Содержание
«Военная Литература»
Военная история

17.
Наполеон и его министры;
действия Лафайета;
Наполеон вынужден отречься;
он уезжает из Парижа в Мальмезон;
капитуляция Наполеона;
окончание военных действий

Пока Наполеон принимал ванну, съедал тарелку супа и давал аудиенцию в частном порядке тем министрам, с которыми нужно было совещаться поскорее, Елисейский дворец наполнялся жаждущими новостей людьми. Подъезжали министры, которых созвали на срочное совещание, и с ними — толпа других функционеров и высокопоставленных офицеров. Все, кто имел хоть какое-то право пройти во дворец, собрались внутри. Стоявшие достаточно близко охотно слушали, хотя тревога их при этом усиливалась, историю, которую рассказывали офицеры, прибывшие в столицу вместе с Наполеоном. Тем, кому было не слышно, что они говорят, оказалось достаточно лишь посмотреть на солдат Ватерлоо, чтобы понять, насколько страшна была катастрофа. Изорванная, запятнанная кровью одежда, бледные лица и слезящиеся красные глаза свидетельствовали о суровых испытаниях и потере всякой надежды.

Жозеф и Люсьен Бонапарты прибыли и были допущены к брату. На некоторое время они заперлись втроем, затем, через некоторое время, вышли, и в десять часов началась встреча с министрами. Наполеон, возрожденный к жизни благодаря ванне, обретший вновь свой авторитет и уверенность, говорил в привычной ему легкой, обезоруживающей манере. Кратко [307] обрисовав военные новости, он сказал, что вернулся для того, чтобы призвать страну к решению великой и благородной задачи. Если Франция поднимется для этого, враг будет разбит. Все ресурсы имеются. Армию можно будет вскоре собрать. Через несколько дней у него в Лаоне будет 65 000 человек, к 1 июля их будет 90 000. Корпуса Раппа и Ламарка, вызванные из Эльзаса и Вандеи, вступят в строй до 10-го, и в его распоряжении будет более 100 000 человек и артиллерии в изобилии. Вот-вот должны пойти на службу призывники 1815 года, будут и новые призывы. «За два месяца я призвал в Национальную гвардию 180 000 человек; неужто не смогу найти еще 100 000? Неужто мне нельзя дать 100 000 призывников? Тогда за нами встанут наши добрые патриоты и закроют собой бреши в наших рядах, и несколько месяцев такой борьбы подорвут терпение Коалиции...»

Так он предложил обрушить на Европу тотальную войну, что являлось одним из необходимых атрибутов его системы. Он был готов приказать всем молодым людям своей родины повстречаться лицом к лицу со сценами, которые недавно видел в Линьи и при Ватерлоо.

«Чтобы спасти страну, — разглагольствовал он, обращаясь к своей публике, — мне необходимо доверить огромную власть, временно — диктатуру. В интересах общества я мог бы захватить власть, но будет лучше, если палаты сами предоставят ее мне».

Здесь, в совете министров, вокруг него было много старых друзей, и его выслушали с сочувствием. Однако, хотя Карно тепло высказался в пользу продолжения войны и, по-видимому, полагал, что палаты согласятся с любыми мерами, каких только пожелает император, у других министров не было иллюзий: они знали, что депутаты ни под каким видом не согласятся на возобновление диктатуры Наполеона. Коленкур, герцог Бассано и Камбасерес аргументировали необходимость для Наполеона действовать сообща со своим парламентом; с другой стороны, Даву настаивал на том, что палаты нужно немедленно распустить. Реньо де Сен-Жан [308] д'Анжели предупредил, что парламент может потребовать отречения Наполеона, и Люсьен гневно заявил, что в таком случае его брат обойдется без парламента и спасет Францию в качестве диктатора. Люсьен действительно был готов хорошенько вспомнить роль, сыгранную им 18-го брюмера, когда он столь удачно содействовал своему брату в захвате власти. Сам Наполеон оставался в нерешительности, хоть и встревожил Фуше энергичностью своей речи. Готов ли он принять суровые меры? Нет. Если бы он чувствовал в себе прежнюю способность повелевать, он бы не заперся здесь на совещании, он уже действовал бы. «Этот дьявол в человеческом облике напугал меня сегодня утром! — в сердцах сказал Фуше в тот день одному знакомому роялисту. — Я уж было подумал, что он хочет начать все заново! К счастью, заново не начинают».

Если Наполеон и его сторонники думали, как им поступить, Фуше, его главный враг, предпринимал очень разумные меры по обеспечению краха императора. Фуше больше, чем кто бы то ни было, ответствен за второе отречение императора. Он подготовил свои орудия в палате депутатов (Лафайет, президент Ланжюинэ, Мануэль, Жэй и Лакост) так, что им не составило труда повести палату в нужном направлении. У него были связи и среди роялистов, и среди либералов. После совещания министров, созванного накануне утром Жозефом, он сказал Лафайету, что Наполеон потерял свою армию и едет в Париж, чтобы собрать новую, и предположил, что первое, что он сделает, — это избавится от обе-их палат. Этого было более чем достаточно, чтобы заставить действовать такого человека, как Лафайет. В хитросплетениях своих интриг Фуше смог найти применение даже такому верному бонапартисту, как Реньо де Сен-Жан д'Анжели, убедив его в том, что династию Бонапарта может спасти лишь регентство при короле Рима, и уговорив его настаивать на отречении Наполеона в качестве лучшего тому средства.

Пока Наполеон раскрывал совету министров свои планы оборонительной кампании против союзников, палата [309] депутатов готовилась к решительным действиям. В умах выборных представителей зрело сильнейшее желание избавиться от Наполеона, в особенности теперь, когда дело его было проиграно. Слухи, распространенные Фуше относительно намерений Наполеона, возымели действие, и, пока министры заседали в Елисейском дворце, он проследил, чтобы в Пале-Бурбон были отправлены гонцы и проинформировали депутатов, что Даву и Люсьен давят на императора, убеждая распустить обе палаты.

Работа в Пале-Бурбон началась в 12.15 вместо обычного времени 2 часа пополудни. Но еще за несколько часов до того в коридорах и проходах велись торопливые взволнованные дискуссии. Поступавшие из Елисейского дворца сведения искажались и преувеличивались. Все еще хорошо помнили 18-е брюмера, когда Наполеон низложил Директорию, и особенно когда Люсьен, сыгравший столь незаменимую роль в этом coup d'etat (государственный переворот — фр.), открыто высказался в пользу подавления парламента при помощи силы. Все складывалось таким образом, что тревога депутатов росла и побуждала их действовать быстро.

Именно тогда Реньо, который вместе с другими министрами покинул сессию в Елисейском дворце, чтобы присутствовать на заседании палаты депутатов, сообщил Лафайету обо всем, что до сих пор происходило на заседании кабинета. Лафайет, посоветовавшись с Ланжюинэ, президентом палаты, решил действовать немедленно. Взойдя на трибуну, он обратился к сосредоточенно слушавшей его публике:

«Господа, если после стольких лет здесь вновь звучит мой голос, который, я полагаю, здесь узнают все старые друзья свободы, то это лишь потому, что я считаю своим долгом привлечь ваше внимание к опасности, угрожающей нашей стране, спасти которую можете только вы. Ходили зловещие слухи, и теперь они, к несчастью, подтверждаются. Настало время сплотиться вокруг старого трехцветного знамени, знамени 89-го года, свободы, равенства и общественного порядка. Только это правое дело мы должны защищать как от [310] внешних претензий, так и от внутренней угрозы. Господа, может ли ветеран этого святого дела, который никогда не был вовлечен ни в какие фракции, предложить некоторые предварительные решения, необходимость которых, надеюсь, вы сами увидите?»

За сим последовала горячо одобренная резолюция, согласно которой палата депутатов защищалась от любых попыток узурпировать ее власть:

«
<…>
Палата объявляет о начале непрерывной сессии. Любые попытки ее роспуска являются государственной изменой, и любой, кто попытается это сделать, является предателем своей страны и будет рассматриваться, как таковой.

Военный министр, министры иностранных дел, внутренних дел и полиции приглашаются немедленно собраться в палате представителей».

Предложение было принято единогласно. Это был coup d'etat в пользу парламентских институтов. Согласно Acte Additionnel, Наполеон был уполномочен распустить палаты по своему желанию. Однако теперь депутаты боролись за право согласования с ними каждого его шага. Наполеона перехитрили, отныне он не мог закрыть парламент иначе как силой, а сила привела бы к гражданской войне.

По окончании дебатов в палату пэров и к Наполеону были отправлены послы, чтобы уведомить их о принятом решении. Но задолго до того, как это произошло, Реньо поспешил в Елисейский дворец, чтобы проинформировать об этом императора, который все еще беседовал с советом министров.

В этот момент Наполеон увидел перспективу своего поражения гораздо более ясно, нежели на поле Ватерлоо. «Нужно было распустить их еще до отъезда, — сказал он. — Это конец. Они погубят Францию».

В свете этого нового удара все вокруг него приобрело оттенок неопределенности. Только Люсьен оставался твердым и высказывался за использование силы. Люсьен, месяц назад демонстрировавший высочайшее благоразумие и убеждавший брата отречься, ныне придерживался противоположных [311] взглядов. Он использовал свое красноречие, призывая Наполеона к суровым мерам. На самом деле месяц назад Наполеон мог выложить несколько козырных карт — и потому мог надеяться отречься с соблюдением приличий и на разумных условиях. Сейчас у него не было никаких карт, терять ему было нечего, и он вполне мог пойти на риск. Люсьена, который был в своем роде очень честолюбив, хотя никогда не искал монаршего титула, теперь преследовало видение того, как семью Бонапарта смешивают с грязью, возможно, даже отправляют в изгнание из Европы, он чувствовал, что пришло время невиданных испытаний. Он умолял Наполеона быть твердым и добиться абсолютной власти. Но Даву, отважный человек, ранее на том же собрании высказывавшийся в пользу силовых мер, на этот раз сказал, что все кончено. Как военный министр, он не был готов на действия, могущие привести к гражданской войне в тот момент, когда на Францию двинулась вся Европа. «Время для действий упущено», — сказал он.

Хотя Наполеон и пребывал в нерешительности, мнение Даву не могло не произвести на него впечатления. Он сказал, что отречется в случае необходимости, но сейчас не будет принимать никаких решений. Он отказался предоставить своим министрам возможность предстать перед депутатами, придя в ярость оттого, что они будут отчитываться перед гораздо менее значительными людьми. Однако он отправил Реньо в палату представителей и Карно — в палату пэров с примирительной запиской, создававшей впечатление, что император, посоветовавшись со своими министрами, готовил предложения по разрешению той опасной ситуации, в которой оказалась страна. Эти предложения вскоре будут представлены.

В это время палата пэров открывала свое заседание в Люксембургском дворце. Между половиной второго и двумя часами записка была зачитана обеим палатам. Это никоим образом не произвело на них благоприятное впечатление. Карно добрался до палаты пэров раньше того, как ее члены [312] узнали о действиях Лафайета. Когда чтение записки Наполеона было окончено, в собрании повисла гнетущая тишина. Никто не сказал в ответ ни слова. Прошло несколько минут, и внезапно из палаты депутатов прибыла записка, содержавшая сведения от Лафайета. Вновь наступило оживление, собравшиеся вздохнули с облегчением. «Палата представителей подала нам прекрасный пример!» — выкрикнул кто-то, и вскоре после этого пэры приняли резолюцию. Затем они объявили в своем заседании перерыв.

Наполеона, который все еще оставался со своими министрами, хотя официальное совещание с ними, по-видимому, закончилось в начале дня, постоянно информировали о малейших изменениях ситуации. Недовольство верхней палаты явилось дополнительным ударом. Теперь, когда палата пэров эхом отозвалась на требование депутатов немедленно видеть его министров, все труднее было не признавать власть парламента, не обращая внимания на это требование. Ему не хотелось этого делать, но теперь он еще меньше, чем прежде, мог захватить власть силой. Поэтому он пытался выиграть время. Позволив некоторым из своих министров предстать перед парламентом, он поставил во главе них Люсьена и предоставил ему как commissaire extraordinaire полномочия блюсти его интересы, его право на это было прописано в Acte Additionnel. Более того, он одарил министров второй запиской, уведомляющей их о том, что возможно начать переговоры о мирном соглашении, что его представители готовы поделиться любой требуемой информацией; все это заканчивалось мольбой о союзе между тремя столпами государства.

В шесть часов Люсьен и министры прибыли в Пале-Бурбон. После того как парламент по его просьбе начал заседание за закрытыми дверями, Люсьен зачитал эту записку, за ним выступили Даву, Коленкур и Карно, изо всех сил старавшиеся выглядеть оптимистично, разглагольствуя о военных ресурсах страны и международной ситуации. Все было бесполезно. Тогда поднялся Жэй и бросил министрам перчатку, потребовав от них сказать, действительно ли они полагают, [313] что Франция может отразить натиск объединенных армий всей остальной Европы и что наличие на троне Наполеона не является основным препятствием к заключению мира. Далее он предложил, чтобы парламент отправил к Наполеону группу депутатов с прошением об его отречении и предупреждением, что в случае отказа его объявят низложенным.

Люсьен взошел на трибуну, чтобы защитить позиции брата. Это ложь, кричал он, что союзники борются только за то, чтобы убрать Наполеона. Они бились за то, чтобы вторгнуться во Францию и поделить между собой ее провинции. «Атаке подвергся не Наполеон, а весь французский народ. А вы еще предлагаете, чтобы Франция осталась без своего императора!» Речь его была страстной и убедительной, и лишь самые ясные из присутствующих голов могли вспомнить, что союзники могли легко прибрать к рукам Францию еще в прошлом году, если бы таково было их желание. На самом деле он пытался поддержать статус своей семьи, и, разжигая эмоции, говоря об ответственности за разрушение государства, он грозил депутатам вечным бесчестьем, если они не исполнят свой долг по отношению к Наполеону.

Лафайет ответил так, что это свело на нет все ораторские усилия Люсьена. «Вы обвиняете нас в том, — сказал он, — что мы не исполняем свой долг чести в отношении Наполеона. Разве вы забыли, что мы для него сделали? Вы забыли, что кости наших детей и братьев повсюду свидетельствуют о нашей преданности? За десять лет три миллиона французов сложили головы за человека, который снова желает сражаться с Европой. Мы достаточно для него сделали. Наш долг теперь — спасать страну».

При упоминании о горестных потерях, которые страна понесла под руководством Наполеона, депутаты вновь почувствовали, что осуществление их надежд зависит от того, смогут ли они от него избавиться. Однако в конце концов предложение Жэя так и не было поставлено на голосование. Вместо этого было решено создать комиссию из пяти членов от каждой палаты, которая должна была склонить совет министров [314] к согласию на принятие мер по безопасности государства. Но было ясно, что члены комиссии не успокоятся, пока не добьются отстранения Наполеона от власти. Остальная часть заседания палаты была посвящена назначению своих представителей, во время чего Люсьен и четыре министра направились с кратким визитом в палату пэров, где также была зачитана записка Наполеона, и парламентариев попросили назначить своих представителей на объединенных кабинетно-парламентских слушаниях, которые должны были вскоре состояться.

После этого Люсьен вернулся в Елисейский дворец для доклада о том, что произошло в Пале-Бурбон и Люксембург-ском дворце.

Наполеон пообедал вместе с Гортензией, которая, как обычно, убеждала его связаться с царем Александром. Гортензия всегда верила, что Александр, который был очень дружен с ее матерью и с нею самой во времена первого отречения, сможет, если к нему обратиться должным образом, обратить любую ситуацию в пользу ее отчима; помимо этого, ее не покидала мысль, что любой мало-мальски разумный человек сознательно пожелал бы избавиться от семейства Бонапартов и всех их трудов в придачу.

Люсьен сказал Наполеону, что он должен либо распустить палату представителей, либо отречься, с этими людьми не было никакой надежды пытаться выиграть время. Однако он был единственным, кто убеждал брата отстаивать позиции, даже герцог Бассано и Коленкур говорили об отречении как о единственном пока еще открытом для него пути.

Наполеон отошел ко сну, так и не придя ни к какому заключению, в этот момент он был слишком утомлен для дальнейших размышлений, и та уверенность, с которой он обращался к министрам каких-нибудь двенадцать часов назад, давным-давно угасла от непрекращавшихся ударов судьбы.-

Этот долгий день 21 июня был отмечен волнениями на улицах и массовыми демонстрациями в защиту Наполеона. Возможно, большее значение имело общее спокойствие на [315] парижской фондовой бирже, что означало, что деловое сообщество было уверено в неизбежном возвращении Людовика XVIII и вместе с ним — возвращении мира и возобновлении нормальной жизни.

Но даже тогда события дня еще не завершились. В одиннадцать часов, пока Наполеон спал, его министры открыли совещание с миссионерами из двух палат Тюильри. На протяжении целой ночи дебатов министры пытались удержать дискуссию строго в рамках разработки мер по национальной безопасности. Однако делегаты во главе с Лафайетом ясно дали понять, что они не допустят продолжения войны, если ее можно закончить смещением Наполеона. Стороны долго не могли прийти к соглашению, но когда в три часа утра переговоры были закончены, решили, что Наполеона следует попросить, чтобы он позволил палатам назначить уполномоченных для возможного ведения мирных переговоров. Когда Наполеон поднялся утром 22-го, его друзья, министры и семья с беспокойством ожидали того, какими окажутся его намерения. Похоже было, что больше всего ему необходимо время, чтобы обдумать свое положение, однако времени не было, поскольку его противники были полны решимости низвергнуть его еще до заката солнца. Один из его ближайших соратников теперь искренне умолял его отречься, видя, что это все же лучше, чем быть сброшенным посредством силы. Адольф Тьер пишет:

«Наполеон был довольно чувствителен к советам тех, кто, подобно герцогу Ровиго, графу Лавалетту и герцогу Бассано, говорили ему, что ему следует покинуть людей, которые не заслуживают того, чтобы он их спасал, и унести себя и свою непреходящую славу на дикие и свободные просторы Америки, дабы окончить там дни в глубоком покое, обожаемому всем миром, который воздаст ему должное после его падения. Однако он принимал подобные советы весьма болезненно, поскольку похоже было, что дававшие их либо надеялись извлечь из его самопожертвования выгоду для себя, либо рассчитывали на перспективу выгоды общественной». [316]

Резолюция комитета, заседавшего всю ночь, была ему представлена: палатам следует назначить уполномоченных для переговоров с Коалицией о мире. К девяти часам палата депутатов собралась и дожидалась его ответа, будучи сильно разгневанной. Их самонадеянность приводила его в бешенство, однако он не в силах был отказать им в их просьбе, разве что силой закрыть обе палаты. Подобную уступку, дальнейшее подтверждение падения его авторитета, министрам удалось вырвать у него с трудом, но в конце концов он отправил посыльного, чтобы сообщить депутатам, что он согласен на их требования и готов пойти на любые жертвы, если именно он является непреодолимым препятствием на пути к миру. Даже это примирительное сообщение не удовлетворило депутатов, которые надеялись услышать, что император уже отрекся. Этого отречения они теперь громогласно требовали на своей бурной сессии, затем заседание было прервано на полчаса, и Люсьен, присутствовавший на нем, вернулся в Елисейский дворец для доклада. Ему не оставалось ничего другого, как сказать своему брату, что депутаты решительно настроены тотчас сбросить его с престола, если он не отречется добровольно. Вскоре после того прибыла депутация, которая в настойчивой, хотя и уважительной, форме попросила Наполеона принести себя в жертву во благо своей страны. В ответ Наполеон сказал, что он вскоре вышлет им свое решение.

После того как депутация удалилась, Наполеон посовещался со своими братьями, Жозефом и Люсьеном, а также с министрами. Все уже смирились с его отречением, за исключением Люсьена, чья гордость была уязвлена высокомерием депутатов. И снова Люсьен стал уговаривать своего брата призвать на помощь армию и покончить с палатами. Но в это время Наполеон уже не находил в себе ту искру воли, смелости и оптимизма, которые могли зажечь в его душе, как это часто бывало в прошлом, уверенность и открыть ему путь к успеху. Меньше всего на свете ему хотелось потерять свое высокое положение, ничто не было ему так ненавистно, [317] как необходимость подчиниться воле другого. Однако искомая искра лишь слегка блеснула и была очень слаба. Ощутив ее на какой-то момент, он вскочил на ноги и закричал так, что все вокруг него содрогнулось, что он не сдаст свои позиции... еще не слишком поздно... Шагая взад и вперед, он вы-глядел как диктатор в свои былые годы. Казалось, даже сейчас он ослепительно ясно видел выход, мог вызвать в Париж все войска и распустить парламент. Он вновь проедет на коне по улицам Парижа с победной улыбкой, а люди будут приветствовать его, и окончательно падшие духом торговцы скроются за своими ставнями. Груши, как стало известно в то утро, находился во Франции в безопасности со всей своей армией, Сульт прислал сообщить, что 3000 солдат Старой гвардии собрались под его командованием. С горсткой людей несравненный генерал Бонапарт мог напасть на вражескую армию, и его пламенное красноречие заставило бы весь народ сопротивляться до последней капли крови.

Однако прежний блеск и решительность исчезли навсегда, Наполеон был способен властвовать на политической сцене Парижа не более, чем он был способен влиять и властвовать на поле битвы при Ватерлоо. Искра честолюбия, энергии и силы воли угасала, толстый покров сомнений, усталости и пессимизма душил его ум. Вместо того чтобы отдавать направо и налево четкие ясные приказы, он невнятно и прерывисто говорил сам с собой. Он был человеком, упавшим с вершин власти, и нуждался в помощи, чтобы привести в порядок свои спутанные мысли. Реньо де Сен-Жан д'Анжели сказал ему: «Сир, я прошу вас не бороться более с превосходящими силами обстоятельств. Время летит, и враг подступает все ближе. Не дайте палатам и народу оснований обвинить вас в том, что вы препятствуете миру...»

Пламенный гнев и энергичность нескольких предшествующих минут уступили место раздражению. «Посмотрим, — отрывисто сказал он. — Я и не собирался отказываться от отречения. Но я хочу, чтобы мне дали возможность обдумать это спокойно. Велите им подождать». [318]

Однако вскоре он приказал Люсьену взять перо и бумагу и продиктовал ему прокламацию об отречении. Он наконец принял решение, он отрекался в пользу сына и требовал, чтобы регентстство было оформлено немедленно. С прокламации были сделаны копии и отправлены в обе палаты, где их прочли одновременно в два часа пополудни. Человеком, который сообщил долгожданную новость палате представителей, был Фуше. Основным предметом долгих дебатов в тот день, завершившихся лишь в девять часов вечера, было избрание Временного правительства. В итоге власть была передана от Наполеона и его совета министров Исполнительной комиссии, состоявшей из пяти членов, трое из которых (Карно, Фуше и генерал Гренье) были избраны нижней палатой, а двое других (Кинетт и Коленкур) — выдвинуты палатой пэров.

Одно из самых шокирующих событий дня произошло после того, как Карно зачитал объявление об отречении верх-ней палате. Затем он принялся читать утешительное сооб-щение от военного министра относительно военной ситуации, когда успокаивающий поток его речи был грубо прерван.

«Это неправда!» — громогласно вскричал кто-то. В собрании наступила тишина, и все повернулись, чтобы посмотреть, кто это говорит. То был маршал Ней, который прибыл в Париж за несколько часов до того и, будучи пэром, пришел принять участие в дебатах в тот страшный час. Он продолжил свою речь: «Новости, данные вам министром внутренних дел, — ложь, каждое слово — ложь. Противник победил нас по всем пунктам. С того времени, как я был под командованием императора, я видел лишь сплошной хаос».

Маршал кратко обрисовал положение дел в кампании Ватерлоо. Повсюду воины исполняли свой долг, говорил он. Но командование совершало чудовищные ошибки, которые привели к катастрофе, ни с чем не сравнимой и не поддающейся исправлению. «Через шесть-семь дней противник может оказаться в сердце столицы. Нет никакого другого средства спасти страну, кроме как начать переговоры». [319]

Пэры слушали его, остолбенев. До сих пор никто не говорил им, что положение безнадежно. Они не были готовы к таким суровым реалиям. Ошибки, о которых говорил Ней, очевидно, были сделаны Наполеоном, но это они также не желали принимать. Париж был полон слухов о якобы имевших место грубых просчетах маршалов в Бельгии, и Нея больше всего обвиняли в поражении кампании. Его обвинял Наполеон, а то, что говорил Наполеон, повторяли все. Против Нея легко можно было выдвигать правдоподобные обвинения, однако никто не знал, с какими трудностями ему пришлось столкнуться. Ней видел и претерпел ошибки командования. Это были ошибки Наполеона, вопиющие, непростительные ошибки, включая опасные промедления, недостаточное внимание в решающие моменты, непрестанная недооценка противника и неопределенные указания. Однако пэры подозрительно посматривали на князя Московского и, помня его предательство по отношению к Людовику XVIII, были склонны думать, что сейчас он предает Наполеона. Действительно, Нею следовало бы промолчать, поскольку это он проложил путь для возвращения Наполеона, хотя его и заставили это сделать обманным путем, и потому он не был свободен от ответственности за то ужасное debacle, в которое оказалась повергнута Франция.

Столица была беззащитна перед противником, в точности, как и сказал Ней. Но все же политиков главным образом заботила власть. Формировались комиссии и делегации, и люди боролись за свои места. Люсьен, потерпевший неудачу, убеждая своего брата прибегнуть к силе в отношениях с палатами, сейчас предпринимал все возможное, чтобы облегчить участь своей семьи, возведя своего племянника, короля Рима, на вакантный трон. Его обильное красноречие было растрачено впустую в течение дня в попытках возбудить у палаты пэров энтузиазм в отношении юного принца.

На протяжении того дня, 22 июня, на улицах проходили демонстрации в поддержку Наполеона, зачастую они принимали самые преувеличенные формы; так, на Вандомской [320] площади около двух-трех сотен людей встали на колени перед колонной, воздвигнутой в честь их героя. Все эти преданные поклонники пребывали в настроении довольно опасном, и любой, кто отважился бы улыбнуться или выразить сомнение, вполне вероятно, мог подвергнуться немедленной атаке. В течение вечера происходило множество стычек между бонапартистами и роялистами. Кроме того, сразу после того, как стало известно об отречении, резко возрос курс акций, и это явилось мерилом всеобщего успокоения.

23 июня Фуше был избран председателем Временного правительства, но Наполеон оставался в Елисейском дворце, словно бы не зная, что предпринять дальше. На протяжении дня его сторонники пытались поспособствовать делу Наполеона II, но безуспешно. Фуше искал возможности наладить отношения с Людовиком XVIII, и число сторонников роялистов росло с каждым часом.

Между 18 июня и подписанием капитуляции Парижа 3 июля военные операции происходили спорадически, союзники продвигались в глубь Франции, в то время как Груши (ныне сменивший Сульта на посту главнокомандующего) отступал перед ними. Захватчикам было оказано мало серьезного сопротивления, хотя в одном или двух местах происходили ожесточенные столкновения, например, в Вийер-Коттере, где Вандамм и Пирх II сошлись на поле битвы 28 июня.

Дневник капитана Мерсера представляет нам картину того, что происходило в Ватерлоо с тех пор, как закончилась битва, и предлагает свой взгляд на настроение как победителей, так и побежденных. На рассвете 19-го числа он и его солдаты обнаружили в Угумоне колодец и позаботились о том, чтобы дать воды раненым на поле. Он пишет:

«Их благодарность была беспримерна, как и их горячечные благословения, которые они призывали на нас за это мимолетное облегчение. Французы в целом были особенно благодарны, и те, кто был в состоянии, вступали с нами в разговор о событиях вчерашнего дня и о том, какая судьба [321] их ожидает. Все унтер-офицеры и рядовые были едины во мнении, что офицеры обманули их и предали, и, к моему удивлению, почти все они осыпали бранью Бонапарта как причину своего несчастья. Многие умоляли меня пристрелить их сейчас же, поскольку в тысячу раз больше желали уж скорее умереть от руки солдата, чем быть оставленными на милость этих подлых бельгийских крестьян».

Повсюду французы умоляли английских солдат остаться с ними: «Они видели в нас братьев-солдат и знали, что в нас довольно чести, чтобы не причинять им вреда. ёНо в тот же миг, когда вы уйдете, эти подлые крестьяне сначала будут издеваться, а затем жестоко расправятся с нами". Увы! Я знал это даже слишком хорошо».

Одного молодого француза Мерсер попытался спасти вскоре после рассвета. Он был гренадером, пал неподалеку от места расположения шотландцев и всю ночь простонал, лежа от них всего в нескольких шагах.

«Он был необыкновенно интересным человеком — высокий, красивый, и совершенный джентльмен в манерах и речи, однако на нем была одежда рядового. Мы поговорили с ним некоторое время, и его мягкое и дружелюбное обращение было чрезвычайно приятно. <…> Нас всех глубоко заинтересовал наш несчастный пленник, и мы делали всё, что было в наших силах, кои состояли в добрых словах и отправке двух внимательных людей отвести его в деревню — необыкновенно болезненное предприятие, поскольку тогда мы обнаружили, что, помимо пули, ранившей его в лоб, он получил еще одну в правое бедро, которая, при том что он был босиком, не могла не сделать его путешествие и изнурительным, и болезненным».

Другая интересная встреча произошла у него с пожилым уланом Старой гвардии, который благодаря величайшей стойкости поднялся над своими собственными страданиями, чтобы помочь и ободрить раненых товарищей. Мерсер обнаружил его в тот момент, когда он говорил речь о необходимости мужества и независимости в жизни. Он сидел на земле, [322] жестикулируя одной рукой, в то время как другая лежала оторванной рядом с ним. Одна пуля, вероятно, картечная, вошла в его туловище, другая сломала ему ногу. Мерсер оказал ему единственную помощь, какую только мог предложить, — дал ему выпить холодной воды и заверил, что вскоре будут высланы повозки, чтобы подобрать раненых.

«Он поблагодарил меня с той любезностью, на которую способен только француз, и живо расспросил меня о судьбе своей армии <...> После необыкновенно интересной беседы я попросил его отдать мне свою пику на память <...> Глаза старика посветлели, пока я говорил, и он горячо уверил меня, что ему доставит большую радость увидеть ее находящейся в руках бравого солдата, а не отобранной у него, как он опасался, этими подлыми крестьянами». (Французского солдата звали Клеман, он был из 7-й роты улан Императорской гвардии. Его пика была чтима на протяжении всей долгой жизни Мерсера и каждый год 18 июня стояла на лужайке перед Коули Коттеджем, домом Мерсера, обвитая розами и лавром.)

Вечером 19-го шотландцы встали биваком в миле от поля во фруктовом саду, где «дерн был гладким, точно бархат, и совершенно сухим». Мерсер выкупался в бадье с водой и переменил одежду. «Я впервые разделся с тех пор, как покинул Страйтем — четыре полных дня и три ночи. Можете себе представить, с каким наслаждением я избавлялся от моего окровавленного одеяния». Еда имелась в изобилии: ветчина и сыр, яйца, молоко и сидр. «За нашим столом, если так можно назвать свежий дерн у подножья яблочного дерева, царило веселье; за грогом и сигарами нам удалось провести не-обыкновенно приятный вечер». Они были счастливыми победителями, и плотная еда и ночной сон были для них блаженством.

Двигаясь на юг вместе с армией, войска Мерсера пересекли границу и вошли во Францию 21-го числа. (Может показаться невероятным, что в войсках осталось в живых достаточно людей для активных действий. Однако в момент [323] инцидента с пруссаками многие находились в тылу вместе с ранеными, остальные незадолго до конца сражения были посланы за новой порцией боеприпасов.) Это событие было воспринято французами спокойно. «Насколько я знаю этих людей, — пишет Мерсер, — представляется крайне сомнительным, чтобы их хоть самую малость беспокоило то, кто ими правит. Так это или нет, мы без сомнения вступили во Францию в окружении веселой и приветствующей нас толпы».

Проведя 23 июня в Монтее, на следующий день войска двинулись в соседнюю деревню, Форе. Здесь население также выглядело довольно бодро, и вскоре к биваку стали подходить женщины и девушки, они продавали вишни и вели себя вполне непринужденно. По приказу герцога Веллингтона повсюду был расклеен манифест, который весьма по сердцу пришелся деревенским жителям, поскольку, по словам Мерсера, «он содержал уверения в том, что с ними будут обращаться как с джентльменами и они не будут подвергнуты наказанию, которого Франция как государство столь явно заслуживает». Более того, людям было обещано, что в армии союзников будет поддерживаться строжайшая дисциплина, и всё необходимое войска будут приобретать за полную стоимость. Поэтому английские солдаты дорого платили за свои вишни.

Людовик XVIII также уже находился на французской земле, вернувшись после отсутствия столь удивительно и приятно короткого, чтобы занять свои дворцы и трон. В тот вечер он должен был проехать через Форе на пути в Кату, и в знак уважения Мерсер и один из его офицеров выехали из деревни ему навстречу.

«Кортеж состоял из нескольких карет, сопровождаемых примерно двумя эскадронами Королевских телохранителей — прекрасных молодых людей (одни джентльмены), одетых подобающе: в сине-красной форме, изящно отделанной серебряным кружевом, в серебряных греческих шлемах с золотыми солнцами впереди, самых красивых, какие я только видел. [324] Король находился в последней карете, по обеим сторонам от него ехали герцог Беррийский и генерал, с которым я познакомился на плацу неподалеку от Алоста. Мы отошли к обочине, когда кортеж проходил мимо. Как только герцог Беррий-ский и генерал увидели нас, они подъехали ближе и, протягивая к нам руки для рукопожатия, обрушили на нас такой поток комплиментов и поздравлений, что покраснели даже наши лошади. Его Королевское Высочество никогда не сможет в полной мере выразить свою благодарность английскому государству, и т. д. и т. п., ему не терпится увидеть нас в Париже, так-то и так-то, в самом деле, и т. д. и т. п.».

К вечеру 29-го остатки Северной армии достигли Парижа. Блюхер сделал своим штабом Сен-Дени в пригороде столицы, Веллингтон остановился в Сенли.

В ту ночь Мерсер достиг Пон-Сен-Максенса на Уазе. Приблизившись к реке, он с некоторым недовольством подумал о том, что французы тоже могли сделать стоянку в подобном месте. Он удивлялся, почему кавалерии было позволено наступать в глубь этой страны в одиночестве, оставляя далеко позади пехоту. Он пишет:

«Разумеется, герцог знал, что никакого сопротивления не будет, и все же трудно было представить, что произошло с французской армией, которая, как мы знали, отступала впереди нас ...Никакого сопротивления не было. Вместо того чтобы увидеть, как берега Уазы разукрашены пушками и блестят штыками, вместо разъезженных дорог и вытоптанных полей, лесов, полных вооруженных солдат, и города, полного гренадеров, вместо всего этого мы увидели мирное население прекрасной страны, тружеников на полях и рыбаков на реке, а стада коров и овец в безопасности мирно паслись на зеленом ковре, выстилавшем долину».

С наступлением союзников на Париж Фуше предпринимал все усилия для достижения мирного соглашения на наилучших условиях, поскольку ему было необходимо удержаться у власти еще при одном режиме. И хотя он и Исполнительная комиссия изображали некоторые приготовления к [325] оборонительной войне, их неотложные меры не продвинулись дальше законодательных процедур. Дипломатический контакт был установлен с союзниками еще ранее, 24 июня, а 27-го на встрече с министрами и ведущими парламентариями, созванными Фуше, были избраны уполномоченные для общения с противником. К 30-му стало ясно, что невозможно даже поставить вопрос о том, чтобы союзники довольствовались перемирием, им нужна была капитуляция. И поскольку даже самые упрямые генералы вынуждены были смириться с тем, что оборонять Париж невозможно, капитуляция Парижа была назначена на 3 июля во дворце Сен-Клу. По условиям конвенции, это было чисто военное соглашение, столица капитулировала и армии предписывалось занять позиции за Луарой. Через несколько дней Людовик XVIII был восстановлен на троне, и, не без участия Талейрана, Фуше был назначен министром полиции.

На протяжении этих дней одна из главных трудностей правительства заключалась в присутствии Наполеона вблизи центра событий. С одной стороны, трудно было убедить союзников, что отречение не является простым фарсом, с другой стороны, сам факт его видимого присутствия явился причиной участившихся беспорядков в столице. Находясь в Елисейском дворце, Наполеон не отказывал себе в удовольствии появляться в саду и приветствовать оттуда толпу, в то время как, глядя на это, раздосадованные роялисты предрекали новые несчастья для страны. Именно по этой причине 25 июня, по требованию Фуше, он покинул Париж, отправившись поначалу в Мальмезон, а впоследствии в Рошфор.

В Мальмезоне Наполеону не давала покоя мысль, что вдруг неожиданно может представиться некоторая возможность, которая позволит ему взять ситуацию под свой контроль. Ему казалось, что армия может выступить на его стороне и вынудить парламент послать за ним.

Стояла прекрасная жаркая погода, он ждал новостей, проводя много времени в блистательных садах, беседуя с Гортензией, которая вновь оказала ему гостеприимство. В мыслях [326] он часто обращался к Жозефине и вновь спросил о портрете, с которого Гортензия обещала заказать для него копию. Как и в свой предыдущий визит в мае, он, казалось, был подавлен сознанием того, что все в его жизни пошло не так с тех пор, как он расстался с Жозефиной ради удовлетворения своих амбиций.

Мария Луиза, инструмент в руках его врагов, будучи на отдыхе в Бадене, встретила новость о великой победе при Ватерлоо с тщательно разыгранным безразличием. Однако одна из ее фрейлин прямо-таки плясала и пела от радости, что, несомненно, выражало чувства ее патронессы. Теперь Марии Луизе для полного счастья недоставало только одного, а именно, возвращения графа Нейпперга, который оказался глубоко вовлечен в военные и политические события, поскольку был призван возглавить кампанию против Мюрата. (Мюрату предстояло быть казненным в Пиццо, на южном побережье Италии, 13 октября 1815 года при безрассудной попытке вернуть себе власть над Неаполем.)

Одной из главных забот Наполеона в то время был выбор места для своего изгнания, на случай, если произойдет худшее и ничто не сможет спасти его от подобной участи. Коленкур рекомендовал Россию, где провел несколько приятных лет в качестве французского посла. Однако Россия Наполеону не нравилась, он чувствовал, что предпочел бы Англию. «Англии, — говорил он, — будет приятно увидеть меня просящим у нее приюта, поскольку Англия щедра. Там я обрету единственное утешение, доступное человеку, когда-то правившему миром, — единение с просвещенными умами». Один из его друзей сообщил ему, однако, что англичане долгое время испытывали к нему острейшее чувство злобы и что ему не стоит рассчитывать на пресловутую политическую щедрость, по крайней мере, в данное время. Они убеждали его обратить свои помыслы к Америке. Наполеон примирился и с этим. Америка тогда еще вызывала у европейцев идиллические ассоциации. «Поскольку мне отказано в обществе людей, — говорил он, — я найду себе убежище в самом сердце природы, там я буду жить в [327] уединении, что так созвучно моим недавним размышлениям». Если он и не использовал именно эти слова, записанные Тьером, то они, по крайней мере, похожи на те, какие любой образованный человек того времени мог бы сказать, потягивая бренди после обеда.

Придя к подобному решению, он послал записку в Париж, требуя, чтобы два военных фрегата, находящиеся на рейде в Рошфоре, были для него зарезервированы. В ответ Фуше отдал два фрегата в его распоряжение и послал союзникам обращение с просьбой об эскорте. Однако к 28-му числу выяснилось, что союзники желают сами решить судьбу Наполеона и что у него нет шансов на свободное плавание. И тогда Фуше выразил свою озабоченность тем, что ему следует покинуть пригород Парижа, где ему грозит опасность быть схваченным пруссаками. В ночь на 28 июня он послал в Мальмезон уполномоченных с рекомендациями Наполеону немедленно выехать в Рошфор, где фрегаты снимутся с якоря, не дожидаясь разрешения.

Однако Наполеон не уехал, не предприняв предварительно одной последней попытки убедить парламент поставить его во главе армии с целью нанести удар по наступающему противнику. Рано утром 29-го, одетый в военную форму, он объяснял свой план действий генералу Беккеру, которого затем отослал галопом в Париж со своими предложениями. В качестве генерала Бонапарта он мог дать сражение под Парижем и отказаться от командования, как только победа будет завоевана. Исполнительная комиссия холодно отвергла это предложение, а последними словами Фуше были: «Наполеон никак не сможет изменить положение дел. Его появление во главе армии будет лишь стоить нам еще одной катастрофы и разрушения Парижа. Дайте ему уехать, поскольку нас просят доставить его противнику, и мы не можем отвечать за его безопасность более чем на несколько часов».

Вернувшись в Мальмезон, генерал Беккер нашел там Наполеона и его адъютантов готовыми тотчас вскочить на лошадей, все они были совершенно уверены, что пруссаки [328] практически у них в руках. Однако теперь им приходилось признать свое поражение. Наполеон понял, что все кончено и он должен уехать. Прусская кавалерия находилась уже в Сен-Жермене, и он больше не был в безопасности. Пройдя в свой кабинет, он оставил там свою шпагу, затем сменил военную форму на скромный темный штатский костюм. Он попросил открыть ему комнату Жозефины и некоторое время пробыл там в одиночестве. Кареты были готовы к его отправлению, и он покинул Гортензию, своих братьев и многочисленных собравшихся офицеров. Все были в слезах, от самого Бонапарта до солдат на постах, которые, по свидетельству очевидцев, зарыдали, когда он двинулся в путь. Наполеон, этот гибкий характер, всегда беззаветно отдававшийся настоящему, принял бледный и трагический вид. Откинувшись назад в своей карете, он молчал до самого Рамбуйе, где остановился на ночлег. Всегда любивший актеров и преданный классической трагедии, он и сам был великим актером на сцене жизни, энергично принимаясь за каждую роль и внимательно следя за тем, чтобы быть одетым к лицу. Можно лишь гадать, не был ли в самом деле вид его друга Тальма, важно вышагивающего на подмостках Theatre Français, той первоначальной причиной, заставившей его отдать свое сердце императорской власти. Со своей непревзойденной энергией и жаждой опыта он мог сыграть много ролей, каждая из которых была бы впечатляющей и убедительной, но без намека на внутреннее единство. Он мог быть Шарлеманем, мог быть Августом, он мог равным образом быть Вертером или Гамлетом. Он явил собой замечательный спектакль человеческой личности, обладающей самыми великолепными качествами, добродетелями и недостатками, разнообразными способностями и силами, не слитыми воедино, но поочередно берущими над ним верх с драматическими и часто взрывоопасными последствиями.

В пути его сопровождали несколько избранных друзей, включая Бертрана, который ехал вместе с ним в его карете. За ними следовала свита и несколько слуг, все они прибыли в [329] Рошфор 3 июля. Здесь Наполеон задержался на пять дней, ища способ покинуть страну. Положение его стало необыкновенно трудным. Временное правительство сделало все возможное, чтобы помочь ему бежать, но всё же ему не могли дать больше, нежели рискованный шанс ускользнуть в море никем не замеченным. Два военных фрегата ожидали его, однако на выходе из гавани стоял на страже английский крейсер «Bellerophon» («Беллерофон(т)»). Преданные военные и моряки толпились вокруг, давая советы, и казалось, что у него есть реальный шанс уехать на нейтральном корабле. Однако Наполеон никак не мог принять решение, по-видимому, не желая попытать счастья в море. Армия уже отступила в долину Луары согласно условиям перемирия. Жозеф Бонапарт, будучи сам на пути в изгнание, поддерживал контакт с некоторыми генералами и прибыл в Рошфор со срочным сообщением. Наполеона умоляли идти к Луаре, принять на себя командование и продолжить войну. Но он понимал, что было слишком поздно, и с сожалением говорил о возможности, упущенной в Париже.

8-го числа из Парижа для него прибыли прямые указания покинуть страну. Временному правительству оставалось править лишь несколько часов, Его Христианскому Величеству предстояло вновь занять свое место. Роялистское правительство должно было быть крайне скупо на милости. Фрегаты могли увезти Наполеона куда тот пожелает, за исключением побережья Франции. Поэтому Наполеон позволил отвезти себя в Заале. В это самое время Париж праздновал приход Людовика XVIII. Встречный ветер и присутствие британских военных не давали фрегатам отплыть, и, таким образом, прошла еще одна неделя. Из Парижа поступили тревожные сведения о том, что роялисты планируют схватить его, и это вынудило его выбирать между попыткой уйти в море и капитуляцией англичанам. Он остановил свой выбор на последнем.

Утром 15-го числа его компаньоны, предварительно договорившись с капитаном обо всех необходимых формальностях, [330] в шлюпке доставили Наполеона на «Bellerophon», где его встретили со всеми подобающими почестями, как правящего монарха. В то же самое время по его просьбе Гурго было предоставлено легкое морское судно, в котором он должен был немедленно отплыть в Англию и доставить принцу-регенту письмо. В письме говорилось:

«Ваше Высочество,

перед лицом тех, кто делит мою страну, и враждебностью великих европейских держав я закончил мою политическую карьеру. Я иду, подобно Фемистоклу, присесть у британского очага. Я вступаю под защиту закона, обращаясь с просьбой к Вашему Высочеству как самому могучему, самому постоянному и самому щедрому из моих противников.

Наполеон ».

Просьба была отвергнута, и не только по желанию Англии, но и с согласия всех держав. Государственные мужи Коалиции решили, что будет небезопасно оставить его на свободе в Европе. Когда позже ему стало известно об этом решении, Наполеон повел себя так, словно дело касалось лишь его и Англии, и отчаянно попытался заклеймить Англию вечным позором. Он написал следующий протест:

«Я данным официально протестую перед лицом неба и всего человечества против нарушения моих священнейших прав. Я не узник, я — гость Англии <…> Если этот акт будет совершен, Англия отныне напрасно будет твердить всем о своей чести, о своих законах, о своей свободе. Британская честь будет подмочена гостеприимством «Bellerophon». Я обращаюсь к истории. Она расскажет, как противник, двадцать лет воевавший против британцев, во дни несчастий пришел по доброй воле искать убежища под сенью ее закона. Какие еще доказательства почтения и доверия он мог представить? Но чем ответила Англия на подобное великодушие? Она сделала вид, что протягивает своему противнику гостеприимную руку, а когда он честно последовал ей, она принесла его в жертву!»

Этим непоследовательным, хотя и возвышенным, протестам суждено было оставить широко распространившееся и [331] длительное впечатление, что Англия, не желая принять его как свободного гражданина, поступила с ним недостойно. Впечатление это разделялось не только некоторыми из англичан. В этом отношении, пожалуй, достойно сожаления, что Мейтленд, капитан «Bellerophon», не дал Наполеону ясно понять, что если он вступает на борт его корабля, то только в качестве военнопленного. Наполеон все равно бы пришел, потому что знал, что будет в гораздо большей безопасности среди англичан, чем среди французских роялистов, которые жаждали его казнить. По-видимому, капитан Мейтленд оказал ему чрезмерные почести. Спуская трап для принятия Наполеона и помогая ему подняться на борт, он обращался с ним так, словно тот все еще был на вершине власти, ему представили офицеров, и вскоре после этого прибыл с корабля «Великолепный» адмирал Хотэм и повел себя столь же предупредительно, отвезя Наполеона на свой корабль, чтобы вместе с ним отобедать. Таким образом, Наполеон получил некоторые основания называть себя гостем Англии, и Англии и Европе в целом был нанесен немалый ущерб, поскольку наполеоновская легенда, которая в свой черед привела к власти Наполеона III, а также к освящению милитаристских наклонностей, можно сказать, проросла из этого недовольства. На это недовольство либералы были рады откликнуться эхом вслед за Наполеоном, чтобы навредить тори. Англичане сами положили начало великой легенде.

По-видимому, несколько дней в море пошли Наполеону на пользу, поскольку все, кто вспоминал о встречах с ним в то время, говорили о его энергичности и хорошем настроении. Он проводил много времени на палубе, болтая с матросами и задавая множество вопросов; он еще раз был тем ловким человеком, который предпринял смелый побег с Эльбы. Все были им очарованы. Впервые видя Англию, он восхищался красотой побережья вблизи Девона, говоря, что это напоминает ему некоторые уголки Италии. Вместе со своими компаньонами он обедал на императорском золоте, которое привезли и поддерживали в порядке, подобающем статусу [332] августейшего гостя. Гурго вновь присоединился к нему, однако с новостью о том, что принц-регент отказался принять посланное к нему письмо. Это было воспринято как недобрый знак.

Погода была по-прежнему прекрасной, небо соперничало с морем в глубоких голубых тонах, гавань была полна маленьких суденышек, и разноцветные паруса мелькали, отражаясь в воде. Всю Англию объединяло одно чувство — потрясение. Двадцать лет Наполеон был почти легендарным пугалом, о котором нельзя было даже помыслить, что его можно схватить и выставить на обозрение. Даже наличие на борту Королевского флота самого дьявола вряд ли вызвало бы большее удивление, и, поскольку стояли прекрасные летние дни, все дороги на запад звенели от лошадиных подков, так как все, кто имел к тому досуг и средства, спешили увидеть его своими глазами.

В Торбее его действительно можно было увидеть. Каждый день он прогуливался по палубе и раскланивался с бесчисленными англичанами, которые приподнимали перед ним шляпы, проплывая мимо на яхтах и гребных лодках. Не одна молодая девушка, которую няня в детстве пугала тем, что Бони заберет ее, если она будет плохо себя вести, была очень удивлена, увидев, что он обычный человек, совсем как другие, и даже выглядит спокойным и приветливым. Во всем его облике, в его силуэте было что-то, что трогало людей и даже заставляло их чувствовать потребность чем-то ему угодить. Джентльмены Девона посылали ему корзины с фруктами из своих садов, и он получал множество знаков уважения.

Дни шли, зрителей прибывало все больше и больше, маленькие лодки сталкивались вблизи «Bellerophon», приблизиться к которому стало трудно. Изо всех сил пытаясь хотя бы мельком увидеть знаменитого пленника, многие люди падали в воду, и даже несколько человек утонули. Наконец была осознана необходимость запретить публике приближаться к кораблю.

Наполеон надеялся высадиться на берег. Но затем узнал, что ему не будет дарована жизнь гражданина Англии, к [333] которой он так стремился. Победителями было решено, что его отправят в ссылку под тщательным наблюдением, дабы он снова не смог бежать. Англии, как обладательнице отдаленных островов и флота, необходимого для охраны, выпала честь стать его тюремщиком. Местом заключения был избран остров Святой Елены.

Он протестовал, но ничего более не мог поделать и был вынужден смириться. Его под охраной доставили в Плимут, где перевели на корабль «Нортумберленд». Окруженный преданными друзьями, решившими сопровождать его, он поднял парус для вполне сносного изгнанничества, которое ему суждено было провести, сочиняя свою собственную историю. 7 августа огромные паруса «Нортумберленда» растаяли в тумане, и Наполеон покинул берега Англии, унесенный далеко от Европы, чьи старые, беззаботные традиции жестко определенных приемов военного искусства были разрушены его гигантоманией, продуктом коей явилась его власть и коей его честолюбие помогло утвердиться.

Дальше