Похороны
Таким величественным и грандиозным было зрелище в то майское утро 1910 года, когда девять монархов ехали в траурном кортеже на похоронах короля Англии Эдуарда VII, что по притихшей в ожидании и одетой в траур толпе прокатился гул восхищения. В алом и голубом, зеленом и пурпурном, по трое в ряд суверены проехали через ворота — в шлемах с плюмажами, с золотыми аксельбантами, малиновыми лентами, в усыпанных брильянтами орденах, сверкавших на солнце.
За ними следовали пять прямых наследников, сорок императорских или королевских высочеств, семь королев — четыре вдовствующие и три правящие — а также множество специальных послов из некоронованных стран. Вместе они представляли семьдесят наций на этом самом большом и, очевидно, последнем в своем роде собрании королевской знати и чинов, когда-либо съезжавшихся в одно место. Колокола Биг Бена приглушенно пробили девять утра, когда кортеж покинул дворец. Однако часы истории указывали на закат, и солнце старого мира опускалось в угасающем зареве великолепия, которое должно было исчезнуть навсегда.
В центре первого ряда ехал новый король Георг V, слева от него находился герцог Коннот, [38] единственный из оставшихся в живых братьев покойного короля, а справа — Вильгельм II, император Германии. Ему, писала «Таймc», «принадлежит первое место среди прибывших из-за границы плакальщиков, даже в моменты наиболее напряженных отношений эта персона всегда пользовалась у нас популярностью». Он был на сером коне, одет в алую форму английского фельдмаршала, в руках держал маршальский жезл. Лицо кайзера со знаменитыми закрученными вверх усами было «мрачным, почти жестоким». О том, какие чувства волновали эту легковозбудимую, впечатлительную натуру, можно узнать из его писем. «Я горд назвать это место своим домом, быть членом этой королевской семьи», — писал он в Германию после того, как провел ночь в Виндзорском замке, в бывших апартаментах своей матери. Сентиментальность и грусть, вызванные печальными событиями, боролись с гордостью, проистекавшей из чувства превосходства над собравшимися монархами, и жгучей радостью по поводу исчезновения его дяди с европейского горизонта. Он приехал хоронить Эдуарда — проклятие своей жизни, главного творца, как считал Вильгельм, политики изоляции Германии. Эдуард, брат его матери, которого он не мог ничем ни запугать, ни поразить, своей массивной фигурой заслонял Германии солнце. «Это — сам Сатана. Трудно представить, какой он Сатана!»
Эти слова, сказанные кайзером перед тремястами гостями на обеде в Берлине в 1907 году, явились результатом одного из путешествий Эдуарда по Европе, предпринятого ради осуществления дьявольской идеи изоляции Германии. Он неспроста находился неделю в Париже, без всяких видимых причин посетил короля Испании (только что женившегося на его племяннице). Закончил же Эдуард свое путешествие визитом к королю Италии с явным намерением соблазнить его на выход из Тройственного союза с Германией и Австрией. Кайзер, известный в Европе крайней несдержанностью речи, в порыве неистовства тогда высказал одно из тех замечаний, которые периодически в течение двадцати лет его правления вызывали у дипломатов нервные потрясения.
Теперь, к счастью, творец политики изоляции был мертв, и его место занял Георг, который, как сказал кайзер Теодору Рузвельту за несколько дней до похорон, был «очень хорошим мальчиком» (сорока пяти лет, на шесть лет моложе кайзера). «Он настоящий англичанин и ненавидит всех иностранцев, [39] против чего я не возражаю, если, конечно, он не будет ненавидеть немцев больше, чем других». Сейчас Вильгельм уверенно ехал рядом с Георгом, отдавая честь знаменам первого королевского драгунского полка, где значился почетным полковником. Когда-то он распространял свои фотографии, где он был снят в форме этого полка с загадочной надписью над факсимиле: «Я жду своего времени». Сегодня это время пришло — он выше всех в Европе.
За ним ехали два брата овдовевшей королевы — король Дании Фредерик и король Греции Георг, ее племянник король Норвегии Хаакон. Затем следовали три короля, которые в будущем лишатся своих тронов: Альфонс, король Испании, Мануэль — Португалии, и Фердинанд, король Болгарии, в шелковом тюрбане, раздражавший своих друзей-суверенов тем, что называл себя кесарем. Он хранил у себя в сундуках полный костюм византийского императора, приобретенный у театрального костюмера, надеясь на день, когда ему, может быть, удастся собрать все византийские владения под свой скипетр{106}.
Ослепленные зрелищем этих, по выражению газеты «Таймс», «красиво сидящих на конях принцев», немногие обратили внимание на девятого короля, единственного из всех, кому удалось стать действительно великим человеком. Несмотря на высокий рост и мастерское владение лошадью, Альберт, король Бельгии, не любивший пышных церемоний, выглядел в этой компании смущенным и рассеянным. Ему было тогда тридцать пять лет, и он находился на троне немногим более года. Позже, когда он стал известен миру как символ героизма и трагедии, у него был почти такой же рассеянный взгляд, как будто он мысленно находился в другом месте.
Будущая причина трагедии — высокий, осанистый, затянутый в корсет, с качающимся на шлеме плюмажем, эрцгерцог Австрии Франц-Фердинанд, наследник престарелого императора Франца-Иосифа, ехал справа от Альберта, а слева от него находился еще один отпрыск, который никогда не займет трона, — принц Юсуф, наследник турецкого султана. После королей ехали королевские высочества: принц Фусима, брат императора Японии, великий князь Михаил, брат русского царя, герцог Аоста в светло-голубом мундире, брат короля Италии, принц Карл, брат короля Швеции, супруг царствующей королевы Голландии принц Генрих, а также кронпринц Сербии, Румынии и Черногории Данило, «обаятельный, необычайно красивый [40] молодой человек с восхитительными манерами», похожий на возлюбленного «Веселой вдовы» не только именем. Он прибыл лишь накануне вечером в сопровождении «очаровательной молодой особы необыкновенной красоты» (к неудовольствию британских государственных деятелей) и представил ее как фрейлину своей жены, приехавшую в Лондон, чтобы сделать кое-какие покупки.
Затем следовали более мелкие представители германской королевской фамилии: великие герцоги Мекленбург-Шверина, Мекленбург-Стрелица, Шлезвиг-Голыптейна, Вальдек-Пирмонта, Кобурга, Сакскобурга и Сакс-Кобург-Гота, Саксонии, Гессена, Вюртемберга, Бадена, Баварии. Кронпринц Рупрехт из Баварии вскоре должен будет повести немецкую армию в бой. Там же находились принц Сиама, принц Персии, пять принцев бывшего французского орлеанского королевского дома, брат хедива Египта в феске с золотой кисточкой, принц Цзя-дао из Китая в вышитой светло-голубой одежде, династии которого оставалось длиться не более двух лет, а также брат кайзера, принц Пруссии Генрих, представлявший германский флот, главнокомандующим которого являлся. Среди всего этого величия можно было увидеть трех одетых в штатское господ: Гастон-Карлина из Швейцарии, Пишона, министра иностранных дел Франции, и бывшего президента Теодора Рузвельта, специального посланника Соединенных Штатов.
Эдуарда, ставшего причиной этого беспрецедентного сборища, часто называли «Дядей Европы» — это прозвище, если иметь в виду правящие дома Европы, следовало бы понимать в буквальном смысле. Он был дядей не только кайзера Вильгельма, но также (по линии сестры своей жены) вдовствующей русской императрицы Марии и царя Николая П. Сама русская царица была его племянницей. Его дочь Мод являлась королевой Норвегии, другая племянница, Ена, была королевой Испании, а третья племянница, Мария, вскоре должна была стать королевой Румынии. Датская ветвь его жены, помимо того, что владела троном Дании, находилась в родстве по материнской линии с русским царем, а также снабдила королями Грецию и Норвегию. Другие родственники, отпрыски девяти сыновей и дочерей королевы Виктории, находились в избытке во всех королевских дворах Европы.
И все-таки не только семейные чувства или даже печаль и потрясение, вызванные смертью Эдуарда, — как известно, он [41] проболел всего один день и умер на следующий — послужили причиной неожиданного потока соболезнований по случаю его кончины. Это было действительным признанием великих заслуг Эдуарда как короля, оказавшего неоценимую услугу своей стране. За девять коротких лет его правления Англия отошла от блестящей изоляции, вынужденная согласиться на «взаимопонимание» и заверения в преданности (но не на союзы — Англия не любит определенности) с двумя своими старыми врагами — Францией и Россией — и еще одной многообещающей державой, Японией{107}. Изменение сил проявилось во всем мире и повлияло на отношения каждой страны с другими. Хотя Эдуард не выступал в качестве инициатора и не влиял на политику своей страны, его личная дипломатия способствовала этим изменениям.
Еще ребенком, находясь вместе с родителями с официальным визитом во Франции, он заявил Наполеону III: «У Вас прекрасная страна, и я хотел бы быть Вашим сыном». Это предпочтение всего французского в противовес или, скорее, в знак протеста против пристрастия матери ко всему немецкому продолжалось и после ее смерти и было воплощено в реальных делах. Когда Англия, с растущим беспокойством наблюдавшая за вызовом, который ей бросала программа усиления германского флота, решила забыть свои старые счеты с Францией, таланты Эдуарда — «короля-очарователя» — помогли ей плавно обойти все острые углы.
В 1903 году он направился в Париж, несмотря на предупреждения о том, что официальный государственный визит может встретить холодный прием. Встречавшая его толпа была мрачна и тиха. Лишь изредка раздавались насмешливые возгласы: «Да здравствуют буры!» и «Да здравствует Фашода!» {108} Но король не обратил на них никакого внимания. «Французы не любят нас», — пробормотал один из его адъютантов. «А почему они должны нас любить?» — парировал Эдуард, продолжая кланяться и улыбаться из открытого экипажа. В течение четырех дней он постоянно был на публике, осматривал войска в Венсенне, присутствовал на гонках в Лонгшамп, на торжественном представлении в опере, на государственном банкете в Елисее, завтракал на Кэ-д'Орсе, сумел преобразить холодок в улыбки, когда, смешавшись с толпой зрителей в антракте, высказал галантные комплименты одной знаменитой актрисе за кулисами. Повсюду он выступал [42] с изящными и полными такта речами о дружбе и своем восхищении французами, об их «славных традициях» и их «прекрасном городе», к которому он, по его признанию, привязан «многими счастливыми воспоминаниями». Он говорил о своем «искреннем удовольствии» от этого визита, о своей вере в то, что все старые разногласия, «к счастью, преодолены и забыты», что процветание Франции и Англии взаимосвязаны, что укрепление дружбы является его «постоянной заботой». Когда он уезжал, толпа кричала: «Да здравствует наш король!» «Редко можно наблюдать такое резкое изменение общего настроения, которое произошло здесь. Он завоевал сердца всех французов», — сообщал один бельгийский дипломат. Германский посол считал этот визит «весьма странным делом» и высказал мысль, что англо-французское сближение явилось результатом общей нелюбви к Германии. В тот же год после трудной работы, выполненной министрами, преодолевшими много спорных вопросов, это «сближение» превратилось в англо-французскую Антанту, договор о которой был подписан в апреле 1904 года.
Германия могла бы иметь свою Антанту с Англией, если бы ее руководители, подозрительно относившиеся к английским намерениям, сами не отвергли заигрывания министра колоний Джозефа Чемберлена сначала в 1899 году, а затем в 1901-м{109}. Ни находившийся в тени Гольштейн, ни направлявший из-за кулис германскую политику элегантный и эрудированный канцлер Бюлов, ни даже сам кайзер не знали точно, в чем именно они подозревают Англию, однако были уверены в ее вероломстве. Кайзер всегда стремился заключить соглашение с Англией, но так, чтобы она даже не догадывалась о его желании подписать подобный договор. Однажды под влиянием всего английского и родственных чувств во время похорон королевы Виктории он позволил себе признаться Эдуарду: «Даже мышь не посмеет пошевелиться в Европе без нашего согласия». Так он представлял будущий англо-германский альянс. Но, как только англичане проявили признаки готовности, он и его министры стали действовать уклончиво, заподозрив какую-то хитрость. Опасаясь, что англичане будут иметь преимущества за столом переговоров, немцы предпочли вообще уйти от этого вопроса и полностью положиться на постоянно растущий флот, с тем чтобы запугать англичан и заставить согласиться на германские условия. [43]
Бисмарк советовал Германии полагаться в основном на сухопутные силы, но его последователи, ни каждый в отдельности, ни все вместе взятые, не были Бисмарками. Он неуклонно добивался достижения ясно видимых целей, они же стремились к более широким горизонтам, не имея четкой идеи в отношении того, что именно им нужно. Гольштейн был Макиавелли без политики, который действовал, исходя из одного принципа: подозревать всех и каждого. Бюлов не имел принципов, он был так скользок, жаловался его коллега адмирал Тирпиц, что по сравнению с ним угорь был пиявкой. Резкий, непостоянный, легко увлекающийся кайзер каждый час ставил разные цели, относясь к дипломатии как к упражнению в вечном движении.
Никто из них не верил, что Англия когда-нибудь придет к соглашению с Францией, и все предупреждения на этот счет, к том числе и наиболее обоснованное — от посла в Лондоне барона Эккардштейна, Гольштейн отметал как «наивные». На обеде в Малборо в 1902 году Эккардштейн видел, как Поль Камбон, французский посол, уединился в бильярдной комнате с Джозефом Чемберленом. Там в течение двадцати восьми минут они вели «оживленный разговор», из которого ему удалось подслушать только два слова — «Египет» и «Марокко» (и мемуарах барона не говорится, была ли дверь открыта или он слушал через замочную скважину). Позднее его пригласили в кабинет к королю, где Эдуард предложил ему уппмановскую сигару 1888 года и сообщил, что Англия собирается достичь урегулирования с Францией по спорным колониальным вопросам.
Когда Антанта стала фактом, гнев Вильгельма был страшен. Но еще более досадным и мучительным для кайзера был триумфальный визит Эдуарда в Париж. «Путешествующий кайзер» — так прозвали Вильгельма из-за частых поездок — получал необыкновенное удовольствие от церемониальных въездов в столицы других стран. Но больше всего ему хотелось посетить недосягаемый Париж. Он был везде, даже в Иерусалиме, где ради него открыли Яффские ворота, чтобы он смог проехать через них верхом на коне. Но Париж, центр всего, что было прекрасным, всего, что было желанным, всего того, чем не был Берлин, оставался закрытым для него. Он хотел услышать приветствия парижан, хотел, чтобы его наградили орденской лентой Почетного легиона через плечо. [44]
Он дважды извещал французов о своем императорском желании, но никакого приглашения не последовало. Он мог войти в Эльзас и выступать с речами, возвеличивающими победу в 1870 году, он мог принимать парады в Меце, но — и в этом, может быть, и заключается печальная участь королей — кайзер дожил до восьмидесяти двух лет и умер, так и не увидев Парижа.
Зависть к древним нациям пожирала его. Он жаловался Теодору Рузвельту, что английская знать во время поездок на континент никогда не заезжала в Берлин, а всегда отправлялась в Париж. Он считал, что его недооценивали. «За все долгие годы моего царствования, — сказал он как-то королю Италии, — мои коллеги, монархи Европы, не обращали внимания на то, что я говорил. Но скоро, когда мой великий флот подкрепит мои слова, они станут проявлять к нам больше уважения». Те же чувства испытывала и вся нация, страдавшая, как и ее император, от нестерпимой потребности признания.
Изобилуя энергией и честолюбием, сознавая свою силу, впитав идеи Ницше и Трейчке, эта нация считала себя наделенной правом господствовать и в то же время обманутой, потому что остальной мир отказывался признать это право. «Мы должны, — писал представитель германского милитаризма Фридрих фон Бернарди, — обеспечить германской нации и германскому духу на всем земном шаре то высокое уважение, которое они заслуживают... и которого они были лишены до сих пор». Он откровенно признавал лишь один способ достижения этой цели; и все Бернарди помельче, начиная с кайзера, стремились к этому уважению с помощью угроз и демонстраций силы. Они потрясали «железным кулаком», требовали своего «места под солнцем», славили добродетели меча в хвалебных песнях о «крови и железе» и «сверкающей броне». В Германии перефразировали принцип Рузвельта в международных делах — «Говори мягко, но держи большую дубину» на тевтонский вариант: «Ори и имей наготове большую пушку». Когда она была выдвинута, кайзер приказал своим войскам, отправлявшимся на подавление боксерского восстания в Китай, вести себя как гунны Аттилы (выбор гуннов в качестве германского прототипа был его собственным), когда пангерманские общества и военно-морские лиги непрерывно множились, другие нации ответили альянсами, после чего Германия завопила: «Окружение!» [45] Перепевы о том, что «Германия находится в полном окружении», назойливо повторялись более десятилетия.
Зарубежные визиты Эдуарда продолжались — Рим, Вена, Лиссабон, Мадрид. Он посещал не только королевские семьи. Каждый год он проходил курс лечения в Мариенбаде, где мог обмениваться мнениями с «Тигром Франции» Клемансо, своим ровесником, который занимал пост премьера в течение четырех лет во время царствования Эдуарда. У короля были две страсти — элегантная одежда и пестрая компания. Он пренебрег первой и стал восхищаться Клемансо. «Тигр» разделял мнение Наполеона о том, что Пруссия «вылупилась из пушечного ядра», и считал, что ядро летит во французскую сторону. Он работал, планировал, маневрировал под влиянием одной главной идеи: «В стремлении к господству Германия считает своей основной политической задачей уничтожение Франции». Он сказал Эдуарду, что, если наступит такое время, когда Франции понадобится помощь, морской мощи Англии будет недостаточно, напомнив, что Наполеон был разбит при Ватерлоо, а не у Трафальгара{110}.
В 1908 году Эдуард, к неудовольствию своих подданных, нанес официальный визит русскому царю на императорской яхте в Ревеле. Англичане рассматривали Россию как старого Прага времен Крыма, а что касается последних лет, то как угрозу, нависшую над Индией. Либералы и лейбористы считали Россию страной кнута, погромов и казненных революционеров 1905 года, а царя — как заявил Рамсей Макдональд — «обыкновенным убийцей». Неприязнь была взаимной. России не нравился союз Англии с Японией. Она также ненавидела Англию за то, что та воспрепятствовала ее историческим посягательствам на Константинополь и Дарданеллы. Николай II слил два своих излюбленных предрассудка в одной фразе: «Англичанин — это жид».
Однако старые разногласия были не настолько серьезными, как новая реальность, и, следуя настояниям французов, жаждавших, чтобы их два союзника пришли к согласию, Англия и Россия в 1907 году подписали конвенцию. Считалось, что личная дружба между монархами рассеет оставшееся недоверие, и Эдуард отправился в Ревель. Он вел долгие переговоры с русским министром иностранных дел Извольским и танцевал с царицей под музыку из «Веселой вдовы» с таким успехом, что даже заставил ее рассмеяться — став, таким образом, первым [46] человеком, который смог достичь подобного эффекта с тех пор, как царица надела корону Романовых. Это был не пустяк, как могло бы показаться на первый взгляд, потому что царь, про которого вряд ли можно было сказать, что он правит Россией в прямом смысле этого слова, был деспотом, а им, в свою очередь, правила жена, женщина с сильной волей, хотя и слабым умом. Красивая, истеричная и болезненно подозрительная, она ненавидела всех, кроме своих близких и нескольких фанатичных или безумных шарлатанов, которые утешали ее отчаявшуюся душу. Царь, не наделенный умом и недостаточно образованный, по мнению кайзера, был способен лишь на то, «чтобы жить в деревне и выращивать турнепс».
Кайзер считал, что царь находится в его собственной сфере влияния, и пытался при помощи хитроумных уловок оторвать его от альянса с Францией, возникшего в результате собственной глупости Вильгельма.
Завет Бисмарка «дружить с Россией» и договор «Перестраховки», воплощавший этот завет, были забыты Вильгельмом, что явилось первой и самой худшей ошибкой его правления. Александр III, высокий, суровый русский царь тех времен, в 1892 году быстро изменил направление и вступил в альянс с республиканской Францией, пойдя даже на то, чтобы встать «смирно» при исполнении «Марсельезы». Кроме того, он относился с пренебрежением к Вильгельму, считая его «un garcon mal eleve»{45}, и постоянно оказывал ему чрезвычайно холодный прием. После того как Николай унаследовал трон, Вильгельм старался исправить свою ошибку, направляя молодому царю длинные письма (на английском языке), в которых давал советы, сообщал слухи и сплетни и распространялся на политические темы. Он обращался к нему: «дорогой Ники», а подписывался: «любящий тебя друг Вилли».
«Безбожная республика, запятнанная кровью монархов, не может быть подходящей компанией для тебя», — говорил он царю; «Ники, поверь моему слову, Бог проклял этот народ навеки». Истинные интересы Ники, как считал Вилли, заключены в союзе трех императоров — России, Австрии и Германии. И все же, помня насмешки старого царя, он не мог отказать себе в снисходительном тоне по отношению к его сыну. Он [47] обычно похлопывал Николая по плечу и говорил: «Советую тебе — побольше речей и побольше парадов, речей и парадов». Он предложил направить немецкие части для защиты Николая от его мятежных подданных, чем привел в бешенство царицу, ненависть которой к Вильгельму росла с каждым его визитом.
После того как кайзеру не удалось, в силу определенных причин, разъединить Россию и Францию, он разработал хитрый договор, который предусматривал взаимопомощь России и Германии в случае военного нападения. Царь после его подписания должен был пригласить французов присоединиться к этому договору. После поражения России в войне с Японией (кайзер сделал все, чтобы вовлечь Россию в эту войну) и последовавших за ней революционных выступлений, когда режим оказался в своей наинизшей точке, кайзер пригласил царя на секретную встречу без министров в Бьорке, в Финском заливе.
Вильгельм прекрасно знал, что Россия не может заключить такой договор, не поступив вероломно по отношению к Франции, но полагал, что подписей монархов будет достаточно, чтобы преодолеть это затруднение. Николай подписал. Вильгельм пришел в восторг. Он ликвидировал фатальную ошибку, обеспечил тылы Германии и разорвал окружение. «Яркие слезы стояли в моих глазах», — писал он Бюлову, он был уверен, что дедушка (Вильгельм I, который, умирая, бормотал слова о войне на два фронта) с гордостью взирал на него. Он считал договор мастерским ударом немецкой дипломатии, что и было бы в действительности, если бы не ошибка в заголовке. Когда царь привез этот договор домой, его пораженные министры указали, что, взяв обязательство выступить на стороне Германии в случае возможной войны, Россия отказывается от своего союза с Францией — деталь, «ускользнувшая от внимания Вашего величества в потоке красноречия императора Вильгельма». Договор в Бьорке, не прожив и дня, прекратил свое существование.
Теперь Эдуард пытался завести дружбу с русским царем в Ревеле. Прочитав доклад германского посла об этой встрече, из которого следовало, что Эдуард действительно хотел мира, кайзер гневно написал на полях: «Ложь. Он хочет войны. Но хочет, чтобы начал ее я, а он бы избежал ответственности».
Год закончился неверным шагом кайзера, таившим в себе опасность взрыва. Он дал интервью газете «Дейли телеграф», высказав ряд своих идей в отношении того, кто с кем должен [48] воевать. Это привело в замешательство не только его соседей, но и соотечественников. Общественное неодобрение было таким явным, что кайзер даже слег, проболел три недели и в течение некоторого времени воздерживался от высказываний.
После этого случая никаких сенсационных известий не было. Последние два года первого десятилетия, когда Европа как бы наслаждалась благодатным солнечным днем истории, были самыми спокойными и тихими. Тысяча девятьсот десятый был годом мира и процветания. Второй этап Марокканских кризисов{46} и Балканских войн еще не наступил. Была опубликована новая книга Нормана Анжелла «Великая иллюзия», в которой доказывалось, что война невозможна. С помощью внушительных примеров и неоспоримых аргументов Анжелл утверждал, что при существующей взаимозависимости наций победитель будет страдать в одинаковой степени с жертвой — поэтому война невыгодна, и ни одна страна не проявит такой глупости, чтобы начать ее{111}.
Переведенная почти сразу на одиннадцать языков, «Великая иллюзия» превратилась в некий культ. В университетах Манчестера, Глазго и других промышленных городов появилось более 40 групп приверженцев, пропагандировавших ее догмы. Самым верным учеником Анжелла был человек, оказывавший большое влияние на военную политику, близкий друг короля и его советник виконт Эшер, председатель Военного комитета, созданного для проведения реорганизации британской армии после шока, вызванного ее неудачами в бурской войне. Лорд Эшер выступал с лекциями о «Великой иллюзии» в Кембридже и Сорбонне, утверждая, что «новые экономические факторы ясно доказывают всю бессмысленность агрессивных войн». Война XX века будет иметь такие масштабы, заявлял он, что ее неизбежные последствия в виде коммерческого краха, финансовой катастрофы и страданий людей настолько пропитают все идеями сдерживания, что сделают войну немыслимой. Он заявил в речи перед офицерами Клуба объединенных вооруженных сил в присутствии начальника Генерального штаба сэра Джона Френча, председательствовавшего на собрании, что ввиду взаимного переплетения интересов наций развязывание войны с каждым днем становится более трудным и невозможным.
Германия, считал лорд Эшер, «принимает доктрину Нормана Анжелла так же, как и Великобритания». Как отнеслись кайзер и кронпринц к идеям «Великой иллюзии», экземпляры которой Эшер послал им, осталось неизвестно. Нет доказательств того, что Эшер направил эту книгу генералу фон Бернарди, который в 1910 году был занят написанием другой книги — «Германия и следующая война», опубликованной годом позже. Ей суждено было получить такое же влияние, как и книге Анжелла, хотя она была ее антиподом. Названия трех ее глав — «Право вести войну», «Долг вести войну», «Мировая держава или падение» — выражают ее основные тезисы.
Кавалерийский офицер Бернарди в 1870-м, в двадцать один год, стал первым немцем, проехавшим через Триумфальную арку, когда немцы взяли Париж. С тех пор флаги и слава интересовали его меньше, чем теория, философия и наука войны в применении к «Исторической миссии Германии» (так называлась одна из глав его книги).
Он служил начальником отдела военной истории Генерального штаба, был представителем интеллектуальной элиты этого туго думающего и много работающего учреждения, а также автором классического труда по кавалерии до того, как посвятил свою жизнь изучению идей Клаузевица, Трейчке и Дарвина, отразив их в книге, сделавшей его имя синонимом бога войны Марса.
«Война, — утверждал он, — является биологической необходимостью, это выполнение в человеческой среде естественного закона, на котором покоятся все остальные законы природы, а именно законы борьбы за существование». Нации, говорил он, должны прогрессировать или загнивать, «не может быть стояния на одном месте», и поэтому Германия должна выбрать «между мировым господством или падением».
Среди других наций Германия «в социально-политических аспектах стоит во главе всего культурного прогресса», но «зажата в узких, неестественных границах». Она не сможет достичь «своих великих моральных целей» без увеличения политической силы, расширенных сфер влияния и новой территории. Это увеличение мощи, «соответствующее нашему значению» и «которое мы вправе требовать», является политической необходимостью и «первой, самой главной обязанностью государства». [50] Бернарди, специально выделяя курсивом слова: «Мы должны сражаться за то, чего мы сейчас хотим достигнуть», без обиняков переходит к выводу: «Завоевание, таким образом, становится законом необходимости».
После доказательства этой «необходимости» (любимое слово германских военных мыслителей) Бернарди переходит к методу. Поскольку обязанность вести войну признана, вторая обязанность состоит в том, чтобы вести ее успешно. Для достижения успеха государство должно начать войну в «наиболее благоприятный момент», имея «признанное право обеспечить высокую привилегию такой инициативы». Наступательная война становится, таким образом, другой необходимостью, а отсюда второй неизбежный вывод: «На нас лежит обязанность, действуя в наступлении, нанести первый удар». Бернарди не разделял беспокойства кайзера о «презрении и ненависти», которые вызывает агрессор. Он также не пытался скрыть направления этого удара. «Немыслимо, — писал он, — чтобы Германия и Франция смогли когда-либо договориться в отношении своих проблем. Францию необходимо сокрушить совершенно, с тем чтобы она не смогла больше перейти нам дорогу», «она должна быть уничтожена раз и навсегда как великая держава».
Король Эдуард не дожил до появления работ Бернарди. В январе 1910 года он направил кайзеру свое ежегодное поздравление по случаю дня рождения и подарок — трость, — после чего уехал в Мариенбад и Биарриц. Через несколько месяцев он умер.
«Мы потеряли опору нашей внешней политики», — сказал Извольский{47}, услышав о его смерти. Это было преувеличением, потому что Эдуард являлся всего лишь инструментом, а не создателем новых союзов. Во Франции смерть короля вызвала «глубокие чувства» и «искреннюю скорбь», писала газета «Фигаро». В Париже, по ее словам, так же глубоко ощущали потерю «своего друга», как и в Лондоне. Фонарные столбы и витрины магазинов на Рю-де-ля-Пэ были одеты в такой же черный траур, как и на Пиккадилли, извозчики прикрепляли креповые ленты к ручкам хлыстов. Задрапированные в траур портреты покойного короля появлялись даже в провинциальных городах, что происходило обычно лишь при смерти выдающихся [51] граждан Франции. В Токио в знак признания союза между Англией и Японией на домах были вывешены перекрещенные флаги обеих стран, древки которых были убраны черным. В Германии, каковы ни были ее чувства, были соблюдены строгие правила последних почестей. Всем офицерам армии и флота было приказано носить траур в течение восьми дней, а корабли флота в своих территориальных водах почтили память короля орудийным салютом и приспустили флаги на мачтах. Члены рейхстага поднялись со своих мест, когда президент зачитывал послание о соболезновании, а кайзер лично нанес английскому послу визит, продолжавшийся полтора часа.
Члены королевской семьи в Лондоне на следующей неделе пыли всецело поглощены встречами знати, прибывавшей на вокзал Виктория. Кайзер приплыл на своей яхте «Гогенцоллерн» в сопровождении четырех английских эсминцев. Она бросила якорь в устье Темзы, и кайзер приехал поездом на вокзал Виктория, как обычный представитель королевской фамилии. На платформе был развернут пурпурный ковер, а там, где должен был остановиться его вагон, были сооружены ступеньки, также покрытые ковром такого же цвета. Поезд прибыл ровно в полдень, из вагона появилась хорошо известная фигура германского императора, который расцеловал встречавшего его короля Георга в обе щеки. После завтрака они вместе отправились в Вестминстерский собор, где покоилось тело Эдуарда. Гроза, разразившаяся накануне вечером, и пронизывающий дождь, ливший на следующее утро, не остановили подданных Эдуарда, терпеливо ждавших входа в зал в притихшей очереди. В тот день, в четверг 19 мая, она растянулась на пять миль.
Посередине обширного зала в мрачном величии стоял гроб, на нем лежали корона, держава и скипетр. По четырем его углам замерли в карауле четыре офицера; каждый представлял различные полки империи. Они стояли в традиционной траурной позе с преклоненными головами, их руки в белых перчатках были скрещены на эфесах шпаг. Кайзер взирал на обряд отдания почестей умершему императору с профессиональным интересом. Он произвел на него сильное впечатление, и многие годы спустя он помнил в деталях это зрелище во всем его великолепном средневековом убранстве. Он видел, как солнечные лучи пробивались сквозь узкие готические окна, зажигая драгоценные камни на короне, наблюдал, как менялся караул [52] у гроба, как четверо часовых промаршировали со шпагами, которые они сначала взяли наизготовку, а затем, встав на свои места, опустили острием вниз. Караул, который они сменили, как бы медленно заскользил и исчез через какой-то невидимый выход в тени. Возложив на гроб венок из алых и белых цветов, кайзер вместе с королем Георгом в молчаливой молитве опустился на колени. Встав, он сжал руку своего двоюродного брата в мужественном и сочувственном пожатии. Этот жест, о котором широко сообщалось, вызвал многочисленные благожелательные комментарии.
Поведение кайзера казалось безупречным. В душе же он не мог отказаться от благоприятной возможности завести новые интриги. За обедом, данным королем в тот вечер в Букингемском дворце, он, отведя в сторону французского министра иностранных дел Пишона, предложил, чтобы Франция в случае конфликта, когда Англия и Германия будут противостоять друг другу, поддержала Германию. Кайзер позднее отрицал, что он сказал тогда что-либо из ряда вон выходящее: он обсуждал лишь Марокко и «некоторые другие политические вопросы». Пишон же только осторожно высказал мысль, что язык «кайзера был дружественным и мирным».
На следующее утро во время процессии, первой, где он выступал с речью, поведение Вильгельма было примерным. Он крепко держал повод своей лошади, отстав на голову от лошади короля Георга. Конан-Дойль, бывший специальным корреспондентом во время этого события, писал, что «Вильгельм выглядел настолько благородно, что Англия не будет той доброй старой Англией, если сегодня снова не раскроет ему свои объятия». Когда процессия достигла Вестминстер-холла, Вильгельм первым спешился и рванулся к карете королевы Александры с такой проворностью, что успел к ней раньше королевских слуг, но королева собиралась выйти с другой стороны. Ловко обежав карету, опять впереди слуг, он оказался первым у двери, подал руку вдове и поцеловал ее «с любовью убитого горем племянника». К счастью, король Георг в это время подоспел на помощь своей матери и стал сопровождать сам, он знал — мать ненавидела кайзера, как по личным причинам, так и из-за Шлезвиг-Голынтейна.
Несмотря на то, что, когда Германия захватила эти владения у Дании, Вильгельму было всего восемь лет, она не забыла и не простила этого ни ему, ни его стране. Когда ее сын был [53] произведен в почетные полковники одного прусского полка — в это время он был с визитом в Берлине, она написала ему:
«Итак, Джорджи, мой мальчик, ты стал настоящим, живым, грязным немецким солдатом, в остроконечной каске и синей шинели! Да, не думала я, что доживу до такого! Но ничего... тебе просто не повезло, это не твоя ошибка».
Под приглушенный рокот барабанов и стоны волынок дюжина матросов вынесла гроб, завернутый в королевский штандарт. Ярко сверкнули на солнце сабли кавалеристов, замерших по команде «смирно». По пронзительному сигналу четырех свистков матросы поставили гроб на артиллерийский лафет, задрапированный в пурпурное, красное и белое. Кортеж двинулся между шеренгами гренадеров, они, как красные стены, обрамляли одетые в траур толпы людей. Никогда еще Лондон не был так переполнен народом, но никогда не был таким тихим. Рядом и позади орудийного лафета, который тянули лошади королевского артиллерийского полка, шли шестьдесят три адъютанта, все в чине полковников или капитанов первого ранга, все со званиями пэров; среди них было пять герцогов, четыре маркиза и тринадцать графов. Три фельдмаршала Англии — лорд Китченер, лорд Робертс и сэр Эвелин Вуд — ехали вместе. За ними двигались шесть адмиралов флота, а после них — одиноко — большой друг Эдуарда, порывистый, эксцентричный сэр Джон Фишер, со странным неанглийским лицом китайского мандарина, в прошлом первый морской лорд империи.
Поздравления из всех знаменитых полков — «Коулдстримс», «Гордон Хайлендерс», дворцовой кавалерии и боевой кавалерии, конной гвардии и улан, королевских мушкетеров, гусар и драгун, немецких, русских, австрийских и других иностранных кавалерийских частей, почетным полковником которых был Эдуард, а также адмиралы германского флота — все это, по неодобрительным высказываниям некоторых наблюдателей, представляло чересчур огромный военный спектакль на похоронах человека, которого называли «Миротворцем».
Его лошадь, ведомая двумя грумами, с пустым седлом и перевернутыми сапогами в стременах, придавала всей картине оттенок простой человеческой скорби.
Далее шла торжественная процессия в старинных костюмах: оруженосцы в расшитых гербами средневековых плащах, королевские телохранители с булавами в белом, стремянные, [54] шотландские лучники, судьи в париках и черных мантиях, возглавляемые лордом — главным судьей в алом, епископы в пурпурных мантиях, иомены — гвардейцы в черных бархатных шляпах и гофрированных воротничках елизаветинских времен, эскорт трубачей, а за ними следовал строй королей; потом в застекленной карете ехали овдовевшая королева и ее сестра, вдовствующая русская императрица, а также другие королевы, дамы и восточные монархи — в двенадцати разнообразных экипажах. Длинная процессия двигалась через Уайтхолл, Мэлл, Пиккадилли и Парк в направлении Пэддингтонского вокзала, откуда поездом тело усопшего должны были отправить в Виндзор для похорон. Оркестр королевской конной гвардии исполнял «Марш смерти» из «Саула». Все чувствовали какую-то завершенность в медленной поступи процессии и торжественной музыке. Лорд Эшер записал в своем дневнике после похорон: «Никогда еще не чувствовалось такой опустошенности. Казалось, все маяки, обозначавшие фарватер нашей жизни, были сметены».