Глава девятая
Вскоре после нашего возвращения в Англию родился мой второй сын. Некоторое время мы жили с родителями жены на Честер-роу, откуда я ходил на работу пешком, а затем переехали в меблированную квартиру в большом старом доме в Бикли. В центре наших повседневных забот теперь была семья, и не только потому, что приходилось присматривать еще за одним малышом, но также из-за того, что круг нашего общения в Лондоне сильно отличался от берлинского. Там мы были частью дружной колонии, члены которой жили очень компактно, здесь же я влился в довольно аморфную массу государственных служащих, живших вразброс по всей огромной территории Лондона и редко встречающихся вне работы. Теперь мы вновь вернулись к нашим друзьям, которых у моей жены было много и с которыми иногда виделись, и к нашим родным, с которыми общались постоянно.
В конце 50-х годов благодаря политике Хрущева контакты со странами социалистического лагеря увеличились. Между Великобританией и СССР заструился тонкий, но постоянный ручеек взаимных визитов, от официальных торговых делегаций, деловых людей и ученых до артистов, студентов, приезжавших по обмену, и растущего числа туристов. Британские фирмы начали выполнять большие советские заказы, которые в одних случаях требовали длительного пребывания советских специалистов на английских предприятиях, а в других приезда английских технологов в Советский Союз для консультаций по установке и наладке оборудования.
Существовало строгое правило, что Интеллидженс сервис не должна заниматься разведывательной деятельностью на [201] территории Великобритании, это находилось исключительно в ведении МИ-5. Теперь же было решено отойти от этого, с тем чтобы максимально использовать возможности, предоставившиеся «оттепелью» в отношениях между Востоком и Западом.
В разведке всегда существовал отдел, специализировавшийся на полезных контактах у себя дома, нечто вроде «группы поддержки». Если кто-то нуждался в совете специалиста по техническим или коммерческим аспектам той или иной операции либо требовалась «крыша» для агента, либо помощь, которую лучше всего могла оказать ему некая английская фирма или организация, то устроить все это было делом так называемого вспомогательного отдела (ВО). Таким образом, за годы работы было установлено огромное количество связей во всех сферах жизни, особенно в Сити{6} и на Флитстрит{7}. Предполагалось непосредственно задействовать все эти контакты и превратить ВО в агентурную организацию с теми же функциями, что и у зарубежных отделов Интеллидженс сервис. С этой целью и был создан Директорат, состоявший из самостоятельных отделов, каждый из которых имел свою сферу деятельности.
Как и раньше, отдел, где я теперь работал, занимался разведкой непосредственно против Советского Союза, и в мои обязанности по-прежнему входило использовать любую возможность для установления контактов с советскими гражданами, могущими стать постоянными источниками информации. Главой отдела и моим непосредственным начальником был Дикки Френке. Он с отличием окончил Кембридж и сразу стал одним из самых многообещающих молодых людей в разведке. Его дальнейшая карьера оправдала возлагавшиеся на него надежды: в итоге он стал шефом секретных служб. Тогда ему было под сорок, он очень модно одевался, и в нем было больше от пресс-атташе или влиятельного шефа рекламной фирмы, чем от простого служащего. В его подтянутой фигуре было нечто юношеское, а блестящие стекла очков без оправы, голова чуть крупнее положенного и мгновенная реакция неизменно напоминали мне примерного ученика в классе. На собраниях я всегда ждал, что, прежде чем сказать что-либо, он поднимет руку. Френке был энергичен и трудолюбив, умел распределять обязанности, [202] словом, из него получился отличный руководитель отдела.
В его полномочия входило прежде всего поддерживать отношения с президентами и управляющими крупных компаний и газет, в чьем содействии мы нуждались. Было строжайше запрещено вербовать или использовать в своих целях сотрудников английских фирм без предварительного согласия президента или управляющего компании. Такие крупные концерны, как «Шелл» или Ай-си-ай, точно так же ассоциировались за рубежом с британским правительством, как и посольство, и нам постоянно напоминали об этом. Если кто-то из их служащих будет пойман на шпионаже, то политические и экономические последствия могут дорого обойтись и поставить нас в затруднительное положение. Стоило трижды подумать, прежде чем использовать их.
Одним из путей установления контактов с советскими сотрудниками, прибывающими в Англию, были переводчики, которые сопровождали их во время всего пребывания в стране. Я потратил много времени и сил, стараясь привлечь к этому как можно больше людей. Кроме того, мы основали свое собственное бюро переводов, расположившееся в нескольких комнатах в старом доме на Лейчестер-сквер. Двое русских с белогвардейским прошлым, давно работавшие в нашей разведке, стали его содиректорами. Целью бюро являлось создать коммерческую ширму для их разведывательной деятельности и нанять нужное количество внештатных переводчиков на полный или неполный рабочий день.
Так как оба директора были первоклассными переводчиками и отлично обслуживали своих клиентов, бюро стало пользоваться хорошей репутацией, и к его услугам все чаще прибегали британские и даже советские фирмы и организации, нуждающиеся в переводчиках. Таким образом, разведка могла оперативно приставлять в качестве переводчиков своих агентов буквально к каждому интересующему ее советскому гостю или отправлять их в СССР в составе разнообразных английских делегаций.
Все переводчики получили одно и то же задание: помимо сбора информации, непосредственно связанной с отраслью, в которой заняты их клиенты, устанавливать по мере возможности хорошие личные отношения со своими советскими знакомыми. Общаясь с ними, следовало как можно больше узнать об их работе, характере, слабостях, отношении к политическому строю в СССР. Надо было постараться завязать [203] переписку, с тем чтобы в дальнейшем отношения могли быть возобновлены.
Помимо переводчиков моей задачей являлась вербовка бизнесменов, преподавателей университетов, студентов, людей искусства и науки, которые так ЕЛИ иначе имели прямые связи с советскими гражданами. При первом контакте всегда взывали к их патриотическим чувствам, о материальном поощрении речь не шла. Больше всего приходилось иметь дело с бизнесменами, их обычно приглашали позавтракать вместе, чтобы они оказались в привычной для себя обстановке. Таким путем я посетил огромное количество лондонских ресторанов, но нашел эту работу утомительной. С самого начала я взял за правило не выпивать больше полубутылки вина в день, следя, как и обычно, за тем, чтобы не повредить своему здоровью.
Большинство людей, с которыми я встречался, соглашались сотрудничать, но всегда ставили одно условие: их никогда не попросят делать ничего такого, что могло бы повредить их торговым интересам или тому проекту, над которым они работали. Однако я обнаружил, что это условие позволяло им поддерживать видимость сотрудничества с нами, но почти ничего не делать. Другие сразу же заявляли, что не желают иметь ничего общего с разведкой, поскольку считают ее работу безнравственной и их совесть не позволяет в ней участвовать. Я всегда уважал людей такой категории и, конечно же, больше не докучал им своими предложениями.
Во время работы в Директорате я столкнулся с небольшим затруднением, которое не возникало, пока я работал за рубежом. Я владею английским совершенно свободно, и это отнюдь не хвастовство с моей стороны, поскольку по всем признакам я билингв. Но легкий голландский акцент все же сохранился. Он абсолютно не беспокоил меня, пока я имел дело с людьми, знавшими о моем прошлом, но он же стал источником неудобства, когда мне приходилось встречаться с новыми людьми, я имею в виду англичан, а ведь работа в Директорате в этом и состояла. Если бы я мог, я бы говорил каждому новому знакомому при первой встрече: «Послушай, вот кто я такой, и вот почему я так говорю». Конечно же, я не имел права так поступить, и до тех пор, пока мне не удавалось все нормально объяснить, я представлял себе, что думает другой человек: «Кто этот сотрудник Министерства иностранных дел («крыша», которой мы обычно пользовались)? Он явно не англичанин, а имя у него английское...» Я считал, что это с самого начала смущает людей и вовсе не способствует свободному общению. [204]
Но у моего акцента было и одно преимущество. Он не только ставил люда! в тупик, но и спасал меня от попыток немедленно определять, к какому социальному слою я принадлежу. Англичане, и особенно средние слои английского общества, великие классификаторы и имеют, на мой взгляд, преувеличенное представление о важности сословного деления. Англичанин из средних слоев прежде всего спросит вас, какое учебное заведение вы посещали и не родственник ли вы таких-то или таких-то Блейков. А так как никакой школы в Англии я не посещал и родней никаким Блейкам не доводился, меня было трудно классифицировать, и потому не оставалось иного выбора, как принимать таким, каков я есть. В Голландии я уже привык к классовым различиям, но там они смягчались тем, что этот народ помимо горизонтального деления на классы был резко разделен по вертикали по религиозному признаку. В результате голландское общество состояло не из слоев, а как бы из квадратов, и известная солидарность, царившая внутри каждого из них, была выше классовых различий.
Я всегда был и являюсь поныне горячим поклонником многих благородных качеств английского народа, но вот некоторые типично английские черты вызывают во мне меньший энтузиазм: непомерная амбициозность, которая часто оборачивается чистейшим снобизмом, и привычка ставить: себя выше других. Мне сказали, что обе эти черты гораздо меньше проявляются в младших поколениях. Что ж, если это так, то тем лучше.
В Лондоне я возобновил регулярные встречи с советским связным. Как и до моей работы в Берлине, это был Коровин. Когда он отсутствовал, его заменял молодой человек по имени Василий, отличавшийся от Коровина более веселым нравом и имевший внешность типичного англичанина, так что, если бы он не открывал рта, никому бы и в голову не пришло принимать его за иностранца. Я всегда испытывал удовольствие, гуляя с ним вечерами по тихим улочкам лондонских предместий.
К тому времени я уже настолько верил в искусство моих советских друзей ускользать от слежки МИ-5, что не усматривал в наших встречах никакой опасности для себя. Фотографирование документов тоже стало привычным делом, и я мог заниматься им, когда опасность быть застигнутым врасплох практически равнялась нулю. Только от двух опасностей [205] я был не в силах застраховаться и смотрел на них как на промысел Божий: первая если я попаду в автокатастрофу, имея при себе фотоаппарат «Минокс» с компрометирующими пленками; вторая если один из сотрудников советской разведки или же разведки какой-нибудь другой социалистической страны, знающий, кем я являюсь, или располагающий информацией, способной прояснить это, решит дезертировать либо начнет работать на английскую или американскую разведку, словом, делать для Запада то же, что я делал для Востока.
Хотя всегда девизом моей жизни было уповать на лучшее и считать, что все в конце концов разрешится благополучно, я прекрасно понимал, что шансы продолжать действовать и не быть разоблаченным ничтожны и с каждым годом их становится все меньше.
Однажды чудесным летним вечером, прогуливаясь с Коровиным по тихой улице в районе Кройдона, я решил поговорить с ним об этом. Раньше я никогда не говорил о подобных вещах, и мне хотелось узнать, как, по мнению советских властей, я должен вести себя, если меня схватят и я предстану перед судом. Хотят ли они, например, чтобы я превратил суд в политический спектакль и предал огласке подрывные операции западных разведок против СССР и его союзников? Следует ли мне категорически отрицать, что я шпионил в их пользу, или же, наоборот, признать это? Мне можно возразить, что все это довольно наивно, поскольку человек в моем положении обязан знать, да и просто инстинкт самосохранения должен подсказать ему, какой линии поведения придерживаться. Тем не менее я чувствовал, что поведение, избранное мной в случае провала, должно отвечать высшим интересам советского руководства.
Если я и надеялся получить четкий ответ на свой вопрос, то меня постигло разочарование: Коровин откровенно отказался обсуждать эту тему. Он был старой сталинской закалки и явно полагал, что человек способен контролировать любую ситуацию. Он ответил, что если мы оба будем вести себя правильно и не наделаем ошибок, то ничего страшного не произойдет. Сам факт обсуждения этого вопроса уже являлся допущением вероятности провала, и в таком случае можно сразу же идти сдаваться. На этом разговор закончился.
Вполне вероятно, что, согласно инструкциям, Коровин был прав и что вообще не рекомендовалось обсуждать с агентами [206] вероятность их поимки. Но, по-моему, каждый случай строго индивидуален, и следовало детально учитывать характер конкретного человека. Я, например, всегда был глубоко уверен в существовании высших сил, определяющих нашу судьбу, они нам не подвластны, и остается только покориться им. Поэтому его ответ абсолютно меня не удовлетворил, и, дай он мне на той или на любой другой встрече четкие указания, как вести себя в случае провала, я бы следовал им, когда придет время.
В конце концов КГБ мог бы руководствоваться многочисленными прецедентами, взять хотя бы дело Филби и его поведение на допросе. К несчастью, накопленный всеми разведками опыт обычно пылится в архивах и редко извлекается на свет, изучается и перерабатывается в практическое руководство для каждого конкретного случая: я, например, ничего не знал тогда о деле Филби, а ведь оно могло бы внести свои коррективы. Конечно, было бы лучше о нем знать, но это уже другой вопрос. Как любят говорить адвокаты, «при любых обстоятельствах» вряд ли бы все закончилось для меня лучше, чем закончилось.
Как-то тем же летом я был вызван в управление кадров, где меня принял заместитель начальника Ян Кришли. Он спросил, не хотел ли бы я поехать на год в Ливан изучать арабский язык в Ближневосточном центре арабских исследований, чтобы затем получить назначение в одну из ближневосточных резидентур. Я попросил немного времени, чтобы подумать и посоветоваться с женой, что я и сделал, а заодно и проконсультировался с Коровиным. Оба не возражали, и я с радостью согласился.
Это было исполнением давней мечты. Годы, проведенные в Египте у родственников моего отца, возбудили интерес к региону, и я всегда надеялся вернуться туда когда-нибудь. Это желание лишь усилилось после историй о жизни в Ираке и отношениях с арабами, рассказанных Вивианом Холтом, когда мы были в плену. Разведка вербовала молодых востоковедов прямо с университетской скамьи, и теперь требовалось небольшое количество опытных сотрудников, хорошо знающих арабские и ближневосточные проблемы, на руководящие посты в региональных резидентурах. Кроме того, я чувствовал, что курс арабского может благоприятно повлиять на мою карьеру, и это давало мне еще одно основание страстно желать поехать. Ближний Восток вполне мог стать драматической [207] точкой пересечения раздирающих мир конфликтов и предоставить немало возможностей для интересной и важной работы.
Помимо этого, работа за рубежом, предполагающая всевозможные надбавки и приработки, отлично помогает пополнить счет в банке, истощающийся, как правило, за время службы в Главном управлении, где приходится жить на одну скромную зарплату. И наконец, перспектива на год отключиться от напряженной и опасной оперативной работы, посвятить себя изучению трудного языка и уединенно жить со своей семьей среди великолепия Средиземноморья казалась мне крайне привлекательной.
Так оно и было, по крайней мере некоторое время. В сентябре 1960 года я отправился в путь на машине, загруженной чемоданами, детскими колясками и игрушками. Жена и оба малыша должны были прилететь позднее.
Шемлан представлял собою деревню с низкими белыми домиками, тянувшимися вдоль извилистой дороги в отрогах Ливанского хребта. Сам Центр размещался в современном здании из белого камня и стекла с просторными балконами и террасами. Он был основан и финансировался МИД для подготовки специалистов по арабскому языку как для себя, так и для колониальной службы и вооруженных сил. Сначала Центр находился в Иерусалиме, но по истечении мандата на Палестину был переведен в Ливан. Большая часть учащихся была из дипломатической службы и вооруженных сил, включая одного-двух из Интеллидженс сервис, но нескольких прислали сюда английские нефтяные компании, банки и прочие торговые концерны, имеющие свои интересы на Ближнем Востоке. Здесь были даже два голландца с семьями, посланные компанией «Шелл».
Директором Центра всегда был высокопоставленный чиновник английского МИД, а замдиректора по учебной части обычно востоковед, откомандированный на год одним из английских университетов. Остальной преподавательский состав был сформирован из палестинских арабов, все они являлись христианами и бывшими чиновниками колониальных властей.
Прибыв на место, я сразу же снял небольшой дом в пяти минутах ходьбы от Центра. С просторной веранды дома открывался [208] великолепный вид на раскинувшийся внизу белый город и синее море вдали. Спустя две недели жена и дети присоединились ко мне.
Потом было шесть очень счастливых месяцев. Интенсивный курс языка, рассчитанный на восемнадцать месяцев, делился на две части по девять месяцев каждая. Первая часть посвящалась фонетике, нас учили говорить и писать по-арабски, а вторая подготовке к высшим государственным экзаменам по переводу. Частые зачеты и строгие экзамены в конце каждого семестра будили дух соперничества, ввиду чего у нас оставалось мало времени на отдых. Один день в неделю тем не менее я совсем не работал, давая мозгу полную передышку. В эти дни, обычно в компании других студентов и их семей, мы отправлялись в горы на пикник или находили защищенное от ветра место в скалах на морском берегу. Вечером мы, как правило, ужинали в маленьком ресторанчике, откуда шли иногда в один из бесчисленных ночных клубов Бейрута. Кроме этих вечеров, мы редко спускались в город. Иногда нас приглашали на обед или коктейль друзья из посольства. Но в целом мы мало участвовали в бурной светской жизни Бейрута. Я ни разу не встретил Кима Филби, одного из самых известных англичан в Бейруте тех времен. Лишь в 1963 году, уже находясь в тюрьме Уормвуд-Скрабс, я узнал из газет о его бегстве в Советский Союз и о том, что он был сотрудником Интеллидженс сервис и, как и я, советским агентом. Я же всегда думал, что он работал в МИД.
Вскоре после моего прибытия в Бейрут я вышел на связь с местным представителем советской разведки. Целиком отдавшись изучению арабского языка, я мало что мог ему сообщить, и мы решили, что будет вполне достаточным встречаться раз в два месяца. Он оставил мне номер телефона, по которому я мог, если потребуется, срочно с ним связаться.
Близился к концу пасхальный семестр. Я хорошо сдал экзамен за первый семестр и теперь ревностно соревновался со своим другом и коллегой за еще более высокую оценку на втором экзамене. Меня совершенно поглотили занятия, и я получал огромное удовольствие от замечательной логики и почти математического строя арабского языка. Мы уже достигли того этапа, когда полученные знания вскоре должны были подвергнуться испытанию. После коротких пасхальных каникул нам следовало разъехаться во все концы арабского [209] мира и, прожив месяц в арабской семье, набраться разговорной практики. Некоторые студенты воспользовались этим, чтобы посетить экзотические места, и добрались даже до Йемена и Хадрамаута. Моя жена в это время готовилась родить третьего ребенка, и я устроил так, что сумел остаться в ливанской семье в соседней деревне Соук-Эль-Гарб, чтобы быть поблизости. Моя мать собиралась приехать и присмотреть за детьми, пока жена будет в больнице.
Примерно за две недели до Пасхи мой маленький сын заболел пневмонией. Во время прогулки в горы внезапно хлынувший ливень промочил нас насквозь, и он простудился. Мальчика отвезли в бейрутскую больницу, жена все время была с ним и спала в его комнате. За вторым сыном приглядывала арабская няня, а я занимался зубрежкой перед завершающим семестр экзаменом.
Однажды, навещая их в больнице, я встретил там подругу жены, которая зашла проведать нашего мальчика. В разведке она работала секретаршей, причем некоторое время в одном отделе с моей женой, теперь же была личным помощником шефа бейрутской резидентуры Николаса Эллиота. Мы немного поболтали, и она сообщила, что идет вечером на пьесу «Тетка Чарлея», поставленную местным английским драматическим театром. Спектакль обещал быть забавным, а у нее как раз был лишний билет, который она мне и предложила. Мне не очень хотелось идти, но жена сказала, что небольшой перерыв в занятиях пойдет мне на пользу, и я дал себя уговорить. Пьеса действительно оказалась веселой, и я посмотрел ее с удовольствием. В антракте мы пошли в бар, где наткнулись на Николаса Эллиота с супругой, и они пригласили нас выпить. Во время разговора он отвел меня в сторону и сказал, что рад моему появлению в театре, поскольку это освобождает его от поездки в горы. Утром того дня он получил письмо из Главного управления. Согласно содержащимся в нем инструкциям, мне следовало вернуться на несколько дней в Лондон для консультации в связи с новым назначением. Выехать надлежало во второй день Пасхи, в понедельник, с тем чтобы рано утром во вторник уже быть в Лондоне.
После спектакля я подвез девушку домой и поехал по темной горной дороге обратно в Шемлан. Хорошо еще, что я знал наизусть каждый поворот и обрыв, так как мысли мои были далеки от управления машиной. Я ничего не мог понять. Видимо, что-то случилось. Почему меня вызывают сейчас? В [210] Главном управлении знали, что я прохожу интенсивный курс и у меня на счету каждый день, особенно перед последними экзаменами. В июле будет несколько недель каникул, и я в любом случае приехал бы домой. Почему бы тогда и не провести консультацию? К чему этот неуместный и внезапный вызов? Правда, в Конго вспыхнула гражданская война, возможно, что это потребовало нескольких срочных назначений, отсюда и необходимость моего безотлагательного возврата к оперативной работе. Однако и это объяснение меня совершенно не удовлетворило. Чем больше я думал о вызове, тем меньше он мне нравился. Подъезжая к дому, я уже не сомневался: оставался только один выход. Моя сирийская виза еще действовала, граница же с Сирией в нескольких часах езды от Бейрута. Как только сына выпишут из больницы, в считанные дни я отвезу жену и детей в Дамаск, где и объясню ей все как есть, как бы болезненно это ни было, предложу выбирать, поедет ли она со мной в Советский Союз или же, забрав детей, вернется на машине в Бейрут, а оттуда в Англию.
Я плохо спал той ночью, вновь и вновь прокручивая в голове ситуацию. Наступившее теплое солнечное утро дало моим мыслям новое направление.
Меня и раньше довольно часто внезапно вызывали в Лондон. Каждый раз меня мучили дурные предчувствия, но всегда все заканчивалось благополучно. То совещание, то курсы, то консультация... Почему сейчас должно быть что-то иное? Если я сбегу из-за одних только догадок, то не буду ли мучиться потом всю жизнь, что, возможно, оставил свой пост без мало-мальски серьезных причин? А жена? Что я скажу ей и как она это воспримет? Не собираюсь ли я лишить себя самого дорогого из-за какой-то химеры? Не тот ли это случай, когда трус убегает, а его и преследовать-то никто не собирается?
Прежде всего следовало срочно встретиться с советским связным и уговорить его без промедления запросить Москву, может быть, там располагают информацией, что мои дела плохи, и смогут дать подходящий совет. Тем же вечером я встретился со своим русским связным на пустынном пляже недалеко от Бейрута и объяснил ему ситуацию. Он обещал сразу же связаться с управлением и выразил надежду, что получит ответ уже к вечеру следующего дня.
Когда мы встретились вновь, он передал мне, что в Москве не видят причин для беспокойства и, по их мнению, я могу [211] спокойно ехать. Это было именно то, что я хотел услышать. Объяснение с женой отменялось. Мне незачем стало признаваться ей, что я советский агент. Я почувствовал такое облегчение, что сознательно подавил оставшиеся сомнения и на следующий день стал готовиться к отъезду в Англию. Последние дни прошли в суматохе, начались двухдневные экзамены, завершавшие семестр. Меня волновало только, в правильном ли падеже я употребил то или иное местоимение и верно ли образовал множественное число. После каждой письменной работы мы собирались в баре выпить кофе, ревностно сравнивая полученные отметки, ликуя, обнаружив, что правильно перевели мудреный оборот, и тут же сокрушаясь, что написали не тот ответ, хотя и знали верный. На следующий день мы напряженно ждали итоговых результатов. Увидев свою фамилию в первой четверке, я почувствовал удовлетворение и полную расслабленность, ведь предстояло несколько дней пасхальных каникул. Тем вечером, одевшись во фраки, мы устроили «мальчишник» в одном из самых дорогих ресторанов Бейрута, затем немного развлеклись в казино. Сначала мне повезло, а потом я сразу потерял весь свой выигрыш. Я не стал скрывать, что на несколько дней меня вызывают в Лондон. Все стали гадать о причине, но сошлись на мнении, что меня собираются назначить на какой-нибудь важный пост. Позже я был занят приятными хлопотами: мой сын вернулся домой из больницы и вновь был здоров. Жена составила список внезапно понадобившихся вещей, которые мне следовало привезти из Англии. Я послал матери телеграмму, сообщая о своем приезде.
Возбуждение, вызванное неожиданной поездкой, поглотило мои последние сомнения. Я зашел в посольство, чтобы взять деньги на авиабилет, и Николас Эллиот показал мне письмо из Главного управления. Текст выглядел вполне безобидно. Эллиоту было нечего добавить к письму, и он с вежливой улыбкой пожелал мне приятного путешествия. (Теперь-то я, конечно, понимаю, что Эллиот должен был знать, зачем меня вызывают в Лондон. В Главном управлении не могли не учесть возможность того, что я сбегу или, по крайней мере, свяжусь со своим советским «патроном». Эллиота наверняка ввели в курс дела, чтобы он был готов ко всему.) Уже уходя, он спросил, не заказать ли мне номер в отеле «Св. Эрминс», что напротив Главного управления. Я отклонил его предложение, пояснив, что остановлюсь у матери. Правильно ли я [212] сделал? Может быть, действительно было бы лучше остановиться в отеле? Нет, конечно же, нет. На мгновение в моем мозгу вновь мелькнула тень сомнения. Странно, что он настаивал именно на этом отеле. Но вскоре она рассеялась.
Я отлично помню последний день. Рано утром мы поехали на машине на экскурсию в Библ{8}. Первый день Пасхи, звонят церковные колокола, в деревнях празднично одетые люди толпятся возле маронитских{9} церквей. Величественные греческие соборы на фоне ярко-голубого неба. Пикник в тени фигового дерева на краю пустыни. Обратный путь через праздничные деревни. Друг, пригласивший нас пообедать. Потом беззаботная беседа на террасе, а под нами мириадами огней сиял Бейрут. Друг настаивал на том, чтобы открыть бутылку шампанского и выпить за мое новое назначение.
Раннее утро следующего дня дорога в аэропорт. Проходя через таможенный досмотр, в последний раз машу рукой жене. Перед глазами все еще стоят Шемлан, белые домики, сгрудившиеся на склоне горы... Затем земля вдруг осталась где-то там, внизу, и мы взмыли в ослепительно-голубое небо.
В Риме с нашим самолетом что-то случилось. Долгое томительное ожидание, прерванное лишь скверным ленчем. Наконец вздыхаем с облегчением нас везут на посадку на другой самолет до Лондона. В Хитроу противный моросящий дождь заставляет надеть плащ. Я быстро прохожу через паспортный контроль прямо в ловушку.
Ту ночь я провел у матери, в ее маленькой квартирке в Родлетте. Разговаривая, мы засиделись далеко за полночь. Мне надо было многое ей рассказать о нашей жизни в Шемлане, обсудить ее предстоящий приезд и составленный женой перечень покупок. Моя мать, будучи человеком практичным, тут же распланировала, что и где каждый из нас купит. Все должно быть готово к пятнице, я рассчитывал вернуться в Бейрут в этот день, чтобы успеть к субботе, ко дню рождения старшего сына.
На следующее утро, в первый вторник после Пасхи, в десять с небольшим, как и было приказано, я явился на Петти Франс в управление кадров. Меня провели в кабинет заместителя начальника управления Яна Кришли. Там меня уже ждал [213] Гарри Шерголд, один из экспертов разведки по советским делам и мой старый знакомый. Они оба дружески поздоровались со мной, и Шерголд предложил мне поехать с ним, дабы обсудить некоторые вопросы, возникшие в связи с моей работой в Берлине. Вместо того чтобы отвезти меня на Бродвей, в Главное управление, находившееся совсем рядом, он поехал через Сент-Джеймс-парк к дому на Карлтон-гарденз, столь знакомому мне со времени работы в отделе «Y». Мы прошли в довольно роскошную приемную на первом этаже. За большим столом сидели двое моих коллег по работе в советском секторе, имен которых, должен признаться, сейчас уже не помню. Они встали, поздоровались, и мы все расселись вокруг стола. После недолгой беседы на общие темы они перешли к делу. В основном говорил Шерголд. Он начал с одного происшествия, случившегося в Берлине вскоре после моего отъезда.
Как я уже упоминал, агент Микки а на самом деле Хорст Эйтнер был женат на молодой красивой женщине, проведшей пять лет в сибирском лагере. Советские власти в Восточной Германии приговорили ее к двадцати пяти годам заключения за шпионаж в пользу американской разведки, а потом она была амнистирована. Я упоминал и о том, что Микки вместе с женой был завербован советской военной разведкой и что оба они в итоге являлись двойными агентами.
У Микки и его жены вошло в привычку отмечать в одном из берлинских ресторанов каждую годовщину ее освобождения в компании подруги, сидевшей в том же лагере и выпущенной с ней в один день. Как и обычно, это была очень веселая вечеринка, и они выпили больше, чем следовало. Микки вздумалось ухаживать за подругой, что, естественно, жене не понравилось. Она выразила свое недовольство и велела ему прекратить. Он проигнорировал ее просьбу и продолжил флиртовать. В конце концов доведенная до бешенства жена Микки пригрозила пойти в полицию и рассказать, что он советский шпион. Микки не принял угрозу всерьез и ответил, чтобы она поступала, как хочет. Не сказав ни слова, его жена встала и пошла прямо в ближайший полицейский участок. Там сначала подумали, что она слишком много выпила, и отказались ей верить. Тогда в доказательство правдивости своих слов она пригласила их домой, где и показала два потайных микрофона, установленных советской разведкой. Микки был арестован в тот же вечер, его жена на следующий день. [214]
Произошло следующее. Пока я работал в Берлине и курировал Микки, русским не было нужды подслушивать, о чём мы с ним говорим. Но когда я уехал, а его отдали под начало другого офицера Интеллидженс сервис, они заинтересовались моим преемником и попросили Микки разрешить им установить в его квартире микрофоны для прослушивания его бесед с «наставником». Микки согласился, и в квартире было спрятано два микрофона.
Довольно подробно ознакомив меня с этой историей, Шергелд поинтересовался, почему, по моему мнению, Советы решили установить микрофоны только после того, как я уехал и меня сменил другой сотрудник. Я ответил, что не имею представления.
Теперь совершенно ясно, продолжал Шерголд, что так как Микки оказался советским агентом, то и Борис, русский сотрудник СЭВ, тоже был «подсадной уткой». Как я объясню это? Я согласился, что, судя по всему, Борис шпионил за нами, а объяснить это могу лишь тем, что Микки явно использовали как самый подходящий объект.
Беседа затянулась до ленча. Когда мы прервались, никто не предложил, как этого требовала ситуация, если бы все было в порядке, позавтракать вместе. Я увидел в этом плохое предзнаменование. Я в одиночку отправился в Сохо и позавтракал в маленьком итальянском ресторанчике, куда иногда заходил раньше. Не могу сказать, чтобы меня мучил голод, мои мысли были заняты совершенно другим.
Конечно же, сам факт того, что русские установили в квартире Микки микрофоны только после моего отъезда, вполне можно было объяснить простым совпадением. Как и то, что Борис, исходя из ставшего известным предательства Микки, тоже являлся, по всей вероятности, подставной фигурой. Но в этом еще не было никакого криминала. Подобное могло произойти и происходило с каждым разведчиком, особенно в месте вроде Берлина, где многие агенты работали на двух, а то и на трех хозяев. Если они располагают только этими косвенными уликами, то мне не о чем беспокоиться. С другой стороны, меня не стали бы вызывать из Бейрута в решающий момент моих занятий лишь для того, чтобы обсудить чисто теоретические вопросы. И почему разговор происходит на Карлтон-гарденз, а не в кабинете Шерголда в Главном управлении? Зачем им понадобилось три человека?
Когда я вернулся на Карлтон-гарденз, трое моих коллег [215] возобновили допрос, перейдя от Берлина к Польше. По их словам, они располагают доказательствами того, что некоторые важные документы Интеллидженс сервис, относящиеся к Польше, доступ к которым был у весьма ограниченного круга лиц, в том числе и у меня, пепали в руки польской разведки. Что мне известно об этом? Я ответил, что не больше, чем им.
Из последующих вопросов мне стало ясно, что в польской разведке, причем на достаточно высоком уровне, у них был свой осведомитель. Много лет спустя я нашел подтверждение этому в книге Питера Райта «Ловушка для шпионов», где он рассказывает о некоем Михаиле Голеневском (кличка «Снайпер»), якобы заместителе шефа польской разведки, который бежал в 1959 году в Америку и сообщил ЦРУ, что у русских есть два очень опасных шпиона в Англии: один в Интеллидженс сервис, а другой где-то в военно-морском флоте (гл. 10, с. 128). Это заявление в итоге привело к аресту сначала Лонсдейла и его группы, а через несколько месяцев и моему. В книге я также обнаружил, что мне был присвоен шифр «Лямбда-1», а Лонсдейлу «Лямбда-2». Вопросы продолжались весь день и строились по принципу сужающегося круга, пока вечером а допрашивающие все ближе и ближе подводили к этому меня открыто не обвинили в работе на советскую разведку. Я категорически отрицал. В шесть часов мы прервались, и мне велели прийти на следующее утро к десяти. На обратном пути в Родлетт я прокручивал в голове все сказанное за день. Уже не приходилось сомневаться: Интеллидженс сервис известно, что я работал на СССР. Иначе мне никогда не было бы предъявлено подобное обвинение.
Сегодня я могу с уверенностью сказать: тот вечер и два следующих дня были самым тяжелым временем в моей жизни. Зная, что надо мной нависла серьезная опасность и, что бы ни случилось, жизнь никого из нас уже не будет прежней, мне приходилось вести себя с матерью так, как будто все в порядке, и мы продолжали обсуждать ее грядущее путешествие и покупки, которые необходимо сделать до конца недели. Помню, в частности, что важнейшей вещью в списке жены были противомоскитные сетки. Мать выяснила: их можно купить только в «Геммеджис» и, чтобы подстраховаться, посоветовала мне сходить туда на другой день и оставить заказ, а потом вовремя его забрать.
Короче говоря, весь следующий день мои мучители продолжали обвинять меня в том, что я советский агент, [216] приводя понемногу все новые доказательства, а я продолжал упрямо отрицать это. Во время ленча, так как мысли мои были заняты отнюдь не едой, я решил сходить в «Геммеджис» и заказать противомоскитные сетки вместе с некоторыми другими товарами. Тем вечером я опять вернулся к матери, и ее квартирка показалась мне уютнее и безопаснее, чем когда-либо. Но мне становилось все труднее притворяться беззаботным, и, сославшись на то, что мне предстоит тяжелый день, я рано ушел к себе и остался наедине со своими мыслями.
На следующее утро мы опять собрались вчетвером вокруг стола в роскошной приемной на Карлтон-гарденз. Теперь я понял, почему для встреч было выбрано именно это место: в соседней комнате установили записывающее устройство, и все сказанное фиксировалось. Мы вновь и вновь возвращались к одному и тому же вопросу, ни на шаг не продвигаясь вперед. Впрочем, должен отметить, что все это время со мной говорили вежливо, не позволяя никаких угроз в мой адрес.
Когда мы вновь встретились после ленча, допрашивающие изменили направление беседы. Вспоминая об этом, я не считаю, что это с их стороны было просто хитрой уловкой. Как мне кажется, они сами искренне верили, что все произошло именно так, как им казалось, и именно это придавало их словам особый вес. Если это было так, должен признать: они нащупали верный психологический ход. Сказали же мне следующее: «Мы знаем, что вы работали на Советы, и мы понимаем почему. Пока вы были в корейском плену, вас пытали и заставили признаться, что вы сотрудник британской разведки. С тех пор вас шантажировали, и, не имея выбора, вы сотрудничали с ними».
Когда они представили дело подобным образом, случилось нечто такое, что большинству людей может показаться противоречащим элементарному здравому смыслу и инстинкту самосохранения. Я бы назвал это внутренней реакцией. Внезапно я почувствовал, как во мне вскипает возмущение, мне захотелось объяснить им, что я действовал по убеждению, веря в коммунизм, а не из-за пыток или денег. Это чувство было столь сильно, что я, не подумав, выпалил: «Нет, никто меня не пытал! Нет, никто меня не шантажировал! Я сам, по собственному решению пришел к русским и предложил им свои услуги!»
Эта внутренняя реакция была лишь вспышкой, но оказалась полным признанием. Сознавшись перед [217] допрашивающими уверен, столь же неожиданно для них, как и для себя, что являюсь советским агентом, я стал объяснять подлинные причины, толкнувшие меня на это. Пораженные, они молча слушали меня, но их уважительное отношение ко мне не изменилось, и они не задали ни одного вопроса, ни тогда, ни после, относительно того, действовал ли я по каким-либо иным мотивам, кроме идеологических. Ни тогда, ни после они не предлагали мне помочь избежать наказания в обмен на то, что я мог им сообщить. В конечном счете моя реакция не отличалась от реакции моих друзей Майкла Рэндла и Пэта Поттла, когда в 1989 году стало известно, что именно они помогли мне бежать, и их имена появились в газетах. Они написали книгу «Побег Блейка», в которой признали свою роль в этом. Самым важным для них было, чтобы ни у кого не осталось сомнений в том, почему они это сделали. Они избрали опасность судебного преследования и даже тюрьмы, только бы им не приписывали какие-то ложные мотивы.
Когда я закончил, было около шести время идти домой. Решили, что машина с шофером отвезет меня в Родлетт, где я переночую на квартире матери. Но мне ничего не следует ей говорить, только то, что мое возвращение в Бейрут откладывается на несколько дней, так как мне необходимо уехать в срочную командировку.
На следующее утро другая машина с шофером заехала за мной, я попрощался с матерью так, как если бы действительно уезжал всего на несколько дней, и помахал ей из окошка машины, не ведая, увижу ли ее когда-нибудь вновь. На Карлтон-гарденз меня ждали Гарри Шерголд, один из допрашивающих, чье имя я забыл, и мой старый друг Джон Куайн. Последнего я хорошо знал по Дальнему Востоку: во время моего пребывания в Корее он возглавлял токийскую резидентуру. Он два или три раза приезжал ко мне туда, а я всякий раз, когда был в Токио на совещании или чтобы передать дипломатическую почту, останавливался в его гостеприимном посольском доме, где Джон жил вместе со своей очаровательной женой. Теперь он пришел отчасти потому, что возглавлял Р-5, отдел контрразведки Интеллидженс сервис, работавший в тесном контакте с МИ-5, а отчасти, как мне кажется, потому, что был моим другом.
В сопровождении полицейских машин одна впереди, вторая сзади мы на двух автомобилях отправились в небольшую деревушку в Хэмпшире, где у Гарри Шерголда был [218] свой коттедж. Там нас встретили его жена и мать, очаро вательная старушка с белоснежными волосами, очень напомнившая мне мою бабушку. Наступила пятница, тот самый день, когда я надеялся вернуться в Шемлан.
В следующие три дня происходило нечто абсурдное: все делали вид, что это просто встреча друзей, собравшихся провести вместе уик-энд. Разница заключалась лишь в том, что дом был окружен охраной и всякий раз, когда мы выходили прогуляться, за нами медленно ехала полицейская машина. Такое странное сочетание поразило меня как чисто английское, я бы сказал даже, излюбленно-английское. Помню, например, как провел полдня на кухне вместе со старушкой, жаря оладьи. Я считаюсь чем-то вроде специалиста по оладьям и, когда о них зашла речь, предложил свои услуги. Ночью мы с Джоном Куайном спали в одной комнате. Оставшись со мной наедине, он долго говорил о моей семье и попросил повторить ему причины, по которым я сделал то, что сделал, и которые, как мне казалось, он тщетно пытался понять. Днем велись многочисленные телефонные переговоры с Лондоном, но происходило это в другой комнате, и я не слышал, о чем шла речь. За это время мне стало ясно, что все мы чего-то ждем, однако не имел представления, чего именно.
Хотя моя собственная судьба меня больше не беспокоила, мысленно я был с женой и детьми, матерью и сестрами. Как они примут известие, не повредит ли оно им, что теперь с ними будет?
Пока я смотрел на полицейские машины и машины охраны вокруг дома, мне в голову пришла странная мысль. До сих пор именно мне приходилось остерегаться властей, выискивать малейшие признаки подозрительности с их стороны, боясь, что меня разоблачат. Теперь же, когда я пойман, мы как бы поменялись местами: уже не мне, а властям следовало быть начеку, беспокоиться и глаз с меня не спускать, чтобы я от них не улизнул.
В воскресенье вечером мы все вернулись в Лондон и переночевали в большом доме в одном из западных предместий. Тем же вечером состоялся телефонный разговор, не обрадовавший, насколько я заметил, моих коллег. Очевидно, было принято не то решение, на которое они рассчитывали.
На следующее утро, когда мы заканчивали завтрак, инспектор полиции, если не ошибаюсь, Смит, в сопровождении двух охранников пришел меня арестовать. Я попрощался с [219] коллегами, которые, как мне показалось, немного сочувствовали мне, а может быть, и жалели меня. Так или иначе, они пожали мне руку и пожелали быть мужественным.
Полицейская машина доставила нас в Скотленд-Ярд, где старший офицер предъявил мне официальное обвинение в соответствии с пунктом I (I) статьи о государственной измене. Взяв отпечатки пальцев, меня обыскали, но не обратили внимания на часы, которые я носил в маленьком кармашке на поясе брюк. Из Скотленд-Ярда нас повезли прямо в полицейский суд на Боу-стрит, где я был взят под стражу сроком на две недели. Вся процедура длилась не более десяти минут. Оттуда инспектор и два его помощника доставили меня в тюрьму Брикстон.
После регистрации меня поместили в большую комнату в больничном крыле, где стояли кровать, стол, стул и маленький радиоприемник. Было 12 апреля 1961 г. Тем вечером в газетах появилось короткое сообщение о том, что некто Джордж Блейк, государственный служащий (без указания места работы), взят под стражу по обвинению в разглашении тайны.
На следующий день я услышал по радио известие, что советский космонавт Юрий Гагарин совершил первый в истории полет в космос. Это сообщение послужило мне огромной моральной поддержкой: я воспринял его как подтверждение того, что работал не напрасно и помогал тем, кто шел в авангарде прогресса, открывая новые горизонты и ведя человечество к лучшему будущему. Тогда мне казалось, что советское общество самое передовое. Теперь я понимаю, что это действительно было так, но только в одной узкой области. До 70-х годов советские люди еще питали иллюзии, что все время движутся вперед, навстречу коммунизму. Сегодня, благодаря гласности, стало известно: на самом деле они двигались назад.
В тюрьме Брикстон я провел около месяца. Для меня это время отмечено в основном поглощением бесчисленных книг, к которым я имел неограниченный доступ, и визитами, наносимыми мне время от времени солиситором{10} и адвокатом из юридической службы. Оба мне сразу понравились: они были [220] расположены ко мне, и я верил, что сделают все от них зависящее, однако не завидовал их работе, считая ее довольно неблагодарной после сделанного мною признания.
Несколько раз ко мне приходил тюремный врач, мы с ним болтали, и он был неизменно добр. Оглядываясь назад, я до сих пор думаю, что встретившиеся мне тогда люди обращались со мной как с диковиной, как с человеком, у которого не все в порядке, а не как с опасным преступником.
Второго мая меня посетила жена. Ее сопровождал Джон Куайн, и мы встретились в небольшой комнате в больничном крыле тюрьмы. В день моего ареста Джон Куайн вылетел в Бейрут и сообщил ей страшную новость, сделав это со всей осторожностью и тактом, на которые был способен, чтобы смягчить удар. Затем он забрал ее с детьми в Англию. Джону помогла одна из жен сотрудников посольства, бывшая, как выяснилось, школьной подругой моей жены. Чтобы укрыться от газетчиков, жена с детьми и моя мать временно жили у моего бывшего коллеги по Берлину, имевшего большой дом за городом. И жена, и мать обладали сильным характером и, к счастью, ладили между собой, что помогло им стать опорой и утешением друг другу в те тяжелые дни. Мой арест и известие о том, что все эти годы я был советским агентом, обманывал их и вел двойную жизнь, явились для них страшным ударом и причинили много горя. Долгое время я просто боялся думать, сколько страданий я им принес, столь это было болезненно. Если я и испытывал какие-то угрызения совести за содеянное, то лишь за их горе и за то, что обманывал своих коллег и друзей, хотя и не работал лично против них.
Встреча получилась невеселой, но жена не проронила ни слова упрека. Она рассказала мне, как Джон Куайн сообщил ей новость и какой шок это вызвало. Жена не была рассержена, и в ее поведении я не чувствовал осуждения. Все следующие пять лет она навещала меня. (Для ее отца все это явилось огромным потрясением, и он очень тяжело переживал его. Но ее мать сумела совладать со своими чувствами и дважды приходила ко мне в тюрьму, как я подозреваю, втайне от мужа.) Хотя я и знал, что она не понимает моего поступка и, более того, осуждает его, я чувствовал ее преданность и поддержку в горький для меня час. Из разговора с ней я узнал, что суд состоится на следующий день. Все это было крайне неожиданным, поскольку мне никто ничего не говорил, и я совершенно не успел подготовиться. С другой стороны, [221] к чему, собственно, было готовиться? К тому, сочтут меня виновным или нет? Мое признание все решило, дело осталось лишь за приговором. Я знал, что по статье о государственной измене самым строгим приговором было четырнадцатилетнее заключение, казавшееся мне тогда невероятно долгим. Вопреки очевидности, я надеялся, что, возможно, мой адвокат сможет убедить судью дать мне меньше, но, по трезвому размышлению, понял, что это невозможно. Кроме того, я не мог исключить, что судья отроет какой-нибудь древний средневековый закон, о котором все забыли, но который никто не отменял, и, согласно ему, меня приговорят к смерти. Вот так, между надеждой и отчаянием, я провел последнюю ночь перед судом. Позднее я понял, в чем заключалась слабость моей позиции: я не изучил должным образом соответствующее законодательство. Если бы я знал закон лучше, то смог бы придумать массу помех для судебного разбирательства.
Сидевший напротив меня старый судья выглядел вполне добродушно. Он и я два главных участника спектакля, высоко вознесенные над всеми остальными; он, почти не поднимая головы, что-то озабоченно пишет, а я пытаюсь отгадать, что именно. Для него все теперь было так просто: я признал себя виновным, и он знал все факты. Я сам их для него записал, и ему оставалось только определить меру наказания. Его небольшой парик, надвинутый на лоб, почти касался золотой оправы очков и отчасти придавал судье вид старой девы.
Страх перед будущим, неуверенность в том, выдержу ли я годы тюрьмы, мучительное сожаление ведь стоило только поверить предчувствиям, и я бы не вернулся в Англию, все эти мысли, которые, бесконечно варьируясь, проносились в голове во время ожидания в тюрьме Брикстон, теперь покинули меня, забились в дальние уголки сознания, опустошив и выключив его.
Вновь я обратил свой взор к залу № 1 суда Олд Бейли{11}. После отталкивающей убогости тюрьмы, к которой я еще не успел привыкнуть, он выглядел грандиозно и величественно. Судья сидел не в центральном высоком кресле под гербом, а почти с краю. Это нарушало симметрию зала и встревожило меня, но ненадолго. [222]
И вот пришел сам шеф. Его седая голова и крупная фигура выделялись в зале суда среди некоторых моих бывших коллег, явившихся сюда. Я сказал «бывших», так как полагал, что, будучи на скамье подсудимых, обвиняемым по пята (я так и не смог толком понять, почему по пяти) пунктам статьи о государственной измене, не считаюсь более их коллегой, хотя и не получал никакого уведомления о том, что моя служба в разведке окончена.
Генеральный прокурор сэр Реджинальд Меннингем-Буллер, выступавший в качестве обвинителя, заканчивал свою речь. Пока я рассматривал его, не вникая в то, что он говорил, я думал: до чего же это отталкивающий тип, с дряблыми малиновыми щеками и апоплексическими выпученными глазами сластолюбца. Он выглядел грубым и вульгарным рядом с утонченным королевским адвокатом Джереми Хатчинсоном, выступавшим в качестве моего защитника и сразу же вставшим после его слов, чтобы обратиться к суду.
Он говорил очень хорошо и трогательно. Я был уверен, что его слова произведут впечатление на судью и на всех, кто его слышал. Перед началом слушания дела он навестил меня в маленькой комнатке ожидания под залом суда. Адвокат спросил меня, может ли он в своем обращении к судье сказать, что я глубоко сожалею о содеянном. Это могло бы очень помочь. Я ответил, что не могу согласиться. Во-первых, это было неправдой, так как я чувствовал, что поступил правильно, и соответственно не мог ни о чем сожалеть. Во-вторых, мне казалось недостойным для человека, который в течение почти десяти лет чуть ли не ежедневно фотографировал все важные документы, проходившие через его руки, для их передачи советским властям, вдруг раскаяться только потоку, что его выследили и арестовали. Если бы моя деятельность не была обнаружена, я бы продолжал ею заниматься. Он понял меня и не настаивал, хотя очевидно, что мой отказ осложнил его задачу склонить суд к снисхождению.
Когда адвокат закончил, судья объявил короткий перерыв, затем встал, и меня поразило, что он довольно высокого роста. В течение десяти минут, пока его не было, я гадал, сколько мне дадут или, возможно, приговорят к смерти? С другой стороны, если повезет, после столь талантливого и [223] красноречивого выступления Джереми Хатчинсона, в котором он ясно и с большим пониманием объяснил мои мотивы и которое, как я чувствовал, должно было тронуть судью, срок мог быть и менее четырнадцати лет. Возвращение судьи резко оборвало мои мысли. Допущенная в зал публика заполняла балкон: судья собирался вынести приговор, а эта часть процесса уже не была закрытой.
В своей короткой вступительной речи судья сказал, что своими действиями я свел на нет большую часть работы британской разведки с конца войны. Он признал, что я исходил из идеологических побуждений, а не из финансовой выгоды. Тем не менее он считал, что, дабы покарать и пресечь, должен быть вынесен показательный приговор. Судья потребовал для меня пять сроков по 14 лет тюремного заключения каждый: три последовательных и два параллельных, пояснив, поскольку никто, кроме него, не мог понять этого, что приговор означает 42 года тюрьмы.
После его последних слов в зале раздались возгласы изумления. Для меня это прозвучало совершенно невероятно, настолько, что мне не удалось удержать улыбку. Скажи он 14 лет, это произвело бы на меня куда более ужасное впечатление. Мой разум отказывался постичь протяженность подобного отрезка времени. Сорок два года находились вне пределов понимания, и поэтому в них было столько же смысла, как если бы он назвал две тысячи лет. Кроме того, кому дано предвидеть, что может случиться за столь долгий срок и какие великие перемены могут произойти?
Когда судья покинул зал заседаний, меня отвели вниз в одну из камер. Она оказалась маленькой и темной, предназначалась только для ожидания, и из мебели там были лишь деревянный стул и небольшой стол. Ее грязные сырые стены пестрели надписями, среди которых попадались просто непристойные, но большинство свидетельствовало об отчаянии, горечи, вызове или надежде тех, кто ждал здесь. Пока я был там, ко мне пришел врач из тюрьмы Брикстон. Я еще не утратил привычек дипломатического мира, в котором вращался. И хотя он явно пришел узнать, каково мое самочувствие, я принял это за визит вежливости и был тронут его добротой. Лишь позднее я понял, что он пришел исключительно по [224] долгу службы, посмотреть, как я принял удар и не нужны ли транквилизаторы. Ближе к вечеру меня приковали наручниками к двум тюремным служащим и в небольшом фургоне отвезли в тюрьму Уормвуд-Скрабс. По дороге я заметил продавцов газет, несших плакаты с моей фотографией, сделанной восемь лет назад, после моего возвращения из Кореи, гласившие, что новости о приговоре появятся в первом же вечернем выпуске газет. На короткое время я стал сенсацией.
Вскоре огромные тюремные ворота распахнулись, пропуская фургончик, и мгновенно закрылись за ним. Наступил еще один переломный момент в моей жизни. Начался новый этап, и все говорило за то, что он окажется долгим. [225]