Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава IX.

Разрыв дипломатических сношении России с Англией и Францией

1

Когда в середине второй недели декабря 1853 г. сначала в Париж, а потом в Лондон пришли первые достоверные вести о синопской победе Нахимова, Пальмерстон в Лондоне и Наполеон в Париже сразу же ясно увидели, что их время настало. Все, что происходило в Англии и Франции в течение последних двух недель декабря 1853 и в первые дни января 1854 г. и что уже было нами рассказано — демонстративная, продолжавшаяся ровно семь дней «отставка» Пальмерстона, его триумфальное возвращение в кабинет Эбердина, заявление императора французов, что он непременно прикажет своему флоту, уже стоявшему в Мраморном море, пройти через Босфор и войти в Черное море, — все это сломило слабое и до тех пор сопротивление немногих членов кабинета Эбердина во главе с самим стариком премьером, которые не торопились с войной и еще питали некоторую надежду, что Николай не рискнет явно идти на войну разом против трех держав, из которых с одной — Турцией — он уже находился в войне.

Но уж давно император Николай переживал положение человека, очертя голову ступившего в сыпучие пески, страшную природу которых он не понял, и чувствующего, что каждое движение, которое он производит, чтобы уйти от опасности, лишь ускоряет процесс засасывания. Начиная со своего рокового разговора с британским послом Гамильтоном Сеймуром 9 января 1853 г. о дележе Турции между Россией и Англией, продолжая посольством Меншикова, продолжая дальше оккупацией Дунайских княжеств, царь видел, что на каждую провокацию с его стороны Наполеон III и следующие за Наполеоном III на некотором расстоянии британский кабинет и британская дипломатия, руководимая в Лондоне неофициально министром внутренних дел Пальмерстоном, а в Константинополе уже вполне [407] официально лордом Стрэтфордом-Рэдклифом, — отвечают со все возрастающей энергией. И он видел, что всякий раз неизменно, без единого исключения, выходит так, что вся явственная вина в воинственных настроениях и завоевательных конечных целях падает на него одного и что, вместе с тем, какое бы то ни было отступление, отказ от уже сделанного им шага становится для него совершенно невозможным без очевидного и позорного унижения. А такое унижение не только разрушало самую атмосферу, в которой он весь век жил, которой дышал, без которой не могло продолжаться тридцатилетнее оцепенение России, но ведь всякое отступление царской дипломатии в международной обстановке 1853–1854 гг. грозило немедленным появлением новых врагов, возникновением самых неожиданных опасностей. «О чем думает деспот Зимнего дворца?» — вопрошали английские популярные листки и газеты. Приближенные знали, о чем он больше всего думал в декабре 1853, в январе и феврале 1854 г. Не о блистательной победе Нахимова и даже не о зловещем шуме, который она породила в столицах двух великих морских держав, но сначала о письме, которое сам царь отправил Францу-Иосифу, а затем о всем, о чем докладывал ему только что приехавший из Вены Алексей Федорович Орлов.

Итак, Франц-Иосиф, мнимый робкий мальчик, слабый вассал, монарх Австрии, трепещущий перед Зимним дворцом, осмелился по всем пунктам ответить царю раздраженным отказом: он не желал даже обещать безусловный нейтралитет в предстоящей войне, он требовал ухода русских войск из Молдавии и Валахии, он проникновенными словами и не лично, а через своего министра Буоля давал даже понять, что, если понадобится, австрийская армия будет сражаться рядом с Омер-пашой, вместе с англичанами и французами. Дело в глазах царя, значит, зашло так далеко, что остановить появление на арене новых врагов можно только одним способом: продолжать начатое, старательно скрывая беспокойство, идти вперед, никуда не сворачивая. И он шагал дальше по трясине, куда сам зашел, потому что стоять на месте оказывалось не менее опасно, чем двигаться вперед.

Впрочем, после Синопа не было уже выбора и у его врагов. Для Наполеона III весь 1853 год был годом его первого настоящего дипломатического триумфа: ему удалось еще пока бескровно, но вполне реально разбить в куски коалицию европейских держав, некогда победивших Францию и покончивших с владычеством его дяди, первого императора. Англия была с ним в союзе, Австрия шла к союзу. Пруссия колебалась, терялась, боялась. Мысль Наполеона III поднять восточный вопрос, чтобы расколоть этот былой общеевропейский, антифранцузский союз, оправдалась самым полным образом, и сам Николай [408] больше всех помог этому. Неужели же теперь упустить этот случай, не воспользоваться раздражением англичан, вовсе не желающих господства русского флота на Босфоре, возможного выхода его в Архипелаг, разрушения Турции? Молчаливый, упорный, внимательный, коварный вчерашний принц-президент, превратившийся в императора и диктатора Франции, давно подстерегал Николая. Теперь царь казался уже попавшим в западню.

В еще большей степени дело оказывалось вполне решенным в Англии. За политическими деятелями, желавшими войны с Россией, стояла почти вся руководящая верхушка торговой и промышленной буржуазии, и те делегаты четырех тысяч крупнейших великобританских фирм, которые, во главе с лорд-мэром, поехали в Париж еще в 1853 г. поздравить Наполеона III с «благополучным» воцарением, представляли собой очень могущественное направление в английской внешней политике. Да, сегодня его величество император французов, которого они так шумно и восторженно ездили поздравлять, идет в ногу с ними, с Англией, и пошлет свою громадную сухопутную армию осаждать могучего северного медведя в его берлоге. Но как будет обстоять дело завтра, это совсем неизвестно, ибо проживающий в Тюильрийском дворце человек, завоевавший себе в ночь на 2 декабря бесконтрольную власть над Францией, нисколько ни с кем не считается, очень склонен преподносить сюрпризы и врагам и друзьям и без особого труда может повторить то, что проделал его дядя в Тильзите в июне 1807 г., т. е. соединиться с этим самым северным медведем против Англии. Значит, нужно ловить момент, который может не повториться.

Таковы были побуждения, размышления, настроения в начале 1854 г. у тех, кто и во Франции и в Англии мог распоряжаться жизнью и смертью народных масс фактически почти так же бесконтрольно и свободно, как распоряжался этим Николай в Петербурге, несмотря на все различия в политическом строе. Оставалось оформить дело с дипломатической стороны. В данном случае это было совсем легкой задачей. Впрочем, это никогда и не бывало в европейской истории особенно затруднительно.

2

Что пишет Киселев из Парижа? О чем дает знать барон Бруннов из Лондона? Канцлер Нессельроде знал, что таковы будут первые вопросы к нему, как только он переступит порог царского кабинета. Не мог не знать он также, что как ни стараются оба русские посла смягчить картину и успокаивать его величество, но в угрюмом, тяжелом, подозрительном взгляде [409] владыки читается уже теперь недоверие ко всем этим прилизанным дипломатическим и царедворческим формулировкам. Нессельроде знал, какие пометы и вопросительные знаки ставит царь на этих донесениях послов и на докладах самого канцлера.

К новому 1854 году, еще до того, как союзный флот вошел в Черное море, в Петербурге были получены угрожающие сведения из Парижа и из Вены, и Нессельроде счел необходимым поставить Киселева в известность об этом. Вот дипломатическая ситуация, как она сложилась по точным данным русского канцлера в последние дни декабря 1853 г.

Французский министр Друэн де Люис, т. е., другими словами, император Наполеон III, прямыми угрозами привел в полную панику австрийский двор и принудил Австрию занять позицию, по сути дела дружественную туркам. Нессельроде считает, что в результате устной французской, английской и австрийской дипломатии турецкое правительство теперь уверено, что ни при каких условиях эти державы не позволят, чтобы Турция лишилась хоть одного клочка (хоть одного вершка, «un seui pouce», пишет канцлер) своей территории. А если так, то, значит, Турции предоставлена возможность воевать сколько угодно против России, ничем не рискуя. Нессельроде предупреждает Киселева, что Наполеон одно говорит ему, а другое — англичанам: Киселеву в миролюбивом духе, а англичанам, особенно после Синопа, — в воинственном{1}.

А вести приходили в Зимний дворец из обеих западных столиц крайне тревожные.

7 января 1854 г. во Франции был опубликован декрет императора о призыве на действительную службу некоторой категории военнообязанных. Призыв этот должен был дать армии до 30–50 тысяч человек. Значение этой меры, как и ряда других все в этом же духе, было слишком очевидно. Французская пресса с некоторым, очень, впрочем, незначительным, опозданием сравнительно с английской печатью принялась усердно разрабатывать те же мотивы по поводу Синопа, которые с середины декабря составляли главное содержание лондонской политической печати. И вследствие общеизвестной строгости императорской цензуры и полнейшей запуганности немногих, еще не закрытых органов французской прессы этот факт резких, направленных против России, выходок приобретал особенно зловещий смысл. Ясно было, откуда исходит и кем поддерживается эта агитация. «Общественное мнение начинает осваиваться с идеей войны и уже принимает ее как близкую и вероятную возможность», — доносит 10 января 1854 г. Киселев. Закупаются кожа, обувь, разные другие необходимые для армии предметы{2}. [410]

Сохранять иллюзии становится и для Киселева с каждым днем все труднее и труднее. «Неохотно и без всякого настоящего враждебного чувства, но общественное мнение, возбуждаемое зложелательностью и ложью английских и французских газет, начинает осваиваться (se familiariser) с идеей войны и уже принимает ее как нечто близкое и неизбежное. Со своей стороны правительство, которому довольно распространенное мнение приписывает искреннее желание сохранить мир, начинает готовиться к войне уже не только на бумаге»... Так доносит посол 10 января и тут же извещает о закупках экипировочных материалов, о формировании особого экспедиционного корпуса{3}.

В эти первые январские дни 1854 г. в Париже с напряженным нетерпением ждали, как будет реагировать царь на сообщение о входе английской и французской эскадр в Черное море. Война считалась уже настолько решенным делом, что обсуждался вопрос о сформировании экспедиционного корпуса. Правительство не скрывало, что война будет вестись не «в Европе», а «на Востоке». Под «Европой» тут понимались прежде всего Польша, под «Востоком» — берега Черного моря.

С Тюильрийским дворцом у русского посла Киселева в эти дни сношений почти уже никаких не было, с министром иностранных дел разговоры велись такие, когда ни одному слову друг друга собеседники не только не верили, но уже и не считали нужным это скрывать. Подобно своему лондонскому коллеге Бруннову, Николай Дмитриевич Киселев был склонен слишком часто принимать желательное за действительное, хотя, конечно, в нем было гораздо меньше самодовольства и несколько больше проницательности, чем в бароне Бруннове. Он был немного желчным, скептическим сановником, и никакой Эбердин его долго дезориентировать не мог бы. Но и противник у него был покрупнее лорда Эбердина. Когда Наполеону III представлялось уместным внушить Киселеву, что войны не будет, он пускал в ход (очень ловко и обдуманно всякий раз это организуя) слухи, которые прямым путем и доходили по адресу, причем делался вид, будто император ни за что не хотел бы, чтобы эти слухи дошли до русского посла. Наполеон III готовил к концу января свое письмо к Николаю, и ему нужно было внушить царю мысль, что французский император войны не хочет. Это должно было вызвать смелый агрессивный ответ царя и свалить на Николая всю ответственность за дальнейшее развитие событий. И вот 19 января, за десять дней до начала переписки двух императоров, до Киселева доходит соответственная информация. «Единственное сведение, которое я считаю достойным (тут. — Е. Т. ) прибавить, — это что до меня доходит из довольно верного источника, что Луи-Наполеон, желая в [411] глубине души сохранения мира, начинает сожалеть, что он зашел слишком далеко, послав флот в Черное море, хотя эта мера и была внушена его кабинетом — лондонскому кабинету, и, по-видимому, он боится, что этот поступок может повести дальше того, что он имел в виду, и привести к войне с Россией»{4}.

Проходит несколько дней, и Киселев 26 января опять передает утешительный слух. Оказывается, что только двоюродный брат императора и кое-кто из военных (quelques militaires) хотят войны с Россией, а сам император Наполеон «очень смущен и в замешательстве» и колеблется, решиться ли ему на войну. А в Тюильрийском дворце громадное большинство, «в том числе императрица, говорят, стоит за мир». Мы знаем теперь, что Евгения всецело поддерживала военную партию в эти дни и что император вовсе не думал колебаться.

Киселев охотно, и не очень строго анализируя, верил также всякому слуху о том, будто и «общественное мнение» во Франции и, в частности, в Париже тоже не хочет и боится войны с Россией{5}. Это было не так. Биржа, промышленники, поставщики военных материалов, судовладельцы, предвидевшие золотые дела от далекой морской экспедиции, приветствовали наступающую войну. Среди представителей левых партий, еще не оправившихся от разгрома 2 декабря, настроения были разные. С одной стороны, страшились упрочения бонапартистского режима под воздействием шовинистической горячки, а с другой стороны, сокрушение деспотического гнета Николая I, уничтожение «реакционной глыбы, повисшей над Европой с востока» (как тогда выражались), представлялось необходимой предпосылкой всякого дальнейшего прогресса.

Пока Киселев, временами, продолжал еще тешить себя и Нессельроде слухами о «самых мрачных тревогах и заботах» (l’inquiétude et les préoccupations les plus noires), будто бы овладевающих Парижем, французское правительство изо всех сил спешило использовать время до весны, когда оно решило начать войну. Шпионы, бывшие на службе у Киселева, разрушали упорно все иллюзии. Они доносили ему, что директор артиллерии генерал Брессоль получил 25 января приказ вооружить и экипировать в течение одного месяца новых 15 полков артиллерпи; что начальник кавалерийского управления получил приказ — тоже в течение одного месяца — представить 15 тысяч лошадей для 20 новых полков легкой кавалерии. Что касается тяжелой кавалерии, то велено передать в ее распоряжение 12 тысяч лошадей из конюшен конной жандармерии, так как есть приказ сформировать новых 15 полков также и тяжелой кавалерии. Одновременно Киселеву донесли, что идут работы по сформированию новых 25 полков линейной пехоты. [412] Наконец, интендантство получило приказ приготовить необходимое снабжение для армии в 300 тысяч человек, причем эта армия «предназначена немедленно начать кампанию»{6}.

3

А в это время в Петербурге происходили свои события, о которых Киселев узнавал с очень большим опозданием.

12 января 1854 г. английский и французский послы явились к канцлеру Нессельроде и сообщили официально, что оба флота вошли в Черное море. Николай решил не прерывать немедленно дипломатических сношений с обеими морскими державами{7}. Он пожелал сначала потребовать объяснений.

16 января Нессельроде приказал, согласно повелению Николая, выразить протест великобританскому и французскому правительствам по поводу входа двух союзных эскадр в Черное море, в чем усматривалось вмешательство в русско-турецкую войну. Барон Бруннов, согласно инструкции, явился 23 января к лорду Эбердину, первому министру, с предложением объяснить в точности, какое значение имеет появление британского флота в Черном море. Конкретнее говоря: препятствуя плаванию русских судов по морю, намерены ли англичане препятствовать точно так же плаванию судов турецких? Будут ли англичане в совершенно одинаковой мере защищать на Черном море и турок от русской агрессии и русских от турецкой агрессии?

Задавая этот вопрос еще до того, как лорд Эбердин прервал свое молчание, барон Бруннов предупредил его, что в случае неблагоприятного ответа он, русский посол, получил уже наперед приказ: прервать дипломатические сношения между Россией и Англией и выехать на континент.

«Первый министр был видимо смущен», — пишет Бруннов. На самом деле, как мы теперь знаем из других показаний и как можем судить по дальнейшему поведению старого лукавца, поседевшего в дипломатических интригах и парламентской как открытой, так и подпольной борьбе, — лорд Эбердин нисколько смущен не был, потому что в этот момент он уже бесповоротно примкнул к Пальмерстону в вопросе о неизбежности и желательности войны с Россией. Бруннов настаивал на полнейшей справедливости требования России. «Первый министр ничего не имел возразить против моих аргументов». Он ограничился замечанием, что «к несчастью» обе державы, Англия и Франция, уже окончательно пришли к решению стать на сторону Турции (Бруннов даже приводит точные английские слова своего собеседника: «...to side with Turkey») и что отступать им уже нельзя. Но окончательного, точного ответа в письменной форме [413] не дали ни Эбердин, ни министр иностранных дел Кларендон. Кларендон заявил, что ответ Англии будет общий с Францией, по соглашению с французским императором. В течение нескольких дней после этого, вплоть до 31 января, шли усиленные переговоры между Лондоном и Парижем. Зачем понадобилось так долго совещаться о деле, уже решенном обоими правительствами бесповоротно? Бруннов высказывает вполне резонную догадку: им нужно было узнать, какой ответ даст Австрия графу Орлову, уже выехавшему в Вену к Францу-Иосифу. Они, правда, знали наперед, что Франц-Иосиф не согласится ни на какие соблазны Николая и не станет на его сторону, но важно было узнать: настолько ли осмелел Франц-Иосиф, чтобы прямо заявить Орлову, что пока русские войска не очистят Дунайских княжеств, Австрия не желает даже обещать царю свой нейтралитет, или же австрийский император слишком привык трепетать перед царем и не отважится отказать в этом обещании. Но вот нужные сведения по телеграфу прибыли: Франц-Иосиф отказывает царю, и этим самым Австрия отныне становится в угрожающую позу против России.

Сейчас же, 1 февраля, Бруннов получил приглашение явиться к лорду Кларендону{8}. Выразив учтивое сожаление, Кларендон объявил, что принужден дать такой ответ на запрос русского правительства: английская эскадра в Черном море будет останавливать русские суда и принуждать их, если понадобится, то и силой, возвращаться в русские порты. Что касается турок, то за ними остается свобода плавания по Черному морю с той лишь ни к чему не обязывающей издевательской оговоркой, что англичане «примут меры к предупреждению нападения турецкого флота на русскую территорию». Какие меры — неизвестно. Бруннов тотчас же отрядил специального курьера в Париж, к Киселеву. Нужно было условиться, в какой форме и в какой день оба посла осуществят разрыв дипломатических отношений между Россией, с одной стороны, и двумя западными державами — с другой.

29 января Киселев получил от министра иностранных дел Друэн де Люиса приглашение пожаловать. Министр сообщил ему «конфиденциально», что император Наполеон III пишет письмо Николаю. Киселев выразил удовольствие, так как-де надеется, что это письмо — миролюбивое. Но одновременно просил все же официального ответа на ноту русского правительства по поводу присутствия союзной эскадры в Черном море. Друэн де Люис отделался словами и неопределенными обещаниями, но ответа не дал{9}. А в самый день этого свидания был опубликован императорский декрет о новом частичном призыве, увеличивающем армию на 30 тысяч человек. [414]

У Киселева исчезли последние слабые надежды на мир. Его даже не очень и заинтересовало известие о письме, которое французский император изготовляет по адресу русского. Было ясно, что ответ на ноту о Черном море будет отрицательный и что Наполеон III и Англия бесповоротно решили начать войну против России. Уже отправив донесение о разговоре с Друэн де Люисом и о призыве новых контингентов в армию, Киселев в тот же день донес в Петербург еще и о получении в Париже извещения от английского правительства: кабинет лорда Эбердина решил окончательно дать на русскую ноту отрицательный ответ. Так как это предрешало и ответ Наполеона III, то с этого момента Киселев уже более всего интересуется лишь техническими, так сказать, подробностями разрыва дипломатических сношений и своего выезда из Франции.

В тот же день, 29 января, было подписано в Тюильрийском дворце и отправлено с курьером в Петербург письмо французского императора к русскому. Какова была цель Наполеона III, когда он писал свое письмо Николаю? Конечно, демонстрировать свое «миролюбие» перед европейской публикой и заставить царя сделать непоправимые заявления. Что он ни в коем случае не ждал от этого письма каких-либо результатов в смысле предупреждения войны, это совершенно очевидно, если даже не знать положительно, что он уже с начала 1853 г. твердо держал курс на войну, которая и с внутреннеполитической и с внешнеполитической точек зрения казалась ему и его окружению выгодной и даже необходимой. Он велел напечатать это письмо тотчас после того, как оно было написано, так что Николай прочел его почти одновременно со всеми прочими, менее высокопоставленными читателями газет. Это уже само по себе являлось рассчитанным оскорблением.

Форма письма была внешне корректная{10}. Наполеон предлагал Николаю увести войска из Молдавии и Валахии и обещал в таком случае, что Франция и Англия уведут свои эскадры из Черного моря. Затем царь и султан вступят в переговоры, и то, что они выработают, будет подвергнуто обсуждению и утверждению четырех держав: Англии, Франции, Австрии и Пруссии. Это французский император считал выходом из очень опасного положения. Самое появление французской и английской эскадр в Черном море он оправдывал и объяснял как прямое последствие нападения русского флота на турецкий и истребительной битвы в Синопской бухте. По словам Наполеона, это затронуло французскую честь.

Вот что писал Наполеон III Николаю о победе Нахимова: «До сих пор мы были просто заинтересованными наблюдателями борьбы, когда синопское дело заставило нас занять более определенную позицию. Франция и Англия не считали нужным [415] посылать десантные войска на помощь Турции. Их знамя не было затронуто столкновениями, которые происходили на суше, но на море это было совсем иное. У входа в Босфор находились три тысячи орудий, присутствие которых достаточно громко говорило Турции, что две первые морские державы не позволят напасть на нее на море. Синопское событие было для нас столь же оскорбительно, как и неожиданно. Ибо не важно, хотели ли турки или не хотели провезти боевые припасы на русскую территорию. В действительности русские суда напали на турецкие суда в турецких водах, когда они спокойно стояли на якоре в турецкой гавани. Они были уничтожены, несмотря на уверения, что не будет предпринята наступательная война, несмотря на соседство наших эскадр. Тут уже не наша внешняя политика получила удар, но наша военная честь. Пушечные выстрелы при Синопе болезненно отозвались в сердцах всех тех, кто в Англии и во Франции обладает живым чувством национального достоинства. Раздался общий крик: всюду, куда могут достигнуть наши пушки, наши союзники должны быть уважаемы». Конечно, автор государственного переворота 2 декабря не мог воздержаться все-таки от самого сочувственного и лестного отзыва о великих контрреволюционных заслугах царя: «Ваше величество дали столько доказательств вашей заботливости о спокойствии Европы, вы так могущественно ему содействовали вашим благотворным влиянием против духа беспорядка, что я не сомневаюсь в вашем выборе», т. е. в выборе между миром и войной. И тут же Наполеон III намеренно оскорбляет царя, подчеркивая в обидных выражениях и высокомерно оправдывая свое хозяйничанье в Черном море, у русских берегов: «Что касается русского флота, то, воспрещая ему плавание в Черном море, мы его поставили в иные условия (чем турецкий. — Е. Т. ) потому, что было важно в продолжение войны сохранить залог, который был бы эквивалентен занятым (русскими. — Е. Т. ) частям турецкой территории и который мог бы облегчить заключение мира, так как стал бы предметом желательного обмена». Другими словами: царю грозили блокадой всех русских берегов Черного моря, пока он не выведет войска из Молдавии и Валахии. Жестокость оскорбления усиливалась фактом опубликования письма. Под письмом стояло: «добрый друг вашего величества Наполеон». Ответ Николая последовал тотчас же по получении текста письма французского императора. В своем письме, тоже очень длинном, Николай вежливо, но решительно отказывается принять компромисс, а вернее, сдачу всех позиций, предлагаемую ему Наполеоном III.

В этом откровенном письме Николай говорит о Синопе: «С того момента, как турецкому флоту предоставили свободу перевозить войска, оружие и боевые припасы на наши берега, [416] можно ли было с основанием надеяться, что мы будем терпеливо ждать результата подобной попытки? Не должно ли было предположить, что мы сделаем все, чтобы ее предупредить? Отсюда последовало синопское дело; оно было неизбежным последствием положения, занятого обеими державами (Францией и Англией. — Е. Т. ), и, конечно, это событие не должно было показаться им неожиданным». Царь оправдывает Синопский бой, оправдывает свои притязания к Турции и протестует против угроз своего противника. «Вы сами, государь, если бы вы были на моем месте, приняли ли бы вы подобное положение? Позволило ли бы это вам ваше национальное чувство? Я смело отвечу: нет. Дайте же и мне в свою очередь право думать так, как вы сами. Что бы вы ни решили, ваше величество, но не увидят меня отступающим перед угрозами. Я имею веру в бога и в мое право, и я ручаюсь, что Россия в 1854 году та же, какой была в 1812». Именно эти слова в устах царя и требовались Наполеону III, который всячески разжигал шовинистические чувства во Франции, проводя мысль, что необходимо получить от России реванш за 1812 год. Под письмом царя значилось: «Я прошу ваше величество верить искренности чувств, с которыми я остаюсь, государь, добрым другом вашего величества.

Николай».

«Земной шар замер в ожидании, после переписки двух добрых друзей », — писали английские газеты.

Эта переписка прежде всего предрешала содержание ответа французского правительства на запрос Киселева о том, будет ли союзный флот в Черном море относиться совершенно одинаково к русским и туркам или не будет. Всякая надежда на мир с момента появления письма французского императора исчезла. Наполеон III и написал свое письмо, именно для того, чтобы заставить царя перед лицом целого света сжечь все корабли. Наполеон III изучил царя к этому времени гораздо глубже и знал его гораздо лучше, чем царь изучил и знал его самого. И затевая переписку, Наполеон III бил без промаха. Царь действительно сжег свои корабли.

4

Ответ французского министра иностранных дел на запрос Киселева последовал на третий день после отправления Николаю I письма императора французов.

Нота Друэн де Люиса носила явно вызывающий характер. Она даже начиналась с дерзости. Друэн де Люис выражал недоумение по поводу запроса Киселева: ведь уже все объяснено послом Кастельбажаком в Петербурге, что же еще спрашивать? Турецким эскадрам в Черном море союзный флот препятствовать [417] не станет. Запрет касается лишь русского флота. Итак, гордиев узел предстояло рубить мечом. Киселев, получив ноту, начал собираться в путь.

Согласно уже заблаговременно полученному приказу Николая, Киселев, как и Бруннов, тотчас же по ознакомлении с отказом Англии и Франции дать удовлетворительный ответ касательно действий союзного флота в Черном море объявили правительствам, при которых они были аккредитованы, что они покидают Лондон и Париж со всем персоналом обоих посольств.

Киселев уведомил об этом министра иностранных дел Друэн де Люиса нотой от 4 февраля 1854 г. В этой ноте он писал, что, «верный своему долгу, не может допустить, чтобы правительство его величества императора французов, находясь в мире с Россией, притязало на то, чтобы затруднять сношения между русскими портами, которые поручено поддерживать (русскому. — Е. Т. ) императорскому флоту, в то время как турецкие суда перевозят войска из одного турецкого порта в другой под покровительством французской эскадры»{11}. Однако этим не кончились сношения графа Киселева с французским императорским двором и правительством. Перед самым отъездом Киселев сказал Друэн де Люису, что, покидая Францию, где он провел полжизни, он хотел бы проститься с французским государем. Киселев, донося об этом своем поступке канцлеру Нессельроде, признает, что его поведение «противоречит обычаям», но оправдывается тем, что «воспоминание о подобном поступке могло бы, при случае, послужить к возобновлению сношений». «Если, вопреки обычаю, я пожелал проститься с Луи-Наполеоном в свидании, — пишет он, — пред тем, как потребовать мой паспорт, то потому, что я знал, как он чувствителен к такого рода манифестациям и проявлениям личного почтения и насколько воспоминание о подобном поступке могло бы, при случае, помочь завязать вновь сношения»...{12} Дальнейшая мотивировка нас не интересует. Ясно, что Киселев хотел позондировать, как Наполеон III смотрит на начинающуюся войну и есть ли еще все-таки хоть слабая надежда остановить грозу. Он знал наперед, что Николай одобрит его поведение.

Наполеон III принял Киселева наедине, в 10 часов утра, был очень милостив, выражал надежду, которая была бы нелепой, если бы она была сколько-нибудь искренней, что, может быть, еще дело не дойдет до войны, и доказывал Киселеву, что он, император Наполеон III, ничуть не виновен в сложившейся грозовой обстановке.

Беседа между ними продолжалась долго. Сначала Наполеон III настаивал на полной будто бы безобидности для Николая выставленных в личном письме французского императора условий. Затем он стал доказывать, что его поведение во всем [418] восточном вопросе было самым примирительным от начала до конца.

Киселев возражал и между прочим сказал, что у Франции не было мотивов к войне и что трудно будет дать ей в этом отчет. Император прервал: «Вы ошибаетесь, общественное мнение во Франции отдает себе вполне отчет в этом вопросе, и оно вполне расположено к войне».

«В свою очередь, позвольте и мне, государь, сказать вам, что вы ошибаетесь и что вам не говорят в точности, как общественное мнение тут высказывается». Франция, которой эта война ни для чего не нужна, продолжал Киселев, ничего от этой войны не выиграет, а всю пользу извлечет Англия. Франция будет помогать Англии уничтожить русский флот, который в случае нужды был бы наилучшей помощью французскому флоту против английского.

Чем дольше продолжалась беседа, тем более убеждался Киселев в бесповоротном намерении Наполеона III воевать против России вплоть до такого решения восточного вопроса, которое подорвало бы всякое русское влияние в Турции. Коснулся разговор — но лишь намеками — и пустого на первый взгляд, но зловещего спора о титуловании, когда Николай решил внести некоторые оговорки при признании Наполеона императором. Из слов Наполеона III, который все жаловался на фатальные препятствия, мешавшие ему сблизиться с Николаем, было ясно, что он не забыл и не простил этой истории. Киселев ответил, что это в самом деле фатум, «предназначенье», потому что Николай питает уважение к твердому и энергичному характеру французского императора и «восхищается гением его дяди, великие воспоминания о котором живы в уме его (царя. — Е. Т. )». Киселев повторил, что очень печально и достойно сожаления, что уже наметившиеся искренние и сердечные взаимные предрасположения обоих государей (Наполеона III и Николая I) были таким путем омрачены, и привел уже приводившиеся в 1852 г. аргументы. Прощание посла с императором, по утверждению Киселева, вышло под конец очень теплым и даже «экспансивным»{13}. Увы! Киселев не догадывался тогда, что у Наполеона уже было в руках одно перехваченное французскими шпионами, еще за год до этого, письмо русского посла в Петербург, где он очень вольно и неосторожно выражался о французском дворе. Николай Дмитриевич Киселев поэтому не мог предвидеть, что когда в 1856 г., уже после заключения мира, русским послом в Париж был назначен его старший брат, граф Павел Дмитриевич (министр государственных имуществ), то из Тюильрийского дворца написали в Зимний дворец, выражая «надежду», что Павел Дмитриевич «не будет похож» на Николая Дмитриевича. [419]

«Поговорим теперь о том, что происходит на петербургской сцене. В своей тягостной нерешительности со своими религиозными соображениями, с одной стороны, и своими соображениями гуманности, с другой стороны, в своей уязвленной гордости, лицом к лицу с национальным возбуждением и опасностями, которым подвергается его империя, император Николай постарел на десять лет. Он в самом деле болен физически и нравственно», — доносит французский посол в Петербурге генерал-маркиз Кастельбажак директору политического департамента министерства иностранных дел в Париже Тувнелю 11 февраля 1854 г.

Маркиз Кастельбажак, как доказывает вся его переписка с Парижем, а не только это письмо, находился всецело под влиянием усердно поддерживавшейся Николаем (специально для Европы) иллюзии, будто самое бурное, фанатически пылкое возбуждение религиозного чувства охватило русский народ и будто царю, даже если бы он хотел, просто невозможно уже отступить от своих требований к Турции. Но показание французского генерала о мрачном настроении царя в это время совершенно правильно и подтверждается другими источниками. Еще ровно год оставалось жить Николаю, но в его жизни, если судить только по настроениям царя, февраль 1854 г. гораздо более походит на февраль 1855 г., чем на любой отрезок времени за все предшествовавшие годы его долгого царствования. Основная ставка его игры была бита: Англия и Франция заключили тесный военный союз, прямо против него направленный. Другая ставка, поменьше, но тоже имевшая крупнейшее значение, явно должна быть также бита в более или менее близком будущем: Австрия колебалась, и ее колебания относились уже не к тому вопросу, как в 1853 г., т. е. не к тому, останется ли она нейтральной или выступит на стороне царя, а совсем к другой, грозной и неожиданной проблеме: останется ли она нейтральной или же со всеми своими военными силами станет на сторону Франции и Англии.

Манифест Николая I от 9(21) февраля 1854 г. о разрыве дипломатических сношений России с Англией и Францией очень взволновал прежде всего славянофильские круги. Настроения славянофилов выразились достаточно полно в их письмах и рукописных стихах. Эти настроения имели некоторый двойственный характер. С одной стороны, Хомяков надеялся, что сам бог призывает Россию на «брань святую», говорил, что на России много грехов, что она «в судах черна неправдой черной и игом рабства клеймена» и «безбожной лести, лжи тлетворной и лени мертвой и позорной и всякой мерзости полна». Он приглашал Россию избавиться от этих пороков и затем: «срази мечом, то божий меч!» А с другой стороны, спустя [420] несколько дней, как сообщал Бодянский, Хомяков получил за эти (рукописные) стихи выговор от московского генерал-губернатора и написал другие стихи, находя, что Россия уже вняла его призыву и успела раскаяться. Он так и озаглавил свое стихотворение: «Раскаявшейся России», где, обращаясь к России, говорит: «в силе трезвенной смиренья и обновленной чистоты на дело грозного служенья в кровавый бой предстанешь ты». Он находит, что «светла дорога» перед Россией и что она «станет высоко» пред миром «в сияньи новом и святом». Еще гораздо оптимистичнее судит о положении вещей другой видный вождь славянофилов — Константин Аксаков, имевший, кстати замечу, благодаря большой страстности и фанатической своей убежденности огромное влияние на своего отца Сергея Тимофеевича, на брата Ивана Сергеевича и на сестру Веру Сергеевну, хотя все эти три лица были от природы безусловно умнее его. Константин Аксаков прямо говорит, что двуглавый орел, в свое время попавший из Византии в Москву, снова собирается из Москвы на юг... «Там (в Москве. — Е. Т. ) под солнцем новой славы и благих и чистых дел высоко орел двуглавый в небо синее взлетел. Но, играя безопасно в недоступной вышине, устремляет очи ясны он к полуденной стране!» Победа Нахимова, победа Бебутова, переход через Дунай и даже, отчасти, разрыв сношений с Англией и Францией — все это укрепляло в славянофилах не только веру в победу, но и уверенность, что Николай полон решимости не уводить войска с Дуная, пока славяне не будут освобождены от турецкого, а, может быть, и австрийского владычества. Для них 1853 год был годом ожидания, весна 1854 г., напротив, сулила близкое наступление великих событий.

1 февраля 1854 г. Сергей Аксаков писал сыну: «Граф Орлов еще не воротился, и официального извещения о всеобщей войне покуда нет; но тем не менее, кажется, она неизбежна. Политический горизонт становится час от часу мрачнее, и грозных туч накопляется больше. Меня не покидает убеждение, что из этой страшной войны Россия выйдет торжествующею; что все славяне не будут освобождены от турецкого, а может быть, и славянские племена освободятся от турецкого и немецкого ига; что Англия и Австрия упадут и сделаются незначительными государствами и что все это будет совершено нами с помощью Франции и Америки, несмотря на то, что теперь Франция сильно против нас вооружается: естественная польза и народная ненависть к Англии скоро заставят ее протянуть нам руку. Но какая злоба, предательство и неблагодарность в целой Европе против нас! ...Александр I спас от раздела Пруссию, а Николай I спас от падения Австрию. В Пруссии все единогласно были против нас, кроме короля; а в Австрии — кроме императора, [421] Радецкого и Шлика: двое последних, как говорят, вынули шпаги и сказали, что они не только не будут драться против России, но даже не могут оставаться на службе. С томительным нетерпением все ожидают царского манифеста. Если только государь скажет: „Все против нас, против православной веры нашей, помогите государству спасти честь народную и защитить веру«, — такие чудеса понаделаются, каких история еще не видала. Денег и войска явится столько, что некуда будет девать... Я признаюсь тебе, что в 1812 году дух мой не был так взволнован, как нынче, да и вопрос был не так значителен»{14}.

В другом письме старик не скрывает, чего он ждет от начинающейся войны. «Вопрос предлагается следующий: взойти ли России на высшую ступень силы и славы или со стыдом и смирением сойти с того высокого пьедестала, на котором она стоит теперь... Все с томительным нетерпением ожидают манифеста о всеобщей войне и воззвании к славянам. Все страшатся только одного, чтобы государь, по отеческой своей любви к России, не смутился бы теми жертвами, которые мы должны принести, и чтобы всеми ненавидимый Нессельроде не убедил государя сделать какую-нибудь уступку... Если наших войск и мене числом, то наши солдаты недавно показали пример, что они могут разбить вшестеро сильнейшего неприятеля...»{15}

Правда, у этого наиболее все-таки сдержанного, рассудочного и скептического из славянофилов первоначальный порыв продержался не очень долго.

«Наконец, напечатан манифест об войне. Но не такого манифеста мы желали и надеялись; не оборонительной войны мы желаем; да и можно ли вести оборонительную войну на своих границах за страждущих братии? Ведь страждущие братья за границей и потому будут душить их сколько угодно. Всю надежду надобно возложить на бога, волею которого движутся исторические события. Может быть, нужно временное унижение для того, чтобы с большим блеском явилось наше торжество. Что пишут об нас за границей, того нельзя выносить никакому человеческому терпению. Поневоле начинаешь чувствовать ненависть ко всем иностранцам, особенно к англичанам, но хорош и Наполеон!»{16}

Однако у других представителей славянофильских и близких к славянофильским течений, вроде Ивана и Константина Аксаковых, Антонины Блудовой, Хомякова, еще всю весну 1854 г. крепко держалось самое радужное настроение. О Погодине и Шевыреве нечего и говорить.

Но даже органы печати, ничего общего никогда не имевшие с славянофильством, широко раскрыли на первых порах свод страницы для подобных заявлений. Ф. И. Тютчев именно для «Современника» написал как раз в марте 1854 г., когда западные [422] державы объявили России войну, свое стихотворение, кончающееся словами: «И своды древние Софии в возобновленной Византии вновь осенит Христов алтарь. Пади пред ним, о царь России, и встань, как всеславянский царь!» Даже сам Николай нашел очевидно, что не следует так далеко загадывать, и написал резолюцию: «подобные фразы не допускать»{17}.

Хор славословия и восторженнейшей лести, не всегда в тот момент фальшивой, стал так могуч, строен, согласен, без единого диссонанса, как никогда до той поры не был.

Но властелина не тешило все это. Сквозь обычную гордыню и самоуверенность проглядывало беспокойство.

Николаю доложили, что «при начале войны все сословия в России как будто пробудились от сна, сильно заинтересовались узнать причину, цель войны и намерения правительства». А он на это «с неудовольствием заметил графу Орлову: „Это не их дело«»{18}.

Люди, поближе стоявшие к государственным, в частности к военным, делам, чем поэты и славянофильские философы, — деятели вроде генерала графа Граббе (кронштадтского коменданта в 1854 г.), вообще ничуть не разделяли этих необузданно-оптимистических надежд. «Кто бы мог, еще менее года тому, предсказать, что Россия, могущественная тогда силой и правом, которых она была главнейшею представительницей и щитом в Европе против безначалия и демократической внешней политики Англии, будет стоять одна, без союзников, так недавно ею спасенных, против Турции, Англии и Франции, в добычу насмешкам и суждениям европейских газет и демагогов! Дорого стало уже теперь и бог знает чего еще будет стоить занятие Молдавии и Валахии»{19}.

И не только Париж и Лондон начинали беспокоить таких наблюдателей, как генерал Граббе. «Не хороши также настоящие наши отношения к Германии. Как могло все это случиться в такое короткое время и после столь высокого значения во внешней политике, нам так еще недавно принадлежавшего?»{20}

Зловещие признаки множились. Пруссия отказалась пропустить в Россию двадцать тысяч ружей, заказанных русским правительством в Бельгии{21}. Правда, после долгих колебаний эти ружья были пропущены, но самый инцидент, еще в 1853 г. абсолютно немыслимый, показывал, как ухудшилось положение России.

Царь этой ранней весной 1854 г. был временами очень невесел, и не славянофильским восторгам в стихах и прозе было рассеять его тревогу. Он теперь уже знал, как смотрит на создавшееся новое положение единственный человек в мире, которому он доверял, — фельдмаршал Паскевич, и какие письма пишет ему фельдмаршал. [423]

Прощаясь с английским послом сэром Гамильтоном Сеймуром в феврале 1854 г., Николай сказал: «Может быть, я надену траур по русском флоте, но никогда не буду носить траура по русской чести»{22}. С Кастельбажаком царь простился необычайно сердечно и дал ему при расставании орден Александра Невского. Это объяснялось не только личными симпатиями царя к французскому генералу, но и уверенностью, что настоящий-то, основной враг — Англия и только Англия, а вовсе не Франция и уж, конечно, не Турция.

Потому ли, что в Петербурге были слишком раздражены и разочарованы, когда лорд Эбердин внезапно снял маску и дал наконец приказ флоту вступить в Черное море, или по другим причинам, но в январе 1854 года Англия возбуждала в сферах, близких к русскому правительству, больше вражды, чем Наполеон III, хотя всем было известно, что инициатором ввода обоих флотов в Черное море был именно французский император.

Составлялись проекты каким угодно путем удержать Англию от нападения на черноморское побережье. Царю и великому князю Константину Николаевичу, генерал-адмиралу русского флота, подавались проекты сближения с Соединенными Штатами, о каперской войне против английской морской торговли, хватались за слухи о натянутых отношениях между обеими англосаксонскими державами. Одна из таких докладных записок начинается очень любопытно:

«Сильная, надменная Англия имеет, как известно, злого и опасного для нее врага в Северо-Американских Соединенных Штатах. В Англии существует всеобщее, хотя и не высказываемое, поверье, что конец ее существования будет делом американцев, а в Америке не скрывается убеждение в том, что бывшим колониям суждено, рано или поздно, поглотить Англию. Служившему несколько лет при Посольстве нашем в Вашингтоне должны были представиться многие случаи к убеждению в глубине сих опасений и надежд. Ежедневное же столкновение с представителями обеих сторон должно было доказать ему силу существующей между ими ненависти и дать ему понятие о том, что может произвести благовременное потрясение этой струны. Можно сказать, что неприязнь к Англии никогда не дремлет в Соединенных Штатах. Тамошнее правительство удерживает с трудом частые проявления сего чувства, и нет почти вопроса между этими двумя краями, который оно не могло бы легко, если б захотело, облечь во все ужасы смертной борьбы. Один лишь страх неуспеха и ответственности за последствия преждевременной попытки удерживает президентов и Конгресс от наступательного, американскому народу всегда приятного образа действий в отношении к Англии. Но благоразумие и осторожность исполнительной власти и самого собрания представителей [424] суть лишь слабая узда, и если иной вопрос, как, например, канадский или новейший о рыбных промыслах, охлаждается и гаснет, так сказать, сам собою, то это единственно потому, что он не имел важности общей всему краю и что безошибочное чутье американского народа во всем, что касается ею выгод, не нашло в нем достаточного вознаграждения для потребных усилий и пожертвований. Самое же чувство неприязни и соперничества не теряет ничего при подобных сближениях, и если б американцам представился верный случай утолить свою вражду к важному вреду Англии, и притом с непосредственною, весьма значительною выгодою для них самих, то можно смело сказать, что никакие усилия их правительства не могли бы отвратить событий и переворотов, которые отчаянно упорная народная война почти всегда ведет за собою». Записка помечена 18 (30) января 1854 г.{23} [425]

Дальше