Последние дни Византия
В то время как христиан все больше охватывала безнадежность, в турецком лагере тоже росли пессимистические настроения и общая усталость. Осада продолжалась уже семь недель, а громадная турецкая армия, несмотря на свою замечательную военную технику, добилась совсем немногого. Конечно, осажденные, возможно, и устали и испытывали нехватку людей и припасов, а стены города были серьезно повреждены, однако до сих пор через них не проник ни один турецкий солдат. Все еще существовала опасность, что наконец придет помощь с Запада. Агенты Мехмеда сообщали ему о том, что венецианский флот получил приказ об отплытии, и ходили слухи, что он уже прибыл на Хиос{189}. Следовало также постоянно опасаться того, что венгры перейдут Дунай. Еще в первые дни осады в турецкий лагерь прибыло посольство от Яноша Хуньяди с заявлением о том, что, поскольку Хуньяди не является больше регентом Венгрии, договор о трехлетнем перемирии с султаном теперь недействителен{190}.
Моральный дух войск султана стал ухудшаться. Его моряки потерпели позорные неудачи. Солдаты до сих пор не одержала ни одной победы. Чем больше город сопротивлялся султану, тем более падал его собственный престиж.
При дворе султана старый везир Халиль и его друзья по-прежнему неодобрительно относились ко всей этой затее. Мехмед не послушал их совета и начал войну. Не похоже ли, что они были правы? По всей вероятности, отчасти для того, чтобы доказать им свою правоту, и отчасти для успокоения своей совести благочестивого мусульманина, который должен идти на битву только в том случае, если неверные упорно отказываются сдаться, султан в последний раз предложил мир, но только на его условиях. В лагере султана был молодой вельможа по имени Исмаил, сын перешедшего в мусульманство грека, которого он сделал вассальным князем Синопа. Именно его султан направил в город в качестве своего посланца. У Исмаила были друзья среди греков, и он сделал все возможное, чтобы убедить их в том, что еще не поздно спастись.
В результате его усилий греки назначили своего парламентера, который отправился в турецкий лагерь вместе с Исмаилом. Имя этого человека до нас не дошло; известно лишь, что он не был ни высокого звания, ни знатного происхождения. Непредсказуемое отношение султана к послам было печально известным, и, без сомнения, ни одно знатное лицо нельзя было послать со столь рискованной миссией. Однако Мехмед принял парламентера достаточно любезно и отправил с ним послание, в котором заявил, что осада будет снята, если император обязуется выплачивать ему ежегодную дань в размере 100 тыс. золотых византинов либо, если это окажется предпочтительнее, жители покинут город, взяв с собой все движимое имущество, причем никому не будет причинено вреда. Когда эти условия были оглашены на императорском совете, кое-кто высказал мнение, что обещание выплатить дань дало бы возможность константинопольцам выиграть время. Но большинство отлично понимало, что такую огромную дань собрать никогда не удастся; если же она не будет немедленно выплачена, то султан попросту не снимет осаду; и, конечно, никто из них не хотел отдать султану Константинополь без дальнейшей борьбы. Возможно, если верить турецким источникам, ответ императора содержал предложение отдать султану все, чем он владеет, кроме города, который, по существу, и был единственным, чем он еще владел. На это султан ответил, что единственный выбор, который остается грекам, это либо сдать город, либо умереть от сабли, либо перейти в ислам{191}.
Указанные бесплодные переговоры, по-видимому, имели место в пятницу 25 мая. В субботу Мехмед созвал своих непосредственных приближенных на совет. Поднявшийся первым Халиль-паша, уповая на свою репутацию человека, долго и достойно служившего на общественном поприще, потребовал прекращения осады. Он никогда не одобрял этой кампании, и ее ход показал, что он был прав. Турки ничего не достигли; наоборот, они потерпели целый ряд унизительных неудач. В любой момент западные государи могут прийти на выручку городу. Венеция, например, уже выслала значительный флот. Генуя, несмотря на свое очевидное нежелание, принуждена будет сделать то же самое. Пусть султан предложит условия, которые будут приемлемы для императора, и снимет осаду, пока еще не случилось худшего. Почтенный везир внушал уважение. Многие из присутствовавших, припоминая, насколько беспомощно выглядели турецкие корабли в сражениях против христиан, наверное, содрогнулись при мысли о громадных итальянских флотилиях, устремившихся на них. В конце концов султан это всего лишь юноша двадцати одного года. Не подвергает ли он опасности свое громадное наследство с пылким безрассудством молодости?
Затем взял слово Заганос-паша. Он не любил Халиля и знал, что султан разделяет его чувства. Видя выражение гневного отчаяния от речи Халиля на лице своего господина, он заявил, что не верит в опасения великого везира. Европейские державы слишком глубоко разобщены, чтобы предпринять какие-либо совместные действия против турок; и даже если венецианский флот действительно приближается, чему он не верит, кораблей и людей у него будет несравненно меньше, чем у турок. Он говорил также о знамениях, предвещающих падение христианской империи; вспомнил Александра Македонского юношу, который со значительно меньшей армией завоевал полмира. Атаки на город необходимо усилить, даже и не помышляя об отступлении.
Многие из молодых военачальников встали на сторону Заганос-паши; особенно рьяно требовал более активных действий командир башибузуков. Настроение Мехмеда поднялось: это было именно то, что он хотел услышать. Он приказал Заганосу выйти к войскам и спросить их, чего они хотят, и тот вскоре вернулся с требовавшимся ответом. Все солдаты, заявил он, настаивают на немедленном штурме. Тогда султан объявил, что, как только будут закончены все приготовления, начнется штурм.
С этого момента Халиль должен был осознать, что дни его сочтены. Он всегда был добрым другом христиан и в то же время терпимым к ортодоксальным мусульманам старой школы в отличие от выскочек-ренегатов из христианских вероотступников, таких, как Заганос и Махмуд. Трудно сказать, действительно ли он получал подарки от греков. Однако сейчас его враги прямо намекали на это, и султан был рад им поверить{192}.
Весть о решении султана скоро достигла города благодаря находившимся в турецком лагере христианам, которые пускали через стены стрелы с обернутыми вокруг древка сообщениями о заседании совета{193}.
В течение пятницы и субботы бомбардировка сухопутных стен стала гораздо интенсивнее, чем прежде. Однако причиненные разрушения все еще удавалось быстро заделывать; к вечеру субботнего дня заграждения в местах разрушений оставались такими же крепкими, как и раньше. Но ночью при свете зажженных турками костров со стены было видно, как они свозят различные материалы, чтобы завалить ров чем-то твердым, а также выдвигают вперед пушки на специально построенные платформы. В воскресенье бомбардировке было подвергнуто главным образом заграждение в районе Месотихиона. Прямыми попаданиями ядер большого орудия часть заграждения была разрушена. Руководивший восстановительными работами Джустиниани был легко ранен осколком и вынужден уйти в город на перевязку. Однако через несколько часов, еще до наступления темноты, он вернулся на свой пост{194}.
В тот же день 27 мая султан объехал все войска, возвестив им, что в самом скором времени он объявит решающий штурм. За ним следовали глашатаи, повсюду провозглашавшие, что по обычаю ислама город будет отдан борцам за веру на полное разграбление в течение трех дней. Султан также поклялся бессмертным Аллахом и его пророком, четырьмя тысячами пророков, душой своего отца и жизнью детей, что вся добыча, захваченная в городе, будет справедливо распределена между воинами. Эти слова были встречены громкими криками радости. Стоявшие на городских стенах слышали, как ликующие толпы мусульман беспрестанно выкрикивали: «Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его»{195}.
В эту ночь, как и в предыдущую, огни и факелы освещали толпы турок, которые все несли различные материалы для заполнения рва, а также складывали возле него горы оружия и боеприпасов. Этой ночью они работали с особым воодушевлением, с песнями и возгласами, под звуки флейт и барабанов, лютней и дудок. Огни были настолько яркими, что у осажденных на какой-то момент мелькнула надежда, не загорелся ли турецкий лагерь, и они поспешили на стены посмотреть на большой пожар. Когда же они поняли действительную причину этих огней, им оставалось только пасть на колени и молиться{196}.
В полночь, однако, работа неожиданно прекратилась и все огни погасли. Султан объявил понедельник днем отдыха и покаяния, с тем чтобы воины могли подготовиться к решительному штурму, назначенному на вторник. Сам он провел этот день, объезжая войска и отдавая последние приказания. Прежде всего он проехал со своей громадной свитой по мосту через Золотой Рог к Двойным Колоннам, где встретился с адмиралом Хамза-беем. Ему было приказано на завтра прорваться со своими кораблями через заграждение и развернуться вдоль стен, выходящих на берег Мраморного моря. Матросам надлежит раздать приставные лестницы, и они должны будут по возможности высадиться или с самих кораблей, или с лодок и взобраться на стены, а если это окажется невозможным, то по крайней мере беспрерывно создавать видимость атаки, с тем чтобы ни один из защитников не осмелился покинуть свое место на стенах. Когда Мехмед ехал обратно, намереваясь дать такие же указания кораблям, находившимся в Золотом Роге, он остановился против главных ворот Перы и вызвал к себе высших должностных лиц колонии. Им было строго приказано проследить, чтобы на следующий день ни один из жителей Перы не оказывал Константинополю никакой поддержки; если же они не выполнят этого, он их немедленно же накажет. Затем султан вернулся в свой шатер. Пополудни он не спеша объехал всю линию сухопутных стен, беседуя с командирами и обращаясь со словами воодушевления к солдатам, расположившимся на биваках{197}. Убедившись, что все обстоит как надо, он позвал на совещание в свой шатер везиров и военачальников.
Его выступление на этом совещании дошло до нас в изложении историка Критовула, который, как все образованные византийцы, хорошо знал Фукидида и по его примеру вкладывал в уста своих героев речи, которые, как он считал, могли и должны были быть произнесены. И хотя эти слова фактически принадлежат историку, они ярко передают нам смысл того, что султан должен был действительно сказать. Он напомнил собравшимся об огромных богатствах, все еще имевшихся в городе, и о добыче, которая вскоре будет их. Он напомнил им также, что в течение многих веков священным долгом правоверных был захват столицы христиан и что древние предания предвещают им победу. Город никак нельзя считать неприступным. Враг довольно малочислен и истощен; у него не хватает оружия и припасов. Защитники города разобщены между собой; итальянцы наверняка не захотят умирать за чужую землю. Завтра, заявил султан, он будет посылать свои войска на штурм волна за волной до тех пор, пока защитники не дрогнут от усталости и отчаяния. Он требовал от своих военачальников подавать пример храбрости, поддерживать в их войсках дисциплину. После этого султан предложил им вернуться в свои шатры и отдыхать, чтобы быть готовыми, когда прозвучит сигнал к штурму.
Старшие военачальники остались, чтобы получить от султана последние указания. Адмирал Хамза свою задачу уже знал. Заганос-паша должен был выделить часть своих людей на корабли, предназначенные для атаки городской стены вдоль Золотого Рога, а остальную часть своих войск перебросить по мосту и атаковать Влахерны. Караджа-паша будет находиться справа от него, на участке вплоть до Харисийских ворот. Исхак и Махмуд во главе войск из Азии должны напасть на отрезок стен от ворот св. Романа до берега Мраморного моря, концентрируя свои усилия главным образом в районе Третьих военных ворот. Сам султан .с Халилем и Саруджой возглавит основную атаку в долине Ликоса. Разъяснив свой план, султан удалился, чтобы поужинать и лечь спать{198}.
Весь день за стенами города царила странная тишина. Молчали даже большие пушки. В городе нашлись люди, объяснявшие это тем, что турки готовятся к уходу; однако этот их оптимизм был не более как тщетная попытка подбодрить самих себя. Все уже знали, что час испытания действительно настал. За последние несколько дней нервное истощение осажденных неоднократно проявлялось в ссорах и взаимных обвинениях между греками, венецианцами и генуэзцами. Для венецианцев, так же как и для греков, нейтралитет Перы говорил о том, что никому из генуэзцев доверять нельзя. С другой стороны, и греков и генуэзцев задевало высокомерие венецианцев. Когда Минотто приказал греческим рабочим отнести к линии влахернской стены деревянные щиты и заслоны, изготовленные в мастерских венецианского квартала, те отказались это сделать, пока им не заплатят, причем не из жадности, как склонны были думать венецианцы, а потому, что им казалось неприятным получать подобные безапелляционные приказания от итальянца. Кроме того, им действительно нужны были деньги или свободное время, чтобы достать пропитание для своих голодающих семей. Из венецианцев лишь немногие имели семьи в городе, а женщины и дети генуэзцев вообще жили с удобствами и в безопасности в Пере.
Поэтому итальянцы никогда не понимали, какое напряжение вызывало у греков сознание того, что их жены и дети должны будут разделить их участь. Иногда возникали разногласия и по вопросам стратегии. Как только стало ясно, что наступает решающий штурм, Джустиниани потребовал от мегадуки Луки Нотараса перебросить его пушки в район Месотихиона, где каждое лишнее орудие было бы чрезвычайно полезным. Нотарас отказался, считая, и не без основания, что следовало ожидать нападения и со стороны залива, а стены там и так защищены далеко не достаточно. Вспыхнула острая ссора; император, и без того совершенно измотанный, был вынужден вмешаться. Очевидно, Джустиниани удалось отстоять свою точку зрения. Архиепископ Леонард с присущей ему ненавистью к православным утверждал, будто греки опасались, что лавры доблестных защитников города достанутся латинянам, и поэтому были угрюмы и подавлены. При этом он предпочел забыть, что в битве в долине Ликоса греков участвовало не меньше, чем итальянцев, так же как и о том, что, вопреки его утверждениям, когда началась битва, ни один грек не обнаружил недостатка рвения{199}.
В понедельник, когда стало известно, что роковой час приближается, и солдаты и горожане забыли свои распри. В то время как на стенах шла работа по заделке повреждений, по городу двинулась огромная процессия. В противоположность тишине турецкого лагеря в Константинополе звонили колокола церквей, звучали деревянные била, из храмов забирали иконы и священные реликвии и торжественно носили их по улицам и вдоль стен, останавливаясь перед наиболее разрушенными и уязвимыми местами, чтобы освятить их. Участники процессии, сопровождавшей святыни, в которой объединились греки и итальянцы, православные и католики, пели гимны и повторяли хором «Кирие элейсон». Сам император вышел из дворца, чтобы присоединиться к шествию, а когда оно окончилось, пригласил к себе знатных людей и военачальников греков и итальянцев. Его речь перед ними дошла до нас в записи двух присутствовавших секретаря императора Франдзиса и архиепископа Митиленского. Каждый из них записал выступление по-своему, придав ему риторическую форму, которой оно, по всей вероятности, не обладало.
Однако обе записи достаточно совпадают, чтобы донести до нас основную суть этой речи. Константин сказал собравшимся, что решающий штурм должен начаться в самое ближайшее время. Своим подданным он напомнил, что каждый должен быть готов умереть за свою веру, родину, семью и государя; ныне же его народ должен приготовиться к смерти за все это, вместе взятое. Он говорил о славном прошлом и благородных традициях великого города, о вероломстве султана нечестивцев, который спровоцировал эту войну, чтобы уничтожить истинную веру и поставить на место Христа своего лжепророка. Он просил их не забывать, что они потомки героев древней Греции и Рима и должны быть достойными своих предков. Сам он, добавил император, готов умереть за свою веру, свой город и свой народ. Затем он обратился к итальянцам, поблагодарив их за те большие услуги, которые они оказали городу, и выразив уверенность, что они не подведут в грядущей битве. Он просил всех и греков и итальянцев не страшиться многочисленности врага и его варварских ухищрений, призванных с помощью шума и огня вызвать панику среди осажденных. Да будет высоким дух их, да будут они храбрыми и стойкими в бою. С Божьей помощью они победят.
Все присутствовавшие поднялись со своих мест и заверили императора, что готовы ради него пожертвовать жизнью и домом. Император медленно обошел весь зал, прося каждого простить его, если когда-либо он причинил ему обиду. Все последовали его примеру, обнимая друг друга, как делают те, кто готовится к смерти{200}.
День клонился к закату. Толпы людей стекались к собору св. Софии. За последние пять месяцев ни один строгий ревнитель православия не переступил ее порога, не желая слушать святую литургию, оскверненную латинянами и отступниками. Однако в этот вечер все прежние обиды исчезли. Почти все, кто был в городе, за исключением солдат, оставшихся на стенах, собрались на это богослужение-моление о заступничестве. Священники, считавшие смертельным грехом унию с Римом, возносили у алтаря молитвы вместе со своими собратьями унионистами. Кардинал стоял рядом с епископами, никогда ранее его не признававшими; весь народ пришел сюда для исповеди и святого причастия, не разбирая, кто служит православный или католический священник. Вместе с греками здесь были итальянцы и каталонцы. Мозаики с их позолотой, изображавшие Христа и святых, византийских императоров и императриц, мерцали при свете тысячи лампад и свечей; под ними в последний раз торжественно двигались под величественные аккорды литургии фигуры священников в праздничных одеяниях. Это был момент, когда в Константинополе произошло действительно объединение восточной и западной христианских церквей{201}.
Министры и военачальники, после того как закончилось совещание у императора, проехали через весь город, чтобы присоединиться к молящимся в соборе. После исповеди и причащения каждый вернулся на свой пост, исполненный решимости победить или умереть. Когда Джустиниани и его греческие и итальянские соратники, пройдя через внутреннюю стену, заняли свои места на внешней стене и у заграждений, был отдан приказ закрыть за ними ворота внутренней стены, отрезав, таким образом, все пути к отступлению{202}.
Поздно вечером император на своем арабском скакуне тоже прибыл в великий храм, чтобы исповедаться перед Богом. Затем он вернулся по темным улицам в свой дворец во Влахернах, созвал домочадцев и, так же как перед тем у министров, попросил у всех прощения за огорчения, которые когда-либо причинил, и попрощался с ними. Была почти полночь, когда он снова вскочил на коня и проехал в сопровождении верного Франдзиса вдоль всех сухопутных стен, чтобы убедиться, что все в порядке и все ворота внутренней стены на запоре. На обратном пути во Влахерны император спешился у Калигарийских ворот и поднялся вместе с Франдзисом на башню, находившуюся на наиболее выступающей части влахернской стены; с нее они могли всматриваться в темноту в обоих направлениях: налево в сторону Месотихиона и направо вниз, к Золотому Рогу. Снизу до них доносился шум в стане врага, перетаскивавшего свои орудия через засыпанный ров; по словам часового, турки приступили к этому сразу после захода солнца. В отдалении им были видны мерцающие огни турецких кораблей, двигавшихся через Золотой Рог по направлению к городу. Франдзис оставался там со своим господином около часа. Затем Константин отпустил его, и они больше никогда не встречались. Час сражения приближался{203}.