От Смоленска до Бородина
1
Когда 18 июля из Полоцка Александр I уехал наконец от армии, с ним уехала и его большая свита, а в свите тот самый А. С. Шишков, который, как мы видели, немало усилий потратил на дело удаления царя из армии. Шишков убедил царя, что ему необходимо появиться в первопрестольной Москве, чтобы воодушевить народ. На самом деле мы знаем из личных записок самого Шишкова, предназначенных не для печати, что ему казался более всего существенным не столько вопрос, куда поедет царь, сколько самый отъезд его, ибо вреднее, чем в действующей армии, присутствие Александра Павловича нигде быть не могло. «Несколько дней уже перед сим бродило у меня в голове размышление, что, может быть, положение наше приняло бы совсем иной вид, если бы государь оставил войска и возвратился через Москву в Петербург». Но, конечно, царю этого нельзя было прямо так и высказать, и Шишков говорил о том, что царю нужно спешить именно в Москву, древнюю, священную столицу, и т. д. Но вышло все несравненно лучше, чем кто-либо ждал. В Москву Александр со свитой прибыл уже вечером 23 июля, на пятый день после отъезда из армии. Был при нем, конечно, и Аракчеев, который еще в Полоцке на слова Шишкова и Балашова, что отъезд царя есть средство к спасению отечества, ответил текстуально так: «Что мне до отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь далее при армии?» Для Аракчеева отъезд царя из армии был прежде всего спасением своей собственной аракчеевской шкуры от непосредственной военной опасности. Трусость Аракчеева, так же как и жестокое отношение к солдатам, имела истинно патологические размеры. Теперь он на время присмирел. Выбивание челюстей и выдирание усов у солдат, а также прогон их «сквозь тысячу человек двенадцать раз» приходилось отложить до более подходящего времени.
Потрясающие известия о грозном враге, который, ломая сопротивление, прямиком идет на Москву, давно уже держали столицу в напряженнейшем положении. Появление Александра в Москве сильно оживило настроение столицы. 27 июля в Кремле состоялось собрание дворянства и отдельно собрание купечества. Это были допущенные представители обоих сословии, не выбранные, но приглашенные во дворец. Купечество Москвы выразило готовность (и приняло соответственные решения) прийти на помощь отечеству пожертвованиями (до 10 миллионов рублей). Дворянство Московской губернии постановило выставить из крепостных своих крестьян «до 80 тысяч» ратников и дать казне 3 миллиона. От «мещан и разночинцев» также поступили заявления о предоставлении ратников. Сверх того, отдельные большие богачи и магнаты из дворян (вроде графа Мамонова) обязались выставить, обмундировать и вооружить за свой счет целые полки. Началось формирование общенародного ополчения. Подъем духа в народе был огромный. Не страх, а гнев был преобладающим чувством. Очевидцы единодушно показывают, что все классы на этот раз в этот страшный миг слились в общем чувстве. Лучше смерть, чем покорность вторгшемуся насильнику! Крестьяне, мещане, купцы, дворянство — все наперерыв хотели выразить свою готовность идти на смертную борьбу против Наполеона.
Характерно, что наиболее далеки от этого народного подъема были официальные представители власти. Московский главнокомандующий Ростопчин, согласно его собственным запискам, занят был в это время совсем иными вопросами. До него дошло, что кое-кто из дворян намерен спросить государя на заседании в Кремле, каковы наши силы, какие у нас есть средства для защиты и т. д. Это, очевидно, показалось Ростопчину неуместным парламентаризмом, как ему казалось все, сверх восклицания «ура». И он поспешил предупредить вопрошателей. «Намерение было дерзкое, неуместное и опасное при тогдашних обстоятельствах; но насчет исполнения его, то я вовсе не испугался, зная, что указанные господа столь же храбры у себя дома, сколько трусливы вне его. Я преднамеренно и неоднократно говорил при всех, что надеюсь представить государю зрелище собрания дворянства верного и что я буду в отчаянии, если кто-либо из неблагонамеренных людей нарушит спокойствие и забудется в присутствии своего государя, потому что такой человек прежде окончания того, что хотел бы сказать, начнет весьма далекое путешествие. Дабы сообщить более вероятия таким моим речам, я приказал поставить невдалеке от дворца две повозки, запряженные почтовыми лошадьми, и подле их прохаживаться двум полицейским офицерам, одетым по-курьерски. Если кто-либо из любопытных осведомлялся, для кого назначены эти повозки, отвечали: а для тех, кому прикажут ехать. Эти ответы и весть о появлении повозок дошли до собрания, и фанфароны во все продолжение собрания не промолвили слова и вели себя, как подобает благонравным детям». Так подготовился Ростопчин к возможным интерпелляциям, по собственным его словам{1}.
Зато совсем не подготовилось правительство к непосредственной организации ополчения. Это ополчение должно было постепенно пополнять убыль в армии, но вооружить его было нелегко.
Уже отъехав от армии и будучи в Москве, Александр убедился, что в России нечем вооружить московское ополчение. И не только царь, но и военный министр Барклай этого не знал. «Распоряжения Москвы прекрасны, эта губерния мне предложила 80 тысяч человек. Затруднение в том, как их вооружить, потому что, к крайнему моему удивлению, у нас нет более ружей, между тем как в Вильне вы, казалось, думали, что мы богаты этим оружием. Я покамест сформирую много кавалерии, вооруженной пиками. Я распоряжусь дать их (пики. — Е. Т.) также пехоте, пока мы не достанем ружей», — такое неприятное открытие изложил Александр Барклаю в письме из Москвы 26 июля.
Ружей настолько не хватало, что, по высочайшему повелению, состоявшемуся в том же июле 1812 г., велено было не приводить в действие предложенного вологодским дворянством сбора ополчения (по 6 душ от каждой сотни), а вместо этого прислать от всей Вологодской губернии всего 500 человек звероловов-охотников с их охотничьими ружьями.
Вообще же ополченцев вооружали чем попало. Новороссийский генерал-губернатор «дюк де Ришелье» (герцог Ришелье) сообщил министру полиции 26 июля 1812 г.: «Ополченцев приходится вооружить как кто может».
Вооружать пиками людей, посылаемых драться с наполеоновской армией, значило вовсе никак их не вооружать. В первую голову было велено собрать ополчение в шести губерниях: Тверской и Ярославской (по 12 тысяч), Владимирской, Рязанской, Калужской и Тульской (по 15 тысяч от каждой из этих последних четырех губерний). В общем это составило 84 тысячи человек, а Московская губерния выставила 32 тысячи. Итак, собралось пока ополчение в 116 тысяч человек. Но ружей все-таки не достали. «Я назначил сборные пункты, — вспоминает Ростопчин, — и в 24 дня ополчение это было собрано, разделено по дружинам и одето; но так как недостаточно было ружей, то их (ополченцев. — Е. Т.), вооружили пиками, бесполезными и безвредными».
2
В ночь на 31 июля царь выехал из Москвы и направился в Петербург, куда прибыл 3 августа.
Невеселые вести посыпались на него в ближайшие дни из армии. Для публики можно было всячески выказывать ликование по поводу «победы» Витгенштейна над Удино и умалчивать о том, что на другой день эта победа сменилась поражением и смертью Кульнева. Для публики можно было настаивать на успехах генерала Тормасова, одержанных над генералом Рейнье (на южном фронте), но Александр знал, что за этим успехом последовало полное затишье, что у Тормасова не хватило уменья и сил развить свой успех. Правда, утешительным было то, что австрийские «союзники» Наполеона явно вели себя двусмысленно и Шварценберг, очевидно, вовсе и не желал серьезно угрожать Тормасову. Но во всяком случае важнее всего было движение Наполеона от Витебска на Смоленск.
Паника среди аристократии, в царском окружении, в царской семье росла не по дням, а по часам. Первые, еще темные, неясные слухи о падении Смоленска ее усиливали. Ермолов, Багратион, Беннигсен громко говорили, что если так дальше вести дело, то Москва погибла. Но кого же назначить вместо Барклая? Страх дошел до того, что царю стали в глаза говорить всю правду, забывая об этикете. И хотя больше всех об этом говорила его родная сестра, но царю от этого смягчающего обстоятельства было не легче. «Ради бога, — заклинала брата Екатерина Павловна, — не берите командования на себя, потому что необходимо без потери времени иметь вождя, к которому войско питало бы доверие, а в этом отношении вы не можете внушить никакого доверия. Кроме того, если бы неудача постигла лично вас, это оказалось бы непоправимым бедствием вследствие чувств, которые были бы возбуждены»{2}.
Между тем из армии приходили такие вести, которые не позволяли дольше медлить с решением вопроса о главнокомандующем.
Положение Барклая в армии после падения Смоленска сделалось просто невозможным. В Дорогобуже все корпусные командиры явились к цесаревичу Константину и заявили ему о дурном состоянии армии, о неравной борьбе, «в особенности если армией будет продолжать командовать Барклай де Толли». После этого Константин, никогда не блиставший избытком мужества, явился к Барклаю просить о паспорте для отъезда из армии. Барклай пробовал переубедить Константина, но тот все-таки уехал, заявив, что он хорошо знает положение и что он едет в Петербург, чтобы заставить своего брата заключить мир{3}.
Конечно, отъезд Константина был немедленно использован против Барклая. Делу был придан такой оборот, будто Барклаи «выслал» цесаревича из армии, а Константин «является в самом лучшем свете, несмотря на свое предосудительное поведение, так как говорят, что генерал его захотел удалить за то, что он громко высказывал правду»{4}.
Но хуже всего для Барклая была яростная борьба Багратиона против него, необычайно обострившаяся.
Отношения между Багратионом и Барклаем после выхода из Смоленска с каждым днем отступления становились все напряженнее. Багратион стал в самом деле обращаться с Барклаем как с подозреваемым в измене. Наконец 28 августа Багратион получил рескрипт царя о назначении Кутузова вместо Барклая. В тот же самый день, войдя в Максимовку, он пишет следующее письмо Барклаю, который был тут же, в армии, но с которым князь Багратион предпочел не переговариваться, а переписываться: «Милостивый государь Михаил Богданович! По мнению моему, позиция здесь никуда не годится, а еще хуже, что воды нет. Жаль людей и лошадей. Постараться надобно идти в Гжатск. Но всего лучше там присоединить Милорадовича и драться уж порядочно. Жаль, что нас завели сюда и неприятель приблизился. Лучше бы вчера подумать и прямо следовать к Гжатску, нежели быть без воды и без позиции; люди бедные ропщут, что ни пить, ни варить каши не могут. Мне кажется, не мешкав, дальше идти, арьергард усилить пехотой и кавалерией и уже далее Гжатска ни шагу. К тому месту может прибыть новый главнокомандующий. Вот мое мнение; впрочем, как вам угодно. Посылаю обратно план, который снят фальшиво, ибо торопились снимать. С истинным почтением ваш покорный слуга кн. Багратион». Багратион до такой степени не может осилить своей ненависти, что он уже злорадно объявляет Барклаю об отставке как о чем-то само собой разумеющемся и, к счастью, уже случившемся.. «Нас завели... План снят фальшиво...» — Барклай и без этих выражений знал, как Багратион его называет.
В это же время — и явно демонстративно — Багратион выслал из своей армии, подозревая в шпионстве, состоявшего при ней подполковника Лезера. Собственно, из очень неясного, как обыкновенно у Багратиона, не весьма литературно написанного сопроводительного письма к Ростопчину можно понять следующее: Барклай поместил этого Лезера к Багратиону, чтобы тот доносил ему о Багратионе, а Багратион полагает, что этот Лезер исполняет также шпионские обязанности в пользу французов: «Сей подноситель подполковник Лезер находился при вверенной мне армии по отношению министра военного для употребления должности полицейской... Наконец выходит, что господин сей Лезер более нам вреден, нежели полезен, почему и счел за нужное немедленно отправить к вашему сиятельству, прося вас всепокорнейше приказать за ним присматривать и не давать никакого способа иметь переписку с родственниками своими или с кем ни на есть»{5}.
Вся эта история с Лезером кончилась уже через три дня после отставки Барклая, но началась, когда Барклай еще был главнокомандующим.
17 августа князь Волконский привез Александру письмо от графа Шувалова, писанное из армии еще 12 августа, т. е. до падения Смоленска. Письмо было самого тревожного и печального свойства: «Если ваше величество не даст обеим армиям одного начальника, то я удостоверяю своей честью и совестью, что все может быть потеряно безнадежно... Армия недовольна до того, что и солдат ропщет, армия не питает никакого доверия к начальнику, который ею командует... Продовольственная часть организована наихудшим образом, солдат часто без хлеба, лошади в кавалерии несколько дней без овса; вина в этом исключительно главнокомандующего, который часто так плохо комбинирует марши, что главный интендант ничего не может поделать. Генерал Барклай и князь Багратион очень плохо уживаются, последний справедливо недоволен. Грабеж производится с величайшей наглостью... Неприятель свободно снимает жатву, и его продовольствие обеспечено». Ермолов хорош, но при таком начальнике ничем помочь не может: «Нужен другой начальник, один над обеими армиями, и нужно, чтобы ваше величество назначили его, не теряя ни минуты, иначе Россия погибла»{6}.
Александр решился. В тот же день, 17 (5) августа, собрался комитет, составленный по повелению Александра из следующих лиц: председателя Государственного совета Салтыкова, генерала Вязмитинова, Лопухина, Кочубея, Балашова и Аракчеева. Рассмотрев рапорт как самого Барклая, так и Багратиона и других лиц, комитет приступил к обсуждению вопроса о новом главнокомандующем. Вопрос был щекотливый. Не только в дворянстве обеих столиц, но и в армии и даже в солдатской армейской массе давно говорили о Кутузове. Но все члены комитета знали, что царь терпеть не может Кутузова и Кутузов отвечает ему полной взаимностью.
С семи часов вечера до половины одиннадцатого эти царедворцы никак не могли решиться поднести государю императору необходимую пилюлю. Наконец решились. Они так волновались, что протокол вышел не очень грамотным. Впрочем, кроме Балашова и графа Кочубея, остальные члены комитета и в хладнокровном состоянии не грешили особым педантизмом в своих отношениях к русской грамматике. Вот что гласила резолютивная часть протокола: «После сего рассуждая, что назначение общего главнокомандующего армиями должно быть основано: во-первых, на известных опытах в военном искусстве, отличных талантах, на доверии общем, а равно и на самом старшинстве, почему единогласно убеждаются предложить к сему избранию генерал-от-инфантерии князя Кутузова». Александр, впрочем, наперед знал, что именно так и произойдет, и наперед примирился. Он утвердил решение комитета в дни, когда пришли известия о боях под Смоленском и об отступлении Барклая.
Кутузова уже в июле дворяне избрали (с большими и демонстративными овациями) начальником петербургского ополчения. «Между тем все в один голос кричали, что место его не здесь, что начальствовать он должен не мужиками Петербургской губернии, но армией, которую сберегая, Барклай отдает Россию... Имя его (Барклая. — Е. Т.) сделалось ненавистным, никто из прямо русских не произносил его хладнокровно; иные называли его изменником, другие сумасшедшим или дураком, но все соглашались в том, что он губит нас и предает Россию»{7}.
Таковы были дворянские настроения в августе 1812 г. Вот как Александр мотивировал свое поведение в сложном вопросе о внезапном назначении нового главнокомандующего. Он констатировал всеобщее раздражение против Барклая и признал основательность этого чувства, так как, по его мнению, «министр» обнаружил нерешительность и «беспорядочность в ведении своего дела», а кроме того, раздоры между Барклаем и Багратионом все усиливались и усиливались. Поэтому (сообщает царь сестре) он предложил «маленькому комитету» выбрать нового главнокомандующего. Комитет решил избрать Кутузова. Он не мог не утвердить этой кандидатуры, потому что «в общем, Кутузов в большом фаворе среди публики как тут (в Петербурге. — Е. Т.), так и в Москве»{8}.
3
Михаилу Илларионовичу Голенищеву-Кутузову было в этот момент 67 лет. В дни Отечественной войны ему пришлось навсегда связать свое имя с одним из величайших событий русской и всемирной истории и навсегда остаться в памяти людей истинным представителем русского народа в самую страшную минуту существования России.
При дворе, среди аристократии, Кутузов, хотя и потомок старого дворянства, всегда был чужаком; если бы даже не было так широко и твердо известно, что царь его терпеть не может, то и тогда ни Воронцовы, ни Шереметевы, ни Волконские, ни Строгановы вполне «своим» его бы никогда не признали. В большие генералы он вышел еще при Румянцеве и Суворове. Два раза он был тяжело ранен и в полном смысле слова был на волосок от смерти. Глаз у него выбила турецкая пуля в битве под Алуштой, когда ему было еще 29 лет. Суворов был в восторге от его поведения во время штурма Измаила и называл его своей правой рукой и тогда же назначил его комендантом Измаила. В 1805 г. Кутузов считался главнокомандующим австрийской и русской армий и всеми силами и средствами противился желанию Александра дать генеральную битву Наполеону. Битва под Аустерлицем была дана и проиграна. С тех пор Александр очень не взлюбил Кутузова, и когда однажды Кутузова перед ним оправдывали тем, что ведь Кутузов старался удержать царя от битвы под Аустерлицем, то Александр ядовито сказал:
«Слишком мало удерживал». Кутузов был очень умен, очень хитер и тонок. Он сказал раз, сказал два: Наполеон поколотит русских и австрийцев, если дать ему битву. Его не послушали, царю угодно было ломать себе шею. Кутузов умел быть вместе с тем ловким царедворцем, прекрасно вникал в военные и всякие иные интриги, очень ценил власть, почести, блеск, успехи. Александра Павловича он не только не любил, по и не уважал. Чувство родины у него было очень глубокое, и особенно оно обострилось в 1812 г. Его способности как стратега были бесспорны и общепризнанны. Вместе с тем он был и дипломатом замечательным и несколько раз оказывал на этом поприще ценнейшие услуги.
Суворов ставил его много выше других своих соратников. «Хитер, хитер! Умен, умен! Никто его не обманет», — говорил о Кутузове Суворов. Но не только хитрость и ум ценил в нем знаменитый его начальник. Именно на основании донесения Суворова Екатерина II писала Кутузову 25 марта 1791 г.; «...отличная ваша храбрость... при взятье... города и крепости Измаила... при котором вы... оказали новые опыты искусства и неустрашимости, преодолев под сильным огнем неприятельским все трудности, взошли на вал, овладели бастионом и когда превосходный неприятель принудил вас остановиться, вы, служа примером мужества, удержали место, превозмогли сильного неприятеля, утвердились в крепости и продолжали... поражать врагов...»{9}.
Громадные стратегические способности, личная несокрушимая, спокойная храбрость, очень большой военный опыт на командных постах, широчайшая популярность Кутузова в населении и армии — все это ставило старого генерала на совершенно исключительное место в данный момент.
Кутузова совсем незачем «причесывать» под Суворова: он велик именно тем, что у него была своя самостоятельная историческая роль — и он блистательно сыграл ее. И как стратег, и как тактик он был вполне своеобразен. Стратегия и тактика Кутузова, победившие Наполеона в 1812 г., были не суворовские, а кутузовские, потому что и Суворов не мог бы в 1812 г. действовать так, как он действовал на Рымнике или под Измаилом, или под Варшавой.
Конечно, в Кутузове было много и лукавства и уменья играть людьми, когда ему это было нужно, и близкие к нему это очень хорошо понимали. «Можно сказать, что Кутузов не говорил, но играл языком: это был другой Моцарт или Россини, обвораживавший слух разговорным своим смычком... Никто лучше его не умел одного заставить говорить, а другого — чувствовать, и никто тоньше его не был в ласкательстве и в проведении того, кого обмануть или обворожить принял он намерение». Этот «тончайший политик» не любил делиться славой... «Тех, кого он подозревал в разделении славы его, невидимо подъедал так, как подъедает червь любимое или ненавистное деревцо...» — так отзывается о нем человек, ежедневно его видевший и имевший с ним постоянные деловые сношения в 1812 г., дежурный генерал Маевский. «...Надо было еще поймать минуту, чтобы заставить его выслушать себя и кое-что подписать. Так он был тяжел для слушания дел и подписи своего имени в обыкновенных случаях»{10}.
Но в том-то и дело, что в необыкновенных случаях Кутузов бывал всегда на своем месте. Суворов нашел его на своем месте в ночь штурма Измаила; русский народ нашел его на своем месте, когда наступил необыкновенный случай — 1812 год.
Только черты сибаритства, лени, лукавства и бросались в глаза людям, которые или не хотели, или просто не способны были углубляться в анализ очень сложной натуры, большого ума, очень крупных военных дарований Кутузова. Что мог, например, понимать в Кутузове веселый, легкомысленный француз на русской службе Ланжерон? «Кутузов уехал, — пишет Ланжерон Воронцову из Бухареста накануне вторжения Наполеона в Россию, — он нас растрогал при отъезде. Он был очень любезен и очень тронут. Пусть господь даст ему фельдмаршальский жезл, покой, тридцать женщин и пусть не дает ему армию»{11}. Ланжерон не понимал огромной услуги, только что оказанной Кутузовым России заключением мира с турками, которых Наполеон изо всех сил подстрекал не мириться, и еще меньше этот французский белый эмигрант и карьерист мог понять и предвидеть, какую роль суждено сыграть Кутузову при раскатах страшной грозы, идущей на Россию с запада. А ведь Ланжерон был далеко не одинок в своем взгляде на Кутузова. И вместе с тем многие, кто до того честил Кутузова придворной лисой и старым сатиром, растерянно обращали к нему взоры летом 1812 г. и чаяли от него, и только от него, спасения.
В ум и находчивость Кутузова верили не только в широких кругах дворянского общества и не только в купечестве. Его популярность была огромной и в армии. Конечно, это не было то почти суеверное чувство, с которым солдаты относились к Суворову, да и манера обхождения с солдатами у Кутузова была совсем иная. Суворов, легендарный герой, волшебник, подставляющий поминутно лоб пулям и дразнящий картечь, которая его «не берет», Суворов, всегда и всех побеждающий, был обожаем своими солдатами. Фельдмаршал, который бегает в одной рубахе по лагерю, вызывает солдат драться с ним на кулачки, отказывается в 70 лет надеть теплую шинель, пока не пришлют зимнюю одежду его солдатам, — этот Суворов, конечно, не мог не занимать в душе солдата совсем исключительного положения. Кутузов на это положение и не претендовал. Но отблеск суворовской славы лежал на нем, как лежал и на Багратионе; выбитый глаз напоминал о том, за что Суворов любил Кутузова, а затем Кутузов умел по-простому, добродушно поговорить с солдатом. Суворовские выходки и фамильярности, которые привлекали к Суворову сердца солдат, никак не подходили к старому, рыхлому, тяжеловесному, тучному фельдмаршалу Кутузову. Говоря с солдатом, он делался таким же немудрящим, простым, чисто русским человеком, как сам солдат, сердечным и благожелательным дедушкой. Его любили и ему верили в армии, как никому другому после смерти Суворова. Багратиона тоже любили, но это было иное: немногословный, по-восточному сдержанный и вместе с тем способный на сильные чувства и самое бурное их выражение, боевой герой, не уступавший Суворову в личном мужестве, Багратион все-таки никогда не пользовался такой широкой популярностью, как Кутузов, не был таким «своим» для солдата, как Кутузов, хотя непосредственное окружение (и офицерское и солдатское) и полки, близко к Багратиону стоявшие, любили и уважали его самым искренним и горячим образом.
Кутузов, явившись в Царево-Займище, сейчас же назначил Барклая командиром той части армии, какой Барклай командовал до Смоленска, а Багратиона — начальником той самой армии, какой он до сих пор командовал.
Кутузов очень хорошо сознавал, с каким гигантом ему придется иметь дело, и у нас есть немало тому доказательств.
Офицер Данилевский употребил однажды некоторые смелые выражения против Наполеона. Кутузов прервал его и строго заметил: «Молодой человек, кто дал тебе право издеваться над одним из величайших людей? Уничтожь неуместную брань!»{12}. Это характерно для отношения Кутузова к своему противнику.
И все-таки он не терял надежды одолеть, если не «разбить», то перехитрить Наполеона; одолеть его, используя все — и время и пространство. Это не значило, конечно, что он отказывался от активной военной борьбы с Наполеоном. Но эту борьбу он хотел вести с наименьшей затратой живых сил русского народа. Среди провожавших Кутузова, когда он после своего назначения отъезжал из Петербурга к армии, был его племянник, к которому фельдмаршал благоволил. «Неужели вы, дядюшка, надеетесь разбить Наполеона? — спросил он. — Разбить? Нет, не надеюсь разбить! А обмануть — надеюсь!»
Чем больше мы углубимся в анализ и слов и действий Кутузова, тем яснее для нас станет, что он еще меньше, чем до него Барклай, искал генеральной битвы с Наполеоном под Москвой, как не искал он ни единой из битв, происшедших после гибели Москвы, как не искал он ни Тарутина, ни Малоярославца, ни Красного, ни Березины. Барклай бывал иной раз растерян, метался, говорил о переходе в наступление. Кутузов, репутация и авторитет которого были несравненно прочнее, вел себя спокойнее, чем его предшественники, и свою идею «золотого моста» Наполеону, т. е. изгнания его из России без излишнего кровопролития, проводил последовательно. В конечном счете эта тактика привела к истреблению вторгнувшейся армии, и он планомерно исполнял свой план, начав его гениальным маршем на Тарутино и продолжая фланговым «параллельным» преследованием вплоть до изгнания врага из России. Но все-таки трудно было его положение и до и после Бородина, и много пришлось ему хитрить. И исследователь, даже искренно любящий и почитающий этого великого русского человека, решительно обязан подвергать самой настойчивой и внимательнейшей критике каждое слово, особенно каждый официальный документ, исходящий от Кутузова, и прежде всего обязан в каждом случае спрашивать себя: кому и зачем пишет Кутузов.
Разница между Кутузовым и Барклаем была в том, что Кутузов знал: Наполеона погубит не просто пространство, и пустыня, в которую русский народ превратит свою страну, чтобы погубить вторгшегося врага. Барклай все расчеты строил на том, что Наполеон, непомерно растянув линию сообщений, ослабит себя. А Кутузов рассчитывал на то, что русский крестьянин скорее сожжет свой хлеб и свое сено и свое жилище, чем продаст врагу провиант, и что в этой выжженной пустыне неприятель погибнет.
Никому, и в том числе и ему, не позволят сдать Москву без боя. Это он знал твердо, и с этим обязательством он и получил верховное командование над армией. «Кутузов, наверное, не дал бы Бородинского сражения, в котором, по-видимому, не ожидал одержать победы, если бы голос двора, армии, всей России его к этому не принудил. Надо полагать, что он смотрел на это сражение как на неизбежное зло. Он знал русских и умел с ними обращаться», — так говорит Клаузевиц, который не любил Кутузова, но многое в нем угадывал, хотя до конца его понять никогда не мог.
Когда 29 августа отступающая русская армия пришла в Царево-Займище и тут узнала, что Александр сменил Барклая и назначил главнокомандующим князя Кутузова, Барклай был потрясен и унижен этим актом. «Если бы я руководим был слепым, безумным честолюбием, то, может быть, ваше императорское величество изволили бы получать донесения о сражениях, и, невзирая на то, неприятель находился бы под стенами Москвы, не встретя достаточных сил, которые были бы в состоянии ему сопротивляться», — писал Барклай царю.
Барклай тяжело переживал ряд непрерывных обид до Царева-Займища, и вдруг новое, страшное оскорбление, этот внезапный удар в Цареве-Займище. Спустя девять дней после отставки, на другой день после Бородина, Барклай сказал Ермолову: «Вчера я искал смерти и не нашел ее». Ермолов, записавший эти слова, прибавляет: «Имевши много случаев узнать твердый характер его и чрезвычайное терпение, я с удивлением видел слезы на глазах его, которые он скрыть старался. Сильны должны быть огорчения».
В труднейшем положении оказался Кутузов. Встреча, молебен, смоленская чудотворная богородица, «как с этакими молодцами отступать?» и т. д. — все это с одной стороны, а с другой — немедленный его приказ отступать из Царева-Займища на Гжатск и далее. С одной стороны: «Москва — это еще не Россия», «лучше потерять Москву, чем армию и Россию», и т. д. — все эти афоризмы Кутузова, а с другой — ряд изумительных фактов, кричаще противоречивых: «Настоящий мой предмет есть спасение Москвы», — заявляет он Тормасову. Только что войдя с армией в Гжатск и уже распорядившись о дальнейшем отступлении, он пишет Ростопчину, который в страшной тревоге и волнении хочет добиться ответа о предстоящей участи Москвы: «Не решен еще вопрос: потерять ли армию, или потерять Москву? По моему мнению, с потерей Москвы соединена потеря России». Это — до Бородина. А после Бородина, с одной стороны, военный совет в Филях, оборванный Кутузовым словами: «Приказываю отступление», т. е. приказываю отдать Москву неприятелю, а с другой — в тех же Филях, в тот же день, но до совещания, когда Ермолов заметил, что удержаться на этих позициях нельзя (и что, значит, нужно уходить за Москву и отдать ее), Кутузов, пишет Ермолов, «взял меня за руку, ощупал пульс и сказал: «Здоров ли ты?»{13}, т. е. самую мысль отдать Москву без нового боя он считал как бы безумием. Словом, никто до последней минуты не мог при всех усилиях понять, чего же хочет Кутузов.
Но все его действия показывали, что если отдать Москву совсем без битвы никак нельзя и что нужно решиться на генеральное сражение, то после Бородина другого сражения он категорически не хотел давать и не дал. Он путал и противоречил себе, но все это для того, чтобы показать прежде всего солдатам, что он ни за что не хочет отдавать Москву, а если вот отдал ее в последний момент, то исключительно по совсем уже внезапным, каким-то непреодолимым препятствиям, а он, мол, сам до последней минуты убежден был, что Москву нельзя сдавать. И он этого достиг. Доверие армии к Кутузову, насколько можно судить по единодушным показаниям свидетелей, после сдачи Москвы ничуть не пошатнулось. Когда он, придя в Мамоново, 12 сентября отдал приказ: «Небезызвестно каждому из начальников, что армия российская должна иметь решительное сражение под стенами Москвы», то он, конечно, с умыслом вводил армию в заблуждение относительно своих намерений. Уже в Филях 13 сентября, щупая пульс Ермолова, он твердо знал, что завтра, 14 сентября, он пройдет через Москву и завтра же в нее войдет французская кавалерия. Все его слова, выходки, приказы были орудием пропаганды, блистательно доказавшим свою пригодность. Да, он не немец, он не изменник Барклай, он русский человек и ни за что не хотел уходить, да что же поделаешь, если божья воля? А больше ничего Кутузову и не требовалось, только чтобы был сделан именно такой общий вывод... И даже на совете в Филях, где решалась участь Москвы, Кутузов предоставил Барклаю первому произнести речь о необходимости оставить Москву, и когда Барклай сказал: «Овладение Москвой приготовит гибель Наполеону», то Кутузов только присоединился к этим словам.
4
Настроение народа и прежде всего крестьян, настроение армии, как солдат, так и командного состава, было таково, что если Кутузов мог с успехом воспротивиться второму генеральному бою, то не дать даже и одного генерального сражения было для него просто невозможно. «Тот, кто предложил бы сдать Москву без выстрела, несомненно прослыл бы за изменника в глазах всего народа». Это — свидетельство (одно из тысячи), говорящее о настроениях в армии и в народе к моменту приезда Кутузова к армии.
Когда отступающая русская армия двигалась от Гжатска к Можайску, к ней явились в подкрепление около 15 тысяч под начальством Милорадовича и 10 тысяч человек московской милиции под начальством графа Маркова. Получив это подкрепление, Кутузов окончательно решил остановиться и принять бой.
Жребий был брошен. Русская армия остановилась и повернулась лицом к наступающему Наполеону{14}.
Затруднения обступали Кутузова со всех сторон. Провиантские хищники просто морили голодом армию, воруя уже 100 процентов отпускаемых сумм и сваливая отсутствие сухарей на «отбитие неприятелем».
Провиантское дело было поставлено в русской армии в дни перед Бородином и во время отступления от Бородина к Москве из рук вон плохо. Солдаты питались неизвестно чем, офицеры и генералы, у которых были деньги, бывали сыты, у кого не было денег голодали, как солдаты. «Наш генерал (Милорадович) не имеет сам ни гроша, и часто бывает, что он, после сильных трудов, спрашивает поесть. Но как чаще всего у нас нет ничего, то он ложится и засыпает голодный без упрека и без ропота»{15}.
Так приходилось голодать на походе Милорадовичу, равному по чину Барклаю де Толли, преемнику Багратиона по командованию багратионовской армией после Бородина (при отступлении).
Кутузов, новый главнокомандующий, подходил уже с армией к Колоцкому монастырю, до Шевардинскои битвы осталось ровно три дня, до Бородина — пять дней, а солдаты голодают, армии нечего есть. Кутузов принужден выпрашивать, чтобы из Москвы прислали продовольствие, и уговаривает Ростопчина прислать чего-нибудь поесть солдатам, потому что все успехи могут быть сорваны «недостатками»{16}.
Каждый день уносил сотни и сотни лошадей во французской армии, но и в русской положение на походе и до и после Бородина было в этом отношении отчаянным: «Мы продолжаем отступать, неизвестно почему, мы теряем людей в арьергардных боях и окончательно губим нашу кавалерию, которая еле двигается. Мой полк благодаря этому животному, Сиверсу, свелся к 400 человекам, другие полки не лучше. Словом, несмотря на наилучшие пожелания и не будучи из числа тех, которые видят все в черном свете, я предвижу, что через пятнадцать дней мы совсем лишимся кавалерии», — так писал 10 сентября, на четвертый день после Бородина, князь Васильчиков раненому Михаилу Семеновичу Воронцову.
У нас есть еще много бесспорных документов, резко противоречащих голословному и вскользь брошенному слишком оптимистическому мнению Клаузевица об удовлетворительном будто бы состоянии продовольствования русской армии в период ее отступления. Правда и то, что у французов дело обстояло в общем еще хуже. Но «безотносительно» русская армия была далека от сытости. И тем не менее русское войско сохранило и порядок, и дисциплину, и боевой дух.
Голод и всякие лишения били русских солдат сильнее, чем наполеоновские пули и картечь. «Причины же умножения в армии больных должно искать в недостатке хорошей пищи и теплой одежды. До сих пор большая часть солдат носит летние панталоны, и у многих шинели сделались столь ветхи, что не могут защищать их от сырой и холодной погоды», — доносил 12/24 сентября главноуправляющий медицинской части в армии Вилье Аракчееву{17}. А вообще говоря, Вилье был очень склонен к казенному оптимизму.
5
28 августа Наполеон с гвардией вошел в село Семлево. На другой день корпус Даву и кавалерия Мюрата двинулись на Вязьму. Жара стояла нестерпимая; солдаты французской армии буквально дрались за глоток мутной воды из болота. Русский арьергард под начальством Коновницына поджег все склады провианта в Вязьме. Когда французский авангард подходил к Вязьме, весь город пылал, охваченный пожарами со всех концов. Русский арьергард с боем отступал от Вязьмы. Французы, почти ничего не найдя в сгоревшей Вязьме, разыскали в окрестностях несколько богатых барских усадеб, но там все уже было расхватано казаками, неустанно рыскавшими вокруг русской армии и недалеко от французского авангарда. Со времени выхода из Литвы и вступления в чисто русские губернии добывание продуктов, фуражировки по деревням делались для французов все труднее и труднее. Крестьяне не желали входить ни в какие мирные переговоры и торговые сделки с французами. Они убегали в леса, пряча или сжигая продукты. А после Смоленска это явление стало принимать прямо грозные для «великой армии» размеры.
В Гжатске, за четыре дня до Бородина, Наполеон приказывал маршалу Бертье, своему начальнику штаба: «Напишите генералам, командующим корпусами армии, что мы ежедневно теряем много людей вследствие недостаточного порядка в способе добывания провианта. Необходимо, чтобы они согласовали с начальниками разных частей меры, которые нужно принять, чтобы положить предел положению вещей, угрожающему армии гибелью; число пленных, которых забирает неприятель, простирается до нескольких сотен ежедневно; нужно под страхом самых суровых наказаний запретить солдатам удаляться». Император приказывает, отправляя фуражиров, давать им «достаточную охрану против казаков и крестьян»{18}.
Войдя в Гжатск, Наполеон приказал 2 сентября в три часа дня сделать всеобщую перекличку боевых сил, находившихся в Гжатске и в непосредственной близости. Оказалось 103 тысячи пехоты, 30 тысяч кавалерии и 587 орудий. Но еще продолжали подходить отставшие части.
В Гжатске Наполеон пишет Марии-Луизе, отвечая, очевидно, на ее письмо о рисунках Дэнона (к истории наполеоновских войн): «Я доволен, что рисунки Дэнона о моих кампаниях тебя развлекают. Ты находишь, что я подвергался многочисленным опасностям. Вот уже девятнадцать лет, как я веду войны, и я дал много сражений и проводил много осад в Европе, в Азии, в Африке. Я поспешу кончить эту войну, чтобы поскорей тебя увидеть...»{19}
Пробыв в Гжатске 2 и 3 сентября, император выступил с гвардией из Гжатска 4-го числа в час ночи.
Наполеон шел ускоренным маршем, очень тесня арьергард Кутузова, явно желая либо принудить нового главнокомандующего к генеральной битве, либо на плечах русской отступающей армии войти в Москву. Наполеон шел за Кутузовым, непрерывно встречая жестокое сопротивление русского арьергарда.
Уже на другой день после приезда своего к армии в Царево-Займище Кутузов приказал, к общему удивлению, отступать. Тяжелое это было отступление. Арьергардом командовал генерал Коновницын, на него непрерывно наседали большие кавалерийские силы французов. Но 2 сентября драгунам и казакам удалось отбросить баварскую кавалерию напиравшую на Коновницына, и это улучшило положение, по крайней мере, на сутки.
Кутузов с Барклаем и Багратионом, прикрываемый удачным и упорным сопротивлением Коновницына, подошел 3 сентября к Колоцкому монастырю и тут начал укрепляться. Он поручил обследование позиции полковнику Толю. Позиция, выбранная по повелению Кутузова полковником Толем для битвы, была вынужденной позицией по той простои причине, что Наполеон с главными силами уже не выпускал в сущности из своего кругозора арьергарда кутузовской армии и Коновницын должен был отступать с почти непрерывным боем. Другими словами, Кутузов должен был или ускорить темп отступления и бросить Коновницына совсем на произвол судьбы, хотя и тогда Наполеон, разгромив вконец Коновницына, все-таки погнался бы, тоже ускорив темп марша, за Кутузовым, нагнал бы его где-нибудь около Можайска или восточнее Можайска и все равно заставил бы принять бой; или Кутузов должен был сделать то, что он сделал: остановиться около Колоцкого монастыря, укрепить позицию, какая тут случилась, вобрать в свои главные силы, в свою остановившуюся армию весь теснимый французами арьергард Коновницына и уж тут ждать Наполеона. Эта позиция имела свои и выгодные и невыгодные стороны. Некоторые из военных историков и прямых участников и очевидцев Бородинского боя утверждают, что она была совсем плоха, но пришлось ее принять{20}. Они явно сгущают краски.
Итак, Наполеон шел за Коновницыным, не выпуская его из почти непрерывного боя. И вдруг императору донесли, что впереди — редут. Наполеон полагал, что это было с военным расчетом поставленное против него передовое укрепление. Позднейшие военные писатели настаивают, что этот редут при деревне Шевардино должен был составлять один из укрепленных пунктов той позиции, которая была предложена Толем для предстоящей генеральной битвы, но что при окончательном осмотре позиции было решено бросить этот Шевардинский редут и, отодвинув несколько к востоку левый (багратионовский) фланг остановившейся русской армии, прикрыть его Семеновским рвом и укреплениями, которые наскоро и были возведены. Так были созданы Семеновские, или «Багратионовы» флеши, полевые укрепления, которым суждено было сыграть колоссальную роль в великой битве. Но Наполеон появился перед Шевардинским редутом в ночь на 5 сентября, когда операция очищения багратионовской армией шевардинской позиции еще не была закончена и в редуте и вокруг редута еще оставались небольшие не успевшие уйти русские части. Несколько французских конных атак было отбито защитниками редута. Подоспевшие две французские дивизии (пехотные) и три полка 3-и дивизии отбросили дивизию Неверовского, занимавшую подступы к редуту, и пошли штурмом на Шевардинский редут. Русские защитники редута встретили французские войска, т. е. свою неминуемую смерть, криком «ура» и штыковой контратакой. Они все были перебиты. Шевардино было поручено защищать князю Горчакову, располагавшему для этой цели 11 тысячами человек. Наполеон направил на Шевардинский редут больше 35 тысяч отборных войск, в числе которых были великолепные три дивизии из корпуса маршала Даву. Не довольствуясь этим, Наполеон уже в разгаре Шевардинского боя подослал атакующей колонне подкрепление. После яростного боя, продолжавшегося весь день, 5 сентября вечером и редут и деревня Шевардино были взяты французами. Артиллеристы продолжали стрелять до последней минуты, а когда ворвались в ретраншаменты французы, они не бежали, хотя имели полную к тому возможность, но вступили в рукопашную и были переколоты у своих орудий. К ночи Багратион послал Неверовскому (дивизия которого почти полностью погибла в этот день) подкрепление, и упорные бои вокруг Шевардина возобновились. Лишь незадолго до полуночи Багратион получил приказ от Кутузова прекратить сопротивление и отойти от непосредственных окрестностей Шевардина к позициям левого фланга русской армии. Поздно ночью кончился этот бой, настолько неравный, что французы понять не могли, как он мог так долго продолжаться. Все умолкло у Шевардина; спотыкаясь о трупы, густо устилавшие все подступы к редуту, французы в глубокой темноте вернулись в Валуево и Гриднево.
Пока шел этот многочасовой бой. Наполеон принимал донесения разведчиков и не спускал подзорной трубы с далекого русского расположения. Еще утром он пришел к заключению, что подходящим пунктом для прорыва русской позиции является левый фланг русской армии и независимо от этого еще деревня, далеко выдвинувшаяся впереди русского центра. Он уже накануне узнал и название этой деревни: Бородино.
Битва под Шевардином была, с точки зрения некоторых военных критиков и наблюдателей, «ненужным и безуспешным сражением», потому что неприятель завладел редутом и защищавшими его батареями. Так отзывался об этом деле и Роберт Вильсон, английский комиссар с весьма неопределенным формально, но чрезвычайно конкретными функциями по существу, пребывавший в штабе Кутузова. Он наблюдал за Кутузовым по двум отдельным заданиям: со стороны английского правительства и со стороны императора Александра, и свои донесения о действиях и словах фельдмаршала посылал в Петербург по двум адресам: английскому послу лорду Каткэрту и императору Александру. В свободное от этих основных занятий время он следил и за самим императором Александром и держал английское правительство в курсе своих наблюдений. Александр мало доверял Кутузову, британский кабинет тоже не доверял Кутузову и еще меньше доверял самому Александру. Тильзитский урок еще был очень свеж в памяти, и неожиданных поступков от царя можно было очень и очень ожидать. Сэр Роберт Вильсон, умный и зоркий наблюдатель, прекрасно справлялся со своими сложнейшими задачами, и нам еще не раз придется обращаться к его письмам, донесениям и, наконец, к его систематическим позднейшим воспоминаниям о 1812 годе.
Шевардином Вильсон был недоволен. И русские генералы не очень были довольны. Стало ясно, что Наполеон теперь обрушится на левый фланг, потому что этот левый фланг именно и прикрывался Шевардинским редутом. Левое крыло было самым слабым по численности войск. Но им командовал Багратион: Кутузов знал, что это удваивает силу левого фланга.
К вечеру 5 сентября русский арьергард, которым командовал генерал Коновницын, опять был атакован французами у монастыря на Колоче и отброшен к селу Бородино.
Наполеон шел на русскую армию тремя густыми колоннами. Впереди левой колонны шел корпус Понятовского, правой командовал вице-король Италии Евгений, по середине происходило движение главных сил во главе с Наполеоном, в свите которого были Мюрат, Ней, Жюно. Тут была и вся гвардия.
Около деревни Валуево императорский штаб остановился.
Наполеон сидел поздно вечером 5 сентября в своей палатке, когда к нему явился Коленкур, только что побывавший на Шевардинском редуте. «Ни один пленный не был нами взят», — донес он, и удивленный Наполеон спрашивал, неужели эти русские решили победить или умереть. Ему отвечали, что русские, привыкшие сражаться с турками, которые приканчивают своих пленников, скорее предпочитают дать себя перебить, чем сдаться в плен{21}. Наполеону ответили в чисто царедворческом духе, чтобы несколько подорвать значение геройского поведения русских защитников Шевардина. Отвечавшие ему знали, что ссылка на турок совершенный вздор: русские солдаты очень мало интересовались своей судьбой в плену. Они просто отважно защищали свои позиции, в чем французы убеждались на протяжении всей войны.
Наполеон совсем мало спал в эту ночь. То ему казалось, что русские огни тухнут, что слышался отдаленный шум и гул в русском лагере, и то же опасение, как в течение всей этой войны, овладевало императором: не уйдут ли русские под покровом ночи? Наполеон, исходя из опыта Шевардинского сражения, решил, что готовящийся генеральный бой должен быть прежде всего артиллерийским, а не штыковым и не ружейным боем. Штык и ружье должны были играть не первостепенную, а второстепенную роль.
Едва рассвело, император в сопровождении свиты и маршалов выехал на осмотр позиций. Целый день 6 сентября он не сходил с коня и каждые несколько минут вскидывал глаза на русский лагерь. Там шло какое-то движение, и все время оттуда доносился далекий гул. В середине дня французы узнали, что Кутузов объезжает войска, что по лагерю проносят вывезенную из Смоленска икону смоленской богородицы. К вечеру все стало стихать.
В этот день Наполеон, подъехав к Шевардинскому редуту и, по-видимому, желая проверить полученное накануне известие, спросил у генерала своей свиты, который был у Шевардина: «Сколько вчера взято в плен русских?» — «Они не сдаются в плен, государь!» — «Не сдаются? Хорошо, так мы будем их убивать!» — сказал Наполеон и поехал дальше. Этот краткий разговор передается многими свидетелями, в том числе офицерами лейб-гвардии казачьего полка, сообща составившими историю своего полка на основании записей очевидцев.
Весь день 6 сентября прошел в приготовлениях. Вечером перед полками читалось воззвание Наполеона: «Солдаты, вот битва, которой вы так желали! Впредь победа зависит от вас! Она нам необходима, она нам даст изобилие, хорошие зимние квартиры, быстрое возвращение на родину. Поведите себя так, как под Аустерлицем, под Фридландом, под Витебском, под Смоленском, и пусть самое отдаленное потомство говорит о вашем поведении в этот день. Пусть о вас скажут: он был в великой битве под стенами Москвы!»
Читался этот приказ Наполеона и в другой редакции на рассвете 7 сентября: «Солдаты! День, которого вы так желали, настал. Неприятельская армия, которая бежала перед вами, теперь стоит перед вами фронтом. Вспомните, что вы — французские солдаты! Выигрыш этого сражения открывает перед вами ворота древней русской столицы и даст нам хорошие зимние квартиры. Враг обязан будет своим спасением только поспешному миру, который будет славным для нас и наших верных союзников! Дано в главной квартире перед Можайском 7 сентября 1812 г. Наполеон».
К вечеру 6 сентября приехал курьером из далекой Испании полковник Фавье, адъютант маршала Мармона, дравшегося там с испанцами и англичанами. Невеселые вести привез Фавье: в битве под Аропилем французы, армия которых, расположенная в Испании, была в два раза больше той, которая стояла сейчас перед Бородинским полем, потерпели новую неудачу...
Стемнело. Император велел своей армии ложиться спать, — завтра дело должно было начаться перед рассветом. Он ушел в палатку, но ни сам не спал как следует и ни Коленкуру, ни Раппу не давал заснуть. Каждые час-полтора он выходил посмотреть: не ушел ли Кутузов? Горят ли огни у Семеновского, у Бородина и на фланге Багратиона, между Утицей и Семеновским оврагом? Огни горели, Кутузов не снимался с места. Император был простужен и чувствовал себя плохо. Он начинал говорить с адъютантами и не доканчивал фразы. Задавал вопрос и сейчас же его сам забывал и не слушал ответа. Он внезапно спросил дежурного генерала Раппа, позванного в палатку: «Верите ли вы в завтрашнюю победу?» — «Без сомнения, ваше величество, но победа будет кровавая». Тут Наполеон невольно выдал, играя цифрами, свою мысль, не пускать завтра в ход ни гвардию, ни часть кавалерии, т. е. уберечь от битвы около 50 тысяч человек из 130, которые составляли тут его войско: «У меня 80 тысяч, я потеряю 20 тысяч, а с 60 тысячами войду в Москву. К нам там присоединятся отставшие, потом и маршевые батальоны, и мы будем сильнее, чем до сражения».
Он о многом говорил, стараясь побороть и физическое недомогание и душевное волнение, которое ему не удавалось скрыть. В постель он не ложился. Уже светало.
Вдруг в палатку явился ординарец от маршала Нея. Маршал спрашивал повеления, начинать ли бой, так как уже пробило пять часов утра. Русские стоят на месте. Наполеон вскричал: «Наконец, мы их держим! Вперед! Откроем ворота Москвы!» Через полчаса он уже был на взятом накануне
Шевардинском редуте, в это время позади русского далекого лагеря стало подыматься солнце. «Вот солнце Аустерлица!» — воскликнул император.
{1}Его воспоминания появились на французском языке, а то, что касается 1812 г., — в русском переводе в Русской старине за 1889 г. Я пользовался рукописью в архиве В. И. Семевского (ИРЛИ, арх. Русской старины).
{2}Переписка Александра I с Екатериной Павловной, стр. 81. Jaroslaw, Се 5 aout 1812.
{3}Показания майора Пиотровского маршалу Бертье. ГПБ, рукописн. отд., арх Н. К. Шильдера, К-б, № 10, без точной даты, 1812. Граф Красинский — Наполеону. Копия.
{4}Переписка Александра I с Екатериной Павловной , Jaroslaw. Се 5 aout 1812, стр 81.
{5}Отечественная война в письмах современников, № 97. Князь Багратион — графу Ростопчину (собственноручно). 20 августа 1812 г., деревня Дурыкина на реке Москве.
{6}Отечественная война в письмах современников , № 65. Граф Шувалов—Александру I. Moschinki, le 31 juillet 1812.
{7}Двенадцатый год в записках В. И. Бакуниной. — Русская старина, 1885, № 9, стр. 403.
{8}Переписка Александра I с... Екатериной Павловной, стр. 82. Petersbourg, le 8 aout 1812.
{9}ИРЛИ, арх. Кутузова, письма высочайших особ, подлинный рескрипт 25 марта 1791 г., подпись (собственноручная): «Екатерина».
{10}Мой век или история С. И. Маевского— Русская старина, 1873, август, стр. 154.
{11}Архив Ин-та истории АН СССР, бумаги Воронцова, le 22 mai 1812.
{12}Русская старина, т. 71, стр. 494, прим.
{13}Ермолов А. П. Записки, прилож., стр. 208.
{14}Замечу, что большинство официальных документов, сохранившихся в Военно-ученом архиве и в других хранилищах, к сожалению, дают об этих предбородинских днях гораздо меньше, чем исследователь вправе был бы ждать, да и в ряде случаев явно и преднамеренно приукрашивают и извращают действительность.
{15}Мой век или история С. И. Маевского.— Русская старина, 1873, август, стр. 145.
{16}Отечественная война в письмах современников , № 98. Кутузов — Ростопчину, 21 августа 1812 г. Колоцкий монастырь.
{17}Отечественная война в письмах современников, № 127. Я. Виллуе{Вилье.— Ред.}— графу Аракчееву, № 423, 12 сентября 1812 г. Красная Пахра.
{18}Correspondance, t. XXIV, № 19176, стр. 203.
{19}Lettres inedites de Napoleon a Marie-Louise, № 85. Ghjatsk, le 2 septembre.
{20}Конечно, с другой стороны, сам Кутузов в официальном донесении Александру, озлобленному своему врагу, должен был оправдывать выбор позиций. Но принимать этот отзыв за действительное мнение Кутузова никак нельзя. Да и отзывается Кутузов об этой позиции довольно осторожно, говоря, что на этих плоских местах она была «наилучшей». Эта служебная реляция писалась для Александра, а не для потомства и истории.
{21}Segur. Цит. соч., т. I, стр. 360.