Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава XIII.

Борьба за Селенгинскии и Волынский редуты и Камчатский люнет

1

В Петербурге росла тревога. Вот что вычитал новый царь в докладной записке, поданной ему военным министерством в первые же дни после вступления его на престол: «Имеем ли мы действительно две такие самостоятельные армии, которые могли бы угрожать флангам и тылу дерзкого противника, вторгнувшегося из Галиции на Волынь? Южная наша армия после последних передвижений войск из Бессарабии в Крым, можно сказать, уже не существует. Кроме гарнизонов крепостей, остается на Днестре лишь наблюдательный корпус в 34 батальона, который не только не может помышлять о переходе в наступление против колонн неприятельских при вторжении их из Галиции в Подолию или на Волынь, но даже не в состоянии удержаться на Днестре при фронтальном наступлении австрийцев из Молдавии. Он должен будет со всей поспешностью отступать за Буг по направлению на Кременчуг, пока неприятель не успел еще сбить ничтожного 8-батальонного отряда в Брецлаве»{1}. Мало того: даже и поспешное отступление сопряжено с опасностями. Вот что читаем в самом конце цитируемой записки: «Третий и последний вопрос о том, в каком направлении должна отступать Южная армия: на Кременчуг или на Киев, возбужден запиской генерала Лауница. Но вопрос сей мог действительно подлежать обсуждению только тогда, когда на юге существовала у нас целая армия, которая могла меряться с неприятелем, останавливать его наступление и через то изменять по произволу направление собственного своего отступательного движения».

Такой армии на юге уже нет, слишком много из Южной армии переведено в Крым. Значит, несмотря на явно обозначившийся уже в феврале провал венской конференции, остается до поры до времени игнорировать возросшую угрозу со стороны Австрии и продолжать защиту в Крыму. [339]

Наступила тяжкая, на редкость для Крыма суровая зима с морозами, снегами, с буйными северо-восточными ветрами. Терпел гарнизон в Севастополе, терпела русская армия на Бельбеке, но жестоко страдал и неприятель. Открылись повальные болезни среди осаждающих.

Страшная буря 2(14) ноября разметала часть неприятельского флота, погибли некоторые суда. Снег то таял и образовывал топи и лужи, то снова все замерзало. Холера и кровавый понос опустошали ряды французской, английской, турецкой армий ничуть не меньше, чем русские войска. Среди солдат осаждающей армии стал явственно замечаться упадок духа, число дезертиров, перебежчиков возрастало.

Тотлебен воспользовался начавшим явно ощущаться ослаблением неприятеля, чтобы не только усилить постоянные оборонительные верки крепости, им же самим в сентябре-октябре созданные, но и расширить и вынести вперед оборонительную линию, устроить ложементы перед редутом Шварца и еще в некоторых местах, а также обеспечить четвертый бастион обширной системой контрмин.

Кроме того, Тотлебен получил от Нахимова указание, что необходимо немедленно устроить новые три батареи, которые должны были бы держать под своим огнем Артиллерийскую бухту: Нахимов убедился, что зимние бури размыли и растрепали то заграждение рейда, которое было устроено из потопленных в сентябре русских кораблей, и, следовательно, союзный флот получил возможность прорваться на рейд и, войдя в Артиллерийскую бухту, бомбардировать Севастополь. Тотлебен выполнил требование Нахимова.

«Служба войск на батареях... по колено в грязи и в воде, без укрытия от непогод, была весьма тягостна», — пишет руководитель оборонительных работ Тотлебен и прибавляет в самом деле ужасающую подробность: «Притом же в продолжение целой зимы наши войска не имели вовсе теплой одежды»{2}. Теплая одежда своевременно не была изготовлена, так как были почти полностью раскрадены ассигнованные на это суммы. В небольшом количестве одежду все же изготовили — к весне, когда в ней уже проходила надобность, но прибыла она в Крым только в разгар лета, так как были в спешном порядке разворованы и средства, отпущенные на ее транспортирование в Крым. Опоздавшие на полгода полушубки, с которыми не знали, что делать, были тогда же, летом 1855 г., свалены в Бахчисарае, и так как они были сработаны из совсем гнилого материала, то в знойное лето стали быстро разлагаться и догнивать окончательно, так что заражали неслыханно острым зловонием все помещения, куда их свалили в кучу. Тем дело снабжения и окончилось. [340]

Меньше мерзли, но зато испытывали другого рода трудности рабочие, трудившиеся под землей.

Французы вели подкоп под наши укрепления. Тотлебен отвечал им прокладыванием встречных минных галерей.

«Тотлебен провел бульшую часть дня в минах и удостоверился, что неприятель ведет еще один рукав, почти по капитоле (sic! — Е. Т. ), работа же в первом рукаве слышнее, чем вчера; у нас все приготовляется для встречи неприятеля. Если же он взрывом своего усиленного горна предупредит нас, то на 4-м бастионе уже назначены охотники Тобольского полка для занятия воронки, и сейчас будет приступлено к ее увенчанью»{3}. Так писал великий князь Михаил царю 18 января 1855 г., в день удачного взрыва одной из русских мин.

В том же письме Михаил извещает Николая об этом успехе: «Вечер, половина 11-го. Сейчас приехал ординарец Тотлебена лейт. Скарятин с донесением, что тому около часа камуфлет удачно взорван. Заряд был в 12 пуд.; его воспламенили посредством гальванизма; мгновенно на поверхности земли образовалась выпуклость более аршина; не ранее как часа через три можно будет войти в галерею ради сильного дыма, но должно полагать, что неприятельская галерея разрушена значительно»{4}.

Вообще Тотлебен вел зимой энергичную работу под землей, хотя на зарядку мин требовалось много пороху и его становилось все меньше и меньше. Вот что писал Николаю из Севастополя сын его Михаил: «С зарядами мы будем очень экономны до действительной надобности, ибо порох нам дорог, и хотя запасы были большие, но они начинают истощаться, несмотря на весьма умеренную пальбу с бастионов; не мудрено, ибо осада длится уже 6-й „год«. Кстати, большая радость на Северной стороне, что ты и на нее распространил твою милость об том, чтобы месяц службы зачесть за год. Уже несколько раз слышна была работа неприятельских минеров из наших галерей, а именно из рукавов 11, 13 и 17-го. Поэтому приготовлены были на оконечностях сих рукавов камуфлеты; в 11-м неприятель так был близок, что даже сквозь забивку слышна была его работа. Вчера вечером в 9 часов были взорваны заряды в рукавах 11 и 13, надо полагать удачно. Наши галереи и забивки все целы. Подробности всего этого ты найдешь в прилагаемой записке и плане. Брат ездил смотреть в город с крыши Волохова дома, я любовался с нашего балкона; взрывы самые были слабо видны, но потом по сигнальной нашей пушке был сделан залп из орудий картечью, из мортир капральствами (гранатная картечь) и из 3-х батальонов, находящихся на 4-м бастионе и прилегающих линиях. Этот страшный огонь был открыт потому, что неприятель после взрыва имеет обыкновенно привычку высовываться из траншеи. [341] Когда опять зарядили орудия, то в течение 5 минут из всех производили батальный огонь. Зрелище было адское, бомбы летали во множестве по всем направлениям. Вскоре неприятель стал бросать в город бомбы, но без большого вреда, а после полуночи опять пускал ракеты, из коих одна пробила крышу Сакена дома и зажгла пол в комнате его спавших адъютантов. Благодаря бога никого не задела, и огонь скоро потушили»{5}.

Чтобы дать читателю более живое представление об этой подземной работе, не сыгравшей в конце концов решающей роли в истории севастопольской осады, но очень опасной и поглощавшей немало сил, приведу запись, сделанную по свежим показаниям участников операций: «20-го февраля слышна была работа неприятельского минера киркою, в полоборота направо от дальней воронки, примерно на расстоянии около 7-ми саж.; 22-го определилась работа ясно. 23-го февраля в 12-ть часов дня произведен взрыв № 8-го из рукава, выведенного на длину одной сажени из колодца дальней воронки, вправо от капитальной галлереи под углом в 45-ть градусов; заряд 12-ть пудов пороху, л. м. с. 20-ть фут. Забивка из мешков по длине рукава 7 фут., колодец и часть воронки засыпаны землею. По заряжению каморы слышна была работа неприятельского минера вправо от галлереи, на расстоянии около 1½ саж. Наружное действие было довольно сильное; с 4-го бастиона после взрыва замечен в передовой французской траншее дым; 23-го февраля вечером слышна была работа неприятельского минера долотом из рукава на расстоянии около 2 саж.; 24-го числа работа определилась ясно. 26-го числа, в час и 35-ть минут пополуночи произведен взрыв
№ 9-ть, заряд 12-ть пудов пороху, л. м. с. 18 фут., забивка из мешков 8-ми саж.; воронка образовалась продолговатая с диаметром 4 и 5 саж., глубина воронки 3½ фута; гребень воронки от горизонта 2½ фута, длинная ось воронки обращена в сторону, где слышен был неприятельский минер. Забивка уцелела, при взрыве слышен был глухой гул, отдаляющийся к неприятельской ближайшей траншее, а на 4-м бастионе замечено было сильное сотрясение.

27-го февраля слышна была работа неприятельского минера из рукава V, прямо пред головою рукава, примерно на расстоянии до 6 саж.; кроме того, слышна была работа влево от предыдущей, но очень глухо. 2-го марта работа неприятельского минера определилась ясно.

3-го марта в 11½ час. вечера произведен взрыв № 10-го, заряд 12-ть пудов пороху, л. м. с. 20 фут., забивка из мешков 8 саж. Воронка образовалась продолговатая, диаметр 3 и 2 саж., глубина воронки 1½ фута. Поверхность земли вздулась и опять опустилась. Наружное действие чрезвычайно слабое, а внутреннее весьма сильное, забивка уцелела. При взрыве замечено [342] на 4-м бастионе сотрясение и слышен был глухой гул; работа неприятельского минера киркою до самого взрыва слышна была через желоб гальванического проводника».

Такова была реляция начальника штаба, генерал-майора Семякина{6}.

Солдаты, матросы и севастопольские рабочие даже и в легкой одежде продолжали, к восторгу Тотлебена, работать суровой зимой с полным усердием и преданностью делу, несмотря на морозы, снега, дожди, новые морозы и новые оттепели. Рабочие куска не доедали и ночей не досыпали, спеша на землекопные работы у бастионов, откуда часто возвращались искалеченными, а иногда и вовсе не возвращались. Жены носили им обед на бастионы, и случалось, что их разрывало на куски вместе с мужьями. Об этом есть ряд документальных свидетельств. Самые важные из этих предпринятых зимой работ над созданием вынесенных вперед, по направлению к неприятелю, контрапрошей были устроены в феврале. Это были прежде всего два укрепленных редута, предназначенных защищать подступы к Малахову кургану, на высотах за Килен-балкой, а затем созданный спустя 15 дней люнет на небольшом холме, который высился уже непосредственно впереди Малахова кургана.

Первый редут был заложен в ночь с 9 на 10 февраля, и так как в его устройстве участвовали главным образом люди Селенгинского полка, то этот редут, отстоявший от передовой французской укрепленной параллели всего на 400 сажен, стал называться Селенгинским. Генерал Александр Петрович Хрущев, командовавший полком с приданными ему в помощь тремя батальонами Селенгинского полка, блестяще выполнил свою работу под упорным штуцерным огнем французов, заметивших, хотя и слишком поздно, смелую русскую затею. Ровно через два дня, в ночь с 11 на 12 февраля, Селенгинский полк, под начальством того же Хрущева, продолжал и устраивать и укреплять Селенгинский редут. Французы с большими силами тотчас же обрушились на этот редут, но селенгинцы и волынцы, предводимые Хрущевым, не только отбили зуавов и другие отборные французские части, но и прогнали их до французской линии. Своевременно, очень дальновидно и умело поставленные Нахимовым корабли «Чесма» и «Владимир» в разгаре боя открыли учащенную стрельбу по французским резервам. В ночь с 16 на 17 февраля, несколько левее Селенгинского и еще ближе к неприятелю (уже в трехстах всего саженях от французов), был заложен второй редут — Волынский.

Не довольствуясь этим, Тотлебен с неслыханной быстротой устроил еще линию небольших укреплений, «ложементов», перед обоими редутами{7}. Укрепившись здесь, Тотлебен обратил свое внимание на третью часть общей, поставленной им себе [343] задачи, состоявшей в том, чтобы оградить подступы к Малахову кургану, от целости которого зависели спасение или гибель Севастополя. Эта третья часть задачи заключалась в том, чтобы укрепить холм, непосредственно стоявший перед Малаховым курганом. В ночь с 26 на 27 февраля сюда явились три батальона Якутского полка, и разбивка укрепления была успешно начата. Тотлебен признал «выгодным устроить здесь укрепление вроде отрезного редана, открытого с горжи»{8}, другими словами, это был не замкнутый со всех сторон редут, вроде Селенгинского или Волынского, а люнет, открытый с тыловой стороны (обращенной к своей, русской оборонительной линии) и обстреливавший неприятеля с трех «фасов» — правого, среднего и левого, образовавших между собой тупые углы. В честь Якутского полка люнет стал называться Камчатским. С тех пор в течение второй половины февраля, весь март, апрель, май главные усилия французов и англичан, сначала не сумевших помешать устройству обоих редутов и люнета, а потом оказавшихся бессильными отнять их у русских повторными натисками, были направлены именно на эту цель. Без Малахова кургана им никогда не взять Севастополя, а пока Селенгинский и Волынский редуты и Камчатский люнет в руках русских, до тех пор не взять союзникам никогда Малахова кургана. Это многие из них видели ясно еще до замены Канробера генералом Пелисье.

Упорнейшая борьба закипела вокруг этих выдвинутых непосредственно против неприятеля трех укреплений. С большим трудом и потерями союзникам удалось в самом конце марта, после интенсивнейшей бомбардировки и повторных атак, ворваться в ложементы впереди пятого бастиона и редута Шварца, и после того, как русские дважды штыками выгоняли их оттуда, они в ночь с 1 на 2 апреля все-таки разрушили некоторые ложементы окончательно. Но оба редута и Камчатский люнет и в апреле оставались в руках русских, хотя снарядов у защитников Севастополя становилось мало, пороху не присылали, приходилось в разгаре боев думать об экономии и слабее, чем нужно, отстреливаться. Да и людей становилось мало, и солдаты, рядовое офицерство, матросы со своими лейтенантами лезли прямо в огонь, не щадя себя.

Нахимов вынужден был в особом приказе напомнить, что нужно быть поскупее в трате этих трех драгоценностей: крови, пороха и снарядов. 2 марта 1855 г., в день назначения своего на должность командира порта и военного губернатора, он издал приказ по гарнизону Севастополя, где напоминал «всем начальникам священную обязанность, на них лежащую, именно предварительно озаботиться, чтобы при открытии огня с неприятельских батарей не было ни одного лишнего человека не только в открытых местах и без дела, но даже прислуга у орудий и число [344] людей для различных работ были ограничены крайней необходимостью. Заботливый офицер, пользуясь обстоятельствами, всегда отыщет средства сделать экономию в людях и тем уменьшить число подвергающихся опасности. Любопытство, свойственное отваге, одушевляющей доблестный гарнизон Севастополя, в особенности не должно быть допущено частными начальниками... Я надеюсь, что господа дистанционные и отдельные начальники войск обратят полное внимание на этот предмет и разделят своих офицеров на очереди, приказав свободным находиться под блиндажами и в закрытых местах. При этом прошу внушить им, что жизнь каждого из них принадлежит отечеству, и что не удальство, а только истинная храбрость приносит пользу ему и честь умеющему отличить ее в своих поступках от первого. Пользуюсь этим случаем, чтобы еще раз повторить запрещение частой пальбы. Кроме неверности выстрелов — естественного следствия торопливости, трата пороха и снарядов составляет такой важный предмет, что никакая храбрость, никакая заслуга не должны оправдать офицера, допустившего ее».

Горчаков быстро утратил тот небольшой запас бодрости, с которым прибыл в Севастополь.

«До приезда кн. Горчакова значение флота, повторяю, было чрезвычайно высоко, потому что Сакен громко и прямо отдавал всю честь и славу севастопольской защиты Нахимову и его питомцам — морякам. Когда приехал к ним хваленый, ученый и пышный штаб Южной армии, все начало принимать другую физиономию. Все они так уверены были в превосходстве своем над прежними деятелями, так верили в свое искусство, что считали успех несомненным последствием своего приезда; приводимые ими подкрепления они считали громадной армией, долженствующей нанести решительный удар неприятелю. Отсюда замечательный и многозначащий приказ князя Горчакова от 8 марта, который действительно ободрил всех до неимоверности, так что все готовы были склонить все чувства самолюбия пред вновь взошедшими звездами. Через неделю лица стали изменяться; добросовестные люди сперва, а после них все прочие стали признаваться, что не имели никакого понятия о том, что такое Севастополь; сомнение начало так сильно вкрадываться в душу всех, что не было возможности таить нового впечатления. Нахимов, знавший положение дел в настоящем их виде и не заблуждавшийся насчет опасности, нам предстоящей, с самого начала, сколь возможно осторожно, предостерегал от обещаний насчет успеха и постоянно, как тогда, так и теперь, убеждал в необходимости действовать наступательно, чтобы пользоваться единственною, быть может, минутою и не терять людей даром, пока они стоят сложа руки. Ему ответствовали [345] обещаниями и отзывом о необходимости выждать подкреплений. Пока ждали, открылась бомбардировка, и из пришедших новых войск положили почти дивизию. Тут последовала разительная перемена: бомбардировка открыла глаза, — никогда при кн. Меншикове не стали бы так отчаиваться в успехе, как теперь, — и ныне даже оптимисты не видят ничего, кроме отсрочки падения нашего чудного Севастополя. Трудно, почти невозможно винить кого-либо: ясно, как день, что никто не знал и не воображал, что такое Севастопольская война. Теперь вопрос делается так прост и осязателен, что и я, не военный, понимаю затруднения; да и трудно не понять, что без пороха, без снарядов и при ежедневном уменьшении войска можно только стоять, чтобы не рисковать честью и судьбою. Чем это кончится, конечно, определить нельзя: конечно, Севастополь держится очень сильно и стойко, но устоит ли он против медленной смерти, подготовляемой ему неприятелем?»{9}

Так судили внимательные очевидцы.

Упорная борьба из-за двух редутов и люнета продолжалась, но, кроме нового успеха французов на контрапрошах перед редутом Шварца 20 апреля, союзники ничем похвастать не могли. Эти занятые союзниками ложементы были устроены — одна линия в 50, а другая сзади в 75 саженях от французских батарей (т. е. в 25 саженях позади первой линии). Тотлебен довольно ясно дает понять, что как раз эти ложементы были созданы не по его инициативе, а из других источников мы знаем, что инициатива тут принадлежала самому Горчакову и его штабу, а назначенный командовать прикрытием их генерал Хрущев, один из лучших командиров Севастополя, не одобрял ложементов в этом месте и не считал возможным их долго удерживать. Некоторые из них и продержались всего неполных девять дней.

Но этим успехи союзников в апреле и ограничились. В союзном лагере стали даже подумывать о попытке большой операции с моря. Но еще с середины февраля Нахимов, считаясь с тем, что зимняя непогода сильно испортила заграждения из потопленных в сентябре пяти кораблей, затопил новую партию судов: корабли «Двенадцать апостолов», «Ростислав», «Святослав», «Гавриил» и два фрегата — «Мидия» и «Месемврия». Проход неприятеля в рейд снова стал невозможен.

2

В Париже были уже давно раздражены и обеспокоены. Неожиданное яростное сопротивление русских в Севастополе грозило совсем изменить намеченный план дальнейшего развития военных действий. К середине мая (6(18) мая. — Е. Т. ) прибыли в Крым французские резервы; еще за несколько дней до [346] того, 26 апреля (8 мая), в Балаклаву привезены были 15 000 солдат Сардинского корпуса, присланные сюда на смерть Кавуром, министром Сардинского королевства, желавшим снискать этим милость Наполеона III в недалеком уже будущем, когда должен был встать вопрос об освобождении Ломбардии и Венеции от австрийского владычества.

Наполеон III не скрывал ни своего беспокойства, ни недовольства действиями Канробера. Генерал Реньо де Сен-Жан д’Анжели привез в Крым не только резервы: он привез также отставку главнокомандующего. Он высадился на берег 6 (18) мая, а на другой день, 7(19) мая, по окончании военного совета, где были выслушаны категорические повеления Наполеона III, Канробер заявил, что он отправляет в Париж просьбу об отставке. На его место был назначен и тотчас же вступил в должность главнокомандующего генерал Пелисье, прославившийся своей долгой войной с арабами в Алжире, своими очень успешными и весьма зверскими действиями в этой постепенно завоевываемой стране. Это был очень энергичный, талантливый и во всех отношениях способный военный человек. В армии у него было прозвище «коптитель» (1’enfumeur), так как в Алжире он однажды задушил дымом загнанное в пещеру население целой деревни. В этом способе знакомить арабов с французской цивилизацией Пелисье был лишь «основоположником». Он нашел многочисленных подражателей среди своих коллег.

Ко времени назначения Пелисье Наполеон III стал смотреть на войну в Крыму гораздо оптимистичнее, чем смотрел на нее в течение всей зимы и весны 1855 г.

Вот что нужно тут вкратце напомнить.

Генерал-адъютант Ниель, саперный генерал, прибывший в январе 1855 г. в лагерь под Севастополем, через 20 дней уехал, увозя с собой твердое убеждение, что Севастополь взять штурмом не удастся. Он знал, что союзники имеют в Крыму 83 000 человек, что они ждут в близком будущем подкреплений, что вскоре Сардинское королевство (Пьемонт) вступит в войну и пришлет 15 000 человек, и все-таки предпринимать штурм Ниель считал безумием, хотя русских, по его мнению, в Крыму было (в феврале) лишь около 60 000, а в Севастополе — не больше половины этого числа.

Наполеон III получил доклад Ниеля и телеграфировал ему приказ «немедленно вернуться под стены Севастополя». Ниелю было дано при этом знать, что, может быть, сам император французов явится в Крым.

Некоторые дипломаты, жадно следившие в Париже за сменой настроений Наполеона III, начали в феврале-марте 1855 г. высказывать (конечно, в доверительных сообщениях) предположение, что император не прочь окончить войну. Это было совсем [347] неосновательным преувеличением. Наполеон III слишком связал судьбу империи и участь своей династии с русской войной, чтобы отказаться от предприятия в целом. Да и Англия на это не пошла бы. Но в императорском окружении порой могли высказываться мысли о том, что незачем дольше даром терять людей под Севастополем, когда можно перенести войну в другое место, например к Перекопу, и отрезать весь Таврический полуостров от России. Речь шла, таким образом, вовсе не о конце войны, но только о возможном прекращении осады Севастополя.

Из Англии с беспокойством следили за всеми этими настроениями в Тюильрийском дворце. 14 апреля 1855 г. Наполеон III в сопровождении императрицы Евгении и блестящей свиты явился в Лондон с официальным визитом. Он был принят при неслыханных излияниях чувств, овациях и манифестациях. Несметные массы народа приветствовали его появление оглушительными возгласами. Столица и главные города были иллюминованы. Английский двор в течение всей недели пребывания императора оказывал ему небывалые почести. Например, во время торжественной церемонии королева Виктория, низко нагнувшись, застегнула собственноручно на императорской икре золотую с бриллиантами пряжку ордена Подвязки, высшего из британских знаков отличия.

Дело в том, что очень уж боялся Пальмерстон каких-либо неожиданных сюрпризов, всегда возможных со стороны высокого гостя, который хоть и поговаривал об активизации военных действий и даже о своей поездке в Крым, но явно лишился после смерти Николая одного из стимулов своей вражды к России. Не ведет ли новый кавалер ордена Подвязки тайных переговоров с Александром Николаевичем, как о том ходили уже слухи? Правда, Наполеон в течение всех семи дней пребывания в Лондоне и Виндзоре был очень милостив и ласков. «Как я счастлива, что познакомилась с этим необыкновенным человеком. Нельзя не любить его, совсем невозможно не восхищаться им!» — писала сгоряча в своем дневнике Виктория. Но многоопытный Пальмерстон обычно больше всего и начинал бояться Наполеона III именно тогда, когда его величество становился слишком уже любезным и преувеличенно очаровательным.

Тем не менее на этот раз беспокоиться английскому премьеру было еще рано. До взятия Севастополя Наполеон III на мир идти не хотел. Он все более и более раздражался малоуспешностью военных действий в Крыму и решил активизировать осаду.

Если относительно чего-либо Нахимов совершенно сходился в мнениях с главнокомандующим князем Горчаковым, то именно относительно того, что наиболее тяжкие испытания лежат не [348] позади, а еще впереди. В Крыму, да и в Петербурге правильно оценили реальное значение лондонского императорского визита.

Весна ведь не принесла особого облегчения осаждающей армии, — и отставка Канробера была не только демонстрацией немилости императора к генералу, не умеющему взять Селенгинский и Волынский редуты и Камчатский люнет и сломить отчаянное сопротивление русских, но и выражением недоверия верховного властелина ко всему, что творилось во французской армии.

Болезни, холод, русские ядра и пули косили осаждающих. Энергия севастопольского гарнизона, выстроившего в самых невероятных условиях, буквально под дождем ядер и штуцерных пуль, Селенгинский и Волынский редуты и Камчатский люнет и три месяца отбивавшего все нападения на них, посеяла в осаждающих чувство растерянности, которого не было даже в тяжелом морозном январе 1855 г. Но тут на помощь неприятелю явился дипломатический шпионаж. «В мае 1855 г. в Париже отчаивались взять Севастополь и уже готовились остановиться на крайнем решении снять осаду, когда правительство императора (Наполеона III. — Е. Т. ) неожиданно, посредством таинственных откровений, узнало, что Россия уже истощила свои средства и что ее армии изнемогают...»

Эти таинственные откровения (leg révélations mystérieuses) ничего таинственного для историка теперь уже не представляют. Прусский военный атташе в Петербурге граф Мюнстер, «в частных письмах» своему «другу» генералу фон Герлаху в Берлин, передавал все, о чем в его присутствии непозволительно» и безответственно выбалтывалось при русском дворе и в аристократических салонах русской столицы, и все, что он добывал также всякими иными средствами. А французский посол в Берлине маркиз де Мустье купил копии этих «дружеских» писем у выкравшего их сыщика и переслал их в Париж Наполеону III, как раз когда русские два редута и Камчатский люнет приводили того в смущенье своей непреоборимостью. «Предвидели, что если неприятелю (т. е. русским. — Е. Т. ) удастся прочно укрепиться на некоторых отдельных пунктах, а именно перед Малаховым курганом и Корниловым бастионом, то его огонь сделается непреодолимым, его снаряды будут перелетать через гавань и будут достигать до северного берега (бухты. — Е. Т. ). Тогда счастье улыбнулось императору (Наполеону III. — Е. Т. ): в тот час, когда он считал уже все скомпрометированным, он узнал, что он выиграл партию»{10}.

Едва в Париже были получены из Берлина эти известия о приближающемся истощении русских ресурсов, как в официальном органе французской империи «Монитор» появилась ликующая статья о близости победы, а из Тюильрийского дворца и [349] военного министерства полетели к генералу Пелисье настойчивые требования прежде всего немедленно покончить с войной, и покончить следующим образом: напасть на русскую армию, стоящую на Бельбеке, разгромить ее, затем окружить Севастополь также и с Северной стороны и принудить город к скорой сдаче. Но Пелисье имел уже свой план, состоявший в том, чтобы не делать ничего похожего на то, чего требовал император, а вместо этого как можно быстрее покончить с тремя русскими контрапрошами и, взяв их, овладев, в частности, Камчатским люнетом, штурмовать затем Малахов курган.

3

Тотлебен и Нахимов совсем ничего не знали об этой смене настроений в Тюильрийском дворце, о противоречиях и несогласиях между Наполеоном III и Пелисье, но зато очень твердо усвоили мысль, что французы хотят покончить с этими тремя русскими контрапрошами, и поэтому готовились к новым тяжким боям.

Ни Тотлебен, ни Нахимов, ни даже более их знающий двор и штаб Васильчиков не подозревали, до какой степени плохо охраняются именно в Петербурге самые важные севастопольские военные секреты. Николай и его преемник чувствовали себя окруженными предательством и кроющейся где-то во тьме изменой.

К самому концу жизни Николай иногда просто терялся, не зная, кому же доверять. Из русских выходят декабристы. Из военных немцев декабристов не бывает, но кто же их знает, — может быть, они по-другому неблагополучны. В Инженерном замке под десятью запорами стояла громадная, в четыре-пять квадратных саженей, детальная модель севастопольских укреплений — предмет опаснейший, государственная тайна, в самом деле, жизненного значения. И вот Николаю доносят, что генерал фон Фельдман, комендант Инженерного замка, так хорошо бережет модель, что «каких-то два господина» могли туда проникнуть и «делали заметки в своих записных книжках». Вне себя государь мчится на место преступления и бешено налетает на Фельдмана: «Как ты осмелился, старый дурак... нарушать мое строжайшее приказание о моделях? Как ты осмелился пускать туда посторонних, когда и инженерам я не доверяю эти вещи? До такой небрежности довести, что с улицы могли забраться лица, совершенно неизвестные? Для того ли я поставил тебя здесь комендантом? Что ты, продать меня, что ли, хочешь?.. Я не пощажу твоей глупой лысой головы, а отправлю туда, где солнце никогда не восходит! Если тебе я не могу довериться, то кому же, после того, мне верить?»{11} [350]

Этот отчаянный вопрос Николай задавал не только коменданту Фельдману. Царь знал, что его продают и покупают именно те, кто ближе всех к нему стоит. История с генералом Фельдманом произошла очень незадолго (Эвальд, присутствовавший при этой сцене, утверждает, что за несколько дней) до смерти Николая. Можно полагать, что информация из Инженерного замка попала в руки Наполеона III почти одновременно с петербургскими письмами Мюнстера.

«В Севастополе по-прежнему; только не знают теперь, что делать с Камчатским редутом. Выдвинули его — и ежедневная потеря огромная, он подвержен огню с трех сторон. Неприятель из ничтожных траншей понастроил сильные батареи на Сапун-горе по покатостям к Килен-балке. Находили затруднительным взять эту высоту, когда не было ни одного орудия, теперь она вооружена очень сильно, и продолжают работы», — пишет генерал Семякин уже отставленному Меншикову. Он пишет так, будто он совсем ни при чем в содеянных ошибках, тогда как он, в качестве начальника штаба у Меншикова, занимал одно из главных командных мест{12}.

Нахимов понимал громадное значение Камчатского люнета и именно поэтому мог не сомневаться, что французское верховное командование изо всех сил будет стараться с ним покончить. Перед этим люнетом были отборные французские войска, обильно снабженные саперными силами.

В ночь с 22 на 23 марта генерал Хрулев с 11 батальонами морской пехоты напал на французские и английские траншеи, расположенные перед Камчатским люнетом и двумя редутами. Русские ворвались в неприятельские траншеи и после отчаянной борьбы разрушили часть укреплений, которые французы начали возводить против люнета. Эта вылазка оказалась очень кровопролитной. Совершив то, что имелось в виду, русские вернулись на люнет. Собственно в эту ночь отряд Хрулева выполнил не одну, а последовательно три вылазки. Русские потери в общем были равны 387 человекам убитыми и около 1000 ранеными. Общие потери французов и англичан достигали, несомненно, большей цифры, чем официально показанная (доходившая до 600 человек). Через день после этого побоища, по соглашению между Остен-Сакеном и генералом Канробером, было заключено перемирие для опознания и уборки трупов людей, павших в предшествующую кровавую ночь. Во время перемирия русские и французы очень дружески, почти ласково, беседовали друг с другом. Те и другие обменивались взаимными благодарностями за гуманное, заботливое отношение к пленным. Французы и англичане, замечу к слову, в течение всей войны и после войны не переставали с теплым чувством (иногда просто с восторгом) вспоминать, как русские относились к пленным, как [351] священна для русских была личность раненого, беспомощного врага, попавшего в их руки. «Трогательным и благородным, характерным для русских», как выражается Базанкур, был не только тот эпизод (забота о капитане Креспе), о котором этот французский летописец осады повествует. Такие эпизоды и в самом деле были типичными и характерными.

Пережившим время выкалывания глаз и сожжения живьем советских воинов презренными извергами подлой гитлеровской орды особенно отрадно вспомнить, как сто лет назад воевали люди, которые не забывали, что безоружный, истекающий кровью враг уже перестал быть врагом.

Нахимов ставил лучших офицеров для наблюдения за всеми попытками французов приблизиться к люнету. И офицеры и солдаты этого русского наблюдательного поста погибали быстро, один за другим.

Вот что писал Нахимов 24 марта 1855 г. отцу одного из погибших на этом опасном посту: «Доблестная военная жизнь ваша дает мне право говорить с вами откровенно, несмотря на чувствительность предмета. Согласившись на просьбу сына, вы послали его в Севастополь не для наград и отличий, движимые чувством святого долга, лежащего на каждом русском и в особенности моряке. Вы благословили его на подвиг, к которому призвали его пример и внушения, полученные им с детства от отца своего; вы свято довершили свою обязанность, он с честью выполнял свою. Почетное назначение — наблюдать за войсками, расположенными в ложементах перед Камчатским люнетом, — было возложено на него как на офицера, каких нелегко найти в Севастополе, и только вследствие его желания. Каждую ночь осыпаемый градом пуль, он ни на минуту не забывал важности своего поста и к утру с гордостью мог указывать, что бдительность была не даром: с минуты его назначения неприятель, принимаясь вести работы тихой сапой, не продвинулся ни на вершок. Несмотря на высокое самоотвержение его, ни одна пуля его не задела, а всевышнему богу угодно было, чтобы случайная граната была причиной его смерти, — в один час ночи с 22 на 23 число он убит... В Севастополе, где весть о смерти почти уже не производит впечатления, сын ваш был одним из немногих, на долю которых досталось искреннее соболезнование всех моряков и всех, знавших его; он погребен в Ушаковой балке; провожая его в могилу, я был свидетелем непритворных слез и грусти окружающих. Сообщая эту горестную весть, я прошу верить, что вместе с вами и мы, товарищи его, разделяем ваши чувства; прекрасный офицер, редких душевных достоинств человек, он был украшением и гордостью нашего общества; а смерть его мы будем вспоминать, как горькую жертву, необходимую для искупления Севастополя. Оканчивая письмо, я [352] осмеливаюсь просить вас доставить мне случай хотя косвенным образом быть полезным его несчастной супруге и ее семейству»{13}.

Судьба люнета была предрешена: 8(20) мая Пелисье объявил начальнику инженеров генералу Ниелю о подготовляющемся штурме на «Зеленый холм» (Камчатский люнет). «Напасть на Зеленый холм? Да можно ли об этом думать? Ведь это сбудет целое сражение!» — воскликнул Ниель. «Что же, это и будет целое сражение!» — ответил Пелисье. Спустя несколько дней после этого разговора наступила развязка.

Главнокомандующий французской армией генерал Пелисье с генералами Ниелем, Трошю, Фроссаром, Бере и всем своим штабом прибыл за час до начала штурма (26 мая (7 июня). — Е. Т. ), направленного на Камчатский люнет. Сигнал к штурму был дан генералом Боске вскоре после 6 часов. «Ураган картечи» с Камчатского люнета встретил, по словам барона де Базанкура, штурмующие колонны. «Сопротивление было ужасно, русские сражаются отчаянно, ружейный огонь в упор повергает на землю первые ряды»{14}. Когда французы ворвались на люнет, полковник Брансьон, вбежавший на люнет первым, водрузил было французский флаг — и тут же был убит наповал. Как будет рассказано ниже, Нахимов с уцелевшими еще матросами и солдатами отступил к куртине у Малахова кургана — и вот что случилось далее, по словам французских участников сражения. Французы бросились преследовать отступавший из Камчатского люнета отряд и «пытались проникнуть в ров Малаховской батареи вместе с ними (отступившими русскими. — Е. Т. )... Но внезапно бурная стрельба поражает их и в одно мгновенье устилает землю нашими (французскими. — Е. Т. ) убитыми солдатами... Вскоре наша (французская. — Е. Т. ) неосторожная колонна принуждена податься назад перед значительными силами, которые идут прямо на центр атакующих... Камчатский редут не мог еще представить никакого убежища против возвращающихся русских: внезапный взрыв загромоздил редут бревнами, досками, горящими мешками, — и этот важный пункт, так доблестно взятый нашими войсками и на котором уже развевалось знамя с французским орлом, снова был занят русскими»{15}.

Это и была атака Хрулева, опрокинувшая французов и выбившая их в несколько мгновений из Камчатского люнета. Французский патриотизм заставил лишь летописца событий назвать русские силы, отобравшие снова Камчатский люнет, «значительными», — у французов в этот момент сил было гораздо больше.

Таков короткий рассказ французского наблюдателя.

Вот что говорят русские источники, дающие гораздо больше [353] подробностей, но в общем не противоречащие французским и английским свидетельствам.

«В пять часов (дня 26 мая (7 июня). — Е. Т. ) мы заметили массы неприятельских войск, стремившихся на левый наш фланг; но огонь был так силен, что дым и пыль все помрачали и не было никакой возможности следить за дальнейшими движениями. Вскоре после того по телеграфу дано знать, что неприятель завладел двумя редутами — Волынским и Селенгинским. Там завязалось страшное сражение. Много войск отправлено туда и из города. Ружейная пальба продолжалась всю ночь до утра. В 6 часов пришла весть, что и Камчатский редут тоже взят. Происшествия эти подействовали на всех хуже предсмертных известий, звук голоса у каждого заметно изменился. К счастью, сзади Камчатского редута была непрерывная линия. Не будь ее, Севастополь тогда же мог пасть»{16}.

Спасли его Нахимов и Хрулев, который, замечу к слову, был сюда переведен тем же Нахимовым, понимавшим лучше всех значение этой линии и ставившим сюда самых лучших командиров, которыми только располагал. Цитируемый автор неточно называет Камчатское укрепление «редутом»; это был не редут, а люнет, так как был укреплен лишь с трех сторон, а его «горжа», четвертая сторона, повернутая к постоянным севастопольским веркам, как уже сказано, была оставлена открытой.

Этот штурм двух редутов и Камчатского люнета, нужно тут же сказать, был подготовлен начавшимся накануне, 26 мая (7 июня), новым, колоссальных размеров общим бомбардированием Севастополя и всех его укреплений, и уже с самого начала было ясно, что французской и английской артиллерией особое внимание обращено именно на Селенгинский и Волынский редуты и на Камчатский люнет. Против Камчатского люнета был сосредоточен огонь 48 неприятельских орудий. Перебита была к вечеру большая часть артиллерийской прислуги, разрушены и сбиты в кучу почти все амбразуры. Английские орудия, точно пристрелявшись, уничтожили бруствер первого фаса и подбили несколько орудий. Отстреливаться к концу дня с Камчатского люнета стало почти невозможно. Временно был приведен к молчанию и лежащий за Камчатским люнетом Малахов курган. На другой день, 26 мая, с рассвета неприятельский огонь возобновился с новой силой, — он, впрочем, и ночью ослабел не очень значительно. Подверглись на этот раз, с утра уже, страшному опустошению и Волынский, и Селенгинский редуты, и Малахов курган.

Но вот с трех часов дня вдруг все английские батареи, которые до сих пор с утра 26-го били по Малахову кургану, сразу прекратили обстрел Малахова и повернулись против Камчатского люнета, так страшно пострадавшего накануне и еще не [354] восстановленного, несмотря на все ночные усилия его уцелевших защитников. Тут-то и сказалось гибельное, совершенно бессмысленное распоряжение Жабокритского, с такой беспечной легкостью одобренное штабом гарнизона за четыре дня до того, 22 мая, и включенное в диспозицию. «Этой диспозицией были ослаблены до крайней степени» (слова Тотлебена) именно те части, которые должны были защищать оба редута и люнет: на Волынском и Селенгинском редутах Жабокритский оставил в общей сложности один батальон численностью в 450 человек, т. е. по 225 человек на редут. А на Камчатском люнете он поставил 350 человек. Из этих 350 человек часть была истреблена 25 и 26 мая губительной непрерывной бомбардировкой.

И вдруг, перед вечером 26 мая, по русской линии пронесся грозный слух, что французы готовят штурм обоих редутов и Камчатского люнета. Измученной уцелевшей горсточке людей, защищавших Селенгинский и Волынский редуты и Камчатский люнет, — которых, как сказано, еще до двухдневного адского огня было в общей сложности 800 человек, а теперь, к вечеру 26-го, оставалось в лучшем случае человек 600, — предстояло выдержать специально против нее направленный штурм. А силы, которые генерал Пелисье отрядил для штурма, были подавляюще огромны: минимальный подсчет их дает 35 000 человек (Тотлебен считает от 35 до 40 000). Из них специально против Камчатского люнета Пелисье направил большую часть — 21 батальон, тогда как против Селенгинского и Волынского редутов вместе — 18 батальонов. Мало того, против Камчатского люнета были направлены отборные войска. Из 21 батальона, которым было велено овладеть Камчатским люнетом, два батальона были из императорской гвардии Наполеона III.

Положение наших войск было отчаянное. Когда сигнальщики с наблюдательных постов к вечеру 26 мая заметили сбор и движение во французских траншеях и одновременно получили сведения от перебежчиков, что нужно ожидать немедленного штурма, все устремились за распоряжениями к генералу Жабокритскому, к ответственному виновнику безобразного ослабления редутов и люнета, к человеку, отдавшему их на гибель. Но, узнав о готовящемся штурме, генерал Жабокритский внезапно объявил, что ему нездоровится, и, бросив все на произвол судьбы, не сделав никаких распоряжений, уехал от назойливых вопросов, не теряя золотого времени, на другой конец города.

Ни Нахимов, ни Тотлебен не обвиняли Жабокритского в прямой измене, в чем его подозревали тогда и позже многие. Тотлебен осторожно пишет: «Но, вместо того, чтобы принять меры для усиления гарнизонов этих укреплений, генерал Жабокритский рапортовался больным и уехал на Северную сторону»{17}.

Осип Петрович Жабокритский изменником не был, хотя и [355] воспитывался в католическом монашеском духовном училище отцов базильянов и во время польского восстания 1831 г., будучи штабс-капитаном русской армии, оказался, после одной стычки его отряда с поляками (при реке Мухавце, 29 марта 1831 г.), в плену у поляков. Все это, разумеется, нисколько не доказывает его измены и сознательной вины в гибели двух редутов и Камчатского люнета, и никаких аргументов и доказательств измены его обвинители не приводят. Дело было вовсе не в «измене», а в недомыслии, бездарности, военной невежественности, полном равнодушии к делу, моральной дряблости — словом, в типичных свойствах военного карьериста николаевского времени, свойствах, нисколько карьере не вредивших, а скорее помогавших.

Наконец, убегая на Северную сторону, Жабокритский, может быть, успокаивал свою совесть надеждой, что, авось, редуты и люнет не погибнут: остались пока вот эти Нахимовы, Хрулевы и Тотлебены, которые всюду суются, у которых еще пока не снесло ядром голову, как у Истомина, и не отбило внутренностей, как у Корнилова, и которые каким-то образом обыкновенно выручают и поправляют дело, сколько бы его ни портить. По крайней мере у Меншикова, а потом у Остен-Сакена и Горчакова подобное умонастроение можно уловить вполне явственно и в их действиях и в их переписке. Во всяком случае Жабокритский вполне одобрял перед своим собственным отбытием на Северную сторону передачу начальства над войсками угрожаемого участка (Корабельной стороны) генералу Хрулеву. Но на этот раз все было так основательно испорчено, что никакое геройство Нахимова и его матросов, Хрулева и его солдат не помогло.

В начале 7-го часа вечера 26 мая, когда французы бросились штурмовать оба редута и Камчатский люнет и штурмующие колонны, в составе двух полных бригад, после отчаянной схватки выбили прочь несколько сот защитников Селенгинского и Волынского редутов, Хрулев быстро подтянул подкрепления и остановил дальнейшее продвижение французов, нанеся неприятелю тяжкие потери, и сам страшно потерпел от ружейного и орудийного огня.

Нахимов, едва только узнав о готовящемся штурме, помчался на место действия и явился на самый опасный из всех угрожаемых пунктов — на Камчатский люнет. Не успел он соскочить с лошади и подойти к батареям, как начался штурм люнета. Нахимов поднялся на вышку и с банкета убедился, что неприятель идет штурмовать люнет в огромных силах, разом с трех сторон. Матросы встретили штыками и оружейным огнем ворвавшихся в люнет зуавов и французских гвардейцев. Как и все прочие свидетели, Тотлебен приписывает безудержную ярость совсем безнадежной с самого начала защиты Камчатского [356] люнета присутствию Нахимова: «Матросы, одушевляемые присутствием любимого начальника, с отчаянием защищали свои орудия»{18}. Непонятно, как в этой отчаянной свалке, где на каждого русского матроса приходилось человек десять французов, не был убит или взят в плен Нахимов. Его высокая сутулая фигура в сюртуке с золотыми эполетами, которых он и тут, отправляясь на штурм, не пожелал снять, — бросалась в глаза прежде всего атакующему неприятелю.

Но вот новая французская часть обошла Камчатский люнет с тыла. Уцелевшая кучка матросов и солдат окружила Нахимова, пробила себе дорогу отступления штыками и остановилась за куртиной, шедшей от Малахова кургана до второго бастиона. Французы решили выбить оттуда Нахимова с его кучкой. Малахов курган в это время почти не отвечал на огонь неприятеля, овладевшего и Селенгинским, и Волынским редутами, и Камчатским люнетом и уже поведшего обстрел Малахова кургана с самого близкого расстояния. Хрулев, подоспевший с быстро собранными им резервами, спас Малахов курган и отбил у французов отчаянной штыковой атакой Камчатский люнет. Но новой контратакой французы снова им овладели.

Нахимов уже перешел со своим отрядом из куртины на Малахов курган и сейчас же открыл сильный артиллерийский огонь по занятому французами вторично Камчатскому люнету.

Приведем в дополнение к уже сказанному некоторые документальные подробности и пояснения, которые могут сделать данную только что общую картину более яркой и, главное, еще более точной.

Французы громили люнет уже давно, беспрерывно и беспощадно. Каждый день уносил много жизней, но подходила новая смена. Когда наступил момент штурма, французы направили, как уже сказано, на люнет подавляющие силы. Вот что читаем в дневнике, веденном командиром люнета Тимирязевым (26 мая): «Шесть часов пополудни... Признаюсь, положение было самое незавидное того, кто должен был защищать редут: 125 человек команды и надежда на помощь божью — вот были данные, на которых я полагал защиту люнета. Но вдруг невидимо господь послал люнету Павла Степановича, который не задумался в эти критические минуты навестить тех, которым совет его был необходим. Адмиралу сопутствовал адъютант царя, лейт. Финьгаузен. В коротких словах передал адмиралу положение своего люнета и неизбежность штурма. Но все-таки он приказал показать повреждение в артиллерии. Едва лишь прошли 15-е орудие, как доклад вахтенного офицера мичмана Харламова о наступлении неприятеля заставил меня просить адмирала удалиться и прислать подкрепления. Но, не внемля просьбе моей, адмирал, обнажая кортик, вскочил на банкет. Просьбу я повторил второй [357] раз, уверив его, что бесполезно его пребывание, — все, что можно будет сделать для защиты люнета, будет исполнено. Удивило меня то, что адмирал в первый раз послушал убеждений. Не раз случалось мне говорить ему при посещении люнета, когда он, взойдя на банкет, довольно долго стоял открытым до половины груди. Обыкновенно в ответ его слова были: „Сойдите сами, если хотите«. Иногда он варьировал: „Я вас не держу«»{19}.

Нахимов был, таким образом, на Камчатском люнете в грозные часы, когда французы пошли на приступ окончательно разрушенного предшествующими бомбардировками укрепления.

Адмирал лично убедился в абсолютной невозможности держаться далее на люнете, и когда израненный, случайно уцелевший командир люнета лейтенант Тимирязев просил потом о назначении над собой следствия, Нахимов ответил самой лестной хвалой.

Привожу здесь эту переписку, потому что всякая попытка изложения ее может только ослабить общее впечатление.

«В 6 часов его высокопревосходительство Павел Степанович посетил редут и удостоил меня и команду своей благодарностью. Лишь только я успел провести адмирала на редут, как доклад вахтенного офицера г. мичмана Харламова, что неприятель подступает, заставил меня просить адмирала удалиться и прислать подкрепление. Сам я скомандовал: „Левый фас, начинай ядром с дальней картечью«, и пошел на банкет. Прикрытие на редуте состояло из неполного батальона Полтавского полка, которое разбежалось по банкетам и открыло ружейную пальбу. Между прочим французы подходили к левому фасу и к горже редута по направлению из Килен-балки; матросы били врага своего картечью довольно удачно до тех пор, пока неприятельский залп из 15 мортир и 7 орудий бомбами положил более половины достойной прислуги моряков и меня осколком контузило в левый висок. Я был в памяти еще; взявши за шнур, спустил курок 14-го орудия, и, может быть, этот выстрел в меру отомстил за нашу потерю. Но только что я поднялся на банкет, чтобы оттуда наблюдать движение неприятеля, штуцерная пуля ранила меня в правую ногу навылет, и я упал. Матросы подхватили меня под руки и, видевши, что прикрытие отступает, не выдерживая натиска неприятеля, повели меня из редута, но я успел прокомандовать: ,,Заклепывать орудия, бери с собой принадлежности и отступай за прикрытие!«

Г-н мичман 42 экипажа Беличев командовал людьми при отступлении, причем он был ранен. Мичман же Харламов, принимая мою команду заклепывать орудия, распоряжался оставшимися при нем несколькими матросами, которым было приказано поторопиться и отступить за армиею. Последним редут оставил 33-го флотского экипажа квартирмейстер Панкрат [358] Трофимов, впереди которого шел я, поддерживаемый двумя матросами; кровь из раны ручьем поливала редут и омывала срам моего отступления. Божия милость и картечь с Корнилова бастиона спасла меня от плену; меня вели до казармы, где и положили на носилки. Донесение это не есть оправдание, которое я приношу, но описание дела, как было. Покорно предаюсь воле начальства и прошу судить меня или же оправдать: честь, которой мы, моряки, пользуемся, дорога мне, — я лучше умру, чем понесу позорное нарекание».

Нахимов поспешил ответить израненному Тимирязеву одним из тех писем, которыми он умел награждать этих обреченных на гибель людей, своих лучших соратников:

«Бывши личным свидетелем разрушенного и совершенно беззащитного состояния, в котором находился редут ваш, и несмотря на это, бодрого и молодецкого духа команды и тех усилий, которые употребили вы к очищению амбразуры и приведению в возможность действовать хотя несколькими орудиями; наконец, видевши прикрытие под значительно усиленным огнем неприятеля, я не только не нахожу нужным назначение какое-либо следствия, но признаю поведение ваше в эти критические минуты в высшей степени благородным. Защищая редут до последней крайности, заклепавши орудия и взявши с собой даже принадлежности, чем отняли у неприятеля возможность вредить вам при отступлении, и, наконец, оставивши редут последним, когда были два раза ранены, вы выказали настоящий военный характер, вполне заслуживающий награды, и я не замедлю ходатайствовать об этом перед г. главнокомандующим. Адмирал Нахимов»{20}.

С Камчатским люнетом пали 26 мая и два редута, созданные одновременно, — Волынский и Селенгинский.

На другой день Нахимов собрал у себя военный совет и поставил вопрос: делать ли усилия, чтобы отобрать у французов эти редуты, или оставить их в руках неприятеля? Решено было оставить неприятелю. Предвиделся новый отчаянный общий штурм Севастополя. Все знали, зачем назначен в качестве главнокомандующего французской армией, вместо уволенного Канробера, генерал Пелисье и какие ему даны инструкции от Наполеона III. Тратить силы и вконец изнурять войска на труднейшее дело обратного завоевания трех редутов Нахимов не считал нужным.

При боях у Камчатского люнета Нахимов был контужен. Он знал, что потеря этих трех контрапрошей произвела удручающее впечатление на офицеров, — и он ставил им в пример никогда не унывавших матросов и солдат. «Нет-с, у нас тут нет уныния и быть не может. Я бы на месте главнокомандующего расстрелял того, кто приводит в уныние. А что они будут теперь бить наши [359] корабли — пускай бьют-с, не конфектами, не яблочками перебрасываемся. Вот меня сегодня самого чуть не убило осколком, — спины не могу разогнуть, да это ничего еще, слава богу не слег».

4

Наблюдавшие поведение Горчакова и его начальника штаба Коцебу в деле защиты Волынского и Селенгинского редутов и Камчатского люнета возмущались легкомыслием, с каким высшее командование путало и портило дело. «Мудрое распоряжение главного штаба Крымской армии обеспечило союзникам взятие Волынского, Селенгинского редутов и Камчатского люнета, — читаем мы в черновых заметках Ухтомского. — В ожидании их штурма отозван был командующий войсками Корабельной слободы генерал Хрулев и вместо него назначен был генерал Жабокритский, поляк, не сочувствующий войне с французами. По представлению этого генерала 22 мая гарнизоны означенных редутов были ослаблены до последней крайности. Вследствие такого распоряжения главного штаба эти редуты были отданы на жертву неприятелю, также вся левая часть обороны поставлена была в беззащитное положение. Когда с наблюдательных постов 26 мая замечена была готовность неприятеля штурмовать означенные укрепления, то, вместо того чтобы послать им помощь, Жабокритский подал рапорт больным и уехал на Северную сторону». Этих гибельных промедлений и метаний уже никакие Нахимовы и Хрулевы исправить не могли. «Назначенный снова начальником войск Корабельной слободки генерал Хрулев хотя и принял все меры к защите этих укреплений, но резервы пришли очень поздно, и дело было проиграно. Адмирал Нахимов лично вмешался в это дело и едва не попал в плен»{21}.

Что чувствовали и переживали защитники Севастополя, своей кровью платившие не только за обессиливший и парализовавший Россию николаевский режим, не только за грабительство интендантов, но также и за ничтожество высшего командного состава, что они думали про себя или отваживались говорить вслух лишь в интимной компании после потери Селенгинского и Волынского редутов и Камчатского люнета, это мы узнаем из рукописных заметок Милошевича, ничего, в сущности, общего ни по тону, ни по содержанию не имеющих с той приглаженной автором, учтивой к начальству и выхолощенной цензурой тоненькой книжкой, которая была спустя несколько лет напечатана. «Признавая нелепость взводимых на Жабокрицкого (так Милошевич пишет фамилию генерала Жабокритского. — Е. Т. ) обвинений в продаже редутов, я презираю его тем не менее как бездарного и пустоголового генерала и презираю столько же [360] Коцебу и Сакена, потому что в этом случае очень подозрительны их равнодушие и бездействие. И тот и другой были непримиримыми врагами славы Хрулева... Вся Россия могла выставить в Севастополе только немногих генералов и истинных сынов своих — Корнилова, Истомина, Нахимова, Хрулева, Тотлебена и Васильчикова. Оставляя в покое Горчакова, который был занят думами о том, как бы в будущий вторник помог ему святой угодник, имеем право спросить: что же делал Сакен?»{22}

Ровно ничего не делал, — так что вопрос это чисто риторический. И Остен-Сакен, и Горчаков, и Коцебу решительно ничего не предприняли, чтобы воспрепятствовать убийственной нелепости, содеянной Жабокритским и погубившей Селенгинский и Волынский редуты и Камчатский люнет. Напротив, они всецело одобрили его диспозицию и вполне разделили его ответственность.

Потеря Селенгинского и Волынского редутов и Камчатского люнета, считая с той битвой, которая с переменным успехом кипела несколько часов уже после штурма этих трех укреплений, стоила русским войскам потери 5000 человек. Французы потеряли 5554 человека, англичане — 693. Русские выпустили 25–26 мая 21 091 артиллерийский снаряд, французы — около 30 000, англичане — 14 352 снаряда{23}.

Нахимов и Хрулев снова могли убедиться, как высшее командование защищает Севастополь. Отчетливо понимал это и Тотлебен. Но разве могли они передать потомству все, что они передумали и перечувствовали в такие минуты, как те, которые последовали после потери редутов и люнета? Разве сам Тотлебен, замечательный инженер, создатель защиты Севастополя, великий Тотлебен, как его называют французы, автор классического «Описания обороны», этого замечательного первоисточника по истории Крымской войны, разве этот глубокий военный мыслитель, безусловно непререкаемый мировой авторитет по осадной войне, говорит полным своим голосом, когда повествует о севастопольских бедствиях? Ведь действительная мысль его совершенно ясна: Селенгинский и Волынский редуты и Камчатский люнет погибли, несмотря на весь героизм защитников, исключительно из-за нелепых распоряжений Горчакова и его штаба, с Павлом Евстафьевичем Коцебу во главе, и Жабокритского, которого Горчаков за некоторое время перед штурмом назначил ни с того ни с сего начальником войска Корабельной стороны, без тени оснований сместив с этого поста Хрулева (к которому пришлось снова броситься за помощью вечером 26 мая, когда уже ничего спасти было нельзя).

А как выражает эту мысль Тотлебен? «Главная причина потери... заключалась в допущенном диспозицией 22 мая чрезмерном [361] ослаблении гарнизонов их... Принимая во внимание, что даже при таких слабых гарнизонах, какие имели редуты и Камчатский люнет, при позднем прибытии резервов и при неудачном для нас исходе дела, французы потеряли при штурме около 5 тысяч человек, можно полагать, что если бы они встретили на редутах с самого начала отпор со стороны восьми батальонов, то потери их были бы так значительны, что, по всей вероятности, редуты могли бы быть нами удержаны». Но этих восьми батальонов не было! Они еще были на редутах и на люнете до самых последних дней перед штурмом, но вот как раз за четыре дня до штурма Горчаков и Коцебу с Жабокритским совершенно бессмысленно их увели прочь. Тут же и в столь же деликатных выражениях Тотлебен доказывает именно полную бессмыслицу этого увода, полное отсутствие оправданий для этой губительной, непоправимой нелепости.

«Что бы вы стали делать, когда штурм 26 мая был бы отбит, а это могло случиться, если бы в редутах было более гарнизона и вообще на Корабельной более войск? — спросил русский полковник Циммерман французов, беседуя с их генералами и офицерами подолгу о войне, когда она уже закончилась, во время перемирия 1856 г., предшествовавшего заключению мира. И вот ответ, который он получил. Французы заявили Циммерману, что если бы редуты и люнет не были ими взяты, то «в таком случае положение их (союзников. — Е. Т. ) сделалось бы затруднительным, и так как в союзной армии мнение большинства было против штурма редутов, то Пелисье, как один, настаивавший на этом, упал бы в общем мнении и мог быть удален от командования»{24}.

Таким образом, если Меншиков и Данненберг спасли союзников при Инкермане, то Горчаков, Коцебу и Жабокритский обеспечили их успех на Камчатском люнете и Селенгинском и Волынском редутах.

Любопытно, что биограф Тотлебена Н. К. Шильдер почему-то посвятил гибели Камчатского люнета и обоих редутов всего беглых полстраницы, где изложил вкратце предупреждение Тотлебена, адресованное Остен-Сакену, о необходимости усилить войска на обоих редутах и на люнете. И затем прибавляет:

«Но по стечению каких-то роковых обстоятельств (курсив мой. — Е. Т. ) указания Тотлебена не были исполнены; напротив того, гарнизоны... были ослаблены до последней крайности»{25}.

Нисколько не таинственными, «роковыми обстоятельствами» тут были, конечно, и самое пребывание Дмитрия Ерофеевича Остен-Сакена в должности начальника гарнизона, и нахождение на посту главнокомандующего князя М. Д. Горчакова, и на посту начальника его штаба Павла Коцебу, и невозможность [362] для Тотлебена, Нахимова, Васильчикова, Хрулева, Хрущева справиться с тупостью, небрежностью, непониманием и самоуверенным невежеством их высшего начальства. Разумеется, Шильдер это отлично знает, но робеет, стесняется, скрывает свою мысль за какими-то роковыми обстоятельствами и даже воздерживается от малейшего намека: ведь жив был еще, когда он писал, долговечный Остен-Сакен, получивший графский титул (в замену баронского) за Севастополь, жива была и царская цензура. Так проглатывали нужные слова едва ли не все историки, писавшие вслед за Тотлебеном об осаде Севастополя: русские — потому, что мешала цензура, стесняли соображения личных отношений; английские и французские — потому, что лестно было внушить читателям уверенность, будто только достоинства союзных войск и мнимая «гениальность» их предводителей, а вовсе не промахи русского высшего командования, разруха, дезорганизация, до которой довел Россию весь царский строй, были причиной их успехов. Только умирающий фельдмаршал Паскевич со своего смертного одра послал Горчакову ужасающий и убийственный приговор, знаменитое письмо, где он упрекает Горчакова, между многим прочим, также и в потере редутов и Камчатского люнета: «Вы жили день за день, никогда не имели собственного мнения и соглашались с тем, кто последний давал вам советы... Задняя мысль, руководившая вами при составлении обзора ваших действий, была уверенность, что никто вам возражать не будет и по истечении некоторого времени все, что вы писали, будет признано фактом историческим».

И Паскевич оказался в общем совершенно прав: после войны ни Корнилов, ни Истомин, ни Нахимов не могли уже явиться с опровержениями лжи, — их уста сомкнула смерть, — а об опровержениях со стороны случайно уцелевших Тотлебена, Хрулева и Хрущева позаботилась цензура. Но кто больше всех был виноват в том, что систематически только бездарные и безличные люди попадали на первые места в военной иерархии, а Тотлебенам и Нахимовым доставались вторые, если не третьи, — этого до конца сам Паскевич, один из столпов николаевского режима, любимец Николая, которого царь всегда называл своим «отцом-командиром», может быть, и не продумал. Говорим «может быть» потому, что все-таки в этом его предсмертном проклятии Горчакову есть такие слова: «Признаюсь, я виноват пред отечеством, что был отчасти причиной возвышения вашего на ту ступень, на которой вы находитесь... Будучи обязан в действиях моих отдать отчет потомству, я откровенно сознаюсь в моей ошибке и прошу соотечественников моих простить мне, что я в заблуждении моем еще в 1854 году считал ваше сиятельство способным быть самостоятельным начальником»{26}. [363]

5

Итак, редуты и Камчатский люнет, эти контрапроши, так сильно защищавшие Малахов курган, оказались во власти неприятеля. Для Нахимова и Тотлебена вывод отсюда был ясен: нужно еще удвоить усилия по обороне, потому что теперь следует ждать со дня на день общего штурма Севастополя. Этот вывод радикально расходился с тем заключением, которое сделал главнокомандующий Горчаков: уже 27 мая (8 июня) 1855 г., т. е. на другой день после потери редутов и люнета, полетело в Петербург его донесение, в котором он высказывает намерение сдать Севастополь и даже заявляет, что желает тотчас же начать работы по переправе войск на Северную сторону, а Южную (т. е. город Севастополь с укреплениями) оставить неприятелю. С этого времени положение уже не менялось. Горчаков все выискивал способы, как поудобнее, с наименьшим материальным и моральным ущербом для русских войск, сдать Севастополь, — а Нахимов с его матросами и солдатами не желали об этом и слышать, и как в октябре и ноябре 1854 г. Меншиков, так теперь, весной 1855 г., Горчаков просто не осмеливался вслух заговорить о сдаче, а только делился своими предположениями с Петербургом.

13(25) апреля происходил очень знаменательный разговор между генералами. Говорили о необходимости сделать диверсию. Генерал Крыжановский с грустью сказал, что это невозможно: мало войск. Генерал Затлер категорически возразил генералу Крыжановскому: «Помилуйте! Да у меня на продовольствии 142 000 человек. — Верно, — сказал Крыжановский, — но в строю едва ли наберется 85 000». Даже по более оптимистическим подсчетам, русская армия в этот момент была равна лишь 93 000 человек{27}. Как и Затлер, генерал Духонин полагал, что только диверсия, удар со стороны полевой армии, мог бы заставить союзников снять осаду. А диверсия оказывалась неисполнимой ни в апреле, когда происходил этот разговор, ни в мае.

М. Д. Горчаков уже не скрывал от царя, что он считает положение безнадежным. «Кроме бога помочь этому теперь ничто не может, — писал он Александру II 30 апреля (12 мая) 1855 г. — Весь гарнизон работает почти без отдыха под выстрелами неприятельских бомб. Неутомимостью, геройским духом своим люди продолжают радовать и удивлять меня; это тем более достойно похвалы, что в последнее время они лишились огромного числа самых лучших штаб- и обер-офицеров своих»{28}.

13(25) мая 1855 г. союзники совершили нападение на Керчь и овладели городом. Это событие, раздутое в Лондоне и Париже в большую «победу», согласно донесению Горчакова в Петербург, [364] подтвержденному впоследствии и частными свидетельствами, рисуется в таком виде:

«12 мая, с рассветом, на высоте Керченского пролива показалась неприятельская эскадра в числе от 70 до 80 вымпелов.

Около полудня неприятельская канонерская лодка, приблизясь на расстояние от 2500 до 3000 саженей к Павловской батарее, открыла огонь, на который батарея наша отвечала огнем из 68-фунтовых каронад, давая им угол возвышения до 28°. Одновременно с этою перепалкою, продолжавшеюся не более ¼ часа, часть неприятельской эскадры приблизилась к мысу Камышбурун (к юго-западу от батареи). Неприятельские корабли, выстроившись параллельно берегу, открыли сильный огонь и, обстреляв пространство впереди, разом высадили на берег 6 батальонов пехоты, из коих один был направлен в тыл Павловской батареи.

Командир Павловской батареи, дабы не быть обойденным и отрезанным от пути отступления, согласно полученному от командующего войсками в восточной части Крыма приказанию, заклепал орудия и, взорвав пороховые погреба, с артиллерийской прислугой и 218 человеками карантинной стражи отступил на Феодосийскую дорогу к отряду генерал-лейтенанта Врангеля.

В час пополудни командиры береговых батарей Мак-Бурунской, городовой и карантинной заклепали орудия и, взорвав пороховые погреба, отступили также на присоединение к отряду генерал-лейтенанта Врангеля. Около 2 часов пополудни две неприятельские винтовые канонерские лодки направились в Керченскую бухту, из которой выходил пароход „Аргонавт«, имевший на себе начальника штаба береговой Черноморской линии и казенные суммы. Канонерские лодки открыли по пароходу огонь. Еникальская батарея несколькими выстрелами заставила замолчать лодки и отойти назад; пароход ,,Аргонавт«, выдвинувшись вперед, сделал по ним залп, от коего у одной из лодок повреждена машина. Шесть неприятельских пароходов выстроились в одну линию с целью запереть выход „Аргонавту«, но, встреченные огнем батарей Еникале, Чушка (на Таманской косе) и парохода „Молодец«, должны были отступить. Вслед затем пароход ,,Аргонавт« и контр-адмирал Вульф с тремя пароходами, на кои взяты люди с транспортных судов, ушли в Азовское море. Транспортные суда с грузом затоплены. Стоявшие на якоре около Адмиралтейства пароходы „Могучий«, „Донец« и „Бердянск«, которые не могли идти в море, по снятии с оных людей были сожжены и взорваны на воздух, причем командира парохода „Могучий« ранило в ногу, лейтенант Ушаков пропал без вести и ранены три матроса. [365]

Бой береговых батарей с 6-ю пароходами в Керченском проливе продолжался до 9 часов вечера. Командир батареи Еникале (17-й артиллерийской бригады подпоручик Цеханович), заклепав орудия и взорвав пороховые погреба, отступил с гарнизоном батареи на присоединение к отряду генерал-адъютанта Врангеля. Суда с пшеницей, хлебом, овсом и ячменем, находившиеся в проливе и принадлежавшие частным лицам (от 12 до 15 судов), сожжены. Жители, имевшие возможность выехать, оставили Керчь: многие принуждены были остаться в городе, в том числе некоторые купцы по невозможности спасти свой товар. Исправляющий должность керченского градоначальника, подполковник Антонович и полицмейстер города, истребив имевшиеся в городе казенные и частные запасы пшеницы, муки, провианта, сена и угля, выехали из Керчи поздно вечером 12 числа. На рассвете 13 мая береговая батарея Чушка возобновила бой с неприятельскими пароходами, но при движении обходных колонн была оставлена гарнизоном и взорвана»{29}.

Жить в Севастополе становилось все труднее. Бомбардировки, то замирая, то яростно усиливаясь, стали явлением хроническим. «Вы знаете, сколько Севастополь перенес в последние тяжкие три недели, но наверное не можете себе представить истинное его положение и то душевное волнение всех тех, которые хотят помыслить о будущем без страсти, без увлечения и хладнокровно. Мы подходим, кажется, к той критической минуте, когда вся физическая и нравственная сила уступит страшному везде утомлению и отсутствию надежды на помощь; чем и когда все это кончится, — то знает один бог, но невозможно, чтобы конец этот не был близок. Цифра моряков, стоящих еще на ногах, тает каждый день, — а в присутствии этих героев заключается залог существования Севастополя. Эту истину можно сказать по совести, без всякого пристрастия, потому что на это есть сотни доказательств; собственно материальные средства тают еще скорее, чем прибывают: сделайте отсюда логическую посылку и посудите, что нам угрожает. Не думаю, чтобы я смотрел на дело с печальной точки зрения... Я говорю не о моем собственном мнении; вышеизложенное есть свод мнений и впечатлений решительного и значительного большинства разумных и опытных людей, — и я выражаю свое весьма, весьма слабо. Многое заставляет всех предполагать, что в Петербурге не вполне оценивают тягости и опасности настоящего положения. Неужели не допускают, что всякие силы могут истощиться точно так же, как приходят в негодность орудия, из которых действуют далеко через меру, указываемую теорией и опытом? Неужели невозможно дать нам скоро и вовремя действительную помощь в таких размерах, которые позволили бы Крымской армии сделать наступательную попытку? — Вот вопросы, озабочивающие всех [366] и каждого и составляющие бессменную тему всех разговоров и рассуждений. Об опасностях, кажется, позабыли все, даже мы, невоинственные жители Северной стороны, — теперь давно уже нет уголка, которого бы не трогали ракеты, и даже ядра»{30}.

Таково было положение в городе весной 1855 г. После падения двух редутов и Камчатского люнета это положение значительно ухудшилось: французские головные траншеи продвинулись к 6-му бастиону Севастополя почти на целые полкилометра, а от некоторых пунктов русской оборонительной линии неприятель оказался еще ближе. [367]

Дальше