Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава третья.

Командный состав

Начальник дивизии. Начальник штаба дивизии. Командир бригады. Шиллинг и его "подвиг". Марушевский. Командиры батальонов. Молодежь. Штаб полка. Капитан Мячин и его контузия. Потери в офицерах. Выдерживание молодых прапорщиков. Равноправие. Козлов, Ходский, Роотс, Зноско, Ющенко, Красовский, Эланский, Триандафиллов. "Париж стоит обедни". Работа среди солдат. Сестры, алкоголь, карты. Городков. Самострел К. и его процесс. Офицерское собрание. Кудрявцев и его трофеи. Прапорщики из фельдфебелей — Сметанка, Иванов, Данилов; трудность их положения в царской армии. Занятия с офицерами. Тактические учения. Отрешение старшего врача. Врачи Краузе, Файн. Еврейский вопрос. Священники. Похоронное дело.

Начальником 2-й Финляндской стрелковой дивизии был генерал-майор Кублицкий-Пиотух, седенький старичок, уже сильно одряхлевший. По существу, он был не плохой человек, но конечно по своей природе он отнюдь вождем не был. При первом же моем представлении он стал извиняться перед мной за то, что командует дивизией, не будучи к этому вовсе подготовлен; он много лет заведовал хозяйством гвардейского пехотного полка и рассчитывал в лучшем случае дослужиться до командира армейской бригады и уйти в отставку. Но как-то на войне он оказался за старшего, а австрийцы как на зло пришли и сдались большой гурьбой. Кто-то постарался ему поворожить, и, совершенно для него неожиданно, он оказался в роли начальника дивизии. В течение последующих полутора лет он считал своим долгом каждый раз извиняться, когда посылал мой полк в атаку — «ничего конечно из предпринимаемой атаки не выйдет, но ничего не поделаешь — высшее начальство требует; не хорошо, а атаковать надо». Начальства он боялся панически и считал слоим долгом подписывать то, что ему давал начальник штаба дивизии или что предлагали вертевшиеся около него люди. Не мало выговоров надоумили они его написать по моему адресу. Я отводил порой душу, ругаясь по телефону; у начальника дивизии выработалась постепенно привычка — звонить сначала к полковому адъютанту, спрашивать у него, в каком я настроении, и лишь затем вызывать меня к телефону.

Начальником штаба дивизии был подполковник Шпилько — матерой аппаратчик, редкий мастер по канцелярской части, избегавший работы в поле, над живою действительностью, над реальными людьми и способный только обрабатывать бумагу во имя святого Бюрократия. Во всяком случае, чисто штабная работа, без проявления какой-либо инициативы, была поставлена им образцово.

Но кто-нибудь должен быть «душой» операции. Оперативным деятелем штаба являлся командир бригады полковник Нагаев. Долгое время он служил в Главном управлении генерального штаба, ведая спокойным канцелярским делом — назначениями по генеральному штабу — и упорно отказываясь от командования полком; он не хотел расстаться со своей чернильницей, несмотря даже на утрату старшинства. Ему теперь не хотели давать ответственного назначения, и он попал в чистилище — на должность командира бригады, занимаемую офицерами генерального штаба только в совершенно исключительных случаях. Значительно помогал ему опыт русско-японской войны; я с ним вскоре поссорился, но должен признать, что он, несмотря на свой почтенный возраст, в общем пристойно справлялся со своей боевой ролью.

Сменивший его в 1916 г. полковник Шиллинг, до того командир 5-го Финляндского стрелкового полка, был несравненно слабее. Шиллинг — гвардеец, с репутацией безукоризненного строевика, по-видимому исходил из убеждения, что армия существует для того, чтобы кадровые офицеры имели пристойные должности, а война является лучшим средством, чтобы они могли быстрее совершать свою карьеру. В мирное время его полк был образцово, на старый лад, дисциплинирован и обучен. В первые месяцы войны он, должно быть, проявил известную энергию. Но к осени 1915 г., когда я прибыл в дивизию, Шиллинг уже почил на лаврах, ожидая назначения командиром бригады.

Держался он неукоснительно в тылу, что не слишком шло к его статной, бравой фигуре англо-сакса; штаб его полка представлял уютный уголок, в которой были сосредоточены все кадровые офицеры полка. Отсюда они уходили в строй исключительно на должность батальонных командиров. Командовали ротами и взводами в 5-м полку исключительно прапорщики. Деление кадровых и прапорщиков — белой и черной кости — подчеркивалось весьма сильно. На долю одних выпадали все преимущества, на долю других — все жертвы. Штаб 5-го полка отличался, между прочим, своим красноречием. Представления офицеров к наградам составлялись с изысканной тщательностью и любовью. Несмотря на гораздо большую боевую работу моего полка, в 5-м полку офицеры получали больше наград, в особенности орденов Георгия: я не располагал ни временем, ни аппаратом дружеских свидетелей, которые имелись у Шиллинга, чтобы все его представления без задержки проходили через Георгиевскую думу.

По рассказам моих офицеров, сам Шиллинг был увенчан георгиевским крестом за следующий подвиг. Уже в зиму 19115 г., в Карпатах формальная дисциплина 5-го полка начал разваливаться, и на участке 5-го полка происходило в широких размерах «братание» с австрийцами, т. е. базар, на котором наши стрелки спускали австрийцам сапоги и хлеб в обмен за спирт и ром. Австрийцы заходили в наши окопы, мы — в их окопы, лежавшие в нескольких десятках шагах на том же гребне. Шиллинг, осведомившись об этом, вызвал учебную команду и батальон резерва, распределил роли, и в момент разгара торга австрийские офицеры оказались арестованными в своих землянках, а батальон захвачен в плен. В реляции эта милая операция была описана как внезапная штыковая атака, предпринятая по инициативе командира полка, позволившая нам с малыми жертвами овладеть важной вершиной и захватить крупные трофеи. Морально же в 5-м полку оправдывались тем, что австрийцы вели минные работы под наши окопы, и под прикрытием братания австрийские саперы мерили шагами расстояния до наших окопов и производили рекогносцировку пулеметных гнезд и блиндажей.

Во время боев в декабре 1915 г. в боевой части дивизии были 7-й и 6-й полки; затем в промежуток между ними перелился из резерва 5-й полк. В с. Петликовице-Нове, вместе с резервом своего полка, я расположил свой штаб и офицерскую столовую; до австрийцев было меньше 4 км, а 5-й полк имел участок без одного домика; командир полка оставался в 13 км от неприятеля, вместе со своим кадровым окружением и прекрасно организованной кухней. Прапорщики 5-го полка положительно голодали. Я пригласил их заходить обедать к нам, в теплую, хорошо устроенную столовую. В течение 3 дней я получил среди них колоссальную популярность, какую только может получить человек, отогревший и накормивший умиравших от холода и голода. На четвертый день явился Шиллинг и попросил меня уступить ему из моих владений одну избу. Он выглядывал мрачнее ночи, был убежден, что я кормил его офицеров обедами из демагогических целей, и никогда мне этого потом не простил. Короткое время потом он был у нас командиром бригады, затем командовал гвардейским Измайловским полком. На конечном пункте своей карьеры — в 1920 г. он у белых был главноначальствующим Новороссийской областью. Часть подвигов его описана Шульгиным в книге «1920-й год». За разложение Одессы, темные махинации и паническое бегство он кажется был расстрелян Врангелем.

Из других командиров полков яркую личность представлял Марушевский. Очень способный офицер генерального штаба, он в первый год войны был начальником штаба нашей дивизии и в качестве такового стяжал себе редкую популярность. Всегда о всем осведомленный, он каждому в нужный момент давал правильную ориентировку, напоминал, объяснял — всегда с редким тактом, предвидел развитие действий и всегда заблаговременно подготовлял все нужное.

Командиром полка он приехал на 3 недели позже меня. Он был умен и дальновиден по-прежнему, но нервы ему изменяли; он правда вступил в командование изрядно развращенным 7-м полком; он умел ладить с людьми, но не приказывать и не перевоспитывать их. Блестящий советник, но отнюдь не вождь. В момент начала Луцкого прорыва в 1916 г. ему предложили бригаду во Франции, он ухватился за это назначение и уехал, даже не простясь с полком, который каждую минуту мог быть брошен в штурм{21}.

Офицерский состав в моем полку был чрезвычайно удачен. У меня было несколько прекрасных помощников в лице командиров батальонов. Лучшим из них был подполковник Патрикеев, офицер пограничной стражи, командовавший сначала I, затем IV батальоном. Он был чужд другим кадровым офицерам и особенно хорошо умел ладить с прапорщиками, которые отвечали ему большой любовью и преданностью. Порядочный, горячий, он мало был пригоден для сложного маневрирования; но можно было быть уверенным, что батальон, выпущенный с ним во главе, понесется вперед, как стрела. Патрикеев сам бежал вперед, пока это допускало его больное, расширенное сердце; затем можно было видеть его бледную шатающуюся фигуру, которую поддерживали с двух сторон под руки, волочили вперед его стрелки связи. В трудных же тактических оказиях он консультировал своего начальника штаба, коим являлся командир 14-й роты прапорщик Триандафиллов.

Другим видным командиром являлся подполковник Гроте-Де-Буко. Это был бесхитросный старик, перед войной лидский исправник, по своей доброй воле променявший свою спокойную полицейскую должность на тяжелую профессию — сначала командира роты, затем батальона. Добрая воля, благожелательность, достаточно крепкие нервы, а затем седина — производили на стрелков неотразимое впечатление. Солдаты еще не освободились от оков патриархальных представлений, для них дедушка Гроте являлся несомненным вождем-старейшиной; повиновались они ему с глубоким почтением и любовью, и после штурма офицеры I батальона рассказывали, как они наблюдали стрелков, хватающих дедушку в критическую минуту за фалды, прячущих его в воронку, закрывающих его своими телами. Молодость — сила, но в известной обстановке седая борода, приставленная к доброй голове, также является крупной моральной силой, при условии непосредственного соприкосновения с солдатско-крестьянской массой.

II батальоном командовал сначала Чернышенко — черный, широкий, приземистый. Ему не везло. В начале войны ему прострелили грудь, при мне — спину поперек, с некоторым повреждением спинного хребта. Вначале очень храбрый, он стал затем осторожным. Любимым его делом была маскировка. Сколько художества затрачивал он, чтобы стоящие рядом со штабом батальона патронные двуколки и лошади были укрыты от наблюдения с аэроплана! Не всегда он был достаточно находчив, хотя прекрасно знал детали пехотного ремесла. Его легко запугивало соседнее начальство. Он не всегда проявлял нужную жесткость к подчиненным. Все же он не был плох в иные критические минуты, когда все начинало бежать. Однако я испытал значительное удовлетворение, когда получил известие, что этот заслуженный офицер назначен командиром нашего запасного батальона, что избавляло меня от многих хлопот.

Его преемником был Васильев{22} — порт-артурский георгиевский кавалер, человек с очень острой тактической сметкой, очень неглупый, но любитель посидеть за столом и выпить, и притом растративший уже часть своих нервов. В тактических вопросах, в трудных случаях я часто обращался к его консультации и раскаиваться мне не приходилось.

Третьим батальоном командовал Борисенко. Полтора года он стоически подставлял свой лоб под пули, вынашивая идеал — получить должность заведующего хозяйством полка. Прекрасный хозяин, любовно относившийся к каждой повозке и лошади, разумный и строгий администратор, он на линии фронта видел одну Голгофу; бой его не интересовал, он плохо ориентировался, старался укрыть свою землянку и всегда ее устраивал тылом к немцам, на самом расстреле; в тактике он был решительно неудачник, но всегда стремился с достоинством выполнять свои нелюбимые обязанности. Между прочим, в его представлении твердо улеглась мысль, что место командира батальона — по середине расстояния между ротными командирами и командиром полка. В бою подойти к нему для меня было истинное мучение. Весной 1916 г. в лице его я получил образцового, заботливейшего заведующего хозяйством.

Его заместил подполковник Древинг, не раз временно командовавший полком, порядочный и во всех отношениях прекрасный офицер. Древинг оказывал мне существенную помощь в организационных вопросах и в вопросах строевого обучения, в которых он был выдающимся специалистом. Несчастье Древинга заключалось в том, что он вышел на войну заведующим хозяйством полка. А на этой должности нельзя быть произведенным за боевое отличие в следующий чин. Я предоставил на его усмотрение, когда он захочет променять свое спокойное место на трудную роль командира батальона. А у Древинга были нехорошие предчувствия. Он 7 месяцев колебался, наконец взял батальон, и в первом же бою под Красным, при форсировании р. Иквы, был сначала ранен в ногу, а когда начал перевязывать рану — убит. По крайней мере, и ему улыбнулось боевое счастье, так как он впал в десятке шагов по ту сторону взятых им австрийских окопов.

В лучшие дни, когда было много выздоровевших от ранений, я располагал 17 кадровыми офицерами — благополучие, совершенно исключительное по сравнению с другими полками. Некоторые из них были прекрасны, например Сережа Тимофеев, тонкий, стройный, красивый, которого всегда надо было удерживать от какой-нибудь глупости: например, прикинувшись дезертиром, он хочет идти на австрийский пост, чтобы неожиданно выхватить ручную гранату и увести австрийцев в плен. Тяжело раненый вначале войны, он был убит в один день с Древингом, в ближнем бою в селе Красном, где стреляли из каждого угла, окна, ямы и где он, вооруженный легкой тросточкой, прогуливался, посмеиваясь, вдоль своей роты.

Пулеметной командной начальствовал штабс-капитан Колтышев, большой специалист своего дела, всегда державший меня в неведении, сколько в полку пулеметов: пулеметная команда при моем вступлении в командование имела на вооружении австрийские пулеметы, за утратой своих; у Колтышева всегда был по крайней мере один пулемет, разобранный на составные части, чтобы тайно от меня собрать его взамен утерянного. Летом 1916 г. в полку было уже 32 известных мне и неопределенное количество неофициальных пулеметов. Пулеметные двуколки Колтышева при наступлении подбирали ценные трофеи, вроде кожевенного товара и прочие. Колтышев был очень хозяйственный человек, и на него все смотрели, как на будущего преемника Борисенко по заведыванию хозяйством.

Полковым адъютантом вначале был поручик П., хороший офицер, но истрепавший себя физически и нервно за первый год войны. Он прекрасно выполнял свои функции, но своей нервностью производил на меня неприятное впечатление. Я решил избавить себя от затраты дополнительных усилий внутри своего штаба; поручик П. отправился курсовым офицером в какую-то школу прапорщиков, а я взял вместо него офицера пограничной стражи — поручика Козинцева — кровь с молоком, бычачьи нервы, волчий аппетит, немного загребастые руки; но зато его присутствие веселило и подбодряло, он был тактически сообразителен, я мог лечь спать, предоставив ему решение второстепенных вопросов; путал, но редко.

На ряду с этими работоспособными кадровыми офицерами, попадались и никуда негодные. Таковым заведомо был капитан Мячин, командир 6-й роты, о совершенной физической трусости коего меня предупреждали со всех сторон. Как с ним быть? Я решился, на первых шагах своего командования, прибегнуть к консультации опытного командира, каким казался мне тогда Шиллинг. Я отправился к нему с визитом и спросил, как мне поступить с Мячиным. Насколько эта консультация являлась ложным шагом, я узнал лишь потом: Мячин приходился Шиллингу племянником. Командир 5-го полка объяснил мне, что обижать кадрового офицера никак нельзя, а надо постараться его пристроить к какой-нибудь спокойной должности — например, помощником дивизионного интенданта. Мячин как раз эту должность и занимал, но был отчислен за лень и нераспорядительность и возвращен в полк.

В первом же бою 30 августа 1915 г. я лично отдал роте Мячина приказ наступать. Грузный, ожиревший, с бледным потным лицом, командир роты Мячин подошел ко мне и доложил, что у него болит голова, и он просит разрешения уйти в тыл. Я ему ответил жестко, что или он будет немедленно наступать, или я его сейчас же застрелю. Он повел свою роту вперед. Вечером в день этого крайне успешного боя, где нам легко достались германские батареи, старший врач мне доложил, что вначале боя к нему на перевязочный пункт, под предлогом контузии, явились капитан Мячин и капитан Н. Каких-либо признаков контузии нет. Старший врач испрашивал указаний, выдать ли им перевязочное свидетельство и эвакуировать ли их в тыл. Я отчетливо ощущал, что мое снисхождение в данном случае вызовет разложение среди офицеров: как я буду требовать самопожертвования от молодежи, от прапорщиков, если старым кадровым офицерам спускаю с рук самые вопиющие гадости. Трудный вопрос я решил так: перевязочное свидетельство на контузию было отдано мною в приказе по полку для обоих капитанов, но с припиской, что вследствие позорного поведения их в бою я воспрещаю этим эвакуированным офицерам когда-либо возвращаться в полк. Им выдали копию этого приказа, и с этими позорящими документами они были отправлены в тыл. Один из них где-то там устроился, а Мячин в ноябре, когда полк стоял на отдыхе в Херсоне, прибыл туда. Дядюшка его уверил начальника дивизии, что я превысил свою власть, так как какие-то циркуляры воспрещают позорить офицеров в приказах. От имени начальника дивизии Шиллинг явился ко мне для производства расследования: он мне грозил чуть ли не судом за превышение власти, умолял меня отменить приказ, обещал, что Мячин ко мне не покажется, и он устроит его в другом месте. Я наотрез отказал и объяснил, что Мячин будет застрелен первым же офицером моего полка, если нарушит мой приказ и явится в наше расположение.

В периоды затишья в полк иногда возвращались офицеры, исчезнувшие под каким-либо предлогом в начале войны. Я относился к ним с изрядным недоверием и выдерживал их. Одного из них, капитана Березовского, имевшего в мирное время в полку репутацию лучшего работника, я имел слабость после смерти Древинга, временно допустить к командованию батальоном. Пришлось горько раскаяться. Батальон понес тяжелые жертвы и притом даром, расплодилась переписка, я был ранен и не мог убрать его немедленно; на мое счастье он сам вновь сбежал в тыл под благовидным предлогом.

Другую категорию офицеров составляли прапорщики. Как ни ценны были для поддержания на высоте строевого обучения и сохранения традиций полка кадровые офицеры, на какие жертвы ни шли многие из них, раненые по нескольку раз, но все же главную массу боевых начальников — командиров рот и взводов — представляли прапорщики. Они же давали главную цифру убитых и раненых офицеров. А потери в офицерах в 6-м полку всегда были колоссальными.

В других полках офицеры группировались в тылу, и с ротами наступали только ротные командиры — очередные жертвы. В 6-м полку деление на очереди для офицеров не существовало и все шли в бой на своих местах. Бывали только случаи, что перед штурмом заботливый ротный командир ушлет под каким-нибудь предлогом фельдфебеля в тыл — чтобы было кому-нибудь собрать и привести в порядок после боя остатки роты.

31 декабря 1915 г., после двух первых дней зимней атаки австрийских позиций, я получил выговор от командующего 11-й армией Щербачева за то, что мой полк потерял на 600 солдат 13 офицеров, в том числе 3 убитых. Командующий армией указывал, что ресурсы государства в офицерах, даже прапорщиках, ограничены, и что нельзя швыряться офицерами так, как делаю я: в 6-м полку процент выбывших офицеров по сравнению с солдатами значительно превосходит общий уровень, что Щербачев приписывал моей чрезвычайной требовательности. Я не мог с этим согласиться. Мне самому очень тяжело было в течение трех суток наблюдать тела двух прапорщиков, висевшие на австрийской проволоке, но посылку солдат в бой без офицеров или с минимальным их числом я считал верхом безобразия. Выговор командующего армией не заставил меня изменить моей точки зрения на необходимость присутствия обильного количества офицеров в цепях, и через 3 дня после него, в результате неуспешной атаки I батальона 6-го полка на высоту 370, оборонявшуюся хорошим австрийским полком, в соседнюю со мной комнату принесли 10 раненых офицеров — весь офицерский состав трех атаковавших рот I батальона.

Чтобы уменьшить потери в офицерах, я принял лишь одну меру: чрезвычайно велики потери молодых прапорщиков, только что прибывших, незнакомых с условиями поля сражения, с необходимостью применяться к местности; масса их гибнет в первом же бою; насколько допускали условия, я решил выдерживать молодых прапорщиков в тылу, при учебной команде или при ротах пополнения в течение одного-двух месяцев, чтобы они освоились с требованиями боя, с традициями полка, и только затем вводил их в бой. Такая роскошь стала доступна мне только в 1916 г., когда фабрикация прапорщиков шла полным ходом. В конце концов удалось поставить дело так, что молодые прапорщики считали за большую честь быть поставленными в строй полка. Двух неподходящих, из массы в полторы-две сотни прапорщиков, поступивших в полк, я даже изгнал в тыл.

При широком расходовании офицерского состава мне конечно приходилось делать ставку на прапорщика по преимуществу, и этим определялась моя линия в офицерском вопросе. Прапорщик в 6-м Финляндском полку пользовался полным равноправием. Прапорщик командовал конными разведчиками, прапорщик был помощником полкового адъютанта, прапорщик командовал обозом II разряда. Прапорщик, успешно командующий ротой, мог быть спокоен, что он не будет смещен на должность взводного командира в случае прибытия из тыла кадрового офицера. В наградах прапорщикам отдавалось даже преимущество.

Прапорщика Козлова, получившего орден Георгия, и другого, еще более достойного прапорщика Косолапова, идеально спокойного командира 8-й роты, получившего в Германии высшее образование по химии красящих веществ, меня лишила мобилизация промышленности. Мне было бы очень легко задержать в полку этих надежных помощников; мне было очень тяжело расставаться с ними; уход их не мог произвести на их товарищей благоприятного впечатления; сами они инициативы не проявляли: и все же я не счел в праве эгоистические интересы полка поставить поперек интересам мобилизации промышленности и командировал их по их специальности в тыл. Но конечно было бы несравненно лучше, если бы лица, нужные промышленности, вовсе не привлекались в армию, чем отрывать их потом от нее с болью.

9-й ротой командовал студент Лесного института, прапорщик Ходский, серьезный, худой, высокий, пользовавшийся общим уважением, имевший громадное влияние на своих стрелков. Первое мое знакомство с ним было в бою 30 августа 1915 г., когда я верхом догонял его роту, оторвавшуюся при атаке вперед на 3 км, от своего батальона. В д. Шавлишки я наткнулся на раненого его роты; на вопрос, здоров ли его командир, раненый стрелок объяснил мне, что Ходский на его глазах первым вскочил в 3 избы этой деревни, занятые немцами: «Выстрелит в дверь из револьвера, шибанет ее ногой, крикнет что-то по-немецки, двух-трех немцев выволочит и бежит дальше». О подвигах Ходского мне еще много придется рассказать во II томе настоящего труда. Ему все удавалось, ни разу он не был ранен, пока 23 июня, при неудачном штурме, пуля не уложила наповал этого удивительного бойца в 20 шагах перед австрийским окопом.

Высокий красавец-весельчак, родом из Тифлиса, прапорщик Нижницкий, всегда имел в запасе уморительный кавказский анекдот. Один из них, передававший речь гласного тифлисской думы о пользе намордников для собак, для защиты от укусов малолетних учащихся, нам особенно памятен, так как, во время одного ночного наступления в Галиции в конце декабря 1915 г., когда под австрийским огнем в батальоне воцарилась сумятица, всех отрезвил звонкий голос Нижницкого, произнесший фразу из известного в полку анекдота: «куда мы идем, куда мы заворачиваем?». Одна рана Нижницкого прошла благополучно; вторая оказалась смертельной.

Другой прапорщик Роотс, деликатный, глубоко порядочный эстонец, вносил удивительную серьезность в исполнение своих обязанностей. Можно было быть уверенным, что отданный ему приказ будет выполнен до конца. 20 сентября 1915 г. он лежал тяжело раненый перед г. дв. Дровеники, который он неуспешно атаковал. Ему удалось растянуться в небольшой впадине, а германский пулемет с удаления в 50 шагов, старался его добить. Торчавший на животе Роотса футляр от бинокля был пробит 4 пулями. Ночью его удалось унести. В Бродах, глубокой осенью 1916 г. Роотс имел несчастье заболеть легкой, но мало почтенной болезнью. Он был слишком застенчив, чтобы посоветоваться с кем-либо, слишком подавлен, счел себя тяжелым преступником, нарушившим свой долг, и застрелился. Смерть этого бесконечно славного и порядочного мальчика тяжело сказалась даже на наших закаленных нервах.

Самым молодым, из 18-летних гимназистов, был прапорщик Зноско, высокий, худой, с ярким туберкулезным румянцем на щеках. В окопе чахотка сгубила бы его в несколько недель, об эвакуации он и слышать не хотел. Я взял его в пулеметную команду, и держал больше при штабе полка, под опекой старшего врача. В день боя под Красным, 10 июня, у него процесс обострился, температура поднялась до 39,5. Велико было мое удивление, когда я увидел во главе 4 пулеметов Максима, наступавших с резервным батальоном на Красное, прапорщика Зноско. Он сбежал от старшего врача и прятался не от австрийцев, а от меня, чтобы я не воротил его назад. Трясясь от лихорадки, он успел вскочить в Красное и выставить два пулемета вдоль главной улицы села, по которой шла контратака венгерского батальона, только что переколовшего до последнего нашу пулеметную команду Кольта и взвод 6-й роты. Пулеметы Зноско покончили с этой контратакой мгновенно.

Двух прекрасных прапорщиков я переманил из гвардейского егерского полка. Один из них, Ющенко, пришел ко мне тем более охотно, что ему, с его студенчески-социалистическими убеждениями, атмосфера гвардейского полка казалась непривлекательной. Он был искусным и разумным командиром 6-й роты. Он очень отважно бросался в атаку, но, захватив у неприятеля удобный для обороны пункт, немедленно устраивался в нем и образовывал устой боевого порядка, выдерживал самые яростные контратаки. В бою 10 июня он в брод, вдоль берега Стыри, обошел австрийскую проволоку, взял во фланг австрийскую позицию, пробежал вдоль окопов трех австрийских рот, уничтожая их защитников, вскочил в г. дв. Красное и защищался в помещичьем доме, пока не подошли наши резервы. А когда я приезжал в отпуск в Петроград, ко мне заходили его отец, профессор медицины, специалист по сердцу, и его мать; последняя очень просила меня беречь ее сына и не пускать туда, где летают пули и снаряды и где витает смерть. Как будто прапорщика Ющенко можно было бы запереть в обозе! Я ее успокаивал, что конечно все будет сделано. Потом в 1917 г. я предлагал Ющенко перейти ко мне, в штаб 5-й армии. Он ответил отказом — он в дивизионном комитете, он не может прекратить борьбу с разложением дивизии. В конце наступления Керенского, когда дивизия отказалась сражаться, а нужно было произвести разведку, Ющенко с тремя другими прапорщиками и двумя стрелками пошли вперед; все они были перебиты австрийцами.

Его товарищ, прапорщик Красовский, начальник команды конных разведчиков, мой телохранитель, отличался личной мне преданностью; свою массивную фигуру он в бою все время стремился держать, как бруствер, защищающий меня от неприятельских пуль. Конная разведка работала прекрасно; когда при позиционном сидении, штаб дивизии приставал с контрольным пленным, а роты такового не давали, Красовский спешивал 5—6 своих молодцов, уходил ночью и притаскивал австрийского дозорного. Когда я шел в опасное место, Красовский наряжал ко мне гиганта Чистякова, известного тем, что в снегах Карпат, глубиной выше пояса, он спасал раненых, оставшихся между нашими и неприятельскими окопами: санитары не могли работать на таком глубоком снегу, а Чистяков, схватив под мышку, как перышко, раненого, протаптывал себе путь. Пулемет, который ранил меня 14 июня 1916 г. в шею, одновременно пробил и фуражку Красовского{23}.

Когда осенью 1915 г. полк отошел на отдых в Херсон, в него прибыло одновременно свыше 20 прапорщиков — воспитанников учительских семинарий или народных учителей; типичным для этой партии был Эланский, очень надежный и серьезный человек, лидер социалистически настроенных прапорщиков, и Триандафиллов. Это были очень хорошие офицеры, лучшие, чем прапорщики из студентов — более избалованные городской жизнью и более оторванные от крестьянства. Эланскому для пробы я немедленно предоставил командование ротой. Он сразу вошел во все детали солдатского обихода, сам раздавал сахар стрелкам, выучил мгновенно весь состав своей роты на-зубок, приобрел огромный авторитет. Прекрасный командир, он был убит вместе с Ющенко при разведке дивизионного комитета летом 1917 г. Триандафиллов вскоре был дважды ранен, с большим успехом командовал ротой, оставил мне свой любопытный дневник, был сначала начальником штаба (тактическим советником) командира IV батальона Патрикеева, а затем заместителем начальника штаба РККА.

Все эти учителя были социалисты разных направлений; в этом я себя не обманывал. Хотя в ту эпоху я сам был далеко не сторонником социализма, но мне не оставалось ничего другого, как примириться с фактом, что я буду опираться преимущественно на социалистически настроенных офицеров. Как я, тогда либерал-индивидуалист, мог недурно ладить со своими прапорщиками? У меня была одна политическая цель — оказание немцам возможно более сильного отпора, и все подчинялось ей. Поглядывая на свою молодежь, на чрезвычайно по-крестьянски настроенных стрелков, я повторял себе, что еще Генрих IV заметил, что Париж стоит того, чтобы отстоять обедню. Социальная база царской России — помещики и буржуазия — была очень узка; она не охватывала полностью даже зажиточные верхи крестьянства. На такой социальной базе невозможно было вести затянувшуюся мировую войну. Необходимость расширения этой социальной базы за счет мелкой буржуазии и крестьянства может быть инстинктивно, но достаточно остро ощущалась многими командирами на фронте затянувшейся войны. Как показал опыт, полк, взяв новый курс, стал сражаться не хуже, а лучше. Той вспышке своей боеспособности, которую проявила царская армия в 1916 г., она обязана почти исключительно этому новому слою русской интеллигенции, влившейся в ее ряды{24}.

Если при расположении рот в резерве прапорщики значительно уступали в технике обучения кадровым офицерам, то у них было и преимущество: они часто беседовали со стрелками и вбивали им оборонческую точку зрения. Я вспоминаю, что, прибыв в Севастополь формировать Черноморскую десантную дивизию, я в начале февраля 1917 г. производил смотр полку, составленному из черноморских матросов, долженствовавшему войти в мою дивизию. Морские офицеры этого полка тщательно готовились к смотру: к их ужасу я отказался считать и смотреть белье и содержимое вещевых мешков, а подходил поочередно к нескольким матросам каждой роты и задавал такие вопросы: С кем мы воюем? За что воюем? Какие цели ставим себе? Какой интерес у русского крестьянства в этой войне и т. д. Ни одного отдаленно вразумительного ответа я не получил. Морские офицеры остолбенели и мямлили, что они этого со своими подчиненными не проходили. Они были совершенно оторваны от своих матросов; все это были офицеры кадровые или приближающиеся к кадровым, никого похожего на моих прапорщиков не было. Я прогнал полк, заявив, что если через три года войны они еще не знают, с кем и за что воюют, то дальше мне смотреть их не приходится. В 6-м Финляндском полку такой анекдот был совершенно невозможен.

Я поддерживал среди офицеров полка суровый режим. Женщины, хотя бы в облике сестер милосердия, в район полка не допускались. Алкоголь — только в исключительных случаях, в ограниченных дозах. Относительно карт мной было сделано предупреждение, что в моих глазах человек, обыгравший товарища, будет шулером, независимо от того, честно или нечестно соблюдал он правила игры, и я дал честное слово, что назову его шулером перед собранием всех офицеров. Когда, в спокойное время, я уезжал в отпуск, режим несколько нарушался, и появлялись по-видимому в небольших дозах сестры, вино, карты. Свою угрозу мне пришлось выполнить по отношению к прапорщику Городкову, влившемуся в полк с пулеметной командой Кольта, присланной из Ораниенбаума. Начальник команды Пчелин был достойный прапорщик, честно убитый у своих пулеметов в с. Красном. Но его помощник был явно опустившийся человек. Он играл в пьяном виде в орлянку с фельдшером, обыграл его; произошел спор, они подрались. Собрав всех офицеров, я объявил прапорщику Городкову, что он шулер, предложил ему уйти в землянку с предупреждением, что в его распоряжении 5 минут, чтобы застрелиться. Все ждали; выстрела не последовало; Городков был немедленно арестован и предан суду по обвинению в обыгрывании подчиненного; суд присудил ему 4 года каторжных работ.

Мне пришлось вести другой процесс, несравненно более затяжной. Древинг, сдавая мне командование полком, дал отчетливую характеристику всех офицеров; но когда дело дошло до прапорщика К., он затруднился — все данные о нем были противоречивы: красавец, прекрасно физически развитой, любезный и приятный собеседник, очень подвижной и предприимчивый, он имел какие-то странности, проявлял порой удивительное легкомыслие, вызывал редкие оценки со стороны своих товарищей. Его упрекали между прочим в том, что он одолжил у жителей велосипед, а при отступлении обстановка сложилась как будто так, что он не успел его отдать. К. мне лично на первых шагах очень понравился; поражали только его бродяжнические инстинкты — он как будто чувствовал себя очень мало связанным с ротой, в которой командовал взводом.

Когда 30 августа были захвачены германские батареи, я решил представить к ордену Георгия, помимо Патрикеева, одного прапорщика. Кто первый был у захваченных орудий? Прапорщик К. прибежал первым и сел верхом на пушку. Правда, его роль в бою оставалась темной. С дюжиной стрелков он отбился от роты, обстрелял немецкую цепь во фланг, затем пробежал к орудиям. Будь я поопытнее, я конечно предпочел бы Ходского или многих других офицеров, которые вынесли на себе всю тяжесть этого боя. Прапорщик К. был представлен и получил в командование роту. В бою 16 сентября на его роту идет главный натиск немцев; в ней какая-то неустойка; часть убежала. Впоследствии я узнал, что убежал первым из окопа сам командир — прапорщик К.; при этом он увлек с собой большую часть роты; но так как окоп был наполовину завален обстрелом тяжелых гаубиц и сквозного сообщения не было, то часть роты К. не сразу узнала о бегстве командира и другой части роты, осталась в окопах и отбила немцев, подошедших к полуразрушенной проволоке. Офицеры полка знали о проделке К., но стеснялись мне донести на товарища; так как все окончилось благополучно, я остался в неведении.

Наконец в ночь на 20 сентября 1915 г. полк переживал очень критические минуты; III батальон выставил сторожевое охранение, которое было прорвано; но бой батальона продолжался. К. командовал ротой сторожевого охранения и вдруг, около полуночи, приводит роту к д. Задворники, где располагался полковой резерв, и встречает меня. «Где ваш командир батальона?» «Там, впереди, ведет бой». «Как же вы — его резерв, решились без его приказа уйти? Немедленно возвращайтесь на ваше место в г. дв. Задворники и установите связь с командиром батальона». «Но там на моем месте теперь немцы». «На выбор — вы их выбьете, или я стреляю». Мой браунинг уперся в грудь К. Он ответил отчетливое «слушаюсь» и увел роту в темноту, где раздавались выстрелы и мгновениями вспыхивали огоньки. Минут через 6 после ухода К. раздалось несколько выстрелов совсем близко от резерва, в том месте, куда направился К. Через час я был на перевязочном пункте полка — в хате, расположенной на южной окраине той же д. Задворники. Старший врач доложил мне, что приходил раненый в ладонь прапорщик К. Делавший перевязку фельдшер обратил внимание на нагар, осевший на края раны; ясно, что выстрел был произведен в упор. Старший врач хотел задержать К. до моего распоряжения, но он самовольно, без перевязочного свидетельства, ушел в тыл. Я распорядился об уничтожении его представления к Георгию, находившемуся в штабе дивизии, и о предании его суду за бегство с поля сражения и за самострельство. Прапорщики, товарищи К., дали уничтожающие показания. По нескольким пунктам военных законов К. должен был подвергнуться высшей мере наказания. Но у него оказались связи, полк переходил из одной армии в другую, и соответственно передавалось и судебное дело о нем, тянувшееся почти полтора года.

Однажды, проходя с полком через какой-то этап, офицеры увидели в окно К., устроившегося временно в этапном батальоне. Я послал дозор арестовать его, чтобы расстрелять на месте и тем закончить затянувшееся следствие. Но длинные ноги и сильное сердце К. и тут ему не изменили — он удрал от дозора быстрее лани. Когда я лежал в тылу раненый, К. приходил просить меня о прощении его вины. Я отказал. Наконец, когда я уже покинул полк, К. судили, приговорили к смертной казни. Но понятие государственного интереса уже ослабело в развалившейся России — Брусилов заменял все расстрелы вечной каторгой. Когда наступила революция, К. оказался в числе жертв царского режима, был освобожден и восстановлен в звании прапорщика.

Я его встретил в 1920 г. на улице Москвы близ Ревсовета; он был штабным работником Красной армии, широко раскрыл мне свои объятия и хотел поделиться со мной воспоминаниями о дорогом прошлом, но я уклонился... Я должен был проявить к К., во многом симпатичному малому, полную твердость, так как то же преступление совершали стрелки; и какое право имели бы мы карать жестоко самострельство среди солдат, если офицеру оно сходило бы с рук?

Штаб полка неотлучно сопровождался офицерским собранием. Столовая подчас раскладывалась в 2 км от неприятеля. Хозяйственный Колтышев даже протестовал, утверждая, что я не в праве подставлять под расстрел кухню и столовую, купленные на частные средства офицеров. Однажды после обеда в Тарговицах, над столом, где только что закончили обедать офицеры, разорвалась шрапнель, перебила тарелки, ранила убиравших стол стрелков. Но я придавал огромное значение тому, чтобы офицеры были всегда хорошо накормлены, по возможности горячей пищей, чтобы я имел возможность оказать известное влияние на пришедших обедать офицеров резерва; наконец, спокойное, уверенное расположение штаба оказывало большое влияние на стойкость полка. Я слышал, как в начале войны капитальный трус ген. Раух привел в полную негодность свою прекрасную 2-ю гвардейскую кавалерийскую дивизию требованием, чтобы в штабе, при первом вторжении в Восточную Пруссию, на ночь лошади не расседлывались и ни один офицер не снимал сапог. Дивизия смеялась над начальником дивизии, лично поверявшим ночью, все ли офицеры спят в сапогах, чтобы в случае нужды можно было мгновенно испариться. Поэтому я всегда демонстративно раскладывал весь свой скромный багаж и раздевался на ночь, как дома{25}. Роты должны были знать, что я им верю и сплю спокойно вблизи неприятеля под их охраной.

Столовой заведовал симпатичный прапорщик Кудрявцев, киевский статистик, конечно народный социалист чистейшей воды. Ему было под пятьдесят лет, он имел право служить только в ополчении, по ошибке был зачислен в наш полк, кормил нас и был всеми почитаем, хотя за обедом мы любили подшутить, затронув его демократические идеалы, которые он сейчас же с яростью начинал отстаивать. Как только мы захватывали какой-нибудь рубеж у неприятеля, было известно, что командир полка начнет ругаться — почему нет артиллерийского наблюдателя и где копается в тылу прапорщик Кудрявцев.

Пусть не подумает читатель, что я, так высоко оценивающий роль Кудрявцева и офицерской столовой, предавался, командуя полком, обжорству. Я совершенно не выносил примеси сала, мясная пища обостряла у меня катаральные явления, и, опасаясь, что я скисну не от неприятельской пули, а от желудочного катара, первые два месяца командования полком я ел только манную кашу, а впоследствии — изредка суп, изредка котлеты; перед ночным маршем, чтобы отбить сон — стакан черного кофе, иногда стакан красного вина.

Помимо перечисленных прапорщиков, я мог бы остановиться еще и на десятках других, очень достойных и ценных, выдающихся командирах. Но и сказанного достаточно, чтобы подчеркнуть, что прапорщики отнюдь не представляли собою какой-то серой, малоценной, второсортной массы; наоборот, среди этой молодежи было удивительно много сильных, красочных личностей, готовых к большим усилиям и полному самопожертвованию при наличии сколько-нибудь толкового руководства, малейшего внимания и элементарной справедливости к ним.

В полку имелась еще третья категория офицеров, произведенных из фельдфебелей и сверхсрочных унтер-офицеров. Пешими разведчиками заведовал прапорщик Сметанка. Лет двадцать он прослужил фельдфебелем гвардейской батареи, прекрасно знал артиллерийскую стрельбу, вел себя в боях блестяще, был лично известен многим высоким особам мира сего. Все к нему благоволили, но этика не только гвардейской, но и армейской артиллерии почему-то исключала возможность производства в артиллерийские офицеры этого очень достойного, но лишенного «манер» и внешнего культурного лоска бойца. В результате мне предложили, не возьму ли я Сметанку в свой полк, с производством в прапорщики. Я согласился; потеряла только артиллерия, в которой многие командиры батарей были значительно слабее Сметанки. Однажды, глубокой осенью 1916 г., он с моими разведчиками выследил идеально замаскированную австрийскую батарею, стоявшую почти в линии пехотных окопов, соединился по телефону с нашей батареей, попросил выполнять его команду и вдребезги разбил австрийскую батарею. Когда этот разгром совершился и остатки разбитой батареи стали ясны и нашим артиллеристам, они поражались искусству офицеров 6-го полка даже в артиллерийской стрельбе.

Был прапорщик Иванов, произведенный по моему представлению из фельдфебелей. В бою за Красное он бросился со взводом на австрийскую полуроту, выскочившую в контратаку, лично убил австрийского офицера, после чего полурота сдалась. Через несколько дней, 23 июня, мимо меня несли его с раздробленной пулей ногой, тяжелой навесной шрапнели. Он под огнем показывал австрийцам кулак, кричал, что они от него так легко не отделаются, что он скоро вернется, и призывал стрелков «нажимать».

Но самым видающимся был Данилов, дослужившийся при мне уже до штабс-капитана и имевший офицерский орден Георгия за взятие весной 1915 г. австрийской батареи. Из псковского крестьянина выработался удивительный боевой организм. Имея перед фронтом неприятеля, Данилов не знал ни минуты покоя: его окопы были всегда в блестящем виде, блиндажи — в чистоте, выметены, в мокрых местах в ходах сообщения был устроен дощатый тротуар. А все свободные минуты он проводил на избранном им наблюдательном пункте; когда я видел его, застывшего с биноклем у глаз, не моргая высматривающего часами слабое место в расположении неприятеля, не обращающего внимания на падающие «чемоданы» и тяжелые мины, мне так и напрашивалось сравнение Данилова с хищником, подстерегающим у водопоя свою жертву. Ни один кадровый офицер не мог так подробно и толково доложить о недостатках нашей и неприятельской позиции, как этот прирожденный боец.

В начале декабря 1916 г., находясь в отпуску в Петрограде, я ехал ночью очень долго на извозчике. Разговорились: оказалось, что мой возница в мирное время отбывал воинскую повинность, в 6-м Финляндском полку. Так как он был того же года призыва как и Данилов, я спросил — оказалось хорошо его помнит, из соседней деревни. Я начал расписывать Данилова — теперь штабс-капитан, а уж верно и до генерала дослужится, самый исправный офицер, рота его работает, не покладая рук, все у него — чисто и на месте. Мой возница слушал меня, но вдруг, совершенно неожиданно разразился потоком брани: «крестьянин, свой брат, а как тянет, с... с...» и т. д. Я был поражен этим тогда удивившим меня отрицанием заслуг Данилова: ни малейшей гордости достижениями своего соседа, а только голое обвинение его в классовой измене.

Когда я вернулся в полк, я увидел к удивлению, что петербургский извозчик не одинок в своем приговоре — в роте Данилова шло глухое брожение, его могли убить, унтер-офицеры и притом хорошие, отказались отвечать ему на приветствие. Кое-как удалось, с постановкой на карту всего своего авторитета, ликвидировать эту историю. Данилов резко ушел вправо, и с развитием революции из него выработался один из самых опасных белых партизан{26}.

Характеризуя в общем три категории офицеров, я должен отметить прекрасные качества кадровых офицеров; но лучшие из них уже были перебиты в первый год войны, а у остальных мысли вертелись на тему о будущности полка после окончания войны; они наводили на войне экономию, чтобы у полка «потом» были средства.

Их волновало расхищение запасным батальоном в Фридрисгаме оставленного полкового имущества; они хотели бы, чтобы имевшиеся в полку большие денежные средства были спасены от присвоения казной или от обесценения закупкой второго или третьего комплекта музыкальных инструментов для хора, разного оборудования и пр.

Их мысли невольно тянулись к будущему миру. При нахождении полка в резерве кадровые офицеры являлись несомненно более ценными по своему умению организовать занятия с солдатами. Прапорщики, напротив, на фронте жили полной жизнью; в сравнении с кадровыми они были много свежее, и отдавали свою кровь с большим рвением. Наконец прапорщики из унтер-офицеров представляли прекрасный боевой материал, но не находили в условиях царского строя, того общего языка с солдатами, который так легко давался учителям, статистикам, студентам. Для них дорога в офицеры шла через резкий разрыв со своим классом. Что-то, что должна была опрокинуть Октябрьская революция, мешало развертыванию богатых имевшихся среди них сил. Мой общий вывод — людей, способных, преданных, с доброй волей, готовых на жертвы — вокруг нас гораздо больше, чем мы это обыкновенно думали. Но любой талант нуждается в создании условий, где он мог бы развернуться.

При расположении в резерве изредка, в меру я устраивал занятия с офицерами. Однажды это было занятие в комнате, где мы обсуждали французские данные о новых приемах тактики пехоты при атаке укрепленных позиций. Другой раз это было показное учение взвода с боевой стрельбой. Прапорщик с наибольшей тактической сметкой, Триандафиллов, командовал взводом под наблюдением сотни офицеров.

В Маначине была устроена специальная укрепленная позиция, которую сначала тоже штурмовали показным образом в присутствии всех офицеров. Позиция была вырыта только коленной профили, но на ней были устроены все способы фланкирования; занятие должно было подчеркнуть опасность фланкирующего огня для наступающего и необходимость направления всех усилий на борьбу с кинжальными пулеметами всех сортов. Такие показные занятия были полезны не только прапорщикам, но и всем кадровым офицерам — потом они повторялись во всех ротах, и каждый стрелок имел ясное представление о необходимости сосредоточения всех усилий против пулеметов и против фланкирующих фокусов.

Но в основном тактическая работа связывалась с работой на фронте; позиционная жизнь давала ежедневно богатый тактический материал. При ежедневном обмене мнений с офицерами мне приходилось не только учить, но и учиться.

Существенное значение для устанавливаемого в полку режима имеет санитарная часть. Офицер может быть уволен в отпуск не только командиром полка, но и старшим врачом, эвакуирующим его под предлогом контузии. Всякая система принуждения в полку теряет смысл, если санитарная часть открывает лазейку. Доброта врачей обращает обязательную службу в добровольчество. Чрезвычайно пагубна для дисциплины распространенная среди врачей теория, что субъекту, которому испытания войны становятся явно непосильными, лучше дать возможность уклониться от них: проку от него все равно не будет. Эта теория вызывает соблазн — доказать свою небоеспособность, чтобы получить отдых. Задача — каждому давать посильную нагрузку — может быть успешно решена лишь под углом общих, а не только медицинских соображений, и потому подлежит компетенции командира полка. Врачи часто неохотно ведут борьбу с самострелами, не понимая, какое разложение вносит в роту эвакуация хотя бы одного самострела, провоцируя появление десятка новых. А у комсостава они очень легко признают наличие контузии. В мировую войну процент контуженных, или, как говорили, «сконфуженных» офицеров в десятки раз превышал процент контуженных солдат. Полковой врач прежде всего должен согласовывать свои действия с необходимостью поддерживать авторитет командира полка и устои дисциплины.

Когда я прибыл в полк, обязанности старшего врача временно исполнял врач-акушер Краузе, в мирное время являвшийся руководителем земского родильного дома в Полтавской губернии и ежегодно содействовавший рождению 5 — 6 тысяч граждан. У меня с ним имелась полная договоренность: все, что для жизни полка являлось вопросом внутренней политики, он решал, только переговорив со мной. Но через месяц в полк был назначен постоянный старший врач, который почему-то стремился завоевать среди офицеров широкую популярность; для начала он, без моего ведома под предлогом контузии, эвакуировал двух приличных прапорщиков, истомленных и выбившихся из сил, как и все другие. На это самоуправство я реагировал отрешением старшего врача от должности и направлением его в распоряжение корпусного врача.

Медицинское начальство подняло целую бурю; полк был отведен на отдых в Херсон, и Шиллингу, производившему дознание об оскорблении мной Мячина в приказе по полку, было одновременно поручено произвести расследование и о превышении мною власти: оказывается — по закону я мог только отстранить старшего врача от исполнения его обязанностей, но не отрешить. Я мог только ответить, что всегда был плохим юристом, плохо усваиваю себе различие между отстранением и отрешением, но знаю твердо, что не потерплю возвращения в полк старшего врача, пытавшегося изобразить какое-то средостение между мной и командным составом и своими действиями лишившего меня доверия к нему. Ввиду моего упорства корпусный врач уступил, тем более охотно, что должности полковых врачей котировались во врачебном мире несравненно ниже, чем заведывание тыловыми лечебными учреждениями.

Краузе был утвержден старшим врачом; если я ревниво смотрел на малейшее вмешательство в устанавливаемый мною в полку режим, то для развертывания каждым работы я предоставлял самую широкую инициативу; и Краузе сумел проявить полностью свой удивительный организаторский талант: он как бы заранее угадывал количество раненых; в самых тяжелых условиях у него всегда оказывались для них кров, солома, продовольствие; раненые были аккуратно перевязаны, ружья собраны, разряжены, санитары — в должном порядке; к перевязочному пункту вовремя оказывались собранными в строго нужном количестве крестьянские подводы, и эвакуация протекала без сучка, без задоринки. Краузе смело брал на себя необходимые расходы и мог твердо рассчитывать на мою поддержку в случае возникновения трений с хозяйственной частью или с распределяющими помещения квартирьерами. При существовавшей атмосфере доверия и инициативы я был совершенно разгружен от санитарных вопросов.

Младшим врачом был зауряд-врач Файн. Это был еврей, в течение десятка лет тянувший тяжелую лямку медицинского фельдшера в глухом углу, самостоятельно подготовившийся в Московский университет; война застала его уже на последнем году пребывания на медицинском факультете, курсовым старостой. У него был несомненный хирургический талант и очень болезненное самолюбие.

Все офицеры его глубоко уважали и ценили, но иногда, забыв что Файн еврей, кто-нибудь, по старорежимной привычке, допускал в его присутствии какую-либо антисемитскую выходку — например огульное обвинение евреев в трусости. Я узнавал об этом в первом же бою: врач Файн бросал перевязочный пункт, бежал в стрелковые цепи и весь красный, взволнованный, начинал перевязывать раненых среди дня, под самой проволокой противника. Это была единственная месть, которую позволял себе врач Файн. Мне однажды, 10 июня 1916 г., пришлось поймать врача Файна в тот момент, когда он подъехал верхом к полосе австрийского заградительного огня, которую все стремились миновать как можно скорее, слез с лошади, привязал ее, и начал под сильным шрапнельным обстрелом перевязывать раненых, группировка которых точно обрисовывала полосу заградительного огня. Я пытался вернуть врача Файна назад, но убедился, что это значило бы нанести ему глубокую обиду. Когда я лично был ранен и лежал в 300 шагах от австрийских пулеметов, врач Файн разыскал меня, хотя ему пришлось пройти по фронту цепей целого батальона, прикрываясь только рожью, перевязал, собрал санитаров и использовал огневую паузу, чтобы меня вынести. При этом, когда один из несших меня санитаров был ранен в руку, которой держал носилки, Файн закричал на него, чтобы не смел бросать носилки, а сам подскочил сменить его.

Благодаря Файну еврейского вопроса в 6-м Финляндском полку не существовало. Антисемитская выходка становилась поперек горла самого ограниченного человека. Солдат-евреев, прибывавших с пополнением, я лично приводил к присяге, указывал им на пример врача Файна, уничтожавший самую возможность постановки вопроса о неравноправии евреев в полку, и высказывал убеждение, что, следуя за Файном, евреи-солдаты в мировую войну сотрут в сознании русского народа все предрассудки, на которых зиждется гражданское неравноправие евреев{27}. В 6-м полку евреев было не слишком много, но полк мог гордиться тем, что дезертиров среди них не было ни одного. К сожалению в некоторых русских полках антисемитизм был так велик, что евреев умышленно заставляли идти в плен к немцам, чтобы избежать их будто разлагающего действия.

Несколько слов о священниках. Самым заметным из них был священник 7-го Финляндского полка Соколовский. Он несомненно вел большую работу среди солдат, очень часто толкался в окопах, беседовал, наблюдал, организовывал стирку белья, ходатайствовал за солдатские нужды перед командиром полка. Мне самому приходилось видеть его в 7-м полку под выстрелами. Но я сомневаюсь, чтобы его деятельность приносила пользу. В нем жил удивительный дух интриги. Обойдя окопы, он считал своей обязанностью информировать командира 7-го полка о всех замеченных им упущениях, хвалил одних офицеров, которых брал под свою протекцию, и искусно набрасывал тень на других, державших себя независимо.

В результате его доносов была постоянная склока среди офицеров 7-го полка. До приезда Марушевского в моем полку говорили, что 7-м полком незримо командует его священник. Соколовский был благочинным нашей дивизии и пытался даже вмешаться в командование 6-м полком: у меня менялись священники; три дня в наличии были оба; за эти три дня некоторую часть содержания полкового священника мог получить только один из них. Я решил, приказом по полку, вопрос в пользу вновь прибывшего. Ко мне прибыл Соколовский отстаивать интересы сменявшегося с должности. Это был конечно только предлог, для вмешательства в дела внутренние. На мой вопрос, на каком основании он вмешивается, Соколовский разъяснил, что он благочинный, следовательно должен чинить благо подведомственным ему священнослужителям. Я ответил, что вопрос о суточных и столовых деньгах полностью входит в мое ведение, и я лишен возможности беседовать с ним по материальным вопросам; а что касается до духовных, то в них я совершенно не компетентен, и он может непосредственно сноситься с моим священником. Соколовский обиделся, и вышел с несколькими словами, звучавшими, как угроза.

Мой первый священник совершенно не обладал иезуитскими навыками Соколовского. Он был не красноречив, но каждое пополнение, приходившее в полк, встречал краткой речью, в которой указывал, что им выпало великое счастье служить в 6-м полку: в других полках убитых бросают на поле сражения, а в 6-м полку — всех зарывают, и он считает своим долгом каждого отпеть по обряду религии. Каждый прибывший может быть уверен, что он его в надлежащий момент отпоет; если он не верит этому, пусть справится у стрелков, бывавших уже в бою. Речь была неказиста, пугала новичков, но похоронное дело, к чему сводились обязанности священника 6-го полка, действительно было солидно поставлено.

В 6-м полку муштра была на первом плане. Однажды вечером я сидел с командным составом в офицерской столовой, под деревьями, а тут же в лесу священник устроил походную церковь и готовился служить всенощную. Мимо нас проходила в церковь полковая учебная команда. Вдруг раздается резкое «стой» и затем следует гневнодокторальная сентенция фельдфебеля, высказанная уверенным, вполне безапелляционным тоном лица, знающего истину во всей ее полноте: «хождение в церковь не в ногу теряет всякий первоначальный смысл».

Дальше