Торжество в честь умерших
Сильные дожди заставили Винцента и Жардайна отложить свой отъезд до сегодняшнего утра, когда они, бодро настроенные, выехали наконец в сопровождении итальянского и шведского военных агентов. Их конвоировали четыре кавалериста. Я рад, что им удалось наконец благополучно выехать, хотя из-за их отъезда Фенгхуангченг становился для меня прелестной, но невыразимо печальной темницей. Я должен сказать, что мне очень посчастливилось, когда я получил трех таких подчиненных, как Юм, Винцент и Жардайн. Они все не только офицеры с высокими профессиональными качествами, но и люди, повидавшие свет, знакомые с трудами и лишениями и с бодрым сердцем готовые идти навстречу всевозможным препятствиям. Бедное старое военное министерство! Никто никогда не услышит об этих действительно превосходно исполненных командировках; если бы они исполнили хотя одну из них неудачно, то тут имеется наготове лагерь умирающих от жажды новостей газетных корреспондентов, чтобы, раздув факт, распространить его по всей империи и Америке. Ибо, подобно волку, газетный корреспондент неопасен до тех пор, пока не голоден.
В день великого интервью, а именно 16-го числа, Фуджии послал ко мне капитана О. с сообщением, что сражение благополучно произошло у Телиссу. Вторая армия встретила две русские дивизии, занимавшие позицию Дайбоши (Daiboshi) — Иошизан (Ioshisan), и атаковала их на рассвете 15-го. В это же время 3-я дивизия (японская) двинулась вдоль железной дороги от Сукатана и приняла участие в сражении, между тем как в 9 ч. утра бригада 4-й дивизии от Ториако (Torijako) и к полудню кавалерия от Какатона (Kakaton) оказали содействие обходу русских. В результате русские после жестокой борьбы были отброшены [138] к северу. Много скорострельных орудий, знамен и др. попало в руки японцев. Потери японцев достигали 1000 чел., потери русских еще до сих пор неизвестны. Здесь не видно ни малейшего признака торжества. Известие о победе было принято всеми совершенно спокойно и как факт вполне естественный. Я должен заметить, что и мое нравственное настроение начинает совпадать с японским. Я не только чувствую, что японцы не будут кем бы то ни было побеждены в настоящее время, но и настойчиво стараюсь проводить эту мысль перед моим начальством и друзьями в моих рапортах и письмах на родину.
Вчера, 18-го числа, всей армии были розданы подарки от императрицы, состоявшие из табака и сакэ{26}. Я собирался пообедать в лагере журналистов, находившемся в миле от города, и штаб настоял на том, чтобы меня сопровождал туда и обратно говоривший по-английски жандарм. Присутствие представителя закона, следовавшего за мной по пятам» конечно, портило все удовольствие уединенной прогулки, но так как было бесполезно протестовать, то мы и отправились вместе. Начало обеда было великолепно. Тут был прелестный суп с плавающими в нем маленькими кусочками пудинга. После него был длинный перерыв, несколько сардин и затем... ровно ничего. Мой хозяин оживленно поддерживал разговор, но я мог заметить в нем признаки некоторого беспокойства, которое и я вполне с ним разделял, а именно: какая участь постигла следующее блюдо, обозначенное в меню сосисками. Под конец он вышел из терпения и громким и несколько суровым голосом стал требовать еще пищи. Ясного ответа на это требование не последовало, но мы услышали шум ссоры и протестов, смешанный с грозными и отрывистыми словами приказаний, и, выглянув из палатки, мы увидели моего жандарма, волочившего за косу нашего повара-китайца. Мальчик, служивший за столом, был уже арестован и препровожден в заточение в соседнюю кумирню. Адский жандарм, оказалось, напился пьян подаренным ему императрицей сакэ и громким голосом объявил, что он арестует всех слуг журналистов. Единственным поводом к этому, как он снизошел уведомить нас, было, что «он подозревает плохие дела». Я был в неловком положении, ибо сознавал, что я плохо отплатил за оказанное мне гостеприимство, приведя сюда жандарма, который теперь собирается внести смуту в мирный лагерь. Но все-таки в Японии жандарм скорее еще более жандарм, когда ему море по колено, и поэтому во что бы то ни стало было необходимо воздержаться от какого бы то ни было применения [139] открытой силы. В конце концов, чуть было сам не попав под арест, я убедил моего расходившегося стража освободить его пленников, и наш обед продолжался без приключений. Никогда, надеюсь, я не буду настолько неблагодарным, чтобы забыть его сосиски, цыплят, язык и ананасные консервы.
Приятный вечер проходил в очень интересной беседе, затрагивавшей разнообразные темы, потому что мой хозяин и я были старыми друзьями времен Лэдисмита.
Наконец наступила минута, когда я должен был попытаться увести домой моего жандарма. По счастью, он охотно согласился и, когда мы собирались двинуться в путь, соблаговолил сказать: «Я начинаю идти». Под конец я доставил его домой, в штаб, где он направил свое имперское радостное настроение в другую сторону, а именно попытался арестовать одного из самых самодовольных и много о себе воображающих переводчиков. Эта сцена показалась всем чрезвычайно забавной, но я с радостью оставил их ссориться и драться во дворе. Действительно, скверное положение для британского генерал-лейтенанта, старающегося отвести домой пьяного жандарма по грязной дороге и в полной темноте, где расставленные повсюду часовые готовы открыть огонь по всему, что покажется им необычайным или странным.
После отъезда Жардайна и Винцента этим утром я надел мой синий мундир и поехал верхом присутствовать на параде 2-й дивизии в честь умерших, так называемых «шоконсаи» (shokonsai), или на «торжество встречи душ», как гласит буквальный перевод этого японского слова.
Вторая дивизия, без одного полка, была построена на равнине против зеленого холма, на котором был воздвигнут алтарь с приношениями солдат их умершим товарищам. Я был в самом благоговейном настроении. Но, когда я увидел большого высушенного лосося с собственным хвостом во рту, отложенного в сторону для тех, кои, согласно моей собственной религии, должны бы были отказаться от подобного приношения, я никоим образом не мог воздержаться от сознания, что я очень голоден. Кроме лосося там была корзина, наполненная пирожками, сладостями, зеленью и живыми курицами. Все это представляло собой очень вещественную пищу. С правой стороны около алтаря стоял принц Куни и генерал Ниши, начальник дивизии, непосредственно за ними, по левую сторону последнего, было отведено место для меня. Напротив нас стояли корреспонденты, среди которых один или два работали своими кодаками. Это казалось неблагоговейным, но было в сущности не больше того, чем мои мысли о лососе. [140]
Первая церемония производилась по ритуалу религии Шинто, и ее начал почтенный священнослужитель, махая жезлом над нашими головами, что, я думаю, соответствовало той части нашего богослужения, когда священник кропит прихожан святой водой в начале службы. Затем складывалось на уже ломившийся от тяжести алтарь все больше и больше приношений, все это сопровождалось перерывами, воздеваниями рук к небу, церемониями, пока на алтаре уже не оказалось более свободного места. Вслед за этим Ниши вышел вперед и певучим голосом, употребляемым японцами в подобных случаях, начал читать похоронную молитву не столько в честь умерших, сколько обращенную непосредственно к умершим, которые, как предполагалось, действительно присутствовали среди нас (и кто знает, были ли они тут или нет?). Он восхвалял их как «кротких и покорных», говорил о них как о достойных любви и вечной памяти. Он уверял их в вечной жизни в воспоминаниях соотечественников. Это чувство понятно японскому солдату. Как видно, он не придает никакого значения аплодисментам толпы, банкетам и празднествам, также мало заботится он о каком бы то ни было материальном вознаграждении, но слава после смерти для него очень реальное представление. Будучи иностранцем, который поневоле должен смотреть на все через туманное стекло, я все-таки был поражен этим чувством .солдата, которое, заставляя его веровать в возможность принимать участие в жизни после смерти, становится для него при жизни побудительной искрой, и поэтому смерть он считает только благоприятным для себя случаем. В самом деле, для японского солдата умерший лев достоин гораздо большей зависти, чем живущая собака.
Когда речь кончилась, я был приглашен последовать примеру Ниши и возложить на алтарь ветвь соснового дерева{27}.
Я тщательно наблюдал за количеством поклонов и шагов, которые сделал генерал, и, полагаю, исполнил свою обязанность вполне исправно. Когда последнее приношение было возложено на алтарь, собранные от всей дивизии горнисты протрубили салют, войска взяли на караул, потом к ноге и отправились обратно к своим стоянкам. Они стояли слишком далеко, чтобы слышать слова молитвы, но они могли видеть все, что происходило. Я все время чувствовал благоговейное присутствие этих 10 000 японских солдат. [141]
Официальная часть церемонии кончилась, но генерал со своим штабом все еще стоял около алтаря. Так как я колебался: уйти мне или нет, то один из офицеров как бы между прочим сказал мне:
«Здесь произойдет еще одна церемония, частного характера; если вы пожелаете остаться здесь, милости просим, но прошу понять, что эта церемония не имеет особого значения».
Естественно, я отвечал, что останусь. Эта частная церемония, которая будто бы не имела особого значения, оказалась буддийским богослужением. Главный жрец весьма внушительного вида принес жаровню с древесным углем и поставил ее перед алтарем. Началась церемония, смысл которой я не мог понять, она произвела на меня несравненно большее впечатление, чем предшествовавшее ей богослужение Шинто. Весь ритуал показался мне простым и величественным, а пение более отвечало нашему европейскому представлению о церковной музыке. Под конец церемонии я вновь последовал за Ниши, чтобы принести жертву душам умерших, но на этот раз вместо сосновой ветви я бросил в жаровню щепотку куренья. Несомненно, что буддийская церемония показалась мне более торжественной и возвышенной, но мне трудно объяснить, что заставило меня так думать. Конечно, шинтоизм как военная религия лучше; он ставит патриотизм и преданность императору выше всех прочих гражданских добродетелей. Странно подумать, что сегодня я дважды преклонил свою голову перед чужими богами. Если бы только моя бедная дорогая старая бабушка могла узнать, что я таким образом принимал участие в языческих обрядах, она, наверно, повернулась бы в гробу. Как бы то ни было, для этого имеется хороший библейский прецедент!
Когда церемония кончилась, принц Куни проводил меня до королевской палатки, а другие военные агенты отправились к особой палатке, раскинутой ниже у холма. Генералы Фуджии и Ниши спросили меня о Южной Африке и ее климате. Все они от души рассмеялись, когда я описал им разочарование лошади Северного полушария, которая начала было отращивать свою зимнюю шерсть, когда вдруг наступило лето.
Фуджии сообщил мне, что он только что получил телеграмму, где доносилось о движении 5000 русских от Саймачи к Айянмену. Это как раз то место, куда направились Жардайн и Винцент сегодня утром, и кажется, что им повезло. Отсюда в виде подкрепления был послан полк. Если они будут делать двойные переходы, то будут в состоянии сопровождать этот полк. Затем генералы начали делать мне комплименты, говоря, что я так хорошо исполнил свою роль в церемонии, будто был рожден для [142] нее. Хотел бы я знать, какую часть всего этого нужно отнести на счет любезности. Мне было приятно думать, что я все проделал как следует, потому что я знаю, какое значение они придают строгому соблюдению обрядностей в этих случаях.
Я не думаю, что они очень-то верят в свою религию. Они будто даже стыдятся ее и стараются всячески дать понять, что это только один обряд и удовольствие для солдат, и ровно ничего больше. Я подозреваю, что это только способ отвлечь от подобной темы разговора. Большинство людей в этих случаях становятся молчаливыми и не склонными открывать свои сердца перед иностранцем, Почти подобное с вероятностью можно сказать о нас самих; какое бы впечатление произвело на японца то зрелище, когда субалтерн-офицер, хочешь не хочешь, ведет свою роту в церковь? Разве этот парад мог бы считаться за самое откровенное отрицание религии? Относительно же японцев я могу привести только мои собственные впечатления, какую бы цену они ни имели. Один из них сказал мне следующее:
«Со стороны логики священнослужители совершенно неуязвимы, они говорят, что если заветы Конфуция были хороши, когда он писал их, то поэтому они должны оставаться хорошими и навсегда. То, что хорошо однажды, всегда хорошо. Но все-таки в практической жизни нужно считаться с политикой, а политика никогда не была и никогда не будет нравственной. Поэтому истинно религиозный человек не может быть хорошим политическим деятелем. Если вы желаете придерживаться Конфуция, вы должны быть готовы проиграть состояние тому, у кого нет за спиной этого груза».
Это — старинное затруднение совместить служение Богу и Мамоне, только облеченное в иную форму. На обратном пути мнение другого офицера об армии очень заинтересовало меня; он сказал:
«Наши офицеры очень хорошо образованы, между тем как нравы наших солдат грубы и примитивны. Эта амальгама создает орудие войны высокого достоинства».
Вышел сегодня прогуляться с Юмом и набрел на несчастную маленькую лошадку, безнадежно завязшую в болоте. Видимо, она боролась со смертью всю ночь и теперь приготовилась к своей участи, погружаясь все глубже и глубже в отвратительную грязь, которая поглотила бы ее в несколько минут совершенно. Неподалеку лежал соломенный канат, и мы попытались вытащить им несчастное животное, но после нескольких усилий мы убедились, что у нас не хватает для этого силы. Лошадь погрузилась уже так глубоко, что [143] ее ноздри были в уровень с травой, росшей на поверхности болота. К моему удивлению, то, что мне приходилось читать по этому поводу, оказалось совершенно справедливым, а именно, что в эту минуту последнего издыхания лошадь начала щипать траву с видимым наслаждением. Я прямо не в состоянии был стоять и ожидать той минуты, когда только несколько пузырей останутся на том месте, где задохнулось бедное животное; также не мог я идти дальше своей дорогой, потому что я знал, что в моем воображении конец будет более ужасен, чем в действительности. Поэтому Юм и я бросились бежать назад со всей доступной нам скоростью к тому месту, где мы видели пост, выставленный 2-й дивизией. Сначала солдаты этого поста выражали сомнение и спрашивали нас, насколько знание Юмом японского языка могло нам помочь, была ли эта лошадь казенная или же китайская. Я подумал, что безотлагательность этого случая оправдает меня, и заявил, что лошадь эта казенная, хотя я отлично знал, что она никогда таковой не была. В конце концов они решились прийти на помощь, а раз решение было принято, то они пошли с полной охотой и пустились с нами бежать, крича и смеясь, как школьники. Их было около пятнадцати. Достигнув болота, они быстро разделись, и никогда до сих пор мне не приходилось видеть таких развитых мускулов. Любой из них мог бы стать моделью для скульптора. Все говорят, что 2-я дивизия Сендай (Sendai) — лучшая дивизия во всей армии. Я хорошо помню купальные парады моей бригады в устье долины Бара в течение последнего месяца кампании Тира (Tirah). Там я наблюдал плескавшийся в воде королевский Ирландский полк, легкую пехоту герцога Корнуэлльского и шотландцев Гордона и забавлялся, стараясь различить их национальности, что было очень легко, как только они снимали свои мундиры. Ирландцы были большей частью узковаты, с длинными ногами, более слабого телосложения, легче. Пехота герцога Корнуэлльского — меньше ростом и крепче; гордонцы были самыми коренастыми и толстыми из всех. В этой прекрасной бригаде было несколько настоящих молодцов, но, однако, немногие из них выдержали бы сравнение по развитию мускулатуры с этими случайными представителями 2-й дивизии. В одно мгновение они прыгнули в болото по пояс и, подняв лошадь, вытащили ее на берег и привязали к колючему кустарнику, чтобы она могла постепенно прийти в себя. Все это было произведено с чрезвычайной легкостью и напоминало муравьев, борющихся с насекомым в десять раз больше их ростом.
Сегодня вечером после обеда N пришел навестить меня. Я прогуливался взад и вперед по моему маленькому садику, [144] а все остальные сидели внутри и работали. Он, видимо, выпил пива или сакэ и был очень разговорчив. Так как он обыкновенно молчалив, то его выходки очень удивили и рассмешили меня. Несмотря на то что мы были совершенно одни в маленьком садике, он держал себя совершенно так, будто мы находились в комнате, наполненной любопытным народом. Он потащил меня за рукав сначала в один угол, затем в другой, все время шепча мне в ухо так тихо, что я ровно ничего не мог разобрать. Я все-таки с искренней готовностью принял участие в этой игре, шагая на цыпочках и подражая ему в приемах. Он потратил час на то, чтобы сообщить мне четыре или пять новостей, сообщить которые хватило бы одной минуты. Он сказал, что Первая армия с ее тремя дивизиями через два дня начнет движение на фронте в сорок миль. Ренненкампф находится у Саймачи с пятью полками кавалерии, конной батареей и полком пехоты и выжидает, чтобы напасть на походе на правый фланг 12-й дивизии и, как только она достаточно далеко удалится, перерезать ее пути сообщения. Но для японской пехоты так трудно войти в тесное соприкосновение с русской кавалерией, что все в армии предполагают, что наше наступление послужит только ловушкой, дабы соблазнить Ренненкампфа на набег. С этой целью мы быстро отступим назад и поймаем его. Потащив меня в другой угол сада, желая этим обозначить перемену театра операций, он заявил мне, что теперь у японцев против Куропаткина стоят четыре дивизии к югу от Кайпинга, две дивизии, осаждающие Порт-Артур, т.е. всего шесть дивизий, а с нашими — девять дивизий. Однако я не уверен, включил ли он в это число ту дивизию, которая, по слухам, недавно высадилась у Такушана (Takushan). Наконец, мой приятель, все держа меня за рукав, повлек меня из последнего угла садовой стены к центру под большое дерево. Со страхом озираясь кругом и убедись, что мы по-прежнему совершенно одни, он прошептал мне на ухо:
«Разве вы не думаете, что мы, японцы, удивительный народ?» На что я вполне искренно ему ответил:
«Да, действительно, я это думаю».
Он продолжал:
«Мы в состоянии сделать первоклассного солдата из мужика в три недели, тогда как немцы не могут этого сделать со своими тупоголовыми пахарями меньше чем в три года; что вы думаете об этом?» Я ответил:
«Я думаю, что вы почти нравы». На это он закричал громким голосом в противоположность прежнему шепоту:
«Это совершенно справедливо!»
И с этим восклицанием исчез в темноте.
Только что пришло сообщение о том, что высшее командование будет поручено Ойяме, а Кодама [145] будет его начальником штаба. Это приятная для меня новость, ибо я хорошо узнал их обоих, хотя и предполагаю, что Ойяма и Кодама в армии будут совершенно другими людьми, чем Ойяма и Кодама в Токио.
Ура! Мы наступаем через три дня. Наступление будет организовано тремя колоннами, каждая колонна из трех отделений. Правая колонна, 12-я дивизия, двинется к северу по дороге на Саймачи; средняя колонна, 2-я дивизия, вдоль большой Ляоянской дороги, ведущей через Лиеншанкуан (Lienshankuan) к Мотиенлингскому перевалу; наконец, левая колонна, Императорская гвардейская дивизия, вдоль проселочной дороги, пролегающей дальше к востоку. Первые подразделения начнут движение 24-го, затем 25-го и 26-го. Все иностранные офицеры, равно как и корреспонденты, будут прикомандированы к колоннам, и только я один буду сопровождать Куроки и штаб, который, вероятно, будет переезжать от одной колонны к другой, но в начале движения будет позади 2-й дивизии. Я постарался устроить, чтобы Жардайн сопровождал 12-ю дивизию, Винцент — 2-ю, а Юм — Императорскую гвардию. Такое разделение работы позволяло следить за всеми подробностями, в то время когда я, оставаясь при штабе, мог уяснить себе более важные вопросы.
Все военные агенты и журналисты сегодня выехали, и наконец наступила минута, которой я и ждал и опасался, когда я очутился единственным иностранцем в сердце азиатской армии в Азии. У меня иногда является желание иметь слугу, хотя бы даже японского солдата-денщика; мой так называемый переводчик не годится для вьючения седла или укладывания как следует всех вещей для похода. N пришел ко мне рано утром сегодня и предложил совершить экскурсию к Хо-О-Сану, или горе Феникс. Он объяснил мне, что это может развеять мои мысли об одиночестве: прелестная мысль и весьма подходящее предложение.
Мы выехали в 9 ч. 30 мин. утра в сопровождении нескольких обозных солдат, которые якобы несли нам завтрак, в действительности же отправились посмотреть на кумирню на вершине горы. Подымаясь в гору по крутой дороге, мы услышали из густого кустарника слева соловьиное пение. Все маленькие японцы были очарованы и замерли на месте, подобно каменным изваяниям, чтобы не пропустить ни одной нотки.
Наконец мы добрались до великолепной кумирни, недавнего убежища для китайских женщин, когда они заслышат [146] стук казачьих подков. Священнослужитель сообщил мне, что в окрестностях горы были волки, медведи и пантеры, но, с тех пор как шесть месяцев тому назад здесь появились два тигра и поселились неподалеку в глубоком ущелье, волки и пантеры исчезли...
Сегодня утром я выехал верхом один, стараясь все время затвердить по-японски:
«Я британский генерал, и мне разрешено здесь ездить; я езжу здесь каждый день».
Это было нелишним, потому что меня несколько раз останавливали. Новый полк, сменивший караулы и посты у ворот и дорог, с таким удивлением глазел на меня, что их маленькие глазки почти вылезали из своих орбит. Они думали, что я русский. Эти полки прибыли из самой глуши Японии, и многие из них никогда до сих пор не видели иностранца.
Я телеграфировал в Индию, как я распределил моих трех офицеров и что я теперь единственный иностранец в штабе. Я прибавил, что войска, покинувшие Фенгхуангченг, в убеждении, что они идут для решительного сражения. Они казались настолько уверенными и спокойными, что можно было подумать, что они совершают обыкновенный переход. Ни криков, ни хвастовства, ни даже признака возбуждения. Мне нравится эта черта характера этих маленьких людей.
Сегодня вечером, после обеда, пришел адъютант с посланием от Куроки. Он сказал мне, что генерал боится, что я чувствую себя одиноким и что он надеется увидеть меня у себя. Так как это был, может быть, последний случай послушать музыку, то он послал для увеселения за гвардейским оркестром. Я с удовольствием принял приглашение и направился в штаб. В ту минуту, когда я появился, оркестр заиграл «The Garb of Old Gaul» — торжественный марш Шотландского полка Гордона . Я не знаю, как им удалось это угадать, но я был даже тронут. Ночь была чудная. Было почти полнолуние, и месяц сиял на фоне серебристо-серого неба подобно огромному щиту из блестящей стали. Я сидел между генералом Куроки и принцем Купи и, несмотря на всю их любезность, чувствовал себя совершенно таким же одиноким, как Марко Поло, когда он приятельски беседовал с Великим ханом Татарии. Мы пили чай из маленьких чашечек, покрытых бледно-зеленым лаком. Никто бы не мог подумать, что все мы были накануне огромных событий. Даже по нашему внешнему виду нельзя было этого угадать, хотя я должен признаться, что я чувствовал все значение переживаемого [147] нами времени. Мы были разговорчивы и веселы. Мне это нравится: только немногие из наших товарищей способны на это, большинство же начинает так беспокоиться и суетиться, что поневоле приходит в голову мысль, что им не мешало бы выпить какого-нибудь успокоительного средства. В то же время я заметил, что Фуджии ходил взад и вперед по полутемному пространству, подобно привидению, погруженному в глубокие и беспокойные мысли. Как обыкновенно, мы болтали больше о пустяках. Принц сказал мне, что он боится, что долгая стоянка на одном месте мне очень надоела. Я ответил утвердительно. Но теперь, когда я видел на Его Высочестве хаки, мое нетерпение пропало, ибо я был уверен, что наконец сражение близко. Я рассказал им о моем сегодняшнем восхождении на Хо-О-Сан, или гору Феникс, и о предполагаемом там присутствии тигров. Куроки спросил меня, охотился ли я когда-нибудь на тигров в Индии. Я ответил, что я застрелил больше тигров, чем получил. Он полюбопытствовал узнать, как это могло случиться, и я объяснил ему, что я обыкновенно выезжал на охоту в обществе людей, гораздо выше меня стоявших, и что туземцы в этой местности настолько любезны, что единогласно заявляют, что тигр убит самым важным лицом охоты, если оно даже и позабыло выстрелить из своего ружья. Куроки и принцу, видимо, понравилась эта идея, и они бесконечно долго смеялись. Как только генерал пришел в себя от смеха, он сказал мне:
«Ничего, ничего; вы становитесь очень большим лицом, и скоро придет ваша очередь убивать тигров, не стреляя в них».
Принц осведомился о здоровье Винцента. Я ответил, что он ел курицу и сломал зуб и что поэтому он очень страдал. Его Высочество заметил, что почтенному капитану попался, наверно, очень твердый кусок. Я ответил:
«Ваше Высочество, эта курица была так же стара, как Хо-О, или Феникс, живущий на этой горе».
На это они тоже рассмеялись.
Оркестр начал играть попурри из ирландских песен, и Куроки, видя, что я слушаю музыку, спросил меня: музыкальный ли народ ирландцы. Я ответил ему утвердительно и прибавил, что они любят простую музыку. Он сказал:
«Я думаю, что эта песня о любовной истории?» Это была песнь «The Minstrel Boy» из поэмы Мура (Moore), и я был очень рад, что мог ему ответить:
«Совершенно нет, ваше превосходительство, эта песнь не сентиментального содержания: она воспевает молодого арфиста, который, отправляясь на войну, оставил арфу дома и взял вместо нее меч своего отца».
Куроки был доволен; он улыбнулся своей приятной улыбкой и заметил:
«Очень подходящая песня для нас этой ночью; мы оставляем всю [148] нашу музыку здесь и завтра идем на врага, вооруженные мечами наших предков!» У Куроки это глубокое и изысканное чувство. Вскоре после этого я откланялся и ушел. Теперь я должен лечь спать, чтобы быть свежим для раннего выступления на следующий день. Мне бы все-таки хотелось еще подольше посидеть в моем маленьком садике из пионов, который я понемногу полюбил. Сегодня месяц своим ярким сиянием, казалось, пытался запечатлеть в моей памяти эту ночь в Фенгхуангченге. Под волнами лазуревого света, лившегося на причудливо украшенные крыши домов и кумирен, все кругом принимало таинственный и волшебный вид, и мне казалось, что я нахожусь в городе Аладина и его волшебной лампы. Итак, если бы я даже владел этой сказочной лампой, то, может быть, я предпочел бы одно или два желания стремлению идти навстречу русским с 50 000 отборных воинов Японии!.. Несомненно, в сиянии месяца этой ночью было что-то таинственное.
Мне вспомнилась строка великого Виктора Гюго: «Les yeux sinistres de la Lome».