Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава 5

Турки относятся к туранской расе, которая включает в себя манчжу и монголов Северного Китая; финнов и тюрков Центральной Азии.
Альманах Уитакера
У англичан с понятием «турок» чаще всего ассоциируется эпитет «непередаваемый»: и неизбежная реакция против общего предрассудка принимает форму представления турка как «совершенного джентльмена», обладающего всеми достоинствами, отсутствующими у рядового англичанина. Обе эти картины нереальны...
Арнольд Тойнби и Кеннет П. Кирквуд в анализе Турции, написанном после войны

Даже зная, что 18 марта нанесли огромный урон союзному флоту, турки и германцы никогда не могли и мысли допустить, что союзные корабли уже не возобновят атаку на следующий день. Солдаты простояли у пушек все утро 19 марта, а когда все еще не было признаков врага, они предположили, что виной этому шторм, помешавший кораблям вернуться в пролив. Но непогода утихла, день шел за днем, флота все не было, и чувство изумленного облегчения сменилось надеждой. К концу месяца эта надежда переросла в уверенность.

Был такой человек в Константинополе, который вправе был заявить, что никогда ни капли не сомневался в этом удивительном исходе. Еще в начале февраля Энвер говорил своим приятелям в столице, что все это чепуха, нечего бояться, враг никогда не прорвется. В марте он съездил в Дарданеллы, чтобы понаблюдать за ходом сражения, и по возвращении заявил, что оборона совершенно [96] прочная, у артиллеристов полно снарядов, а минные поля целы. «Я войду в историю, — сказал Энвер, — как человек, продемонстрировавший уязвимость британского флота. Если они не подключат большую армию, то окажутся в ловушке. По моему мнению, это глупая затея»{5}.

Поскольку в прошлом военные суждения Энвера были потрясающе необоснованными, мало кто как среди дипломатов, так и его коллег верил им. Но ничто не могло его поколебать. Как-то он доверился Моргентау, что, когда до войны он был в Англии, там видел много известных людей — Асквита, Черчилля и Халдейна — и говорил им, что их идеи устарели. Черчилль возражал, что Англия в состоянии защититься с помощью одного своего флота, а Энвер ему ответил, что ни одна великая империя не могла устоять, если у нее не было армии в придачу. И вот теперь Черчилль посылает свой флот в Дарданеллы, чтобы доказать Энверу, что тот не прав. Что ж, поживем — увидим.

В конце этой беседы, обернувшись к послу, Энвер сказал с серьезным видом: «Знаете, в Германии император ни с кем не беседует так задушевно, как я сегодня разговаривал с вами».

Это звучало не очень смешно. Энвер уже правил в военном министерстве как диктатор. Никто не осмеливался взять на себя принятие решения в его отсутствие, а самые опытные и знаменитые политики и генералы вели себя перед ним заискивающе. Ему ничего не стоило заставить султана ждать полчаса и больше на какой-нибудь церемонии или параде, и даже Вангенхайм начинал волноваться в присутствии этого маленького колосса, которого сам вознес, особенно когда после 18 марта позиции Энвера стали могучими, как никогда.

Во многих историях о Галлиполийской кампании утверждается, что неудачная морская атака на Дарданеллы явилась главной ошибкой не только потому, что провалилась, [97] но и потому, что предупредила турок о приближающемся вторжении и дала им резерв времени для укрепления полуострова. Это, как мы скоро убедимся, достаточно верно, и все же кажется вероятным, что политические и психологические последствия 18 марта были еще более важными. Это была первая победа турок за столь многие годы.

С начала века страна не знала ничего, кроме поражений и отступлений, и турки уже стали привыкать (но не примирились) к деморализующему зрелищу беженцев, устремляющихся в глубь страны почти после каждого поражения. Возьмем лишь один случай из миллионов: мать Мустафы Кемаля была вынуждена бежать из Македонии, и он нашел ее совершенно без денег в Константинополе. Салоники, город, в котором он вырос и который он считал турецким по праву, стал греческим.

В одну особенно ужасную зиму в Константинополе Обри Герберт вдохновился на следующие строки:

Вечный снег падает на холмистую равнину,
И сквозь сумерки, полные снежных хлопьев,
белая земля соединяется с небом.
Унылый, как голодный раненый волк, с цепью на шее,
Встает на свою смерть турок.

Несомненно, Кемаль видел себя самого в этом свете, да и было много других таких, как он.

Герберт писал еще: «В 1913 году, когда Балканы одерживали одну сокрушительную победу за другой над плохо оснащенной и неорганизованной турецкой армией, во всех греческих кафе на Пера распевали песни триумфа».

Не только одни греки, но и армяне и другие национальные меньшинства были свидетелями турецких унижений, великие христианские державы добились для себя в Турции исключительных прав. Они контролировали ее зарубежную торговлю, руководили ее вооруженными службами и полицией, предоставляли кредиты банкроту-правительству в зависимости от своей оценки поведения этого правительства, а их граждане, жившие в Турции, были выше закона: по системе капитуляции западно-европейцев [98] за правонарушения мог судить только суд их страны. Само собой подразумевалось, что турок не только неспособен управлять собственными делами, но он еще к тому же и не цивилизован. Турок олицетворял Калибана — опасное, но уже послушное чудовище, а европейские державы — Просперо, управлявшего им ради его же блага.

Первые пять месяцев войны мало что изменили в этом отношении. Однако, несмотря на то что религия и инстинкты учили турок рассматривать чужестранцев и христиан как нечистых рабов, ниже, чем животные, младотурки все еще жаждали быть современными, принадлежать Западу, и они все делали вид, что презирают методы Абдул Гамида. Энвер, правда, поговаривал об отмене капитуляций и введении особых налогов для иностранных резидентов, но скоро отказался от этих идей, когда узнал, что барон фон Вангенхайм возражает против этого.

Меры безопасности, принятые в Константинополе и других городах, не были чрезмерными. У греков и армян было отобрано оружие, и их мобилизовали в рабочие батальоны при армии. В некоторых случаях была реквизирована их собственность, но это была довольно обычная вещь, и такое осуществлялось и в отношении мусульманских крестьян, как и всех других лиц, поскольку скот и зерно отбирались для снабжения армии. Начальник полиции Константинополя Бедри сам принялся допрашивать и оскорблять сэра Луи Маллета и французского посла, когда те в начале войны покидали страну, задерживая их спецпоезд и чиня другие препятствия. Но около 3000 британцев и французов, обосновавшихся в Турции, не уехали из страны и не были интернированы.

В Константинополе дорожные знаки на французском языке, стоявшие годами, были уничтожены, ни один магазин не мог использовать таблички на иностранном языке, торговцам приказали уволить иностранных работников и взамен нанять турок. Началась слабая охота на шпионов. Никто во время войны не мог серьезно протестовать против этих и других мер, поскольку практически [99] то же самое или хуже происходило в других воюющих странах в Западной Европе.

Но события 18 марта все изменили. Наконец-то турецкий солдат стал опять что-то значить в этом мире. Британский флот был самым мощным оружием того времени, одного этого имени было достаточно, чтобы вызвать ужас у врагов в любом океане, и никто не давал туркам и призрачного шанса на победу в схватке с ним. Константинополь был спасен в последний момент. Турки вновь могли поднять голову.

В какой-то мере естественно и справедливо Энвер и Талаат приписали себе всю заслугу в этом, и в самом деле 18 марта было для них абсолютно необходимым и спасительным. До этого момента, находясь у власти, они никогда не чувствовали себя в безопасности, они правили изо дня в день, затаив дыхание, и в большой степени плыли по воле волн. Но тут они очутились на гребне популярности и патриотической гордости. Успех армии был их успехом. Наконец-то они представляли Турцию. Даже более того: они символизировали самого турка, ислам со всей его ксенофобией и жаждой мести покровительствовавшему, господствовавшему иностранцу.

И вот в своей эйфории — этом внезапном эмоциональном переходе от страха к бесстрашию, от слабости к силе и уверенности — они совершили то, что совершенно не ново для Востока или любого другого места в этой связи: они приступили к охоте на своих расовых и политических оппонентов. Сейчас у них было достаточно сил, чтобы выразить свою ненависть, и они хотели жертв.

На этой стадии не было вопроса, нападать ли на британских или французских граждан: американский посол представлял их интересы, и все равно не исключалась возможность, что союзники могут победить в войне. Греки также могли рассчитывать на какую-то защиту от своего нейтрального правительства в Афинах. А вот армяне — совсем другое дело. Почти во всех отношениях они отлично подходили для роли козлов отпущения. Армяне были христианами, и к тому же не [100] было ни одного иностранного христианского правительства, которое взяло бы на себя ответственность за них. Сколько лет они надеялись основать независимое армянское государство в Турции, и не важно, какими бы они ни были тихими в данный момент, было ясно, что они связали свое будущее с победой союзников. Вероятно, Герберт слишком далеко заходит, заявляя, «что, хотя у армян было будущее в развитии и усовершенствовании Турции, их соблазнил Запад и перехвалил, толкнув на самоубийство». Все-таки были у турок основания считать армян пятой колонной внутри страны, и к тому же они не меньше, чем греки, тайно злорадствовали при каждой неудаче турок в Балканских войнах.

Кроме того, армяне считались богатыми: они давали деньги в долг, что было запрещено мусульманам, и многие из них занимались коммерцией в городе в то время, как турецкий крестьянин оставался на земле. Высокую репутацию им придавали ум, способность перехитрить ленивых, менее практичных турок, и они не всегда скрывали то, что себя рассматривают более высокой расой, более образованной, чем мусульмане, более близкой к Западу. В каждой деревне была сплетена обширная паутина зависти к этим одаренным людям.

Все это, конечно, в равной мере применимо к грекам и евреям, но турки питали особую недоброжелательность именно к армянам. Предполагалось, что в недавней кампании на Кавказе армяне переправляли русским информацию и что некоторые молодые люди переходили границу и вступали в российскую армию. Скоро распространились слухи, что армяне прячут оружие с целью поднять революцию.

В Турции бывала резня и раньше, но ничто не может сравниться с этой по жестокости, организованной смертельной ненависти, с которой турки бросились брать реванш. В некоторых местах, вроде Смирны, резня приняла относительно умеренный характер, в других же, как Ван, где армяне на короткое время организовали успешную оборону, их вырезали полностью. [101]

Использовавшаяся система — спланированная Талаатом и комитетом — состояла в том, чтобы довести армян до точки, в которой они попытаются сопротивляться. Сперва отбирается все их добро, затем обесчещиваются женщины, и, наконец, начинается стрельба. Было обычным делом, как только армянская деревня подавлена, пытать мужчин, чтобы заставить выдать, где спрятаны оружие и деньги, затем вывести их в поле, связать в группы по четыре человека и расстрелять. В ряде случаев женщинам давали возможность принять ислам, но чаще привлекательных просто забирали в гаремы при местном турецком гарнизоне. Оставшихся в живых со стариками и детьми потом собирали вместе и с вещами, которые те могли унести с собой, отправляли пешком на юг в пустыни Месопотамии. Очень немногие доходили до места, те, кого не подстерегли и не раздели догола банды мародеров, скоро умирали от голода и незащищенности от стихии.

Для Моргентау и других западных наблюдателей, которые сталкивались с диким ужасом этих событий, в то время казалось, что они присутствуют при превращении турок в своих кочевых и варварских предков XIV — XV веков. Теперь наконец, после двухсот лет вмешательства в дела Константинополя, русские, британцы и французы не стояли на пути, а германцы, единственная христианская нация с каким-то влиянием на эту страну, скоро дали понять, что не имеют желания вмешиваться. Действительно, думали, что Вангенхайм или, по крайней мере, кто-нибудь из его персонала внесет усовершенствование, добавив массовую депортацию к местной резне. В это время немцы проявляли интерес к отуречиванию Турции, к доктрине пантюркизма: это воспламеняло турецкий военный дух, делало их еще лучшими союзниками в войне с Россией и остальной частью Европы.

Протесты Моргентау и даже болгар не возымели на младотурок никакого воздействия. Талаат, который так часто проявлял разум в других вещах, в этом вопросе был свиреп. «За три месяца для решения армянской проблемы, — заявил он, — я сделал больше, чем Абдул Гамид [102] за тридцать лет». Он заявил, что армяне — предатели, они обогащались за счет турок, они помогали русским, они устраивали заговор с целью создания независимого государства.

Моргентау напомнил, что Талаат даже своих друзей среди армян подвергает репрессиям.

«Ни один армянин, — ответил Талаат, — не может быть нашим другом после того, что мы сделали с ними».

Определенно, в турецком мышлении происходила какая-то фундаментальная работа, что-то такое, что было за пределом всякого смысла, какой-то ужасный инстинкт, который заставлял их преследовать кого-то, чтобы обезопасить себя самого. Казалось, сама беспомощность армян была возбудителем. Подняв руку раз, турки, вероятно, по безумной и преступной логике считают, что обязаны продолжать и продолжать, пока сама огромность их жестокости не станет ее собственным оправданием. Если они могут сделать это, значит, они правы. Это способ оказался единственным для компенсации негодования, не получавшего выхода столь много лет.

«Турок, — писал Обри Герберт, — был неделовым, безмятежным и ленивым или беззаботным. Но когда им овладевает бешенство, он сеет смерть направо и налево, и виноватый, и невинный страдают от его слепого гнева».

До марта в Турции было около двух миллионов армян, и младотурки стремились всех их истребить или депортировать. Однако эта задача осталась невыполненной, лишь три четверти миллиона погибли или умирали ко времени, когда ярость и бешенство их мучителей иссякли сами по себе.

Конечно, было бы абсурдом возражать, что неудача союзников в Дарданеллах была единственной причиной армянской резни. Коренные инстинкты турок уничтожить беззащитное меньшинство всегда присутствовали. Но 18 марта предложило им эту возможность, за победой последовала резня, и психологический эффект на турок был огромен. С этого момента солдаты стали полностью чувствовать на себе обязанность, внутренние предатели ликвидированы, и теперь остались одни мусульмане, объединенные [103] общей идеей. Уже не существовало вопроса сдачи или поражения. Это был открытый вызов раненого волка. Он дал волю своей мести на слабом, а сейчас он отчаянно защищается от всего мира.

Так что даже еще до начала наземного сражения над Галлиполийской кампанией работали важные влияния, и, возможно, в долгосрочной перспективе они оказались важнее, нежели вооружение и стратегия. 18 марта объединило турок, а аутодафе армянской резни добавило определенное безрассудство, то безрассудство, которое, возможно, испытывает преступник. И есть еще одна сложность в этой странной духовной паутине, состоящая в том, что, хотя теперь турки были намерены сражаться с надвигающимся вторжением, у них не было ненависти к британцам и французам — они их ненавидели не в такой степени, как армян и, может быть, русских. Тут была оппозиция более опасного типа. Для турок союзники были попросту пришельцами из космоса, и они готовились встретить их, как готовятся противостоять стихии, например землетрясению или урагану на море. Иными словами, они были готовы воевать не из-за гнева, а просто чтобы выжить. Это были турки, сражающиеся за Турцию, мусульмане против неверных. Битва, как она им виделась, была лобовым столкновением противоположностей, испытанием силы и ловкости, которое может завершиться либо их собственной гибелью, либо победой. Такие соперники, возможно, самые грозные из всех — и особенно в данном случае, потому что эти вещи в то время в лагере союзников не осознавались до конца.

Союзники серьезно недооценивали турок. Те были знамениты лишь своими отступлениями, причем в сражениях за пределами своей страны. Ожидалось, что они будут воевать так, как воюют с армянами, беспечно и жестоко, но не как дисциплинированное воинство, которому известна наука современной войны. В военном министерстве в Лондоне даже надеялись, что, как только союзные экспедиционные силы появятся на берегу Галлиполи, враг тут же обратится в бегство в направлении Константинополя. Возможна временами трудная [104] партизанская война, но для британцев и французов это будет мелкой операцией.

Все это были серьезные заблуждения, потому что турки на деле очень серьезно укрепили оборону страны. Как только закончилась бомбардировка 18 марта, Энвер послал депешу Лиману фон Сандерсу, сообщая, что хочет видеть его у себя в офисе. Прибыв вскоре после этого, он предложил фельдмаршалу командование силами в Дарданеллах.

Должно быть, Энверу, принимая это решение, пришлось испытать некоторую досаду, потому что его отношения с Лиманом стали неуклонно ухудшаться с того момента, когда три месяца назад германский генерал высмеял его планы вторжения на Кавказ. Для Энвера, без сомнения, этот иностранный специалист был бельмом на глазу. В своей должности генерального инспектора турецких вооруженных сил Лиман для него был страшным занудой: сегодня он жаловался на состояние госпиталей (а они, действительно, были в ужасном состоянии, притом с поголовными заболеваниями тифом), на следующий день он требует улучшения питания личного состава, новых винтовок, одеял, обмундирования. По крайней мере, с формой для солдат Энверу удалось разобраться. Совсем немного солдат в Константинополе было прилично экипировано, и, как только становилось известно, что Лиман собирается провести осмотр, эта группа солдат в спешном порядке перебрасывалась в нужное место с начищенными ботинками и сверкающими пуговицами. Правда, Лиман скоро разобрался, в чем дело, и опять от него посыпались жалобы.

Однако настоящий спор между ними вспыхнул по поводу размещения войск на юге. Как главнокомандующий Энвер провел линию между Дарданеллами и Мраморным морем и на каждой стороне сформировал командование: как на азиатской, так и на европейской. Такое решение, может быть, было уместно в те времена, когда Ксеркс форсировал пролив с востока на запад в своем наступлении на Европу, но, по разумению Лимана, это привело бы точнехонько к совершенному уничтожению армии с [105] того момента, как враг решится атаковать с юга. Короче, оборона была организована по принципу абсолютно наоборот; эта линия должна была проходить с востока на запад через Мраморное море, и все силы к югу от нее должны быть готовы под одним командованием отразить вторжение из Средиземноморья. Когда Лиман изложил это мнение, Энвер спокойно ответил, что тот ошибается и что войска останутся там, где они есть. К концу февраля их отношения приблизились к открытому разрыву, и Энвер даже стал вести закулисные переговоры об отзыве Лимана в Германию.

Но сейчас, в марте, когда в любую минуту ожидалось возобновление атак союзников на Дарданеллы, ситуация была другой. Надо было что-то быстро сделать для укрепления Галлиполи.

Приняв на себя командование, Лиман не терял времени. Запросив и получив подкрепления в виде дополнительной дивизии, он отправился на полуостров 25 марта — в тот самый день, когда Гамильтон отплыл в Египет для перегруппировки своих войск. На самом деле отъезд Лимана был настолько быстрым, что во многих отношениях он был схож с поспешным отъездом Гамильтона из Лондона двенадцать дней назад, он не стал дожидаться ни своего штаба, ни подкреплений, а просто сел на первый корабль и сошел в городе Галлиполи утром 26 марта. Там он разместил свой штаб в пустых комнатах в доме агента французского консульства и приступил к работе.

Оборона полуострова Галлиполи и Дарданелл не представляет собой никакой загадки, во всяком случае в широком аспекте. Полуостров выдается в Эгейское море на расстояние 52 миль и имеет неправильную ромбическую форму — очень узкий перешеек, расширяющийся в центре до 12 миль, а потом сужающийся к оконечности мыса Хеллес. Важными элементами являются холмы и пляжи, поскольку армия вторжения вознамерится прежде высадиться, а потом как можно быстрее взобраться на высоты, потому что оттуда она сможет доминировать над Дарданеллами. На местности было четыре взморья: в Булаире на перешейке, в бухте Сувла посредине полуострова, [106] несколько южнее в Ари-Бурну и на самом южном мысе Хеллес. А за этими местами для высадки была возвышенная местность — она почти формировала хребет, тянущийся к центру полуострова, — но действительно заметными возвышениями являлись хребет Текке-Тепе, который образовывала полукруг вокруг бухты Сувла цепь Сари-Баир, поднимавшаяся до 300 метров сразу к северу от Ари-Бурну, и Ачи-Баба — округлый пологий холм высотой 200 метров в шести милях от пляжей мыса Хеллес, который полностью господствовал над ними.

На восточном берегу полуострова вдоль Дарданелл были похожие пляжи, но враг вряд ли осмелился бы там высадиться, поскольку тут же оказался бы под огнем турецких орудий с азиатского берега, а потому, с точки зрения Лимана, этот вариант следовало исключить из анализа.

Оставался азиатский берег. Тут таилась опасность, что враг может высадиться где-нибудь напротив островов Тенедос и Митилена и пробиваться на север по троянской равнине к Нэрроуз.

Тогда все это было на стадии гадания, где же враг собирается нанести удар. То ли в Булаире, где он смог бы отрезать полуостров от перешейка, или в Сувле и Ари-Бурну, посредине полуострова, где он смог бы быстро прорваться к Нэрроуз, или на мысе Хеллес, где его корабельные орудия могли бы подавить сопротивление на суше с трех направлений, или в Азии, где у него было бы пространство для маневра, или в два или три места сразу?

Новому командующему казалось, что наибольшую опасность представляет азиатский берег, а поэтому он разместил две дивизии к югу и западу от Трои — 11-ю, а потом 3-ю, которую он сам готовил и которая сейчас была на пути из Константинополя. Следующим по значимости он счел Булаир, и здесь находилось еще две дивизии, 5-я и 7-я. 9-я дивизия, пятая по счету, была отправлена на мыс Хеллес. Шестой по счету и последней дивизии, которой сейчас командовал Кемаль, отводилась особая роль: она располагалась возле Майдос на Нэрроуз и напрямую подчинялась главнокомандующему. При этом она должна [107] была быть готовой направиться на север в Булаир, на юг к мысу Хеллес или через пролив в Азию в зависимости от того, где угрожала опасность. Лиман отлично знал об антигерманских взглядах Кемаля, но считал его знающим свое дело и умным воином. К новому главнокомандующему Кемаль, вероятно, все-таки испытывал уважение, даже с неохотой. В любом случае, это назначение в качестве мобильного резерва великолепно подходило Кемалю.

Персонал штаба Лимана в Галлиполи был турецким, но в его распоряжении был ряд германских офицеров на командных постах, разбросанных по дивизиям, а германские артиллеристы и другие специалисты остались в Нэрроуз под командованием германского адмирала.

Закончив размещение своих сил там, где хотел, — а эту диспозицию одобрили почти все изучавшие ее эксперты, — Лиман приступил к тренировке своих подчиненных. Он заявил, что солдаты окостенели в своих гарнизонах, а потому он ввел программу тренировок и окапывания. Днем солдаты занимались строевой подготовкой. Ночью они спускались к берегу и строили новые дороги и рыли окопы. Не хватало буквально всего, и нельзя было обойтись без импровизации. У крестьян забирали лопаты и иной инвентарь, а солдаты копали землю даже штыками. Когда перестала поступать колючая проволока, солдаты разобрали заборы на местных фермах; в местах наиболее вероятной высадки противника проволоку растягивали под водой. Из головок торпед изготавливали мины.

Все эти работы велись в огромной спешке, потому что наличествовали многие признаки, что союзники больше не станут задерживаться со своими атаками. Перед концом марта Лиман узнал, что в Пирей (Греция) прибыли четыре британских офицера и закупили за наличные сорок два больших лихтера и пять буксиров. Видимо, британцы не сумели скрыть свои операции от глаз шпионов на Лемносе и других греческих островах, потому что поток информации беспрерывно поступал в Константинополь через Египет и Грецию. Сообщили о прибытии генерала Гамильтона. Стало известно, что в гавани Мудрос на Лемносе строится причал, что там разгружаются различные [108] припасы и оборудование. Большинство из этих сообщений поступало через Балканы, но даже в отдаленном Риме германские агенты регистрировали слухи о предстоящем наступлении, и это надлежащим образом доходило до штаба в Галлиполи. Один раз говорилось о том, что на Имбросе и Лемносе сосредоточено 50 000 британских солдат. Потом это число возрастало до 80 000, да еще 50 000 французов в придачу. Несмотря на несоответствия, все эти данные указывали на одно и то же: оставалось совсем немного времени.

Лиман своими глазами видел оживленную активность вражеских войск. Над полуостровом стали выполнять разведывательные полеты самолеты союзников более новых, более скоростных типов. Британские боевые корабли, силуэтами подобные серым, молчаливым и жутким акулам, непрерывно бороздили морские воды неподалеку.

А потом, в третью неделю апреля, произошла неожиданная вспышка активности в самих проливах.

Вскоре после рассвета 17 апреля турецкие часовые на мысе Кефец заметили подводную лодку, поднявшуюся на поверхность. Вероятно, она направлялась в Нэрроуз с намерением пройти в Мраморное море, но неожиданно была застигнута сильным водоворотом и стала дрейфовать к берегу. Сразу же турецкие орудия по соседству открыли огонь по беспомощной лодке. Как только она коснулась берега, команда поднялась на палубу и была сметена в море пулеметным огнем. Следующие два дня и две ночи бушевала ожесточенная дуэль между турками и британцами за брошенный корпус лодки. По очереди британские субмарины, самолеты и корабли рвались в пролив, пытаясь уничтожить ее до того, как она попадет в руки турок, но торпеды проносились мимо, бомбы падали рядом, а корабли отгоняли береговые батареи. Наконец на третью ночь небольшой британский патрульный катер прямо под лучами прожекторов подплыл к ней и удачным выстрелом поразил ее торпедой.

Как рассказывал американский посланник в Константинополе Льюис Эйнштейн, во время этого инцидента турки вели себя вполне достойно. Когда подлодку оставили [109] в первый раз и матросы барахтались в воде, турецкие солдаты прыгали с берега в воду и спасали британцев. Погибших вначале похоронили на берегу, а затем перенесли на английское кладбище в Чанаке, где над ними состоялась церковная служба. «Турки в этом отношении удивительны, — писал Эйнштейн. — То они убивают всех подряд без разбору, то удивляют всех своей добротой. Когда первых английских пленных моряков вели в госпиталь в Чанаке и те дрожали от холода, турецкие раненые называли их гостями и настаивали на том, чтобы пленным было выдано все новое и те немногие лакомства, которыми располагали сами».

Только позже, когда пленных отправили в грязную тюрьму в Константинополе, началось плохое обращение, да и то в большинстве случаев оно было скорее связано с безразличием, нищетой и бессердечием Востока, нежели актами сознательной мести.

В это же время прозвучало другое предупреждение в Дарданеллах. 19 апреля группа турецких солдат разбила лагерь в складке местности на склоне холма на западной стороне полуострова. Представьте себе обычную утреннюю картину: солдаты спят на земле, вверх поднимается дымок от костра, на котором готовится завтрак, а неподалеку привязаны за уздечки лошади и мулы. И тут без всякого предупреждения небо вдруг заполоняет ужасающий ураган снарядов, и все вокруг превращается в хаос из взметающейся вверх земли и рвущейся шрапнели. Некоторым показалось, что произошло землетрясение, и они продолжали в страхе лежать на земле. Другие бросились туда, где стояли животные на привязи, и попробовали ускакать подальше, а третьи, сохранившие присутствие духа, побежали к оружию. Но на гладкой поверхности пустынного моря ничего не было видно. Ничего, кроме крошечного желтого шара далеко на горизонте. Только после боев турки узнали, что имели дело с «Меникой», первым британским кораблем, применившим аэростат в качестве нового средства для артиллерийской воздушной разведки. Пока сам корабль находился далеко за линией горизонта и за пределами видимости с земли, два наблюдателя [110] поднимались в небо в плетеной корзине, привязанной к шару, и с первыми лучами утреннего солнца обнаружили в свои бинокли мирный бивуак на холме. Нетрудно нанести этот лагерь на карту, а затем сообщить координаты по телефону вниз на командный мостик «Меники». А еще дальше в море находился такой же невидимый крейсер «Беккент», чьи снаряды и обрушились столь невероятным образом из чистого неба на спавших турок.

Затем, спустя день или два, был совершен первый за кампанию интенсивный воздушный налет на Майдос в Нэрроуз. Неслыханные в то время для Средиземноморья стофунтовые бомбы в количестве семи штук подожгли город.

После этого вновь воцарилась тишина. Ни один корабль не попытался войти в пролив, и ни одно орудие не выстрелило ни с одной стороны. Стояла ненастная холодная погода. Туркам, которым на укрепление обороны было предоставлено пять недель, ничего не оставалось, кроме как ждать, — на вершинах холмов и на скалах были установлены посты, с которых днем велось наблюдение за морем, а ночью проливы прочесывались прожекторами. Везде ощущался страх перед надвигающимся вторжением, но когда оно состоится, в какой час дня или ночи и как оно будет выглядеть — об этом никто не имел представления.

Дальше