Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава 11

В течение июня и июля ни одна из сторон не предпринимала серьезных попыток атаковать на фронте АНЗАК, и, пока там царила тупиковая ситуация, пять ожесточенных боев произошло на мысе Хеллес. Все это были кратковременные фронтальные атаки, длившиеся день-два, а то и меньше, и ни одна из них не привела к изменению очертаний линии фронта более чем на полмили{19}.

Это сражение на мысе Хеллес стало одним из самых тяжелых во всей кампании и развивалось в строгом соответствии с правилами окопной войны: предварительная артиллерийская подготовка, атака пехоты (иногда плотность достигает пяти человек на четыре метра), контратака и, наконец, все заканчивается хаотичными судорожными схватками с целью закрепить линию фронта. Никаких важных приобретений нет, в итоге турки не стали ближе к тому, чтобы сбросить союзников в море, а союзники вряд ли стали ближе к Ачи-Баба. Даже по количеству убитых ни одна из сторон не могла похвастаться преимуществом, поскольку считалось, что за период с первой высадки в апреле до конца июля общие потери были равными для обоих соперников: примерно 57 000 человек.

Эти сражения настолько часто повторялись, так были похожи на муравьиную суету, а результаты были столь неопределенными, что почти невозможно было найти в них какой-то смысл, пока не вспомнятся огромные [227] надежды, с которыми начиналась каждая операция. Генералы всерьез полагали, что смогут прорвать фронт, и это мнение до какого-то времени разделяли и солдаты. Британский командир корпуса Хантер-Вессон был крайне уверенным человеком. «Да, жертвы, — как-то заявил он, — но с какой стати я буду беспокоиться о жертвах?» Это замечание не могло особенно расстроить его солдат, они были готовы к потерям при условии победы над турками. Во всяком случае нисколько не удивительно, что генерал все еще верил, что победы достигаются таким ведением боя, за очень малым исключением, все другие генералы — германские, турецкие, французские и британские, во Франции и в Галлиполи придерживались такого же мнения. Предполагалось, что артподготовка, за которой следует пехотная атака, является чем-то вроде хирургической операции, которая быстрее всего принесет успех, и никто не выдвигал альтернативы этой идее, кроме, разумеется, ядовитых газов. Настоящий ответ на эту проблему достаточно прост: необходимы мобильные бронированные пушки, которые смогли бы преодолеть пулеметный огонь, другими словами — танк. Но в 1915 году до танка оставался год или около этого и несколько миллионов оборванных жизней, и как турецкому, так и союзному командованию казалось, что надо лишь интенсифицировать то, что они уже делают, — использовать больше солдат и больше пушек на более узких фронтах, и тогда враг дрогнет.

Поскольку правила игры, реальные методы ведения боя не обсуждались, генералам надо было искать другие причины для объяснения своих поражений, и на стороне союзников это обычно сводилось к вопросу боеприпасов. Если бы только у них было больше снарядов, все было бы великолепно. Еще бы чуть-чуть патронов, еще несколько орудий, и произойдет чудо. Это уже было продемонстрировано в Галлиполи — и раз за разом повторялось во много больших масштабах во Франции, — что артиллерийская бомбардировка не является выходом из этого самоубийственного тупика, но британцы в Галлиполи [228] сидели на голодном снарядном пайке, и эта самая нехватка, казалось, указывала, в чем заключается их фатальная слабость. Весь июнь и июль бывали дни, когда Гамильтон не мог думать ни о чем ином и слал Китченеру телеграмму за телеграммой, объясняя, как его плохо снабжают в сравнении с армиями во Франции.

«Чисто пассивная оборона для нас невозможна, — писал он, — это приводит к постепенной потере позиций — а нам нельзя терять ни метра... Но ожидать от нас атак, не выделяя нам справедливой — по западным стандартам — доли взрывчатки и гаубиц, свидетельствует об отсутствии военного воображения. — Он продолжал: — Если бы только К. приехал и увидел все сам! А если этого не получится — если бы я только мог вернуться домой и сам объяснить ситуацию!» Но он не поехал. Иногда окружавшие его офицеры замечали, как он постарел и устал.

В течение этих месяцев командиры на мысе Хеллес постепенно изменили свой подход к планированию операций. Они не теряли надежду, они просто опустили свои прицелы. Вначале союзники намечали продвижение на Константинополь своими силами, а для этого в резерве держалась кавалерия. К июню они сконцентрировались на Ачи-Баба, и чем дольше высота оставалась незавоеванной, тем более важной она представлялась: она как будто разбухала перед ними на горизонте. В июле требования снизились: продвинуться на 700–800 метров, захватить две-три линии вражеских окопов. Точно так же турки постепенно стали отказываться от своих прежних намерений «сбросить врага в море». После июля они уже не проводили лобовых атак, удовлетворяясь тем, что сдерживали союзников и беспокоили их на узком пятачке у моря.

Во многих книгах, написанных об этой кампании вскоре после Первой мировой войны, постоянно повторяется верование, что потомки никогда не забудут то, что происходило здесь. Такая и такая штыковая атака полка «войдет в историю», это деяние — «бессмертное» или «вечное» — сохранится навсегда в исторических хрониках. Но кто в нашем поколении слышал о Ланкаширском десанте, или об ущелье, или о третьем сражении [229] при Критии? Даже сами названия уже почти выветрились из нашей памяти, а была ли взята эта высота или оставлены эти окопы, кажется, уже не имеет большого значения. Все теряется в каком-то беспорядочном впечатлении растраченного и бесполезного героизма, отсталости и незначительности в другом веке. И все-таки, если забыть о действительных сражениях — статистику, планы, названия мест, технические действия — и вместо этого заняться анализом самого поля боя в периоды затишья, чувства солдат, что они ели и надевали, о чем думали и о чем говорили, всякие мелочи их повседневной жизни и сцена оживает перед вами, становится особенно живой. В той или любой другой войне вряд ли могло быть поле боя, похожее на это.

Обычно к мысу Хеллес подходят либо со стороны Имброса, либо Лемноса на каком-нибудь тральщике или плоскодонке, которые перевозят отдыхающих на пляжи после того, как линкоры удалились. Днем это весьма приятная поездка по павлиньи-синему морю, и, только когда окажешься в пяти милях от берега, замечаешь висящее над ним большое желтоватое облако пыли. При ожесточенных боях пыли становилось больше, а ночью или при внезапной перемене ветра она уменьшалась, но присутствовала в ранние летние месяцы. А вместе с пылью в море доносился тошнотворный запах гниющих трупов, временами на расстояние до трех миль. Бахрома обломков с тем же запахом разложения и гниения окаймляла побережье. Но в спокойный день от пейзажа вокруг Седд-эль-Бар определенно веяло чем-то игрушечным — в том смысле, что это место было полно людей, остроумно имитирующих обычную жизнь других, более безопасных мест. Под водой все еще виден зеленый киль «Маджестика», а крепость у пляжа так разрушена, будто кто-то наступил на нее ногой. Все так же здесь находится и «Ривер-Клайд», намертво заякоренный, а вокруг него полно лихтеров и других небольших суденышек. К нему пристроили старый французский линкор «Магента», потонувший [230] в четверти мили к западу, и вместе они образовали миниатюрную гавань в заливе. Появились причалы, а возле них тысячи людей купаются, разгружают корабли, складывают на берегу большие штабеля консервов и ящиков. Вокруг основания скалы турецкими пленными была проложена новая дорога, а длинные колонны лошадей и мулов когда-то стояли здесь в ожидании.

«Сравнение этого места с морским курортом в выходной день, — писал Комптон Маккензи, — так же неизбежно, как и банально. И все же все время сравнение само себя оправдывает. Даже аэропланы над низким утесом к востоку имели вид «прогулочных», на которых можно поразвлечься за шесть пенсов или за три. Под тентами легко могут скрываться гадальщики по шишкам на черепе и предсказатели будущего. Станцию связи легко можно принять за театр теней. Телеги индийского транспорта, видимые сквозь намытый на берег песок, похожи на ожидающие вас прогулочные коляски».

Однако на этом все сравнения заканчиваются, пыль покрыла все, вихрящаяся, удушающая и отвратительная, а турецкие снаряды проносятся сквозь нее с грохотом поезда-экспресса и разрываются в воздухе. Этот шум временами непрерывен, и солдаты переносят его не как временное неудобство, а как естественное условие жизни. Это столь же неизбежно, как и погода. В вас попадут или не попадут. Ешь, спишь и просыпаешься под аккомпанемент этого грохота. Склоны, обращенные к морю, вроде могли бы служить местами для отдыха, но они часто опаснее, чем фронтовые окопы в одной-двух милях в глубь полуострова, поскольку они представляют очевидные цели для противника: причалы, подходящие корабли, купающиеся солдаты. Со своих высот на Ачи-Баба турки просматривали весь плацдарм, и, когда пыль оседала, им была видна каждая палатка, каждая орудийная площадка, каждый солдат и каждое животное, которое двигалось над скалами. Лошади и мулы подвергались страшным обстрелам, но похоже, они ничего [231] не замечали, пока в них не попадали пуля или осколок. Какая-то благословенная извилина в их мозгу позволяла им стоять тут спокойно, без страха в глазах, пока рвущаяся вокруг шрапнель заставляет бросаться на землю все человеческие существа. «Фонтаны земли, фонтаны воды, — писал своей жене французский доктор, — снаряды покрывают нас потоком стали, рассыпаясь, шипя и шумя... без этого лучащегося прекрасного света было бы пугающе печально».

Были и такие, особенно среди пожилых людей, впервые оказавшиеся под артиллерийским обстрелом, кто просто не мог вынести этого и кого было необходимо отправить домой. «Слабые духом приходили в расстройство, — писал доктор. — Немногие были способны вынести эту реальность. Существует физическая экзальтация, которая все деформирует, затемняет и лишает людей способности мыслить здраво».

Холодная погода затянулась до конца мая, и в этот период солдаты чувствовали себя совершенно здоровыми. Май был просто идиллическим месяцем года, когда кругом цветут цветы, даже в ничейной полосе, и потрясающие закаты ниспадают на Имброс и монолитные утесы Самофракии. Артиллерийский обстрел не особенно донимал, и солдаты спали в палатках. Потом в июне, когда турки установили орудия крупного калибра позади Ачи-Баба, началось яростное окапывание, и армия ушла в траншеи и блиндажи, иногда открытые небу, иногда накрытые сверху гофрированным железом и слоем грунта. Вначале с азиатского берега не было регулярных обстрелов, и сторона утесов, обращенная к югу и востоку, считалась благоприятной для обустройства жилища. Она была известна как терраса с видом на море. Потом однажды новые орудия открыли огонь из Кум-Кале с противоположной стороны пролива, и снаряды стали рваться прямо у входных дверей блиндажей, которые прежде казались такими безопасными. Восточную оконечность полуострова, противолежащую Азии, удерживал французский корпус, и им доставалось больше всех: как-то однажды взорвалось 2000 кварт незаменимого вина. К концу месяца [232] сеть траншей и укрытых дорог протянулась от берега до передовых рубежей, и можно было прошагать несколько миль, не высовывая голову из-за бруствера.

Изменились окраски ландшафта. Исчезла трава, и вместо зеленых всходов появились пустоши, покрытые бледнеющими темно-красными цветами дикого тимьяна, высохшими стеблями лилий, случайным пыльно-розовым олеандром, зеленым фигом или гранатом с небольшим пламенным цветением на фруктах. Все остальное было коричневого цвета, а пыли в этой полупустыне было по щиколотку. С нарастанием летней жары появились насекомые и животные, и многие солдаты, чьи жизни сузились до нескольких квадратных метров земли вокруг них, впервые познакомились с тарантулами и сороконожками, скорпионами и ящерицами, непрестанным насилием цикад на деревьях. Маккензи, напряженно вглядываясь в бинокль, чтобы заметить атаку на фронте, вдруг обнаружил черепаху, ползущую прямо по оси его сектора наблюдений.

В июле жара установилась на неизменных 48 градусах в тени. Но тени-то не было: с четырех часов утра до восьми вечера солнце смотрело вниз и превращало в духовку каждый окоп и каждый блиндаж. Пекло было ужасное, было так жарко, что в консервных банках с мясом плавился жир, а до металлической плиты невозможно было дотронуться. У некоторых солдат были пробковые шлемы, но большинство носило ту же форму, что и армия во Франции: плоскую шляпу с колпаком, плотный саржевый китель и брюки цвета хаки, обмотки и ботинки. Стальных шлемов не было.

На вышележащих высотах у турок всегда была хорошая питьевая вода, но на плацдарме мыса Хеллес, за исключением одного-двух источников в ущелье Гулли, колодцев не было. Воду приходилось доставлять морем за 700 миль из Нила в Египте, перекачивать на берег и перевозить к линии фронта. Иногда солдатский рацион снижался до трети галлона (1,5 литра) воды в день на все нужды. А в АНЗАК было даже хуже, людям приходилось выпаривать соленую морскую воду. [233]

В конечном итоге все эти неудобства были не столь велики, и солдаты к ним привыкли. Но к чему было невозможно привыкнуть, это к мухам. Они начали плодиться в мае. В июне их была тьма-тьмущая, и эта тьма так обволакивала и была столь назойливой, что часто казалась более ужасной, чем сама война. Мухи питались незахороненными трупами на ничейной земле и в туалетах, на мусорных свалках и на продуктовых складах обеих армий. Никто не мог от них ускользнуть даже с наступлением ночи. Нельзя было открыть банку консервов, чтобы не оказаться покрытым толстым слоем извивающихся насекомых. Их ели вместе с пищей и проглатывали с водой. Можно было на ночь обжечь пламенем стены и потолок в блиндаже, но наутро появлялись их новые орды. Приходилось мыть лицо и бриться с мухами, сидящими на лице и руках и глазах, и даже для самых огрубевших солдат было очевидно, что эти мухи часто распухали, питаясь кровью падших животных и людей. Противомоскитные сетки были почти не знакомы, и самое ценное, что могло быть у солдата, это небольшой кусок муслиновой вуали, которой он мог прикрыть лицо во время еды или сна. Чтобы спастись от мух, некоторые солдаты приспособились писать письма домой по ночам в темноте своих блиндажей.

Начиная с июня в армии стала распространяться дизентерия, и скоро каждый солдат оказался зараженным{20}. Многие из солдат переносили болезнь на ногах, но некоторые скоро стали слишком слабы, чтобы даже добраться до туалета, и в июле, когда каждую неделю эвакуировали одну тысячу человек, заболевание стало значительно более деструктивным, чем сама битва. Помимо неудобства и недовольства собой, оно создает всепобеждающую вялость. «Она вызывает во мне, — писал Гамильтон, — отчаянное желание лечь и ничего не делать, оставаться в неподвижности... и это было, [234] как мне кажется, причиной, почему грекам понадобилось десять долгих лет, чтобы взять Трою».

Несомненно, мухи были главными разносчиками заразы, но и питание внесло свою лепту: соленые и жирные мясные консервы, отсутствие каких-либо зеленых овощей. Армейских столовых более поздних кампаний в Галлиполи еще не было, и у солдат не было никаких возможностей купить мелкие предметы роскоши, чтобы как-то разнообразить свою диету. Через длинные интервалы выдавались небольшие порции рома, очень редко солдаты получали яйца или, скажем, посылки из дому или даже свежую рыбу (которую глушили в море ручными гранатами), но в остальном это было однообразное меню из чая без молока, мясных консервов и сливово-яблочного джема.

К этому времени медицинская служба почти развалилась. Ее организация исходила из того принципа, что госпитали должны создаваться на полуострове вскоре после первого десанта, но, когда это не удалось, в спешном порядке построили базу под тентом на острове Лемнос, а тяжелораненых отправляли в Египет, на Мальту и даже в Англию. Скоро Лемнос оказался переполнен все поступающими ранеными, и не хватало кораблей, чтобы справиться с этим потоком.

И вот в июне доктора столкнулись с серьезной эпидемией дизентерии в армии. «Что ж, от этого не умрешь», — появилась ходовая фраза. Но солдаты все-таки умирали, а их тела просто зашивали в одеяла и хоронили на ближайшем кладбище. Огромное большинство выживших страшно мучились, и временами беспрерывно. Повозки на лошадях с больными и ранеными, стукаясь о камни, спускались к берегу, а там проходили часы ожидания на лихтерах под палящим солнцем перед тем, как их наконец увозили. На островах условия были ненамного лучше. На Лемносе больные лежали на земле в своих плотных плисовых брюках, а над ними роились мухи. Противомоскитных сеток не было, а часто и кроватей и даже пижам.

Не было в Галлиполи и квалифицированных стоматологов. Если у человека появлялась зубная боль или ломался [235] зуб от бисквитов (что случалось достаточно часто), ему приходилось терпеть ее, пока мог, если только ему не повезет найти какого-нибудь санитара из госпиталя, который ему поможет на скорую руку.

Подобные вещи начали вызывать растущее недовольство в армии. «Солдаты серьезно устали, — писал Обри Герберт. — Они не столь же покорны, как их десять тысяч братьев-монахов там, на горе Атос».

1 июня Гамильтон оставил свой пропитанный сыром причал на «Аркадиане» и разместил свой штаб на острове Имброс. Но персоналу здесь едва ли было лучше, чем другим, разве что люди не были под огнем. Они расставили свои палатки на мрачном участке берега, где не было никакой тени, а им в лица весь день ветер нес мелкий коричневый песок. Имелись в наличии очень хорошие места на ровной земле под фиговыми и оливковыми деревьями, но их сознательно игнорировали. Так делалось частично потому, что не хотелось придавать лагерю вид постоянного места пребывания (в следующей атаке можно будет захватить достаточно территории, чтобы обосноваться на полуострове), и частично потому, что считалось, что штабисты должны себе представлять трудности и лишения, которые переживают солдаты на фронте. Для усиления этой иллюзии им поставляли почти несъедобную пищу. Похоже, до генерала или его старших офицеров не доходило, что эффективность важнее, чем внешний вид, и что солдат, страдающий от дизентерии (из-за мух, плохой пищи и жары), вряд ли уделит все внимание своей работе.

И в действительности раздражающий беспорядок начал охватывать деятельность в тыловых районах и на линиях снабжения. Их большая часть была сосредоточена на Лемносе и в гавани Мудрос, где было сброшено многое основное оборудование. Корабли приходили без сопроводительных документов и разгружались до того, как транспортные офицеры успевали разобраться, что там за груз. Часто грузы отправлялись не на тех судах и не в те места, или терялись, или смешивались с другими грузами. Новые снаряды прибывали без новых ключей к ним. [236]

Почта пропадала. Толпа транзитных полиглотов околачивалась на берегу в ожидании распоряжений. «В их обществе, — писал в своем дневнике адмирал Вэмисс{21}, — есть хитрый грек, жадный и внушающий доверие, делающий неплохие деньги на обоих партнерах (французах и британцах), торгующий всевозможными товарами от лука до сладкого мяса и пилюль Бичема». На фронте кто-то родил фразу, выражавшую отношение солдат к этим островам. Это были «Имброс, Мудрос и Хаос».

Существовала фантастическая разница между жизнью солдат на побережье и моряков на кораблях, находившихся рядом лишь в паре сотен метров от берега. Столовая на корабле для любого армейского офицера, оказывавшегося там по приглашению, была чем-то вроде страны чудес. После недель мучений с мухами и вшами в одежде, а в глазах все еще стоит вид и запах разлагающейся мертвой плоти, он застывал в изумлении у чистой скатерти на столе, стаканов, тарелок, мяса, фруктов и вина.

Эти различия еще более усиливались на океанских лайнерах, которые были реквизированы для использования в качестве транспортов, укомплектованные командами мирного времени и мебелью. Военный корреспондент Генри Невинсон вспоминал, что побывал на борту лайнера «Миннеаполис» как раз перед началом крупного сражения. Ему предстояло рано утром высадиться на берег вместе с атакующими войсками, и в 4.00 утра он позвонил, чтобы ему принесли чашку чаю. «На этом корабле, — объяснил ему стюард, — завтрак всегда подается в 8.30 утра». Немного погодя, когда солдаты рассаживались по судам перед наступлением, стюарды извлекли свои пылесосы и начали, как обычно, обрабатывать ковры в коридорах. Без сомнения, завтрак подали в 8.30, хотя мало кто мог им воспользоваться, [237] поскольку к этому времени многих солдат уже не было в живых.

В отношении этого в армии не было недовольства, потому что солдаты, как известно, рвались в бой, а это являлось чем-то вроде заверения, приятного напоминания о конечном здравом смысле жизни, когда видишь флотских на их чистых, комфортабельных кораблях. «Было вычислено, — писал Вэмисс, — что в сражении на берегу, чтобы убить одного солдата, требуется несколько тонн свинца, а на море одна торпеда может причинить гибель многим сотням. На берегу солдат почти постоянно испытывает неудобства, если не нищету, — а в море моряк живет в сравнительном комфорте, пока не наступит момент, когда потребуется его жизнь».

И все же возможно, что на долю солдат в Галлиполи приписывают слишком много тягот или, скорее, видят эти тяготы вне их верного контекста. Одним перечислением проблем армии обретаешь чувство уныния, но это ложное ощущение, на этой стадии жизнь на полуострове была какой угодно, но не унылой. Она была ужасной, но ничуть не однообразной. Тут не может быть приемлемого сравнения с относительно комфортабельным существованием солдат во Вторую мировую войну или даже с жизнью тех же людей до поступления на службу в армию. Галлиполи поглотил их и поставил свои собственные условия. Со сказочной быстротой солдаты переместились в иную плоскость существования, прошлое отступило, будущее для них вряд ли существовало, и они жили так, как никогда до этого, освобожденные от обычного груза человеческих амбиций и сожалений. «В некотором смысле, — говорит Герберт, — это было странно счастливое время». Замечание кажется странным, но хорошо понятным. У солдат не было кино, музыки, радио, никаких развлечений, они никогда не встречались с женщинами и детьми, как это было у солдат, воевавших во Франции. И все-таки само отсутствие этих удовольствий создавало иную шкалу ценностей. Они испытывали острый и огромный аппетит к самым малым мелочам. Купание [238] в море стало источником неописуемой радости. Избавиться от мух, смыть пыль с глаз и рта, вновь ощутить прохладу: это стало верхом ощущений, которое сейчас превосходило все их мечты по дому. Готовить вечерний чай, делить посылку с Родины, пирожное или плитку шоколада, долгие разговоры при звездах, беседы о том, чем они займутся, «когда все это закончится», — все эти вещи обретали почти мистическое звучание, которое стало достаточно знакомым в Западной пустыне в Египте во время Второй мировой войны или на любом удаленном фронте любой войны. Тут не было фотографий любимых девушек, до них не доходили никакие эротические журналы (они были рады, если вдруг видели газету из дому, хотя и месячной давности), не было и медсестер или женских отрядов. Возможно, из-за этого их сексуальные инстинкты временно бездействовали или, скорее, поглощались в мелочах их крепкой братской дружбы, щедрых чувств, порожденных окружавшими их опасностями. Пороков было очень мало. Обычные преступления затерялись в невиновности преступлений самой войны. Определенно, не было возможностей для пьянства{22}, а азартных игр было не более, чем малокровного времяпровождения в мире, где деньги значат меньше всего.

Они мечтали не о мягких постелях и горячих ваннах, а о противомоскитных сетках и мыле для соленой воды. Повышение в чине ценилось, но так же ценилась и похвала или медаль. Французский командир генерал Гуро, который заменил д'Амада, строил своих солдат в каре при лунном свете и торжественно вручал Военный крест (Croix de Guerre) и посвящал в рыцари некоторых юных бородачей, которые, по всеобщему признанию, заслужили эти почести лишь несколько дней или даже часов назад. И это производило куда большее впечатление, чем какой-нибудь церемониал в казармах. На этом узком фронте они все были строгими судьями храбрости. [239]

Возможно, в окопах родилась небольшая система традиций, делавшая более переносимой жизнь солдат. Сюда входило сознательное преуменьшение драматических и опасных сторон бытия. Самая большая турецкая пушка, стрелявшая из Кум-Кале, была известна как «Азиатская Аннушка». А другую прозвали «Быстрый Дик». Местам, где происходили самые кровопролитные бои, присваивали такие названия, как «Вокзал Клафэм», «Виноградник», «Фасоль». В нецензурных выражениях и в простом, ироничном, грубоватом юморе был заложен некий защитный механизм: «Боже, дай нам победу! Но не в нашем секторе». «Ну как, хорошо моется?» — спрашивает высокопоставленный генерал солдата, который моется одной кружкой воды. «Конечно, сэр! — отвечает солдат. — Только я хотел бы быть чертовой канарейкой!»

Солдаты проводят часы за благоустройством своих блиндажей, в поисках вшей в одежде, в приготовлении пищи (блины из муки и воды скоро становятся повсеместно популярными), в писании дневников и писем{23}.

Некоторым удавалось даже уделять время своему хобби. Например, среди французов в мягкой форме вспыхнула лихорадка раскопок древностей. На Лемносе до высадки на месте Древней Гефестии они откопали искалеченную статую Эроса, а попав на мыс Хеллес, они пришли в восторг от того, что в азиатской Анни были погребены другие предметы древности. В воронке от снаряда были найдены два кувшина, содержащие скелеты. А когда солдаты стали копать окопы в Хиссарлыке, они наткнулись на ряд каменных саркофагов, которые глухо гудели при ударах по ним киркой. За столетия (все сразу же пришли к выводу, что эти находки относятся ко временам Древней Трои) почва, зерно за зерном, проникла во внутренности [240] гробниц, но солдатам удалось откопать много костей, ваз, ламп и глиняных статуй мужчин и женщин. Французский доктор написал своей жене об одной особенно красивой чаше: «Ее длинные ручки, почти эфемерные в своей утонченности, придают этой вещице трепетание крыльев».

Живя под землей, многие солдаты приспособились к окружающему их миру насекомых. Они устраивали бои между сороконожками и скорпионами, и проходили часы, пока они наблюдали, как муравьиный лев копает свои маленькие кратеры в песке. Он ходит по кругу, по часовой стрелке, а потом наоборот, поднимая почву своими огромными плавниками, подбрасывает ее на голову, а потом резким движением вперед перебрасывает ее через край кратера. Когда строительство кратера завершено, а крылатый муравей прячется на его дне, солдаты подбрасывали жуков и других насекомых на край воронки, и тут происходила короткая потасовка в песке, внезапный прыжок, а потом медленная смерть, пока крылатый муравей высасывал до капли кровь из своей жертвы. Возможно, в этой пещерной войне в окопах муравьиный лев был чем-то символичным.

По траншеям АНЗАК тек поток слухов, и они обычно базировались на чем-то услышанном «там, на берегу», или от чьего-то ординарца, или повара, или связиста в штабе бригады или батальона. Ходили самые невероятные истории: будто в одном секторе все турки были одеты женщинами, Гамильтона якобы сняли с поста, что русские высадились на Босфоре и потопили «Гебен», будто Энвер приказал провести общее наступление в знак празднования первого дня Рамадана 12 июля, на корабле в Мудросе будто бы была схвачена отъявленная шпионка.

Если только не кипели бои, один день походил на другой. Подъем в окопах в 3.00, первые выстрелы на рассвете доходят до крещендо и замирают. Утренний обстрел, вечерняя баня, ритуал приготовления чая и долгие беседы под звездами. Наконец, как только наступает темнота, приглушенные звуки караванов мулов, [241] добирающихся к линии фронта с тюками грузов на спинах.

Иногда происходило неожиданное, когда германский и британский аэропланы низко над землей затевали ружейную дуэль прямо над окопами, и обе армии прекращали огонь, наблюдая за происходящим. Или когда турки забрасывали траншеи союзников листовками на урду с призывами к индийским солдатам прекратить воевать с их братьями-мусульманами. Это изобретение имело весьма незначительный успех среди гурков, которые не умели читать на урду и которые, будучи индуистами по религии, ненавидели Магомета.

Авиация была особым предметом обожания среди солдат. Будучи прикованными к своим окопам, солдаты могли лишь мечтать о том, как бы постранствовать далеко позади вражеских окопов. Увидеть другую сторону Ачи-Баба для них являлось чуть ли не таким же чудом, как посмотреть на другую сторону Луны. Константинополь был страшной фантазией, зрелищем минаретов и базаров со специями, халифов и гаремов, драгоценностей и одалисок, вертящихся дервишей. Конечно, Константинополь вовсе не был таким. Но просто иметь возможность пролететь по воздуху — в 1915 году это было сродни сказке о ковре-самолете. И конечно, огромное оживление вызывало появление в небе воздушных шаров с наблюдателями. В течение одного-двух дней Самсон построил на мысе Хеллес то, что называлось взлетно-посадочной полосой, и, хотя его каждый раз обстреливали при взлете или посадке, он, к восхищению солдат, продолжал свои полеты в течение одной или двух недель. Когда наконец он решил, что более разумно построить базу на острове Имброс, он оставил после себя макет самолета, и армия веселилась, наблюдая, как турки целую неделю обстреливали его. Чтобы уничтожить этот объект, турки выпустили около 500 снарядов.

Самсон предпочитал взлетать при первом утреннем свете, и, покачав крыльями в знак приветствия британским солдатам окопах, он летел над полуостровом в поисках костров, на которых турки готовили пищу. Затем [242] он вновь вылетал на закате, чтобы обстрелять караваны верблюдов и воловьи упряжки, когда они направлялись на фронт со своей поклажей.

И британские, и французские летчики помогали союзным субмаринам, совершавшим проходы через Нэрроуз, летая над ними и отвлекая внимание турецких артиллеристов. Часто они присоединялись к Нэсмиту, Бойлю и другим в атаках на линии снабжения на перешейке Галлиполи. Однажды британскому пилоту удалось торпедировать с воздуха турецкий корабль. Часто происходили трагедии. Гидросамолет с неисправным двигателем сел на воду в проливе, и потом, когда вода кипела от вражеских пуль, поскакал по морю, как раненая птица, пока не смог укрыться в безопасности в скалах.

Это были захватывающие зрелища для солдат в окопах, а летчики привнесли ощущение свободы жизни в мир, где все было приковано к земле и не двигалось.

Как и в АНЗАК, у солдат на мысе Хеллес не было личной ненависти к туркам, наоборот, они в немалой степени им симпатизировали, когда после одной из катастрофических для самих себя атак турки запросили перемирия для захоронения своих погибших. По совету Хантер-Вестона Гамильтон отказал в этой просьбе, поскольку считалось, что турецкие командиры хотят возобновить атаки и им трудно заставить своих солдат идти в атаку по земле, усеянной трупами.

«Немного ненависти — вот чего не хватает здесь нашим солдатам, — писал один из британских полковников. — Они склонны видеть в турке какого-то очень плохого старого комика... заметно сочувствие к отдельно взятой личности и абсолютная кровожадность против их массы». Было в порядке вещей предлагать только что взятым в плен свои фляжки с водой и пачки сигарет.

После июня было замечено, что в армии происходят психологические перемены. Когда бы ни возникала перспектива нового сражения, заболеваемость падала и, может быть, солдаты не так рвались в бой, как этого хотелось бы их командирам, но, по крайней мере, они не желали уступать своего места другим. Это было упрямство [243] человека, которому хоть и предстоит сделать неприятную работу, но он намерен ее закончить. Они каждый раз надеялись, что этот бой будет последним. А потом, когда атака заканчивалась и все надежды кончались ничем, происходила реакция. Все больше и больше солдат объявляли себя больными. Дисциплина падала, и в окопах распространялась атмосфера уныния и раздражения. Было невыносимо рисковать впустую, сидеть под постоянным обстрелом в ожидании, не имея планов и надежд.

После боев в середине июля такое отношение к кампании стало заметным, как никогда раньше. В каждом полку выросло число солдат, обращавшихся к врачам, и, хотя их чуть ли не пачками отправляли на Имброс, чтобы они могли хоть несколько дней пожить без артиллерийского обстрела, чувство уныния, бесцельности и потерь не проходило. Были случаи, когда солдаты выставляли руки поверх бруствера, чтобы быть списанными по причине незначительных ран, но это происходило крайне редко. Почти все больные страдали от дизентерии, а без стимула к действию солдаты действительно не могли найти в себе силы сопротивляться этой болезни. Многие были настолько больны, что впоследствии уже не возвращались на фронт.

Ситуация ненамного отличалась от той, в которой оказалась британская армия в Западной пустыне в Египте летом 1942 года во Вторую мировую войну. Солдаты были измотаны и удручены. Все шло наперекосяк: они атаковали, но всегда дело кончалось тупиком, изнурительными усилиями по доставке на фронт еще большего количества боеприпасов, чтобы они снова смогли повторить те же бесполезные усилия. Многие солдаты стали открыто заявлять, что вся экспедиция — грубая ошибка, что политики и генералы дома пытались победить дешевой ценой, а теперь, когда экспедиция провалилась, бросили ее на произвол судьбы. В этом состояла суть их обид: их забросили и о них забыли. Армии во Франции были в фаворе, а Галлиполи вообще не на что рассчитывать. Правда, подкрепления прибывали, но слишком поздно [244] и в недостаточном количестве. А потери были слишком велики.

Все это были поверхностные признаки, но существовали и подводные течения, работавшие в обратном направлении. Чувство экспедиции все еще жило, и, может быть, было сильнее, чем когда-либо ощущение того, что каждый солдат в Галлиполи предан общей идее, что он является частью предприятия, которое отличает его от любого другого солдата. Ни одно из крупных недовольств не было направлено против своих командиров. Возможно, иногда доставалось Гамильтону, но он представлял собой туманную, отдаленную личность, которую мало кто из них видел вообще, несмотря на то что он постоянно бывал в окопах. И в любом случае он также считался жертвой «политиков». Другие, командиры корпусов и дивизий, были слишком близко к солдатам, чтобы вызывать их критику. Они делили те же опасности и почти одинаковые трудности с рядовым составом, и это было чем-то новым для армий Первой мировой войны, когда ни один офицер не обходился без ординарца и когда было четкое деление, классовое деление между джентльменом в офицерском чине и рядовым солдатом-рабочим. В АНЗАК Бёдвуд сделал правилом находиться на передовой линии, и солдаты видели его каждый день. Он был такой целью для снайпера и шрапнели, как и они сами. В июне генералу Гуро раздробило руку шрапнелью, а один из командиров дивизий был убит. Хантер-Вестон, изможденный постоянной работой и неоплаченным оптимизмом, заболел распространившейся дизентерией и был отправлен домой. А среди бригадиров и полковников потерь было куда больше.

Все это очень сближало офицеров и солдат, и, как бы они ни критиковали тыловиков, персонал госпиталей и транспортников-снабженцев, редко можно было услышать, что какому-то командиру на фронте не хватало знаний и воображения — он просто получал приказы и делал то, что требовалось для их выполнения. Он был одним из них. Люди понимали, что решение проблемы лежит не здесь, а в другом месте, что существует какая-то [245] неуловимая вещь, этот волшебный рецепт к успеху, который постоянно ускользает от них. И все-таки солдаты считали, что есть какой-то выход из тупика, чтобы оправдаться, доказать, что экспедиция не потеряла смысла. И поэтому под спудом всей горечи и усталости солдаты отчаянно хотели атаковать вновь и вновь при условии, что им предоставят даже чуть мерцающий шанс на успех. Точно так же солдаты пустыни в 1942 году нуждались в сражении при Аламейне.

В то же время в течение этих жарких месяцев турки были в ненамного лучшем положении, чем союзники. Официальные данные о потерях, опубликованные после кампании, говорят о том, что по болезни было эвакуировано 85 000 человек, из них умерло 21 000. Турецкие солдаты, если мерить западными стандартами, были в бедственном положении. Как заявлял Лиман фон Сандерс, их форма была настолько изношена, что джутовые мешки, в которых доставлялся песок в траншеи, постоянно исчезали. Солдаты использовали их для латания брюк. Нет сомнения, турецкие крестьяне способны легче переносить жару и грязь, чем европейцы, а их простой овощной рацион — рис, хлеб и растительное масло — для них был лучше, чем мясные консервы. Но им не делали прививок против тифа и других болезней, как солдатам союзников, а их окопы и туалеты были в гигиенически менее чистом состоянии. В июле турецкие генералы сочли необходимым отправлять в отпуск в свои деревни все возрастающее число солдат, и часто случалось, что, как только солдат покидал фронт, он находил способы не возвращаться.

А тем временем операции британских подводных лодок привели к нехватке боеприпасов, которая была почти такой же острой, как и у союзников. «К счастью для нас, — писал Лиман, — британские атаки длились не более одного дня и прерывались на несколько дней. Иначе было бы невозможно восполнить наши запасы снарядов». Также он рассуждает о «зависти и отсутствии сотрудничества среди турецких генералов» и некоторых [246] изменениях в высшем командовании, которые пришлось тогда произвести из-за тяжелых потерь.

Обо всем этом в штабе Гамильтона могли только догадываться. Однако от пленных, из данных авиаразведки и донесений агентов в Константинополе было известно, что на полуостров в больших количествах прибывают подкрепления, хотя невозможно было сказать, для атаки ли или для восполнения больших потерь. Кончился июль, и воцарилось ненадежное спокойствие, пока обе стороны мучились под тем же нудным солнцем, от тех же полчищ мух и от заразной пыли, от того же муравьиного существования под землей. Союзники ожидали, когда турки ринутся с гор, а турки ожидали, когда союзники начнут пробиваться вверх на встречу с ними. Все это было и очень старо, и очень ново: возрождение бесконечной осады в XX веке. В месте нахождения Трои посреди раскопок Шлимана турки прорыли окопы и установили пулеметное гнездо.

Дальше