Инкерман
1
После битвы под Альмой и начала осады Севастополя, после ряда фантастических, тотчас же опровергаемых слухов о падении крепости — в Англии и Франции наступило некоторое разочарование.
Во Франции императорская цензура еще усиленно поддерживала казенный оптимизм, но лондонская пресса уже не скрывала своего нетерпения и даже неудовольствия. А тут еще в конце октября пришли в Лондон и Париж известия о Балаклаве, о «победе», которая имела какой-то сомнительный вид и до странности походила на поражение, так как привела к ужасающему избиению английской легкой кавалерии. От французского главнокомандующего Канробера, от английского — лорда Раглана требовали поскорее приступить к подготовке общего штурма.
Но и с русской стороны готовились к решительным действиям.
Результатом стремления русского командования предупредить штурм Севастополя внезапным нападением на союзников и явилось инкерманское кровопролитие. Если бы это сражение удалось выиграть, то русская победа заставила бы, вероятно, союзников снять осаду с Севастополя; как увидим дальше, они сами в этом признавались. На карту ставилась судьба всей Крымской войны.
Следует сказать, что Балаклава необычайно приободрила даже таких сдержанных людей, как Тотлебен. Русские еще не знали тогда, что лорд Раглан, очень смущенный после боя 13(25) октября 1854 г., серьезно подумывал о перенесении английской базы из Балаклавы в другое место, потому что боялся нового нападения со стороны Липранди. Но и не имея этих сведений, русские войска сильно повеселели. И в Севастополе и в лагере Меншикова с увлечением рассказывалось, как английская [166] кавалерия, прорвавшись сквозь ружейный и картечный огонь, опрокинула было гусар и казаков и отбросила их до Чоргунского ущелья; как тут русские полки остановились, пришли в себя от внезапного натиска и перешли в контратаку; как уцелевшие английские кавалеристы хоть и успели умчаться прочь, спасенные французами, но это им стоило страшнейших потерь. Несколько эскадронов были истреблены вконец, после чего казаки переловили лошадей этой «сумасшедшей кавалерии», тогда же так названной, и продавали их по 15–20 рублей, а купившие потом перепродавали этих дорогих кровных рысаков по 300–400 рублей. «Сумасшедшими» назвали английских кавалеристов русские участники дела{1}.
К Меншикову как раз во второй половине октября 1854 г. подошли значительные подкрепления: 10-я и 11-я пехотные дивизии. Настроение войск и вообще успехи балаклавского дня заставили князя Меншикова подумать о большой наступательной операции. У него оказалось, не считая моряков, около 107 000 человек как в Севастополе, так и вне его (не говоря уже о 20 000, находившихся на севере Таврического полуострова под командой генерала Хомутова).
На такую наступательную операцию усиленно толкал Меншикова царь.
Неспокойно смотрел на это заведовавший канцелярией военного министра и состоявший при нем по особым поручениям Дмитрий Алексеевич Милютин. Он знал и о том, что царь подталкивает Меншикова к наступлению в широком масштабе, и о том, что Меншиков провалит дело, если около него не будет настоящего военного человека, и о том, что он не потерпит при себе никого, кто мог бы выдвинуться и затмить его в глазах государя. Меншиков сознавал свою беспомощность и хотел, чтобы около него был компетентный человек, но уже наперед завидовал тому и ненавидел того, кто в самом деле будет компетентнее его. О том, что из всего этого вышло, — как раз перед роковым сражением при Инкермане, — повествует нам в своих записках тот же умный, дельный Милютин, конечно, не смевший и думать, что его строки попадут в печать:
«Кн. Меншиков не обладал ни дарованиями, ни опытностью полководца и не имел при себе ни одного доверенного лица, кто мог бы его именем вести дело с умением и энергией. Выше было уже замечено, что кн. Меншиков не хотел или не умел составить себе хороший штаб... Эпизод с штаб-офицером, полковником А. Е. Поповым, вполне характеризует кн. Меншикова. Попов, считавшийся одним из способнейших офицеров гвардейского генерального штаба, исправлял должность начальника штаба гвардейского резервного корпуса, составлявшего в описываемое время гарнизон Петербурга. Таким видным служебным положением [167] он был вполне удовлетворен, и службу его ценило гвардейское начальство; но вследствие просьбы самого кн. Меншикова, привезенной флигель-адъютантом Альбединским (19 сентября. — Е. Т. ), последовало 30 сентября (1854. — Е. Т. ) назначение полковника Попова исправляющим должность начальника штаба войск, в Крыму расположенных. При отправлении его к новому месту службы государь обошелся с ним очень благосклонно, как с офицером, лично известным его вел-ву, дал ему некоторые наставления и, подав руку, пожелал счастливого пути. Этого было достаточно для того, чтобы кн. Меншиков, по прибытии Попова в Севастополь, принял его весьма нелюбезно и даже не допустил его вступить в должность, на которую он был назначен высочайшим приказом. Устраненный от всякого участия в делах штаба, Попов состоял то при одном из корпусных командиров, кн. П. Д. Горчакове, то при начальнике Севастопольского гарнизона ген.-л. Моллере, то исполнял разные случайные поручения, а потому формально был отчислен от должности и, наконец, отправлен обратно в Петербург»{2}.
Неблагополучно было с боеприпасами.
Уже в самом начале осады Меншиков и царь жестоко тревожились по поводу недостатка пороха в Севастополе. «Грустно было мне читать твое донесение от 3 ноября, любезный Меншиков! Неужели должны мы лишиться Севастополя, флота и со всеми ужасными последствиями за недостатком пороха! Неужели, имея под ружьем более 70 тысяч отличного войска против 50 тысяч полуголодных и прозябших союзников, не предстоит более никакого способа извлечь пользу из геройской обороны, более месяца продолжающейся и стоившей нам столько горьких жертв! Это ужасно подумать...» Так писал царь, ответственный и за преступную неподготовленность к войне, и за разгул безнаказанного воровства, лишившего героев Севастополя пороха, и за назначение Меншикова, которому все это писал и который, кроме вреда, ничего для обороны не сделал и не мог сделать{3}.
Не желая давать сражения, зная твердо, что не может положиться на себя, Меншиков тем не менее с каждым днем все более чувствовал полную невозможность уклониться от большого боя. Ведь подкрепления получал и ждал не он один, их ждали также Канробер и Раглан. У союзников в первые дни после Балаклавы было около 71 000 человек (41 800 французов, 24 500 англичан, около 5000 турок), а у него, Меншикова, с прибытием 10-й и 11-й дивизий, с лишком 107 000, т. е. на 30–35% больше. Артиллерии было тоже больше, чем у союзников. Меншиков знал также, что после получения больших подкреплений, которых они ждут, союзники непременно предпримут новую бомбардировку и штурм Севастополя. Необходимо было воспользоваться скоропреходящим моментом перевеса в силах и [168] нанести предупредительный тяжкий удар по ближайшему расположению союзников. Слухи о готовящемся штурме Севастополя окончательно побудили Меншикова решиться на наступательную операцию.
Эта мысль была тем соблазнительнее, что нападение могло быть в первую очередь направлено на английские, а не на французские силы, всегда казавшиеся более грозными. На скатах Сапун-горы, идущих к верховьям Килен-балки, стояла 2-я английская дивизия Лэси Ивэнса (Lacy Evans), т. е. всего 3400 человек, а ближайшая к ней дивизия Кэткарта состояла без малого из 4000 человек. Им-то и предстояло выдержать тяжкий удар двух русских отрядов, действующих с двух сторон: один (Соймонова) — от Севастополя, другой (Павлова) — от развалин Инкермана. Правда, подальше Кэткарта стояла еще и 3-я дивизия (генерала Инглэнда — тоже в 4000 человек), но она могла уже запоздать к решающей минуте. Еще с большим правом можно было рассчитывать, что запоздают прийти на помощь французы.
Прибытие к армии еще некоторых частей 4-го пехотного корпуса с генералом Данненбергом окончательно заставило князя решиться на атаку.
Откровенно отрицая в себе дарования тактика, князь Меншиков отнюдь не делал отсюда вывода, что он никак не может быть главнокомандующим. Он только открыто самоустранялся всякий раз, когда считал необходимым, во имя избавления себя от надоедливых приставаний царя, затеять сражение. Так было и теперь, когда начиная с 21 октября (2 ноября) нужно было уже вплотную приступить к подготовке большого нападения на союзников. Свои верховные функции главнокомандующего на предстоящий день князь решил фактически уступить генералу Данненбергу, хотя диспозицию сражения составил самолично. Почему Данненбергу? А не все ли равно? — отвечал обыкновенно впоследствии князь Александр Сергеевич. Он не верил ни в одного из окружавших его генералов, и мы дальше увидим, как он о них всех вместе однажды выразился, когда получил отставку.
Ему нужно было, конечно, иметь человека, на которого возможно было бы свалить ответственность в случае неудачи. Диспозиция сама по себе могла быть и хороша, но, как известно, выигрывает сражение не тот, кто составил диспозицию, а тот, кто взял на себя ответственность за ее выполнение и кто на самом деле ее осуществил в бою своими распоряжениями.
Впоследствии между немногими защитниками и многочисленными обвинителями Данненберга возгорелся спор о степени виновности этого генерала в том, что случилось при Инкермане. Данненберг настаивал, будто положение его было очень неопределенным, будто он, состоя при отряде Павлова, вовсе не [169] был настоящим верховным распорядителем битвы, и т. д. Но Меншиков утверждал, что он безусловно доверил в этот день Данненбергу все, с момента соединения отрядов Павлова и Соймонова. Конечно, в данном случае Меншиков не лгал. Но в течение всего этого кровавого дня сам Меншиков находился с только что прибывшими в Севастополь великими князьями Николаем и Михаилом у верховьев Георгиевской балки, очень далеко от поля сражения, и даже из этого прекрасного далека ничем не распоряжался. Вот что писал уже после побоища Николай Николаевич своему брату, наследнику престола: «Дело началось в½ 7-го утра, а князь выехал только тогда из дома, так что мы у Инкерманского моста его ждали, а первую позицию уже наши брали, а мы оттуда все время смотрели... Мы все время с князем оставались на правом фланге, и ни разу ни один из генералов не присылал донесения князю о ходе дела, так что князь, сделав распоряжение для укрепления нашей позиции ретраншементами для орудий и стрелков, поехал посмотреть, что делается на левом фланге, но на половине дороги он встретил Данненберга, который объявил князю, что он приказал войскам отступать, ибо огонь неприятельский усилился и бил ужасно артиллерийскую прислугу. После этого князь совсем потерялся»{4}. Прибавлять к этому показанию нечего. Итак, главнокомандующим должен был быть в этот день тот самый злосчастный Петр Андреевич Данненберг, который ровно за год перед тем, 23 октября 1853 г., проиграл на Дунае битву при Ольтенице. Что Меншиков терпеть не может Данненберга и пользуется в этом смысле полной взаимностью — это все знали. Вот что великий князь Николай Николаевич в том же письме к наследнику, которое я только что цитировал, пишет (на своем собственном «русском» языке): «Любезный Саша... ты сам знаешь, что Меншиков и Данненберг себя (!) терпеть не могут». Назначив Данненберга и передав ему набросок составленной им диспозиции, Меншиков устранился. По диспозиции, предназначенная к нападению на расположение союзников русская армия была разделена на два больших отряда: Соймонов должен был напасть на англичан, перейдя через Килен-балку и взобравшись на высоты, где они стояли, а генерал Павлов должен был двинуться от развалин Инкермана на Килен-балочное плато, которое, соединившись с Соймоновым, они и должны были взять. Оба генерала после соединения должны были подчиниться Данненбергу.
Эти генералы совершенно справедливо ставили себя выше Данненберга, которого каприз иронического князя Александра Сергеевича сделал их начальником, хотя сам князь и писал как-то по этому поводу: «Тогда начальство должно перейти в руки Данненберга, но это было бы истинное несчастье»{5}. Какое тяжкое, ничем не искупаемое преступление перед русским народом [170] он делает, держась такого мнения о Данненберге и все-таки вручая ему судьбу русской армии, — такая мысль князю Меншикову даже и случайно не могла забрести в голову. «Я не тактик, не мое дело вести в бой. Генералов нет!» — повторял и до и после Инкермана Меншиков{6}.
Данненберг местности не знал, хотя и говорил, что знает, а карты порядочной ни Сапун-горы с ее отрогами, ни Килен-балки, ни Чоргуна, ни всей долины Черной речки, ни переходов от инкерманских развалин к тем склонам Сапун-горы, которые были обращены к Севастополю, в штабе у Меншикова не оказалось, — впрочем, и самого штаба в реальном значении этого слова у него тогда тоже не было. Военный министр князь Долгоруков отказался прислать из Петербурга нужную карту, потому что она «единственная». В конце концов карту прислали, но она пришла на другой день после сражения, когда была уже не нужна.
Защитники Севастополя, державшиеся о Данненберге приблизительно такого же мнения, как и сам назначивший его князь, не ждали от такого назначения ничего доброго.
Узнав, что М. Д. Горчаков, отправляя в Крым на помощь Севастополю две дивизии, поставил во главе их Данненберга, Меншиков в спешном порядке просил его избавить от этого генерала. Но Горчакову слишком уж хотелось самому избавиться от Данненберга, и вот что он ответил Меншикову 19 октября 1854 г.: «Мне невозможно избавить вас (vous délivrer) от Данненберга. Принимая от меня благодеяние, именно войска, которые я вам посылаю, примите же и тяготы (les charges), с этим сопряженные. Впрочем, он не совершил ничего настолько компрометирующего, чтобы отнять у него командование его армейским корпусом, но будет полезно не терять из вида, что его способности не таковы, чтобы можно было с успехом доверить ему отдельное командование»{7}.
Для солдат Данненберг, только за несколько дней до этого прибывший из Дунайской армии, был совсем неизвестным человеком, а солдатам своего корпуса он был даже слишком известен — как начальник, сведший к нулю успех русских войск при Ольтенице. Известно им было и то, что в 5-м корпусе, где подвизался Данненберг, нижних чинов очень плохо кормили и особенно усердно обкрадывали{8}.
Таковы были взаимоотношения между начальниками и моральное положение человека, который должен был руководить сражением.
Генерал Данненберг встретился накануне Инкерманского сражения с Нахимовым и сказал адмиралу: «Извините, что я еще не был у вас с визитом». Нахимов ответил: «Помилуйте, ваше превосходительство, вы лучше сделали бы визит Сапун-горе»{9}. [171]
Но этим дело не кончилось. У нас есть свидетельство, что Данненберг все-таки не понял Нахимова, приняв, вероятно, его слова за безобидную шутку. Объехав, как всегда, севастопольские бастионы, Нахимов в этот канун рокового Инкермана вернулся к себе, в каюту пришвартованного к берегу корабля. И вдруг ему докладывают о визитере: генерал Данненберг. Тут уже Нахимов решил говорить яснее: «Ваше превосходительство, говорят, что к завтрашнему дню у вас назначено большое сражение?» Данненберг подтвердил. «Как же это вы накануне сражения теряете время на бесполезные визиты? — сказал тогда адмирал своему гостю. — Неужели вам не предстоит никакого распоряжения, не нужно ничего сообразить?»
Нахимов сейчас же повез своего гостя к Истомину, на обстреливаемый как раз очень жестоко Малахов курган, что, по-видимому, не предусматривалось вовсе программой визита, потому что Данненберг предпочел там уже не задерживаться и круто сократил время посещения{10}.
Соймонов, храбрый боевой генерал, должен был, по диспозиции, ранним утром напасть на англичан, перейдя через Килен-балку. Для этого он должен был выступить от Севастополя, быть у Килен-балки в 6 часов утра — и очутиться перед неприятелем. Ему были даны: три полка 10-й пехотной дивизии, три полка 16-й дивизии и Бутырский полк, а также артиллерия из 22 батарейных орудий и 16 легких.
Одновременно генерал Павлов, стоявший на Инкерманской горе, должен был «быстро следовать» на соединение с отрядом Соймонова. Для того чтобы оказаться в Инкерманской долине, Павлов со своими войсками должен был сняться с лагеря на час позже Соймонова. Павлову были даны: 11-я пехотная дивизия с ее артиллерией, Бородинский и Тарутинский егерские полки и одна батарея, взятая из 17-й артиллерийской бригады. В общей сложности у Соймонова и у Павлова, которые, подойдя с двух разных сторон, должны были отнять у англичан и французов Килен-балочное плато, было в распоряжении 34 835 человек. Правда, фактически участвовало в бою значительно меньше. В первый (и в последний) раз за всю войну русские вступили в бой, имея вначале некоторое численное преимущество над союзниками. Если бы в разгаре боя русские войска получили подмогу от Данненберга, имевшего в резерве 12 000 человек, и от Петра Горчакова, у которого было около Чоргуна 22 000, то перевес русских стал бы подавляющим и сражение безусловно было бы выиграно, несмотря на прекрасные позиции союзников и на их значительное превосходство в вооружении. У Меншикова в распоряжении было 134 орудия, а если бы снять несколько севастопольских бастионных (что считали возможным), то было [172] бы больше 140. Но Соймонову и Павлову он дал в общей сложности меньше шестидесяти. Данненберг не спорил...
Двоевластие в Инкерманском бою, установленное на этот роковой день Меншиковым, произвело с самого начала дела жестокую путаницу. Первоначальная диспозиция, составленная Меншиковым, поручала генералу Соймонову начать наступление на английские позиции от Килен-балки в 6 часов утра. И тогда же генерал-лейтенант Павлов (тоже в 6 часов утра) должен был, восстановив инкерманский мост, «быстро следовать на соединение с отрядом ген.-лейт. Соймонова». Во исполнение этой, быть может, даже разумной и логично составленной диспозиции генералы Соймонов и Павлов выработали каждый для своего отряда план действий.
Но оказалось, что «между тем генерал-от-инфантерии Данненберг составил у себя в штабе диспозицию для отрядов Соймонова и Павлова». И эта диспозиция шла вразрез с уже полученной обоими начальниками отрядов диспозицией Меншикова. Сбитый с толку Соймонов увидел себя вынужденным повиноваться Данненбергу, который, впрочем, вовсе и не предоставил ему право выбора: «Вслед за тем генерал Данненберг нашел необходимым изменить как распоряжения генералов Соймонова и Павлова, так и некоторые предположения главнокомандующего», — читаем мы у Тотлебена{11}. Как настоящий военный человек, Тотлебен понимает, конечно, что главнокомандующий на войне — это «царь и бог» и отдает приказы, а вовсе не делится «предположениями » со своими подчиненными. Но он с умыслом употребляет здесь это слово, потому что знает прекрасно, что и Данненберг не посмел бы даже помыслить менять диспозицию Меншикова, если бы Меншиков не позволил в самом деле ему дискреционно вмешаться в это и фактически быть руководителем сражения.
Изменив диспозицию Меншикова, Данненберг отменил все уже отданные генералом Павловым распоряжения, составленные было для выполнения диспозиции Меншикова. Точно так же «было совершенно изменено первоначальное предположение генерала Соймонова», который, как и Павлов, выработал уже план выполнения диспозиции главнокомандующего. Данненберг приказал Соймонову двинуться от Килен-балки на англичан не в 6, а в 5 часов утра, а кроме того, совсем менялась роль резервов Соймонова. Данненберг считал, что «левый фланг» Соймонова будет «совершенно обеспечен оврагом Килен-балки»; словом, Соймонову преподносилось нечто совсем новое. Соймонов должен был бы повиноваться, если бы Данненберг просто приказал ему выбросить вон прежнюю диспозицию и действовать по новой. Но в том-то и дело, что если Меншиков хитрил с Данненбергом, желая возложить на него всю ответственность, [173] то и Данненберг хитрил с Соймоновым, желая переложить ответственность на Соймонова. И если Меншиков, верховный вождь, не желал приказывать Данненбергу, а лишь излагал свои предположения, то и Данненберг, совершенно изменив диспозицию Меншикова, «не высказал положительно, что он отменяет диспозицию главнокомандующего», а ограничился одним только «неясным намеком»{12}. Совершенно резонно говорит Тотлебен: «Соймонову естественно было ждать новую диспозицию с ясным и точным указанием причин такой перемены», а вовсе не руководиться «неясными намеками». Получив предписание, «которое по смыслу было прямо противоположно его диспозиции, но которое в то же время ограничивается одним только намеком на то, что отряд его не должен переходить Килен-балку, и вовсе не разъясняет, что распоряжение это делается в отмену прежней диспозиции», Соймонов, «как лицо ответственное и до известной степени самостоятельное, предпочел лучше привести в исполнение свою диспозицию, составленную на основании ясно понятой мысли главнокомандующего и не отвергнутой положительно ни князем Меншиковым самим, ни генералом Данненбергом, нежели действовать на основании предписания, неясно выражавшего намерения генерала Данненберга», — говорит Тотлебен. Чувство справедливости последнего возмущалось позднейшими поползновениями истинных виновников инкерманской неудачи свалить ответственность на «ошибку» Соймонова, что было очень удобно сделать, так как Соймонов был убит в бою.
К вечеру 23 октября (4 ноября) приготовления были закончены, но обоим отрядам не удалось как следует отдохнуть перед трудным днем. Чтобы к шестому часу уже быть на подъеме, ведущем к занятому англичанами плато, Соймонов должен был начать движение задолго до рассвета ноябрьского дня, а Павлов лишь немногим позже.
2
Едва рассвело, отряд Соймонова стал подниматься по крутой саперной дороге. Впереди шли батальоны Томского и Колыванского полков, сзади — резервные батальоны и 22 орудия. Густой туман, висевший с рассвета над Севастополем, долго не рассеивался. Англичане были застигнуты врасплох. Первая атака русских войск направлена была на 2-ю английскую дивизию Лэси Ивэнса; командовал ею в этот день генерал Пеннифасер, один из не очень многочисленных талантливых военачальников. Навстречу взбиравшейся на холм русской колонне Пеннифасер выдвинул полки 2-й дивизии, вооруженные превосходными карабинами системы Минье, которых в русской армии совсем не знали. [174] Но русские штурмом ринулись против этих полков, поражавших их убийственным огнем, и отбросили их. В это же время загремели первые залпы русской сухопутной и морской артиллерии. Русские бомбы и ядра поражали не только дивизию Пеннифасера, но, перелетая через нее, били в палатки и склады английского лагеря и избивали лошадей кавалерии. Пеннифасер сразу оказался в отчаянном положении: ему донесли, что новая русская колонна вышла на дорогу, идущую от Инкерманской долины, и угрожает его флангу и тылу.
Окруженные русскими, английские части сражались стойко, но падали ряд за рядом под русским огнем. Желая выручить их из тяжелого положения, генерал Джорж Кэткарт решился на отчаянное дело: «Не желая слушать живейших представлений, которые ему делались, именно что русские заняли уже противоположные высоты, он, во главе нескольких рот 68-го полка, с неукротимым пылом бросился на маленькую тропинку справа от батареи, но едва он по ней спустился, как увидел русских над собой на вершине холмов. Было слишком поздно — он оказался окруженным. Пыта-ясь спасти своих людей, он пал, смертельно раненный». Рядом с генералом был убит его адъютант, сын бывшего британского посла в Петербурге, Чарльз Сеймур. Отряд почти весь был истреблен немедленно. Спешно была вызвана на помощь почти вся армия, находившаяся в этой части английского расположения. «Неприятельские (т. е. русские. — Е. Т. ) колонны, непоколебимые под огнем англичан, снова бросились со страшными криками на холм, стремясь обойти правый фланг гвардейцев», — пишет очевидец и участник боя, известный английский ориенталист и путешественник Остин Лэйард, оставивший очень интересное описание Инкерманской битвы{13}. Лэйард настроен сверхпатриотически. Его музыкальному слуху даже не нравятся (и он это трижды ставит русской армии на вид) «дикие крики», «свирепые вопли», с которыми русские, бросившись в штыки, прогнали с холма дивизию Пеннифасера. Тем ценнее его показание о массовом героизме русских солдат в этот день.
Английские стрелки открыли по русской артиллерии (главным образом по 38 орудиям, стоявшим на Казачьей горе) убийственный огонь и быстро выбивали артиллерийскую прислугу, ежеминутно сменявшуюся. Русские стрелки пользовались и густыми зарослями Сапун-горы, и англичане тоже очень страдали от их огня, но ружья англичан были несравненно лучше русских.
Бой продолжался на холме, где еще пытались задержаться англичане. Русские теснили их в лоб, а с фланга, из густых кустов склона холма, их поражали очень метким огнем русские егеря, там засевшие. У англичан истощились боеприпасы, и они некоторое время отбивались, бросая камнями в наступавшую [175] русскую колонну. В конце концов эти остатки 2-й дивизии и помогавших ей частей были совсем сломлены — англичане бросились бежать. На помощь очень пострадавшей дивизии Пеннифасера были вызваны тогда части 4-й английской дивизии, доставившие новые запасы снарядов. «Но русские продолжали их теснить своей бесчисленной массой. Вскоре эти храбрецы (т. е. 2-я и 4-я дивизии. — Е. Т. ) снова оказались без снарядов, а их ряды опустошались непрерывным огнем неприятеля, которому удалось наконец их окружить под прикрытием кустарников и неровностей почвы»{14}. «Тогда под прикрытием хорошо направленного и непрерывного огня своей артиллерии русские двинулись вперед с новым чувством веры в свои силы, тесня наши отступавшие полки и удваивая свои дикие крики. Четыре наших орудия уже были в их власти, и им почти удалось дойти до палаток второй дивизии. Одно мгновение исход битвы казался сомнительным. Самые твердые сердца были охвачены чувством сомнения и ужаса».
Французы, увидя, что английская армия близка уже к повальному бегству, поспешили на выручку, и генерал Боске с двумя батальонами пехоты бросился навстречу русским. Но Боске не мог в этот момент взять больше войск, так как в долине Черной речки Липранди завязал как раз перестрелку с зуавами, охранявшими подступы к Балаклаве. Это была очень разумная и нужная русским диверсия, и Боске должен был опасаться внезапного нападения на Балаклаву; союзники жили под опасением нового нападения на Балаклаву с самого дня 13(25) октября. Боске вернулся в долину реки, а русская артиллерия под прикрытием тумана подъехала совсем близко к лагерю, и русские, учитывая у англичан отсутствие французской подмоги, с необычайной энергией и меткостью принялись обстреливать англичан. «В то же время свежие (русские. — Е. Т. ) войска явились на вершине холма и в оврагах. Наши (английские. — Е. Т. ) полки, бессильные оказывать со своими разбитыми рядами дальнейшее сопротивление этому неисчерпаемому людскому потоку, дрогнули на всех пунктах и отступили среди полного беспорядка »{15}. Англичане бросились бежать, и это бегство было гораздо хуже, хаотичнее, чем то, которое было приостановлено первым появлением французов. Вот тут-то и наступил тот момент, о котором впоследствии, уже во время зимнего перемирия 1856 г., начальник французского штаба генерал де Мортанпре с полным убеждением, откровенно говорил русскому полковнику Циммерману. По признанию французских военачальников, русские войска сражались в день Инкермана превосходно, несмотря на безобразные, хаотические, путаные распоряжения начальства, которые только и спасли союзников в этот день от разгрома. Вот точные слова французского генерала Мортанпре, [176] начальника штаба французской армии, и полковника Вобер де Жанлис, первого адъютанта Канробера, а потом Пелисье: «...главное дело на Инкермане было бы вами (русскими. — Е. Т. ) выиграно, — английская армия была уже на волоске, едва держалась, несмотря на то, что ваши войска медленно шли вперед и пропустили первый момент. День этот все-таки кончился бы совершенным поражением англичан, следствием которого было бы снятие осады». Так Данненберг с Меншиковым и Петром Горчаковым спасли в этот день союзников. «Мы избежали тогда великой катастрофы», — настаивали Мортанпре и Вобер де Жанлис, вспоминая об Инкермане в начале 1856 г. {16}Данненберг — не двинул 12 000 человек, бездействовавших в резерве; Петр Горчаков — не пожелал привести хоть часть своего отряда, бесполезно простоявшего весь день у Чоргуна; Меншиков — ни единым словом не попытался вывести Данненберга и Горчакова из их инерции. Приказ же об отступлении, окончательно оставивший победу за союзниками, явился со стороны Данненберга логическим последствием как его собственного поведения, так и поступка Петра Горчакова. Так втроем они и погубили все блестяще начатое дело.
3
У Чоргуна стоял князь Петр Дмитриевич Горчаков со своим войском. Он слышал гром пушек с Килен-балки. Появись он со своими полками — и половина английской армии была бы разгромлена. Но он не пожелал явиться. В архиве бывшего правителя канцелярии Меншикова А. Д. Крылова мы находим следующую характеристику князя Петра Горчакова: «Трудно объяснить, какое гибельное влияние имел этот человек на ход кампании. Из лиц второстепенных он наделал более всех вреда, и невозможно объяснить, как с такими качествами мог он достигнуть такого высокого звания. Глуп, трус, бестолков, самолюбив, раздражителен и в высшей степени беспокойный — вот его отрицательные качества». Эта характеристика не точна. Петр Дмитриевич Горчаков никогда трусом не был, это явная неправда. Под Альмой именно он водил в атаку против англичан Владимирский полк. Ненавидящий его А. Д. Крылов отделывается от этого общеизвестного в военных кругах факта ничего не значащими словами: «вспышка храбрости под Альмой». Таких вспышек было немало в биографии Петра Горчакова. И вовсе не в трусости было дело. Петр Горчаков был абсолютно не способен к сколько-нибудь самостоятельной роли, — и когда, к несчастью для русской армии, из-за нелепого случая он оказался в день Инкермана человеком, от ума и военной проницательности которого зависел выигрыш сражения, то сражение не могло не [177] быть проиграно, потому что означенных качеств в Петре Дмитриевиче никогда не было и в помине. Если бы он, в качестве начальника Чоргунского отряда, ударил на неприятеля в критический момент Инкерманской битвы, то союзная армия (именно английская ее часть) подверглась бы полному разгрому. Находясь со своим отрядом на Чоргуне, прикрытый от Балаклавы стоявшей впереди от него на 2½ версты дивизией Липранди, обеспеченный вполне от всякого неожиданного нападения, Петр Горчаков в недели затишья бессмысленно и безжалостно мучил людей: «Он беспрестанно выводил войска в ружье, держал кавалерию оседланной, артиллерию запряженной — и в короткое время довел отряд до последней степени изнурения... Он тревожил войска беспрестанно»{17}. П. П. Липранди рассказывал, как часто без тени оснований Горчаков бил тревогу, приказывал вылить кашу, за которую уже усаживались его солдаты, отправлял в тыл обозы, ставил своих голодных людей под ружье. А единственный раз, когда он понадобился со своими войсками — в решающий момент кровавой битвы при Инкермане, он не явился и не привел свой отряд. Меншиков отлично знал, что Петр Горчаков для ответственных постов не годится, но, во-первых, к Горчакову благоволил сам Николай, во-вторых, он был старшим братом главнокомандующего Дунайской армии князя Михаила Дмитриевича, от которого так много зависело, который посылал Меншикову подкрепления, и вот «Меншиков не любил, не доверял Петру Горчакову, но по вышеизложенным причинам нередко соглашался с ним», — говорит очевидец{18}. Он разбросал без всякого смысла свою армию от Чоргуна до редутов, взятых русскими в бою 13(25) числа, и простоял почти в полном бездействии до вечера, не приняв никакого участия в бою, участь которого решило бы одно его появление. Отряд Горчакова был очень силен. Точная цифра тех сил, которыми он располагал в день Инкермана, установима с трудом, потому что источники, как водится, дают разные показания. Самые детальные и, по-видимому, достоверные сведения приведены Тотлебеном, который подробно перечисляет все части, бывшие в распоряжении Горчакова 24 октября 1854 г. Тотлебен утверждает, что у П. Д. Горчакова было 22 444 человека в составе: 16 батальонов пехоты, 52 эскадронов кавалерии, 10 казачьих сотен и 88 орудий с прислугой{19}.
Если принять в соображение, что хотя у Соймонова было вообще всего около 19 000 человек, а у Павлова 15 000, но в эти первые часы в атаку на англичан они в общей сложности повели всего 15 141 человека, то для нас будет вполне ясно, какое действие произвело бы на разбитые уже английские дивизии появление такой массы свежих русских войск. Ведь у Соймонова и Павлова в эти первые часы битвы был не очень уж значительный [178] перевес над англичанами, которые боролись против их натиска, имея две с половиной дивизии, т. е. пять бригад, в общем 11 585 человек. Русские карабкались на крутые, иногда почти отвесные отроги Сапун-горы, англичане же бились в укрепленных ими местах, в двух шагах от своего лагеря и занимали выгодные возвышенные позиции. Если при этих условиях полки Соймонова, в сущности, уже одержали сокрушительную победу над английскими дивизиями, перед ними стоявшими, то более чем вероятно, что громадные силы Горчакова решили бы дело окончательно и французская помощь опоздала бы. Для глубокого обхода англичан соединенных отрядов Соймонова и Павлова не хватило, а во фронтальной атаке, к которой и свелось, в сущности, все сражение при Инкермане, больше 15 000, по условиям местности, и нельзя было пустить в ход. Да и та огромная скученность русских войск делала их положение крайне тяжелым: бомбы, ядра, пули ружей системы Минье, пробивающие по нескольку человек, без промаха попадали в густую массу. Скученность произошла вследствие путаницы в диспозиции, из-за которой Соймонов напал на то самое правое крыло англичан, на которое должен был напасть Павлов. Хрущев в своих записках приписывает этой путанице гибельное значение.
Уже после полутора часов боя потери в отряде Соймонова были очень значительны, и притом выбито было около половины командного состава. Офицер английской армии Дуф, участвовавший в Инкерманском сражении, рассказывал потом графу М. Д. Бутурлину, что «сердце содрогалось смотреть, какое опустошение производили в рядах русских колонн выстрелы карабинов системы Минье, тогда как пули отстреливающихся русских солдат не долетали до половины расстояния от напиравшего неприятеля»{20}. Когда пал смертельно раненный сам генерал Соймонов, его войска уже дрались плечом к плечу с подошедшими к ним батальонами Тарутинского и Бородинского полков из отряда Павлова. На подмогу русским вскоре прибыли новые полки из стоявших в резерве: Охотский, Якутский и Селенгинский. Охотский полк после отчаянного рукопашного ожесточеннейшего боя взял английскую позицию, перебив несколько сотен защищавших ее, и захватил девять орудий. Но едва охотцы успели часть их заклепать, а несколько из них сбросить в овраг, как на них напал новый большой отряд англичан и отбросил их. Но Охотский полк снова отнял позицию — и снова был вытеснен. Тогда в дело вступили Якутский и Селенгинский полки, которые после кровопролитного боя опять отняли позицию у англичан. Еще дважды позиция переходила из рук в руки. Англичане успели прорваться сквозь окружавшие их русские ряды после тяжких потерь. Они отступили, не успев захватить тело павшего в этот момент генерала Кэткарта. [179]
4
Было уже больше 11 часов утра, когда в изнемогавших английских рядах раздались бурные радостные крики, и русские увидели компактные массы французов, беглым шагом спешившие на выручку англичанам. А русские напрасно оглядывались и высматривали, не идет ли помощь Вместо помощи в тот момент, когда французская артиллерия начала громить русские полки, вдруг пронеслась весть, что генерал Данненберг приказал начать общее отступление. Якутский и Охотский полки бросились было на французов, и Селенгинский полк вслед за ними поддержал атаку, хотя силы оказались неравными, — но велено было начинать отступление. Русские полки, отстреливаясь, медленно отходили под губительным артиллерийским огнем, теряя именно тут гораздо больше людей, чем в самые критические минуты своего утреннего победоносного натиска. Французская картечь расстреливала их в упор. Люди, не евшие с 2 часов ночи, девять часов бывшие на ногах, несколько часов — начиная с 7 утра — не выходившие из-под огня, по нескольку раз ходившие в атаку, и не думали жаловаться на голод и усталость и ничуть не дрогнули даже тогда, когда прибытие французов дало явный перевес неприятелю.
За час с небольшим до того, как Данненберг приказал армии отступать, последовала вылазка из Севастополя генерала Тимофеева. Это предприятие могло бы, по утверждению некоторых участников и аналитиков боя (вроде, например, Андриянова в его книге «Инкерманский бой и оборона Севастополя»), изменить весь результат дня, если бы Тимофееву даны были силы более значительные, чем четыре батальона Минского полка и четыре легких орудия. Но и этим батальонам удалось очень много: они так внезапно и так бурно атаковали французов, что Канроберу пришлось спешно бросить против Тимофеева три бригады «последовательно», — так скромно выражается французский главнокомандующий в своих позднейших диктатах Жермену Бапсту, забывая прибавить, что одна за другой эти бригады жестоко потерпели от русского огня и отводились в тыл. Отбросив наконец Тимофеева, французы увлеклись преследованием и, близко подойдя к севастопольским веркам, были в свою очередь отброшены, понеся жестокие потери. Тут-то и был убит генерал Лурмель, один из лучших военачальников французской армии, и перебито много офицеров. Вылазка Тимофеева стоила больших жертв и русским и французам, которые именно тут, сначала на своих батареях на Рудольфовой горе, а потом у Шемякиной батареи, потеряли около тысячи человек. Эта вылазка очень облегчила положение отступавшей русской армии, так как [180] вызвала тревогу, и Канробер не посмел организовать достаточно сильной преследующей колонны.
В разгаре боя с войсками Тимофеева генералу Боске вдруг доложили, что на Балаклаву как будто готовится не «ложная», а настоящая атака, другими словами — что Чоргунский отряд Петра Горчакова все-таки явится на место или самостоятельно нападет всеми силами на Балаклаву, а это вынудило бы французов мчаться спасать английскую базу и предоставить русским победу на Инкерманском плато. Положение было критическое; каждый истекающий час, казалось, делал его все более серьезным, ибо «русские в этот же момент покрывали вершину Инкерманского плато, и их массы становились все более страшными», — пишет Базанкур и именно здесь приводит знаменитый, во многих русских и французских (но не английских!) описаниях Инкерманского боя цитируемый разговор между обоими главнокомандующими: «Лорд Раглан покачал головой и со спокойствием, никогда его не покидавшим, холодно сказал: „Я думаю, что мы... очень больны (je crois que nous sommes... très malades)«. — „Все же не очень, милорд, следует надеяться«, — ответил Канробер»{22}. Замечу тут же, что Базанкур недаром ставит три точки перед словами: «очень больны». На самом деле Канробер впоследствии привел в точности слово, которое употребил лорд Раглан, обратившись к нему: «Nous sommes... nous sommes, vous avez un mot d’argot qui exprime bien ce que je veux dire. Nous sommes foutus», т. е.: «Мы... мы... у вас есть в простонародном жаргоне слово, которое хорошо выражает то, что я хочу сказать: nous sommes foutus». Это непереводимое и нецензурное слово выражает мысль: «мы совсем пропали» (с оттенком презрительной насмешки). Так сообщил сам Канробер записавшему его воспоминания Жермену Бапсту{23}. Это по существу несравненно сильнее, чем «мы больны».
Конечно, обоих главнокомандующих слух о движении Чоргунского отряда от Балаклавского направления беспокоил несравненно больше, чем вылазка Тимофеева. Сейчас же Канробер послал офицеров за точными справками и сейчас же получил самые успокоительные сведения: «Что касается до атаки на Балаклаву, она не изменила своего характера и не возбуждала никакого серьезного беспокойства». Петр Горчаков по-прежнему оставался инертным...
5
У лорда Раглана был в этот день, уже после сражения, и другой разговор, но только не с мягким и любезным Канробером, а с генералом Боске, который очень хорошо, по-видимому, знал цену старому милорду. «Генерал, вы не кажетесь удовлетворенным, [181] и, однако, сегодня никто не может быть сияющим (radieux) в большей степени, чем вы!» — «Милорд, — возразил Боске, — я не сияю, потому что это скорее удавшаяся битва, чем победа. Было потеряно три часа на приказания, контрприказания, разные оценки положения, — и всегда так должно быть, пока верховное командование будет находиться в нескольких руках и пока единое решение не будет иметь решающего веса». Милорд, выслушав, тотчас же отъехал от желчного француза на своей великолепной вороной лошади, на которой был под Инкерманом; никакой реплики с его стороны не последовало. Приведя этот разговор Раглана с Боске, сэр Эдуард Колбрук, бывший в курсе генеральских пререканий в лагере союзников, выражает принципиальное согласие с мыслью французского генерала и прибавляет, что в день Инкермана французская помощь едва не пришла слишком поздно (their assistance was almost too late). Эти слова — полное потверждение того очевидного факта, что была минута, когда русская победа в день Инкермана являлась уже почти совершившимся фактом...{24}
Колбрук не единственный англичанин, определяющий удельный вес союзных военачальников совершенно независимо от национальных пристрастий. «Прибытие французов изменило исход сражения. После того как Кэткарт был опрокинут при своей храброй, стоившей ему жизни попытке создать диверсию, правая сторона Инкерманской высоты была абсолютно беззащитна и быстро была занята, а затем удержана русскими. Французский полк напал на них и освободил позицию. Что после этого делали и чего не сделали наши союзники, этого я не знаю. Их обвиняют в том, что они упустили золотые возможности, и в том, что они пренебрегли мудрыми советами английского генерала, который никогда не слышал выстрела с тех пор, как потерял руку при Ватерлоо, и который никогда в своей жизни не командовал батальоном. Но Боске и Канробер были опытными солдатами, недавно прибывшими с иных полей»{25}. Так писал бывший при Инкермане Уильям Гоуард Россел, через много лет после событий, — во время войны «Таймс», конечно, подобных антипатриотических ересей ни за что не напечатал бы. Любопытно отметить, что сами английские высшие начальники не только сознавали, от какой страшнейшей и совсем близкой опасности они ускользнули при Инкермане лишь игрой случая, но даже после Инкермана некоторые из них все-таки считали наилучшим снять осаду. Например, сам начальник дивизии, сэр Лэси Ивэнс, больной и лично в бою не участвовавший, как выше упомянуто, сказал Росселу вечером после инкерманского дня: «Я ожидал этого! Я предупреждал их (Раглана. — Е. Т. ) снова и снова! Но нет! они ничего не желали сделать и теперь еще милость (a mercy), что мы не сброшены в море! Опасность не [182] прошла!» — «Но, сэр Лэси, мы победили, русские отступают!» — возразил Россел, думая, что генерал Ивэнс еще не знает приказа Данненберга об отступлении и исходе боя. — «Да, они отступают. Но предположите, что они пойдут на нас с большими силами, в то время как мы страдаем от этой потери. Я говорю вам, сэр, но вы этого не пишите в своей корреспонденции и не цитируйте меня. Мы не можем тут оставаться (we cannot remain here), даже если бы мы могли доверять французам или туркам, а я не верю ни тем, ни другим»{26}. Английский генерал сказал это в те минуты, когда французские ядра били по отступающей русской армии.
Русские солдаты шли в порядке, и англичанину-доктору казалось, будто они не обращают внимания на снаряды, то врывавшиеся в центр отступавших полков, то ложившиеся по сторонам, то перелетавшие через головы; они шли, отстреливаясь, нисколько не ускоряя шаг, не обращая внимания на погонявшую и перегонявшую их смерть, неотступно провожавшую их до конца Килен-балки и до бастионов Севастополя. Приказ Данненберга был для них полной неожиданностью...
В эти трудные часы отступления — от 12 часов дня до 4–5 вечера — русские пароходы «Владимир» и «Херсонес» спасли отступавшие русские батареи, которым угрожала французская артиллерия, когда они уже проходили через длинный инкерманский мост. Очень меткой и частой стрельбой русские пароходы заставили генерала Боске снять свою артиллерию с высоты, где она было расположилась. Во время движения русской артиллерии, отступавшей по саперной дороге, Тотлебен, случайно оказавшийся поблизости, умелыми и быстрыми распоряжениями организовал активнейшую защиту отступавших батарей, противопоставив французским штуцерникам, засевшим в кустах и оттуда расстреливавшим русских, Бутырский полк и роту Углицкого полка{27}.
Сражение окончилось. Англичанин, корреспондент «Morning chronicle», приравнял отступление русских под Инкерманом к отступлению раненого льва, по-прежнему бесстрашного, нисколько не сломленного бедой. Эти слова тогда же попали в русскую печать и часто с тех пор приводились. Подобных признаний было вообще немало, хотя делались они неохотно и не сейчас же после сражения, а по большей части много позже, когда необходимость в официальном приукрашении уже не ощущалась так остро ни в Англии, ни во Франции.
Леон Герэн, по горячим следам собиравший показания и использовавший очень большие материалы рукописных свидетельств, которые деликатно обошел молчанием связанный своим официальным положением Базанкур, говорит об Инкермане: «Что кажется достоверным, это — что вечером после Инкерманского [183] сражения генералы союзников не очень твердо были уверены в том, что они одержали победу, — и они очень страшились (ils redoutaient fort), чтобы русские не возобновили нападения на другой день»{28}. И, считаясь все-таки с императорской французской цензурой, Леон Герэн прибавляет следующую дипломатическую фразу: «Известие об Инкерманской победе пришло во Францию, а особенно в Англию таким окровавленным, оно окончательно уничтожило столько иллюзий, порожденных победой при Альме и особенно (ложной. — Е. Т. ) вестью о взятии Севастополя, что общественное мнение было почти несправедливо к тем, кто выиграл эту большую битву»{29}.
Явно очень преуменьшенные и заведомо неправильные французские и английские показания сводятся к тому, будто в Инкерманском сражении со стороны союзников участвовало «немного больше 20 000 человек»: 5787 французов и 14 588 англичан. Английские потери были равны 2543 человекам, французские — 793. Отдельно подсчитана у союзников потеря при борьбе против вылазки генерала Тимофеева из Севастополя, произведенной с целью диверсии в разгаре Инкерманского сражения: генерал Лурмель, отразивший эту вылазку, потерял выбывшими из строя 954 человека и сам был убит. Русские в этой вылазке потеряли 1094 человека, из них убитыми — 433{30}.
Следует заметить, что, например, Герэн, очень усердно собиравший показания участников войны, совсем не верит точности официальных подсчетов. Они всегда стремились представить дело так, что под Инкерманом несколько тысяч англичан победоносно сдерживали натиск русской армии чуть ли не в 50 000 человек. Против этой, совсем уж ни с чем не сообразной лжи протестовал также с большой иронией в своей специальной работе об Инкермане Сен-При, герцог д’Альмазан.
Этот французский военный критик, давший обстоятельный анализ Инкерманского боя, опровергает доклад лорда Раглана военному министру герцогу Ньюкэстлю и признает, что сражение безусловно было бы выиграно русскими, если бы не ряд ошибок, совершаемых их генералами: во-первых, если бы русским войскам дали место, где развернуться и где бы они могли маневрировать, а не стоять сплошной, густой, сбившейся толпой, и, во-вторых, если бы не убийственная инертность Петра Горчакова. Когда русские войска завладели английским лагерем и высотами, то наконец они получили нужное пространство, где могли бы действовать и где могли бы окончательно разгромить английскую армию новые, свежие русские резервы, если бы таковые явились... «Как бы ни казалась обеспечена (русская. — Е. Т. ) победа, она все-таки зависела от успеха диверсии со стороны Горчакова. Но этот последний элемент русской комбинации также провалился. Князь Горчаков со своими 20 батальонами, [184] своими 58 эскадронами, своей сотней орудий не сумел ничего сделать»{31}.
Герцог д’Альмазан при своих исчислениях имеет в виду, очевидно, не только отряд Горчакова, но и некоторую часть резервов, которые зависели в этот день непосредственно от Данненберга, как облеченного дискреционной властью самим Меншиковым, — и эти резервы также не были призваны. Вместо этого Данненберг велел отступать... Кстати тут будет напомнить, что в вышеприведенном разговоре Мортанпре и его товарищей с полковником Циммерманом ничего не было сказано о русских резервах, следовательно, подчеркивается мысль, что непосредственно именно русское отступление и спасло в Инкерманском бою англичан. Данненберг повторил здесь то, что он же ровно за год сделал в разгаре боя под Ольтеницей, приказав отступать, когда турки уже явно считали бой проигранным. Но, конечно, поспешил он с приказом об общем отступлении, уже не надеясь на приход подкреплений.
Лишь в половине девятого вечера русские батареи прошли наконец оборонительную севастопольскую линию и оказались в безопасности.
Весь вечер бродили по оставшимся за неприятелем местам побоища лица медицинского персонала с носилками, подбирая раненых. От утреннего тумана давно уже не осталось и следа; прекратился и дождь, часами в этот день поливавший сражавшихся. Ночь наступила лунная: было светло, как днем, по словам очевидцев. Склоны и возвышенности Сапун-горы были покрыты телами людей и лошадей; израненные, искалеченные люди, с перебитыми руками и ногами, с выбитыми глазами, с вывалившимися внутренностями, лежали долгими часами без всякой помощи, потому что их было слишком много. И докторам, и военным фельдшерам, и солдатам, несшим носилки, представлялось, как они потом рассказывали, что неумолкаемым хором стонет вся земля, сколько ее охватывал глаз и сколько мог уловить слух.
6
31 октября (12 ноября) 1854 г., на седьмой день после события, курьер вручил царю первое донесение Меншикова об Инкерманском сражении. «Печальное известие об этой неудаче, привезенное в Гатчину 31 октября, произвело на двор самое тяжелое впечатление», — сообщает Д. А. Милютин в своих записках. Николай держал себя в руках и не хотел обнаруживать. слабость, хотя люди повнимательнее видели, до какой степени он угнетен.
Вот что написал он Меншикову в самый день получения [185] роковой вести: «Не унывать, любезный Меншиков, начальствуя Севастопольскими героями, имея в своем распоряжении 80 000 отличного войска, вновь доказавшего, что нет ему невозможного, лишь бы вели его как следует и куда должно: с такими молодцами было бы стыдно и думать об конечной неудаче. Скажи вновь всем, что я ими доволен и благодарю за прямой русский дух, который, надеюсь, никогда в них не изменится. Ежели удачи досель не было, как мы могли ожидать, то, бог милостив, она быть еще может. Милосердие божие велико для тех, которые неизменно на него уповают! Бросить же Севастополь, покуда еще есть 80 000, в нем и под ним стоящих, еще живых, было бы постыдно и помышлять, значило бы забыть долг, забыть стыд и не быть русскими, потому этого и быть не может, и я не допускаю сего даже и в мыслях. Пасть с честью, но не сдавать и не бросать. Больше не пишу, ибо не знаю, что и писать; твой Биллебрант на словах прочее передаст. Я счастлив, что бог сохранил моих двух рекрут и что они себя показали, как и долг и звание требовали. Кончаю, чем начал, не унывать ради бога! Никому, а тебе, вождю, менее всякого другого, ибо на тебя все глядят и твой пример других должен увлекать к исполнению долга до последней крайности»{32}. Под «рекрутами» он понимал двух своих сыновей, Николая и Михаила.
Но Меншиков совсем растерялся и уже не скрывал от военного министра князя Долгорукова, что Севастополю после инкерманского поражения не устоять. Он предсказывал уже не только гибель Севастополя, но и потерю Крыма. Долгоруков считал нужным подготовить царя к этой катастрофе. Николай силился вдохнуть в главнокомандующего ту бодрость духа, которая и в нем-то самом давно исчезла. Спустя два дня после первого своего письма царь пишет ему новое: «Ежели донесение твое, любезный Меншиков, об отличном духе войск, их молодецкой бодрости и готовности, несмотря на неудачу и ужасную потерю, много порадовало, то твое письмо к кн. Долгорукову, с твоими горькими, черными предсказаниями, меня глубоко опечалило. Зачем же столько геройства, столько горьких потерь, ежели исход дел должен быть столь гибельным? Как этому поверить, когда рядом с этим знаю, что за молодецкий дух в войсках, которые сие на деле доказали и доказывают, и что грешно не признавать. Неужели и враги наши не пострадали и весь перевес в их пользу? Воля твоя, этому я поверить не могу. Не унывай, говорю я, и не вселяй уныния в других; это было бы постыдно. Соображая, что быть может, думаю, что, отбив штурм с помощью божиею, надо готовиться сейчас же всеми силами атаковать из города осадные работы и их уничтожить или в них ложироваться. Но надо, чтоб тогда же была диверсия от стороны Чоргуна, и сильная. Чего всего более опасаюсь — было бы [186] новый десант в тылу у Евпатории, для угрожения твоим сообщениям. Не было б ли осторожнее отрядить туда драгун, которым, кажется, большой роли у Чоргуна не предстоит, и поручить тогда Врангелю всю кавалерию, т. е. и резервную уланскую дивизию, чтобы по крайней мере тыл твой был свободен и в надежных руках. Пекись о раненых, ради бога, и призри их сколько можно... Ободряй войска, говори с ними моим именем, благодари их, чтоб знали, что ты уважаешь их заслуги и доводишь до меня их подвиги. Представляй скорей к наградам отличившихся. Авось бог милосердный сподобит тебя обрадовать меня доброй вестью. Обнимаю, навсегда твой доброжелательный. Н.»{33}.
Но со всех сторон приходили самые невеселые вести об Инкермане, и прежде всего о поведении Меншикова, Данненберга, Петра Горчакова, сведших к нулю все жертвы и все плоды самоотверженной боевой работы своих войск. В цитированном уже мной письме вел. кн. Николая Николаевича к брату, наследнику престола, мы находим, между прочим, полное опровержение гнусной клеветы на солдат, на которых Меншиков хотел свалить вину, обвиняя их в том, что они плохо дерутся. «Только что я услышал от него, я поскакал к полку; он стоял в порядке, я с ним говорил» (а их осталось уже на 3 батальона 8 офицеров и по 9 рядовых во взводах). «Это оттого, что полк был в течение 4 часов в первой линии и потерял много ранеными... все, кто видел в деле этот полк, говорили, что они славно дрались... Я говорил с людьми, и они нисколько не потеряли духа, и все громко говорили, что готовы лечь до последнего... Этот полк брали с правого на левый фланг, там он дрался и потом опять на правый, так что люди выбились из сил... Все это доказывает, что был беспорядок в распоряжениях и не было единства».
И несмотря на то, что никто ими не руководил, вот какую картину (вполне согласную с впечатлениями, вынесенными неприятелем о поведении русских солдат при Инкермане) рисует великий князь: «Но несмотря на то, что полки смешались, они все лезли вперед и гнали все, что было перед ними, взяли два ряда завалов и только тогда остановились и тихо начали отступать, когда на них пошли 4 большие неприятельские колонны. Тут были войска всех трех наций, англичане, французы и турки, и перед колоннами густая штуцерная цепь из 4000 человек, которая открыла ужасный и губительный огонь; несмотря на то, что наши медленно отступали и ни один человек не бежал, все успели отступить чрез дефилеи. Причина беспорядков еще та, что превосходство оружия союзников ужасно велико, особенно штуцерные англичан, ибо у них пехота, вместо обыкновенных ружей, имеет ружья Минье и, кроме их, еще штуцера, которые дьявольски далеко берут: далеко дальше, чем орудия, и потом орудия неприятеля стреляют дальше, гораздо дальше, [187] чем наши батарейные орудия. Все войска до одного дрались героями, — это мне несколько раз говорил сам Данненберг, лезли вперед, несмотря на губительный огонь. Твой полк и Тарутинский были на батареях, заклепали орудия, но не было возможности удержаться ради штуцерного огня. После дела, когда вернулись из Севастополя, мы зашли к князю, и он был опять ужасно упавши духом и опять повторил, что войско не дралось; тогда я осмелился сказать князю: „Ваша светлость, вы с войском сегодня не говорили, а мы ходили по батальонам и с ними разговаривали, так весело было их слышать, в каком были духе«. Точно, они не были, а сделались зверями после штыковой работы, и я видел в знаменных взводах Екатеринбургского полка, 1-го батальона, множество штыков в крови, и все навесились английскою амунициею, а офицеры взяли их штуцера и патроны и ими сами действовали»{34}. Беспорядок, в котором находились все дела у Меншикова, поразителен, штаба у него нет, а есть три человека, которые «работают эту должность... так что, если что узнать хочешь, — не знаешь, у кого спросить». В своей клевете на солдат Меншиков раскаялся, точнее — сообразил, что все равно никто из очевидцев ему не поверит, а всякий поверит собственным глазам: «Вчера (т. е., значит, 25 октября. — Е. Т. ) князь ездил в первый раз по войскам и благодарил их за сражение и воротившись сказал мне: точно, не упали духом, а молодцы, даже Владимирский полк (который он именно накануне и оклеветал. — Е. Т. ); поют все и просят идти в дело, но нам это теперь невозможно, ибо много потерь». И великий князь приводит ряд изумивших его примеров солдатского геройства под Инкерманом.
Начальники отдельных русских частей не могли нахвалиться поведением солдат в день Инкермана. Люди падали шеренгами, но полки не уступали ни пяди, бросались в атаку, их отбрасывали, но они через несколько минут снова устремлялись на врага. «Как очевидец этого дела, я сохраню во всю жизнь мою впечатление, вынесенное мною в те страшные минуты... Между нами не мало нашлось лиц, у которых шинели стали истинным подобием решета... Кто не вспомнит... потрясающий подвиг стрелка (2-го батальона Екатеринбургского полка. — Е. Т.) рядового Поленова, который, истощив в борьбе с неприятелем последние силы, чтобы не отдаться в плен, бросился с крутой скалы и разбился »{35}. Настроение у солдат было такое, что этот рядовой Поленов в день Инкермана вовсе не был исключением.
Но тем более остро и болезненно ощущалась потеря сражения, которое было бы выиграно при мало-мальски дельном и добросовестном верховном руководстве. Очень негодовали на Петра Горчакова, не двинувшегося от Чоргуна на помощь в решающий момент боя. [188]
Кое-кто утешал себя (хоть и очень плохое это было утешение), как генерал Александр Хрущев, один из немногих дельных и способных военачальников того времени, который говорит в своих записках: «Впрочем, помощь Чоргунского отряда навряд ли принесла бы существенную пользу, ибо главная атака ведена была бестолково, и наши войска на Инкерманских высотах действовали так несознательно, от нераспорядительности главного начальника, что не могли воспользоваться этою помощью для решительного удара по англичанам»{36}.
Большинство разделяло это мнение Данненберга, но все-таки резко порицало именно Петра Горчакова и с горечью отзывалось о всем поведении Меншикова.
Вот коротенькая запись об Инкерманском деле человека, очень близко стоявшего к верхам армии, полковника (потом генерала) Менькова, видевшего, слышавшего, знавшего очень много (с ним Меншиков советовался, вместе с ним придумывал и вместе свершил кровавую катастрофу 24 октября): «24 октября Меншиков поручил генералу Данненбергу с 10-й и 11-й пехотными дивизиями атаковать правый фланг позиций, занимаемых англичанами. Для усиления войск, назначенных для атаки, в распоряжение генерала Данненберга были приданы егери из 16-й и 17-й пехотных дивизий. Повторилась история Альмы. Никто не знал ни цели атаки, ни порядка, в каком должны были атаковать войска. Колонны путались, артиллерия одной колонны присоединилась к другой. Пехота без артиллерии лихо брала завалы и теряла тысячи, уступая неприятелю в превосходстве. Мы не воспользовались преимуществами ни в полевой артиллерии, ни в кавалерии, которой вовсе не было в деле. Масса артиллерии, столпившись на площадке, теряла лошадей и прислугу... Потеря наша, как говорят, была до 12 тысяч... Грустно! из строя выбыли почти все полковые, батальонные командиры и старшие офицеры. И все это без всякого результата». Во время боя ни Данненберг ничем сколько-нибудь толково не распоряжался, ни Меншиков ничего не делал. «Я не тактик!..» «...князь Александр Сергеевич забыл, что он не тактик, а русский главнокомандующий», — с негодованием замечает этот участник войны{37}.
Явно преуменьшенные цифры потерь союзников, согласно их официальным бюллетеням, были равны: 4027 солдат, 271 офицер и 9 генералов. Русские потери, тоже несколько преуменьшенные в первых официальных показаниях, доходили, по-видимому, до 11 000. Тотлебен дает такие цифры выбывших из строя в день Инкермана: 6 генералов, 256 офицеров и 10 467 нижних чинов. Есть показания, доводящие цифру потерь до 12 000. Но не только в этой тяжкой потере было дело, да сначала даже и не знали, насколько она велика, — думали, что из строя [189] выбыло 7000–8000. Но больше всего отмечали общее тяжелое впечатление.
«Громадны были последствия этой катастрофы, и не столько в материальном, сколько в нравственном отношении. Семь или восемь тысяч, выбывших из строя бесполезно, конечно, несчастие великое; но все еще беда поправимая, а непоправимо было то, что на Инкерманских высотах подорвано было доверие масс к тем, кто должен был этими массами руководить. Войска не упали духом, потому что в свои собственные, действительно громадные, силы веры не утратили, но, не доверяя более разумному их направлению, перестали ждать успехов и рассчитывали на одни неудачи. Недоверие это желчно высказывалось при каждом удобном случае. Тысячи анекдотов и рассказов, распространившихся в армии после Инкерманского сражения, могут служить подтверждением этого. В каждом из этих анекдотов слышна была беспощадная насмешка над всеми нашими намерениями и планами и какое-то злорадное самоосуждение... Наконец, всем известно, как наша полумиллионная армия едва насчитывала три-четыре имени, которым верила и которые действительно были популярны. Вот это-то настроение армии, при тогдашнем несчастном положении дел, действительно было непоправимо, а потому и имело громадную важность»{38}.
Таково показание очевидца, и это особое, роковое значение Инкермана для морального состояния армии подтверждается и другими свидетельствами.
Ликвидация осады, которая могла бы произойти в случае победы под Инкерманом, не удалась. Значит, угасла и надежда на возобновление оборванной в июне 1854 г. войны на Дунае, потому что, пока неприятель стоял в Крыму, конечно, и речи не могло быть о возобновлении наступательных действий в Молдавии и Валахии.
Безобразное поведение Меншикова и назначенного им бездарного немецкого карьериста Данненберга, вдвоем проигравших кровавое Инкерманское сражение, возмутило до глубины души князя Виктора Илларионовича Васильчикова, начальника штаба при начальнике (в тот момент) севастопольского гарнизона бароне Остен-Сакене. Васильчиков, патриот и друг Нахимова, давно уже ненавидел Меншикова и в одном частном письме отзывался так, что все обстоит благополучно, только есть два недостатка в обороне Севастополя: пороха мало и князь Меншиков изменник. Это была не только злая ирония. Он в самом деле считал Меншикова вреднейшим губителем Севастополя. Он решился на рискованный поступок и 10 декабря 1854 г. написал непосредственно Меншикову, на что он не имел никакого служебного права, письмо, содержание которого сводилось к следующему. Севастополь не может держаться против усилий французской [190] армии, если не будет принято никаких мер для снятия осады и если неприятелю удастся овладеть северной частью бухты. Поэтому Васильчиков предлагает, во-первых, сосредоточить «в одно целое» все войска, вне города находящиеся, и, во-вторых, создать новые полевые укрепления на Северной стороне и свезти туда «массу батарейных орудий».
Ни того, ни другого Меншиков не делал, и уже этот решительный и непрошеный совет подчиненного, конечно, раздражил Меншикова. Но Васильчиков в своем письме не только как бы укорял главнокомандующего в апатии и полном бездействии: он еще разоблачал бездарную дислокацию войск, допущенную Меншиковым. Отряд Михаила Горчакова «подвержен опасности быть отрезанным от главных сил в минуту решительного боя», и стоять ему там, где он стоит, вообще совсем напрасно, так как неприятель пойдет не в Байдарскую долину, которая союзникам не нужна и которую призван защищать Горчаков, а союзники пойдут на Мекензиеву гору и возьмут ее, так как гору охраняет всего один батальон. Другие же войска во время боя уже не успеют прийти на помощь. Наконец, и главные силы не будут в состоянии держаться и «оставят Севастополь на произвол союзников». Укрепления «надобно строить усиленно; лучше сегодня, чем завтра, и стараться выгадать утраченное время».
Это письмо было своего рода обвинительным актом, направленным против преступной халатности, инертности, бездарности главнокомандующего. «Вот, в. с., мое мнение, которое разделяют многие благонамеренные люди. Если вы с ним не согласны, то дай бог, чтобы оно было ошибочно; если же последствия докажут, что я был прав, то пусть же Россия узнает, что я не молчал и сделал, что мог, чтобы избавить ее от напрасной скорби и несчастья».
Меншиков раздражился. Окруженный льстецами, клевретами, прихлебателями, карьеристами, он вовсе не привык к таким укорам. Васильчикову он ответил на другой же день, 11 декабря, коротеньким ироническим письмом. Все меры, желаемые Васильчиковым, уже принимаются, так что пусть Васильчиков «успокоится». А оглашать эти советы «так, чтобы знала о них Россия», в военное время нельзя. Принять крутые меры Меншиков не решился. Во-первых, он не мог не знать, что на стороне Васильчикова Нахимов и все понимающие дело люди, а во-вторых, Рюрикович, знатная особа со связями, князь Виктор Илларионович мог наделать неприятностей. Негодование в Петербурге по поводу Инкерманского поражения было Меншикову известно через его корреспондентов.
Но оставался келейный и безопасный способ: секретный донос военному министру на Васильчикова, который доказал своим дерзостным письмом, что ищет популярности: «предоставляю [191] вам, — пишет Меншиков министру, — определить меру того взыскания, какую обрести может стяжание князя Васильчикова к народности (популярности. — Е. Т. ) в государстве самодержавном и, по своему положению, военном, положению, не допускающему разрушить дисциплину, вызовя старшего на суд своих подчиненных».
Князь Меншиков, очень образованный человек, безукоризненно писал по-французски, но по-русски почему-то излагал свои мысли очень тугим, суконным языком и не весьма грамотно. Но тут вполне понятно, чего он домогается: он в письме говорит о «недозволительных по дисциплине формах», в какие Васильчиков облек свое письмо «под влиянием постороннего внушения», о «требованиях», которые будто бы Васильчиков ставит ему, и т. д. Письмо имеет вид черновика и, по-видимому (в этом, по крайней мере, виде), не было отослано по адресу{39}.
Никаких реальных последствий письмо Васильчикова не имело. Севастополь оставался в прежнем убийственном положении.
7
Только после Альмы в высших сферах стали догадываться о страшном просчете, — и только после Инкермана начали понимать всю непоправимость этого просчета. «Мы думали, что Луи Бонапарт не может двадцати тысяч войска выслать из Франции, а он выслал сто, приготовляет еще сто, а слух пошел уже о полумиллионе. Мы не воображали, чтобы в Крым могло когда-нибудь попасть иностранное войско, которое всегда, де, можем закидать шапками, потому оставили сухопутную сторону Севастополя без внимания, а там явилось сто тысяч, которых мы не можем выжить из лагерей, укрепленных ими в короткое время до неприступности. Мы не могли представить себе высадки без величайших затруднений, а их семьдесят тысяч сошло на берег, как один человек через лужу по дощечке переходит. Кто мог прежде поверить, чтоб легче было подвозить запасы в Крым из Лондона, чем нам из-под боку, или чтоб можно было строить в Париже казармы для Балаклавского лагеря?»{40}
Это писал Погодин — и обращался к царю в своем рукописном послании со словами, которых Николай никогда в своей жизни не слышал: «Восстань, русский царь! Верный народ твой тебя призывает! Терпение его истощается! Он не привык к такому унижению, бесчестию, сраму! Ему стыдно своих предков, ему стыдно своей истории... Ложь тлетворную отгони далече от своего престола и призови суровую, грубую истину. От безбожной лести отврати твое ухо и выслушай горькую правду...» [192]
Было тут и о Нессельроде: «Иноплеменники тебя обманывают! Какое им дело до нашей чести?.. Ведь они не знают нашего языка, с которым соединена наша жизнь, наша слава, наша радость... Так могут ли они, без веры, без языка, без истории, судить о русских делах, как бы ни были они умны, честны, благородны и лично преданы тебе или твоему жалованью?»
Читать это и не сметь, не иметь моральной возможности призвать против автора дерзких строк все III отделение, терпеть это ему, Николаю, выше, могущественнее, грознее которого не было никого на земной планете после Наполеона I, выслушивать бичующие порицания не от революционера, а от консерватора, монархиста, былого обожающего поклонника, — по-видимому, это оказалось свыше сил Николая, и близкому окружению это становилось яснее и яснее с каждым днем. Все угрюмее делался царь и все старательнее избегал людей. Ездил без всякой нужды один в Петергоф, в Гатчину, возвращался в Зимний дворец, одиноко бродил ночью по улице, опять уезжал в Гатчину, которую никогда не любил, которая напоминала ему о задушенном отце, проведшем там свою безрадостную молодость, а теперь вдруг стала его притягивать...
«13 ноября 1654 г. — читаем мы в „Литературных воспоминаниях« А. М. Скабичевского, — возвращаясь домой с родными из театра, я обратил внимание на высокую фигуру, медленно двигавшуюся по Дворцовой набережной в полном одиночестве. Лодочник, перевозивший нас через Неву, сообщил нам, что это — царь, что каждую ночь он по целым часам ходит взад и вперед один по набережной». [193]