Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 5.

Странная война

Скоро мы вышли из Портсмута, оставив «Снаппер» в ремонте, и начали практически вслепую пробираться вдоль темного южного побережья Англии и дальше на север вдоль меловых [96] холмов, чтобы заступить в боевое патрулирование у берегов Дании. Хорошо известная военно-морская молитва — мы просим защиты «от опасностей моря и ярости врага», которую еще Елизавета I приказала ежедневно читать на всех своих кораблях, — в то время регулярно звучала на воскресных службах. Ее автор справедливо оценил, какое из двух зол требует большей защиты со стороны высших сил, и как истинный моряк, я тоже всегда ставлю опасности морской стихии на первое место, оставляя на втором вражескую силу.

В начале войны, проходя зимними ночами в водах близ южного и восточного побережья Англии, нельзя было проявлять легкомыслие, принимая во внимание напряженность движения кораблей в обе стороны, а также то, что все навигационные огни пришлось выключать. Но перед тем как потери от столкновений и от попаданий на мель перевесили безопасность, полученную ценой отказа от предательских навигационных приборов, вновь были введены маяки и бакены. Подводная лодка, относительно незаметная в темноте, как правило, обладала некоторыми преимуществами, поскольку, почти наверняка никем не замеченная, она имела все возможности избегать встреч. Но в узких проливах это преимущество исчезало само собой, и столкновение неизбежно приводило к гибели подлодки из-за ее плохой плавучести.

Так мы потеряли на восточном побережье две лодки. Шел октябрь 1939 года, ночь выдалась ветреной, дождливой, с плохой видимостью, и я чувствовал себя очень скверно, в частности потому, что абсолютно не понимал, где мы находимся, и должен был держать под контролем не только [97] свой корабль, но и «Салмон», и «Шарк». Разумеется, я упустил их из виду, пока мы пробирались темными извилистыми путями вдоль меловых холмов. Каким-то образом нам все-таки удалось невредимыми протиснуться сквозь минные поля и выйти в Северное море, где в сером предрассветном тумане все мы и встретились. Никто из нас не мог сказать наверняка, каким путем он шел, но тем не менее мы вместе продолжили наш путь к боевым позициям. В подводной службе этот патруль окрестили Тонкой красной линией. Сохранялась опасность вторжения на побережье Англии, поэтому все имевшиеся субмарины выстроились в Северном море в линию, протянувшуюся с севера на юг. Это послужило прелюдией к реальностям войны, в воображении казавшейся столь романтичной, но для большинства ее участников превратившейся в непомерно затянувшееся и утомительное ожидание врага, который так и не появился.

Субмарины оставались ограниченны в своих действиях военными правилами, принятыми Гаагской конвенцией. Казалось, эти правила придуманы британцами для самих британцев. С нашей распростертой на необъятном пространстве империей, полностью зависящей от морского сообщения даже в том, что касалось хлеба насущного, мы гораздо больше теряли от подводной войны, чем приобретали. Свободное ведение подводной войны были запрещено. Встретившись с вражеским торговым судном, субмарина должна была сначала дать команде возможность эвакуироваться. И лишь после этого она имела право отправить судно ко дну. Поэтому стало обычным «правилом войны» для торговых судов идти не под своим, а под чужим, нейтральным флагом, таким [98] способом спасаясь от преследования противника. На субмаринах шлюпка не предусмотрена вовсе, и команда вынуждена полагаться на сознательность капитана вражеского судна, который должен спустить шлюпку для инспекционной группы. Конечно, судно можно заставить сделать это. Но тогда подводная лодка, покачивающаяся на волнах в чужих водах в ожидании инспекционной группы, вряд ли может надеяться на какие-либо радужные перспективы. Поэтому на практике подобные правила означали, что, исключая северные моря, далекие от патрулирования, подлодка может атаковать только военные корабли. Это вполне устраивало Британию, и мы подчинялись правилам, надеясь таким образом установить должный порядок, а кроме того, заручиться доброй волей американцев. Ведь Америка придерживалась позиции «моя хата с краю» и лишь через два года, после нападения японцев на Пёрл-Харбор, вступила в войну на нашей стороне.

Нечего и говорить, что немцы оказывались в выигрыше и не теряли ровным счетом ничего, кроме симпатий мирового сообщества, не подчиняясь правилам, которые считали абсолютно нелогичными. Авиация могла бомбить и корабли, и города; армии могли превращать в руины деревни и убивать мирных жителей; но субмарины должны были воевать в лайковых перчатках. Война безжалостна; соглашения и договоры становятся ненужными бумагами в тот самый момент, когда военным угодно их нарушить. Ни один здравомыслящий человек ни минуты не верил, что Германия будет соблюдать правила, но потребовалось целых шесть месяцев, прежде чем наши собственные субмарины получили право неограниченной подводной войны. [99]

Все это вовсе не означало, однако, что первые боевые походы наших субмарин прошли без энтузиазма; не означало это и отсутствие успеха. В одиночном патруле «Салмон», например, сумела нанести повреждения двум крейсерам и потопить эскортный корабль и подлодку. Но большей частью, конечно, дело превратилось в бесконечное пустое и бесцельное бодрствование в зимнем Северном море. Ночь за ночью проходили в полной темноте, без единой звезды на небе, по которой можно было бы определить координаты, и если днем солнце хоть на несколько минут пробивалось сквозь серые облака, давая возможность подняться и быстро оглядеться, то можно было считать дежурство удачным. Большей же частью мы передвигались исключительно по приборам — по показаниям эхолота. Морское дно имеет определенный рельеф — низменности и возвышенности, которые позволяют команде ориентироваться в подробно картографированных районах. Северное море картографировано великолепно, но в военных условиях субмарина вынуждена с осторожностью заходить в подобные воды. Враг, специализирующийся на подводной войне и знающий, как ориентируются субмарины и насколько они привязаны к особенностям донного рельефа, по логике вещей должен первым делом заминировать все банки и впадины. Именно поэтому я никогда не поддавался искушению и всегда старательно обходил эти точки. Северное море неглубокое, но даже в нем наш эхолот не отличался ни особой точностью, ни надежностью. Наша тактика заключалась в следующем: мы аккуратно опускали лодку на дно, считывали показания глубины, снимались с места, немного продвигались вперед и повторяли ту же процедуру. И так до тех пор, пока не получали линию показаний эхолота, [100] которые можно было попытаться идентифицировать с линиями на карте морского дна.

Одной из существенных наших забот стало изобретение способов тепловой защиты в холодные зимние ночи в ледяных водах Северного моря. Именно во время этого первого патрулирования, за компанию со многими своими товарищами, я начал отращивать бороду в качестве первого шага к защите лица от холода. Сравнивать свои успехи в этом важном деле с успехами товарищей оказалось чрезвычайно забавно. Выяснилось, что бороды не растут строем: они своевольно вылезают в тех местах, где ты их не особенно приветствуешь, и в то же время проявляют явное нежелание появляться на других, более подходящих, на взгляд хозяина, местах. Некоторым не удается представить публике ничего, кроме бугристой, покрытой кочками волос поверхности. Однако со временем большинству людей все-таки удается вырастить нечто, представляющее достаточно широкие возможности для дизайна. В перерывах между патрулями, базируясь в Гарвиче, я ездил в Лондон, где на первом этаже отеля «Ритц» жил парикмахер — мастер своего дела, достаточно поживший на свете, чтобы помнить те времена, когда бороды были еще в моде. После долгих дней запущенности и воздержания в походе казалось высшим блаженством расслабиться и позволить себя мыть, стричь, брить и умащивать благовониями, в то время как многострадальная маникюрша пыталась что-то сотворить с твоими руками и ногтями, в которые въелась грязь.

Во время патрулирования никто тщательно не брился; пресной воды не хватало, а горячая вода к тому же служила дополнительным источником пара, усиливавшего концентрацию влаги на корабле. [101] Все носили несколько слоев одежды; северной зимой на подлодке холодно, и подводники получали специальный набор теплых вещей; кроме того, в то время добрые дамы увлекались вязанием и присылали нам массу теплых шапочек, теплых перчаток и теплых носков. Как командир, обязанный пребывать в постоянной готовности, я не раздевался неделями, и, хотя пахли все мы примерно одинаково, никто этого не замечал. Но стоило нам вырваться на волю, все первым делом срывали с себя слои ненавистной одежды и бросались в ванну, чтобы провести в этой роскоши продолжительное время. Сорвав с себя последний слой одежды, ты обнаруживал свое тело покрытым белой пудрой, словно перхотью: на самом же деле это была кожа, которую мы в обычных условиях меняем день за днем, вовсе не замечая этого.

У нас на «Силайон» нашелся лишь один человек, отказывавшийся приспосабливать прелести гигиены к требованиям патрульной жизни. Поскольку он оказался в одиночестве, ограниченная конденсация позволяла другим терпеть его слабости. Он ежедневно раздевался и мылся, за что и был должным образом вознагражден появлением чесотки. Многое можно сказать в защиту удобной теории, согласно которой, не раздеваясь, ты имел возможность защититься от подобных радостей.

На подлодке не приходится мечтать об уединении, и на «Силайон» мы жили вместе в течение года лишь с небольшими перерывами. Но зато у нас появилась возможность узнать друг друга еще ближе. Командиру субмарины позволялось поддерживать компанию со своими подчиненными, несмотря на то что его офицерам предстояло «утекать»: командир минно-торпедной части и штурман становились [102] старшими лейтенантами, а старшие лейтенанты переходили в ранг старших офицеров. Это приводило к созданию команды выдающейся квалификации, но в роде войск, где потери были наивысшими, по сравнению со всеми остальными, это оказывалось неприемлемым. Каждый раз теряя лодку, вы теряли целую команду прекрасно обученных военных, способных сформировать ядро нескольких кораблей. Я служил на лодке «Силайон» больше трех лет — и в мирное, и в военное время, — и несколько человек прошли весь этот путь вместе со мной. Вместе мы вступали в неизвестность; и хотя оказалось, что благодаря просвещенному руководству Рукерса теории наши по большей части оправдывались, их еще необходимо было доказать.

Мне особенно повезло на лодке «Силайон», поскольку я оказался на этой субмарине в течение именно того конкретного года, и мы своими руками сумели сделать ее подходящей для военных действий, в то время как письма, которые мы писали, валялись где-то в корзинах для входящей корреспонденции. Мы знали, что немцы используют гидрофоны; знали также и то, что некоторые из наших приборов слишком громко работают; поэтому мы изобрели средства, позволяющие нам работать бесшумно, хотя и ценой некоторой потери характеристик. Начальство не могло считать наши решения приемлемыми с точки зрения технических основ, но, однако, оно не представило альтернативы до тех пор, пока печальный опыт военных действий не ускорил процесс.

Тем временем «Силайон» проявляла себя весьма успешно, хотя техническое оснащение лодки не выдерживало никакой критики. Мы просили обеспечить нас биноклями ночного видения для [103] ночных наблюдений. Несмотря на тот факт, что жизнь субмарины зависела именно от ее наблюдателей, а цена приборов казалась ничтожной по сравнению с ценой лодки и ее команды, штабные ученые мужи не считали необходимым обеспечить ими всех вахтенных. Моей же честолюбивой целью стало выжить. И поскольку мне подобная страховая политика показалась достойной, я купил несколько биноклей за свой счет — по странной иронии они оказались немецкими. Вскоре после начала войны в стране началась погоня за подобными биноклями — причем приборы с подводных лодок ценились особенно высоко. У нас оказался также самодельный ночной сканер; идею я почерпнул в немецких аппаратах времен Первой мировой войны, которые казались действенными, и смастерил подобное хитроумное устройство на орудии для ночной стрельбы.

Само же орудие измучило меня; я никак не мог сделать достаточно надежной его казенную часть. Изначально это была армейская пушка, и я получил инструкции у артиллеристов на Мальте. Нашел пожилого мичмана, который сказал, что помнит орудие, и договорился с ним о консультации. Однако когда он увидел само орудие, сказал, что единственное, что с ним можно сделать, так это выбросить, как это не раз делали военные в прежние времена. На самом же деле, если не принимать во внимание тот факт, что казенную часть заедало в самые неподходящие моменты, что ее металл был слишком легким для нашего дела и что она вообще не была предназначена выдерживать тяготы подводной жизни, пушечка оказалась замечательной. Большую часть ее болезней оказалось возможным вылечить при помощи сильного молодца со свинцовым молотком [104] в руках, хотя некоторые и предпочитали способ пинков тяжелым морским ботинком.

Однако подобные недостатки доставляли лишь временные неприятности, и лодки класса «Силайон» зарекомендовали себя прекрасно. Конечно, для команды они оказались чрезвычайно неудобными, но подобные трудности должны во время войны приниматься с должной долей оптимизма. Лично я страдал оттого, что Господь наградил меня ростом выше среднего. Конструкторы из военно-морского ведомства, постоянно испытывающие трудности с экономией места, нашли выход в предположении о стандартном человеке, умещающемся на койке длиной 6 футов — а это примерно на два дюйма меньше моей собственной длины (или, если желаете, моего роста). Известно, что один очень высокий офицер-подводник не поленился пропилить отверстие в изголовье койки, а в ноги прибить ящик. Когда пару лет спустя я отправился на строительство лодки «Сафари», висел над душой у кораблестроителей фирмы «Кэммел-леэрд» до тех пор, пока они, готовые пойти мне навстречу, но в сомнениях относительно возможности отступить от инструкций адмиралтейства, не согласились сделать достаточно длинную койку. Тогда я отправился в отпуск, а выйдя из него, с отвращением увидел, что в мое отсутствие кто-то нагло оттяпал несколько драгоценных дюймов, чтобы поместить особенно далеко выступающую лампу. Несмотря на все мои протесты, менять что-то было уже поздно, и мои ноги постепенно привыкли занимать на койке то единственно возможное положение, при котором они могли успешно делить пространство с этой лампой. «Сафари» стала первой лодкой в своем классе, но несколько лет спустя я [105] разговорился с одним очень высокого роста командиром подобной же субмарины более поздней постройки, и он пожаловался на необходимость делить свою койку с лампой. Он рассказал, что предъявил претензии по этому поводу фирме «Кэммел-леэрд», но получил ответ, будто бы капитан-лейтенант Брайант одобрил именно такой вариант.

Но на субмарине иметь собственную койку вообще казалось огромной роскошью. Во всяком случае, вы никогда не находились на ней настолько долго, чтобы терпеть что-либо помимо довольно быстро проходящего затекания конечностей от пребывания в скрюченном состоянии. Даже действуя по принципу «горячей койки», согласно которому человек, приходящий с дежурства, занимал место того, который отправлялся ему на смену, и используя любое свободное пространство, чтобы повесить гамак, вы все равно не получали достаточно спальных мест для всех членов экипажа. Люди спали на палубе, на столах, под столами, на рундуках — везде, где на них не могли наступить, — а ведь часто и наступали. В плохую погоду палубы не только оказывались мокрыми и грязными от перевернутой пищи, трюмной воды и машинного масла, но притягивали на себя конденсат, так что лежащему на ней человеку приходилось с головой накрываться непромокаемой накидкой.

На поверхности вентиляция оказывалась хорошей, если работали двигатели, — даже слишком хорошей для тех, на чье спальное место вентиляторы выдували ледяной поток. Если не удавалось выключить вентилятор, то смягчить напор можно было, например, при помощи старого носка. Аккумуляторные батареи также порой являлись источником [106] газов (водород, хлор и др.). Если в них попадала соленая вода, они начинали выделять хлор, но, к счастью, это случалось лишь в случае неправильного выключения вентилятора; бывало также, что элемент батареи не выдерживал и давал трещину при зарядке, если в маслосборник попадала соленая вода. Но и с этой неприятностью удавалось успешно бороться, если, конечно, это не происходило в значительных объемах. Во время зарядки аккумуляторную батарею вентилировать приходилось особенно тщательно, используя ее собственную вентиляционную систему. Батарея была способна выделять взрывоопасные газы, поэтому курить во время зарядки категорически запрещалось. А если бы батарея к тому же была старой, то неприятности оказались бы особенно велики.

Несмотря на недостаток кислорода, высокую концентрацию двуокиси углерода, недостаток движения, скученность и иные неудобства жизни на небольшой субмарине, экипаж мог похвастаться отменным здоровьем.

В военное же время, но немного позже, это интересное явление глубоко изучали медики, и я лично имел в составе своего экипажа выдающегося физиолога. После того как мы находились под водой в течение четырнадцати часов, он выставил на стол маленькие стеклянные блюдца с розовым желе. А через полчаса запечатал их вместе с содержимым и, естественно, вместе со всеми микробами, которые туда набились. Вернувшись на берег, ученый сосчитал микробов (весь процесс, разумеется, происходил гораздо более научно, чем я это описываю). А вскоре меня проинформировали, что микробов в блюдечках оказалось значительно меньше, чем в гостиной дачного дома [107] при открытых в сад дверях. Мы сделали вывод, что микробам не пришелся по нраву газ, испускаемый при зарядке аккумуляторных батарей.

Вообще говоря, подводники отличались отменным здоровьем и болели чрезвычайно редко. Те же болезни, что случались, обычно приходили вместе с хозяином с берега. Иногда моряки страдали расстройством желудка, бывали неприятности от любви, но в этом случае проблему успешно решали сульфамидные препараты; ну и разумеется, существовал туберкулез. Массовой флюорографии тогда еще не проводили, и в условиях скученного проживания он вполне мог распространиться. Два или три младших офицера с нашей подлодки впоследствии умерли именно от туберкулеза. Как позднее показал рубец на рентгеновском снимке, я и сам подхватил его, но как-то умудрился выздороветь без лечения. Сейчас, конечно, вряд ли возможно подобное.

В это время аккумуляторные батареи на «Силайон» доживали свои последние деньки, поэтому издавали ужасный запах. Один из вентиляционных выходов находился возле моей койки, и я нередко просыпался ночью оттого, что моя носоглотка горит огнем. Думаю, это и стало причиной моей единственной за все время подводной службы болезни.

Это случилось в январе 1940 года, во время третьего боевого похода подлодки. Вскоре после выхода в море я почувствовал себя отвратительно. Мне с трудом удавалось забраться в рубку, а если это и получалось, то устоять там на йогах я не мог. Проконсультироваться мне было не с кем, а поскольку я был единственным человеком, обученным атаковать, то либо мне предстояло выдержать, либо лодке пришлось бы вернуться в базу. [108]

.Меня не покидала уверенность, что моя выучка позволит мне командовать действиями даже в полумертвом состоянии — а именно таковым я себя и ощущал — и заставит вытерпеть все испытания. В те дни рацион наш был чрезвычайно незатейлив: тушенка и морские крекеры, называемые еще собачьими, — очень уж они напоминали их внешне.

На подводной лодке нет солнечного света, а при тусклом искусственном освещении все лица имели один и тот же неопределенный оттенок. Тогда я не знал симптомов желтухи, которые, несомненно, были налицо, да если бы и знал, то делать мне все равно было нечего. Достаточно странно то, что с течением времени я стал чувствовать себя лучше, несмотря на полное отсутствие специального питания.

В начале боевого похода помимо крекеров у нас был хлеб, которого хватило дней на десять. В нашей сырости он очень быстро утратил и свежесть, и вкусовые качества, поэтому перед едой его приходилось засовывать в духовку, чтобы хоть немного оживить; это позволило продлить его жизнь еще на пару дней. Потом уже приходилось срезать заплесневелую корку, поливать хлеб концентрированным молоком и греть в духовке. Но наступило время, когда не помогали уже никакие ухищрения. Единственное, что оставалось, так это отрезать совсем испортившиеся части и съесть то, что еще было хоть сколько-нибудь съедобным. На самом деле заплесневелый хлеб не так уж и плох, особенно если употреблять его понемногу. Поэтому меня всегда удивляет, что мой спаниель, готовый в принципе есть что угодно, голоден он или сыт, всегда отказывается от заплесневелого хлеба. Возможно, хлеб этот не подходит собакам, но подводникам [109] очень даже годится. Потом на субмаринах появился специально упакованный хлеб, сохраняющий свои качества гораздо дольше, а еще позднее специально обученные коки начали сами печь хлеб на камбузе.

Мы также брали с собой в море много мясных полуфабрикатов. На маленьких лодках холодильник отсутствовал из-за недостатка места, поэтому срок хранения продуктов позволяла продлить предварительная обработка. Некоторые верили, что если мясо начинало портиться, то хорошо было сбрызнуть его «милтоном». Лично я ничего не имел против этого дважды, трижды или даже большее число раз приготовленного мяса. До некоторых пор у нас не было обученных коков: предполагалось, что любой моряк умеет готовить, но я испытал явное облегчение, когда от сырого мяса мы перешли к мясным консервам — тушенке. Позже появилась замечательная консервированная пища, и подводники могли уже позволить себе вкусные супы из банки. Предпринимались попытки научить нас готовить суп с сельдереем, но в то время единственной реальностью оставался лишь суп из бычьих хвостов. Субстанция под названием «Блюдо из мяса и овощей», которое, возможно, рассматривалось некоторыми, включая и авторов, как жаркое, пришлось по вкусу в виде супа.

Во всяком случае, на диете, описанной выше, я постепенно стал чувствовать себя лучше и в конце похода, сходя на берег на восточном побережье Англии во время снежной бури, не ощущал особого дискомфорта даже после суточного дежурства на ходовом мостике в метель. Когда мы наконец пришли в Гарвич, там замерзло даже море.

Мои познания в медицине не отличаются изобретательностью, и я всегда считал бутылку виски и [110] упаковку аспирина лучшим лекарством от всех болезней. И в данном случае я ощущал, что мне не хватает именно виски, чтобы полностью избавиться от хвори. Во время похода мы не пили принципиально, исключением была стопка рома в те дни, когда командир полагал, что какие-либо эксцессы невозможны; обычно это случалось после ночного всплытия, когда аккумуляторные батареи уже поставлены на подзарядку, воздушные компрессоры включены и все дела закончены. Те из офицеров, которые не пили ром, получали по бутылке пива или по маленькой стопке виски. Я никогда не отдавал приказания об этом ежедневном расслабляющем рационе — да и вряд ли кто-либо из других командиров это делал. Никто не мог позволить себе опуститься ниже определенного уровня боевой готовности. Воздействие алкоголя при погружении, в условиях повышенного атмосферного давления и концентрации углекислого газа, могло оказаться непредсказуемым, поэтому при погружениях стопочка никогда не шла в ход. Обычно из-за утечки воздуха из трубопроводов и баллонов высокого давления при всплытии требовалось соблюдать осторожность, даже открывая люк боевой рубки. По крайней мере один человек погиб при подобных обстоятельствах — его вышвырнуло в море, когда он открыл крышку рубочного люка. При всплытии, прежде чем открыть люк, полезно сначала запустить дизель, чтобы снизить давление внутри лодки. Но если погружение происходило в течение длительного времени, то дизели отказывались работать. Они гораздо более требовательны относительно содержания в воздухе кислорода и углекислого газа, чем организм человека.

Как только я вернулся на добрый старый «Сайклоп», наш спасательный корабль в Гарвиче, первым [111] делом вплотную занялся своим здоровьем, а потом отправился в Лондон, чтобы оттуда поехать на поезде в Ливерпуль. Мне дали отпуск продолжительностью в целых четыре дня, и мы с Марджори собирались навестить моих родителей на острове Мэн — у них жила наша маленькая дочка. Однако ночью в поезде мне опять стало плохо.

В Ливерпуль мы приехали холодным, серым утром. Марджори взглянула на меня и тут же определила:

— У тебя желтуха.

Она стала первой, кто впервые за две недели увидел меня при дневном свете — не закутанного в шарф на капитанском мостике во время снегопада и не заросшего бородой. Почти все эти две недели я болел желтухой, но самым удивительным все-таки было то, что до моего лечения виски она словно проходила сама собой, потому что первое время у меня было ощущение, что я долго не протяну.

Помимо нескольких широко распространенных лекарств и небольшого запаса морфия, на субмаринах обычно имелся сундучок, в котором хранился набор страшных инструментов; по крайней мере, эти инструменты казались ужасными тем, кто имел лишь отдаленное понятие о принципах первой помощи. Среди них, например, была трубка, похожая на очень большую полую иглу, которую требовалось воткнуть в живот больному, чтобы облегчить колики. Инструмент казался смертельным, и я всегда смотрел на него с долей тревоги; было понятно, что втыкать его нужно не куда угодно, а в определенное место, поэтому я обратился за квалифицированной медицинской консультацией. Мне ответили:

— Примерно туда, где заканчиваются волосы. [112]

Это мало успокоило мое волнение, поскольку для покрытых наиболее обильной растительностью воинов это означало район адамова яблока — там, где мужчина начинает бритье. К счастью, мне ни разу не пришлось выступать в качестве самодеятельного хирурга, хотя другим повезло куда меньше. В Тихом океане, где лодки уходили на большие расстояния, проводя в походах недели, и где позволялось нарушать тишину эфира, экипажи могли сообщать симптомы болезни, в ответ получая советы медиков; можно было и переводить больных на корабли, отправляющиеся домой.

Я сказал, что болели подводники редко, однако на самом деле во время следующего похода экипаж «Силайон» оказался сраженным эпидемией. Пока в родительском доме меня нянчила моя семья, подлодку вывел в море второй командир флотилии Симпсон, по прозвищу Креветка. Но ему пришлось прервать службу, поскольку почти половина экипажа слегла от болезни, которую посчитали гриппом. Однако лично я считаю, что причиной недомогания стал все тот же газ из аккумуляторной батареи; старая батарея уже выработала свой срок, и перед следующим выходом в море мы установили новую. К тому времени я уже снова был в форме. Батарея для субмарины — это большая и дорогая штука; каждый из элементов весит около тысячи фунтов, а на лодке — в зависимости от ее типа — находилось от 220 до 330 таких элементов.

У меня имеются основания винить в неприятностях батарейный газ. В Рождество 1939 года во время боевого патрулирования мы решили создать на лодке праздничную атмосферу. Смастерили какие-то украшения, натянули на голову [113] бумажные колпаки и устроили гонки заводных машинок вокруг этих самых батарей. Кому-то в кают-компании пришло в голову засунуть в рот термометр, чтобы изобразить сигарету, поскольку дело происходило на глубине и курить было запрещено. Когда термометр извлекли, оказалось, что он показывает 100 градусов по Фаренгейту. Тогда все в кают-компании измерили температуру, она оказалась повышенной у всех. Это никого не взволновало, но, разумеется, не прошло незамеченным. Когда мы установили новые батареи, подобных проблем больше не возникало.

Один из наших старших офицеров (ныне покойный капитан-лейтенант Мартин) однажды даже командовал наступлением в состоянии лежачего больного. Это случилось в более поздние военные годы в Средиземном море. Он лежал на койке с высокой температурой. В зону наблюдения попал танкер, командира вызвали, он собрался с силами и отдал команду к погружению. Им страшно не повезло, поскольку танкер имел право свободного хода, так как должен был заправить итальянский лайнер, перевозивший беженцев. Капитан Мартин, конечно, обладал полной информацией, но в горячке додумался лишь до того, чтобы атаковать. Последствия оказались тяжелыми.

После дипломатических извинений мы согласились освободить танкер, который стоял заблокированным в нейтральном испанском порту Альхесирас, напротив Гибралтара. Там находилось два танкера. Итальянцы, не известив нас и, по крайней мере официально, не известив даже испанские власти, очень изобретательно приспособили один из них для водолазов-взрывников. Они очень умело потопили таким способом несколько кораблей в Гибралтарском проливе; мы не могли [114] понять, как они туда попали. Когда взяли в плен одного из водолазов, он прикрылся историей о том, что его доставили на субмарине. Их служба безопасности работала отменно, и мы ничего не знали об этом танкере, превращенном в базу; сведения об этом поступили гораздо позже. К сожалению, танкер, который мы освободили, оказался не этой самой базой, а то итальянцы получили бы забавную уступку.

В тех боевых походах начала войны мало кто из нас имел возможность топить корабли противника, хотя я получил шанс в виде немецкой подлодки уже в своем первом походе. Мы возвращались с Тонкой красной линии в лиман Форт. При проходе мимо Доггер-банки задул ветер; била волна, соблюдение глубины казалось невозможным, и из-за того, что перископ захлестывало, не видели ровным счетом ничего. Мы погрузились, чтобы позавтракать, однако каждые несколько минут поднимались, чтобы оглядеться. В один из таких осмотров заметили небольшую немецкую субмарину, проходившую вблизи нашего борта. Хотя у нас имелись собственные стандарты установки перископа и половина мостика выступала из воды, чтобы перископ имел надежный зазор над водой, она нас не заметила.

Как и всегда при каждой моей встрече с вражеской подлодкой, мы располагались в противоположном направлении, и к тому времени, как успели на полном ходу развернуться, цель уже ушла довольно далеко и теперь показывала нам корму. Чтобы поразить ее, требовалось выпустить на небольшой глубине довольно много торпед, но мы ограничились лишь одним залпом, сразу уйдя на глубину в ожидании взрыва. Он раздался точно в запланированное время, и мы с торжеством [115] поднялись, чтобы выяснить, можно ли кого-то подобрать. К нашему разочарованию, подлодка противника оказалась на поверхности цела и невредима; стрелять из орудия было бесполезно, да к тому же лодка вскоре погрузилась. Единственное объяснение этому факту, пришедшее мне на ум, заключается в том, что торпеда, как и субмарина, с трудом сохраняет уровень глубины, близкий к поверхности. Она прошла под лодкой, в то время как та, поднявшись на волне, снова опустилась. Таким образом субмарина опустилась возле хвоста торпеды, то есть позади боеголовки, нарушив ее траекторию, и торпеда, отклонившись от курса, взорвалась на дне.

Следующая возможность атаковать, или почти атаковать, другой военный корабль в тот первый североморский период представилась лишь в марте 1940 года, во время нашего последнего похода перед началом настоящей подводной войны у берегов Норвегии.

Мы патрулировали внутри «капустного поля», как называли якобы заминированный немцами участок, защищающий Гельголандскую бухту. Заминированным его провозгласили немцы, а истинного положения мы не знали и поначалу относились к нему с должным уважением, хотя со временем корабли начали регулярно пересекать этот участок. Недалеко от нас заступил в боевое патрулирование немецкий противолодочный траулер, который, несмотря на небольшие размеры, представлял хорошую цель для торпед. Чтобы поразить мишень такой величины, требовалось занять безошибочную позицию, поскольку промахнуться было бы непростительно.

Стоило выдать огнем свое присутствие, траулер тут же перешел бы в атаку, а воды в этом месте [116] оказались до неудобства мелкими. Более того, немецкий корабль был оснащен гидрофонами для преследования субмарин, поэтому требовалась особая осторожность — режим подкрадывания. Едва мы занимали нужную позицию, траулер тут же изменял курс и начинал движение в другом направлении, и так продолжалось в течение нескольких часов. Все это время «Силайон» двигалась кругами, которые постоянно сужались. Вскоре движение вражеского корабля сделалось таким странным, что не осталось сомнений: он обнаружил нас гидрофонами и старался засечь нас. Роли поменялись, дичью оказались мы, и, хотя немцам так и не удалось осуществить атаку, мы испытали истинное облегчение, когда наконец оторвались от преследования.

Пытаться потопить небольшие противолодочные корабли — неблагодарное занятие, но когда находишься долгое время в районе патрулирования без всякого дела, то годится и такое.

Во время наших первых боевых походов мы очень мало знали об уровне и методах немецкой противолодочной обороны, поэтому все те многообразные звуки, которые слышали, мы просто не могли идентифицировать. Неизвестность всегда настораживает, и совершенно справедливо, что в условиях постоянной опасности люди с особым подозрением относятся к тем явлениям, которые не в состоянии объяснить. Шумы гораздо лучше передаются в воде, чем в воздухе, и один из звуков, который слышали все наши подлодки, получил название «ворчанье Северного моря». Это ворчанье походило на подводное кипение или бурление и раздавалось всякий раз, когда в поле зрения оказывался траулер. Во время этой «странной войны» Северное море все еще изобиловало [117] рыбацкими судами, поэтому было трудно определить, то ли это настоящие рыболовецкие траулеры, то ли уже переделанные в противолодочные военные корабли. Особое подозрение они вызывали в том случае, если вокруг них не летали чайки, но, как бы то ни было, всегда требовалась осторожность. Вполне естественно, наши подводники заподозрили, что «ворчанье Северного моря» — это шум работы какого-то вражеского детектора, и обратились к ученым с просьбой исследовать явление. В конце концов его определили как звук, издаваемый морскими обитателями, так что, если заключение было верно, причиной тревоги стали дельфины.

Гораздо большее напряжение легло на плечи старших офицеров при переходе от мирной жизни к войне, а не позже, когда к военным действиям удалось уже в какой-то мере приспособиться. И все равно безвредные морские обитатели вызывали беспокойство, даже когда реальный противник уже создал поистине усовершенствованный шумопеленгатор. На подводной лодке, патрулирующей у берегов Таормины, возле Сицилии, услышали продолжительный хлопающий звук, а вскоре после этого из-за горизонта появился бомбардировщик и начал бомбить ее без всякой видимой причины. Хлопки эти слышали и на других-лодках. Эти «ужасные удары» вызвали самое подозрительное и неприязненное к себе отношение. Прошло немало времени, прежде чем установили, что звук этот исходит от черепах, стаи которых периодически приплывают в Средиземное море. А хлопки и стук они издают в период любовного ухаживания.

И еще раз черепахи стали причиной напрасного волнения. На одной из субмарин в Средиземном [118] море обнаружили, что со всех сторон лодка окружена бугорками мин, поставленных на небольшой глубине и лишь слегка прикрытых водой. Стоило командиру взглянуть в перископ, как он видел кругом эти мины, и ему немалых мучений стоило обойти их благополучно. Когда все на борту уже обессилели от ожидания беды, одна из мин вдруг нырнула. Оказалось, милые черепашки просто грелись на поверхности воды.

Для того чтобы сгладить скуку первых боевых походов в ожидании вражеского флота или хотя бы единичного корабля, было решено, что нам следует организовать бортовые проверки экипажа. Суда под нейтральным флагом все еще ходили в Северном море, поэтому было решено, что подлодки должны иметь право останавливать суда и осматривать их. Если досмотровая группа находила что-нибудь подозрительное, она имела право отправлять судно на британскую территорию Северного моря для более тщательного досмотра. Одним из выводов, которые мы извлекли из этих досмотров, стало то, что лишние люди на борту (экипажи потопленных судов) не только занимают много места, но также и потребляют много воздуха, которым должны были дышать мы. Мы обнаружили, что начинаем задыхаться. Явление позднее стало вполне привычным, но в то время еще было в новое.

Причина его заключалась в повышении концентрации в воздухе углекислого газа, который мы выдыхаем. Он не только вызывает удушье, но делает тебя холодным, словно моллюск, и таким же глупым. Фактически, как и другие слабые отравляющие вещества, он притупляет способность трезво оценивать реальность, делая каждого до глупости храбрым. Хотя нашими досмотрами [119] мы ничего не достигли, они предупредили нас об опасности отравления углекислым газом, и к тому времени, когда норвежская кампания вошла в силу, мы уже были обеспечены столь необходимыми поглотителями углекислого газа.

Мне довелось остановить два торговых судна: одно выдавало себя за латвийское, а другое — за финское. Хотя они и выслали шлюпку, погода оказалась слишком бурной, чтобы открывать люк субмарины и высылать досмотровую партию. Тонкий легкий корпус совершенно исключал швартовку шлюпки при любой, кроме спокойной, погоде. Визит и обследование в данной ситуации оказывались просто-напросто невыполнимым мероприятием. Если бы торговое судно и отказалось остановиться и выслать шлюпку, вы ничего не смогли бы с этим поделать; торпедировать торговое судно, особенно нейтральное, на той стадии войны оказалось бы чрезвычайно непопулярной мерой с политической точки зрения.

«Салмон» перехватила большой немецкий лайнер «Бремен», пересекший линию блокады. Он отказался остановиться, и командир подводной лодки Бикфорд позволил ему уйти невредимым. Самое большее, на что была способна его маленькая пушечка, так это нанести «Бремену» какое-нибудь мелкое повреждение. Корабль к тому же имел в два с лишним раза большую скорость. Невозможно одновременно и вести переговоры, и атаковать торпедами. Все, что мы могли сделать, так это возвести великодушие «Салмон» в фактор пропаганды. С точки зрения подводника, война до апреля 1940 года действительно была странной, но она преподнесла нам много полезных уроков. [120]

Дальше