Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава VIII.

Тарутино и уход Наполеона из Москвы

1

Сейчас же после пожара Москвы у Наполеона на первый план выступают две задачи: первая и самая важная — непременно добиться здесь же, в Москве, мира; вторая — предохранить от окончательного разграбления солдатами то, что еще из съестных припасов и одежды могло уцелеть в Москве от пожара и вместе с тем (одно с другим было неразрывно связано) спасти расшатанную дисциплину в своей пестрой по составу армии. Обе задачи оказались совершенно невыполнимыми.

Пожар уже утихал в некоторых частях города (в центре), но еще свирепствовал на окраине, когда Наполеон переехал из Петровского замка обратно в Кремль. Тут ему в самый день возвращения в Кремль сообщили, что генерал-майор Тутолмин, начальник Воспитательного дома, просит поставить стражу возле этого учреждения для охраны оставшихся в Москве питомцев. К полной неожиданности, Наполеон не только удовлетворил ходатайство Тутолмина, но и велел 18 сентября пригласить его в Кремль.

Наполеон так начал разговор с Тутолминым 18 сентября:

«Я бы желал поступить с вашим городом так, как я поступал с Веной и Берлином, которые и поныне не разрушены; но россияне, оставивши сей город почти пустым, сделали беспримерное дело. Они сами хотели предать пламени свою столицу и, чтобы причинить мне временное зло, разрушили созидание многих веков... Я никогда подобным образом не воевал. Воины мои умеют сражаться, но не жгут. От самого Смоленска я более ничего не находил, как пепел»{1}.

В разговоре Наполеон был очень милостив. Говорил о преступности Ростопчина, которому всецело приписывал поджоги. Выяснилось, что генерал-губернатор велел увезти все пожарные трубы, и в этом Наполеон усматривал одну из главных улик. Были и другие: действительные или мнимые показания людей, судившихся в качестве поджигателей. Тутолмин на вопрос императора, не желает ли он еще о чем-нибудь просить, попросил позволения написать рапорт Марии Федоровне, высшей начальнице всех воспитательных домов в России. Наполеон не только позволил, но еще предложил Тутолмину добавить, что он, Наполеон, почитает по-старому Александра и желал бы заключить мир. Тутолмин все это написал в тот же день и отправил с чиновником своего ведомства, которого по именному повелению императора пропустили через передовые посты французской армии.

Уже эта первая попытка была совсем не похожа на обычный образ действий Наполеона, и уже она одна давала понять, что Наполеон чувствует себя не весьма уверенно.

В самом деле, Наполеон всю свою игру вел, рассчитывая на упадок духа и слабость царя и на то, что не сегодня — завтра побежденный Кутузов пришлет к нему парламентера под белым флагом, подобно тому как в июне 1807 г., после Фридланда, к нему явился парламентер от Беннигсена. Но Бородино не было Фридландом. Никакой парламентер не явился. Между тем, если бы Александр согласился теперь на мир, то престиж Наполеона, занявшего Москву и из Москвы диктующего мир России, был бы необычайно упрочен в глазах всей Европы. Какой это был бы мир? Если бы Александр откликнулся сразу, то Наполеон — мы это знаем документально — намерен был требовать отторжения Литвы, подтверждения блокады, союза с Францией. Если бы Александр откликнулся на последующие две попытки, то Наполеон ничего бы не требовал. «Лишь бы честь была спасена», «спасайте честь», — говорил он, отправляя в октябре Лористона. Но царь не ответил ни на одну из трех попыток.

Вторая попытка была произведена Наполеоном, когда еще невозможно было даже по расчету времени надеяться получить ответ от Александра: ровно через два дня после беседы с Тутолминым. Связана эта попытка с именем Ивана Алексеевича Яковлева, отца А. И. Герцена. Об этой попытке мы знаем из французских источников, из первых страниц герценовского «Былого и дум» и из полного текста письма Наполеона к Александру, отправленного через Яковлева. Застрял в Москве этот Яковлев, богатый московский барин и оригинал, случайно: слишком долго собирался выехать. Семья очутилась в трудном положении, и Яковлев обратился за покровительством к маршалу Мортье. Маршал был знаком с Яковлевым по Парижу и доложил о нем Наполеону; тот велел Яковлеву явиться. Герцен говорит, со слов отца, об этом свидании в первой главе «Былого и дум»: «...Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой любви к миру, толковал, что его война в Англии, а не в России, хвастался тем, что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его (т. е. Наполеона. — Е. Т. ) не известны императору. Отец мой заметил, что предложить мир скорее дело победителя. «Я сделал, что мог, я посылал к Кутузову, он не вступает ни в какие переговоры и не доводит до сведения государя моих предложений. Хотят войны, не моя вина — будет им война».

Тут надо заметить, что Яковлев что-то, очевидно, спутал, рассказывая сыну впоследствии о свидании. Наполеон к Кутузову еще ни разу не обращался, когда говорил с Яковлевым: посылка Лористона произошла после разговора с Яковлевым.

Наполеон сначала было отказал Яковлеву в пропуске. Но когда Яковлев стал настойчиво просить, «Наполеон подумал и вдруг спросил: «Возьметесь ли вы доставить императору письмо от меня? На этом условии я велю вам дать пропуск со всеми вашими». — «Я принял бы предложение в. в., но мне трудно ручаться». — «Даете ли вы честное слово, что употребите все средства лично доставить письмо?» — «Обязуюсь своею честью, государь».

Наполеон написал 20 сентября письмо Александру, и Яковлев повез его. Письмо было доставлено Александру. Его полный текст напечатан в официальном издании корреспонденции Наполеона{2}.

Это письмо интересно и в политическом и в психологическом отношении. Наполеон хочет и остаться в позе бесспорного, но великодушного победителя и облегчить царю трудную задачу пойти на переговоры указанием на почти полную невиновность его. Наполеона, в разорении половины России и гибели Москвы. Стремление настроить царя примирительно сквозит особенно в конце письма. Но и начало очень характерно: «Прекрасный и великолепный город Москва уже не существует. Ростопчин сжег его. 400 поджигателей арестованы на месте преступления. Все они объявили, что поджигали по приказу губернатора и директора полиции; они расстреляны. Огонь, по-видимому, наконец прекратился. Три четверти домов сгорело, одна четвертая часть осталась. Это поведение ужасно и бесцельно. Имелось ли в виду лишить его (Наполеона — Е. Т.) некоторых ресурсов? Но они были в погребах, до которых огонь не достиг. Впрочем, как уничтожить один из красивейших городов целого света и создание столетий, только чтобы достигнуть такой малой цели? Это — поведение, которого держались от Смоленска, только обратило 600 тысяч семейств в нищих. Пожарные трубы города Москвы были разбиты или унесены...» Наполеон дальше указывает, что в добропорядочных столицах его не так принимали: там оставляли администрацию, полицию, стражу, и все шло прекрасно. «Так поступили дважды в Вене, в Берлине, в Мадриде». Он не подозревает самого Александра в поощрении поджогов, иначе «я не писал бы вам этого письма». Вообще «принципы, сердце, правильность идеи Александра не согласуются с такими эксцессами, недостойными великого государя и великой нации». А между тем, добавляет Наполеон, в Москве не забыли увезти пожарные трубы, но оставили 150 полевых орудий, 60 тысяч новых ружей, 1600 тысяч зарядов, оставили порох и т. д.

Любопытны последние строки, показывающие поразительное ослепление Наполеона, полное его нежелание стать на точку зрения противника. После всего, что он в России сделал, начиная от перехода через Неман и кончая Москвой, он пишет:

«Я веду войну против вашего величества без враждебного чувства». Он так «великодушен», что «одна записка от вашего величества, до или после последнего сражения, остановила бы мой поход, и я бы даже хотел иметь возможность пожертвовать выгодою занятия Москвы. Если ваше величество сохраняет еще некоторый остаток прежних своих чувств по отношению ко мне, то вы хорошо отнесетесь к этому письму. Во всяком случае, вы можете только быть мне благодарны за отчет о том, что делается в Москве». Подписано: «Наполеон».

Это письмо, где нет прямого предложения мира, является на деле предложением мира.

Как на донесение Тутолмина, так и на это личное письмо Наполеона Александр не ответил.

Тревога среди маршалов росла. До каких пор сидеть в Москве? Близились холода. Никаких «ресурсов» в московских погребах, о чем писал Наполеон Александру, солдаты не нашли, если понимать под «ресурсами» съестные припасы, но зато нашли они там очень много спиртных напитков: спирта, водки, ликеров, вин. Пьянство шло неимоверное, а хлеба было по-прежнему очень мало, овса и сена почти вовсе не было, лошади падали в Москве тысячами, чуть ли не больше, чем на походе. Ни фальшивые привезенные с собой русские ассигнации, ни настоящие не помогали делу; русские крестьяне не вступали с французами ни в какие разговоры. И, главное, дисциплина французской армии расшатывалась неимоверно. Солдаты, уже не только немецкие, польские, итальянские, но и часть французских, превращались в простых грабителей, но все-таки если у французов дисциплина более или менее сохранялась, то в немецких и итальянских частях она развалилась окончательно.

«Жесточайшие истязатели и варвары из народов, составлявших орду Наполеонову, были поляки и баварцы», — утверждает А. Н. Оленин в «Собственноручной тетради», напечатанной в «Русском архиве» за 1868 г.

Таких показаний немало. Жаловались и на пруссаков, и на вестфальцев, которых наши крестьяне именовали «беспальцами», и на итальянцев. Жалоб на природных французов было, определенно, меньше.

Жители Москвы отличали французов от других народов наполеоновской армии: «Французы настоящие — добрые, ведь их по мундиру и по разговору узнаешь, редко кого обидят; зато уж эти новобранцы всякие у них да немчура никуда не годились»{3}. Старая гвардия почти вовсе не принимала участия в грабеже.

Дезертирства из стоявшей в Москве армии не было по той причине, что французских солдат, отдалявшихся от своих форпостов, русские крестьяне ловили и убивали. Но с флангов, особенно с северного, вести шли неутешительные.

Вот что сообщил в зашифрованном докладе Наполеону Марэ, герцог Бассано, из Вильны. Дело было в сентябре 1812 г., когда оставленная в Вильне армия только что прочла победоносный бюллетень о Бородинской битве. Эта армия имела еще и продовольствие, и до морозов еще было далеко, — все казалось вполне благополучно. «Маршал Сен-Сир... не надеется уже на баварцев: немногие, сколько их у него осталось, поражены болезнью или упадком духа или охвачены манией дезертирства»{4}.

С южного фланга приходили известия о более чем сомнительном поведении австрийских «союзников». Их двойная игра становилась вполне ясной.

Плохо было и по всей коммуникационной линии, даже в Могилеве, в Минске, в Витебске. Страшно ослабив «великую армию» оставлением гарнизонов. Наполеон не мог все-таки считать, что его колоссальная коммуникационная линия в безопасности.

В неофициальном письме от 26 октября 1812 г. витебский интендант французской армии Пасторэ писал своему коллеге, виленскому интенданту Биньону: «Французский император дал мне для управления 12 округов, но русский император нашел уместным управлять 8 из них лично или через своих генералов, и, что хуже всего, он не оставляет меня в покое и в остальных округах. Витгенштейн, которого вы, конечно, знаете, в 6 лье от меня, и на днях казаки в третий раз явились позавтракать в предместье Витебска...»{5}.

Приходилось Наполеону думать и о покоренной, но ненавидящей его Европе, которая знает, что в России решается и ее участь, и которая все упования возлагает на два народа, не желающие пойти под иго завоевателя: на русский и на испанский.

Испанские дела — эта не закрывающаяся вот уже четыре года, всегда кровоточащая страшная рана на теле завоеванной великой империи — приковывали внимание Наполеона все время. 16 октября он приказывает послать два миллиона франков в Португалию, два миллиона во французскую армию, сражающуюся на севере Испании, полмиллиона — армии, сражающейся в центре Испании, полмиллиона — в Каталонию. Этот приказ не дошел по назначению: его забрали казаки, отбившие портфель с бумагами вместе с одним французским обозом{6}.

Власть в Москве была организована Наполеоном так: военным губернатором был назначен маршал Мортье, Дюронель — комендантом крепости и города, Лессепс — «интендантом города Москвы и Московской провинции», т. е. гражданским начальником Москвы и окрестностей. Лессепс «выбрал», а Наполеон утвердил 22 человека из русского населения, которые и получили название муниципалитета. Эти люди, против своей воли назначенные, боящиеся прослыть изменниками, решительно никакой власти, конечно, не имели. Лессепс обратился к жителям Москвы с воззванием на французском и на русском языках. Начиналось оно так (я привожу тот русский текст, который был тогда обнародован):

«Провозглашение. Жители Москвы! Несчастия ваши жестоки, но его величество император и король хочет прекратить течение оных. Страшные примеры вас научили, каким образом он наказывает непослушание и преступление. Строгие меры взяты, чтобы прекратить беспорядок и возвратить общую безопасность. Отеческая администрация, избранная из самих вас, составлять будет ваш муниципалитет, или градское правление. Оное будет пещись об вас, об ваших нуждах, об вашей пользе...» и т. д. Лессепс обещал полную безопасность для жизни и охрану имущества всем гражданам Москвы, «ибо такая воля величайшего и справедливейшего из всех монархов». Он предлагал в конце этого любопытного документа повиноваться властям и обещал, что при соблюдении этого условия «слезы» москвичей «перестанут литься».

P>Ровно никакого действия эта бумага, конечно, не возымела.

Нищие, запуганные, ютившиеся где попало русские, оставшиеся в Москве, подвергались на каждом шагу насилиям со стороны солдат. Не проходило ночи без нескольких убийств, остававшихся совершенно безнаказанными. Смрад от неубранных гниющих в домах и на дворах трупов заражал воздух. Но не только русские трупы валялись по домам и дворам. Из позднейших свидетельств мы знаем, что ожесточение русских, оставшихся в Москве, неоднократно выражалось в том, что они подстерегали напившихся и потому бессильных французов и убивали их, если обстановка позволяла надеяться на безнаказанность.

Все это сильно беспокоило и отвлекало мысли императора в те без малого пять недель, которые он провел в Москве.

Чем больше выяснялись результаты московских пожаров, тем серьезнее и настоятельнее перед Наполеоном вставал вопрос о необходимости где угодно искать зимние квартиры, но только не в Москве.

В подсчетах, сделанных тотчас после ухода французов, где перечислены были как сгоревшие улицы, так и уцелевшие, а также и многие дома, дается такой окончательный итог: из 30 тысяч домов, бывших в Москве перед нашествием, после выхода Наполеона из города оставалось «навряд ли 5 тысяч»{7}.

Наполеоновские чиновники произвели такой же подсчет еще раньше русских, и общий результат приблизительно тот же.

Но Москва была Наполеону еще нужна политически: Европа должна была знать, что Наполеон вынудил Александра подписать мир именно в Москве. Необходимо было сохранить позу победителя, а для этого нужно было дождаться ответа царя на посланное через Яковлева письмо.

Заботы о порядке в городе и в армии, прием курьеров с бумагами из Европы и из занятых местностей России — все это не могло отвлечь мысли Наполеона от главной его тревоги. Почему нет ответа? Обманул ли Яковлев? А если он доставил письмо, то почему Александр не отвечает? Уже прошло время, которое было бы нужно для ответа. Но ответа не было. Наполеон терял дни, золотые дни прекрасной, солнечной, теплой осени, стоявшей в 1812 г. во всей средней полосе России, и у нас есть доказательства, что он не хуже маршалов понимал опасность дальнейшего пребывания в Москве, если придется продолжать войну. Что-то следовало предпринять. Удобнее всего было приписать молчание Александра тому, что Яковлев, вероятно, не мог или не хотел доставить письмо. Наполеон решился на новый шаг, несравненно более важный, чем разговор с Тутолминым или письмо, данное Яковлеву. Этому предшествовало одно серьезное совещание с маршалами. Несколько дней он был в раздраженном состоянии, по пустякам набрасывался на маршалов, гневался на свиту.

3 октября, после бессонной ночи, он приказал маршалам явиться в Кремль и заявил им: «Нужно сжечь остатки Москвы, идти через Тверь на Петербург, куда явится к армии и Макдональд...» Но маршалы упорно молчали. «Какой славой мы будем превознесены и что весь свет скажет, когда узнает, что мы в три месяца завоевали две большие северные столицы!» Маршалы возражали. Они считали этот план невыполнимым. «Идти навстречу зиме, на север» с уменьшившейся армией, имея в тылу Кутузова, немыслимо. Наполеон умолк. Он не очень и отстаивал этот план. Но в тот же день он позвал Коленкура. Он сначала повторил утреннее свое предположение относительно похода на Петербург. Коленкур продолжал свои возражения. Тогда Наполеон предложил ему ехать к Александру с предложением мира. Коленкур снова стал противоречить, указывая, что это ни к чему не поведет и будет, напротив, очень вредно, потому что Александр убедится в трудном положении французов. «Хорошо, — круто оборвал его император, — в таком случае я пошлю Лористона». Лористон почтительно повторил то же самое, что говорил Коленкур. Но Наполеон прекратил спор прямым повелением немедленно ехать к Кутузову просить пропуска для дальнейшей поездки Лористона в Петербург к царю. «Мне нужен мир, он мне нужен абсолютно во что бы то ни стало, спасите только честь». Императорский приказ прекращал всякие разговоры и возражения. Лористон отправился к Кутузову.

2

5 октября утром на русских аванпостах появился под белым флагом французский офицер с извещением, что прибыл генерал маркиз Лористон, желающий иметь свидание с фельдмаршалом Кутузовым.

Это известие породило необычайное волнение в русской главной квартире. Для того чтобы хорошо понять не только причину этого волнения, но и очень многое во всех событиях конца войны 1812 г., необходимо вдуматься в то разногласие, которое делило кутузовский штаб и лиц кутузовского окружения на два безнадежно непримиримых лагеря. Быть может, в данном случае это выражение неточно. Один человек не может составлять «лагерь». Кутузов был одинок, генералы-исполнители Дохтуров, Коновницын, Маевский в счет не идут, а против него были Беннигсен и Вильсон открыто, Ермолов, Платов и Толь тайно. И за спиной этого вражеского стана Кутузов всегда угадывал невидимое присутствие самого царя.

Сдача Москвы очень искусно была использована врагами Кутузова. Беннигсен дал несколькими путями знать в Петербург, что у русской армии были еще шансы отстоять столицу, но светлейший князь по слабости и робости не захотел.

Барклай, тактику которого продолжал Кутузов, был обижен и раздражен именно тем, что Кутузов занял его место, и не думал поэтому поддерживать фельдмаршала. Талантливый, умный, но глубоко неискренний Ермолов переметнулся на сторону врагов Кутузова, но сделал это умно и осторожно.

В первые дни после Бородина перед Кутузовым еще робели и смирялись, но постепенно, по мере того как кружным путем приходили известия о возмущении Александра, о его вражде и полном недоверии к Кутузову, люди смелели и языки их развязывались.

Вместе с тем именно после Бородина стратегический талант Кутузова развернулся во всем блеске. Ни с кем не советуясь (он не доверял нисколько ни Беннигсену, ни Барклаю), Кутузов приказал армии отступать от Москвы на Рязанскую дорогу. Выйдя на Рязанскую дорогу, Кутузов вдруг круто повернул к югу, вышел на старую Калужскую дорогу и пошел к Красной Пахре, а одновременно велел князю Васильчикову отправить казачью кавалерию (два полка) по прежнему, рязанскому, направлению, стремясь сбить с толку преследовавшего русскую армию от Москвы Мюрата. Несколько дней подряд (драгоценнейших дней для Кутузова) эти казаки прекрасно выполняли свою задачу, и только 22 сентября французы убедились, что идут по ложному следу, и повернули обратно. Уже 19-го вся кутузовская армия была в Подольске, а на другой день, отдохнув, продолжала свой путь круто к югу, к Красной Пахре, на старой Калужской дороге. Тут и закончился искусный, глубоко продуманный фланговый марш Кутузова с этим крутым поворотом почти на глазах обманутого противника с Рязанской на Калужскую дорогу, «бессмертный фланговый марш... решивший участь кампании»{8} , как называет его один из участников дела.

Этим смелым передвижением Кутузов прикрыл Калугу и южные губернии от возможного движения туда Наполеона.

Однако эти распоряжения Кутузова подверглись очень злобной критике со стороны его (навязанного ему) начальника штаба Беннигсена. Дальше пошло еще хуже. Дело в том, что хотя и с сильным запозданием, но Мюрат открыл, конечно, военную хитрость Кутузова, заставившего французскую кавалерию даром терять время на Рязанской дороге, и, устремившись по Калужской дороге, стал теснить кутузовский арьергард. Принять сражение ни у Красной Пахры, ни в окрестностях Красной Пахры Кутузов не желал. Беннигсен со всеми своими приверженцами резко высказался против дальнейшего отступления к югу. В эту пору в штабе, кроме двух-трех человек, никто не понимал всего огромного и благого значения кутузовских передвижений, и фельдмаршал был совсем одинок. Беннигсен, Буксгевден, Платов и за ними их сторонники, ничего вначале не понимая в этом фланговом марше с Рязанской дороги на Калужскую, громко говорили о «бессмысленных мотаниях» старого фельдмаршала. Это не помешало им потом убеждать общество, что, собственно, и они тоже были за этот план.

Кутузов убеждал, что нужно отступить сильно южнее, например, к селу Тарутино, потому что чем ближе стать к Калуге, тем легче будет контролировать три дороги, ведущие из Москвы в Калугу, по каждой из которых в любой момент может двинуться Наполеон. Несмотря на всю ясность и целесообразность этого плана, Беннигсен с таким азартом принялся настаивать, что нужно оставаться и принять бой с Мюратом на Красной Пахре, что Кутузов вдруг раздраженно заявил, что на сей раз слагает с себя власть и предоставляет Беннигсену распоряжаться и отдает ему сейчас весь свой штаб, всех адъютантов, всю армию. «Вы командуете армией, а я только доброволец»{9}, — заявил он Беннигсену и предложил ему немедленно искать позицию для боя с Мюратом тут, у Красной Пахры

Беннигсен с 9 часов утра до полудня в сопровождении всего кутузовского штаба обыскивал окрестности, ничего не нашел и, вернувшись, признался, что сражаться тут невозможно. «В таком случае я беру снова на себя командование. Господа, по-прежнему ко мне, — заявил Кутузов, обращаясь к генералам. — Петр Петрович, пишите диспозицию к отступлению», — приказал он своему дежурному генералу Коновницыну.

Pvcская армия двинулась тут же к югу, к селу Тарутино, и расположилась в селе и в окрестностях. Кутузов со всем штабом поместился в деревне Леташевке, в 5 верстах южнее Тарутина. Это было 4 октября.

Весь этот эпизод ясно показал, что Беннигсен и вся его (очень большая) враждебная Кутузову партия в штабе по существу вовсе не знают, как исправлять «ошибки» Кутузова, но кричат об этих «ошибках» исключительно с целью поскорее добиться смещения главнокомандующего. С другой стороны, этот прием Кутузова — уступка своей власти хотя бы на один день врагу Беннигсену — показывает, что в этот момент фельдмаршал еще не чувствовал себя в силах применить резкие меры, распорядиться своей беспредельной по закону властью так, как хотелось бы. Есть и еще признак, что в эти дни Кутузов решил терпеть то, чего дальше он не потерпел бы.

Мы видели, что Кутузов при встрече с Ростопчиным у моста в день ухода из Москвы не обратил на него и его слова никакого внимания. Теперь Ростопчин тоже осмелел и хоть и уехал, но решился учинить на прощанье фельдмаршалу дерзость. Ростопчин после сдачи Москвы больше двух недель слонялся по главной квартире Кутузова, и тот ни разу не пожелал его принять. Тогда генерал-губернатор написал фельдмаршалу небольшое по размерам письмецо, в которое постарался вложить как можно больше ядовитых оскорблений. Он упрекает, что столица «скоропостижно отдана вами злодею», что Кутузов велел у всех жителей Московской губернии забрать хлеба по два пуда с души и все сено и весь скот без остатка, «о чем я только что вчерашнего числа узнал, посторонним образом, хотя более полумесяца нахожусь при главной квартире, где наравне с армией лишен чести видеть лицо вашей светлости». С полной готовностью он подчеркивает, что проживает он около Кутузова нисколько не по доброй воле, а исключительно по возложенным на него от государя поручениям: «И коль скоро исполню оные, то поеду в местопребывание государя, удалясь от тех несчастных мест, где счастье войск и отечества зависит от подписи вашей». Написав все это, Ростопчин, очевидно, пожалел, что вышло мало. И он прибавил «постскриптум»: «Ваша светлость, рассудя за благо оставить и Московскую губернию так, как вы оставили Москву, должность моя командующего с выступлением войск окончилась, и я, не желая ни быть без дела, ни смотреть на разорение и Калужской губернии, ни слышать целый день, что вы занимаетесь сном, отъезжаю в Ярославль и в Петербург. Желаю как верноподданный и истинный сын отечества, чтобы вы занялись более Россией, войсками, вам вверенными, и неприятелем; я же, с моей стороны, благодарю вас за то, что не имею нужды никому сдавать ни столицы, ни губернии, и что я не был удостоен доверенности вашей». Кутузов ничего не ответил и все-таки не принял Ростопчина.

Ростопчин исчез, но неприязнь к старому фельдмаршалу не исчезла из его главной квартиры.

Наиболее враждебную позицию из штабных генералов занял Беннигсен, начальник штаба, навязанный Кутузову. Вот типичная сцена.

Дальнейший план Кутузова состоял в том (он не скрывал этого даже от своего юного ординарца князя Голицына), чтобы «выиграть время и усыпить елико можно долее Наполеона, не тревожа его из Москвы... Все, что содействовало к цели сей, было им предпочитаемо пустой славе» иметь успех в нападении на выдвинувшийся из Москвы наполеоновский авангард. Сообразно с этим Кутузов и распорядился занять позицию южнее, чем хотел Беннигсен. Он сидел на скамейке и диктовал соответствующие распоряжения, как вдруг приехал с левого фланга отступающей русской армии Беннигсен. Тут начался спор, который ничем положительно кончиться не мог не только потому, что оба собеседника ненавидели друг друга, но и потому, что Беннигсен ждал обещанного раньше Кутузовым нападения на французский авангард, и с этой точки зрения Беннигсен был прав, заявляя, что выбранная Кутузовым позиция невыгодна. А Кутузов, вовсе не думая на самом деле о нападении, со своей точки зрения, с точки зрения спокойного выжидания, тоже был прав. «Разговор продолжался долго, — вспоминает очевидец Голицын, — сперва рассуждали хладнокровно, потом Кутузов, разгорячившись и не имея что возразить на представление Беннигсена, сказал ему: «Ваша позиция под Фридландом была для вас хороша, ну, а что касается меня, я довольствуюсь вот этой позицией, и мы тут останемся, потому что командир тут я, и я за все отвечаю». Жестокое напоминание, как страшно Наполеон разгромил Беннигсена в 1807 г. под Фридландом, было принято Беннигсеном как убийственное оскорбление.

В своей небольшой статье о Беннигсене, писанной в 1858 г. для американского энциклопедического словаря, Маркс посвящает поведению этого генерала в 1812 г. три строки, очень хорошо характеризующие его: «Во время кампании 1812 г. он развернул свою деятельность по преимуществу в главной квартире императора Александра, где интриговал против Барклая-де-Толли с целью занять его место»{10}. К этому можно было бы лишь прибавить еще одну строку: а с сентября 1812 г. интриговал в главной квартире Кутузова с целью занять место Кутузова.

3

Но не в Ростопчине и не в Платове, и не в Буксгевдене, и даже не в Беннигсене были главные затруднения для Кутузова; они, конечно, не могли надеяться, что им самостоятельно удастся заставить царя сместить Кутузова, которому, несмотря ни на что, продолжали верить в стране и в армии.

Наиболее влиятельный враг Кутузова, к которому и царь прислушивался с очень большим вниманием, сидел тоже в его штабе. Это был уже помянутый не раз английский комиссар при русской армии генерал сэр Роберт Вильсон. Для Вильсона, для стоящего за Вильсоном английского посла в Петербурге лорда Каткэрта, для стоящего за Каткэртом британского кабинета разногласия между Беннигсеном и Кутузовым вовсе не были только «генеральской ссорой», и они раньше всех уразумели, что кутузовская стратегия противоречит интересам великобританской политики. Прежде всего следует заметить, что Вильсон, тайно следивший за Кутузовым и доносивший на него царю, пользовался тем большим доверием Александра, что царь не терпел фельдмаршала и по существу был вполне солидарен с этим английским соглядатаем.

Да и трудно было бы Александру очень ссориться с Вильсоном. «Привезенные в город Кронштадт 50 тысяч английских ружей прикажите принять немедленно в артиллерийское ведомство», — пишет царь Горчакову 3 октября 1812 г. А ведь из Англии шли не только ружья, но и золотые стерлинги, как всегда в таких случаях, когда англичанам нужно было при помощи чужих армии одолеть грозного врага. Роберт Вильсон знал, что можно многое себе позволить, и широко этим пользовался.

Устроившись в главной квартире, Роберт Вильсон немедленно начал деятельно вмешиваться в кипевшие вокруг Кутузова интриги. «Вашему величеству, конечно, известно, что с летами и здоровьем князя Кутузова нельзя ожидать деятельного начальства и что генерал Беннигсен ищет главного начальства», — пишет он царю 27 сентября 1812 г. С Александром он усвоил себе какой-то особый тон. «Генерал Платов на одних квартирах со мной. Я надеялся, что ему дан будет отряд из 4 тысяч казаков и четыре эскадрона гусар с шестью легкими пушками и, может быть, несколько егерей». Вильсон недоволен положением Платова: «Но я нахожу его после 42-летней и отличной службы... ныне без всякой команды... Он сильно чувствует свое уничижение, и я должен признаться, что я разделяю с ним его и очень надеюсь, что будет дано повеление о поручении ему, по крайней мере, тех казаков, кои следуют на подкрепление здешней армии, с присовокуплением Атаманского полка», — в таком вот тоне Вильсон и дает Александру свои точные распоряжения по русской армии.

Вообще он держал себя хозяином и разговаривал с Кутузовым таким тоном, как если бы тот был не главнокомандующим действующей армии Российской империи, а каким-то выжившим из ума стариком, с которым следует говорить построже, чтобы он не дурил. Его наглость поддерживалась сознанием, что царь ненавидит Кутузова.

Останется ли в силе континентальная блокада, порождающая в Англии нищету и безработицу, — это было гнетущей, близкой заботой для англичан.

Аристократические английские друзья Семена Романовича Воронцова не скрывали от него, что рабочие раздражены и неспокойны. «Бирмингэмские рабочие горько жалуются, что у них нет работы»{11}, — читаем мы в одном из таких писем, писанных в сентябре 1812 г. Это одна неприятность у английских друзей Воронцова, а другая, ими выражаемая, это — тревога, не удастся ли коварному корсиканцу помириться как-нибудь с Александром. И одно очень связано с другим.

Теперь, после всего сказанного о борьбе против Кутузова окружающих его людей, после всего упомянутого о Роберте Вильсоне читателю будет вполне понятна история поездки Лористона в русский лагерь.

4

Когда генерал Лористон появился наконец уже собственной персоной вечером 5 октября на русских аванпостах, это возбудило страшное волнение в кутузовском штабе. Прежде всех и больше всех взволновался еще утром этого дня английский комиссар Роберт Вильсон. С той полнейшей бесцеремонностью, которая была ему свойственна, он заявил Кутузову решительный протест против приема Лористона, о чем не преминул довести до сведения Александра. Сделал он это в такой форме, которая обличает уверенность, что ему всякая дерзость сойдет с рук: «Имею честь донести вашему величеству, что фельдмаршал Кутузов сообщил мне сегодня поутру о намерении своем иметь свидание с генерал-адъютантом Бонапарта на передовых постах. Я почел долгом своим сделать самые твердые и решительные представления против такого намерения, исполнение коего не соответствовало бы достоинству вашего величества и не преминуло бы иметь вредное влияние, противное выгодам вашего величества, потому что послужило бы к ободрению неприятеля, к неудовольствию армии и к распространению недоверчивости в иностранных государствах». Другими словами, Роберт Вильсон не скрывал своего недоверия к самому Александру и грозил царю гневом Англии, если царь согласится на перемирие или, еще хуже, на мир с Наполеоном. В тот же день Вильсон донес обо всем и лорду Каткэрту, причем на письме есть такая странная пометка рукой Аракчеева: «Получено от государя 4 октября»{12}. Писано письмо 23 сентября (5 октября н. ст.), а 4 октября (16 октября н. ст.), значит, через 11 дней, оно уже было доставлено царю, прочитано им и передано для хранения Аракчееву. Было ли оно перехвачено? Сам ли Каткэрт передал его царю? Во всяком случае царь узнал, что прием Лористона есть «мера, преисполненная неблагопристойности и общественного вреда», и что Вильсон «в качестве генерала союзной державы» настоял на том, чтобы не сам фельдмаршал поехал на аванпосты к Лористону, а чтобы послал туда князя Волконского. Узнал Александр из этого письма и о том, что Кутузов-де в душе не питает таких враждебных чувств к Бонапарту, какие были бы Вильсону желательны, и что вообще его (Кутузова) «дряхлость всегда будет более или менее склонять его к желанию мира». Помогали Вильсону в его усилиях принц Ольденбургский и герцог Вюртембергский. Кутузов мог сколько угодно раздражаться наглым вмешательством всех этих иностранцев в дело, касавшееся мира или войны между Россией и Наполеоном, но поделать он тут ничего не мог.

Кутузов должен был принять Лористона если не в присутствии навязавшихся на это свидание Роберта Вильсона и герцога Вюртембергского, то все-таки так, чтобы Лористон, проходя в кабинет фельдмаршала, видел их обоих и с ними герцога Ольденбургского. Беседа Лористона с Кутузовым наедине продолжалась полчаса, после чего в кабинет позван был князь Волконский (отправившийся немедленно затем к Александру в Петербург). Когда Лористон уехал, фельдмаршал сообщил Вильсону содержание беседы. Лористон начал с жалоб на «варварские поступки крестьян с французами, попадающими в их руки». Фельдмаршал ответил: «Нельзя в три месяца сделать образованной целую нацию, которая, впрочем, если говорить правду, отплачивает французам той монетой, какой должно платить вторгнувшейся орде татар под командой Чингисхана». Лористон предлагал перемирие на основе какого-нибудь соглашения. Фельдмаршал ответил, что у него нет на это никаких полномочий. Лористон заявил затем, что Москву сожгли не французы. Кутузов ответил, что он это знает, что это было сделано самими русскими, которые ценят Москву не менее всякого иного города в империи. Лористон сказал: «Вы не должны думать, что дела наши в отчаянном положении; армии наши почти равны. Вы ближе к своим подкреплениям и продовольствию, но и мы получаем подкрепления. Вы, может быть, получили неблагоприятные для нас известия из Испании?» На это фельдмаршал ответил, что он в самом деле слышал об этом от сэра Роберта Вильсона, который только что вышел из комнаты. Лористон сказал, что Вильсон имеет свои основания преувеличивать. Кутузов не согласился с этим. «В самом деле, мы имели неудачу, которой обязаны глупостям Мармона, и Мадрид временно занят англичанами, но дела наши скоро там поправятся, потому что туда идут уже большие корпуса войск». Когда Кутузов сказал Лористону, что русский народ смотрит на французов, как на татар, вторгшихся под начальством Чингисхана, а Лористон ответил: «Однако есть же некоторая разница», то фельдмаршал возразил, что русский народ никакой разницы не усматривает. С этим впечатлением и с сознанием полной бесплодности своей поездки Лористон и вернулся в Кремль к Наполеону.

Дезертирство из разноплеменной наполеоновской армии все усиливалось; особенно повальный характер оно имело в испанских полках, которые, ненавидя Наполеона лютой ненавистью, были принуждены идти с ним в Россию. Это были насильно завербованные испанцы из запятых французами частей Испании. На свое дезертирство они не могли не смотреть в подавляющем большинстве случаев как на свой долг перед далекой их родиной, истерзанной Наполеоном. Фуражировки не удавались французам. В одних местах фуражиров брали в плен казаки, мелькавшие и днем и ночью около Тарутина и на московских дорогах; в других местах их избивали крестьяне, грабить которых они приходили, в третьих местах им удавалось запастись сеном, но лишь перебив или разогнав по лесам крестьян. Генерал барон Корф встретился на аванпостах с французским генералом Армандом. И встреча и разговор были «случайными». «Мы, право, очень устали от этой войны, дайте нам паспорт, — мы уйдем», — сказал Арманд. — «...О, нет, генерал, — возразил Корф, — вы к нам пожаловали незваные, так и уходить вам нужно по французской манере, не откланиваясь». — «Но в самом деле, — продолжал Арманд, — не жалко ли, что две нации, уважающие одна другую, ведут истребительную войну? Мы принесем извинение в том, что были зачинщиками, и охотно согласимся помириться на прежних границах». — «Да, — сказал Корф, — мы верим, что вы научились в последнее время иметь к нам уважение, но могли бы вы и впредь, генерал, уважать нас, если бы мы вас допустили до того, чтобы уйти с оружием в руках?» Предложение Арманда соответствовало, конечно, мысли Наполеона «помириться на прежних границах», но теперь, после полного разорения колоссальных пространств России, после гибели городов и бесчисленных деревень, после уничтожения Москвы, — такое предложение звучало как новое оскорбление.

Как мы видели, Кутузов в самых первых своих словах, в самой первой передаче своей беседы с глазу на глаз с Лористоном решительно ничего не говорит о проклятиях потомства и пр., которые обрушатся на него, Кутузова, если он заключит перемирие. Все эти риторические украшения появились уже потом, на досуге. Но это ведь и не важно. Существенным было одно: Наполеон увидел, что и третья его попытка войти в переговоры с Александром явно осуждена на неудачу. Такие «случайные» встречи, как генерала Арманда с Корфом или Мюрата с Беннигсеном, а потом с Милорадовичем (6 октября), еще больше его в этом убеждали. «У нас народ страшен, он в ту же минуту убьет всякого, кто вздумает говорить о мирных предложениях», — сказал Милорадович Мюрату.

И все-таки, предвидя, что скоро придется оставить Москву, Наполеону так хотелось подписать мир именно в Москве, сохраняя позу победителя, что он решил поторопить Александра с ответом: он знал, что Волконский сейчас же после свидания Лористона с Кутузовым повез рапорт об этом свидании от фельдмаршала к царю, а ответ все не приходил. 20 октября, т. е. через 15 дней после беседы Лористона с Кутузовым, к фельдмаршалу явился из французского лагеря полковник Бертэми с письмом от начальника императорского штаба маршала Бертье, князя Невшательского. Бертье спрашивал, получен ли ответ, и снова говорил о «восстановлении лучшего порядка», т. е. о мире. Кутузов ответил Бертье собственноручным письмом, в котором указывал на расстояния и трудности осеннего пути, задерживающие ответ Александра. Кутузов прибавил: «Трудно остановить народ, раздраженный всем, что он видел, народ, который уже триста лет не знал войны внутри государства, который готов пожертвовать собой за отечество и не делает различий между тем, что принято и что не принято в обыкновенных войнах»{13}.

Вильсон с большим озлоблением и нескрываемой тревогой отнесся к тому, что Кутузов опять вошел в сношения с французами и принял Бертэми. «Я знаю, что фельдмаршал не смеет, опасаясь жизнь свою подвергнуть опасности, начать какие-либо переговоры, и уверен, что император почел бы изменником всякого человека, который предложил бы ему о том; но впечатления от этих сношений вредны во внутренних, внешних, в политических и военных отношениях до такой степени, что от того могут произойти весьма важные бедствия, все сословия раздражены и самые рассудительные больше всех встревожены», — так писал Роберт Вильсон лорду Каткэрту вечером 20 октября из Тарусы. Вильсон ничуть не доверяет Кутузову, и он пишет с явной целью, чтобы Каткэрт довел об этом до сведения царя: что грозит революция и, кроме того, сепаратистское движение в земле Войска Донского. Вильсон, очевидно, проведал, что Наполеон в самом деле подумывал о сношениях с казаками. А главное — Кутузов непрочь от мира: «Нет сомнения, что фельдмаршал весьма расположен к ухаживанию за неприятелем, французские комплименты очень ему нравятся, и он уважает этих хищников, пришедших с тем, чтобы отторгнуть от России Польшу, произвести в самой России революцию и взбунтовать донцов как народ, к которому они имеют особое уважение и благорасположение которого желают снискать лаской». Вильсон заявляет, что хочет уехать из главной квартиры, «если фельдмаршал сохранит начальство над армией и если государь не запретит (Кутузову. — Е. Т.) иметь такие личные сношения», настолько он, Вильсон, «раздражен таким поведением».

Все попытки Наполеона начать мирные переговоры на этом кончились. Александр ничего не ответил и на донесение Кутузова.

5

Выслушав отчет Лористона, Наполеон едва ли обманывался далее насчет возможности благоприятного результата переговоров. Уже то, что Кутузов не пустил Лористона в Петербург, не говоря уже о категорических заявлениях самого фельдмаршала, достаточно показывало, что с русской стороны нет и тени желания вступить в мирные переговоры, и все-таки Наполеон ждал и медлил. Собственно, в эти дни, от 6 октября, когда вернулся в Москву Лористон, до 14 октября, когда Наполеон уже начал делать распоряжения, ясно говорящие о близкой эвакуации, он уже вовсе не ждал ответа из Петербурга, да и не мог ответ прибыть раньше 18 — 19 — 20-го числа в самом лучшем случае. Состояние его было раздраженное. Целыми ночами он шагал по Кремлю, говорил о всевозможных новых планах и признавался графу Дарю в истинной причине своих колебаний. Как уйти? Как начать отступление ему, привыкшему только наступать и завоевывать? «Это покажется бегством! Это отзовется в Европе!» Стоит начать отступать, и подымутся со всех сторон опаснейшие войны. «Москва — это не военная позиция, это — политическая позиция». И, очевидно, вспомнив, как этот самый граф Дарю предупреждал его еще в Витебске, считая всю эту войну ненужной. Наполеон прибавил: «В политике никогда не нужно отступать, не нужно признаваться в ошибках, это лишает уважения».

Что вся эта война — сплошная ошибка, он теперь уже видел ясно. Он только не знал еще, до какой степени губительной оказалась эта ошибка для него и для его армии.

Дарю был того мнения, что нужно превратить Москву в укрепленный лагерь, зимовать здесь, подождать весной подхода подкреплений из Франции и Европы и возобновить тогда военные действия. Но маршалы были против этого плана. И Наполеон тоже. Он лучше Дарю учитывал, как опасно ему на шесть-семь месяцев «зарываться в русские снега», как шатко его держащееся исключительно насилием владычество над Европой. Итак, отступать, потому что ни мира в Москве не дождаться, ни зимовать в Москве нельзя. Еще ничего не говоря категорически, Наполеон начинает готовиться к выходу из Москвы.

14 октября Наполеон приказывает Бертье, чтобы тот повторил приказ императора: не пропускать дальше Смоленска ни одного французского артиллерийского парка, который откуда бы то ни было направлялся в распоряжение великой армии, и чтобы начиная с 17 октября ни один артиллерийский или кавалерийский отряд не направлялся в Москву, а оставался в Можайске, в Гжатске, в Вязьме (где застанет приказ).

«Армия займет другое положение»{14}. С тех пор уже не прекращаются приказы, не менее многозначительные. Император приказывает эвакуировать раненых, кого возможно, из Московской области в Смоленск. Об этом он сообщает герцогу Бассано в Вильну 16 октября и ему же дает знать, что «возможно», что он расположится на зимние квартиры между Днепром и Двиной{15}.

16 октября 1812 г. Наполеон писал Марии-Луизе из Москвы: «Если в эту зиму я не смогу вернуться в Париж, я приглашу тебя приехать повидаться со мной в Польшу».

Наполеон пытается испугать Александра перспективой новых больших подкреплений, которые должны со всех сторон спешить на усиление великой армии. 16 октября 1812 г. он пишет герцогу Бассано приказ: потребовать у прусского короля, у австрийского императора, у баварского короля, у вюртембергского короля присылки новых подкреплений, а также рекомендовать всем этим «союзным» монархам сообщать в их газетах удвоенные (против действительности) цифры этих новых подкреплений. Все это с целью показать, «какие большие возможности рекрутирования имеет император не только в своих владениях, но и у своих союзников»{16}. И в тот же день он приказывает, чтобы в Смоленск были отправлены быки, а главное — теплая одежда, так как наступают холода. «Прикажите, чтобы все другие дела были прерваны и чтобы все было направлено на доставление в Смоленск одежды»{17}.

Но того же 16 октября Наполеон написал также и в Париж министру полиции герцогу Ровиго: «Вероятно, война затянется на всю зиму, и только взятие Петербурга откроет глаза императору (Александру. — Е. Т.). Москва уже не существует. Это в самом деле важная потеря для всей империи. Она по справедливости была центром и гордостью империи. Все офицеры русской армии, кажется, в отчаянии из-за московской катастрофы. Они приписывают ее сумасбродным и яростным страстям своего рода Марата, который был ее губернатором, Ростопчина. Я эвакуировал все мои госпитали, которые были тут в домах, посреди развалин. Я только укрепил Кремль, который теперь вне опасности неожиданных нападений. От двух до трех тысяч человек могут в нем продержаться некоторое время. Я тут поместил все мои боевые припасы и продовольствие». И тут Наполеон в первый раз говорит о выступлении из Москвы: «Я скоро двинусь, чтобы приготовить зимние квартиры и мои операции на будущий год... Все сообщения говорят, что пехота у неприятеля ничтожна. Меня уверяют, что нет и 15 тысяч старослуживых солдат. Второй и третий ряды состоят только из ратников милиции. Но неприятель усилил свою кавалерию. Он учетверил число своих казаков, страна наводнена ими, и это порождает для нас много мелких столкновении, очень тягостных». На этой фразе, много говорящей при всей ее нарочитой туманности, и кончается замечательное письмо Наполеона{18}. Тут уже, помимо намека на близкий уход из Москвы, есть признание о быстро возрастающей смелости казачьих нападений на эстафеты и транспорты, идущие в Москву.

У нас есть косвенное доказательство, что в эти дни, еще, например, 15 октября, т. е. перед Тарутинским боем, Наполеон не думал о таком уж скором уходе. В этот день он писал Марэ (герцогу Бассано): «До сих пор эстафеты счастливо доходили до меня, никакие инциденты не преграждали им путь. Однако трудно надеяться на продолжение этого счастья». А потому он требует, чтобы наиболее важные известия герцог Бассано посылал ему дважды и трижды. Ясно, что растянутая цепь наполеоновских сообщении все более и более оказывалась под угрозами русских казаков и партизан, но и распоряжение Наполеона о повторных отправлениях курьеров, а также содержащаяся в том же письме инструкция, как именно пересылать императору вырезки из газет, показывают, что он 15-го вовсе не помышлял еще, что уже 19 октября, через четыре дня, покинет навсегда русскую столицу{19}.

Раненых, правда, уже несколько дней подряд эвакуировали из Москвы в Можайск, но нужен был какой-то окончательный толчок, чтобы покончить с последними колебаниями. Толчок воспоследовал. 18 октября 1812 г. Наполеон производил во дворе Кремля смотр дивизиям корпуса маршала Нея. Вдруг отдаленный грохот артиллерии поразил императора. Спустя короткое время примчавшийся адъютант сообщил, что внезапно Кутузов вышел из Тарутина, напал на Мюрата и нанес ему поражение.

6

Гром пушек, донесшийся до Наполеона, в самом деле шел из расположения авангарда французской армии, стоявшего у речки Чернишны и находившегося под общим командованием короля; неаполитанского Мюрата. Стоял этот авангард тут долго, с 24 сентября, в полном бездействии. Состоял он, в общем, из 20 — 22 тысяч человек. Кутузов его не трогал, со своей стороны Мюрат также не предпринимал никакого движения против Тарутина. Приезд Лористона был учтен как явный признак плохого положения французской армии. С этого момента Беннигсен, Ермолов, Багговут, Платов не переставали просить Кутузова дозволить им произвести нападение на Мюрата. Особенную энергию начали проявлять эти генералы после того, как генерал-квартирмейстер Толь произвел очень глубокую разведку и принес известие, что отряд Мюрата стоит очень беспечно, караульная служба никуда не годится, разведочная служба плоха, потому что лошади слабосильны — фуража не хватает. Кутузов не хотел сражения, даже второстепенного, но уступил, явно решив уже наперед не дать этой стычке развиться в большую битву. 16 октября Кутузов рассмотрел диспозицию, составленную Толем, и утвердил ее. Нападение на Мюрата было назначено на 17 октября, но Ермолова не могли разыскать, диспозицию ему не успели вовремя вручить, и на другой день, 17 октября, утром Кутузов никого на назначенных местах не нашел. Раздраженный вообще тем, что его заставляют делать ненужное, по его мнению, дело, Кутузов пришел в полное бешенство. Он разругал попавшихся ему двух офицеров последними словами. Один из них, подполковник Эйхен, оставил после этого кутузовскую армию, а другой, капитан Бродин, которого Кутузов назвал «только» канальей, остался. Ермолова Кутузов распорядился исключить со службы, но, когда гнев отошел, он отменил свое решение. Это было, так сказать, прелюдией. На другой день, 18 октября, генерал Багговут атаковал левый фланг Мюрата, а Орлов-Денисов — правый. Общее руководство битвой взял на себя Беннигсен. Кутузов не показывался. Первый кавалерийский налет Орлова-Денисова был удачен: французы были опрокинуты, захвачены были орудия, но французы успели оправиться и встретили убийственным огнем два полка пеших егерей. При этом был убит и генерал Багговут, командовавший ими. Французы стали отступать, но в порядке. Беннигсен, полагая, что у него под руками недостаточно войск, чтобы с надеждой на успех ударить на французов, попросил Кутузова дать ему помощь, но фельдмаршал отказал, и никакие просьбы Ермолова, Коновницына, Милорадовича не помогли. Мюрат отступал медленно и в порядке за речку Чернишну, к Спас-Купле, отстреливаясь от преследовавшего его Орлова-Денисова. Дело окончилось без какого-либо очень решительного результата, и все свелось к первоначальному успеху русских. Мюрат потерял 2,5 тысячи (по другим данным — около 3 тысяч), русские — около тысячи или 1200 человек. Конечно, победителями были русские: Мюрата все-таки вынудили отступить, и русские забрали 36 пушек, 50 зарядных ящиков и знамя. Клапаред и Латур-Мобур отогнали Платова, стремившегося отрезать отступление Мюрата на Спас-Куплю. Беннигсен потом ручался, что отряд Мюрата весь мог бы погибнуть, если бы по злостному капризу Кутузов не отказал дать подкрепление в нужный момент. Кутузов не только не дал, а даже приказал войскам отступить от Чернишны и вернуться на свои тарутинские позиции.

Беннигсен был вне себя от ярости. Почему Кутузов не помог, а позволил Мюрату отделаться очень легко и отойти в полном порядке? «Я не могу опомниться! Какие могли бы быть последствия этого прекрасного, блестящего дня, если бы я получил поддержку... Тут, на глазах всей армии, Кутузов запрещает отправить даже одного человека мне на помощь, это его слова. Генерал Милорадович, командовавший левым крылом, горел желанием приблизиться, чтобы помочь мне, — Кутузов ему запрещает... Можешь себе представить, на каком расстоянии от поля битвы находился наш старик! Его трусость уже превосходит позволительные для трусов размеры, он уже при Бородине дал наибольшее тому доказательство, поэтому он и покрыл себя презрением и стал смешным в глазах всей армии», — так писал Беннигсен своей жене сейчас после Тарутина, 22 октября. Беннигсена возмутило не только нежелание Кутузова помочь в решительный момент, но и приказ фельдмаршала, чтобы Беннигсен немедленно после битвы отошел с войском на 12 верст назад, в исходную позицию. «Представляешь ли ты себе мое положение, что мне нужно с ним ссориться всякий раз, когда дело идет о том, чтобы сделать один шаг против неприятеля, и нужно выслушивать грубости от этого человека!»{20}.

Кутузову, которого перед фронтом целовал Суворов, не приходилось оправдываться в «трусости». Он и вообще вовсе не думал оправдываться в своем поведении в день Тарутина. У него была своя твердая мысль, и ни с чем, кроме нее, он уже не считался. Беннигсен был в негодовании, которое не слабело, а усиливалось с каждым днем: он ясно видел, что Кутузов умышленно не помог ему и не позволил сделать Тарутинское сражение победой с серьезными результатами. Отношения между Беннигсеном и Кутузовым обострились до крайней степени. Беннигсен написал Кутузову после Тарутинской битвы: «Войска его императорского величества совершили сию победу с такой правильностью и порядком, какую можно видеть на одних только маневрах. Жаль, очень жаль, что ваша светлость слишком были далеко от места действия и не могли видеть вполне прелестной картины поражения»{21}. Кутузов учитывал эти выходки и не оставался в долгу. «Где этот дурак? Рыжий? Трус?» — кричал Кутузов, прикидываясь, будто забыл как нарочно нужную фамилию и силится вспомнить. Когда ему решились сказать, не Беннигсена ли он имеет в виду, фельдмаршал ответил: «Да, да, да!» Так было как раз в день Тарутинской битвы. Повторялась на глазах всей армии история Багратиона с Барклаем. Но Беннигсен по своей репутации, силе, способностям был гораздо слабее Багратиона, а Кутузов по всем своим ресурсам, по своему военному и моральному авторитету и популярности в широких массах русского народа был несравненно сильнее Барклая. Барклаю не под силу было бороться с оппозицией Багратиона, а Кутузов без особого труда покончил с Беннигсеном. Беннигсен известен был как бессовестнейший взяточник. В 1807 г. он в качестве главнокомандующего брал позорнейшим образом взятки с поставщиков, корыстно покровительствовал интендантским ворам и погубил русскую армию страшным поражением под Фридландом 14 июня 1807 г. Были слухи, что при нем солдаты в полном смысле слова умирали голодной смертью, а он, не имея раньше никакого состояния, стал богатейшим человеком, именно обворовав свою армию. При такой репутации не ему было тягаться с Кутузовым.

Беннигсен никак не мог справиться со своей яростной ненавистью к Кутузову. Он послал царю донос, превосходивший все, какие он до сих пор пересылал царю{22}. В армии говорили, будто Александр переслал этот донос фельдмаршалу. Так или иначе, результатом было то, что Кутузов приказал Беннигсену немедленно уехать из армии.

Сражение 18 октября, почему-то получившее название Тарутинского, — хотя село Тарутино оставалось далеко к югу от места боя, — кончившееся таким незначительным чисто военным результатом, имело большие политические и моральные последствия. В моральном отношении оно подняло дух русской армии: оно было первым чисто наступательным сражением за всю войну, притом успешным для русской стороны. В политическом отношении оно явилось последним, решающим толчком, заставившим Наполеона наконец выйти из Москвы.

7

Тарутинское дело было истолковано Наполеоном так: Кутузов чувствует себя достаточно сильным, и поэтому следует идти на юг раньше, чем русский главнокомандующий заградит туда дорогу.

Когда Наполеон тронулся из Москвы, у него было немного менее 110 тысяч человек. У Кутузова в Тарутине и возле Тарутина было в тот момент 97 112 человек. Артиллерия Наполеона значительно уменьшилась сравнительно с тем, что у него было еще под Бородином; много орудий пришлось побросать по дороге из-за невозможности тащить их: ведь даже у кавалерии лошадей не хватало, и целые кавалерийские части давно уже спешились. У Кутузова же в это время было 622 орудия. Наполеон не знал в точности сил своего противника, когда выступал из Москвы, но он был полон уверенности, что в случае столкновения в открытом поле перевес еще будет на его стороне.

Чтобы спасти престиж, Наполеон сначала задумал было оставить в Москве гарнизон в 8 тысяч человек и даже назначил генерала Мортье начальником этого гарнизона. В отместку Александру за то, что тот не ответил на три мирных предложения, Наполеон решил, уходя, взорвать Кремль. Мортье рассуждать не привык. Немедленно он приказал хватать оставшихся в Москве русских и в спешном порядке с помощью этой рабочей силы минировать Кремль с дворцами, с Иваном Великим, храмами и пр. Подкопы эти деятельно производились трое суток. Русских, отказавшихся рыть подкопы под Кремль, жестоко били. В ночь на 19-е началось выступление французской армии из Москвы. Тянулись не только 100 тысяч войска (гарнизон Мортье в 8 тысяч человек остался 19-го в городе), но бесконечные фуры, телеги, переполненные доверху возы награбленного и увозимого из Москвы добра, шли пешком и ехали в экипажах тысячи всякого люда — иностранцы с женами и детьми, оставшиеся при вступлении французов и теперь уходившие, опасаясь мести со стороны русских.

Обоз был так огромен, армия растянулась в такую бесконечную линию, что Наполеон, пропуская мимо себя свою армию, тут же высказал мнение, что такое движение опаснее всего, но он еще не решился приказать бросить награбленную добычу, это он приказал сделать впоследствии.

Император шел на Калугу и вел армию прямо на Красную Пахру, подбирая по пути остатки отряда Мюрата. С дороги он послал приказ Мортье тотчас после взрыва Кремля выйти из Москвы и присоединиться к армии. Это оставление Мортье в Москве на два дня явно имело целью замаскировать, хотя бы на первый момент, в глазах своей армии истинный смысл ухода из Москвы и сохранить, несмотря ни на что, позу победителя. Так нужно было сделать и для Европы.

Давно уже Наполеон перестал писать жене о Москве. Он больше всего интересуется в письмах своим маленьким сыном, хвалит прекрасную солнечную погоду, делает распоряжения о награждении автора понравившейся императрице новой оперы, пишет о панораме, которую показывали в Париже, и т. д. «Мой добрый друг Луиза... Я очень рад, что ты довольна панорамой Антверпена. Было бы хорошо сделать панораму пожара Москвы... Пиши часто своему отцу, рекомендуй ему усилить корпус Шварценберга...» Император не очень уже доверял военному усердию своего подневольного австрийского союзника.

Еще раз он возвращается к пожару Москвы в тот самый день, когда решает окончательно выйти из города: 18 октября 1812 г. он говорит о безумии русских, которые «на столетия» разорили свою столицу: «Москва была городом тем более прекрасным и тем более удивительным, что она была почти единственным городом такой величины во всей этой огромной стране». В 7 часов утра 19 октября Наполеон покинул Москву вслед за армией. «Мой друг, я в дороге, чтобы занять зимние квартиры. Погода великолепна, но она не может длиться. Москва вся сожжена, и так как она не есть военная позиция, нужная для моих конечных целей, то я ее покидаю и уведу гарнизон, который я тут оставил. Мое здоровье хорошо, мои дела идут хорошо». Тут же он небрежно поминает о Тарутине: «Была стычка с казаками»{23}.

Как только император и армия вышли из Москвы, последовали подготовленные взрывы. 19 октября был взорван винный двор и сгорел уцелевший до тех пор Симонов монастырь. Во французской армии заметно было какое-то непонятное сначала посторонним людям движение. Всю ночь двигались обозы, груженые фуры, непрерывно проходили все в одном направлении войска. Движение продолжалось и усиливалось 20 и 21 октября.

21 октября начались кремлевские взрывы, от которых в Москве затряслась земля. Взлетели на воздух здание Арсенала, часть кремлевской стены, начались пожары в Грановитой палате, в соборах, разрушены были частично Никольская башня и башни, выходящие в сторону реки, загорелись было соборы. Взрывы были такой страшной силы, что рушились стены построек не только в ограде Кремля, но и за Кремлем. К счастью, дождь подмочил фитили, и взрывы не принесли всего того вреда, на какой рассчитывал Наполеон. Иван Великий уцелел случайно: подмокли фитили в заложенной мине.

Кремль и площадь возле Кремля после каждого взрыва долго оглашались воплями и стонами израненных, полузадавленных, насмерть перепуганных людей.

Наполеоновская армия покидала московское пожарище. Ночью с 22 на 23-е раздались внезапно один за другим новые оглушительные взрывы. Население было в полной панике. Эти взрывы были так сильны, что в Китай-городе обвалились не которые здания и даже на далеком расстоянии не только выбило в окнах стекла, но рушились и рамы{24}.

Последний (пятый) взрыв кремлевских стен, взорванных в пяти местах, произошел на рассвете 23-го, и спустя несколько часов последние отряды маршала Мортье оставили город. Безначалие и усиленные грабежи происходили в Москве после ухода армии еще несколько часов{25}.

«Я покинул Москву, приказав взорвать Кремль. Мне нужно было 20 тысяч человек, чтобы сохранить этот город. Будучи разрушенным, он только стеснял мои операции», — писал Наполеон жене из села Фоминского, куда пришел 22 октября.

Взрывы не были слышны в далеком русском лагере, но их слышали казачьи разъезды, давно уже украдкой рыскавшие вокруг Москвы. 22 октября прапорщик Языков с казачьим отрядом пробирался близ Москвы с целями разведки. Вдруг они услышали страшный грохот и треск, донесшийся из города. Языков решился на очень рискованный поступок: проникнуть в город насколько будет возможно, чтобы узнать о причине.

Маленький отряд въехал в Москву. Мертвое молчание поразило их. Не видя французов и ни души на улицах, они постепенно продвинулись к самому Кремлю, и тут они первые в России узнали потрясающую новость: Наполеон ушел.

.....................................................................................

{1}ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, К-6, № 10. Бумаги, отбитые у французов. Иван Тутолмин — Александру I, 7 сентября 1812 г.

{2}Correspondance, t. XXIV, № 19213, стр. 221—222, a Alexandre I, l'empereur de Russie, Moscou, 20 septembre 1812.

{3}Рассказ о 12-м годе. —Русский архив, 1871, перепечатка в Пожаре Москвы, стр. 135.

{4}Герцог Бассано—Наполеону. Вильна, 22 сентября 1812 г.

{5}ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, К-6, № 4. Papiers interceptes, письмо Pastoret a Bignon, 26 octobre 1812.

{6}ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, К-6, № 5. Наполеон — герцогу Фельтрскому. Moscou, le 16 octobre 1812.

{7}ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, К-7, № 8. Из бумаг Рунича. Переписка с Козодавлевым (декабрь 1812 г.).

{8}Xapкeвич В. 1812 год в дневниках... , т. I, стр. 30. (Записки Щербинина).

{9}Там же, стр. 33: Vous commandez 1'armee, je ne suis que volontaire.

{10}Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. XI, ч. II, стр. 577.

{11}Архив Ин-та истории АН СССР, бумаги Воронцова, письма разных лиц, № 11, Burlegh, le 22 septembre 1812, подписано «George Tate».

{12}Отечественная война в письмах современников , № 146. Роберт Вильсон—лорду Каткэрту. 23 сентября/5 октября 1812 г.

{13}Отечественная война в письмах современников, № 172. Кутузов— Бертье, 8 октября 1812 г.

{14}Correspondance, t. XXIV, № 19273, стр. 264.

{15}Correspondance, t. XXIV, № 19275, стр. 265 Moscou, le 16 octobre 1812.

{16}ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, Lettres interceptees. Наполеон — Марэ, герцогу Бассано. Moscou, le 16 octobre 1812; Correspondance, t. XXIV. № 19275, стр. 265.

{17}ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, Lettres interceptees. Коротенькая записка Наполеона Марэ, герцогу Бассано (этот приказ дан в другой редакции). Moscou le 16 octobre 1812.

{18}ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, Lettres interceptees. Наполеон — Савари, герцогу Ровиго. Moscou, le 16 octobre 1812.

{19}ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, Lettres interceptees. Наполеон — Марэ, герцогу Бассано. Moscou, le 16 octobre 1812.

{20}Отечественная война в письмах современников, № 177. Беннигсен — жене, 10 октября 1812 г.

{21}Мой век или история С. И. Маевского.—Русская старина , 1873, август, стр. 157.

{22}Харкевич В. 1812 год в дневниках... , т. I, стр. 43 (Записки Щербинина): «Вскоре после Тарутинского сражения Кутузов получил от государя письмо, которое послано было Беннигсеном его величеству. В этом письме заключался донос на Кутузова в том, что будто бы он оставляет армию в бездействии и лишь предается неге. Кутузов тотчас же по получении этого письма велел Беннигсену оставить армию».

{23}Lettres de Napoleon a Marie-Louise, № 113, 20 octobre 1812 (из Десны).

{24}Ленингр. отд. Центр. арх., Арх. культуры и быта. Дело о чиновниках и пр., № 942, показание Бестужева-Рюмина от 14 февраля 1814 г.

{25}ГПБ, рукописн. отд., арх. Н. К. Шильдера, К-7, № 8. Донесение А. Коржачевского—Д. П. Руничу, 24 октября 1812 г.

Дальше