Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава XVIII.

Штурм 27 августа (8 сентября) 1855 г.

1

После сражения на Черной речке стало очевидным для всех, что Севастополь доживает последние дни. «Я решился не отходить на Северную часть, а продолжать защищать Южную с упорством, до того времени, пока уже не увижу невозможность отбить штурм. Конечно, мы будем между тем нести большой урон и, может быть, даже не отобьем штурма», — так писал Горчаков Александру 14(26) августа 1855 г. Для некоторого смягчения он, правда, прибавляет: «Может случиться, что нам удастся отбить неприятеля... и принудить (его. — Е. Т. ) ...снять осаду», но явно сам не верит в такую возможность.

Александр II тоже себя не обманывал. «Да поможет нам бог до конца выдержать тяжкое испытание, свыше нам ниспосланное. Вы поймете, что в душе моей происходит, когда я думаю о геройском гарнизоне Севастополя, о дорогой крови, которая ежеминутно проливается на защиту родного края. Сердце мое обливается этою кровью, тем более что горькая чаша эта досталась мне по наследству...»

Но, готовясь уже к потере Севастополя, царь не думал, что этим кончится война, предлагал Горчакову готовиться к зимней кампании, торопил подход ополченских дружин из Средней России к Севастополю, просил о высылке кадров расформированных батальонов{1}.

Тяжелая тревога царила в Зимнем дворце и обеих столицах. «После неудач нашей армии на Черной речке положение со дня на день становится все более и более отчаянным. Бомбардировка усиливается, мы теряем массу людей, Севастополь превратился в ад, день и ночь осыпаемый дождем огненных снарядов. В обществе ходят... слухи о том, что решено эвакуировать Южную сторону города. Мы провели вечер в мрачном и печальном настроении, еле-еле перекидываясь несколькими словами. [449] У каждого из нас на душе одна мысль, одна забота, и ни у кого нет ни желания, ни смелости говорить. Я избегала даже смотреть на императора и императрицу, чтобы не видеть глубочайшей тревоги, отражающейся на их лицах», — записала в своем дневнике 19 августа 1855 г. фрейлина Анна Федоровна Тютчева{2}.

Верки Малахова кургана стали деятельно и систематически возводиться только с конца ноября 1854 г., т. е. значительно позже, чем укрепления на правом русском фланге{3}. Но затем Тотлебен, всегда настаивавший на том, что Малахов курган — ключ к Севастополю, успел создать могучую оборонительную линию, с верками значительного профиля, тянувшимися от Малахова кургана до 6-го бастиона и защищавшими таким образом всю Корабельную сторону. Нужно заметить, что в работах по укреплению Малахова кургана в точном смысле слова Тотлебен был не так свободен, как при других своих постройках, потому что адмирал Истомин, в ведении которого находился курган, не во всем соглашался с гениальным инженером. Так обстояло дело до самой смерти Истомина в марте 1855 г.

Постройка Селенгинского и Волынского редутов и Камчатского люнета сильно защитила Малахов курган, и подступы к нему обнажились в опасной степени лишь после 26 мая (7 июня), когда все эти три укрепления были потеряны.

Генерал Пелисье именно потому и решил через каких-нибудь полторы недели после взятия этих передовых укреплений штурмовать Малахов курган и через Корабельную сторону, овладев Малаховым курганом и батареей Жерве, прорваться в Севастополь. Тяжкое поражение, которое русские войска нанесли неприятелю в день штурма 6(18) июня, показало обоим главнокомандующим союзных армий, что «плод еще не созрел», как выразился одни из французских участников штурма. Но теперь и неприятель понял наконец то, чего в первые месяцы осады еще не оценил в достаточной мере: все колоссальное значение господствующего положения Малахова кургана.

Слухи, доходившие и до Горчакова от лазутчиков и перебежчиков, и до Петербурга непосредственно через Берлин, Брюссель и другие нейтральные столицы, говорили о готовящемся в начале или середине августа общем штурме. Эти слухи не лишены были серьезных оснований: Пелисье непременно желал повторить штурм, не очень откладывая его, так как можно было предвидеть, что император Наполеон III может наконец решиться послать категорическое предписание бросить временно осаду и со всеми силами устремиться на стоявшую у Бельбека и у Черной речки полевую русскую армию. Наполеон был раздражен и тем, что Пелисье, вопреки его явно выраженной воле, [450] штурмовал Севастополь 18 июня, и, конечно, больше всего тем, что штурм провалился. Победителей не судят, но побежденных судят, и Пелисье в Париже судили строго. Ему нужно было торопиться, —и Александр II и Горчаков оттого и решились дать сражение 4(16) августа, чтобы предупредить штурм.

На другой же день после русской неудачи на Черной речке Пелисье, желая не дать русской армии опомниться, начал жестокую бомбардировку города. И уже эта бомбардировка 5(17) августа была направлена больше всего на Малахов курган и другие укрепления Корабельной стороны. Собственно, с 5(17) августа бомбардировка уже не прекращалась ни на один день вплоть до финальной катастрофы. Она только вдруг замирала на несколько часов, а иногда яростно усиливалась. Русская артиллерия по числу орудий не уступала в эти страшные три недели неприятельской. С русской стороны действовали 1200 орудий, со стороны же неприятеля 300 больших мортир и 800 других орудий{4}. Но у русских не было и одной сотни мортир, запасы разрывных снарядов были меньше неприятельских, запасы пороха совсем малы, а к концу этих трех с лишком недель велено было расходовать снаряды экономно. Трудно было проводить эту экономию, когда у нас бомбардировка выбивала от 2000 до 2500 человек ежедневно. Но что же было делать? Никто не сомневался, что после этой ужасающей по силе, продолжительности и непрерывности канонады города последует общий штурм. Для штурма и приходилось беречь последние боеприпасы.

В первые дни этой августовской бомбардировки таких огромных ежедневных потерь еще не было, но укрепления уничтожались одно за другим. «Неприятельские батареи, — говорит участник боев, — то залпами из всех орудий, то беглым артиллерийским огнем... поражали людей: щиты из троса были разбиты и пули поражали прислугу сквозь амбразуры. Мы теряли в сутки от 600 до 1500 человек, но продолжали по ночам, под картечным огнем с ближних батарей атакующего, исправлять повреждения; труд напрасный: камни и сухая земля не имели никакой связи, и каждый удар снаряда разрушал снова то, что стоило страшных усилий и жертв. Насыпи уже отказались прикрывать своих защитников, гибнувших тысячами, но с мужеством продолжавших непоколебимо стоять под губительнейшим огнем, ожидая мгновения, когда враг бросится на штурм, чтобы грудью остановить его стремление и штыками выбросить за развалины своих окопов»{5}.

В ночь с 16(28) на 17(29) августа русская пятипудовая бомба ударила во французский пороховой склад, устроенный на бывшем Камчатском люнете, пробила каменный свод и разорвалась в погребе. В складе было в тот момент 2000 пудов пороха. [451] Все взлетело па воздух. Грохот был так оглушителен, что на русских бастионах спавших людей подбросило вместе с постелью.

Примерно с 15(27) августа неприятельский огонь стал ослабевать, и числа с 20-го наши ежедневные потери были чуть ли не вдвое меньше, чем в первые дни после битвы на Черной речке. Но вот на рассвете 24 августа (5 сентября) канонада началась с такой страшной силой, что положительно можно было ожидать в тот же день общего штурма. Огонь, наиболее ожесточенный, был направлен на Корабельную сторону и особенно на Малахов курган, но бомбардировка велась буквально из всех орудий, которыми владел неприятель, так что не было участка на оборонительной линии, да не было уже и места в городе, куда не достигали бы снаряды. Верки, орудия, ящики со снарядами на левом русском фланге взлетали на воздух. Русские воины ожесточенно отстреливались. Весь день и всю ночь продолжался ураганный огонь. За эти сутки союзники выпустили около 70 000 ядер и около 16 000 бомб и гранат и перебили больше 2000 человек{7}.

На правом фланге в ночь с 24-го на 25-е работали, поправляли полуразрушенные верки, делали насыпи, убирали трупы и подбитые орудия. Все это происходило под непрекращающимся, хотя и более слабым, чем днем, огнем неприятеля. Но на левом фланге, особенно у Малахова кургана, исправления почти не производились, потому что разрушения оказались слишком уж велики. В городе с утра 24-го вспыхнул ряд пожаров.

В эти последние севастопольские дни неприятель громил непрерывно не только всю оборонительную линию и самый город, но и бухту. 24 августа сгорел транспорт «Дунай» от попавшего в него разрывного снаряда, 25-го числа погиб фрегат «Коварна», 26-го у Николаевской пристани взлетел на воздух баркас с драгоценнейшим грузом: 140 пудами пороха, при этом силой взрыва был затоплен и другой баркас, рядом находившийся, и тоже с грузом в 140 пудов пороха{8}.

С ночи на 24 августа бомбардировка неслыханно усилилась. В среднем каждые сутки погибало до 2500 и более защитников города. Отстреливаться становилось все труднее: не хватало пороху, а местами и снарядов. Город горел в нескольких местах, и пожаров уже не тушили; нельзя было пробраться к горевшим зданиям, и почти уже не было противопожарного оборудования. Ночью, за много километров от Севастополя, слышен был непрерывный грохот, а темное южное небо казалось пронизанным огненными полосами. Взрыв порохового склада на Николаевской набережной 26 августа был только самым страшным по размерам, но далеко не единственным: взлетали на воздух вместе с людьми пороховые запасы на отдельных бастионах. [452]

Уже с 25 августа Карпов, начальник 4-го отделения, к которому принадлежали 2-й бастион и Малахов курган, известил штаб, что курган находится в тяжелом состоянии, и просил немедленно прислать рабочих для исправления повреждений и артиллеристов к орудиям. 25 августа была среда, и Карпов заявил, что если не принять указанных мер, то в пятницу (т. е. 27 августа) курган будет взят. Уже после отправления донесения, к вечеру 25-го и в ночь с 25-го на 26-е, огонь, направленный неприятелем на Малахов курган, усилился в неслыханной степени, тогда как на других участках стал (как и всегда в продолжение осады) слабее, чем был днем. Уже нельзя было ночью исправлять повреждения, как всегда удавалось до сих пор делать саперам и рабочим. «К утру 26-го курган был в худшем состоянии, чем накануне. Это было первое такое утро во всю осаду»{9}.

Хуже всего было то, что из 63 орудий Малахова кургана уцелело всего восемь, обращенных к неприятелю, и 14, обращенных к Корабельной стороне. Бомб и ядер было очень мало. 26 августа Малахов курган мог уже очень слабо отстреливаться. К счастью, соседняя с ним батарея Жерве защищала его, — там запас бомб и ядер оказался не так истощен, как на Малаховом. Ночь с 26 на 27 августа, последняя ночь Малахова кургана, была еще ужаснее предыдущей.

Кончился день 26-го. Канонада не прекращалась.

2

Наступило 27 августа (8 сентября) 1855 г., 349-й день обороны Севастополя. Вдруг, в утренние часы 27 августа, неприятельский огонь стал слабеть и даже сделался слабее, чем был в какой бы то ни было час за последние три дня, начиная с рассвета 24-го числа, хотя и в предшествующие три дня враг всегда уменьшал огонь, начиная с 9 часов утра. Но уже с 11 часов утра русские наблюдательные посты с Инкерманских высот заметили необычное движение неприятельских резервов к передовым траншеям перед Корабельной стороной. Инкерманский телеграф в начале 12-го часа сигнализировал об этом тревожном факте в Севастополь. Тут случилась досаднейшая ошибка: телеграф вместо сигналов, обозначающих «сильные колонны идут на Корабельную», дал сигналы, обозначающие «неприятельский флот идет на Корабельную». Как могла случиться подобная оплошность, я нигде объяснений не нашел, а Константинов, передающий самый факт, тоже оставляет его без объяснений и только прибавляет: «разумеется, сигнала не поняли и послали из города на телеграф за объяснением». Если бы ждали возвращения посланного, то, конечно, так и не узнали бы вовремя о готовящемся штурме, потому что посланный в Инкерман не мог успеть [453] вернуться. Но, к счастью, еще на рассвете солдаты с Малахова кургана, высланные в секреты, заметили и донесли, что неприятельские войска одеты в полную форму. Об этом «было донесено и растолковано, что в этот день быть штурму, но никак не ожидали его в полдень».

И все-таки, хоть вследствие непростительной оплошности телеграфа и не ждали штурма именно в полдень, но готовились к нему. Да и вообще уже с 24-го числа не переставали его ждать.

В полдень грянули разом три залпа из всех неприятельских орудий, и французы, внезапно выйдя из траншей, беглым шагом устремились на Малахов курган. От самых передовых траншей, откуда вышли французские густые цепи, до Малахова кургана было всего 18 саженей, и дорого бы достались эти сажени неприятелю, если бы Малахов курган мог встретить их так, как он их встретил во время штурма 6(18) июня. Но Малахов курган на этот раз молчал... Его орудия были почти все выведены из строя, артиллерийская прислуга перебита, и штурмующий неприятель вбежал на курган. Но это было лишь началом, а не концом борьбы за Малахов. Одновременно французам удалось захватить два бастиона и оборонительную стену, шедшую от 2-го бастиона до Малахова кургана. Но тут последовала бурная русская контратака Кременчугского полка, двух батальонов Олонецкого, батальона Белозерского и знаменитого Севского полка, рота которого под начальством Хрулева обессмертила себя во время штурма 6(18) июня, отбив тогда Малахов курган. Бросившись в штыки, защитники Севастополя выбросили вон французов из всех занятых ими только что мест, кроме Малахова кургана. Но и все то пространство перед Малаховым, которое в первый момент штурма французам, как сказано, удалось пробежать почти беспрепятственно, стало обстреливаться бомбами с пароходов «Владимир», «Херсонес» и «Одесса», которые подошли к Килен-балке. Отхлынувшие к своим траншеям французы оправились и снова устремились на штурм. И снова были отброшены штыковым ударом. Тогда неприятель решил перед третьим штурмом усилить артиллерийскую подготовку, и независимо от продолжавшейся страшнейшей общей канонады французы выдвинули рядом с Камчатским люнетом, откуда все эти дни шла ураганная стрельба, еще особую батарею в шесть орудий. Но русская батарея, быстро пристрелявшись, снесла эту новую батарею прочь в несколько минут. Французы сейчас же подвезли и выставили новую батарею, — и опять русская артиллерия ее снесла. Тогда французы, уже не отсрочивая дальше нового приступа, пошли в третий раз на штурм, все на ту же соединяющую Малахов со 2-м бастионом оборонительную стену и на 2-й бастион, которые они уже два раза брали и откуда их дважды выбивали штыками. Им удалось [454] на мгновение снова овладеть и стеной и 2-м бастионом, но тут последовал взрыв находившегося под стеной порохового склада, — люди, камни, земля высоко взлетели на воздух. Не дав французам прийти в себя после неожиданного взрыва, уничтожившего многих из них, русские вновь бросились в штыки и снова выбили французов.

Штурмующая колонна приблизительно в 3300 человек бросилась на Малахов курган, когда часть гарнизона обедала. Гарнизон Малахова кургана с 25 по 27 августа состоял из 880 человек, по показаниям всех командиров отдельных частей на кургане, собранных Н. В. Бергом, а вовсе не из 1400 человек, как читаем в записках Константинова. Совершенно очевидно, что Константинов ошибочно относит к Малахову общую цифру гарнизонов Малахова кургана и батареи Жерве. Эта общая цифра действительно доходила до 1450 человек{10}.

Но и эти 880 человек, защищавших 27 августа Малахов курган, не были налицо в полной боевой готовности в полдень, в момент штурма, так как вследствие оплошности телеграфа, о которой только что было рассказано, не ожидали штурма в такой близкий уже час.

Всего шесть орудийных выстрелов встретили штурмующую колонну на Малаховом кургане. Русские были оттеснены. Ополченцы, бывшие на первой площадке, оборонялись отчаянно. Генерал Буссау, бывший с ними, когда у него было выбито оружие, стал бросать камнями во французов. Он был тут же убит. Из 60 человек, на которых обрушился первый натиск, уцелело восемь.

Бруствер был занят, но за ретраншементом еще находилось прикрытие. После отчаянной схватки французы заняли и это место. Новые колонны французов, обойдя со стороны 2-го бастиона, бросились на Корниловский бастион и окончательно овладели курганом.

Таким образом, при этом первом приступе главные силы французов, находившиеся на шестой параллели (наиболее близкой к батарее Жерве и к Малахову кургану), бросились на русские бастионы. Батарея Жерве была взята, но спустя короткое время русские перебили артиллерийским огнем с фланга (с 3-го бастиона) ворвавшегося неприятеля, спасшегося бегством с батареи. На штурм Малахова кургана была направлена 1-я бригада дивизии Мак-Магона под личным предводительством начальника дивизии... Французы ворвались на Малахов курган, полуразрушенный страшными бомбардировками последних дней. Сопротивление русских было отчаянное. Вот как со слов Мак-Магона и других участников дела описывает отчаянную схватку и резню на Малаховом официальный летописец французской армии: [455]

«Застигнутые внезапностью нашей атаки русские едва имели время выйти из этих развалин и собраться. Резервы отдалились и маскировались позади, как и в предшествующие дни. Русские офицеры, с саблей в руке, первые примчались на парапеты. Они зовут своих солдат, возбуждают их голосом и жестом, всего только несколько метров отделяют этих храбрых офицеров от наших солдат, которые наводняют (курган. — Е. Т. ) со всех сторон.

С секунды на секунду смерть уменьшает эту героическую группу; они падают один из другим и исчезают под пулями, которые бьют их в упор, — но ни один из них не оставляет своего места. Осаждающие и осажденные в одно мгновение смешиваются в страшной свалке, где штык, сдавленный в этой борьбе грудь с грудью, уже не может проложить дорогу»{11}. Бились прикладами, камнями, заступами, деревянными обломками от блиндажей. После страшной резни Малахов остался за войсками Мак-Магона. Таков был первый, но и последний успех союзников в этот день. Этот успех, как показали последствия, побудил Горчакова осуществить свое давнишнее намерение и оставить Южную сторону Севастополя. Но в те ранние минуты штурма, когда Малахов курган был занят, ни Пелисье, ни Боске, ни Мак-Магон вовсе не думали, что этот успех окажется решающим, и даже не очень надеялись, что курган удастся удержать.

3

Дело в том, что именно после этого первого удавшегося приступа союзники и стали терпеть одну за другой кровавые неудачи буквально на всех прочих бастионах огромной русской оборонительной линии. Эти блестяще отбитые один за другим шесть новых французских и английских приступов обыкновенно крайне бегло и скупо упоминались впоследствии в официальных донесениях и в патриотической историографии Второй империи. Но совершенно непререкаемым историческим фактом является то, что к концу дня, когда Пелисье велел прекратить штурм, все севастопольские укрепления, кроме Малахова, прочно находились в руках его защитников, а земля перед ними была так густо усеяна трупами французов и англичан, как это не наблюдалось даже в день кровавого общего поражения союзников 18 июня.

Хрулев находился в каземате Павловской батареи, когда начался штурм. Он бросился с егерской бригадой 4-й дивизии к Малахову кургану, по пути послав ординарца к генералу Лысенко, командовавшему резервами, с приказом немедленно спешить туда же, к Малахову. Но вскоре Хрулев был тяжко ранен, а за ним выбыл из строя и изувеченный Лысенко.

Тотлебен в спешном порядке вел минную шахту под Малахов курган, с тем чтобы взорвать Корниловский бастион, когда [456] неприятель ворвется и займет его. Но к 27 августа мина еще не была заряжена: «К несчастию, союзники штурмовали Севастополь днем или двумя ранее, чем мы готовы были их встретить». Даже в самый день приступа в этих минных галереях, шедших от Малахова к французским траншеям, работало несколько сот человек{12}. После штурма они все были захвачены в плен. Но главная беда была в том, что, раз захватив курган фронтовой атакой, французы получили возможность успешно его оборонять, потому что Малахов был редутом, а не люнетом, — он был со всех сторон укреплен и огражден глубоким рвом. В штурм 6(18) июня, как сказано в соответствующем месте, это обстоятельство спасло Малахов, потому что прорвавшиеся на Корабельную сторону и обошедшие таким образом Малахов с тыла французы не могли никак в него прорваться. А 27 августа это же именно обстоятельство погубило Малахов курган: быстро с тыла подошедших русских резервов было более чем достаточно, чтобы выбить французов, если бы тем удалось прорваться на курган. Через узкий мост, перекинутый над глубоким рвом, французам очень удобно было расстреливать убийственным огнем с занятого ими бастиона всякого, кто пытался вступить на этот мост.

Все это время — от полудня, когда начался общий штурм, до 4-го часа дня — Пелисье получал сведения о повторных штурмах англичан на 3-й бастион. Неся потери, англичане, добравшись до рва, перебросили мостики и по приставленным лестницам стали взбираться на бруствер. Сначала они оттеснили было две роты Владимирского полка, но на них бросились при свежие роты (одна Селенгинского и две Якутского полков), и после кровопролитной рукопашной схватки англичане были сброшены в ров. Отсюда они были выбиты несколькими десятками вызвавшихся на опасное дело охотников. После этого англичане с новой большой колонной устремились на 3-й бастион — и снова были отбиты. Отдохнув, в третий раз англичане храбро и стойко пошли на штурм — и опять были отброшены. Не успели окончиться эти упорные атаки на 3-й бастион, как начались одно за другим нападения на шесть батарей левого фланга (между батареей Жерве и 3-м бастионом). Но все эти шесть атак одна за другой были отбиты. В эти часы русские войска превзошли самих себя.

Атака на 5-й бастион и на находившееся рядом с ней небольшое укрепление (люнет Белкина) была поддержана колонной около 10 000 человек. Подольский полк штыками отразил это нападение. Неприятельская колонна, совсем расстроенная, с тяжкими потерями, бежала. Сейчас же после этого двум последовательным атакам со стороны французов подвергся редут Шварца — и тут штурмующие во время первой атаки были [457] перебиты почти полностью (кроме 153, захваченных в плен), а во время второй были отброшены с очень тяжелыми потерями. И до и после этих штурмов правого фланга русской обороны укрепления этого фланга подвергались усиленной бомбардировке с моря, со стороны сначала шести, а к концу боя девяти военных судов неприятеля.

Замечательна была оборона редута Белкина, соседнего с редутом Шварца. Французы под начальством полковника (Берг ошибочно пишет: генерала) Трошю в количестве до двух тысяч собрались у обрыва перед спуском в ров редута. Между тем именно в этом месте Белкин в свое время заложил мину из четырех гнезд с 16 пудами пороха. Электрический провод соединял мину с редутом. Мина была взорвана, и французы, потеряв множество людей убитыми и ранеными, отхлынули назад. Но 200 человек все же бросились в ров и оттуда на бруствер. Поражаемые огнем редута Белкина и соседнего 5-го бастиона, французы были разгромлены: 6 офицеров и 78 нижних чинов были взяты Белкиным в плен.

Артиллеристы с других бастионов и батарей левого фланга продолжали обстреливать Малахов курган, хотя не было возможности таким путем отнять его у французов. Одним удачным попаданием русской бомбы был взорван ящик с патронами, и множество французов было перебито или переранено. Но генерал Мак-Магон (впоследствии маршал и президент Французской республики) потребовал после этого новых и новых подкреплений и продолжал непоколебимо оставаться на кургане. Знаменитая легенда говорит, будто бы Мак-Магону велено было в разгаре боя покинуть курган, и он будто бы ответил: «я тут нахожусь — я тут останусь» (j’y suis — j’y reste)». Ничего подобного не было и быть не могло: главнокомандующий Пелисье не только не давал бессмысленного приказа покинуть Малахов, но послал Мак-Магону в помощь два батальона гвардейских зуавов и один за другим несколько сильных отрядов гренадер и волонтеров императорской гвардии, а к концу дня — значительную часть бригады Вимпфена. Пелисье посылал Мак-Магону гораздо больше войск, чем тот требовал. Пелисье прекрасно понимал колоссальное значение Малахова кургана и уже отчетливо сознавал свою ошибку 6(18) июня, когда он недостаточно энергично повел атаку на Малахов. Сначала (вскоре после занятия кургана) у Мак-Магона было 5000 человек, несколько позднее — около 8 или 10 000 отборного войска с большой артиллерией.

Но Мак-Магону, прочно утвердившемуся на Малаховом, доложили о странном явлении: обнаружилось, что какие-то русские таинственным способом проникли на бастион, засели под каменной аркой и оттуда стреляют во французов. Сначала французы [458] даже не могли сообразить, как потом они рассказывали, откуда на них сыплются пули. Так как их обстреливали очень усиленно извне, то им и в голову не приходило, что обстрел идет еще откуда-то, с совсем близкого расстояния. Это были 30 человек из Модлинского полка с тремя офицерами — Юньевым, Данильченко и Богдзевичем и двумя кондукторами морской артиллерии — Духониным и Венецким. Но догадка французов была неправильна. Эта кучка храбрецов вовсе не проникла на курган извне, — да и как она могла бы проникнуть, когда горка была в этот день совершенно недоступна? Они просто не ушли, когда русский гарнизон был вытеснен французским натиском с кургана. Как только, уже к концу битвы, отчаявшись в возможности выбить французов, русские батареи и стрелки прекратили стрельбу, — естественно, французы сейчас же открыли этого своего таинственного «внутреннего врага», потому что кучка модлинцев, скрывшихся под аркой и за стенкой, продолжала стрелять. Зуавы бросились под арку — и были подняты на пики. Было ясно, что прямым нападением ничего не поделаешь, — так удачно эти герои устроились и такой узкий вел к ним ход. Они находились как раз над пороховым погребом. Когда Мак-Магон это узнал, он отдал приказ «обложить башню фашинником и зажечь, чтобы выкурить наших, как они выкуривают арабов»{13}. Пришлось, конечно, Мак-Магону отменить приказ, чтобы не взлететь всем вместе на воздух. Только обстрел гранатами положил конец этому фантастическому по своему героизму сопротивлению 30 человек 15-тысячному войску в недрах прочно занятого неприятелем Малахова кургана.

4

На батарею Жерве французы произвели нападение не с фронта, а отчасти с левого фланга, отчасти же с тыла. Атаковавшие шли не со стороны линии французских траншей, а с Малахова кургана, над которым уже развевалось трехцветное французское знамя. Зуавы, сбежавшие с Малахова кургана и ринувшиеся на батарею Жерве, заняли только левый фланг батареи, и никакими усилиями французам не удавалось до самого вечера выбить Казанский полк с правого фланга батареи. Французское командование послало в помощь зуавам гвардейский стрелковый батальон, но казанцы не сдвинулись ни на пядь. Мало того: поражаемые и с левого фланга Жерве и с Малахова кургана убийственным огнем, русские солдаты и офицеры стали уже переходить к штыковым атакам. Ими овладела такая горячка боя, какую можно только себе вообразить. «Часто мы рвались в штыки, бросались вперед и оттесняли передовые толпы [459] французов, — говорит участник боя за батарею Жерве Вязмитинов. — Мы не отдавали себе отчета в цели наших атак и не спрашивали себя: был ли вероятен какой-нибудь успех. Мы рвались вперед, опьяненные пылом боя и забывая, что пытаемся овладеть тем самым местом, с которого за полчаса перед тем сошли, по невозможности на нем держаться... Для человека, не отуманенного свалкой, была бы ясна сумасбродность наших порывов, но мы не думали о том, были ли наши действия целесообразны или бесцельны. Одно время мы даже порывались, сломив бывших против нас зуавов, ворваться на Малахов курган, и нам в голову не приходило то, что четырем или пятистам человекам почти так же невозможно выбить оттуда несколько тысяч французов, как невозможно сшибить фуражкою Исаакиевский собор». Трупы русских и французов устилали всю землю: «Небольшое пространство между траверзом и бруствером было сплошь залито кровью. Смесь крови с пылью, толстым слоем покрывавшею землю, образовала какое-то тесто... буро-красного цвета». Солдаты удивляли даже тех, кто привык к их героическому поведению. Нужно перечитать литературу воспоминаний о 27 августе, чтобы понять, что в этот страшный день самые отважные офицеры все-таки еще казались солдатам слишком осторожными. Вот кучка офицеров толкует о своем безумном, несбыточном предприятии: не попытаться ли все-таки ворваться на Малахов курган: «В наши слова внимательно вслушивался молодой статный солдат. В его ясных, красивых глазах светилась жадная готовность следовать за нами на самое опасное и самое безрассудное предприятие»{14}. Это был Чеснович — лучший стрелок в полку. На курган не пошли, но через несколько минут Чеснович уже лежал мертвым.

«Мне случилось быть во многих сражениях, но никогда я не слышал такого полета пуль, как на последнем штурме Севастополя. Как бы густо ни летели пули, но обыкновенно слышится некоторая раздельность свиста одной из них от свиста другой. Здесь же слышалось сплошное шипение; казалось, что поток пуль как бы струится; ощущалось какое-то течение свинца. Мы не могли целить в французов, занимавших часть нашей батареи, так как ни одного из них не видно было из-за густого дыма. Мы стреляли в этот дым, стараясь только дать нашим пулям направление, параллельное земле»{15}, — говорит участник боя Вязмитинов.

«Никто не ожидал и не думал, что в Севастополе загремит самая могущественная числом и калибром орудий артиллерия, подобной которой никогда не бывало при обороне крепостей», — признавались союзники во время бесед с русскими уже по окончании военных действий, перед самым заключением мира в 1856 г.{16} И уже в самом начале осады «союзники были изумлены [460] силой верков, сооруженных Тотлебеном с столь удивительной быстротой, — и надежды их на результаты действия осадной артиллерии ослабели»{17}.

Масса раненых загромождала все подступы к укреплениям.

Ни при Меншикове, ни при Горчакове врачам не удалось добиться организации должного ухода за ранеными. Только к концу войны, во второй половине 1855 г., положение улучшилось вследствие настойчивых и энергичных ходатайств и глубоко продуманных мероприятий Н. И. Пирогова, ставшего во главе организации военно-санитарной части.

Вот что творилось, по свидетельству Пирогова, весной, как раз когда шла бомбардировка города и кровопролитная борьба за Селенгинский, Волынский редуты и за Камчатский люнет: «В одну ночь в апреле 1855 г. я получил приказание из штаба перевести всех раненых и ампутированных после второй большой бомбардировки города из Николаевской батареи на Северную сторону... Можно себе представить, каково было с отрезанными ногами лежать на земле по трое и по четверо вместе; матрацы почти плавали в грязи, все и под ними и около них было насквозь промочено; оставалось сухим только то место, на котором они лежали, не трогаясь, но при малейшем движении и им приходилось попасть в лужи. Больные дрожали, стуча зуб о зуб от холода и сотрясательных знобов; у многих показались последовательные кровотечения из ран; врачи и сестры могли помогать не иначе, как стоя на коленях в грязи. По 20 и более ампутированных умирало каждый день, а их было всех до 500 и немногие из них пережили две недели после этой катастрофы. Было сделано строгое расследование, больных положили на койки, положили на двойные матрацы, но прошедшего не воротить и страшная смертность продолжалась еще недели две после»{18}.

И заметим, к слову, что даже при этих отчаянных условиях великому русскому хирургу и организатору удалось провести счастливое новшество — создание специальных, прежде неизвестных, летних помещений: «Мы в этом отношении опередили Европу. Только теперь мы начинаем находить себе подражателей (в берлинском госпитале и др.){19}.

5

Шесть отчаянных приступов французов и англичан буквально на всех пунктах при громадной оборонительной линии были отбиты русскими с огромными потерями для неприятеля. Генерал Риве, начальник штаба 1-го французского корпуса, был убит; генерал Бретон был убит сейчас же после Риве; знаменитый генерал Боске тяжело ранен, генерал Мароль убит картечью, [461] и его тело было не скоро разыскано под грудой трупов французских солдат; генерал Сен-Поль, сделавший отчаянную попытку снова броситься на батарею Жерве и ближайшие к Малахову кургану укрепления, пал при полном крушении своей попытки. Со всех сторон к Пелисье мчались гонцы с известиями о новых и новых потерях. Полковник Корнюлье, одна из надежд французской армии, был убит вместе со всеми почти офицерами батальона гвардейских егерей, которым он командовал. Остатки полуразгромленного батальона были отброшены нашими войсками. Генерал Понтеве, один из лучших, какими располагал Пелисье, пал под русской картечью, пытаясь собрать и привести в порядок для нового штурма свою расстроенную часть.

Англичанам по общей диспозиции штурма было поручено овладеть 3-м бастионом, тем страшным «Большим Реданом», перед которым они так долго, месяцами стояли и взять который неудачно пытались (с тяжелыми жертвами) 18 июня. Теперь им нужно было пробежать 200 метров, чтобы взобраться на парапет укрепления. Со страшными потерями (ров был просто засыпан трупами, лежавшими в несколько рядов) англичанам удалось добраться до парапета, но тут они были встречены, по единодушным показаниям, «ураганом огня», и после длившихся целый час усилий английские войска были отброшены русским огнем обратно, и их остатки спаслись в своем лагере, потеряв при отступлении много новых жертв, потому что им пришлось пробежать обратно те же 200 метров, спотыкаясь о бесчисленные трупы ранее павших товарищей.

Генерал Симпсон, английский главнокомандующий, знал, что Пелисье в эти самые часы предпринимает в целом ряде пунктов новые и новые атаки, чтобы, невзирая на первые неудачи этого дня, все-таки выбить русских. Потому ли, что французские повторные атаки решительно всюду терпели неудачу, или по иным соображениям, но Симпсон решил нового приступа сейчас не делать. Он счел за лучшее (как он писал в своем докладе военному министру в Лондон 9 сентября) отложить новую попытку овладения «Большим Реданом» на следующий день, т. е. на 8 сентября. В этот момент, — что бы ни говорили и ни писали впоследствии французские и английские историки, — не только Симпсон, но и сам генерал Пелисье вовсе еще не был уверен в конечном успехе дня. Ведь в руках штурмующих оставался пока только Малахов курган, и никто не знал, во-первых, останется ли Малахов курган до конца дня в руках Мак-Магона и его бригады или русские выбьют их оттуда, а во-вторых (это точно известно), Пелисье не был уверен в том, что Горчаков отдаст приказ об отступлении русской армии на Северную сторону, если даже Малахов останется за французами. [462] Доклад Симпсона военному министру — одно из многочисленных документальных доказательств, что в неприятельском лагере еще в середине дня 8 сентября считали несомненным, что сражение будет продолжаться и на другой день. Когда уже в 5-м часу дня русские орудия своим огнем взорвали французскую батарею из шести орудий, склад и снаряды этой батареи, стоявшей на куртине около Малахова кургана, то эффект от этого взрыва был колоссальный: французы не сразу удостоверились, что эта катастрофа не заставит их бросить Малахов курган. По рядам штурмующих пронесся слух, что русские сейчас взорвут минами курган. Взрыв причинил тяжелые потери дивизии Ламотружа. Сам генерал Ламотруж был найден изувеченным под трупами своих солдат и обломками батарейных орудий.

Буквально все бастионы и отдельные батареи подверглись приступу в этот день, но все атаки были отбиты. Когда русские отбили 2-й бастион, то французы потеряли при этом до полутораста человек убитыми, ранеными и пленными, в том числе 29 штаб- и обер-офицеров{20}. Новые и новые атаки принесли французам новые и тяжкие потери. На 2-м бастионе были убиты и два генерала (из лучших во французской армии) — Мароль и Понтеве. Тяжелые и бесполезные жертвы понес неприятель при повторных попытках овладеть и другими бастионами.

Но выбить французов из Малахова кургана не удавалось. Храбрец Хрулев пошел выручать курган очень скоро после того, как курган был занят. Ему и идущим за ним егерям удалось переколоть несколько сот французов на подступах к Малахову кургану. Он домчался до горжи — единственного узкого прохода в три сажени шириной на Малахов и замедлил движение: горжа почти в человеческий рост была завалена трупами русских и французов и жестоко обстреливалась со всех сторон французскими орудиями. В этот момент пуля ранила Хрулева, оторвав у него палец. Прижимая другой руной рану, Хрулев двинулся дальше, но тотчас же упал, контуженный гранатой. Когда Хрулев выбыл из строя, команда перешла через некоторое время к генералу Юферову, который решил штурмовать горжу и прорваться на курган. Вызвали охотников: их оказалось столько, что Юферов нашел возможным разделить их на два отряда и дать им два задания для одновременного выполнения. Над одними начальство было вручено ротмистру Воейкову, над другими — капитану Ильинскому. Воейков должен был напасть на горжу с одной стороны, а Ильинский — с другой. Но не успел Ильинский доехать до места назначения, откуда должен был начать дело, как узнал, что убит генерал Юферов. А спустя несколько минут пал и Воейков. «У горжи обрадовался чистый бруствер из мертвых тел», —говорит очевидец. Губить дальше солдат было абсолютно бесполезно. Генерал Лысенко, принявший [463] команду после гибели Юферова, уже не возобновлял его попытку. Впрочем, командовать ему пришлось недолго: он упал, тяжело раненный.

Горчаков решился. Он дал приказ взорвать укрепления и склады и оставить Южную сторону Севастополя.

Уже садилось солнце, когда вдруг генерал Пелисье получил донесение с французского фрегата, наблюдавшего за Севастополем с моря: русские войска проходят через мост на Северную сторону. И очень скоро после этого сообщения один за другим начались оглушительные взрывы на всех русских укреплениях. Эти взрывы производили сами русские войска. Тогда — и только тогда — Пелисье понял, что Горчаков решил оставить город. Для французов это явилось в тот момент неожиданностью.

Не следует забывать, что у главнокомандующего французской армии почти до самого вечера и не могло быть особенно победоносного настроения. Он, правда, еще не знал тогда, что эти 4½ часа стоили французской армии (даже по явно неверной, сильно преуменьшающей потери официальной оценке) 7550 жертв, в том числе пяти убитых и десяти раненых генералов. Но что жертвы огромны, что лучший из французских генералов Боске тяжело ранен и что самые дельные полковые командиры перебиты, — это он уже к 5 часам дня знал очень хорошо. И однако вовсе не это озабочивало и приводило в нервное состояние генерала Пелисье. Раздражен и смущен он был в эти предвечерние часы другим. Ведь когда в позднейших телеграммах говорилось, что «шесть приступов было отбито и только Малахов курган остался за французами», то читатели понимали дело так: после шести неудачных приступов французы произвели седьмой, удачный, и взяли наконец Малахов курган. А Пелисье к 5 часам этого дня видел пока все события совсем в ином свете: он знал, что именно только первый приступ и удался, что все последующие приступы были победоносно отражены русскими и что он сам и его английский коллега Симпсон прекратили битву, успокаивая себя и свои штабы тем, что завтра можно будет продолжать. Да и прочность положения Мак-Магона на Малаховом кургане представлялась весьма сомнительной. Когда произошел упомянутый выше страшный взрыв, уничтоживший французскую батарею, стоявшую около Малахова кургана, то ведь паника овладела вовсе не только рядовыми французской армии, в первый момент подумавшими, что русские взорвали Малаховский бастион: испуган был и сам Пелисье, редко в течение своей долгой боевой жизни пугавшийся. Упорно держалось в армии союзников предание, будто именно в этот момент Пелисье послал было Мак-Магону предложение эвакуировать Малахов курган и будто именно тогда Мак-Магон произнес свою историческую фразу: «я тут нахожусь — я тут останусь [464] (j’y suis — j’y reste)». И этому преданию все верили во Франции, хотя в официальные отчеты о событиях 3 сентября, конечно, из всех этих сомнений и колебаний ничего не попало и, как уже замечено мною в другом месте, Пелисье и не думал посылать подобный приказ.

Но вот по французским траншеям пронесся (еще до того как Пелисье получил определенное донесение) первый слух, неожиданный настолько, что ему не сразу поверили: русские переходят через длинный мост на Северную сторону.

6

Русские войска, последовательно взрывая все укрепления, шли к переправе. Они шли молча. «Трудно описать, что происходило в эти мгновения в душе защитников Севастополя... Испытываемые чувства невольно вырывались .наружу, у многих навертывались на глаза слезы. Другие, в особенности старики-матросы, рыдали, как дети... Ядра и бомбы то и дело падали в воду по обе стороны переправы... Погода стояла тихая; на небе светились звезды, меркнувшие перед ярким пламенем горевших зданий и укреплений и перед не менее ярким блеском светящихся ядер, пронизывавших небесный свод по разным направлениям... Тихо, без шума и толкотни шла вся эта масса: до того сильно было впечатление переживаемого. Как много величественного и поражающего своим внутренним трагизмом было в этой картине!»{21} — вспоминает очевидец и участник.

Солдаты угрюмо и молча покидали Севастополь. А моряки кое-где выражали протесты. Тень Нахимова стояла перед ними: «Нам нельзя уходить, мы никакого распоряжения не получали; армейские могут уходить, а у нас свое, морское начальство; мы от него не получали приказания; да как же это Севастополь оставить? Разве это можно? Ведь штурм везде отбит; только на Малахове остались французы, да и оттуда их завтра прогонят; а мы здесь на своем посту!..» — «Ну, и сидите тут, пока неприятель заберет вас, ведь говорят вам, что Севастополь очищают». — «То есть, это значит — отдают неприятелю, об этом мы не слыхали. Армейское начальство этого не может разрешить, потому что у нас здесь все морское, доки, магазины, мало ли еще чего. Мы здесь должны помирать, а не уходить; что же об нас в России скажут?»{22} Штурман, сказавший это, был воспитан Нахимовым и знал, что Павел Степанович не велел уходить, и Горчаков («армейское начальство») не мог успокоить его душевного смятения...

Последние отряды переходили на Северную сторону. Начали разводить мост, и Горчакову доложили, что ему подан катер. [465] «Князь, подходя к пристани, видимо старался поддерживать бодрость... Но бодрость его, по мере схода по двум уступам лестницы, заметно его покидала, и, приблизившись к катеру, он взглянул на чистое ночное небо и сказал по-французски, чтобы не быть поняту присутствующими матросами „Я вижу мою несчастную звезду! (je vois mon étoile de malheur)«»{23}. Севастополь пылал. «Ужасно, генерал, ужасно!» — сказал Горчаков, схватив за руку Коцебу.

Последним ушел из Севастополя прославившийся многими подвигами генерал Хрущев в сопровождении капитана Воробьева. Неприятель два дня не решался вступить в город. Только на Корабельной виднелись отдельные небольшие группы французских солдат. Лишь 29 августа (10 сентября) неприятель занял Южную сторону.

В ночь с 27 на 28 августа русские потопили шесть кораблей — «Париж», «Храбрый», «Константин», «Мария», «Чесма», «Иегудиил» и фрегат «Кулевичи». Пароходы (их было десять) были затоплены 29 августа, в их числе прославившиеся своими блестящими действиями во время осады «Владимир» и «Херсонес».

Взрывы продолжались ночью и утром 28 августа. Последней взлетела на воздух в 2 часа пополудни 28 августа Павловская батарея.

«Пожары были последствием нашествия обоих Наполеонов. Сгорела Москва, горит необъятным пламенем и многострадальный Севастополь. Зарево пожарища кроваво-красным светом отражается в тихой воде бухты и производит впечатление, как будто вода, земля и небо объяты общим огнем. Частые взрывы пороховых погребов на бастионах и батареях заставляют вздрагивать, как будто от ужаса, каменистую почву родного теперь всей России города, а оглушительный треск пороховых взрывов возвещает миру, что борьба не кончена, а возобновится вновь». Таковы были впечатления непосредственного наблюдателя в ночь после штурма.

Быстро наступала южная августовская ночь. Раненый офицер Вязмитинов попросил отстегнуть и опустить полу палатки и стал смотреть на гордую агонию, завершавшую 349-дневную борьбу. Перестрелка прекратилась. За бухтой тянулось сплошное море огня. Дым был так густ, что стоял местами непроницаемой черной стеной. «К глухому гулу взрыва пороховых погребов примешивались какие-то трещащие звуки; воздух раздирался громовым треском разрыва многих сотен бомб и гранат, лопавшихся в подожженных бомбовых складах. Не знаю, было ли то в действительности или это только так представлялось моему горячему воображению — но мне казалось, что в воздухе слышится какое-то клокотанье. Чувствовалось что-то стихийное [466] в том, что происходило тогда передо мною»{26}. Вязмитинову казалось тогда, что перед ним погибает древнеримская Помпея. Но впоследствии, посетив в самом деле Помпею, он убедился, что «Помпея гораздо менее разрушена». Разрушение Севастополя было полное, «потому что не было примера такой обороны, с тех пор как понятие о нападении и защите возникло в умах человеческих... Каждый квадратный дюйм севастопольской почвы был свидетелем геройского подвига и геройской смерти».

Вязмитинов был прав, думая, что Севастопольская оборона затмила все, что знала до той поры новая история осадных войн. Но мы знаем теперь и другую Севастопольскую оборону, сияющую блеском еще большей славы, — оборону Севастополя в годы Великой Отечественной войны с фашистскими захватчиками.

7

Отправив вечером 27 августа царю роковую телеграмму, Горчаков на другой день уточнил ee содержание письмом: «С 24-го утра ядра и бомбы не переставали сыпаться, как град, ежедневный урон наш превышал 2500. Вчера, после адского огня, неприятель двинулся со всех сторон на приступ с огромными силами и был окончательно отбит везде, кроме Малахова бастиона. Тут местность была слишком невыгодна для выбития неприятеля и притом начальники войск генералы Хрулев и Лысенко, двинувшихся на сей конец, были оба ранены. Не оставалось ничего иного, как воспользоваться впечатлением, на неприятеля произведенным мужеством наших, для очищения западной стороны, в которой и без боя мы ежесуточно теряли более 2500 человек. Менее чем через 10 дней почти половина армии погибла бы без сражения, от одного неимоверного огня неприятеля»{28}.

Старый Ермолов со свойственной ему иронией писал своему другу, кавказскому генералу Бебутову, об оставлении Севастополя: «Для нас было это происшествием внезапным и всех до того поразившим, что мы не могли понять хитрого соображения главнокомандующего и неприятель почти два дня не осмелился войти в город, боясь найти себя минированным. Совсем нет, и даже Корнилова редут, главный пункт, на который устремлены были все усилия, не нашел он нужным минировать. Жестоко обманут был неприятель, и мы отступление признаем за высокое весьма соображение военное. Я по старости лет моих многого уже не разумею»{29}.

В день штурма 27 августа (8 сентября) русские потеряли, по официальным подсчетам, 12 913 человек, французы — 7561, англичане — 3440, итальянцы... 40 человек. Остальной русской [468] армии удалось почти без потерь (если не считать одной сотни человек) перейти на Северную сторону по мосту, переброшенному своевременно через бухту. С 7 часов вечера 27 августа до 8 часов утра 28 августа русская армия переходила через мост, угрюмая, молчаливая. «Не унывайте, а вспомните 1812-й год и уповайте на бога. Севастополь не Москва, а Крым не Россия. Два года после пожара московского победоносные войска наши были в Париже. Мы те же русские», — писал Александр II Горчакову{30}. Собранные генералом Хрущевым показания дают несколько иную цифру русских потерь. По его данным, всего выбыло из строя в день 27 августа 11 697 нижних чинов, офицеров и генералов. Союзники считали, что они потеряли 9797 человек, из них французы — 7309, англичане — 2447, сардинцы — 40 человек. Но русские участники дела утверждают, что на самом деле потери союзников в день последнего штурма были гораздо значительнее{31}.

8

Русское общество было глубоко взволновано. На славянофилов и близких к ним кругам конец Севастополя произвел самое удручающее впечатление. Сергей Аксаков предался глубокому унынию. Но представитель, так сказать, левого крыла этого направления — Иван Сергеевич Аксаков писал отцу, что он считает справедливой историческую Немезиду: режим николаевщины должен был повести к таким тяжким несчастьям.

Люди далекие и даже прямо враждебные славянофилам не менее их были потрясены громами последнего штурма.

Т. Н. Грановский (скончавшийся 4 октября 1855 г.) доживал последний месяц своей жизни под гнетам ужасающего впечатления, которое произвело на него падение Севастополя. Вся очень мучительная для такой натуры двойственность настроений человека, всей душой любящего свою родину и не менее страстно ненавидящего николаевщину и еще очень живучие николаевские традиции, вся горестная растерянность мыслящего патриота того времени сказались в его словах: «Весть о падении Севастополя заставила меня плакать... какие новые утраты и позоры готовит нам будущее! Будь я здоров — я ушел бы в милицию без желания победы России, но с желанием умереть за нее. Душа наболела в это время»{32}.

Гораздо более спокойно и созерцательно воспринимавший события И. С. Тургенев тоже был удручен вестью о катастрофе 27 августа и только желал, чтобы Россия, подобно пруссакам после разгрома их Наполеоном I при Иене, извлекла из севастопольских событий полезный для себя урок.

Бессмертные страницы третьего из севастопольских рассказов Льва Толстого (о штурме 27 августа) вошли, как и первые [468] два очерка, навеки в тот золотой фонд русской литературы, где тогда уже блистало лермонтовское «Бородино» и где еще было место для «Войны и мира». Лев Толстой писал о Севастополе как современник и как непосредственный участник. Другой русский классик не был активным участником событий, но писал, еще находясь под свежим впечатлением от них. Вместе со своим коробейником он тосковал о беде, свалившейся на Россию: «Подошла война проклятая, да и больно уж лиха... Перевод свинцу да олову, да удалым молодцам... Весь народ повесил голову, стоя стоит по деревням...» И уж от собственного имени он говорил о «твердыне, избранной славой». Велик был в его глазах «народ-герой», не дрогнувший до конца, и «венец терновый», возложенный исторической судьбой на Россию под Севастополем, был, в глазах Некрасова, выше любого «победоносного венца». У великого народного поэта севастопольская конечная катастрофа возбуждала непосредственно лишь умиление перед самоотвержением и героизмом людей, боровшихся 11 месяцев под чугунным градом, погибавших там, где и улицы и даже морское дно у берега были вымощены ядрами: «Там по чугунному помосту и море под стеной течет. Носили там людей к погосту, как мертвых пчел, теряя счет...»

У большинства людей тогдашних образованных слоев после первого момента острой скорби и растерянности стало быстро нарастать давно уже накапливавшееся чувство раздражения и негодования против безобразия и разгула, произвола и хищничества, против общих условий государственного и общественного быта, сделавших бесполезными великие жертвы, принесенные севастопольскими героями. Дальнейшее существование николаевщины предстало перед умственным взором сколько-нибудь вдумчивых людей как самая реальная опасность, как угроза национальной независимости. Даже все чисто дипломатические ошибки последних трех лет отошли на задний план перед этим полным и беспощадным осуждением всей внутренней политики самодержавия. Полное единство настроения царило (правда, краткий миг) между Герценом и Иваном Аксаковым, между Кавелиным и Чернышевским, между теми даже, которые были до сих пор и оказались в ближайшем будущем самыми непримиримыми противниками.

Умеренный по своим взглядам, но внимательно наблюдавший современные настроения Д. А. Милютин констатировал также наличие в то время и гораздо более радикального, чем у помянутых лиц, подхода к анализу таких событий, как русские неудачи в Крыму: «Не говорю о тех немногочисленных еще в то время пылких головах, которые, увлекаясь своей ожесточенной ненавистью к тогдашним нашим порядкам, не видели другого средства к спасению России, кроме революции, [469] которые даже на тогдашние наши бедствия смотрели со злорадством, отзываясь о них цинически: чем хуже, тем лучше»{33}. К сожалению, Милютин в своих записках не уточняет своего интереснейшего именно для этого раннего момента свидетельства, не называет имен, не вдается в подробности.

Но последствия Крымской войны для России и Европы вообще и для революционной общественности у нас и на Западе в частности уже выходят за рамки этой работы. Нам хотелось лишь отметить наиболее характерные настроения в первый момент после получения рокового известия.

Отметим тут, кстати, с какой тревогой правительство отнеслось к немногим, единичным прокламациям революционного характера, попадавшим в его руки. Вот документ, относящийся ко времени, когда уже шли секретные совещания о мире:

«Весьма секретно. 2 января 1856 г. № 2. Господину начальнику 3-го округа корпуса жандармов. Неоднократно получаемы были мною сведения, что заграничные злоумышленники всеми мерами стараются о распространении в России возмутительных сочинений на русском языке, печатаемых в Лондоне в типографии изгнанника Герцена.

К предупреждению ввоза сих сочинений в наши пределы сделаны были надлежащие распоряжения, и старания злоумышленников не имели, по-видимому, успеха, распоряжения эти не могли однако совершенно воспрепятствовать появлению в России помянутых сочинений, и в недавнем времени оказалось здесь напечатанное в означенной типографии возмутительное воззвание, под заглавием: ,,Емельян Пугачев честному казачеству и всему люду Русскому шлет низкий поклон«. По крайне преступному содержанию сей брошюры, тем более опасной, что способ изложения оной доступен понятиям простого народа, я, в исполнение высочайшей воли, предлагаю вашему превосходительству приказать всем офицерам вверенного вам округа разузнать строжайше, но совершенно тайно, не успели ли враги наши распространить вышесказанное воззвание в Царстве Польском, о последующем же я буду ожидать донесения вашего превосходительства.

(подп.) генерал-адъютант граф Орлов»{34}.

9

Император Александр выехал в Николаев и уже 13(25) сентября сидел там, не зная, что предпринять. Порой он принимался мечтать о революции, которая была бы так кстати, если бы она случилась (в Париже, конечно): «Из-за границы нового ничего не получал, но по разным сведениям можно ожидать [470] внутренних беспорядков во Франции вследствие дурного неурожая (sic! — Е. Т. ) и возрастающего от того неудовольствия в низших классах. Прежние революции всегда почти этим начинались; итак, может быть, до общего переворота недалеко». Так мечтает царь в письме от 16(28) октября к князю Меншикову. «В этом я вижу самый правдоподобный исход теперешней войны, ибо искреннего желания мира, с кондициями, совместными с нашими выгодами и достоинством России, я ни от Наполеона, ни от Англии не ожидаю, а покуда я буду жив, — верно других не приму»{35}. Но Горчаков не разделяет этих «революционных» надежд русского самодержца. «О перевороте во Франции давно уже говорят и нет сомнения, что народ крайне недоволен, — отвечает царю главнокомандующий, — но французы, буйные против слабых правителей и храбрые на поле сражения, весьма робки, когда имеют дело с правительством, их угнетающим. Быть может, что Наполеон их еще долго удержит в железных когтях своих. И посему нам должно готовиться на продолжительную борьбу»{36}.

В сентябре, октябре, ноябре русское командование принимало меры к укомплектованию полков, к созданию продовольственных магазинов, к охране Перекопа, к пристальному наблюдению за неприятельской армией, стоявшей в Севастополе и в соседних с ним портах. Но прежняя неотвязная забота парализовала многое. Как поведет себя в ближайшее время Австрия? Не придется ли защищаться на Днестре, на Буге, на Висле, может, быть, на Днепре, если Австрия при своем выступлении увлечет за собой весь Германский союз? Фельдмаршал Паскевич в конце сентября 1855 г, подал царю записку: «В 1854 г. мы остановили австрийцев только скорым отступлением за Серет и готовностью встретить их с 170 000, в 1855 г. — 200 000 армией, собранной в Польше. До какой степени сосредоточение больших сил в Царстве Польском имело влияние на поступки австрийского правительства, видно из того, что, когда послы английский и французский настаивали на вступлении австрийцев в Польшу, генерал Гесс отвечал, что он не в силах выступить против 200 000 нашего войска, собранного в Царстве. Положение наше теперь таково же, как было тогда...»{37} Как и всегда, без исключений, прусское правительство, зная, до какой степени обеспокоен Паскевич возможным выступлением Австрии и Германского союза, воспользовалось этим, чтобы шантажировать Россию. Пруссия обратилась внезапно с просьбой продать ей хлеб из военных запасов Царства Польского (по казенной, конечно, цене). Это было и невыгодно и во всех отношениях неудобно для России. Но что же делать? Паскевич согласился: «Для нас весьма важно сохранить дружественные сношения с Пруссиею; канцлер (Нессельроде. — [471] Е. Т. ) полагает, что уступка хлеба произведет для нас весьма полезное влияние. Посему я нашел возможность уступить Пруссии до 30 000 четвертей с тем, что изыщу способы пополнить наши запасы, когда будет в том нужда»{38}.

14 октября очень большая соединенная англо-французская эскадра подошла к Кинбурну. Союзники решили овладеть и этим небольшим и очень слабым укреплением, чтобы разом господствовать и над Днепровским и над Бугским лиманами. В Кинбурне было около полутора тысяч солдат и офицеров; начальствовал генерал-майор Коханович. Крепость была старинная, еще XVIII века, выстроенная в свое время турками, и выстроенная очень плохо. 15, 16, 17 октября длился обстрел Кинбурна морской артиллерией союзников. Крепость пыталась отстреливаться, но орудия были маломощные, ядра почти совсем не долетали до неприятеля. 17 октября почти все орудия крепости были приведены к молчанию, а в Кинбурне начались огромные пожары. Со стороны союзников действовала крупная артиллерия 90 военных судов. Речи не могло быть о продолжении сопротивления. 17 октября Кинбурн был занят неприятелем. Но на продолжение действий флота, казавшееся неизбежным и угрожавшее Николаеву, союзники не решились. Русские на всякий случай тотчас же после потери Кинбурна взорвали расположенное вблизи Очакова Николаевское укрепление, защита которого представлялась невозможной. Но и союзники не решились произвести высадку в больших силах и взять город Николаев. Вообще никаких дальнейших последствий занятие Кинбурна не имело. В неприятельской прессе это маловажное событие было раздуто до курьезных размеров. Но отмечалось, что только русские при абсолютно безнадежных обстоятельствах сумели сопротивляться, пренебрегая опасностью. Кинбурн пал после короткого, но отчаянного сопротивления со стороны губернатора, и, несомненно, Кохановича все истинные московиты (all true moscovites) будут почитать достойным преемником и соперником Ростопчина. Если только губернатор не имел очень хороших оснований думать, что близка помощь, у него нет оправданий, что он вызвал столько кровопролития перед лицом подавляющих, превосходных (неприятельских. — Е. Т. ) сил на море и на суше, которые совершенно покрывали (shut) его со всех сторон. Так писал «Таймс» тотчас после события{39}.

Французские газеты были гораздо менее полны самохвальства, чем это вообще было им свойственно, потому что с начала осени уже пробивался новый оттенок тона в отзывах о русских: во Франции многие проведали, что Наполеон III не склонен продолжать войну и что он относится к новому царю без малейшей вражды. [472]

Что касается Александра II, то на первых порах после падения Севастополя это событие, с его точки зрения, нисколько не предрешало конца войны. Напротив, имелось в виду продолжать и продолжать сопротивление. Сохранилась в наших архивах «копия с собственноручной государя императора записки», которую нужно хоть частично привести, потому что она объясняет очень многое в военной и дипломатической истории последних месяцев 1855 г. «Прежнее предположение об укомплектовании Крымской армии дружинами ополчения было оставлено тогда, когда мы надеялись еще сохранить Севастополь. С тех пор обстоятельства изменились. Урон, понесенный войсками нашими в последний период бомбардирования, еще более ослабил их, и, наконец, штурм 27 августа и очищение Южной стороны Севастополя, благодаря плавучему мосту столь благополучно совершенное, освободили Крымскую армию от труднейшей ее обязанности, т. е. обороны Севастополя. Теперь дело должно идти: 1) об охранении остальной части Крыма, если оно окажется еще возможным; 2) об укомплектовании и доформировании войск наших, дабы к будущей весне иметь готовую армию для встречи врагов наших, с которой бы стороны они нам ни угрожали, и 3) об усилении войск генерал-адъютанта Лидерса для обеспечения Южного побережья от могущего быть неприятельского десанта. Удерживать долгое время Северную сторону Севастополя, если бы даже и была возможность, нет никакой цели, ибо флот Черноморский по нужде нами самими уничтожен. Не полагаю, чтобы союзники решились атаковать нас на Инкерманских высотах, где местность представляет слишком неприступную позицию. То же самое можно сказать и про Мекензиеву гору и про весь фланг занимаемых нами высот. Скорее можно полагать, что союзники будут стараться сделать диверсию на наш тыл, высадив сильный десант или у устья Качи, или у Евпатории, или около Перекопа. Поэтому, имея самостоятельный отряд у Перекопа, казалось бы выгоднее выбрать центральный пункт около Симферополя, с авангардом к стороне Бахчисарая и большой дороги на Алушту. Из сей центральной позиции Крымская армия, имея по меньшей мере около 100 тыс. чел. под ружьем (о подробностях состава сей армии будет сказано ниже) всегда в состоянии будет угрожать правому флангу высадившегося корпуса в одном из трех упомянутых выше пунктов. Нельзя полагать, чтобы союзники могли высадить разом более 40 тыс. человек, следовательно, численный перевес будет всегда на нашей стороне, и, маневрируя искусно, можно надеяться, что всякая попытка десантного корпуса на наш тыл кончится в нашу пользу»{40}.

Такова наиболее важная часть этой записки. [473

10

Князь Горчаков обратился к русской армии с воззванием, в котором говорил:

«Храбрые товарищи! Грустно и тяжело оставить врагам нашим Севастополь, но вспомните, какую жертву мы принесли на алтарь отечества в 1812 году! Москва стоит Севастополя! Мы ее оставили после бессмертной битвы под Бородином. Триста-сорока-девятидневная оборона Севастополя превосходит Бородино. Но не Москва, а груда каменьев и пепла досталась неприятелю в роковой 1812 год. Так точно и не Севастополь оставили мы нашим врагам, а одни пылающие развалины города, собственной нашей рукой зажженного, удержав за нами часть обороны, которую дети и внучата наши с гордостью передадут отдаленному потомству!»

Горчаков настойчиво указывал, что «с падением Севастополя приобретаем подвижность и начинается новая война, полевая, свойственная духу русского солдата... где бы неприятель ни показался, мы встретим его грудью и будем отстаивать родную землю, как мы защищали ее в 1812 году!»

Русская армия в Крыму, по официальному показанию (в записке М. Д. Горчакова о положении дел в Крыму), была равна в сентябре 1855 г. 150 тысячам человек, из которых 115 тысяч находились, после оставления Южной стороны, на Северной стороне города и в окрестностях Севастополя.

Союзных войск было больше, они были гораздо лучше снабжены продовольствием и боеприпасами, и если русские могли, при желании, продолжать войну на полуострове, то подавно в состоянии были сделать это и их враги.

Но ни русские, ни союзники никаких серьезных военных действий в Крыму больше не предпринимали. Союзный флот шарил берега Черного и Азовского морей, были заняты Тамань (до основания сожженная) и Фанагория, была произведена бесцельная бомбардировка Мариуполя. Никаких серьезных попыток нападения на русскую армию неприятель не производил, дело ограничивалось небольшими стычками. Наиболее крупным сравнительно столкновением было нападение генерала д’Аллонвиля на кавалерийский отряд Корфа (17(29) сентября). Дело кончилось потерей с русской стороны 220 человек. Никаких существенных изменений эти стычки в положение обеих сторон не вносили.

И не наступающее холодное время года было тому причиной, как писали французские и английские газеты. Да и какие же холода в Крыму в сентябре и октябре? Была другая очень существенная причина. Наполеон III после занятия Севастополя не видел особых причин продолжать далекую, трудную, [474] требующую громадных жертв войну. Цели его были достигнуты. Коалиция держав бывшего Священного союза — антифранцузская коалиция России, Австрии, Пруссии, Англии была расколота на куски, разъединена кровью, разрушена жестокой дипломатической борьбой. Реванш за 1812 и особенно за 1814 год был получен. Воевать дальше из-за Польши не хотели ни Англия, ни Австрия, да и Наполеон не очень этого добивался в течение всей войны. А воевать, чтобы разорить русские морские крепости в Прибалтике или чтобы отнять у России Кавказ, — это входило в расчеты Пальмерстона, но решительно было не нужно и даже нежелательно Наполеону III именно потому, что могло слишком усилить Англию. В самом разгаре войны французский монарх делал уже некоторые загадочные шахматные ходы, раздражавшие и беспокоившие Пальмерстона. Например, в начале марта 1855 г., когда только что телеграф известил Европу о смерти Николая, Наполеон III пригласил в Тюильри саксонского посланника в Париже фон Зеебаха, зятя русского канцлера Нессельроде, и поведал ему о своем огорчении по поводу смерти царя и о своем желании хотя бы окольным путем довести до сведения нового императора Александра II о его соболезновании. При этом Наполеон распространялся о своих неуловленных равнодушным светом сердечных сим-патиях к покойнику. Зачем он все это проделал — ни в Англии и нигде в других местах в точности понять не могли, но думали, что это, конечно, неспроста. Александр II приказал тогда канцлеру Нессельроде донести через того же фон Зеебаха до сведения Наполеона, что царь очень тронут его поступком и что, со своей стороны, тоже жалеет, что отношения между Россией и Францией прерваны и оба императора не могут сноситься официально. Но ведь это дело поправимое: «мир будет заключен в тот же день, как этого пожелает император Наполеон». Такую инструкцию получил Зеебах для разговора в Тюильри. Но Наполеон еще не пожелал. Пока Севастополь не был взят, о мире не могло быть и речи. Ясно было только одно: что император французов рассчитывает со временем не только мириться с Россией, но и завязать с ней какие-то близкие отношения.

Теперь, после Севастополя, нужно было еще повременить: предстояла кампания Омер-паши на Кавказе, нужно было подождать, чем кончится дело под Карсом. Но продолжать активную борьбу французской армии против русской в Крыму или где бы то ни было в другом месте Наполеон решительно не желал.

Война и в Крыму и на Балтике как бы замерла. Европа в ожидании глядела на Тюильри и на Зимний дворец. А взоры обоих императоров были устремлены на Закавказье. [475]

Дальше