моря свои довоенные владения. Однако мы готовы были помочь ей удержать за собой Триест. Изложив графу Сфорца свое мнение по всем пунктам, касающимся итальянских границ, я добавил: «Что касается ваших колоний, то если Киренаика, где англичане хотят закрепиться, для вас потеряна, а мы сами намереваемся остаться в Феццане, то мы желаем, чтобы вы оставались не только в Сомали, но и в Эритрее и в Триполитании. В отношении последней вам, несомненно, надо найти способ привлечь к себе местные народности; а в Сомали взамен тех прав, какие будут вам предоставлены, вы должны будете признать верховную власть негуса. Но мы считаем справедливым, чтобы у вас были африканские территории. Если вы этого потребуете, мы вас энергично поддержим».

В декабре по просьбе генерала Эйзенхауэра Комитет освобождения направил в Италию первые части французского экспедиционного корпуса. Он постепенно усиливался и, наконец, оказал решающую поддержку союзникам в боях за овладение Римом. По мере того как увеличивалось наше участие в военных действиях, мы громче стали говорить в области политики. Это было просто необходимо. Ведь англосаксы, применяя к Италии систему всяческих уловок и стараясь сохранить власть короля Виктора-Эммануила и маршала Бадольо, ставили тем самым преграды на пути к франко-итальянскому примирению и сами же создавали предпосылки для революции на Апеннинском полуострове.

В 1940 при попустительстве короля Италия объявила Франции войну — как раз в тот момент, когда наша страна пала под натиском немецких полчищ; а ведь именно Франция в кровопролитных [215] боях освободила Италию в 1859 и обеспечила ее объединение; в 1917 французская армия помогла остановить у реки Пьявы отступление итальянских войск после разгрома у Капоретто. Король принял и терпел власть Муссолини до тех пор, пока события не смели дуче. Бадольо, воспользовавшись победой Германии, заставил уполномоченных Петена и Вейгана подписать перемирие, в силу которого итальянцы оккупировали часть французской территории и контролировали вооруженные силы нашей империи. Кроме того, именно фашистский режим осыпал премьер-министра — маршала — почестями и дал ему пост главнокомандующего. Как же мог бы такой монарх и такой глава правительства осуществлять сотрудничество своей страны с нашей страной и повести Италию по новому пути? 22 января 1944 Комитет освобождения обо всем этом сообщил в Вашингтон, Лондон и Москву, заявив, что в Италии необходимы перемены как на троне, так и в правительстве.

В марте, в мае и в июне я сам был в Италии, инспектируя наши войска, и заметил в стране, особенно в Неаполе, многие тревожные признаки. Я наблюдал там картину крайней нищеты и видел, какое плачевное действие оказывает на моральное состояние населения контакт с сытыми, хорошо одетыми, хорошо снабжавшимися оккупантами. Как христианин, как латинянин, как европеец, я жестоко страдал, видя бедственное положение великого народа, которого заблуждения сбили с правильного пути, но которому мир обязан очень многим. Быть может, итальянская толпа инстинктивно угадывала мои чувства. Быть может, в дни горьких испытаний она обращала свои надежды к Франции, как это свойственно несчастным странам. Как бы то ни было, лишь только я появлялся на улице, ко мне — к великому моему удивлению — тотчас стекались люди и восторженно приветствовали меня. Наш представитель Кув де Мюрвиль, располагавший широкими и достоверными сведениями, нарисовал мне картину политического положения в Италии, раздираемой противоречивыми течениями, ибо уже тогда чувствовалось, что судьбу страны решит борьба между коммунизмом и влиянием папы. Во время своих поездок в Италию я должен был с некоторым сожалением отказаться от встреч с Умберто{84} и Бадольо. [216]

В самом деле, не мог же я примириться с тем, что отец принца все еще носит корону, а маршал Бадольо по-прежнему является главой правительства.

Но в то время как на Западе, на берегах Средиземного моря, мы уже начали собирать плоды долгих усилий, на Востоке нам пришлось испытать большие огорчения. В государствах Леванта усилиями местных политиканов был создан кризис, которым воспользовалась Англия, — там желали, пока еще не поздно, извлечь выгоду из того, что силы Франции ослабли.

На этот раз полем действия стал Ливан. В июле 1943 там произошли выборы. После злосчастных событий, столь подорвавших престиж Франции, новый ливанский парламент, разумеется, проявил безудержный национализм. Англичане, вмешательство которых весьма повлияло на результаты выборов, хотели теперь воспользоваться этим. Возле Бехара эль Хури, избранного президентом республики, и премьер-министра Риада Сольха маячила теперь фигура Спирса, явного противника Франции, который старался набить себе цену и обещал Ливану при любых обстоятельствах покровительство Англии.

Надо сказать, что действия Спирса в Сирии и в Ливане отвечали общей линии политики, которую Великобритания задумала вести на Востоке в последний период войны. Благодаря победоносным операциям в Африке у англичан освободились многочисленные войска. Часть их отправили сражаться в Италию, а другую расположили по обоим берегам Красного моря. Семьсот тысяч английских солдат оккупировали Египет, Судан, Киренаику, Палестину, Трансиорданию, Ирак и государства Леванта. Кроме того, Лондон создал в Каире «экономический центр», и благодаря кредитным махинациям, монополии в области транспорта, могущественным блокам эта организация держала в своих руках всю внешнюю торговлю арабских стран, то есть фактически всю жизнь населения, определяла мнение видных деятелей и позицию правительства. И, наконец, присутствие в этих странах целой армии специалистов, широко снабжаемых финансовыми средствами, проникновение англичан в высшие круги, воздействие дипломатии и прекрасно организованной пропаганды — все это усиливало влияние Англии; освободившись на Востоке от угроз вражеского вторжения, она рассчитывала утвердиться там в качестве единственного сюзерена.

Мы не в состоянии были противостоять такому натиску. Три батальона сенегальцев, несколько пушек, несколько танков, два [217] вестовых судна, дюжина самолетов — вот и все французские вооруженные силы в Леванте. Правда, к этому надо добавить сирийские и ливанские войска, то есть восемнадцать тысяч хороших солдат под нашим командованием. Но как-то они поведут себя, если в Дамаске и в Бейруте правительства займут в отношении нас недвусмысленно враждебную позицию? К тому же крайняя наша бедность лишала нас возможности предложить что бы то ни было кому бы то ни было. И, конечно, нам было бы не под силу бороться против потока тенденциозной информации, которую в случае чего все англосаксонские агентства распространили бы по всему свету. А главное, самое главное, — на горизонте уже вырисовывалось освобождение Франции, и я не желал ни в коем случае, никакими средствами вести французов, начиная с моих министров, к какой-либо иной цели. В общем, мы были слишком слабы и слишком поглощены своей основной задачей, чтобы пытаться подавить на месте все возможные посягательства на позиции Франции.

Это и произошло в ноябре. В Бейруте по причинам внутреннего порядка, вызвавшим оппозицию в парламенте, правительство оказалось в крайне затруднительном положении. В качестве отвлекающего маневра Риад Сольх{85}, председатель Совета министров, и Камил Шамун, министр иностранных дел, выступили с громогласными требованиями по адресу державы, имеющей мандат на Ливан. Наш генеральный делегат в Леванте, посол Жан Эллё, видя приближение кризиса, отправился в Алжир, чтобы уведомить обо всем правительство. 5 ноября он сделал мне доклад в присутствии Катру и Масигли и получил от нас инструкции. Ему предлагалось в бурю сбросить балласт — начать в Бейруте и в Дамаске переговоры в целях передачи местным правительствам некоторых прав экономических и административных, которыми до тех пор располагали французские власти.

В то же время Эллё видел, что в принципе мы разделяем его отношение к делу и считаем, что мандат, который доверен Франции Лигой Нации, может быть сдан ею только будущим международным инстанциям и сделать это может только такое французское правительство, которое уже не будет временной властью. Именно такова была наша позиция, и мы неоднократно знакомили с нею союзников, в частности Англию, и ни разу не получали [218] от нее никакого принципиального возражения. Если юридически независимость Сирии и Ливана имела международное признание, то лишь потому, что мы сами ей даровали эту независимость в силу своего мандата. Но по тем же самым основаниям мы и теперь вынуждены были нести некоторую ответственность за положение в Ливане, вытекающее из состояния войны, охватившей весь мир. Памятуя о трагических бедствиях, переживаемых сейчас человечеством, мы полагали, что правительства Дамаска и Бейрута могут подождать со своими претензиями до конца войны, а тогда будут улажены последние формальности, которые еще ограничивают суверенность этих государств. Несомненно, и Сирия и Ливан подождали бы, если бы Лондон не поощрял их требования и не предложил навязать их нам при поддержке английских войск.

Пока Эллё был в Алжире, ливанский парламент внес поправки в текст конституции страны, выбросив из нее как раз то, что имело отношение к мандату, как будто он был ликвидирован. Когда наш посол, возвращаясь на свой пост, пролетал через Каир, он сообщил в Бейрут ливанскому правительству, что везет предписание французского правительства начать переговоры, и попросил отсрочить провозглашение нового конституционного закона. Но Ливан не посчитался с этим. Возвратившись в Бейрут, Эллё, возмущенный такими провокационными действиями, 12 ноября наложил свое вето на конституцию, распустил парламент и арестовал главу ливанского государства, председателя Совета министров и нескольких министров, а Эмиль Эдде стал временным президентом республики.

Считая вполне оправданными меры, принятые нашим делегатом, и, главное, те чувства, которыми они были продиктованы, Комитет освобождения, однако, пришел к выводу, что Эллё вышел за пределы действий, допустимых в данной ситуации. Тем более, что, не отказываясь в принципе от мандата, мы не собирались нарушать независимость, уже дарованную стране. Поэтому утром 13 ноября, получив сведения о событиях, происшедших накануне в Бейруте, мы приняли решение послать туда генерала Катру и поручили ему восстановить нормальное конституционное положение, не дезавуируя, однако, действий Эллё. Это означало, что Катру, посовещавшись в Бейруте, прикажет освободить Бехара эль Хури, Риада Сольха и их министров и восстановит президента в его правах. После этого надлежало произвести перемены в составе ливанского правительства и уж в последнюю очередь созвать [219] палату депутатов. Что касается нашего делегата, то его присутствие в Ливане больше не имело смысла, поскольку туда направлен был Катру с соответствующими полномочиями. Мы решили через несколько дней вызвать Эллё в Алжир «на предмет консультации».

Для того чтобы всем было ясно, с какой миссией послан Катру, я лично выступил 16 ноября в Консультативной ассамблее с успокоительной декларацией. «То, что произошло в Ливане, — заявил я, — нисколько не отразится ни на политике, которую Франция проводит там, ни на взятых нами обязательствах, ни на нашем твердом намерении сдержать их. Мы хотим, чтобы в Ливане установился нормальный конституционный порядок, чтобы мы могли обсуждать с правительством страны наши общие дела и чтобы это обсуждение совершалось в условиях полной независимости, как его, так и нашей». А в заключение я сказал: «Набежавшее облако не омрачит горизонта». На следующий день Катру, проезжая через Каир, увиделся с Кэйзи, английским государственным министром, и сообщил ему, что Хури и Риад Сольх будут скоро выпущены на свободу. 19 ноября, прибыв в Бейрут, он имел беседу с Бехара эль Хури, выслушал горячие заверения президента относительно его дружеских чувств к Франции и сообщил ему, что он скоро будет освобожден из-под стражи и возвратится на свой пост. После этого уже никто не мог сомневаться в нашем добром желании как можно скорее утихомирить страсти и прийти к примирению.

Но английскую политику такой выход не устраивал. Право, можно было подумать, что Лондон нарочно подливает масла в огонь и хочет внушить мысль, будто мы не по собственной воле стараемся уладить столкновение с Ливаном, а благодаря энергичному вмешательству Англии. Не было ли тут еще и желания насолить де Голлю за недавно произведенную перемену в составе Комитета освобождения? Уже 13 ноября Мекинс, заменявший отсутствующего Макмиллана, явился к Массигли и вручил ему «вербальную», но грозную ноту, в которой предъявлялось требование немедленного созыва англо-франко-ливанской конференции для урегулирования инцидента и заявлялось, что, по мнению английского правительства, мы должны отозвать Эллё. А 19 ноября, когда уже всем было ясно, что путь, избранный нами, есть путь к соглашению, Англия вдруг стала метать громы и молнии. Разумеется, это могло быть сделано только «для галерки» и с намерением унизить Францию. [220]

В этот день Кэйзи прибыл в Бейрут, явился в сопровождении генерала Спирса к генералу Катру и предъявил ему самый настоящий ультиматум, нисколько не думая о союзе, соединявшем нас, и взятых Англией обязательствах, в которых она заявляла о политической своей незаинтересованности в государствах Леванта; позабыв о соглашениях со мною, которые от ее имени подписал Оливер Литтлтон, Англия предъявляла теперь представителю Франции требование согласиться на созыв трехсторонней конференции и в течение тридцати шести часов предоставить свободу президенту и министрам Ливанской республики. В противном случае англичане под предлогом поддержания порядка — а это их вовсе не касалось — собирались объявить страну, как они говорили, на «военном положении», силой захватить власть и послать свои войска для освобождения любыми средствами заключенных, которых охраняли наши солдаты.

«Итак, мы вернулись ко временам Фашоды», — ответил Кэйзи и Спирсу генерал Катру. Правда, была маленькая разница: во времена Фашоды Франция имела возможность дойти до вооруженного конфликта с Англией, а сейчас такая опасность Англии не угрожает. Комитет освобождения предписал генералу Катру отказаться от участия в трехсторонней конференции, освободить, как было условлено, президента Бехара эль Хури и его министров и, если Англия выполнит свою угрозу о захвате ею власти в Ливане, собрать наших чиновников и наши войска в один из портов и перевезти их в Африку. Я беру тогда на себя объяснить Франции и всему миру причины ухода наших людей.

В конце концов в Ливане восстановился своего рода modus vivendi. Англичане немножко притихли, генерал Катру вел переговоры с Дамаском и Бейрутом о передаче в ведение того и другого государства учреждений общественного значения, правители продолжали колебаться и торговаться, а против них вели агитацию те, кто метил на их место; «лидеры» соседних арабских стран по тем же самым подспудным причинам выступали с шумными протестами против Франции. В Каире требования исходили от Нахас-паши, которого английский посол навязал королю Фаруку в качестве председателя Совета министров; в Багдаде — от Нури-Сайда, возвратившегося к власти только благодаря воздействию английских войск; в Аммане — от эмира Абдуллы, бюджет которого составлялся в Лондоне и армией которого командовали генерал Пик и полковник Глабб, именовавшиеся «Пик-паша» и «Глабб-паша». [221]

В феврале Катру вернулся в Алжир; Комитет освобождения назначил генеральным и полномочным представителем Франции в Леванте генерала Бейне. Эллё туда не вернулся; Кэйзи уехал из Каира, а Шамун — из Бейрута. Спирс сидел на своем месте и подготовлял очередной кризис. Действуя с большим искусством и твердостью, новый представитель Франции выправил положение. Однако стало совершенно ясно, что нельзя постоянно вести подобные схватки, проявляя в них все новые чудеса стратегии. Тем более, что и наши скромные силы, и скорбные страсти французов, и внимание всего мира поглощало теперь нечто большее — военные действия, от которых зависела судьба Европы.

Тут политика даже опережала события: все ее соображения были теперь устремлены к тому, что произойдет вслед за победой. В лагере союзников прежде всего заволновались средние и малые государства. К нам в Алжир долетали только отзвуки дебатов, предметом которых они являлись; ведь их короли и министры пребывали в Лондоне, их дипломаты пытались действовать главным образом в Вашингтоне, а пропаганду свою они вели больше всего в англосаксонских странах. Все же мы знали их достаточно хорошо, чтобы понять их тревоги. Кстати сказать, их беспокойство являлось ясным и печальным доказательством того, что падение Франции и нынешнее намерение трех других великих держав держать ее в стороне завтра тяжело отзовутся на условиях мира, который уже подготовлялся.

По правде сказать, Бельгия и Люксембург, имея на Западе добрых соседей, не сомневались, что после освобождения будут восстановлены и прежние их границы и независимость. Им предстояло столкнуться только с проблемами экономического характера. От разоренной Франции и от Англии, которая и сама сильно пострадала, ждать помощи можно было еще не скоро. В ближайшем будущем они рассчитывали на Америку. Поэтому Спаака, Гутта и Беша видели и в Атлантик-Сити, и в Хот-Спрингсе, и в Думбартон-Оксе — словом, на всех конференциях, где складывались планы Соединенных Штатов по вопросам снабжения, восстановления и развития Европы; а Ромре, бельгийского посла при Французском комитете освобождения, интересовали главным образом проекты, касавшиеся конфедерации Западной Европы. Голландцы тоже не ведали политических забот относительно своей метрополии, зато очень беспокоились о судьбе своих владений в Меланезии. Уже тогда Америка оказывала давление на правительство Голландии, а в дальнейшем заставит ее отказаться [222] от господствующего положения на Яве, Суматре и Борнео. Из слов голландского посланника Ван-Вийка, а также из докладов, которые посылал нам из Лондона Дежан, видно было, что Ван-Клеффенс с горечью предсказывал, что победа союзников на Тихом океане повлечет за собой ликвидацию Нидерландской империи. А норвежцы уже будто почувствовали, как через нейтральную Швецию и побежденную Финляндию на них давит сокрушительный вес всея Руси. Трюгве Ли уже создавал план Атлантического союза, о котором с нами беседовал норвежский посол в Алжире Хауген, Но больше всего беспокойство проявляли эмигрантские правительства стран Центральной Европы и Балкан. Они предвидели, что вслед за изгнанием немцев на территории их государств появятся советские войска, и испытывали страх за свое будущее.

Конференция, происходившая в Тегеране в декабре 1943, только усилила их опасения. Разумеется, участники конференции -Рузвельт, Сталин и Черчилль — не скупились на успокоительные декларации и утверждали, что они встретились для обсуждения стратегических вопросов. Однако просочившиеся сведения были отнюдь не утешительными для эмигрантских правительств. Вопреки официальным секретам они выведали самое существенное из того, что происходило в Тегеране. Сталин разговаривал там как человек, имеющий право требовать отчета. Не открывая двум другим участникам конференции русских планов, он добился того, что они изложили ему свои планы и внесли в них поправки согласно его требованиям. Рузвельт присоединился к нему, чтобы отвергнуть идею Черчилля о широком наступлении западных вооруженных сил через Италию, Югославию и Грецию на Вену, Прагу и Будапешт. С другой стороны, американцы — в согласии с Советами — отвергли, несмотря на настояния англичан, предложение рассмотреть на конференции политические вопросы, касавшиеся Центральной Европы, и, в особенности, вопрос о Польше, куда вот-вот должны были вступить русские армии. Нас, французов, держали в стороне от всех этих дел, и до такой степени, что, когда Черчилль и Рузвельт направлялись в Тегеран, один — в самолете над французскими владениями Северной Африки, а другой — вдоль ее берегов, оба они и не подумали установить с нами связь.

И вот перспективы, так пугавшие монархов и министров придунайских, привисленских и балканских стран, теперь определились яснее. Так, в Греции значительная часть элементов Сопротивления, подпавших под влияние коммунистов, образовала [223] единую организацию ЭАМ, которая поставила целью вести борьбу против захватчиков и вместе с тем проложить путь революции. ЭЛАС — военная организация этого движения — объединяла многие партизанские отряды, действовавшие в горах Греции, а также глубоко проникала в армейские и военно-морские соединения, стоявшие на Среднем Востоке. Для того чтобы легче было держать связь с солдатами и матросами и сообщаться с внутренними областями страны, премьер-министр Цудерос и большинство министров избрали своей резиденцией Каир. Вскоре туда направился и король Георг II{86}; но по его прибытии разразился бурный кризис. В апреле 1944 Цудеросу пришлось выйти в отставку. Заместивший его Венизелос тоже вынужден был оставить свой пост. Папандреу{87} с большим трудом удалось сформировать правительство. И как раз в это время начались серьезные мятежи в войсковых частях и на кораблях. Для их подавления понадобилось не больше, ни меньше, как кровавое вмешательство английских войск. И хотя представители всех политических течений Греции, собравшиеся вслед за этим в Бейруте, провозгласили лозунг национального единства, вскоре опять начались распри. Было очевидно, что в Греции уход немцев окажется сигналом к гражданской войне.

По-видимому, Соединенные Штаты старались как-то выпутаться из этой неприятной истории. Но Советы оказывали воздействие на греков; англичане же, стремившиеся установить свою гегемонию в восточной части Средиземного моря, не скрывали, [224] что вопросы, касающиеся Греции, относятся к их сфере. Поэтому французское правительство никогда в эти дела не вмешивалось. Однако в интересах Европы было бы лучше, если бы Франция и Англия действовали тут совместно, соединив свои силы и влияние, как это часто бывало в прошлом. И Аргиропуло, представитель Греции при Комитете, вполне был в этом убежден. Этот патриот и политик, которому не давала покоя угроза, нависшая над его страной, был убежден, что, отбросив от себя Францию, Европа рискует пойти по неверному пути, и потому он горько сожалел, что под воздействием извне спустилась непроницаемая завеса между его правительством и правительством Французской республики.

Точно так же действовали наши союзники и в отношении Югославии. В этом сербо-хорвато-словенском королевстве еще и до войны царили жестокие раздоры между различными его народами, а теперь в нем все было перевернуто, все кипело. Итальянцы образовали там хорватское государство, прирезали к нему Далмацию и словенскую провинцию Любляны. Полковник Михайлович вел в сербских горах смелую партизанскую войну; позднее повел войну в интересах коммунистов Иосип Броз Тито. Оккупанты мстили за их выступления неслыханными зверствами, массовым уничтожением людей, нелепыми разрушениями, а между тем Михайлович и Тито стали враждовать друг с другом и превратились в противников. В Лондоне совсем еще юный король Петр II и его неустойчивое правительство не только были бессильны справиться с тягчайшими трудностями внутри страны, но и оказались под властным давлением Англии.

В самом деле, англичане смотрели на Югославию как на главную арену их политики на Средиземном море. Кроме того, Уинстон Черчилль считал эту политику своим кровным делом. Лелея планы широких операций на Балканах, он намеревался обратить Югославию в их плацдарм. С самого же начала действий Михайловича Лондон помогал ему оружием и советами, направил к нему английскую миссию. Позднее премьер-министр делегировал к Тито своего сына Рэндольфа. В конце концов Тито было отдано предпочтение, и правительство Англии послало ему снаряжение и обмундирование для его войск. Михайловича же лишили помощи, всячески поносили его в выступлениях по радио из Лондона, а представитель Форин офис с трибуны лондонской палаты общин даже обвинял его в измене. Мало того, в июне 1944 Черчилль потребовал от несчастного Петра II распустить [225] кабинет Пурича, в который Михайлович входил в качестве военного министра, и доверить власть Шубашичу, предварительно получившему свои полномочия от Тито. Москва, разумеется, одобряла такой образ действий, а в Вашингтоне югославский посол Фтоич не мог добиться, чтобы Соединенные Штаты оказали поддержку его монарху.

Французский комитет национального освобождения систематически держали в стороне от развития этих событий. Я лишь эпизодически мог устанавливать связь с генералом Михайловичем, который проявлял горячее желание поддерживать отношения со мною. Мы обменивались с ним посланиями. В феврале 1944 я наградил его военным крестом и приказал опубликовать извещение об этом, желая ободрить Михайловича в тот момент, когда почва уходила у него из-под ног. Но ни разу офицеры, которых я пытался посылать к Михайловичу, не смогли пробраться к нему. Что касается Тито, то он никогда не оказывал нам ни малейшего знака внимания. С королем Петром II и его министрами я во время своего пребывания в Англии сохранял сердечные отношения. Дипломатический обмен мнениями и информацией мы вели через Мориса Дежана, нашего представителя при югославском правительстве, и Иовановича, представителя Югославии при Французском комитете. Но ни разу югославское правительство — вероятно, не имевшее свободы действий — не обращалось к нас с просьбой о какой-либо услуге. Что касается Англии, то она не считала себя обязанной хотя бы один-единственный раз посоветоваться с нами. И я твердо решил отдать делу освобождения Франции все силы, какие мы могли сосредоточить, не допуская, чтобы они принимали участие в балканских операциях. Зачем нам было вмешиваться и предлагать военную помощь для политического предприятия, из которого нас исключили?

Если продвижение Советов и деятельность их агентов вызвали у некоторых эмигрантских правительств мучительный страх, то президент Бенеш и его министры подчеркивали, что они нисколько не опасаются за Чехословакию. Вряд ли в глубине души чехи были так уж спокойны. Но они полагали, что бороться против неизбежного бессмысленно и лучше постараться извлечь из него пользу для себя. Кстати сказать, их представитель Черни сам изложил нам такую точку зрения. В декабре 1943 Бенеш отправился в Москву и заключил со Сталиным договор о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи. На обратном пути в Лондон он 2 января остановился в Алжире. Мы приняли главу чехословацкого [226] государства самым почтительным образом, памятуя, что среди жестоких превратностей в судьбе Франции он всегда оставался ее другом.

Бенеш информировал меня о своих переговорах в Москве. Он обрисовал Сталина как человека, сдержанного в речах, но твердого в намерениях, имеющего в отношении каждой из европейских проблем свою собственную мысль, скрытую, но вполне определенную. Затем Бенеш разъяснил мне свою политику. «Взгляните на карту, — сказал он. — Русские подходят к Карпатам. Но на Западе союзнические войска еще не готовы к высадке во Франции. Значит, именно Красная Армия освободит мою страну от немцев. И для того, чтобы я мог сформировать нашу администрацию, я должен войти в соглашение со Сталиным. Я и сделал это, да еще на таких условиях, которые не затрагивают независимости Чехословакии. Ведь на основании нашей с ним договоренности русское командование нисколько не будет вмешиваться в наши политические дела».

Перейдя к общему положению страны, президент стал мне доказывать, как он делал это уже не раз, что Чехословакия может возродиться только путем союза с Москвой. Он водил пальцем по карте и восклицал: «Вот Судетская область, которую нам надо отобрать у немцев. Вот Тешин, на который зарятся поляки. Вот Словакия, которую венгры мечтают опять забрать себе, — там монсеньер Тисо уже создал свое сепаратное правительство. А ведь завтра Восточная Германия, Польша и Венгрия будут в руках Советской России. Стоит ей поддержать их претензии — и неизбежно последует расчленение Чехословакии. Как видите, союз с русскими для нас совершенно необходим». Я попробовал было напомнить о возможности обратиться к Западу, но Бенеш отнесся к этому очень скептически. «Рузвельт, — сказал он, — хочет договориться со Сталиным и после победы увезти поскорее свои войска домой. Черчилль очень мало беспокоится о нас. По его мнению, линия обороны Англии — на Рейне и в Альпах. Как только он этого добьется, его уже ничто не будет волновать, кроме Средиземного моря. В отношении нас он готов равняться на позицию Рузвельта, получив за это некоторые преимущества на Востоке. Как мне известно, в Тегеране, с общего согласия, ни слова не было сказано о Чехословакии. Правда, существуете вы, генерал де Голль, строитель твердой и сильной Франции, необходимой для европейского равновесия. Если б вы не появились после поражения, больше не было бы надежды на свободу Европы. Поэтому никто так горячо не желает вам полного успеха, как я. [227]

Но приходится убеждаться в том, что Вашингтон и Лондон не очень-то ему способствуют. Что же будет завтра? Да следует еще вспомнить о том, что французский парламент дал отставку Клемансо, лишь только окончилась война. Когда весть об этом пришла в Прагу, я сидел за работой с великим Масариком. И обоим нам пришла одна и та же мысль: «Это самоотречение Франции!»

Мнение Бенеша о позиции Вашингтона и Лондона в отношении советских стремлений уже подтвердилось в польском вопросе. Чем ближе Красная Армия подходила к Варшаве, тем яснее выступало намерение Москвы оказывать свое влияние на Польшу и изменить ее границы. Уже угадывалось, что Сталин хотел с одной стороны присоединить территории Литвы, Белоруссии и Восточной Галиции, а с другой — расселить поляков до Одера и Нейсе за счет немцев. Но не менее ясно было, что хозяин Кремля намеревается учредить на Висле режим по своему усмотрению и что англосаксы не собираются наложить тут свое вето.

Перед польским правительством в Лондоне встали тяжелые проблемы. Оно не имело материальных возможностей воспротивиться решениям Москвы, зато морально было вооружено той мрачной решимостью, которую века угнетения сообщили польским сердцам. По правде сказать, генерал Сикорский, председатель Совета министров и главнокомандующий, сначала попытался достигнуть соглашения с Советами. В то время когда вермахт находился у ворот Москвы, это соглашение казалось возможным. Большому количеству польских солдат, взятых в плен русскими в 1939, было разрешено отправиться на Средний Восток вместе с их командующим генералом Андерсом, а Сталин принял более умеренный тон в переговорах о границах и будущих отношениях. Теперь же картина была совсем иная, так же как иной была и карта военных действий. И поляков снова охватили неприязнь и страх, которые внушали им русские. Весною 1943 они официально — с некоторой видимостью оснований — обвинили их в том, что три года назад они уничтожили в Катынском лесу десять тысяч военнопленных польских офицеров{88}. Сталин в негодовании порвал [228] дипломатические отношения с Польшей. В это время, то есть в июле 1943, генерал Сикорский, возвращаясь из Египта, где он инспектировал войска Андерса, погиб в результате воздушной катастрофы, происшедшей в Гибралтаре. Этот выдающийся человек пользовался достаточно большим престижем, чтобы усмирять страсти своих соотечественников, и достаточно большой международной известностью, с которой приходилось считаться. Он был незаменим. Сразу же после его смерти кризис в отношениях между Россией и Польшей принял характер острого конфликта.

Однако новое польское правительство устами своего главы Миколайчика{89} обещало, что после освобождения власть в Варшаве будет учреждена в таком составе, который гарантирует Москве добрососедские отношения. Что касается границ, то он не отвергал заранее никаких проектов, а только заявлял, что этот вопрос может быть разрешен лишь при заключении мирного договора. Миколайчик дал приказ вооруженным силам Сопротивления сотрудничать с Советской Армией. Наконец, он обратился к Соединенным Штатам и Англии, желая покончить с разногласиями и прийти к решению всех вопросов, повисших в воздухе. Но эти миролюбивые настроения не нашли отклика в Кремле. Наоборот, недовольство русских все усиливалось по мере их продвижения. В январе, по случаю вступления своих войск на польскую территорию, Советы опубликовали декларацию, согласно которой так называемая «линия Керзона» должна была стать восточной границей Польши, а состав лондонского правительства полякам полагалось полностью изменить. В то же время заботами русских был сформирован польский армейский корпус, глава которого — Берлинг — не признавал власти законного правительства; а в Галицию вслед за советскими войсками явился образованный в Москве Польский комитет национального освобождения под председательством Осубка-Моравского.

Было очевидно, что поддержка англосаксами польской независимости была весьма шаткой. В январе 1944 Корделл Хэлл дал [229] уклончивый ответ на просьбу Миколайчика о посредничестве. Рузвельт, которому в этом году предстояло вновь выступить в качестве кандидата на президентских выборах, держался в польском вопросе осторожно, сообразуясь с чувствами поляков, имевшихся среди его избирателей. Но можно было предугадать, что, как только выборы останутся позади, он не захочет связывать руки Сталину. Англичане оказались менее послушными, но было весьма вероятно, что поскольку они равняются на американцев, то в конце концов, по сути дела, уступят, соблюдая, однако, некоторые внешние приличия.

В самом деле, Черчилль и Иден, произнося всякие хорошие слова в защиту независимости Польши, торопили Миколайчика с поездкой в Москву. Посещение состоялось 1 августа — в то самое время, как Советская Армия подошла к Варшаве, а в городе подпольная польская армия под командованием генерала Комаровского{90}, именуемого «Буром», начала действия против немцев. После героических боев поляки были раздавлены и обвиняли русских в том, что те не оказали им никакой помощи и даже не разрешили английским самолетам воспользоваться советскими базами, чтобы производить оттуда боевые вылеты для поддержки защитников Польши. За несколько дней до этого польские министры, прибывшие в Москву, услышали от Сталина и Молотова совсем не обнадеживающие ответы на свои просьбы и были уведомлены в том, что между Советским Союзом и Польским комитетом национального освобождения заключено соглашение, которое предоставляло Комитету право управлять освобожденными территориями.

Наше правительство не в состоянии было помешать этому порабощению Польши. Раз мы не действовали совместно с нашими великими союзниками в области дипломатии и не участвовали на равных правах в выработке общих для всех нас стратегических планов, как же могли бы мы добиться от западных держав, чтобы они заняли определенную политическую позицию и приняли определенные решения, которые наверняка спасли бы независимость Польши и в то же время обеспечили бы России ту границу, [230] какой она требовала. Лично я считал вполне приемлемой идею Сталина компенсировать Польше ту ампутацию, которой ее территория подвергается на востоке, приобретением ею земель Пруссии и Силезии. Я хотел только, чтобы неизбежная при этом переброска населения производилась с полной гуманностью. Но я считал необходимым воспрепятствовать намерению Сталина установить в Варшаве диктатуру его почитателей. Я думал, что если бы Америка, Англия и Франция перед лицом всего мира пришли совместно к определенным выводам, и если бы они стали действовать согласованно в этом направлении, влияя на советское и польское правительства, и если бы они в дальнейшем предоставили судам Запада доступ в порты Балтийского моря, а русским судам — в порты Северного моря, то в конце концов им удалось бы возвратить свободу благородной и мужественной Польше.

Но перед требованиями Советской России Америка предпочла молчать. Англия искала формулу. Франция в этом вопросе не имела права голоса. Деятельному и достойному послу Польши при Французском комитете освобождения Моравскому, с которым мне не раз приходилось беседовать, генералу Соснковскому{91}, который занял после смерти Сикорского пост главнокомандующего и которого я принял в Алжире в декабре, генералу Андерсу, которого я видел с его войсками у горы Кассино, президенту Польской республики Рачкевичу: с которым я обменялся визитами, будучи проездом в Лондоне в июне 1944, министру иностранных дел Ромеру, которого я видел на приеме у президента, я мог только указать, какую мы занимаем позицию, и заверить, что мы всех заставили бы посчитаться с ней, если бы имели к этому возможность.

Однако же был случай, когда мы оказали помощь польскому правительству. Речь идет о значительном золотом запасе, который Государственный банк Польши в сентябре 1939 доверил Французскому банку, а тот в июне 1940 переправил его в Бамако. В марте 1944 Комитет освобождения по настоятельной просьбе правительства Миколайчика решил возвратить полякам их золото. Богомолов [231] не преминул обратиться к нам с настойчивыми заявлениями о необходимости отсрочить передачу золота, а в конце концов попросил у меня приема и тогда сказал мне: «Советское правительство заявляет решительный протест против передачи польского золотого запаса эмигрантскому правительству Польши в Лондоне. Ведь завтра оно уже не будет правительством Польши». Я ответил, что пока оно еще является правительством, что оно признано всеми нашими союзниками, включая и Россию, что по его приказу польские войска в настоящее время сражаются в Италии рядом с нашими войсками и что, наконец, я не понимаю, по какому праву Советский Союз вмешивается в дела, касающиеся только Польши и Франции. Богомолов ушел, не скрывая своего неудовольствия.

Итак, несмотря на советы Вашингтона, Лондона и Москвы воздерживаться от сближения с нами, средние и малые государства Европы стремились к этому; хотели быть ближе к нам морально и те, кого отделяла от нас дальность расстояния. Генерал Ванье, представитель Канады, привез нам слова привета своей родины, являвшейся примером для других в военных усилиях, и повел переговоры относительно экономической помощи, которую Канада нам оказывала, и о той помощи, которую она соглашалась оказывать и в будущем по мере освобождения Франции. Наши союзники — страны Латинской Америки — через своих полномочных представителей указывали, что возвращение Франции прежнего ее международного положения живо затрагивает их чувства и отвечает их интересам. С такими заявлениями выступали, например, в Бразилии — Васко да Кунха, в Перу — Арамбуру, в Эквадоре -Фрейла Ларреа, на Кубе — Суарес Солар. Наконец, искусный, тонкий дипломат, делегат Испании де Сангрониз, хоть он и был единственным представителем нейтральной страны среди делегатов воюющих стран и чувствовал себя связанным довольно туманным статутом, с готовностью занимался урегулированием вопросов, касающихся Марокко, судьбы Танжера, переправки французов, перешедших через Пиренеи, и торгового обмена между Французской Африкой и Иберийским полуостровом. Мы действительно старались установить с испанцами необходимые отношения. Они и сами этого желали. Я рассчитывал, что в ближайшем будущем произойдет возобновление дипломатических отношений между Парижем и Мадридом в условиях, достойных двух великих соседствующих народов.

Но в Алжире наша дипломатическая деятельность сосредоточивалась на отношениях с тремя великими союзными державами. [232]

Теперь мне уже не приходилось во всех случаях самому вести их, как в те времена, когда у нас, собственно говоря, не было министерств, но все же я должен был наблюдать за общим ходом этих дел. Поэтому я постоянно встречался с представителями США, Великобритании и Советской России. Ведь если считалось, что их правительства еще не решили вопроса, кто действительно является главою Франции, они все же направляли к нам своих послов, и те нисколько не скрывали, что они серьезно рассчитывают в недалеком будущем переехать вместе с нами в Париж.

После реорганизации Комитета освобождения, когда я стал единственным его председателем, Вашингтон и Лондон, скрепя сердце, примирились с этим фактом и сделали соответствующее распоряжение. Роберт Мэрфи, носивший неопределенный титул представителя президента Рузвельта, был переведен в Италию. Его заменил Эдвин Уилсон, имевший вполне определенные полномочия представителя своего правительства при нашем Комитете. Отъезд Мэрфи и поведение его преемника вызвали, к счастью, разрядку в наших отношениях с американским посольством. Мэрфи очень мало ценил успехи «голлистов», зато Уилсона они, по-видимому, радовали. Насколько редкими и натянутыми были наши беседы с Мэрфи, настолько же частыми и приятными были визиты Уилсона. Он был выдающимся дипломатом и человеком сердца. Лояльность не позволяла ему осуждать позицию, но она глубоко огорчала его. Своим личным посредничеством он не раз достигал того, что точка зрения одной стороны бывала если не воспринята, то хотя бы понята другой стороною, и при случае он умело предотвращал вспышку, назревавшую то у американцев, то у нас.

Дафф Купер делал то же в наших отношениях с англичанами. До декабря 1943 представителем Великобритании в Алжире был Макмиллан, исполнявший вместе с тем и другие обязанности. Теперь он уезжал в Италию в качестве английского государственного министра. В свое время Черчилль, посылая его в Алжир, полагал, что, хоть и с некоторой сдержанностью, он все же присоединится к политике, проводимой в Северной Африке американцами. Однако Макмиллан понял, что это не самая лучшая линия. У этого человека возвышенной души и светлого ума возникла симпатия к группе французов, желавших видеть Францию свободной от пут. Я замечал, как по мере развития наших отношений рассеивается его предубеждение против нас. И я отвечал ему чувством глубокого уважения. Теперь, когда он должен был уехать, Лондон решил дать ему достойного преемника и вместе с тем нормализовать [233] положение представителя Англии. Даффа Купера назначили послом в Алжир с последующим переводом его в Париж. Это был один из самых любезных и разумных жестов, сделанных правительством его величества в отношении Франции.

Дафф Купер был человеком незаурядным, одаренным. Шла ли речь о политике, истории, литературе, искусстве, науке — он во всем превосходно разбирался и все его интересовало. Но во все свои суждения он вносил какую-то сдержанность, вероятно объяснявшуюся его скромностью, — это качество придавало ему особое обаяние, не позволяло ему навязывать другим свои мнения. Однако у него были твердые убеждения, непоколебимые принципы — об этом свидетельствовал весь его жизненный путь. В годы, когда события требовали, чтобы выдвигали лучших, он мог бы быть на своей родине премьер-министром. Можно думать, что этому помешала одна черта натуры — щепетильность — и одно обстоятельство — наличие Уинстона Черчилля. Но если он не стал премьер-министром в Лондоне, он должен был стать английским послом в Париже. Как истый гуманист, он любил Францию; как истый дипломат, он обсуждал дела с благородным спокойствием; как истый англичанин, служил своему королю чистосердечно. Будучи посредником между Черчиллем и мною, он старался смягчить наши столкновения. Иногда это ему удавалось. Если бы возможно было кому-нибудь из смертных всегда достигать этого, то, конечно, только такому человеку, как Дафф Купер.

С русской стороны мы, как и прежде, имели дело с Богомоловым, который стремился все знать, а своих секретов никому не открывал и вдруг становился жестким, когда формулировал какое-нибудь категорическое мнение своего правительства. Иногда мы встречались с Вышинским, который временно занимался итальянскими делами, но был весьма сведущ в самых разнообразных областях. Он проявлял широту мысли и вдобавок черту, казалось бы, удивительную для бывшего советского прокурора, — приятную жизнерадостность. Однако иной раз внезапно проглядывало, как неумолимы приказы, связывающие его. Как-то раз, когда мы беседовали недалеко от других, так что нас могли слышать, я сказал ему: «С нашей стороны было большой ошибкой, что мы до 1939 не действовали в открытом союзе с вами против Гитлера. Но как вы сами-то виноваты, что заключили с ним договор и позволили ему раздавить нас!» Вышинский выпрямился, побледнел. Сделал такой жест, как будто отметал некую таинственную угрозу. [234] «Нет! Нет! — пробормотал он. — Никогда, никогда этого не следует говорить!»

В общем отношения между Францией и ее союзниками развивались вопреки правилу сугубой осторожности, указанному в кодексе дипломатии. Первого января 1944 имело место весьма показательное зрелище. В этот день дипломатический корпус явился с большой помпой на виллу «Оливье» поздравить меня и принести новогодние пожелания, какие принято делать главе правительства. В приемной даже произошел горячий спор между русским и английским послами: кто из них является старейшиной дипломатического корпуса и должен поэтому зачитать традиционный адрес. Дафф Купер взял верх. Но этот торжественный визит и это соперничество были знаком нашего восхождения.

И все же намерения союзных руководителей в отношении Франции держали дипломатов в состоянии хронической напряженности. Рузвельт упорно отрицал право нашего Комитета быть в период освобождения французской государственной властью. Англия позволяло своим дипломатам говорить, что она считает такую позицию Америки чересчур строгой, но тем не менее мирилась с ней. Если бы тут дело шло о терминологии, это нас нисколько не волновало бы. Но за этим отказом признать нас французской национальной властью в действительности скрывалось упорное желание президента Соединенных Штатов установить во Франции свой арбитраж. Я чувствовал, что практически могу сделать совершенно бесплодными его попытки посягнуть на нашу независимость. В подходящем случае Рузвельт мог бы в этом убедиться. Однако проволочки, вызванные его упрямством, мешали военному командованию заранее знать, с кем ему надо иметь дело в своих отношениях с французами. А кроме того, до последней минуты между нами и нашими союзниками происходили обострения и всякие неприятности, которых вполне можно было бы избежать.

Ведь Комитет освобождения еще в сентябре 1943 направил в Вашингтон и в Лондон меморандум, точно определяющий те условия, в каких должно было происходить во время битвы за Францию сотрудничество французских властей с вооруженными силами союзников. Там было указано, что в зоне боев военное командование должно обращаться к местным властям и те обязаны предоставлять в его распоряжение средства сообщения, радио, все виды связи и обслуживания. В тылу французское правительство примет все меры для выполнения требований генерала Эйзенхауэра. [235] Для обеспечения контакта с вооруженными силами предусматривалось, что вместе с каждой воинской частью будут идти французские офицеры административной связи; что в помощь Эйзенхауэру нами будет прикомандирован генерал, имеющий определенные полномочия и необходимый персонал; что до прибытия правительства на территорию метрополии туда будет отправлен один из членов правительства для принятия необходимых мер. И фактически корпус административной связи уже был сформирован в сентябре 1943, поставлен под команду Эттье де Буаламбера, укомплектован, обучен и переправлен в Англию. В марте 1944 я назначил генерала Кенига и генерала Коше помощниками главнокомандующего союзными войсками: одного — на северном театре военных действий, а другого — на Средиземном море. В тот же день Андре Ле Трокер был назначен национальным комиссаром на освобожденной территории. Намеченные нами меры встретили одобрение союзных штабов. Для их осуществления недоставало только согласия вашингтонского и лондонского правительств. А они все не давали ответа на наш меморандум.

Президент из месяца в месяц держал этот документ на своем столе. А тем временем в Соединенных Штатах подготовлялось некое «союзное военное правительство» (АМГ), которому надлежало взять в свои руки управление Францией. В эту организацию нахлынули всякого рода теоретики, техники, деловые люди, пропагандисты — вчерашние французы, превратившиеся по своему новому подданству в американцев. Ни заявления, которые Моннэ и Оппено считали своим долгом делать в Вашингтоне, ни замечания, которые английское правительство направляло в Соединенные Штаты, ни настойчивые просьбы Эйзенхауэра, с которыми он обращался в Белый дом, не вызывали никакого движения воды. Но так как необходимо было прийти к какому-нибудь заключению, Рузвельт решился наконец дать Эйзенхауэру указания, в силу которых высшая власть во Франции должна принадлежать главнокомандующему. На основании своих прав ему надлежало по собственному усмотрению выбрать французскую власть, а ей — сотрудничать с ним. Вскоре мы узнали, что Эйзенхауэр умолял президента не возлагать на него этой политической ответственности и что англичане не одобряли такой произвольной системы. Но Рузвельт, подправив в мелочах свою инструкцию, оставил в силе ее суть.

По правде сказать, намерения президента напоминали мне грезы Алисы в стране чудес. В Северной Африке, в обстановке куда [236] более благоприятной для намерений Рузвельта, он уже попробовал было провести ту политику, которую задумал осуществить во Франции. Из его попытки ничего не вышло. Мое правительство пользовалось на Корсике, в Алжире, Марокко, Тунисе, Черной Африке независимой властью; люди, на которых Вашингтон рассчитывал, надеясь воспрепятствовать этому, сошли со сцены. Никто уже больше и не вспоминал о соглашении Дарлана — Кларка. Национальный комитет признал его недействительным, а я во всеуслышание заявил с трибуны Консультативной ассамблеи, что в глазах Франции его и не существовало. Однако провал политики Рузвельта в Африке все же не рассеял его иллюзий, о чем я сожалел как с точки зрения его интересов, так и с точки зрения наших отношения. Но я был уверен, что о применении его проекта в метрополии нечего и думать. Союзники не нашли бы во Франции иных министров и иных чиновников, кроме тех, которых я назначил. Не нашли бы они и иных французских войск, кроме тех, которые свои главой признают меня. Без всякого сомнения, я мог бы сказать генералу Эйзенхауэру: действительную силу будет иметь ваша договоренность только с теми людьми, которых я укажу.

Впрочем, Эйзенхауэр и сам так думал. Он заявил об это 30 декабря, когда пришел ко мне перед своей поездкой в Вашингтон, откуда он должен был вылететь в Лондон для приготовлений к высадке союзных войск во Францию. «Меня неблагожелательно настроили в отношении вас, — сказал он. — Теперь я признаю свое мнение ошибочным. В предстоящей битве я буду нуждаться не только в помощи ваших вооруженных сил, но также и в содействии ваших должностных лиц и в моральной поддержке со стороны населения Франции. Словом, мне нужна ваша помощь. Я пришел просить вас об этом». — «В добрый час, — ответил я. — Вы настоящий человек! Ведь вы способны сказать: я был неправ».

Мы заговорили о той неопределенности, в какой все еще пребывал вопрос о необходимом сотрудничестве во Франции между нашими властями и военным командованием. Эйзенхауэр не скрыл от меня, что это его очень беспокоит.

«Но помимо принципов, — сказал он, — есть еще реальные факты. Могу вас заверить, что, какую бы позицию мне ни навязали для внешнего декорума, в действительности я буду признавать во Франции французской властью только вас...» Тогда я указал, что, вероятно, нам представится случай проявить свое единство при решении вопроса, как должен быть освобожден Париж. [237]

«Именно французские войска должны отвоевать столицу Франции, — заметил я. — И для этого нужно только вовремя перебросить в Англию одну французскую дивизию, о чем мы, французы, и просили вас». Эйзенхауэр согласился.

С приближением срока высадки (май — июнь), намеченного штабами, англичане проявили желание вывести политическую проблему из тупика, в котором она оказалась. Черчилль решил взять на себя роль маклера, намеревающегося согласовать претензии Рузвельта и протесты генерала де Голля. Но так как у американцев был подавляющий перевес в силе и в средствах рекламы, усилия премьер-министра вскоре свелись к тому, чтобы заставить меня удовлетворить требования Рузвельта.

В начале января ко мне явился Дафф Купер и сказал: «Вы знаете, что Черчилль заболел, возвращаясь из Тегерана. Его перевезли в Марракеш. Он очень хотел бы увидеться с вами, но по состоянию здоровья не может никуда двинуться. Не согласитесь ли вы навестить его?» Было бы естественно, если бы английский премьер-министр, находясь на французской территории, нанес визит главе французского правительства. Однако из уважения к особе Черчилля и считаясь с обстоятельствами, я отправился к нему и 12 января был у него на завтраке. Он уже почти выздоровел. Мы с ним долго беседовали — в первый раз за полгода. При разговоре присутствовали Дафф Купер, лорд Бивербрук{92} и Гастон Палевский.

Премьер-министр говорил оживленно и горячо, усердно расписывая выгоды, какие мне даст мое согласие с намерением президента. В общем все сводилось к тому, что я должен признать первенство Рузвельта во французских делах — под тем предлогом, что он публично занял определенную позицию, а потому не может от нее отказаться, да, кроме того, взял на себя определенные обязательства в отношении некоторых французских сановников, скомпрометированных сотрудничеством с Виши, и должен эти обязательства выполнить. Перейдя к конкретным фактам, Черчилль посоветовал мне уже сейчас приостановить подготовку процесса над Фланденом, Пейрутоном и Буассоном. «Я ознакомилея [238] с материалами по делу Фландена, — сказал мне Черчилль. — Против него нет ничего серьезного. А раз он находится в Северной Африке, это доказывает, что он порвал с Виши. Что касается Пейрутона, он приехал в Алжир, чтобы занять пост губернатора по приглашению президента Соединенных Штатов. Буассону президент когда-то гарантировал, что он сохранит свое место, а я велел передать ему: «Сражайтесь хорошенько, а об остальном не заботьтесь!» Черчилль назвал прискорбным то обстоятельство, что генералам Жиро и Жоржу пришлось выйти из состава французского правительства. «Ведь первого, — сказал он, — выбрал сам Рузвельт. А второго пригласил сюда я.» Послушать Черчилля, так сразу стало бы ясно (если кто раньше этого не знал), что президент Соединенных Штатов и английский премьер-министр считают Францию своей вотчиной, где они могут распоряжаться как им угодно, а генералом де Голлем они недовольны главным образом из-за того, что он не хочет с этим мириться. Я весьма любезно ответил Черчиллю, что интерес к нашим внутренним делам, который проявляют Черчилль и Рузвельт, является в моих глазах доказательством начавшегося возрождения Франции. И поэтому, не желая их разочаровывать, я не хочу допустить революционных волнений в моей стране, а волнения произойдут неизбежно, если не будет совершено правосудие. Я не желал зла ни Фландену, ни Пейрутону. Что касается Фландена, я не отрицал его ценных качеств и благих намерений. Не забывал я также, что Пейрутон оказал услугу объединению наших сил, предоставив свою радиостанцию в мое распоряжение, когда я прибыл в Алжир. Но я считаю, что ради интересов нации они оба должны ответить в Верховном суде за свои действия в качестве министров Виши. Назначение Буассона генерал-губернатором зависело только от его начальства. Входят или не входят в состав моего правительства генералы Жиро и Жорж — это уж мое дело. Я буду и впредь следовать по тому пути, которым шел до сих пор, — по пути независимости, так как убежден, что это лучше всего не только для государства и для нации, за которые я несу ответственность, но также и для наших союзников, с которыми я связан.

Для того чтобы разрядить атмосферу, я пригласил Черчилля произвести на другой день вместе со мной смотр гарнизону. Он охотно согласился. Церемония смотра состоялась и вызвала восторг населения Марракеша. Для толпы любопытных, собравшихся тут, да и для любых зрителей в любом другом месте, для всех людей, которые видели бы перед собою эту картину, не ведая ничего [239] о ее изнанке, раз Черчилль и де Голль появились вместе и стоят бок о бок, это значит, что вскоре союзные армии двинутся вместе добиваться победы — а это самое главное. Я сказал это премьер-министру, и мы с ним пришли к выводу, что, в конце концов, толпа зрителей была тут совершенно права.

Но для того, чтобы воздействовать на меня, англичане иной раз прибегали к приемам совсем иного рода. Зимою некоторые английские инстанции, в явном согласии с соответствующими американскими службами, состряпали грязное дело, имеющее целью очернить меня. Началось оно с шумной кампании в печати, которую повели в Соединенных Штатах, стараясь уверить публику, что бывшая организация Сражающаяся Франция и ее глава старались установить во Франции свою диктатуру и уже позволили себе действия, достойные тоталитарной власти. Газеты опубликовали выдуманный от начала до конца текст какой-то дикой присяги, которую якобы принимали добровольцы, вступая в ряды вооруженных сил «Свободной Франции». На наши службы, в особенности на БСРА, посыпались обвинения: утверждали, что мы внедряем правила нашей суровой дисциплины путем жестокого обращения и даже пыток. После такой подготовки вдруг возникло «дело Дюфура». Под именем Дюфура некий агент Интеллидженс Сервис, втайне от нас завербованный во Франции, был в 1942 вывезен англичанами в Великобританию и, явившись в организацию Сражающаяся Франция, заявил о своем желании поступить добровольцем в ее войска. Он выдавал себя за лейтенанта и кавалера ордена Почетного легиона. Вскоре его начальники заметили, что он не является ни тем, ни другим, а просто служит в английской разведке. За незаконное присвоение воинского чина и звания Дюфур был приговорен к тюремному заключению и подписал новое обязательство, уже в качестве рядового, каким он и был в действительности. Но, отбывая наказание в кемберлийском лагере, он в один прекрасный день убежал оттуда при содействии Интеллидженс Сервис и присоединился к своим нанимателям. С точки зрения французов он был дезертир и злоумышленник, используемый иностранной разведкой, которая ему покровительствует. Так как арестовать его на английской территории для нас не представлялось возможным, французское командование в Англии больше года и не думало о нем, как вдруг в сентябре 1943 Пьера Вьено вызвали в Форин офис и сделали ему следующее удивительное сообщение:

«Дюфур подал в английский суд жалобу на жестокое обращение, в котором он обвиняет некоторых французских офицеров и [240] самого генерала де Голля. В силу принципа полной независимости судебной власти правительство Великобритании не может помешать законному ходу судебного процесса. К тому же генерал де Голль не пользуется в нашей стране правом дипломатической неприкосновенности. Быть может, он захочет приостановить дело путем полюбовного соглашения с Дюфуром? В противном случае он будет привлечен к суду. Мы считаем своим долгом рекомендовать генералу де Голлю обратить серьезное внимание на это дело. Ведь возможный обвинительный приговор будет для прессы, особенно в Соединенных Штатах, предлогом для крайне неприятной кампании по поводу методов и приемов воздействия на подчиненных в войсках Сражающейся Франции». И действительно, в этот самый момент в некоторых американских газетах, сделавших своей специальностью нападки на нас, уже появились злопыхательские намеки.

Я мог безошибочно сказать, откуда идут и чем вызваны эти выпады довольно низкого пошиба. Несомненно, Дюфур, английский агент и французский дезертир, затеял в английских судах процесс против меня лишь по наущению своих хозяев. Что же касается лондонского правительства, то если оно пренебрегает соглашениями со «Свободной Францией», в силу которых французские солдаты, находящиеся в Великобритании, подлежат суду только французских военных трибуналов, если лондонское правительство не признает за де Голлем права дипломатической неприкосновенности, которым пользуется в Англии самый последний из всех секретарей пятидесяти иностранных посольств, если оно пытается запугать де Голля перспективой скандала и клеветы, то все эти махинации имеют политическую подоплеку и придуманы с целью вывести руководителей англосаксов из положения, которое стало уже для них невыносимым. Общественное мнение настойчиво требовало, чтобы они поскорее заняли в отношении де Голля, в отношении его правительства и в отношении Франции позицию, достойную союза с ними, а Белый дом и Даунинг-стрит льстили себя надеждой, что смогут на это ответить: «Мы должны воздержаться до тех пор, пока не будет пролит свет на эту некрасивую историю».

Я решил не церемониться. Так как некоторые офицеры, находящиеся в Англии на службе, поддались запугиваниям Форин офис и доверили защиту этого дела английским юристам, я приказал, чтобы от защитников немедленно отказались. Я запретил своим подчиненным отвечать на какие-либо вопросы, повестки и [241] вызовы английских судебных органов. Я поручил Вьено уведомить Форин офис, что я вижу цель такой махинации, понимаю, что меня пытаются запачкать, для того чтобы оправдать политическую ошибку, допущенную союзниками; что я расцениваю эту тактику именно так, как она того заслуживает, то есть считаю ее подлостью, и что последствия этих «тайн нью-йоркского или вашингтонского двора» падут, конечно, не на меня, а на тех, кто их сочинил. С тех пор прошло четыре месяца. Лондон давал о себе знать только эпизодическими напоминаниями, на которые мы не отвечали.

Но в марте заговор опять пустили в ход. Надо сказать, что ордонанс о восстановлении во Франции государственной власти был принят 21 марта. Во всем мире газеты подхватили эту сенсацию и заявили — это была чистейшая правда, — что генерал де Голль и его Комитет считают себя правительством Франции и собираются утвердиться там, не спрашивая согласия союзников. Рузвельт, к которому рьяно приставали репортеры, сказал им с раздражением: «Никто, даже сам Французский национальный комитет освобождения, не может знать, что в действительности думает французский народ. Следовательно, для Соединенных Штатов вопрос остается нерешенным». Однако через неделю после того, как ордонанс был подписан, произошло финальное нападение на нас в деле Дюфура. 28 марта Дафф Купер, очевидно не решаясь говорить со мною лично по этому вопросу, который, однако, считался относящимся ко мне, попросил приема у Массигли. Он поручил Массигли передать мне, что английский суд больше не может ждать, правительство Великобритании вынуждено предоставить ему свободу действий и скоро начнется процесс.

Но оказалось, что мы можем дать на это сообщение достойный ответ. В начале 1943 сторонник «Свободной Франции» Стефан Манье, откомандированный в распоряжение английской службы радиовещания в Аккре для проведения французских передач и прекрасно работавший там, возвратился по нашему вызову в Англию. Вследствие какой-то ошибки или по признательному расчету Интеллидженс Сервис арестовала его, как только он прибыл, и для допроса заключила в помещение «Патриотической школы». Но там, в результате ли нервного потрясения или в сильнейшем бредовом припадке тропической малярии, несчастный покончил с собой. И вот, как нарочно, я вдруг получаю письмо от его сына, служившего на флоте в Северной Африке. Молодой моряк просил меня выяснить более чем подозрительные обстоятельства [242] смерти его отца. Он сообщал о своем намерении подать во французский суд жалобу на офицеров Интеллидженс Сервис, находящихся на французской территории, и против членов правительства Великобритании, включая и Уинстона Черчилля, как только они окажутся во Франции. Я поручил Массигли сообщить английскому посольству текст письма нашего истца и передать от меня лично, что «французское правительство не имеет никакой возможности помешать суду делать свое дело, и, к несчастью, можно опасаться, что во всем мире газеты поведут очень неприятную кампанию по поводу методов и приемов допроса в Интеллидженс Сервис, которые покрывает английское правительство». Не знаю почему, но английский суд прекратил дело, и лондонский кабинет, несмотря на принцип разделения властей, как-то ухитрился остановить начавшийся процесс. Впрочем, меня это не касается. С тех пор я уже никогда не слышал о «деле Дюфура».

Вслед за холодным душем последовал теплый душ. 14 и 17 апреля Дафф Купер явился ко мне, чтобы передать сообщение премьер-министра. Черчилль, по словам посла, был крайне огорчен дурным состоянием моих отношений с Рузвельтом. Но он был убежден, что, если я поговорю с президентом, как человек с человеком, отношения эти улучшатся. В частности, наверняка будет разрешен вопрос о признании Комитета освобождения. Черчилль заявлял, что он готов немедленно передать Рузвельту просьбу о моей поездке в Вашингтон и гарантирует мне благоприятный ответ. Я заявил Даффу Куперу, что это приглашение, так же как и прежние приглашения, мало меня привлекает. Если президент Соединенных Штатов действительно желает принять у себя главу французского правительства, ему ничего не стоит попросить де Голля приехать к нему. В этом случае я обязательно предприму поездку в Соединенные Штаты. Но зачем мне просить, хотя бы и через посредничество Черчилля, чтобы президент выразил согласие на мой визит? Как он истолкует мое ходатайство? Ведь Рузвельт открыто заявляет, что властью во Франции может облечь только он. Но мне нечего просить у него. Формальное признание больше не интересует французское правительство. Для него важно только, чтобы его признала французская нация. А это уже достигнуто. Союзники могли в свое время с пользою для дела помочь нам своим признанием. Она так не поступили. А теперь для нас это не имеет значения.

«Что же касается взаимоотношений между французскими властями и военным командованием, — сказал я послу, — вопрос этот [243] разрешится очень легко, если только командование ничего не станет тут узурпировать. В противном случае во Франции водворится хаос. А хаос этот будет гибельным и для военных операций и для политики союзников». В заключение я сказал, что, конечно, когда-нибудь для меня окажется вполне возможной поездка в Вашингтон — но лишь тогда, когда сами события разрешат наш спор; когда на первом освобожденном клочке французской земли будет установлена власть моего правительства; когда американцы докажут, что во Франции они, кроме военных операций, ни во что больше вмешиваться не желают, и когда самым решительным образом будет принят принцип, что Франция едина и неделима. А пока что я могу лишь выразить пожелание, чтобы все это произошло как можно скорее, и надеяться, что тогда обстоятельства позволят мне со спокойной душой отправиться в Соединенные Штаты. Во всяком случае, я признателен Черчиллю за то, что он хлопочет о моей поездке, и заранее приношу ему благодарность за все, что он пожелал бы сделать в этом направлении.

Поскольку я постарался оставить без последствий авансы союзников, мне, по закону качания маятника, следовало ждать теперь неприятных мер воздействия. И в самом деле, 21 апреля мы получили уведомление, что передача шифрованных телеграмм, которыми мы обменивались с нашими дипломатическими и военными представительствами, впредь производиться не будет. Это якобы объяснялось необходимостью держать в глубочайшей тайне происходящую подготовку к высадке. Однако мы не могли не считать оскорблением такую одностороннюю предосторожность, принятую англичанами лишь в отношении французов, чьим вооруженным силам, так же как и английским войскам, вскоре предстояло сыграть важную роль в военных операциях и чья территория должна была стать ареной сражений. И тогда Комитет освобождения запретил своему послу Вьено и своему военному делегату Кенигу разрешать с союзниками какой бы то ни было вопрос до тех пор, пока англичане полагают, что им и без нас известно, какие приказы мы даем и какие донесения нам направляют. Такой абсентеизм очень затруднял работу Эйзенхауэра и его штаба, а напряженность дипломатических отношений усилилась. Разумеется, наши шифрованные сообщения продолжали прибывать по адресу благодаря французским офицерам и чиновникам, совершавшим рейсы между Лондоном и Алжиром.

Кризис дошел до высшей точки, а между тем срок высадки приближался — союзники не могли больше откладывать, они [244] должны были найти выход. Поэтому я не был удивлен, когда 23 мая Дафф Купер попросил, чтобы я немедленно принял его. С того дня, как мы «в теории» больше уже не могли сообщаться по коду с Лондоном, я, к великому своему сожалению, вынужден был отказаться от приема английского посла. На этот раз дверь моя была для него открыта, так как он хотел известить меня о «новой ориентации». Он сказал мне, что английское правительство приглашает меня в Лондон для урегулирования вопроса о признании нас и вопроса о нашем административном сотрудничестве во Франции. Посол заявил также, что для его правительства желательно, чтобы я находился в Англии в момент высадки.

Я ответил Даффу Куперу, что очень тронут таким вниманием. В самом деле, я очень хотел находиться в месте отправки десанта в тот момент, когда армии освобождения ринутся в бой, и рассчитывал, что как только будут освобождены первые земли в нашей метрополии, я вступлю на них. Итак, я решил отправиться в Лондон. Но, что касается политического соглашения, мне следовало быть крайне осторожным. Я повторил послу свой прежний ответ — сказал, что совсем не заинтересован в признании нас нашими союзниками. И, между прочим, сообщил, что Комитет освобождения мы тотчас же переименуем в правительство Французской республики, каково бы ни было мнение союзников на этот счет. Что касается условий нашего сотрудничества с военным командованием, то мы уже давно их определили в том меморандуме, на который нам не ответили. Теперь английское правительство, может быть, и расположено подписаться под нашими условиями. Но американское правительство к этому не склонно. Для чего же в таком случае французам и англичанам обсуждать мероприятия, которые, невозможно применить из-за несогласия Рузвельта? Мы, конечно, готовы повести переговоры о практических формах сотрудничества, но надо, чтобы в обсуждении участвовали не две, а три стороны. В заключении я предупредил Даффа Купера, что отправляюсь в Лондон лишь при том условии, что мне будет гарантирована возможность сообщаться шифром с моим правительством.

26 мая Комитет освобождения выразил свое согласие с той позицией, которую я изложил английскому послу. Было решено, что ни один из министров не будет сопровождать меня — надо было ясно показать, какова цель моей поездки: я вовсе не собираюсь вести переговоры, я хочу присутствовать при начале операций по высадке и, если возможно, посетить французское население в зоне боев. Затем Комитет единогласно утвердил ордонанс, в силу [245] которого он стал уже и формально «Временным правительством Французской республики». На следующий день я вновь принял Даффа Купера и подтвердил ему свой вчерашний ответ. Он дал мне надлежащее письменное заверение относительно пользования шифром.

Теперь Рузвельт счел за благо попробовать выправить положение, но, опасаясь, как бы эта эволюция не наделала шуму, он выбрал довольно окольный путь, чтобы сообщить мне о ней. Он выбрал гонцом адмирала Фенара, возглавлявшего нашу военно-морскую миссию в Соединенных Штатах и поддерживающего хорошие отношения лично с хозяином Белого Дома. Адмирал прибыл из Соединенных Штатов 27 мая. Явившись ко мне, он сообщил следующее: «Президент настойчиво просил меня передать вам его приглашение приехать в Вашингтон. Учитывая позицию, которую он до сих пор занимал в этом вопросе, он не может сейчас без ущерба для своего престижа действовать официальным путем, а поэтому прибегает к полуофициальному приглашению. Если вы, тоже неофициально, примете приглашение, обычные посольские инстанции все уладят для вашей поездки и сделают так, что не надо будет опубликовывать, по чьей инициативе — вашей или Рузвельта — она состоялась». Сколь ни была странной процедура, к которой прибег президент, я не мог пренебречь его желанием встретиться со мною, выраженным так определенно, и не учесть того значения, которое, несомненно, могло иметь наше свидание. Итак, я признал, что вскоре мне необходимо будет поехать в Вашингтон. Но излияния чувств и мыслей тут были бы неуместны. Я поручил адмиралу Фенару ответить так, чтобы оттянуть время, сообщить, что приглашение передано и было встречено с благодарностью, но указать, что сейчас невозможно строить твердых планов, поскольку я вылетаю в Лондон, а в заключение сказать, что разговор о поездке следует возобновить позднее.

Демарш президента окончательно просветил меня. Мне стало ясно, что моя долгая борьба с союзниками за независимость Франции приходит к желанной для нас развязке. Разумеется, еще придется преодолеть какое-нибудь последнее препятствие. Но исход борьбы уже не вызывает сомнений. 2 июня приходит послание Черчилля: он срочно вызывает меня в Англию. Любезно предоставляет в мое распоряжение свой личный самолет. На следующий день я выезжаю. Со мною отправились Палевский, Бетуар, Бийотт, Жоффруа, де Курсель, Тейсо. Посадка в Касабланке, [246] вторая — в Гибралтаре, 4 июня утром мы — в Англии, около Лондона. И сразу же нас захватил поток событий.

Тотчас по прибытии мне передали письмо Черчилля — он приглашал меня приехать к нему в поезд (оригинальная идея), в котором он в ожидании дня и числа расположился где-то около Портсмута. Мы с Пьером Вьено отправились туда. Премьер-министр принял нас. При нем находились министры, в частности Иден и Бевин{93}, генералы и среди них Исмей{94}. Был там также маршал Смэтс, видимо чувствовавший себя довольно неловко, В самом деле, за несколько месяцев до того он сказал, что, поскольку Франция уж больше не является великой державой, ей ничего не остается, как войти в состав Британского Содружества Наций. Англосаксонская пресса широко разгласила его слова. Всех пригласили к завтраку, и, как только сели за стол, Черчилль бросился в бой.

Прежде всего он поразительно ярко описал широкую операцию, которая вскоре развернется, начиная от берегов Англии, и с удовлетворением констатировал, что начальная ее стадия будет осуществлена по преимуществу английскими средствами. «В частности, — сказал он, — английский флот должен будет сыграть важнейшую роль в переброске войск и защите транспортных судов». Я совершенно искренне выразил премьер-министру свое восхищение такими достижениями. После многих и многих испытаний, которые Англия переносила с необыкновенным мужеством, тем самым спасая Европу, она стала ныне базой наступления на континент и бросает в бой такие большие силы — вот [247] неопровержимое доказательство правильности мужественной политики, олицетворением которой был Черчилль начиная с самых мрачных для Англии дней. И хотя предстоящие вскоре события будут дорого стоить Франции, она, несмотря на это, гордится, что стоит в боевых рядах и бок о бок с союзниками будет сражаться за освобождение Европы.

В этот исторический момент повеяло духом уважения и дружбы, объединившим всех собравшихся там французов и англичан. А затем мы перешли к делам. «Выработаем соглашение о нашем с вами сотрудничестве во Франции, — сказал мне Черчилль. — А затем вы повезете его в Америку и дадите на рассмотрение президенту. Возможно, что он согласится с ним, и тогда можно будет его применять. Во всяком случае, вы побеседуете с Рузвельтом. Он смягчится и в той или иной форме признает вашу администрацию». Я ответил: «Почему вам кажется, что я обязан просить Рузвельта утвердить мою кандидатуру, чтобы получить власть во Франции? Французское правительство существует. Мне в этом отношении нечего просить ни у Соединенных Штатов, ни у Англии. Это дело решенное, и для всех союзников весьма важно установить систему отношений между французской администрацией и военным командованием. Девять месяцев тому назад мы предложили определенную систему. Поскольку скоро произойдет высадка союзных армий, я понимаю, что вы спешите урегулировать этот вопрос. Мы и сами этого хотим. Но для этого урегулирования необходим представитель Америки. Где же он? Его нет. А без него, сами понимаете, мы ничего в данный момент не можем решить. Впрочем, нужно отметить, что вашингтонское и лондонское правительства, как видно, склонны обойтись и без соглашения с нами. Я, например, только что узнал, что вопреки моим предупреждениям союзные войска и службы, приготовившиеся к высадке, везут с собою якобы французские деньги, изготовленные за границей, — деньги, которые правительство Французской республики ни в коем случае признать не может; а между тем по приказу союзного командования эти деньги должны иметь принудительное хождение на французской территории. Я уже жду, что завтра генерал Эйзенхауэр, по указанию президента Соединенных Штатов и в согласии с вами, объявит, что он берет Францию под свою власть. Как же вы хотите, чтобы мы на такой основе вели с вами переговоры?»

«А вы? — воскликнул Черчилль. — Вы, кажется, хотите, чтобы мы, англичане, заняли позицию, отличную от позиции Соединенных [248] Штатов?» Затем с горячей страстностью, предназначенной, несомненно, более для слушателей, чем для меня, Черчилль продолжал: «Скоро мы освободим Европу, но мы сможем это сделать лишь потому, что рядом с нами сражаются американцы. Запомните же: всякий раз, как нам надо будет выбирать между Европой и морскими просторами, мы всегда выберем морские просторы. Всякий раз, как мне придется выбирать между вами и Рузвельтом, я всегда выберу Рузвельта». Иден покачал головой — по-видимому, этот выпад не очень его убедил. А лейборист Бевин, министр труда, подошел ко мне и сказал довольно громко, чтобы все его слышали: «Премьер-министр заявил вам, что во всех случаях он всегда будет брать сторону президента Соединенных Штатов. Знайте, что он говорил от своего имени, но отнюдь не от имени английского кабинета».

Затем мы с Черчиллем поехали в ставку генерала Эйзенхауэра. Она находилась поблизости, в густом лесу. В бараке, где стены увешаны картами, главнокомандующий с большой ясностью и самообладанием изложил нам план высадки и сообщил о подготовке к ней. Корабли в состоянии выйти из портов в любую минуту. Самолеты могут подняться в воздух по первому сигналу. Войска уже несколько дней погружены на суда. Огромная машина — отплытие, переправа, высадка первого эшелона, то есть восьми дивизий и военных материалов, — налажена; все продумано до мельчайших деталей. Поддержка операции военными кораблями, авиацией, парашютный десант — ничто не оставлено на волю случая. Я убедился, что в подготовке этого рискованного и очень сложного дела в полной мере проявилась способность англичан к тому, что они называют planning{95}. Однако главнокомандующий еще должен был назначить день и час, и тут он испытывал сильное беспокойство. В самом деле, все рассчитано так, чтобы высадка произошла между третьим и седьмым июня. После этой даты условия прилива и фазы луны изменятся, и операцию пришлось бы отсрочить приблизительно на месяц. Однако погода стоит очень плохая. Для шаланд, понтонов, шлюпок при таком волнении плыть по морю и подходить к берегу — дело опасное. А ведь надо не позднее завтрашнего дня дать приказ о начале или отсрочке операции. Эйзенхауэр спросил меня: «Что вы об этом думаете?» Я ответил главнокомандующему, что решать тут может только он один, ибо ответственность лежит на нем, что мое мнение [249] его ни к чему не обязывает и я заранее безоговорочно одобряю все, что он решит. «Скажу вам только, — добавил я, — что на вашем месте я не стал бы откладывать. Падение атмосферного давления грозит меньшими неприятностями, чем отсрочка высадки на несколько недель: усилится моральное напряжение участников операции — может нарушиться тайна».

Когда я уже собрался уходить, Эйзенхауэр в явном смущении протянул мне какой-то документ, отпечатанный на машинке: «Вот, — сказал он, — прокламация, которую я собираюсь выпустить, — воззвание к народам Европы и, в частности, к французскому народу». Я пробежал текст прокламации и заявил Эйзенхауэру, что она меня не удовлетворяет. «Это только проект, -заверил меня главнокомандующий, — я готов изменить его согласно вашим замечаниям». Было условлено, что завтра я сообщу ему конкретно, какие изменения я считаю тут необходимыми. Черчилль отвез меня в свой поезд, где я должен был встретиться со своими. Я не скрывал от него своего беспокойства. Хотя перед нами открылась светлая перспектива битвы, на нее уже легла черная тень коварной политики.

В самом деле, прокламация, составленная для Эйзенхауэра в Вашингтоне, была неприемлема. В ней главнокомандующий сначала обращался к народам Норвегии, Голландии, Бельгии и Люксембурга и говорил как солдат, на которого возложена определенная военная задача и который не имеет никакого отношения к политической судьбе народов. Затем он обращался к французской нации и говорил уже совсем другим тоном. Он предлагал ей «выполнять все его приказы». Он уже решил, что «все должны остаться на местах и выполнять свои обязанности — впредь до особого распоряжения» и что, как только Франция будет освобождена, «французы сами выберут своих представителей и свое правительство». Короче говоря, он делал вид, будто на нем лежит ответственность за нашу страну, между тем как для нее он был всего лишь генералом союзной армии, умелым войсковым командиром, не имеющим, однако, никакого права управлять ею, да к тому же он оказался бы в крайне затруднительном положении, если бы ему действительно пришлось это делать. В его листовке ни слова не было сказано о той французской власти, которая вот уже несколько лет вдохновляла наш народ и руководила его военными усилиями. Она оказала Эйзенхауэру честь, отдав под его командование значительную часть французской армии. Утром 5 июня я на всякий случаи послал в главную ставку текст [250] воззвания в приемлемой для нас редакции. Как я и ожидал, мне ответили, что уже поздно — прокламация уже отпечатана (ее отпечатали неделю назад) и ее вот-вот начнут разбрасывать с самолетов над территорией Франции. В самом деле, в следующую ночь должна была начаться высадка.

В Лондоне, как и прежде, я разместил свое бюро в Карлтон-гарденс, а сам жил в отеле «Коннот». С большим удовольствием я встретился с Чарльзом Пиком, которого Форин офис прикомандировал к нам для связи. Этот дипломат, ставший моим другом, пришел ко мне 5 июня сообщить программу радиопередачи, которая должна была состояться на следующий день утром. Сначала, согласно расписанию, выступят с обращением к своим народам главы государств Западной Европы: норвежский король, голландская королева, великая герцогиня Люксембургская, премьер-министр Бельгии. Затем зачитает свою прокламацию Эйзенхауэр. Под конец выступлю я с воззванием к Франции. Я сказал Чарльзу Пику, что этот спектакль состоится без моего участия. Если я выступаю с речью после главнокомандующего, может показаться, что я одобряю его прокламацию, между тем как я с ней в корне не согласен; к тому же я займу тут место, совсем для меня не подобающее. Если я выступлю по радио, то только отдельно, в другой час, а не в хвосте вереницы ораторов.

В два часа ночи ко мне явился Вьено. Он только что вернулся от Черчилля, который вызывал его для того, чтобы накричать на него, изливая свой гнев против меня. Вслед за Вьено пришел Пик. Я ему заявил, что ораторский конвейер, который пустят в ход нынче утром, обойдется и без меня. Зато я хочу иметь возможность выступить по Би-Би-Си вечером.

После некоторых тайных столкновений, происшедших за кулисами, лондонское радио действительно предоставили в мое распоряжение на тех условиях, которые я поставил. Я выступил отдельно, в шесть часов вечера, и с глубоким волнением сказал французам: «Началась решительная битва... Битва во Франции, конечно, будет битвой за Францию!.. Для сынов Франции, где бы они ни были и кто бы они ни были, простой и священный долг — разить врага всеми средствами, какими они располагают. Выполняйте в точности приказы французского правительства и руководителей, коих оно уполномочило давать распоряжения. Из-за туч, набухших нашей кровью и слезами, уже проглянуло солнце нашего величия!»

Несколько дней я провел в Англии. Вести о боях приходили хорошие. Высадка удалась. Вокруг Байё было теперь предмостное [251] укрепление. Как и предусматривалось, у побережья оборудованы искусственные порты. В операции принимают участие французские вооруженные силы — корабли, эскадрильи самолетов, особые отряды, парашютисты, — и в отношении их всех поступают превосходные донесения от Аржанлье, Валлена, Лежантийома. Леклерк и его дивизия ждут в полном порядке, хоть и с нетерпением, момента, когда им можно будет высадиться в Нормандии. У наших служб, особенно у интендантской, которой с далеких теперь дней «Свободной Франции» руководит интендант Менги, работы по горло; интендантство занято снабжением наших войск -в Англии еще никогда не бывало столь многочисленных французских контингентов; подготовляется также всякая помощь освобожденным территориям. И, наконец, Кениг докладывает мне о действиях наших внутренних сил, которые по его указанию или по собственному почину во многих районах вступили в бой с врагом. Они не дают покоя нескольким крупным немецким частям позади фронта. Кроме того, повсюду проводятся предусмотренные нашими планами разрушения. Правда, немцы впервые использовали против Лондона свои ФАУ-I. Но как ни тяжелы эти бомбардировки, они уже не могут изменить ход сражения.

Однако, если стратегически горизонт кажется светлым, небо дипломатии лишь медленно очищается от туч. Иден пытается их разогнать. Он взял на себя лично — вероятно, по согласованию с английским кабинетом — переговоры о сотрудничестве во Франции, которые до сих пор вел Черчилль. 8 июня Иден в обществе Даффа Купера и Пьера Вьено пришел ко мне пообедать и побеседовать, он настаивал на том, чтобы французское правительство отказалось от своего решения, послало бы Массигли в Лондон и подписало франко-английское соглашение. «Если мы с вами договоримся, — сказал мне Иден, — американцы не смогут оставаться на какой-нибудь сепаратной позиции. Когда вы поедете в Вашингтон, я тоже туда поеду, и Рузвельту придется подписаться под тем, что мы с вами примем». Иден подкрепил свое предложение письмом, адресовав его Вьено. Но мы, французы, держались стойко. Я еще и еще раз ответил англичанам, что в Лондон я прибыл не для того, чтобы вести переговоры. Алжирское правительство, мнение которого я запросил, со мною согласно. Итак, Массигли остается на месте. Вьено отвечает Идену, что, если английский кабинет желает вступить в переговоры по поводу нашего меморандума 1943, он, Вьено, в качестве посла может получать и передавать необходимые сообщения. [252]

В то же время мы не упускали случая подчеркнуть нелепость такого положения, в котором окажутся союзные армии, не имея организованной связи с французской властью и французскими должностными лицами, и мы во всеуслышание заявляли, что не признаем отпечатанных за границей денег, которые союзники собираются распространять во Франции. 10 июня я дал одному информационному агентству короткое интервью, в котором уточнил свой взгляд на положение вещей. Кроме того, я решил, что наши офицеры административной связи, за исключением нескольких информаторов, не будут сопровождать американские и английские штабы, ибо мы не намерены содействовать узурпации. Разумеется, что во враждебно настроенной части американской прессы поднялся вой. Но другая ее часть и большинство английских газет порицали упрямство Рузвельта. В этот момент единодушно и энергично выступили те люди, которые и в печати и по радио всегда поддерживали нас силою своего таланта. В Соединенных Штатах встали на нашу защиту Уолтер Липпман, Эдгар Маурер, Доротти Томпсон, Джеф Парсонс, Эрик Хаукинс, Элен Киркпатрик, Мак Уэйн, Чарльз Коллингвуд, Соня Тамара и другие; в Англии — Гарольд Никольсон, Гарольд Кинг, Бурден, Гларнер, Дерси Силли и многие другие. Все они заявили, что шутки пора бросить.

Такого же мнения держались и правительства, нашедшие убежище в Англии. Освобождение казалось уже недалеким, и они отбрасывали теперь психологию изгнанников. Всех тревожила бесцеремонность, с которой великие державы стремились хозяйничать в их странах и решать судьбу Европы в отсутствие заинтересованных правительств. Мне случалось беседовать с норвежским королем, с голландской королевой, с великой герцогиней Люксембургской и их министрами, обедать с Пьерло, Спааком, Гугтом и их коллегами из бельгийского правительства, обмениваться визитами с президентами Бенешем и Рачкевичем, и я видел, что все они довольны отказом Франции подчиниться намерениям англосаксов присвоить себе чужие права. Между 8 и 20 июня Чехословакия, Польша, Бельгия, Люксембург, Югославия и Норвегия официально признали Временное правительство Французской республики вопреки настойчивым демаршам Америки и Англии, добивавшихся, чтобы они воздержались от признания. Только Голландия заняла выжидательную позицию, полагая, что уступив в этом вопросе желаниям Вашингтона, она получит от него более щедрую компенсацию в Индонезии.

Почти полное единодушие, проявленное в отношении нас европейскими государствами, несомненно, произвело впечатление [253] на Америку и на Англию. Но окончательно рассеяли мрак сомнений настроения французов, проявившиеся на маленьком клочке французской земли, только что освобожденной в боях.

В самом деле, 13 июня я отправился туда, желая посетить предмостное укрепление. Я уже несколько дней был готов к выезду. Но союзники не спешили предоставить мне такую возможность. Еще накануне, когда я был на обеде в Форин офис в окружении английских министров и когда меня поздравили с тем, что я скоро вступлю на землю своей родины, Идену было вручено за столом письмо Черчилля, в котором он снова возражал против моей поездки. Но посоветовавшись со своими коллегами, сидевшими вокруг него, и, в частности, с Клементом Эттли, Иден сообщил мне, что весь кабинет решил подтвердить распоряжения, сделанные английской стороной. Итак, славный контрминоносец «Комбатант», которым командует капитан 3-го ранга Пату, уже успевший отличиться при операциях высадки, подходит, как было предусмотрено, к Портсмуту и принимает меня на борт. Я беру с собою Вьево, д'Аржанлье, Бетуара, Палевского, Бийотта, Куле, Шевинье, Курселя, Буаламбера, Тейсо. Утром 14 июня мы бросаем якоря как можно ближе к французскому берегу и наконец вступаем на сушу — на границе между коммунами Курсёль и Сент-Мер-Эглиз, пройдя среди солдат канадского полка, который высаживался в этот момент.

Командующий союзными вооруженными силами в предмостном укреплении генерал Монтгомери был предупрежден за час о нашей высадке и любезно предоставил в наше распоряжение автомобили и проводников. Тотчас явился со своим отрядом майор Шандон, французский офицер связи. Немедленно посылаю в Байё двух лиц — Франсуа Куле, которого я тут же назначил комиссаром республики на освобожденной нормандской территории, и полковника де Шевинье, возложив на него руководство этим районом военного округа. Затем я отправился в главную квартиру. Монтгомери принял меня в фургоне, где он работает под портретом Роммеля, которого победил в Эль-Аламейне, но к которому питает большое уважение. У Монтгомери, крупного английского деятеля, осторожность и строгость сочетаются с пламенной энергией и чувством юмора. Его операции идут своим чередом — согласно плану. В южном направлении уже достигли первого объекта. Теперь надо, чтобы на западе американцы овладели Шербуром, а на востоке взяли Кан; для этого требуется, сказал мне генерал Монтгомери, ввести в действие новые воинские части [254] и бросить сюда больше боевой техники. Слушая его, я убеждался, что под его командованием наступление поведут основательно, но не спеша и без особой отваги. Выразив генералу свое доверие, я откланялся, не желая мешать ему, и направился в Байё.

Куле уже приступил там к исполнению своих обязанностей. Ведь Бурдо де Фонтеней, комиссар республики в Нормандии, не мог выбраться из Руана и выйти из подполья. Когда-то он еще сможет появиться здесь, а я считал необходимым во всяком населенном пункте, из которого бежал неприятель, немедленно учредить местные власти, находящиеся в ведении моего правительства. При въезде в город мне встретился Куле которого сопровождали мэр города Додеман и члены муниципального совета.

Мы проходим пешком по улицам Байё. При виде генерала де Голля жителей словно охватывает оцепенение, а затем вдруг раздаются восторженные крики, многие плачут от радости. Люди выбегают из домов, идут вслед за мною — это шествие движется в атмосфере необычайного волнения. Меня окружают дети. Женщины улыбаются и рыдают. Мужчины протягивают мне руки. И мы идем все вместе, потрясенные, исполненные чувства братской близости, гордясь и радуясь, что надежды нации поднимаются из черной глубины пропасти. В помещении супрефектуры, в том зале, где еще час назад висел портрет маршала Петена, супрефект Роша отдает себя в мое распоряжение — позднее вместо него был назначен Раймон Трибуле. Собираются все должностные лица, чтобы приветствовать меня. Первым я принимаю епископа Пико, в епархию которого входят Байё и Лизье. А на площади уже собрался народ. Я направляюсь туда, хочу обратиться с речью. Морис Шуман возвещает о моем выступлении традиционными словами: «Честь и родина! Говорит генерал де Голль». И тогда, впервые после четырех лет ужасных испытаний, собравшиеся на площади французы услышали главу французского правительства, который говорил, что враг есть враг, что долг французов — сражаться и что Франция тоже одержит победу. В сущности, разве это не было «национальной революцией»?

Затем я поехал в Изиньи, жестоко пострадавшее селение, где еще извлекали из-под обломков трупы погибших. Среди руин жители оказали мне почетный прием. Они собрались перед искалеченными бомбами памятником жертвам Первой войны. Я обратился к ним с речью. Мы были едины сердцем и над дымящимися развалинами возносили к небу нашу веру и нашу надежду. Последним я посетил рыбацкий поселок Гранкам, тоже сильно разрушенный. Дорогой я приветствовал шедшие на фронт или [255] возвращавшиеся оттуда союзные военные отряды, а также отряды наших внутренних сил. Некоторые из них оказали действенную помощь при высадке. К ночи мы пришли обратно в Курсёль, затем направились к берегу и возвратились на корабль. Лишь через несколько часов мы вышли в открытое море, так как немецкие самолеты и сторожевые миноносцы напали на наши суда, бросившие якорь неподалеку друг от друга, и они получили приказ стоять на месте. Утром 15 июня мы прибыли в Портсмут, и я расстался с «Комбатантом». Накануне, в тот момент, когда мы подходили к берегам Франции, я вручил капитану военный крест, которым наградил его славный корабль. Вскоре после этого контрминоносец «Комбатант» был потоплен врагом.

Доказательство получено: в метрополии, так же как и в империи, французский народ ясно показал, на кого он возлагает обязанность руководить им. 15 июня, во второй половине дня, ко мне в Карлтон-гарденс пришел Иден. Он уже знал все, что произошло в Байё, да и информационные агентства сообщили об этом. По мнению Идена, Рузвельт ждал только моей поездки в Вашингтон, чтобы пересмотреть свои позиции. Выразив сожаление, что французское правительство не согласилось действовать теми методами, каких Лондон советовал нам держаться, Иден предлагал теперь разработать совместно с Вьено проект соглашения, который он сам передаст в Вашингтон, причем рассчитывает, что этот проект будет одновременно подписан французами, англичанами и американцами. Такой путь я счет приемлемым и сказал об этом Идену. Затем я написал Черчиллю, желая пролить целительный бальзам на рану, которую он сам нанес. Черчилль тотчас ответил мне и сообщил, как он скорбит о том, что франко-английское сотрудничество невозможно сейчас установить на иной, лучшей основе, а между тем и во времена благоденствия Франции и в черную ее годину он доказал свою искреннюю дружбу к ней. Он полагает, что мое пребывание в Лондоне даст возможность достигнуть соглашения. «Теперь остается только надеяться, что это была еще не последняя возможность». Свое письмо премьер-министр закончил пожеланием, чтобы мои будущие личные встречи с президентом Рузвельтом позволили Франции установить с Соединенными Штатами «добрые отношения, которые составляют наше наследие». Черчилль заверял, что сам поможет нам в этом деле. 16 июня вечером я вылетел в Алжир и на следующий день прибыл туда.

Тотчас же мне во всех подробностях доложили о счастливых событиях, происшедших в Италии. В тот самый день, когда я отправился [256] в Лондон, наступавшие союзные войска одержали крупную победу. В частности, наш экспедиционный корпус, прорвав под Карильяно укрепленные позиции противника, открыл дорогу на Рим. Французы, американцы и англичане вступили в город 5 июня. Военные успехи союзников оказали свое действие: король Виктор-Эммануил передал власть сыну; Бадольо подал в отставку. Бономи сформировал в Салерно новый кабинет. Желая увидеть наши победоносные войска и определить на месте значение этих перемен, я 27 июня выехал в Италию.

Прежде всего — остановка в Неаполе; Кув де Мюрвиль представил мне Прунаса, генерального секретаря итальянского министерства иностранных дел. Этот высокий чиновник передал мне привет от своего правительства, по-прежнему находившегося в Салерно. Я попросил его сообщить Бономи о моем желании установить с ним отношения черед посредство Кув де Мюрвиля; председатель совета министров ответил мне письмом, в котором сообщал, что с удовлетворением принимает мое предложение. Затем я инспектировал наши фронтовые войска, беседовал с Жюэном, Вилсоном, Александером и Кларком. Наконец выехал в Рим, остановился там во дворце Фарнезе — в знак того, что Франция вновь вступает во владение прежней своей резиденции.

30 июня — посещение папы. Святейший престол по извечной своей осторожности до сего времени держался чрезвычайно сдержанно в отношении Сражающейся Франции, а затем — алжирского правительства. Монсеньер Валерио Валери, который в 1940 был папским нуцием в Париже, исполнял те же обязанности и в Виши, у Петена; а в Ватикане представителем Петена состоял Леон Берар. И все же мы не переставали оповещать главу апостольской церкви о наших целях и чувствах и, кстати сказать, находили в его окружении действенную симпатию к нам — в частности, со стороны достойного кардинала Тиссерана{96}. Мы знали, что для папы были желательны разгром Гитлера и крушение его системы, [257] и мы стремились при первой же возможности установить отношения с ним. 4 июня, когда в Риме еще шел бой, майор де Панафье и лейтенант Вуазар доставили кардиналу Тиссерану письмо, написанное генералом де Голлем папе Пию XII{97}. 15 июня папа ответил мне. И вот 30 июня я отправился на аудиенцию, которую он соблаговолил назначить мне.

В Ватикане меня прежде всего принял государственный секретарь кардинал Мальоне; тяжело больной, уже обреченный, он пожелал встать с постели, чтобы побеседовать со мной. Из века в век Рим с величавым спокойствием, но с неослабным вниманием взирает на поток людей и событий у подножия его стен; ныне Церковь, бесстрашная и сострадательная, а кроме того весьма осведомленная, наблюдает за приливом и отливом военных событий. Монсеньер Мальоне был уверен, что союзники победят, и его интересовали главным образом последствия войны. В отношении Франции он рассчитывал на исчезновение Виши и заявил, что фактически уже видит в моем лице главу французского правительства. Он надеялся, что смена режима произойдет без серьезных потрясений, особенно для французской Церкви. Я указал кардиналу, что это соответствует намерениям правительства республики, хотя некоторые круги французского духовенства заняли в отношении его такую позицию, что завтра ему нелегко будет договориться с ними. Когда речь зашла о будущем Европы после поражения рейха и возвышения Советов, я сказал, что условием для нового европейского равновесия считаю восстановление внутреннего и внешнего положения Франции. Я прошу Ватикан помочь ей в этом своим огромным влиянием.

Святейший отец принял меня. Встретил он меня благосклонно, говорил очень просто, но за этой простотой чувствуется поразительная сила мышления и отзывчивость. Пий XII обо всем судит с точки зрения, которая возносит его над людьми, их делами и распрями. Но он понимает, как дорого обходятся им эти раздоры, [258] и разделяет их страдания. Чувствуется, что сверхъестественное бремя, которое возложено лишь на него одного в целом мире, тяготит его душу, но он неутомимо несет это бремя, твердо уверен в благих целях своей миссии и знает путь к их достижению. Из своих источников информации он знает решительно все о той драме, которая потрясает мир, и много размышляет о ней. Его проницательная мысль сосредоточивается на возможных последствиях войны, когда в значительной части земного шара столкнутся волны двух идеологий — коммунизма и национализма. Его вдохновенный взгляд открывал ему, что только вера, надежда и христианское милосердие могут преодолеть эту бурю, даже если их надолго затопят грозные валы. По его убеждению, все зависит от политики церкви, от ее действий, от языка, которым она говорит, от того, как ею руководят. Вот почему пастырь католической церкви руководство этой областью деятельности оставляет за собой лично и проявляет в ней ценные качества, которыми наделил его Бог: твердую волю, светлый ум и красноречие. Благочестивый, сострадательный и благоразумный в самом высоком смысле этого слова — вот каким предстал передо мною этот епископ и государь, внушавший мне глубокое уважение.

Мы говорили о народах, принадлежащих к католической церкви, участь которых решалась в этот момент. Папа полагает, что католицизму во Франции на первых порах угрожают только ее собственные неурядицы. Он считает вполне возможным, что, несмотря на все испытания, пережитые нашей страной, она все же опять будет играть большую роль в мире, где растоптано столько моральных ценностей, но ей также грозит опасность вновь стать ареной раздоров, слишком часто подрывавших ее силы. Больше всего он сейчас беспокоился о Германии, которая по многим причинам была ему очень дорога. «Несчастный народ! — твердил он, — сколько ему придется перестрадать!» Он предвидел долгую смуту в Италии, но это не внушало ему особой тревоги. Может быть, он думал, что после разгрома фашизма и падения монархии католическая церковь, пользующаяся большим моральным авторитетом в этой стране, окажется в ней единственной силой, которая обеспечит порядок и единство; такая перспектива ему, по-видимому, приятна, и он хорошо говорит о ней. Слушая его суждения о будущем, я думал о том, что мне недавно рассказывали очевидцы: вчера днем, едва только кончился бой, огромная толпа в единодушном порыве хлынула на площадь святого Петра и бурно приветствовала папу, словно он был спасенным от врагов повелителем [259] Рима и опорой Италии. Но Святейшего отца тревожило наступление Советов, войска которых уже находились на польской земле, а завтра займут всю Центральную Европу. В беседе он упомянул о том, что происходит в Галиции, где в тылу Красной Армии начались преследования верующих и священников. Он полагал, что христианству предстоит перенести жестокие испытания. Поставить преграду опасности, по его мнению, может только тесный союз европейских государств, вдохновляемых католицизмом: Германии, Франции, Италии, Испании, Бельгии и Португалии. Я догадывался, что создание такого союза — великий план папы Пия XII. Беседа наша кончилась. Он дал мне благословение.

Я удалился.

Когда я шел на аудиенцию и теперь, когда возвращался с нее, около Ватикана теснилась толпа римлян, громкими возгласами выражавшая мне свою симпатию. Я побывал в церкви святого Людовика, где меня принял монсеньер Букен, побывал на вилле Медичи, где вскоре должны были вновь расцвести надежды французского искусства, а затем принял нашу колонию. С 1940 она, по причинам вполне понятным, состояла из членов монашеских орденов. Собрались все. Кардинал Тиссеран представил мне каждого. Каковы бы ни были прежние разногласия, ныне у всех нас поднимало дух одинаково радостное волнение. Гордость победы объединяла людей, которых могла разъединить горечь поражения.

Единство французов стало уже очевидным, так бросалось в глаза, что не замечать этого было невозможно, так же как невозможно не видеть на небе солнца в ясный день. Пришлось и президенту Соединенных Штатов признать его. Для того чтобы этот поворот можно было приписать новым событиям, он с усиленной настойчивостью приглашал меня к себе в Вашингтон. Когда я был в Лондоне, опять появился адмирал Фенар. Рузвельт поручил ему сообщить мне даты, которые он считал удобными для моей поездки, 11 июня мне в Карлтон-гарденс нанес визит начальник штаба Эйзенхауэра генерал Беделл Смит, которого послали ко мне его шеф, еще не возвратившийся из Нормандии, и генерал Маршалл, как раз находившийся тогда в Лондоне. Беделл Смит буквально упрашивал меня согласиться на встречу с президентом, так как военному командованию необходимо поскорее узнать, какие решения приняты в вопросе об административном сотрудничестве во Франции. В Алжире такую же настойчивость проявил Селдон Чейпин, временно замещавший посла Уилсона. И, наконец, [260] мне было известно, что наступление союзников на французской территории развернется в августе. Если имелась возможность прийти к какому-нибудь практическому соглашению, то нельзя было терять времени.

Серьезно обсудив этот вопрос с правительством, я решил поехать в Вашингтон. Но точно так же, как это было сделано при моей поездке в Лондон, когда я желал показать, что мы не собираемся ничего просить или вести какие-нибудь переговоры, никто из министров меня не сопровождал. Целью собеседований генерала де Голля и президента Рузвельта будет лишь взаимная информация по мировым проблемам, касающимся обеих сторон. Кроме того, моя поездка в Соединенные Штаты в решающий период войны может быть истолкована как знак признательности Франции за помощь Америки и как доказательство неугасающей дружбы между французским народом и народом этой союзной страны. Если в результате наших бесед в Белом доме правительство Америки решит начать переговоры с французским правительством о взаимоотношениях между союзными войсками и нашей администрацией, пусть оно поведет их так же, как и английское правительство, — через обычные дипломатические каналы. На этой основе государственный департамент и наш посол совместно выработали программу моего пребывания в Соединенных Штатах. Было решено, что в Вашингтоне я буду во всех отношениях гостем президента и правительства Соединенных Штатов, — этого окажется достаточно для опровержения сенсационных сообщений и статей, которые уже старались изобразить дело так, будто я еду в Америку не в качестве приглашенного, а в качестве просителя. С другой стороны, и Канада тоже звала меня к себе, и притом так радушно, что я поручил нашему делегату в Оттаве Габриэлю Бонно обсудить с правительством Меккензи Кинга детали моей поездки в эту дорогую нам и мужественную страну.

Совершив перелет на самолете, который любезно прислал за мною президент Соединенных Штатов, я в сопровождении Чейпина 6 июля, во второй половине дня, прибыл в Вашингтон. Меня сопровождали Бетуар, Палевский, Ранкур, Парис, Бобе и Тейсо. На пороге Белого дома меня встретил, приветливо улыбаясь, Франклин Рузвельт. Рядом с ним был Корделл Хэлл. После чая мы с президентом долго беседовали с глазу на глаз. Такие же беседы мы имели с ним и в последующие два дня. Меня поместили в Блейр-хауз, старинное любопытное здание, которое американское правительство обычно отводит для своих гостей. Завтрак в Белом доме, [261] происходивший в торжественной, но сердечной обстановке, обед у государственного секретаря, обед у военного министра, прием, который я устроил в нашем посольстве — во временной его резиденции, так как здание, в котором помещалось и будет в дальнейшем помещаться французское посольство, для нас еще закрыто, — все эти празднества служили поводом для встреч и бесед с политическими и военными руководителями, соратниками президента.

Вот его ближайшие помощники: Корделл Хэлл, который выполняет свою трудную задачу с большой добросовестностью и душевным благородством; вероятно, его несколько стесняет недостаточное его знакомство с зарубежными странами и вмешательство президента в область его деятельности; Паттерсон и Форрестол, которые на своих министерских постах усвоили психологию хозяев огромных промышленных предприятий — ведь их департаменты (у первого — сухопутная армия и авиация, а у второго — военно-морской флот) за три года чудовищно разрослись и поглощают большую часть ресурсов, дарований и честолюбивых стремлений Америки; Моргентау{98} — большой наш друг и сторонник, ведающий неисчерпаемой государственной казной, которой, однако, этот щепетильный казначей управляет со строжайшей пунктуальностью; генерал Маршалл, неразговорчивый собеседник, но смелый организатор, осуществивший стратегический план, имеющий мировое значение; адмирал Кинг, человек пламенной энергии и воображения; он откровенно гордится тем, что скипетр владыки океанов переходит теперь в руки американского флота; генерал Арнольд, который силой методичности сумел из скопища самолетов, спешно задуманных, сконструированных, опробованных, и из летного состава, быстро навербованного, обученного и пущенного в дело, создать внушительную силу, какою стала военная авиация Соединенных Штатов; адмирал Леги, который, по-видимому, был изумлен ходом событий, дивился моему появлению в Вашингтоне, но примирился с ним; [262] Коннели и Сол Блум — председатели двух комиссий по иностранным делам (первый — сенатской комиссии, а второй — комиссии палаты представителей), жаждущие быть во всем осведомленными. Этот штаб представляет собою крепко спаянный отряд, который в силу характера каждого из его членов и яркой личности Рузвельта не приписывает себе блестящих талантов, но, без всякого сомнения, стоит на высоте своих обязанностей.

Конечно, я не преминул посетить могилу Неизвестного солдата в чудесном парке Арлингтон. Я навестил генерала Першинга, который с величавым душевным спокойствием доживает последние свои дни в военном госпитале. Чтобы воздать честь памяти Джорджа Вашингтона, я совершил паломничество в Маунт-Вернон. В Блейр-хаузе я принимал многих видных деятелей и прежде всего Генри Уоллеса, вице-президента Соединенных Штатов, который мечтает о социальной справедливости и хотел бы, чтобы победу мы одержали ради простого человека, и Падилья, министра иностранных дел Мексики, который находился тогда в Вашингтоне. В резиденции наших миссий я встретился с французским дипломатическим персоналом, которым руководил Анри Оппено; затем генерал де Сен-Дидье, адмирал Фенар и полковник Люге представили мне наших офицеров. Перед отъездом из Вашингтона я выступил на пресс-конференции, беседовал со многими из журналистов, собравшихся послушать и расспросить меня. В течение пяти дней, проведенных в столице Соединенных Штатов, я с радостью видел, как растет волна доверия к нам, захватывая цвет американского общества, и я сделал вывод, что оптимизм — хорошее средство завоевать сердца, надо только обладать им.

Президент Рузвельт, несомненно, им обладает. В наших беседах он старался не касаться никаких жгучих вопросов, но широкой кистью рисовал политические цели, которые он надеется достигнуть благодаря победе. Его стремления казались мне грандиозными, но внушали тревогу за судьбы Европы и Франции. Изоляционизм Соединенных Штатов Америки президент считает большой ошибкой, отошедшей теперь в прошлое. Но он бросается из одной крайности в другую и хотел бы установит систему постоянного вмешательства посредством международных законов. Он полагает, что четырехчленная директория — Америка, Советская Россия, Китай и Англия — урегулирует проблемы всего мира. Парламент Объединенных Наций придаст власти «большой четверки» демократический вид. Но для того, чтобы не [263] отдавать в распоряжение трех из этих держав почти весь шар земной, эта организация, по его мнению, должна будет потребовать, чтобы в различных странах мира были устроены базы американских вооруженных сил, причем некоторые из них необходимо расположить и на французской территории.

Рузвельт рассчитывал вовлечь таким образом СССР в объединение, которое будет сдерживать ее честолюбивые стремления и в рамках которого Америка может собрать свою клиентуру. Он знает, что из четырех великих держав Китаю Чан Кайши необходимо его содействие, а Англия из опасения лишиться доминионов должна согласиться с его политикой. Что же касается сонма средних и малых государств, Америка будет иметь возможность воздействовать на них путем оказания им материальной помощи. Наконец, право народов располагать своей судьбой, поддержка, оказанная Вашингтоном, наличие американских баз породят в Африке, в Азии, в Меланезии новые суверенные государства, которые увеличат собою число стран, обязанных Соединенным Штатам. В свете подробных перспектив даже важные вопросы, касающиеся Европы, — а именно участь Германии, судьба привисленских, придунайских и балканских стран, будущее Италии -кажутся ему второстепенными. Ради счастливого их разрешения Рузвельт не согласится пожертвовать гигантскими замыслами, которые он мечтает осуществить.

Рузвельт рисует мне свои планы. Я слушаю его и думаю: «Как это характерно для людей: идеализм прикрывает стремление к могуществу». Президент, впрочем, вовсе не излагает свои мысли, как профессор, развивающий определенные положения, или как политик, разжигающий страсти и корыстные интересы. Он рисует легкими, тонкими штрихами, рисует так хорошо, что трудно решительно возражать этому художнику, этому соблазнителю. Однако я отвечаю ему, что, по моему разумению, такой план может угрожать Западу большими опасностями.

Рузвельт считает Западную Европу величиной второстепенной, а разве этим он не подрывает то дело, которому хочет служить, дело цивилизации? Неужели для того, чтобы привлечь на свою сторону Советы, необходимо будет в ущерб польским, прибалтийским, дунайским, балканским странам дать Советской России преимущества, угрожающие общему равновесию? Кто поручится, что Китай, пройдя через тяжелые испытания, в которых выковывается его национализм, останется таким, каков он есть сейчас? Я первый говорю и думаю, что державы, владеющие [264] колониями, должны отказаться от прямого управления ими и устанавливать там режим ассоциации, но разве не является истиной, что освободительное движение нельзя направлять против этих держав, иначе оно вызовет в неорганизованных массах ненависть к иностранцам и анархию, опасную для всего мира.

«Нужно возродить Запад, — сказал я президенту Рузвельту. — Если он оправится, весь остальной мир волей-неволей возьмет его за образец. И Западная Европа, несмотря на существующие в ней раздоры, чрезвычайно важна для Запада. Что в нем заменит доблесть, силу, сияние культуры древних народов? Это прежде всего верно в отношении Франции, а ведь из всех великих европейских наций одна она была, есть и всегда будет вашей союзницей. Я знаю, что вы готовитесь оказать ей материальную помощь, драгоценную для нее. Но ей надо также, чтобы восстановилась ее сила в сфере политики, вернулась ее вера в себя, а следовательно, и ее роль. Как же это возможно, если ее держат вне великих, мировых решений, если она потеряет свои африканские и азиатские владения, если война будет завершена таким образом, что внушит ей психологию побежденных?»

Рузвельту, с его глубоким умом, понятны эти соображения. К тому же он питает к Франции, о которой в своей время составил себе представление, поистине нежную любовь. Но именно из-за этой сердечной склонности у него в глубине души таится разочарование и гнев на то, что поражение Франции не так уж сильно потрясло многих французов — в частности, с кем он был знаком лично. Он сказал мне об этом очень просто. Что касается будущего Франции, он мало верит разговорам об обновлении нашего режима. Он с горечью описывал мне, какое тяжелое чувство вызывала у него картина политического развала, которую он наблюдал в нашей стране. «Знаете, я иной раз не мог вспомнить имени того или иного эпизодического главы французского правительства, — сказал мне президент Соединенных Штатов. — Вот теперь вы у нас в гостях, и вы видите, как приветливо вас встречает моя страна. Но усидите ли вы на своем месте, когда трагедия завершится?»

Было бы легко, но и бесполезно напоминать Рузвельту, что сознательная обособленность Америки сыграла немалую роль в нашем упадке духа после Первой мировой войны, а затем и в превратностях судеб нашей страны в начале Второй мировой войны. Я мог бы также указать ему, что его позиция в отношении генерала де Голля и Сражающейся Франции очень способствовала настроениям [265] аттантизма, которых придерживается значительная часть нашей элиты, и эта позиция Рузвельта заранее благоприятствует возврату французской нации к тому самому сумбуру в политике, который он справедливо осуждает.

Слушая американского президента, я окончательно убедился, что в деловых отношениях между двумя государствами логика и чувство значат очень мало в сравнении с реальной силой, что здесь ценится тот, кто может схватить и удержать захваченное; и если Франция хочет занять прежнее свое положение, она должна рассчитывать только на самое себя. Я поделился своей мыслью с Рузвельтом. Он улыбнулся и в заключение нашего разговора заметил: «Мы сделаем все, что сможем. Но кто же лучше самого французского народа может служить Франции? В этом уж никто его заменить не в состоянии».

Беседы наши кончились. Они происходили в кабинете Рузвельта, около стола, загроможденного множеством диковинных вещей: сувенирами, значками, фетишами, которые приносят счастье. Я прощаюсь и ухожу. Президент, которого везут в кресле, немного провожает меня. На галерее открыта дверь. «Вон там мой бассейн. Я в нем плаваю», — говорил Рузвельт, словно бросая вызов своему недугу. Перед отъездом из Вашингтона я попросил передать ему маленькую подводную лодку, чудо механики, которое создали в арсенале Бизерты. Он тепло поблагодарил меня в коротком письме и прислал мне свою фотографию: «Генералу де Голлю, моему другу».

Позднее, однако, некий аноним направил мне фотокопию письма, которое Рузвельт написал через неделю после моего отъезда члену Конгресса Джозефу Кларку Болдуину. Президент туманно упоминает в своем письме о каких-то неведомых мне переговорах Америки, касающихся французского предприятия «Трансатлантическая генеральная компания», и предупреждает адресата, что я об этом ничего не должен знать: пусть будут осторожны, ведь если де Голль окажется в курсе дела, то непременно отстранит директора компании. В этом письме Рузвельт дает также оценку моей особе и нашим с ним беседам. «Я и де Голль, — пишет он, — лишь в общих чертах рассмотрели современные темы. Однако более подробно мы коснулись будущего Франции, ее колоний, обеспечения мира и т.п. Когда речь идет о проблемах будущего, он кажется весьма «сговорчивым», лишь бы с Францией общались как с мировой величиной. Он очень чувствителен ко всему, что касается престижа Франции, но я думаю, что он просто [266] эгоистичен». Мне так и не придется узнать, считал ли Франклин Рузвельт, что в делах, касающихся Франции, Шарль де Голль был эгоистичен в интересах Франции или в собственных своих интересах.

10 июля я был проездом в Нью-Йорке, очень недолго. Чтобы не давать поводов к народным манифестациям, которые за три месяца до президентских выборов могли показаться направленными против прежней политики президента, решено было, что мне надо поменьше показываться публике. Тем более что губернатор Нью-Йорка Дьюи тоже являлся кандидатом в президенты, советником Рузвельта на выборах. Тем не менее мэр города Фиорелло Лагардиа, исполненный кипучих дружеских чувств к Франции, принял меня с большой помпой в городскому ратуше, и возле нее было большое стечение народа. Затем мы с мэром совершили поездку по городу. Я возложил Лотарингский крест на памятник Лафайету. Я посетил наше генеральное консульство, которым руководил Герен де Бомон. Затем я отправился в общество «France for ever»{99}, объединяющее большое число французов и американцев, поддерживавших нашу борьбу; Анри Торрес выступал там с приветственным словом, в котором выражал чувства всех членов общества. В Уоллдорф-Астория собралась французская колония Нью-Йорка и делегаты, прибывшие из других районов. Я приехал к ним. Среди собравшихся французов многие до сих пор относились к генералу де Голлю весьма сдержанно; некоторые даже усердно критиковали его и, более того, — оскорбляли. Но в этот вечер я был встречен необыкновенно тепло — как видно, все разногласия исчезли. Все доказывало, что в великом споре, предметом которого была Франция, победа решительно склонялась на ее сторону.

Мы убедились в этом и в Канаде, где людям так хотелось дать нам доказательство своего единодушия с нами. Прежде всего мы направились в город Квебек, и там я почувствовал, что меня затопляет волна гордости за французов. Но вскоре ее захлестнула волна неутешительной скорби, и обе они нахлынули из далеких времен истории. Затем мы в сопровождении посла генерала Ванье направились в Оттаву. На аэродроме нас встретил премьер-министр Меккензи Кинг. Мне было приятно вновь увидеть этого достойного, сильного и простого человека — главу правительства, который отдал делу служения свободе весь свой авторитет и опыт. [267]

Канада пошла за ним, и заслуга ее тем более велика, что население страны состоит из двух народов, сосуществующих, но не смешивающихся, и тем более, что война идет далеко от Канады и ее интересы прямо тут не затронуты.

Под воздействием своего правительства страна теперь развернула мощные военные усилия. Канада выставила многочисленные контингента, отличающиеся высокими боевыми качествами; дала большие войсковые соединения, экипажи кораблей, включенные в английский флот, эскадрильи самолетов, вошедшие в состав английских военно-воздушных сил. Значительная часть военных материалов союзников производится в Канаде. Даже лаборатории и заводы Канады привлечены к научным исследованиям и практическим опытам, которые вскоре должны были привести к изготовлению атомной бомбы. Мне сделали секретный отчет о выдающихся достижениях французских ученых Пьера Оже{100}, Жюля Герона{101} и Бертрана Гольдсмидта{102}, которые с моего разрешения включились в союзные группы, посвятившие себя [268] этой работе, достойной Апокалипсиса. Но в сравнении с тем, что происходило во время Первой мировой войны, действия Канады носят на этот раз национальный характер. Для государства и для народа такая самостоятельность как бы является новой ступенью развития, что вызывает чувство гордости у министров, депутатов парламента, чиновников и всех граждан. Мне сказал об этом Меккензи Кинг, а затем и его главный коллега Луи Сен-Лоран, причем мне было ясно сказано о намерении Канады по возможности помочь восстановлению Франции.

Во время моего пребывания в Канаде я был гостем графа Этлона, канадского генерал-губернатора, и его супруги принцессы Алисы, тетки короля Георга VI. они принимали меня с незабываемым радушием, приглашали к себе многих видных лиц, для того чтобы представить их мне. Много часов заняли официальные беседы, аудиенции, которые я должен был давать, торжественная церемония у памятника гражданам Оттавы, погибшим в Первую мировую войну, инспекционная поездка к французским летчикам, которые проходили обучение в окрестностях города, обед, устроенный в мою честь канадским правительством, пресс-конференция, речь — все-таки пришлось произнести одну — в ответ на приветствие Сен-Лорана. Я произнес эту речь перед депутатами парламента, перед министрами, высшими должностными лицами и дипломатическим корпусом. Говоря о том, какое должно иметь значение для дела мира, который уже близится, международное сотрудничество, особенно сотрудничество на Западе, я указал, что моя страна тоже хочет внести свой вклад в общую сокровищницу, и закончил свое выступление следующими словами: «Франция убеждена, что рядом с нею и вместе с нею будут все народы, верящие в нее. Она убеждена, что среди них прежде всего будет Канада».

12 июля я прибыл в Монреаль и был взволнован восторженной встречей, которую там оказали мне. После приема в городской ратуше и возложения венков у двух памятников жертвам войны — канадцам и французам — я выступил с речью перед огромной толпой, собравшейся в сквере Доминион и на прилегающих к нему улицах. Адемар Рейно, мэр города, крикнул своим согражданам: «Покажите генералу де Голлю, что Монреаль — второй французский город в мире!» Никакими словами не описать ту бурю ликования, те шумные приветствия, которые раздавались со всех сторон. Вечером самолет унес нас из Канады. 13 июля мы уже были в Алжире. [269]

И тут я получил текст декларации, опубликованной накануне американским правительством. «Соединенные Штаты, — говорилось в ней, — признают, что Французский комитет национального освобождения имеет право осуществлять административное управление Францией». Тотчас же государственный департамент повел переговоры с Оппено и Альфаном относительно соглашения об административном сотрудничестве на освобожденной территории. Иден и Вьено со своей стороны выработали удовлетворительные условия сотрудничества. В начале августа Алжир, Вашингтон и Лондон пришли к согласию относительно редакции соглашения.

То, что было принято, удивительно походило на то, что мы предлагали год назад. Временное правительство Французской республики — в соглашении было употреблено именно это наименование. Без всяких оговорок указывалось, что только оно одно является государственной властью, что лишь оно одно создает необходимые органы для связи с союзными войсками, что лишь оно одно может предоставлять в распоряжение военного командования службы, которые командование затребует; что во Франции лишь оно одно имеет право выпускать деньги и снабжать ими в обмен на фунты стерлингов и доллары американские и английские войска, находящиеся на французской территории.

Пусть развертывается великая битва за Францию! Пусть союзные армии бок о бок с нашей армией и при содействии наших внутренних сил двинутся из Нормандии на Париж и пойдут по долине Роны, вверх по течению реки! Пусть от Северного до Средиземного моря, от Атлантического океана до Рейна будет освобождена нация, которую за полторы тысячи лет никакие бури, даже та, что бушует ныне, не могли лишить суверенитета и вырвать из ее рук последнее оружие. Мы возвратим Франции независимость, империю и шпагу. [270]

Дальше