Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава 9

Существуют разногласия по поводу того, кто приказал атаковать плацдарм АНЗАК ночью 18 мая. Лиман фон Сандерс говорит, что план составил он и ответственность [179] несет он; другие считают, что он был задуман Энвером, когда тот впервые посетил полуостров 10 мая, а обстоятельства этого предприятия, в самом деле, несут отпечаток опрометчивого склада характера Энвера. Реализация не отличалась никакой хитростью или осторожностью: было сосредоточено около 42 000 человек под командой Эссад-паши, и им было приказано ни более ни менее чем одним ударом уничтожить весь плацдарм АНЗАК. Предполагалось, что к ночи будет убит, взят в плен или выброшен последний солдат доминиона и что вся турецкая армия тогда сможет развернуться на юг, чтобы там, на мысе Хеллес, разобраться с остатками войск Гамильтона.

К этому времени численность австралийского и новозеландского корпуса уменьшилась до 10 000 солдат, и только по чистому везению бригаду, которую отправляли на мыс Хеллес в начале месяца, перед самым началом боев вернули Бёдвуду. Этим самым общее число воинов под его командой возросло до 17 000 человек, из которых 12 500 были пригодны для боев на передовой линии. Таким образом, численное соотношение между противниками составляло три к одному.

На этот день позиции АНЗАК уже были четко определены: это был треугольник по форме с основанием в полторы мили, опирающимся на море, его вершина находилась на склонах Сари-Баира примерно в тысяче метров от берега. Чтобы избежать огня британского флота, турки копали свои траншеи почти вплотную с окопами АНЗАК, а в некоторых местах противников разделяло не более чем десять метров. Ситуация на передовых постах Куинн и Куртней в центре линии фронта вообще была фантастической, прямо позади австралийских окопов (которые и днем и ночью были набиты солдатами) крутой склон спускался прямо в овраг, и туркам было достаточно продвинуться вперед на пять метров, чтобы вбить клин через весь плацдарм до моря. Но этого им никак не удавалось сделать, хотя в течение первой половины мая они неоднократно атаковали австралийские позиции. И в том и в другом месте ничейная земля была [180] не больше маленькой комнаты, и туркам не составляло никакого труда бросать ручные гранаты в окопы АНЗАК. Единственной надежной защитой против этого было ловко бросить эту гранату назад до того, как она взорвется. Кроме немногих консервных банок, которые начинялись взрывчаткой в самодельной мастерской на берегу, у австралийцев не было своего такого оружия. Ни на мгновение нельзя было выставлять наружу малейшую часть своего тела, чтобы ее не поразило пулей. Даже перископ, на мгновение высунувшийся над бруствером, тут же будет разбит. На плацдарме царило крайнее напряжение, не было ни часа, чтобы не ожидался или не состоялся налет, ни минуты, чтобы не рвались в окопах снаряды или над головами не свистели пули. Солдаты как-то ухитрялись спать среди этой какофонии редкие часы дня и ночи, но никогда не удавалось нормально отдохнуть. Никто не чувствовал себя в безопасности. 14 мая был смертельно ранен генерал Бриджес, командир австралийской дивизии, а на следующий день пулей оторвало клок волос с головы Бёдвуда в тот момент, когда он смотрел в трубу перископа. Рана оказалась инфицированной и причиняла большие страдания, но он продолжал командовать войсками.

Солдаты доминиона яро ненавидели турок. Большинство из них выросло в мире ясных и очевидных ценностей: драка есть драка, ты знаешь, кто твой враг, и ты бьешься с ним и выясняешь все честно и в открытую. И в этом духе они добровольно пошли служить в армию. Атака — это вроде быстрого, чувствительного удара в лицо, которым сбиваешь человека с ног. Война, по сути, была продолжением драки в баре, и в ней были элементы мятежа, уличных драк, мгновенной физической мести.

Но в Галлиполи не было ничего подобного. Со дня высадки солдаты едва ли видели врага, он скрывался на вышележащих высотах, он вел по ним снайперский огонь и застигал врасплох, он оставался на безопасном удалении со своими орудиями и взрывал над их головами шрапнель, и, казалось, не было эффективных средств для ответа. [181]

После более чем трех недель в солдатах стало расти ощущение досады и беспомощности на их узком плацдарме. Развилась клаустрофобия, им казалось, что они пойманы в ловушку, и что-то несправедливое в такой драке, в которой им никак не выпадет шанс показать свое настоящее мужество и свою силу.

Помимо этого, на этом раннем этапе было и другое, возможно, более глубокое убеждение о чудовищности и нечеловечности турок. Мол, это жестокие и ужасные фанатики, способные на любое зло и скотство, — короче, существовало общепринятое мнение, созданное Байроном и эмоциями гладстоновской либеральной Англии. Турки были дикарями — но дикарями особо опасного и коварного вида. И поэтому австралийские и новозеландские солдаты воевали не с обычным человеком, а с монстром, созданным воображением и пропагандой, и они его ненавидели.

Несмотря на это, а может, даже из-за этого, солдатами на фронте владело чувство необычной жизнерадостности и воодушевления. Живя в постоянном соседстве со смертью, они расстались со всей мелочностью жизни, со всеми обычными тревогами и завистью жизни, и в них появилось почти мистическое отношение к крайней опасности, окружавшей их. Бой превратился в сложную и волнующую игру, которой они все были поглощены. Лишь отбывая на отдых в незаконченные укрытия в скалах, они вновь вспоминали о бедственности своего положения, однообразной пище, бесконечном физическом дискомфорте, невозможных жизненных ограничениях, когда фляга со свежей водой или купание в море являются роскошью на грани мечтаний.

Смерть уже стала привычным делом, и они часто говорили о ней полуироничным, пренебрежительным тоном. Так же как китайцы смеются над болью других, превратилось в шутку попасть во время купания в море под обстрел шрапнелью или когда кому-то, сидящему в уборной, оторвет голову. Должен был существовать какой-нибудь вид выражения, который бы помог освободить от иррациональности невыносимые условия их [182] бытия, и что-то, чтобы снять напряжение от шока всего окружающего мира, а поскольку слезы не допускались, этот бессердечный, жестокий смех и стал выходом для чувств. Они не были фаталистами. Они считали, что высадка в Габа-Тепе — ошибка и что им придется за это платить своими жизнями, но они очень хотели жить, они хотели сражаться и надеялись и смутно верили, что в конечном итоге победят.

Этот высокий боевой дух, эти единство и цельность, созданные могучим наркотиком риска, не могли существовать под такой нагрузкой вечно, но определенно в их морали не было трещин, когда 18 мая солдаты узнали, что во вражеских окопах происходит что-то необычное.

На холмах перед ними установилась непередаваемая тишина. Впервые со дня высадки смолк ужасный грохот турецких гаубиц, и в течение нескольких минут не было слышно ни винтовочных, ни пулеметных выстрелов. В такой странной тишине прошла большая часть дня. Затем в пять часов вечера оглушительно загрохотала артиллерия, и обстрел продолжался примерно полчаса. По счастью, в этот день для уточнения позиций вражеских кораблей в проливе был поднят в воздух самолет морской авиации, и на обратном пути пилот сообщил, что видит огромное число солдат, сосредоточивающихся позади турецких окопов. Позже днем эта информация была подтверждена вторым пилотом, который также заметил вражеских солдат, переправляющихся на судах через пролив с азиатской стороны. Далее с линкора «Трайемф» поступил рапорт о том, что турецкие подкрепления движутся с мыса Хеллес на север на фронт АНЗАК. Узнав это, Бёдвуд послал распоряжение своим командирам дивизий с предупреждением о возможной атаке этой ночью, солдаты должны подняться по тревоге в 3.00 утра, что на полчаса раньше обычного времени.

Ночь была холодной и туманной, а когда в 23.35 зашла луна, по фронту не было слышно ни звука, кроме ударов волн о берег. Вдруг за пятнадцать минут до полуночи из турецких окопов разразилась такая винтовочная стрельба, какой еще не было до сих пор, и, пока она распространялась [183] по всей линии фронта, командиры АНЗАК непрестанно звонили на передовые посты, спрашивая, атакуют ли их. Но за этим ничего не последовало, и грохот опять сменился затишьем. В 3.15 солдат разбудили, и все заняли свои места на площадках для стрельбы с примкнутыми штыками. Было по-прежнему холодно, и большинство надело шинели.

Прошло едва ли пять минут, как с передовых постов донеслись сигналы тревоги, и появилась группа турок, продвигавшихся по Проволочному оврагу в центре позиций. Не было слышно привычных звуков горнов, криков «Алла, Алла!», просто темные фигуры в полутьме и длинная линия штыков. Австралийцы открыли огонь со всех сторон лощины, и тут же зазвучали вражеские горны, и атака началась. Повсюду вдоль линии турки выпрыгивали из своих укрытий и, как черное облако, рвались вперед по разрытой снарядами земле.

В большинстве мест наступавший враг перед тем, как достичь окопов АНЗАК, должен был пересечь расстояние в 200–300 метров, а поскольку на это требовалось полминуты и больше, они оказывались совершенно беззащитными на открытой местности. Очень немногим из них удавалось прожить даже этот отрезок времени. В бою движение происходило как бы каскадами: как только одна шеренга солдат перескакивала через бруствер и погибала, тут же формировалась другая шеренга, появлялась в поле зрения и срезалась огнем. В течение первого часа происходило просто беспорядочное избиение, но потом австралийцы и новозеландцы придали систему своим действиям: когда появлялся турецкий офицер, они сознательно прекращали огонь, чтобы дать ему возможность собрать полную группу своих солдат на открытом пространстве. Затем уничтожали их всех вместе. В некоторых местах шла охота за выжившими атаковавшими солдатами, пока те бегали взад-вперед по полю в поисках укрытия, как перепуганные зайцы. Кое-где нескольким туркам удалось добраться до окопов АНЗАК, но там они могли продержаться лишь несколько минут, так как их быстро уничтожали в штыковом бою, и потом наступал отлив. [184]

Наступил день, и битва обрела характер охоты, в которой турецкие офицеры исполняли роль загонщиков, оттесняющих дичь под орудия. Дикое, почти сумасшедшее возбуждение охватило ряды австралийцев и новозеландцев. Многие из солдат, чтобы получше видеть, вылезали из окопов и усаживались верхом на бруствер, откуда расстреливали ревущие толпы турок перед собой. Солдатам АНЗАК, находившимся в резерве, было невыносимо оставаться в стороне от сражения, они сами лезли вперед, предлагая деньги за место на линии огня. В одной траншее два солдата в самом деле подрались на кулаках за свободное место на бруствере, и какой-то дикий сюрреализм звучал в криках и воплях, которые они издавали, когда приближалась новая волна турок. «Бакшиш!», «Имши Ялла!», «Яйца готовы!». Однажды услышали, как один австралиец кричал вслед туркам, откатывавшимся от его окопа: «Saida! (До свидания!). Сыграем снова в следующую субботу!»

В 5.00 утра, когда жаркими лучами солнца залило поле битвы, атака была сорвана. Но туркам по-прежнему отдавались приказы продолжать бой, пока не прорвутся к морю, и поэтому бой продолжался еще шесть часов, каждая новая атака становилась чуть слабее предыдущей. В результате атаки у Мустафы Кемаля осталась всего лишь одна дивизия — 19-я, и ему одному из всех четырех командиров дивизий удалось хоть как-то продвинуться вперед. Когда в поддень Эссад-паша решил прекратить наступление, потери составляли 10 000 человек, и из них примерно 5000 убитых, умирающих и раненых лежало на открытом месте между линиями траншей соперников.

На Галлиполи разыгрывались еще более жестокие бои, но не такой ужасной концентрации смертоубийства, не такого рода побоища и не с такими странными последствиями. Весь долгий день раненые лежали на поле боя вперемешку с мертвыми, и, хотя окопы с обеих сторон были в одном-двух метрах от них, никто не осмеливался выйти и забрать их, не рискуя быть мгновенно убитым. [185]

«Из этого страшного пространства не доносилось ни звука, — вспоминает австралийский историк этой кампании, — но тут и там раненые или умирающие молча лежали без помощи и без надежды на нее под солнцем, ярко светившим с безоблачного неба, мучительно переворачиваясь с боку на бок или медленно поднимая руку к небесам».

Медицинский персонал предупредил Бёдвуда, что совершенно независимо от чувств гуманности мертвых надо похоронить как можно быстрее, иначе в армии распространится инфекция. Когда солнце перевалило за полдень и не было никаких признаков, что турки возобновят атаки, он послал Обри Герберта к Гамильтону на борт «Аркадиана» с запросом, сможет ли тот организовать перемирие.

Странной фигурой был Герберт на этом анзакском плацдарме — на самом деле он был бы странен в любой армии на любом поле боя: член парламента, ставший солдатом, эксцентрик, поэт и ученый, который, вовсе не питая ненависти к туркам, был увлечен ими. Это не означало, что он был нелоялен, — он был убежден, что турок надо разгромить, — но он очень хорошо знал Турцию и турецкий язык и верил, что, если бы политики лучше вели дело, турок можно было бы превратить в союзников. Из всей группы, что была с Рупертом Бруком в Александрии, он более всего был одержим идеями, и, несмотря на близорукость, импульсивные и несдержанные манеры, он был очень смелым человеком и хорошо разбирался в сути вещей. Гамильтону было приятно иметь этого человека, образованного офицера у себя в штате в звании подполковника, но в своем дневнике он отметил его «излишнюю неортодоксальность», то есть свободное обращение с идеями.

Герберт предпочел заняться разведкой на линии фронта в АНЗАК, и отправился на войну в стиле джентльмена-авантюриста XIX века. На Лемносе были наняты слуги, приобретены подходящие лошади и мулы, собран необходимый набор вещей, и он отправился на полуостров с необыкновенной коллекцией греческих и [186] ливанских переводчиков. Почти сразу же возникли проблемы с персоналом. На плацдарме АНЗАК бушевала шпиономания — боязнь шпионов, похоже, эндемична: при любом кризисе в любой военной кампании, — и его переводчиков арестовывали по четыре-пять раз за день. Как-то ужасный град шрапнели обрушился на укрытие Герберта, и повар, грек по имени Христофер из Черной Лампы, объявил со слезами на глазах, что покидает его, хотя, почему через два часа, а не через две минуты, объяснить не смог. Среди этих и других домашних проблем Герберт продолжал работать, допрашивая турецких пленных и выступая в роли некоего всеобщего советника командиров по всем вопросам, относящимся к обычаям и характеру врага.

Его методы пропаганды были очень прямолинейными. Он выползал из передовых окопов и оттуда обращался к солдатам противника на их собственном языке, призывая их дезертировать, обещая им хорошее обращение и отмечая, что истинная ссора у союзников не с турками, а с немцами. Временами он оказывался в окопах, напрямую связанных с вражескими укреплениями, и, лежа среди мертвых тел, он обращался к туркам, отделяемый от них лишь мешками с песком. Иногда они его слушали и вступали с ним в споры. Чаще ему отвечали ручными гранатами — по этой причине Герберта не очень любили в войсках АНЗАК, а в Константинополе одна из газет объявила, что на плацдарме АНЗАК кто-то занимается подлыми попытками отвлечь турок от исполнения обязанностей, имитируя молитвы муэдзина.

Сейчас Герберту предстояло изложить Гамильтону дело о перемирии. Он утверждал, что, если не предпринять срочных мер, ситуация станет нетерпимой: наши собственные раненые, как и турецкие, все еще лежат на открытой местности, а под жарким солнцем трупы быстро разлагаются. Гамильтон ответил, что сам не будет выдвигать никаких предложений, потому что враг сделает из этого пропаганду, но, если туркам нравится, пусть предлагают, а он обеспечит им прекращение военных действий на ограниченный период. Наконец [187] было решено, что в турецкие окопы будет брошена записка с этой информацией.

Прошел день 20 мая, и без ведома Гамильтона и Герберта солдаты на фронте взяли дело в свои руки. К вечеру австралийский полковник приказал поднять флаг Красного Креста на равнине у нижнего фланга фронта. Он намеревался отправить санитаров с носилками, чтобы подобрать ряд раненых турок, жалобно стонавших перед его окопами. Но до того, как санитары могли двинуться, турки двумя пулями попали в древко флага и снесли его наземь. Спустя мгновение кто-то выскочил из турецких окопов и побежал к нейтральной земле. Он остановился на бруствере над головами австралийцев, произнес несколько слов с извинениями и затем убежал назад к своим окопам. Немедленно после этого над вражескими траншеями появился флаг Красного Полумесяца и вышли турецкие санитары с носилками. Вдоль линии фронта прекратилась всякая стрельба, и в этой жуткой тишине командир 1-й австралийской дивизии Уолкер встал и направился к врагу. Навстречу ему вышла группа турецких офицеров. Какое-то время они, закурив, стояли на открытом месте, ведя разговор на французском. Было достигнуто соглашение, что они обменяются письмами по вопросу перемирия сегодня в 20.00.

Пока эти события развивались здесь, другая импровизированная встреча с противником состоялась на другом участке фронта. Становилось поздно, и Бёдвуд, лишь только узнав о том, что происходит, издал приказ не производить ночью никаких захоронений. Турецкому офицеру была вручена нота, подписанная помощником генерала. «Если вы желаете перемирия для захоронения ваших погибших, — говорилось в ней, — пришлите в наш штаб вашего штабного офицера с флагом перемирия по дороге Габа-Тепе завтра между 10.00 и 12.00».

На этой стадии ни одна из сторон не чувствовала себя абсолютно уверенной, было тревожное предчувствие, что в любой момент может свершиться какой-нибудь предательский акт, что под прикрытием белых флагов может [188] быть предпринято наступление. И в самом деле, австралийский солдат, находившийся на нейтральной земле, вернулся с докладом, что во вражеских окопах полно солдат, вероятно готовых к атаке. По этой причине австралийцы открыли огонь по группе санитаров, которые все еще бродили в сгущающихся сумерках. Тотчас же турецкая артиллерия возобновила обстрел, и бомбардировка с перерывами продолжалась всю ночь.

Гамильтон говорит, что он очень встревожился, узнав об этих самопроизвольных сделках с противником, и отправил в АНЗАК Брайтуайта, чтобы вести переговоры. От Лимана фон Сандерса пришло следующее письмо, адресованное «Commandant en chef des Forces Britanniques, Sir John Hamilton».

«Генеральный штаб 5-й османской армии.

22 мая 1915 года.

Ваше превосходительство!

Я имею честь информировать Ваше превосходительство, что предложения, касающиеся заключения перемирия с целью захоронения мертвых и оказания помощи раненым, нашли мое полное согласие — и что мы руководствуемся единственно чувствами гуманности.

Я наделил полномочиями подполковника Фахреддина подписать договор от моего имени.

Имею честь заверить Вас в моем самом высоком уважении.

Лиман фон Сандерс,

Главнокомандующий 5-й османской армией».

От конференции, состоявшейся в штабе Бёдвуда 22 мая, отдает какой-то фантазией. Герберт под проливным дождем прошел по берегу у Габа-Тепе, и «страшного вида арабский офицер и смущенный турецкий лейтенант» вышли ему навстречу. Они уселись и закурили на поле из алых маков. Тут на лошади подскакал Кемаль с другими турецкими офицерами, им завязали глаза и повели пешком внутрь плацдарма АНЗАК. Офицеры [189] британской разведки хотели создать впечатление, что на берегу воздвигнуто множество проволочных заграждений, поэтому заставляли Кемаля время от времени перешагивать через воображаемые препятствия. Потом турок посадили на запасных лошадей и доставили в блиндаж Бёдвуда на берегу.

Встреча в небольшой пещере проходила в напряженной атмосфере. Как турки со своими золотыми галунами, так и британские генералы в красных аксельбантах пытались создать впечатление, что как раз они не нуждаются в перемирии. Но атмосфера на момент разрядилась с помощью чистого фарса: какой-то австралийский солдат, не зная или не беспокоясь, что происходит в блиндаже, просунул голову из-за брезентового укрытия и требовательно спросил: «Кто из вас, сволочи, взял мой чайник?»

Тем временем Герберта оставили в турецких окопах в качестве заложника. Его посадили на лошадь, завязали глаза и затем водили кругами, чтобы он потерял ориентацию. В какой-то момент арабский офицер заорал на солдата, который вел лошадь на поводу: «Ты, старый дурак! Ты что, не видишь, он правит прямо через скалу?» Герберт решительно запротестовал, и они продолжали водить лошадь. Когда наконец с него сняли повязку, он очутился в палатке в оливковой роще, и арабский офицер произнес: «Это начало дружбы на всю жизнь». Он приказал принести сыр, чай и кофе и вызвался все попробовать сам, чтобы доказать, что пища не отравлена. У них состоялась дружеская беседа, а вечером, когда Кемаль и другие офицеры вернулись из штаба Бёдвуда, Герберту снова завязали глаза и вернули к британским окопам.

Условия перемирия были установлены с максимально возможной точностью: оно начнется 24 мая и продлится девять часов. Белыми флагами должны быть отмечены три зоны, отведенные для захоронения погибших, — одна турецкая, одна британская и одна смешанная для обеих сторон. Священники, врачи и солдаты, участвующие в захоронениях, должны носить белые [190] нарукавные повязки и не должны пользоваться полевыми биноклями и заходить в окопы противника. Вся стрельба вдоль линии фронта, конечно, должна прекратиться, а солдаты в противостоящих траншеях во время перемирия не должны высовывать головы поверх бруствера. Также было договорено, что все винтовки за вычетом затворов должны быть возвращены владевшей ими прежде стороне, но это решение было до некоторой степени обесценено австралийцами, которые предыдущим вечером ползали на ничейную землю, где собрали столько винтовок, сколько смогли.

Утро 24 мая выдалось сырым и холодным, и солдатам пришлось надеть шинели. Вскоре после рассвета затихла стрельба, и в 6.30 Герберт снова отправился с группой офицеров к берегу у Габа-Тепе. Лил сильный дождь. Через час прибыли турки — тот, с кем Герберт познакомился два дня назад, и несколько других офицеров, включая некоего Арифа, сына Ахмет-паши, который вручил Герберту визитную карточку, на которой было написано: «Скульптор и художник. Студент поэзии».

Обе группы вместе отправились на берег и, пройдя через кукурузные поля, усеянные маками, дошли до холмов, где происходило сражение. «Тут, — говорит Герберт, — когда мы подошли к разбросанным трупам, послышался ужасный запах смерти. Мы поднялись на плато и спустились через овраги, полные тимьяна, где лежало около 4000 убитых турок. Это было неописуемо. Спасибо, что шел дождь и было серое небо. Человек из турецкого Красного Полумесяца подошел ко мне и дал какую-то антисептическую ароматизированную повязку, и ее они часто меняли. В этой давящей тишине слышны были стоны двух раненых».

Многие из погибших пали на землю в том самом виде, в каком были в момент, когда пули остановили их порыв, сжимая руками штыки, с устремленными вперед головами или скрючившись. Все было на месте, кроме искры жизни. Они лежали в углублениях в сырой земле, целыми группами, как будто образуя какую-то страшную картину, выполненную из воска. [191]

А среди живущих поначалу возникали небольшие трения. Все нервничали, каждый ожидал предательства от противной стороны даже в этих кошмарных условиях. Пошли жалобы: австралийцы воровали оружие, турки слишком близко подходили к окопам АНЗАК. На посту Куинн, там где окопы разделяло каких-то 10–15 метров, напряжение чуть ли не ощущалось в воздухе вроде воспламеняющегося состава, который может взорваться в любой момент. С руками на спусковых крючках солдаты наблюдали друг за другом через узкое пространство, ожидая в любую минуту, что кто-то сделает какое-нибудь неосторожное движение, отчего вновь начнется стрельба. Однако на более широких разделах поля боя войска турок и АНЗАК работали вместе, копая огромные общие могилы, и по прошествии нескольких часов начали брататься, предлагая друг другу сигареты, пользуясь для общения ломаными обрывками английского и арабского, обмениваясь как сувенирами значками и безделушками, оказавшимися в карманах.

Герберт был очень занят, помогая разрешать разногласия. Он позволил туркам забрать для захоронения несколько трупов, оказавшихся в расположении союзников, а однажды ему даже разрешили спуститься во вражеские окопы, чтобы убедиться, что турки не воспользовались затишьем для укрепления или продвижения своих позиций. Там он обнаружил группу солдат, с которыми был знаком по Албании. Они собрались вокруг него, оживленно приветствуя и хлопая по плечу. Но ему пришлось их успокоить, потому что это мешало заупокойным молитвам, которые читали вокруг турецкие имамы и христианские священники. С этого момента турки постоянно подходили к нему за распоряжениями и даже уговорили его подписать квитанции приходования денег, изъятых у погибших. Периоды яркого солнца сменялись дождем.

В этот день с «Аркадиана» прибыли Комптон Маккензи и майор Джек Черчилль (брат Уинстона Черчилля). Они стояли на бруствере, сложенном главным образом из трупов, и наблюдали за происходящим. «На переднем плане, — писал Маккензи, — находилась узкая полоса [192] ровного кустарника, вдоль которой были воткнуты через интервалы белые флаги, и шеренги часовых — австралийцев и турок — стояли лицом друг к другу, и атмосфера была похожа на ту, что бывает, когда местные магнаты на ежегодных соревнованиях делают ставки перед стартом гонок с препятствиями. Герберт был похож на незаменимого бакалавра, которого всякая деревенская община нанимает, чтобы следить за соблюдением ритуала в таких случаях. И вот он снует туда-сюда, небрежной походкой, с вытянутой и болтающейся на ходу из стороны в сторону шеей, всматривается в лица людей, чтобы распознать, враг это или нет, с тем чтобы, если это противник, предложить ему сигареты и обменяться любезностями на его родном языке...

Впечатления, которые эта сцена с гребня поста Куинн произвела на меня, затмевают все остальное время пребывания в АНЗАК. По пути назад через долину я не мог припомнить ни одного инцидента. Я только помню, что в течение двух недель ничем не мог изгнать из ноздрей этот запах смерти. Там не было особо ароматных трав, но несло падалью, и не тимьяном, не лавандой и даже не розмарином».

К трем часам дня работа была практически завершена. Было два критических момента: в последнюю минуту было обнаружено, что турецкие часы идут на восемь минут вперед в сравнении с британскими, и спешно были внесены исправления. Затем, когда уже приближался час окончания перемирия, прогремел выстрел. Оказавшись в чистом поле, когда на них были нацелены тысячи винтовок, похоронные команды застыли в неожиданной тишине, но ничего не последовало, и они возобновили свою работу.

В четыре часа турки у поста Куинн пришли к Герберту за последними указаниями, поскольку рядом не было ни одного из их офицеров. Вначале он отправил копателей в свои окопы, а в четыре часа семь минут отозвал солдат, носивших белые флаги. Затем подошел к турецким окопам попрощаться. Когда он сказал вражеским солдатам, что завтра, быть может, они его застрелят, ему [193] ответил жуткий хор: «Бог простит!» Увидев, что Герберт еще стоит там, к туркам подошла группа австралийцев, чтобы пожать руки и попрощаться. «Пока, старик, удачи!» Турки ответили одной из своих пословиц: «С улыбкой можешь уйти и с улыбкой можешь вернуться».

Уже все остававшиеся на открытом месте были отосланы в свои окопы, и Герберт произвел последний осмотр вдоль линии фронта, напоминая туркам, что стрельбы не должно быть еще двадцать пять минут. Ему отвечали приветствиями, и он наконец исчез из виду. В 16.45 откуда-то с холмов выстрелил турецкий снайпер. Австралийцы немедленно ответили, и над полем боя опять разнесся грохот разрывов.

Было несколько нарушений. Обе стороны исподтишка продолжали копать траншеи, и как турецкие, так и британские офицеры прохаживались по нейтральной земле, тайно изучая расположение траншей противника. Даже говорили (и в Турции эту историю никогда не отрицали), что Кемаль переоделся в мундир сержанта и с различными похоронными командами провел целых девять часов вблизи от анзаковских траншей.

Самым важным результатом сражения и перемирия, однако, было то, что с этого времени вся злоба к туркам в рядах десантников АНЗАК испарилась. Теперь они знали врага на своем собственном опыте, и он перестал быть пропагандистским клише. Он уже не был коварным, фанатичным или чудовищем. Это был нормальный человек, и австралийцы считали его очень храбрым.

Это братание с противником, то есть проявление взаимоуважения солдат, которым положено убивать друг друга, не было привилегией одного лишь Галлиполи, потому что подобное происходило и во Франции. Но на этом конкретном поле сражения оно имело особую степень. Когда австралийским и новозеландским солдатам были розданы противогазы, войска отказывались использовать их. На вопрос почему последовал ответ: «Турки не будут применять газы. Они — честные бойцы»{18}. [194]

Знали бы солдаты Энвера чуть получше — не были бы они так уверены в своем мнении, хотя, возможно, они слышали о нем, ибо на Галлиполи к политикам пренебрежительно относились обе стороны, да еще так, как редко наблюдалось во Второй мировой войне. Скоро многие британцы стали чувствовать то же, что и Герберт: что эта кампания вообще не началась бы, если бы в самом начале политики действовали более ответственно.

Крайняя жестокость, с которой шли бои на Галлиполи, не дает намека на сочувствие, которое могли бы испытывать противоборствующие стороны по отношению друг к другу. В периоды относительного затишья, которые последовали за 19 мая на фронте АНЗАК, наблюдались самые странные происшествия. Однажды, посещая фронт, штабной офицер увидел с изумлением, что за линиями британских окопов расхаживает несколько турок на виду у австралийцев. Он задал вопрос: «Почему вы в них не стреляете?» — и услышал ответ: «Но они же не причиняют никакого зла! Оставьте в покое этих нищих». Позже в ходе кампании был замечен старый турок, в обязанности которого, вероятно, входила стирка одежды своей группы. Каждый день он вылезал из своего окопа и клал на бруствер по порядку мокрые рубашки и носки. И ни один солдат союзников и не думал стрелять по нему. С другой стороны, турки обычно не обстреливали уцелевших моряков с погибших кораблей, а на линии фронта к своим пленникам относились с добротой.

Между окопами шел непрерывный обмен подарками. Турки бросали виноград и сладости, а союзные солдаты — консервированные продукты и сигареты. Туркам не очень нравилась британская говядина. Однажды поступила записка: «Мясные консервы — нет. Пришлите молоко». Стало общепринятой практикой объявлять промазавшему снайперу о «лишении звания»: раздается внезапный треск выстрела, пуля проносится над головой турка, затем во вражеском окопе раздается хохот, оттуда машут лопатой или штыком и кричат на мягком английском: «Удачи в следующий раз, томми!» [195]

Один или два раза состоялись личные дуэли. Пока остальные солдаты с обеих сторон прекращают огонь, какие-нибудь австралиец и турок становятся на бруствер и палят друг в друга, пока кто-то из них не будет ранен или убит, и тем самым что-то, кажется, доказывается: их умение, стремление «рискнуть», возможно, наиболее ценный предмет их гордости. Потом через мгновение все растворяется в ужасе и неистовстве атаки или перестрелки, нечеловеческого сумасшедшего смертоубийства без разбору.

Между этими двумя крайностями, между боями и перемирием, между битвой и смертью солдатам приходилось смиряться со своим ненадежным существованием. Скоро выработались привычки, соответствующие их жуткому окружению, и солдаты приспособились к этому очень быстро и очень неплохо. Кроличий лабиринт траншей и блиндажей стал им более привычен, чем родные деревни и дома. По ночам в нишах скал загоралось 10 000 костров, готовилось 10 000 порций еды. Они спали, ожидали свою драгоценную почту, единственное напоминание о потерянном нормальном мире. Своим блиндажам они уделяли особое внимание — лишняя полка в каменной стене, одеяло, прикрывающее вход, обложка из упаковки печенья для потрепанной книги. Они помнили каждый изгиб в траншее, где может подстерегать пуля снайпера, они воспринимали ранение, как если бы это произошло на футбольном поле, они спорили на темы войны и ограниченной старомодной стратегии артиллерийских дивизионов, они рисковали купаться в море под разрывами шрапнели, и ничто не могло остановить их. Они проклинали, жаловались, мечтали, и, по сути, это было их домом.

Ни один визитер не оставался равнодушным к увиденному, побывав на плацдарме АНЗАК. Это было нечто столь удаленное от жизни, столь опасное, столь возвышающее, такое гротескное и театральное и все-таки низведенное до спокойной и почти прозаической рутины. Сердце замирает, когда приближаешься к ветхой пристани на берегу, ибо там беспрерывно падают турецкие снаряды, [196] и кажется, что там никому не выжить. И тут же на берегу появляется необычное ощущение возвышенной жизни. Не важно, насколько ужасен грохот, но солдаты передвигаются, почти не обращая на него внимания, и с таким видом, будто они жили здесь всю свою жизнь, и это само по себе вселяет уверенность в каждого, ступающего на берег. Внешне плацдарм похож на огромный лагерь старателей в какой-то дикой пустынной долине. Ближе к берегу расположены блиндажи высшего командного состава, радиостанция, телефонный коммутатор, прожектора, мастерские по изготовлению бомб, загон для турецких военнопленных, кузница. Десятки безмятежных мулов укрыты в овраге, а с наступлением ночи они начнут перевозить боеприпасы и другие материалы к траншеям, находящимся на холмах, водный рацион равнялся одной кружке в день. Возле пристани дымился мусоросжигатель, который громко трещал, если в пламя попадала неразорвавшаяся пуля. Пустая коробка из-под снарядов служила гонгом для офицерской столовой. Там ели мясные консервы, печенье, сливовый и яблочный джем и изредка мороженое мясо, никаких овощей, яиц, молока или фруктов.

Над берегом лабиринт козьих троп уходит вверх через заросли дрока и последние сохранившиеся островки колючего дуба, и тут на каждом шагу какой-нибудь солдат устроил себе укрытие на склоне оврага: дыра, уходящая внутрь, ветки деревьев или, возможно, куски брезента вместо крыши, одеяло, несколько консервных банок и коробок — вот и все. Пока продвигаешься вверх, видишь множество надписей, предупреждающих о вражеских снайперах: «Держись левой стороны», «Опусти голову», «И то и то одновременно». И вот наконец сами окопы, где солдаты весь день не выпускают из рук оружия, наблюдая и наблюдая через перископы за малейшими движениями во вражеских окопах. Сигареты свисают из уголков рта. Солдаты спокойно перебрасываются фразами.

Гамильтон посетил плацдарм 30 мая и так об этом вспоминал: «Солдаты, спотыкающиеся под весом огромных [197] кусков замороженной говядины; солдаты, с трудом взбирающиеся по скале с керосиновыми канистрами, наполненными водой; солдаты копают, солдаты готовят пищу, играют в карты в небольших каморках, вырытых в бортах желтой глины, — у каждого вид, будто он празднует банковский выходной. Похоже, терзания и заботы человеческие, страдания и тревоги духовные покинули эти места. Босс, счет, девушки, зависть, злой умысел, голод, ненависть умчались к антиподам. Все это время над головой грохочут и свистят снаряды и пули, издавая ту же ноту жестокой энергии, как и все, что находится вокруг. Чтобы понять этот жуткий грохот, надо поднять глаза и посмотреть в дальний конец долины, и там можно разглядеть, как турецкие ручные гранаты рвутся на гребне хребта, как раз там, где временами поблескивают штыки и едва различимые на фоне матушки земли фигуры ползут неровной линией. Или вот они поднялись и стали стрелять, стали различимы силуэты на фоне неба, и тут вы узнаете обнаженных атлетов из антиподов, и сердце готово выпрыгнуть из груди, когда целая группа их бросается вперед и внезапно исчезает. И дождь из снарядов вдруг прекращается — только на момент, но все это время с горящего гребня, где находится Куинн, течет струйка раненых — некоторые бредут, превозмогая боль, сами, других несут на носилках. Снаряды ранят всех, течет непрекращающийся, молчаливый поток бинтов и крови. И все же трое из четырех «мальчиков» проявляют выдержку и находят силы для улыбки или слабого кивка в знак приветствия своим товарищам, ожидающим своей очереди, пока раненые идут, идут и идут вниз к морю.

Есть поэты и писатели, которые в войне не видят ничего, кроме запаха трупов, грязи, дикости и ужаса. Героизм рядового состава их не привлекает. Они отказывают войне в том, что она — единственное существующее в мире проявление преданности в большом масштабе. Высшая моральная победа над смертью оставляет их равнодушными. У каждого свой вкус. Для меня это — не долина смерти. Это край долины, полный [198] жизни в ее высшей силе. На этом гребне солдаты за пять минут переживают больше, чем за пять лет в Бендиго или Балларэте. Попросите братьев этих самых бойцов — шахтеров Калгурли или Кулгарди — проделать четверть той работы и пройти одну сотую опасности за зарплату. Моментально вспыхнет восстание. Но здесь — ни ропота, ни вопросов, только лучащаяся сила товарищества в действии».

Начиная с мая многие солдаты сбросили мундиры и, оставшись лишь в шортах, ботинках и, может быть, в фуражке, ходили обнаженные под солнцем. Даже на линии фронта они воевали, раздевшись до пояса, а на руках — татуировки девушек, кораблей и драконов.

В этой жизни муравейника была грубость, смешанная с трогательностью. Комптон Маккензи вспоминает, что во время посещения им АНЗАК он обогнал подполковника Поллена, военного секретаря Гамильтона, который беседовал с тремя австралийцами, причем все трое — выше 180 сантиметров ростом. «Поллен, у которого был мягкий, какой-то церковный голос, произнес: «Вы слышали, парни, что генералу Бриджесу посмертно присвоили звание рыцаря ордена Святого Михаила и Святого Георгия?» — «Правда? — отреагировал один из гигантов. — Ну что ж, это не очень поможет там, где он сейчас, не так ли, друг?»

Бедняга Поллен, который старался понравиться и не обращал внимания на манеру разговора этих австралийцев, уставился на свои красные аксельбанты и, не поприветствовав, прошел, удрученный таким приемом при попытке заговорить, возможно, на том же самом месте, где был смертельно ранен генерал Бриджес. Он тщательно оглядывался по сторонам, когда встретил другую компанию, после чего они все отдали ему честь четко по-уставному, а потом, когда он, похоже, с запозданием заметил это, один из них повернулся к другим и сказал: «Полагаю, это как раз и есть то, что они именуют воспитанностью». Да, это были действительно трудные типы».

Но это была лишь внешняя оболочка солдат доминиона — колонистов, как они себя именовали, — которая [199] привлекала внимание всякого, побывавшего на АНЗАК, и вряд ли найдется рассказ о кампании, где об этом не. говорится с восхищением и даже с некоторым благоговением. «Будучи ребенком, — писал Маккензи, — я проводил часы за теми иллюстрациями Флаксмана к Гомеру и Вергилию, которые походили на изображения на древней глиняной посуде. Тут, среди этих славных парней, которых я тогда встретил, не было таких, чтобы не могли равняться с Аяксом или Диомедом, Гектором или Ахиллесом. Их почти полная обнаженность, высокий рост и величественная простота линий, розово-коричневая плоть, обожженная солнцем и очищенная всеми невзгодами этого ада, через который они шли, — все это вместе создавало нечто близкое к абсолютной красоте, которую я надеюсь когда-нибудь увидеть в этом мире». Сами солдаты могли вообще не задумываться над этими вещами, но здесь, возможно, в таком неподходящем месте было воплощение мечты Руперта Брука о войне, персонажа с греческого фриза, человека целиком героического и полностью прекрасного, наилучшего в присутствии смерти. Как раз в этот момент в конце мая и в последующие месяцы они были живыми воплощениями легенды, которую они же и создавали. Это был высочайший момент в короткой истории их страны, они воевали и выиграли свою первую великую битву, они были все еще в ее зареве, они познали страдания, и они не испытывали страха. Эту жалкую полоску чужой земли они превратили в крепость, на которую их так случайно занесло, и они были настроены держаться. Никогда потом в ходе всей кампании турки не пытались атаковать плацдарм АНЗАК значительными силами.

Дальше