Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Катастрофа (Йена и Тильзит)

1. Как возникла война

Неизмеримую тяжесть позора навьючило на себя прусское государство за зиму 1805–1806 г.: от Потсдамского ноябрьского договора, заключенного им с русско-английской коалицией, до Парижского февральского соглашения, заключенного им с Наполеоном. Бесстыдство, проявленное юнкерством, тем более велико, что не было обнаружено и следа раскаяния с его стороны. Наоборот, чем больше сомнительного блеска приобретала Пруссия вследствие своего вероломства, тем более дерзким становилось прусское юнкерство. Лишь немногие, вроде Шарнгорста и Штейна, подозревали угрожавшую гибель и делали серьезные попытки к предотвращению ее, которые разбивались, однако, о несокрушимую ограниченность короля. Покровительствуемая им клика Гаугвиц — Ломбард спокойно продолжала свое бесчестное предательство родины. Правда, она не была все же ослеплена настолько, чтобы не видеть совсем той опасности, навстречу которой она шла, но она надеялась избежать ее «всевозможными уловками и хитростями», как выразился сам Ломбард, открыто игравший роль шпиона французского посла, доставлявший ему чистосердечные донесения о всех заседаниях кабинета и открыто получавший за это от него вознаграждение в Париже.

Наряду с этим гвардейские юнкерские офицеры бряцали саблями, били окна Гаугвица и под звуки труб и литавр провозглашали «Hoch» изгнанному Наполеоном Гарденбергу. Даже королеве было угодно во время посещения царем Потсдама играть роль Орлеанской девы, хотя у нее отсутствовали все необходимые для этого данные.

Гораздо серьезнее, кажется, был воинственный пыл принца Луи-Фердинанда, отцом которого был якобы один из братьев старого Фрица, фактически же генерал Шметтау. Все его манеры представляли собой разительный контраст с апатичным характером короля, и хотя его мнимая гениальность временами проявлялась в настоящей развращенности, все же дружба, которой одарили его Шарнгорст и Штейн, говорит до некоторой степени за то, что он был создан из иного теста, чем другие прусские принцы. [245] Он проклинал «каналий, которые нас предали», — Гаугвица, Ломбарда и К°, и довольно остроумно издевался над полным противоречий Берлином, который приветствовал войско и боялся войны, танцевал и заставлял танцевать, идя в то же время навстречу или жестокой, полной превратностей войне, или же миру, носящему в себе зародыш войны, которая грозит уничтожить «нашу политическую свободу».

Наполеон также знал Берлин и относился к нему с утонченным презрением. Он находил, что пруссаки еще глупее, чем австрийцы. Он подвергал своих новых союзников одному унижению за другим, бесчестил в своих официальных бумагах прусского министра Гарденберга как английского наемника, вследствие чего Гарденберг, несмотря на свою полную невиновность, был немедленно отставлен своим храбрым королем; Наполеон перешел через установленные февральским соглашением границы уступленной Рейнской области, оставлял без ответа письма Фридриха-Вильгельма, даже не оповестил его об образовании Рейнского союза. И, конечно, было лишь оскорбительной насмешкой, когда Талейран сказал мимоходом прусскому послу Лукезини, что если Пруссия чувствует себя стесненной образованием Рейнского союза, то она может основать Северогерманскую империю. [246]

В Берлине, однако, видели в этом милостивое поощрение французского императора и чувствовали себя тем более беззаботными, что после первых же явных слухов о предстоящем утверждении Рейнского союза впали как раз в эти победоносные мечтания. Происходила торговля по этому поводу с обоими северогерманскими курфюрстами в Дрездене и Касселе; они должны были превратиться в королей и кормиться за счет присоединения меньших имперских государств, прусский же король должен был сделаться императором и главнокомандующим союзной армии. Однако как в Дрездене, так и в Касселе эти предложения встречали мало сочувствия. О прусской империи в Дрездене и слышать не хотели, а когда Пруссия отказалась от этой претензии, то то же самое отношение встретило и прусское главное командование в военное время. Дрезденский двор требовал, наоборот, союзной директории [247] между Пруссией, Саксонией и Гессеном, а вместо союзной армии — трех отдельных армий под предводительством трех крупнейших государств. Вместе с тем он требовал присоединения к своим владениям саксонских герцогств. Кассельский двор был более уступчив, но также ценой гораздо большего увеличения границ, чем на то могла согласиться Пруссия. Оба двора имели гораздо большую склонность вступить в Рейнский союз, чем поставить себя под прусский протекторат, и их инстинктивное чутье, что они как династические чучела будут иметь при этом несравненно большее значение, — поддерживалось, особенно в Дрездене, французской дипломатией.

В атмосфере этих бессмысленных стремлений, как взрыв бомбы, прозвучала новость, пришедшая в Берлин 7 августа от парижского посла Лукезини. Франция находилась в то время еще в состоянии войны с Англией и Россией, а Пруссия, по крайней мере, с Англией, которая, протестуя против занятия Ганновера, заперла прусские корабли в британских гаванях, блокировала северогерманские гавани и выдавала каперские свидетельства для уничтожения прусского торгового флота. Франции же после смерти Питта, который ненадолго пережил Аустерлицкое сражение, открылась возможность заключения мира с Англией. Лорд Ярмуте вел по этому поводу переговоры с Талейраном в Париже, а царь послал государственного советника Убри для мирных переговоров в столицу Франции. Когда лорд Ярмуте усмотрел в ганноверском вопросе главное препятствие для заключения соглашения, Талейран выразил мнение, что с этим не стоит особенно церемониться, что английский король может взять Ганновер обратно, как только ему это заблагорассудится. Английский посланник с преднамеренной небрежностью сообщил об этих словах французского министра своему прусскому коллеге (Лукезини) за веселым обедом, а последний немедленно донес об этом в Берлин.

Вследствие»того уже 9 августа последовал приказ о мобилизации большей части прусского войска. Это было совершенным безумием, так как после всего того, что уже было сделано, можно было спокойно примириться и с этим оскорблением, тем более что было совершенно невероятным, чтобы мирные переговоры Франции с Россией и Англией достигли цели, и они, действительно, очень быстро прервались. О «корсиканском коварстве» приходится помалкивать, так как «честный» Фридрих-Вильгельм счел совместимым со своей политической совестью, несмотря на свой союз с Наполеоном, продолжать в глубокой тайне поддерживать дружелюбные отношения с царем. На самом [248] деле войны, конечно, совершенно не хотели, стремясь лишь быть вооруженными «на всякий случай»; думали и на этот раз выйти счастливо из затруднения с помощью политики «изворачивания», как говорил обыкновенно Бейме. По желанию Наполеона, Лукезини, затрубивший в трубу войны, был отозван из Парижа, а на его место назначен генерал Кнобельсдорф, который должен был заверить императора в миролюбивых намерениях Пруссии. Наполеон пошел еще дальше: он заявил, что Пруссия должна немедленно разоружиться, и тогда ничто не будет стоять на пути восстановления мирных отношений.

Однако с мобилизацией хитрецы оказались пойманными в ловушку. Они не могли разоружиться без гарантии в том, что Наполеон не продиктует обезоруженному государству каких-нибудь [249] еще более позорных условий. В прусском войске стала проявляться горячая оппозиция. Многие генералы, как, например, Блюхер и Рюхель, категорически требовали войны; гвардейские офицеры шумели больше, чем когда-либо, некоторые из них просили отпуска в Париж и на вопрос — с какой целью, отвечали: чтобы посмотреть на героя на троне. Другие точили свои шпаги на ступенях лестницы, которая вела в отель французского посланника. Прусский король обладал всегда хорошим слухом для подобных речей в гвардии.

При дворе царило невероятное смятение. Король был подавлен и часто плакал, говорил об отречении от престола. Однако как ни растерялся он вследствие своей слабости и эгоизма, все же в высшей степени немилостиво встретил в сентябре просьбу многих генералов и принцев, а также министра Штейна, чтобы отпустить наконец Бейме, Гаугвица и Ломбарда; он доверил также высшее командование тому же герцогу Брауншвейгскому, который еще 14 лет назад доказал свою полную неспособность к этому делу. Однако король не мог разоружиться, не добившись некоторого успеха; и решил выставить как свой ультиматум два условия: Франция не должна более вмешиваться во взаимоотношения Северной Германии, и ее войска должны отойти из Южной Германии за Рейн. Это было, конечно, самое меньшее, чего он мог потребовать, но это было несравненно больше того, что Наполеон мог позволить вынудить у себя путем военной угрозы.

Император не намеревался уступить ни на йоту и, не скупясь на дружелюбные слова, основательно подготовлял сокрушительный удар. Его победоносное войско с 1805 г. стояло в боевой готовности почти на южной границе Пруссии; Наполеон приказал ему сконцентрироваться во Франконии и потребовал контингента от Рейнского союза. 24 сентября он покинул Париж и отправился на Рейн. Для своей военной кассы он взял лишь 24 000 франков: так он был уверен в своей победе.

Между тем в Берлине решили также перейти в наступление, но ни в коем случае не твердо и не определенно, так как самый факт решения был вообще невозможен в этом месте.

В поисках союзников всюду натыкались на запертые двери: после всех предательств прусской политики ей никто уже более не верил; кто мог поручиться в Берлине, что в последний момент не будет принято другое решение? Искали мира с Англией, стучались в Петербург и в Вену; везде наталкивались на глубокое и слишком справедливое недоверие. Сам Гаугвиц тогда стал настаивать на наступлении, и, наконец, царь согласился [250] дать вспомогательное войско в 70 000 чел., которое, правда, могло прибыть лишь тогда, когда жребий будет уже брошен. Лишь одну Саксонию удалось Пруссии еще раньше скорее принудить, чем склонить к союзу; Наполеон, в свою очередь, заявил, что он ведет войну, чтобы охранить Саксонию от поползновений бесчестного соседа, и его манифест оповещал «народы Саксонии», что он идет для их освобождения. Все знали, что дрезденский двор лишь поджидает удобного момента для отпадения от Пруссии. Гессенский двор объявил себя нейтральным, так же как и Брауншвейг, герцог которого должен был командовать прусским войском. Однако наступательные тенденции были парализованы надеждой заключить мир. В тот день, когда Наполеон выехал из Парижа, прусское войско численностью в 130 000 чел. стояло в Тюрингии. К нему следует прибавить еще 20 000 саксонцев. Король и даже воинственная королева прибыли в Наумбург; однако после большого совета прусской главной квартиры было решено отсрочить вторжение во Франконию до 8 октября, так как до этого дня ожидался ответ Наполеона на прусский ультиматум от 1 октября. Гаугвиц и Ломбард все еще самым непонятным образом надеялись на то, что французский император передумает, обязуется не [251] нарушить северогерманского союза и даже отзовет свои войска за Рейн. Наполеон же, когда до него дошел 7 октября в Бамберге ультиматум, пересланный ему из Парижа, разразился громким смехом. В своем первом бюллетене он назвал письмо короля «одним из тех скверных памфлетов, какие английское министерство заставляет ежегодно приготовлять за 500 фунтов стерлингов», и обратился к своим войскам со следующими словами: «Они хотят, чтобы мы при одном виде их армии очистили Германию. Безумцы! Только через триумфальную арку можем мы вернуться во Францию».

Поэтому в Эрфурте 9 октября появился прусский военный манифест, составленный Ломбардом, многословное, жалкое творение, которое с порицанием перечисляло все французские прегрешения до самых дней революции и тут же с похвалой превозносило прусскую снисходительность к этим прегрешениям. Английские газеты говорили, что это был язык соблазненного, упрекающего своего соблазнителя во всех своих болезнях, полученных якобы от него. Здесь встречались следующие слова: «Нации имеют свои права независимо от каких-либо трактатов», — ни в одних устах это не могло казаться таким жалким и позорным лицемерием, как в устах старопрусского королевства.

2. Выступление

Таким образом, юнкерский сброд скорее ввалился, чем вступил в войну; все возрастающей тяжестью своих преступлений он был увлечен на наклонную плоскость, по которой он неудержимо скатывался вниз, в глубину беспримерного позора.

Еще до первого выстрела водворилось полное смятение. Военная и мирная партия в безнадежном ослеплении спорили друг с другом. Хвастливые угрозы Блюхера и Рюхеля уравновешивались трусливыми увертками Гаугвица и Ломбарда. И те, и другие были противоположными полюсами того же страшного упадка. Блюхер превзошел себя в следующей фандфаронаде: «Французы находят свою смерть еще по эту сторону Рейна, и приезжающие оттуда сообщают такие же приятные вести, как о Росбахе». Другой подобный же герой очень сожалел о том, что славная армия берет с собой на войну ружья и сабли, — чтобы прогнать французов, было бы достаточно одних дубин.

Единственное извинение этих сумасшедших выходок можно, пожалуй, найти только в паническом страхе. Большая часть старшего офицерства, беспомощные старцы, терявшие к тому [252] же вследствие войны значительную часть своих доходов, была настроена совсем не воинственно. То же самое, если только не в еще большей степени, можно сказать и о солдатах. Старые солдаты, по большей части, женатые принужденные оставлять дома жен и детей, привыкшие, как отпускные и временно обязанные, жить, по крайней мере, в течение большей половины года полусвободной жизнью, очень неохотно следовали сигналу боевой трубы, призывавшему их к новому голоду и новым наказаниям; чтобы воспламенить их к геройским подвигам, придумали прекрасное средство — водить их в театр, чтобы вдохновлять там «Валленштейном» и «Орлеанской девой» бедного Шиллера. Но этого еще мало: прусские бюрократы настроили в этом же направлении и свои арфы: член военного совета Мюхлер описывает с прозорливостью поэта, как фридриховские наемники будут побивать французское народное войско. «И вот они бегут, трусливые наемники, и внуки становятся такими же победителями, какими были 50 лет назад отцы». Однако бедные рабы военщины, с урчащими желудками и окровавленными спинами, далеко не были всем этим растроганы: они распевали при огне своих бивуаков в Тюрингии: «Иной желает умереть за отечество, но я желал бы лучше получить в наследство 10 000 талеров. Отечество — неблагодарно. И за него погибнуть? Эх ты, дурак!..»

Эта поэзия имеет перед официальными военными победными песнями хоть то преимущество, что она отражает настроение самого народа, который в массе своей относился к войне с полным равнодушием. И как могло быть иначе? Какое представление могло у него быть об отечестве, которое нигде не существовало, кроме как в болтовне презренных литераторов, или же в виде фантастического призрака, встававшего перед напуганной совестью охваченного страхом прусского юнкерства? Одним из прекраснейших качеств этого класса является искусство использовать государственный механизм для того, чтобы высасывать из народных масс последнюю каплю крови, и если при этом случается, что юнкерство попадает впросак, то оно требует со всем благородным пафосом угнетенной невинности, чтобы изнуренные массы бросили свои измученные тела в бойню за «отечество», т. е. за сохранение того же юнкерского господства. Если странное требование не выполняется, то оно жалуется, что массы изнежились вследствие «просвещения и гуманности». С известной точки зрения юнкерство имело основание говорить так. Если бы просвещение и гуманность стояли в Германии на более твердой почве, чем это было во Франции, то восточноэльбские юнкера отправились бы