Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Седьмой год войны — от основания Рима 542 (212 до н. э.)

Вначале года в Риме произошли волнения, вызванные наглостью и бесчинством откупщика Марка Постумия. Государство обязалось возмещать откупщикам все убытки, какие им причинят кораблекрушения при перевозках за море — для войска — припасов, оружия и снаряжения, и эти негодяи часто доносили о вымышленных кораблекрушениях или нарочно подстраивали гибель судов, к немалой для себя выгоде. Они грузили дешевые товары, и притом в ничтожном количестве, на старые корабли, топили [166] их в открытом море, высаживая матросов в заранее приготовленные лодки, а потом лгали, будто погибли очень ценные грузы.

Народ карает мошенников.

Сенат об этом знал, но судебного разбирательства не назначил, оттого что не хотел в такое тяжелое время ожесточать против себя и против государства влиятельное сословие откупщиков. Но народ оказался строже сената: народные трибуны Спурий и Луций Карвйлии наложили на Постумия штраф в двести тысяч ассов. Постумий обжаловал приговор трибунов перед народом{50}, и на Капитолии собралась несметная толпа. Когда все, кто хотел высказаться, высказались, стало ясно, что народ осудит мошенника; Постумий надеялся только на своего родственника, Гая Сервйлия Каску, который был одним из народных трибунов и мог объявить протест, пока народ не начал голосовать{51}.

Откупщики обступили Каску и настаивали, чтобы он не допускал до голосования, народ громко роптал, а Каска сидел понурившись и от стыда не смел поднять глаз. Тогда откупщики нарочно, чтобы произвести беспорядок, завели громкую перебранку и с народом, и с трибунами. Еще миг — и началась бы драка, но вмешался консул Фульвий и убедил трибунов распустить собрание.

Консулы доложили сенаторам об оскорблении, которое нанесено Народному собранию насилием откупщиков. Сенат постановил, что это насилие было направлено против всего [167] государства и может послужить опасным примером на будущее. Тут Карвилии, оставив дело о штрафе, выдвигают против Постумия обвинение, грозящее смертною казнью, и, назначив день суда, требуют, чтобы обвиняемого взяли под стражу. Постумий нашел друзей, которые поручились, что он явится в назначенный срок, и он остался на свободе и, конечно, в суд не явился. Он был осужден заочно, приговорен к изгнанию, а его имущество конфисковано и продано. Такое же наказание понесли и остальные зачинщики беспорядков.

Сенат велел консулам набрать два новых легиона и пополнить прежние, но это оказалось совсем не просто: не хватало молодежи. Тогда сенат создал две комиссии, по три человека каждая, чтобы одна в округе семидесяти километров от Рима, а другая за этими пределами осматривала всех свободных граждан и всякого, кого найдет способным носить оружие, записывала в войско, даже если он не достигнул еще призывного возраста{52}.

Стоило ли при Каннах искать спасения в бегстве?

В это же время из Сицилии пришло письмо Марка Марцелла о жалобе воинов, спасшихся от гибели при Каннах{53}. Они служили под начальством Публия Лентула, наместника римских владений в Сицилии, и с его разрешения прислали своих выборных — самых именитых всадников и лучших воинов из пехоты — к Марцеллу, на зимние квартиры у Сиракуз.

Выборные жаловались не на то, что наказание, которое терпят они и их товарищи, несправедливо, но на то, что им [168] не дают возможности загладить и искупить свою вину. Они не только вдали от родины, но и вдали от врага и даже на доблестную смерть в бою надеяться не могут. В Сицилии уже второй год идет ожесточенная борьба, гремит оружие, слышны крики сражающихся, а они по-прежнему сидят на месте, точно безрукие. Даже рабы в легионах Тиберия Семпрония Гракха успели заслужить награду за ратный труд — получили свободу, права гражданства. Пусть же и остатки каннских легионов родина считает рабами, купленными нарочно для войны, пусть позволит им схватиться с неприятелем и в битве искать свободы. Своею кровью и жизнью они готовы платить за это самое дорогое в мире достояние.

— Хочешь — испытай нас и нашу храбрость на море, хочешь — на суше, хочешь — в открытом поле, хочешь — на штурмовых лестницах, — молили выборные. — Дай нам задачу самую тяжелую и самую опасную, чтобы поскорее совершилось то, что должно было совершиться при Каннах, ибо с той поры каждый день нашей жизни отравлен позором!

Закончив свою речь, выборные упали к ногам Марцелла и обняли его колени, и со слезами молили о милосердии.

Марцелл ответил, что он и не вправе, и не в силах ничего решить сам, но пообещал написать в сенат. Это его письмо и было теперь прочитано вновь избранными консулами. Сенат постановил: нет никаких разумных оснований доверять судьбу и благополучие государства воинам, которые под Каннами бросили своих товарищей; если же полководец Марк Клавдий Марцелл иного мнения, он волен действовать так, как полагает полезным для общих интересов, имея лишь в виду, что ни единого из этих людей нельзя освобождать от лагерных работ, награждать отличиями за храбрость и возвращать в Италию до конца войны. [169]

Месть тарентинцев.

Ганнибал второе лето подряд не уходил из Калабрии. Главною приманкою, которая его здесь удерживала, по-прежнему был Тарент. Неожиданное происшествие в Риме приблизило пунийца к желанной цели.

В Риме долгое время жил некий Филей, тарентинский посланник, человек беспокойный и потому не выносивший праздности и безделия. Постоянно он что-нибудь затевал и придумывал и вот, найдя доступ к заложникам из Тарента и Турий{54}, стал подбивать их к побегу. Караулили заложников очень небрежно, потому что ни им самим, ни их государствам не было выгоды обманывать римлян. Филей подкупил стражу и в сумерках вывел заложников из города; сам он тоже бежал вместе с ними. Назавтра чуть свет выехала погоня; всех беглецов изловили, привели обратно и с одобрения народа казнили: высекли розгами и сбросили со скалы.

Жестокость этой расправы до глубины души возмутила каждого земляка казненных, но в особенности, разумеется, их родственников. Тринадцать знатных юношей из Тарента составили заговор: главарями его были Никон и Филемен. Прежде всего они хотели встретиться с Ганнибалом и ночью, прихватив для виду охотничьи снасти и собак, выбрались за городские ворота. Лагерь карфагенян был недалеко. Прочие «охотники» спрятались в лесу у дороги, а Никон и Филемен подошли к караульным постам и попросили отвести их к Ганнибалу. Ганнибал, конечно, горячо одобрил их намерение, но советовал хранить его в тайне.

— У ваших сограждан, — сказал он, — не должно быть ни малейших сомнений, что вы отлучаетесь из города только ради охоты или же ради грабежа. Возьмите с нашего пастбища [170] десяток коров и гоните к себе в Тарент. Вас никто не остановит — я распоряжусь.

«Добыча» молодых людей обратила на себя внимание всего Тарента, и когда они совершили такую же вылазку еще раз, а потом еще и еще, это уже никого не удивило.

Ганнибал поклялся, что сохранит тарентинцам их свободу, собственность и законы; они не будут платить пунийцам никаких податей и не примут пунийского гарнизона, если сами того не пожелают. Тарентинцы, в свою очередь, обещали выдать Ганнибалу всех римских граждан, обитающих в Таренте, и римский караульный отряд.

После этого Филемен пристрастился к охоте еще сильнее. Чуть не каждую ночь он уходил и никогда не возвращался с пустыми руками. И каждый раз непременно одаривал начальника стражи и караульных у ворот чем придется, будь то дичь или же скот, «отбитый» у карфагенян. Все были уверены, что этот замечательный охотник предпочитает ночное время дневному только из страха перед врагом.

Когда доверчивость караульных возросла до того, что в ответ на свист Филемена ворота отворялись в любой час ночи, Ганнибал решил: пора (к этому сроку он стоял в трех днях пути от Тарента и прикидывался больным, чтобы не внушать римлянам подозрений своим затянувшимся бездействием). Из всего войска он выбрал десять тысяч пехотинцев и конников — самых проворных и легковооруженных — и выступил с ними в четвертую стражу ночи. Вперед были высланы восемьдесят нумидийцев; они рассыпались по округе, скача вдоль дорог и вылавливая тех, кто мог бы заметить издали карфагенскую колонну. Всякому, кого они настигали, они приказывали вернуться, всякого встречного убивали, чтобы окрестные жители думали, будто это обычный разбойничий набег.

Примерно в двадцати или двадцати двух километрах от Тарента Ганнибал остановился, но даже тут не открыл воинам, куда он их ведет. Он только просил солдат не оставлять [171] своего места в рядах и никуда не сворачивать, а главное — чутко прислушиваться к командам и не делать ничего без приказа начальников.

— Потерпите немного — скоро вы всё узнаете, — обещал он.

Между тем до Тарента донесся слух, что небольшой отряд нумидийских всадников опустошает поля и наводит страх на крестьян. Начальник римского гарнизона велел, чтобы утром конница выехала навстречу грабителям и отогнала их. Набег нумидийцев ничуть его не обеспокоил и не насторожил» наоборот — утвердил в убеждении, что Ганнибал с войском на прежнем месте, далеко от Тарента.

Когда стемнело, Ганнибал продолжил путь. Проводником был сам Филемен с охотничьею добычею. Остальные заговорщики ждали условленных сигналов в городе.

Филемен приблизился к стене и свистнул. Караульный проснулся, узнал его свист и отворил калитку. Первыми вошли двое с тушею кабана, а следом Филемен.

— Ну и тяжесть! — промолвил он. — Еле донесли. Караульный в изумлении склонился над огромною тушей, и в этот миг Филемен пронзил его рогатиной. Тотчас ворвались тридцать воинов, перебили остальную стражу, взломали ближайшие ворота и впустили товарищей. Это была только часть отряда. Одновременно другая его часть, во главе с самим Ганнибалов, храня тишину и безмолвие, появилась у других ворот, за которыми ждал Никон. Ганнибал зажег сигнальный огонь, Никон отвечал тем же, а когда оба огня разом погасли, заговорщики бросились в караульное помещение и умертвили римлян прямо в постелях. Ворота открылись. Ганнибал ввел в город пехоту, а конницу оставил за стеной, чтобы, если понадобится, отразить вражескую атаку в открытом поле.

Обе половины отряда, по-прежнему соблюдая тишину, вновь встретились на рыночной площади. Отсюда Ганнибал рассылает по городу две тысячи галлов; они должны были [172] занять главные улицы и начать избиение римлян, не трогая тарентинцев.

Поднялось смятение и шум, как обычно при взятии города, но что происходит, никто в точности не знал, хотя заговорщики, по совету Ганнибала, встречая своих, кричали, чтобы они не тревожились и что все будет хорошо. Тарентинцам казалось, что это римский гарнизон напал на город и грабит его, а римлянам — что взбунтовались вероломные тарентинцы. Начальник гарнизона, разбуженный первою же тревогой, бежал в гавань и на лодке перебрался в крепость{55}. [173]

Всеобщая растерянность сделалась еще больше, когда из театра донеслись звуки трубы. Труба-то была римская (заговорщики сумели раздобыть ее заранее), но трубил грек, и трубил неумело, и понять, что это за сигналы и кто их подает, было невозможно. Наконец рассвело, римляне увидели пунийское и галльское оружие, греки увидели разбросанные повсюду трупы римлян, и стало ясно, что в Таренте Ганнибал.

Когда поднялось солнце и римляне, уцелевшие от резни, собрались в крепости, а смятение в городе понемногу улеглось, Ганнибал велел созвать тарентинцев, но без оружия. Пришли все, кроме тех, кто укрылся вместе с римлянами в крепости и готовился разделить их участь, какою бы она ни оказалась.

Пуниец говорил благосклонно и дружелюбно, напомнил тарентинцам, как он обошелся с их земляками при Тразименском озере и при Каннах, и сравнил свою доброту и снисходительность с жестокостью римлян.

— Теперь все разойдитесь по домам, — закончил он, — и каждый пусть напишет на дверях свое имя. Если надписи на доме не будет, мои воины его разграбят. Если же кто обозначит своим именем жилище римского гражданина, тот будет наказан так же, как сами римляне.

Тарентинцы разошлись, и спустя некоторое время по знаку начальников солдаты кинулись грабить дома, не помеченные именами владельцев. И добыча им досталась немалая.

Осада крепости. Флот на телегах

На другой день Ганнибал попытался захватить крепость. Но с трех сторон ее защищало море и высокие прибрежные утесы, а с четвертой, со стороны города, — стена и широкий ров. Взять ее штурмом нечего было и думать. Между тем [174] Ганнибал не мог ни поставить в Таренте сильный караульный отряд — это помешало бы иным, более важным планам, ни бросить его без всякой защиты — на произвол римлян, засевших в крепости; и он решает вырыть между крепостью и городом второй ров и насыпать вал.

Еще до начала работ Ганнибал надеялся, что римляне захотят ему помешать и сделают вылазку; если они при этом увлекутся и зайдут слишком далеко, ряды римского гарнизона поредеют настолько, что тарентинцы уже смогут оборонять город и собственными силами. И верно: когда карфагеняне приступили к делу, ворота отворились, и римляне ударили на землекопов и на передовой пост, который их прикрывал. Солдаты Ганнибала отступили, чтобы вселить во врага побольше самоуверенности и заманить его подальше. Потом вдруг прозвучала труба, и отовсюду появились пунийцы, которых Ганнибал держал наготове. Римляне не устояли, но и бежать как попало, врассыпную, не могли: узкая полоса земли, справа и слева стиснутая морем, уже была изрыта и загромождена кучами песка и грудами камня. Многие погибли, падая в ров, и вообще бегство принесло больше жертв, нежели бой.

Дальше работы подвигались уже беспрепятственно. Провели большой ров и вдоль внутреннего его края возвели вал, а за валом, в небольшом расстоянии, приготовились построить еще и стену. Ганнибал оставил в Таренте гарнизон, хотя и малочисленный, а сам стал лагерем неподалеку.

Через некоторое время, видя, что стена быстро растет, а римляне сидят смирно и не смеют шевельнуться, пуниец все же решился штурмовать крепость.

Придвинули тараны, осадные башни и другие машины, но тут к римлянам подоспело подкрепление из соседнего города, и они снова сделали вылазку, на сей раз ночную и очень успешную. Все осадные машины и сооружения были сожжены и разрушены. [175]

Оставалась надежда лишь на правильную осаду, да и то довольно зыбкая. Пролив, соединяющий гавань с морем, был очень тесный, и крепость на мысу надежно его запирала. Получалось, что римский гарнизон имеет к морю свободный доступ, а гавань — и, стало быть, город — отрезаны от него. Таким образом, угроза нужды и голода скорее сгущалась над осаждающими, чем над осажденными.

Созвав первых граждан Тарента, Ганнибал изложил им все трудности создавшегося положения: крепость неприступна, а осада невозможна до тех пор, пока на море хозяйничает враг. Но если бы найти флот, чтобы всякий подвоз морем прекратился, тогда бы римляне мигом убрались из крепости или сдались.

— Правильно, — отвечали тарентинцы, — вот ты и призови из Сицилии свои суда.

— Зачем же так издалека? — возразил Ганнибал. — А ваши корабли?

— Наши заперты в гавани, а ключ в руках врага. Как они выйдут в море?

— Выйдут, — заверил Ганнибал. — Для того и дан человеку разум, чтобы выбираться из трудностей, которые создает природа. Город ваш стоит на ровном месте, улицы везде широкие. Улицею, которая ведет от гавани к морю, через середину города, я и перевезу на телегах ваши суда — и море, которым теперь владеет враг, будет наше! Тогда мы осадим крепость с моря и с суши и скоро возьмем ее — либо пустою, либо вместе с незадачливыми защитниками.

Немедля собрали отовсюду телеги и связали по нескольку вместе, придвинули к берегу машины, чтобы поднять корабли из воды, укрепили мостовую, а кое-где вымостили дорогу заново, чтобы колеса катились легче. Впрягли мулов, волов, лошадей; погонщики взялись за бичи. И спустя немного дней тарентский флот проплыл мимо крепости и бросил якоря у самого устья пролива. [176]

Как капуанцы запасались хлебом.

Еще в начале лета, когда Ганнибал находился поблизости от Тарента, явились послы из Капуи. Кампанцы уже терпели голод, потому что римляне помешали им засеять поля, а впереди, по-видимому, были испытания еще более тяжелые: оба консула стояли в Самнии и в любой миг могли перейти в Кампанию и окружить Капую. Послы просили, чтобы, пока римлян нет и все дороги свободны, в Капую свезли побольше хлеба из соседних мест. Ганнибал отправил распоряжение Ганнону в Бруттий, чтобы тот исполнил просьбу кампанцев и доставил им нужные запасы хлеба.

Ганнон с войском выступил из Бруттия в Самний и, счастливо избегнув встречи с неприятелем, расположился лагерем в четырех с половиною километрах от города Беневента. Отсюда он разослал к союзникам-самнитам гонцов с распоряжением везти хлеб в его лагерь и для охраны обозов обещал дать конвой. Потом он сообщил в Капую, чтобы собрали все повозки и весь вьючный скот, какой только возможно, и назначил день, когда надо приехать за хлебом. Но кампанцы и тут не изменили всегдашней своей беспечности: они пригнали всего четыре сотни повозок и несколько десятков вьючных животных. Ганнон резко их бранил, говорил, что голод, который и бессловесным тварям прибавляет усердия, даже голод бессилен против их легкомыслия. В конце концов назначается другой день, когда они должны забрать свой хлеб, приготовившись основательнее, чем в первый раз.

Власти Беневента, проведавши обо всем, послали десятерых послов к консулам. Консул Фульвий тут же прибыл в Беневент. Здесь он узнал, что самого Ганнона в лагере нет — он где-то бродит с отрядом фуражиров, — что хлеб кампанцам отпускает его помощник, что все делается впопыхах, кое-как и что всякий порядок нарушен. Но иначе и быть не могло, раз среди воинских палаток появилась толпа крестьян с двумя тысячами повозок. [177]

Консул объявил воинам, что, кроме оружия и знамен, им в ближайшую ночь ничего не понадобится. В четвертую стражу они выступили совсем без поклажи и незадолго до рассвета достигли вражеской стоянки. Ужас карфагенян был так велик, что лагерь несомненно оказался бы захваченным с первого же натиска, если бы его не защищали высота места и надежные укрепления. На рассвете загорелся жаркий бой. Пунийцы не только удерживали вал, но сражались и впереди укреплений, сталкивая врагов, карабкавшихся по крутым склонам. Храбрость и упорство, однако же, одолевают все преграды, и римляне приблизились к лагерному рву в нескольких местах сразу. Правда, это стоило им громадных потерь, и консул, созвав легатов и военных трибунов, объявил им, что отказывается от своей слишком дерзкой затеи.

— Сегодня, — сказал он, — мы вернемся в Беневент, а завтра поставим свой лагерь рядом с неприятельским, чтобы и кампанцев не выпустить, и Ганнону не дать вернуться. А чтобы действовать наверняка, мы соединимся со вторым консулом.

Уже затрубили отступление, но план полководца расстроила безумная отвага солдат. Ближе всех к врагу была когорта пелигнов, и ее начальник, Вйбий Аккай, схватив знамя, перебросил через вал. Призывая проклятия богов на себя и на свою когорту, если они не отобьют у пунийцев знамя, Вибий первым ворвался в лагерь. Пелигны рубились уже внутри, и военный трибун Валерий Флакк закричал:

— Позор вдм, римляне! Честь подвига вы уступили союзникам!

Тогда центурион Тит Педаний вырвал у знаменосца знамя и промолвил: [178]

— Сейчас это знамя будет по ту сторону вражеского вала. Кто не хочет отдать его врагам — за мной! — И он прыгнул через ров.

За Педанием кинулись его солдаты, а за ними — весь третий легион. Видя, как неприятельский лагерь наполняется римлянами, забыл об отступлении и консул. Он призывал всех избавить от опасности храбрейшую когорту союзников и легион римских граждан. И каждый, не разбирая дороги, не обращая внимания на град стрел и дротиков, рванулся вперед; многие были тяжело ранены, истекали кровью, но и они не останавливались, думая лишь о том, чтобы умереть по ту сторону вала. Лагерь был захвачен в один миг.

На этом сражение кончилось, и началась резня. Свыше шести тысяч пали на месте, свыше семи тысяч — считая кампанцев, приехавших за хлебом, — попали в плен. Римлянам достались и повозки, и вьючный скот, и много иной добычи. Вся она была продана, а деньги поделены между воинами. Пелигн Вибий Аккай, центурион Тит Педаний и другие Герои штурма получили награды.

Ганнон с фуражирами не отступил, а, скорее, бежал назад в Бруттий.

Кампании отрядили к Ганнибалу новое посольство с извещением, что римляне — у Беневента, в одном дне пути от Капуи, и, если карфагеняне не поторопятся помочь, Капуя перейдет в руки врага быстрее, чем в свое время Арпы. Не только что крепость Тарента, но и весь этот город не стоит того, чтобы отдать на произвол римского народа беззащитную Капую, которую он, Ганнибал, не раз ставил наравне с самим Карфагеном! Ганнибал как мог успокоил послов и отправил вместе с ними две тысячи всадников — защищать поля от неприятельских набегов.

И верно, консулы Квинт Фульвий Флакк и Аппий Клавдий (они соединились при Беневенте уже после разгрома карфагенского лагеря) повели легионы в Кампанию, и не для того лишь, чтобы вытоптать всходы и уничтожить посевы, [179] но чтобы осадить Капую: оба считали великим унижением для Римской державы, что измена этого города, такого близкого к Риму, уже три года остается безнаказанной. Но нельзя было бросить без всякой защиты и Беневент; вдобавок следовало ожидать, что Ганнибал пришлет союзникам подмогу или явится сам, и тогда римлянам не выдержать натиска его конников. Поэтому консулы приказали Тиберию Семпронию Гракху, который стоял в Лукании, прийти к Беневенту c конницей и легкою пехотой, а лагерь в Лукании и тяжелую пехоту передать под начало кому-нибудь из своих помощников.

Гибель Тиберия Семпрония Гракха.

Но в канун выступления Гракх погиб. За несколько дней до того он приносил жертву богам, и случилось чудо, предвещавшее беду. Откуда ни возьмись, вдруг выползли две змеи, объели печень жертвенного животного и так же внезапно скрылись из глаз. Жрецы советовали принести новую жертву, и, хотя теперь внутренности оберегали самым тщательным образом, повторилось то же самое. То же повторилось и в третий раз. Гадатели предупредили, что чудо возвещает об опасности, угрожающей полководцу, и что он должен остерегаться тайных советчиков и тайных замыслов. Но судьбу обойти не удалось.

Часть луканцев была на стороне Ганнибала, часть сохраняла верность Риму. Главою последних был некий Флав, второй год занимавший высшую в своих местах должность. Этот человек неожиданно надумал искать милостей у карфагенян. Но изменить самому и склонить к измене своих соплеменников ему казалось недостаточным, союз с врагами он хотел непременно скрепить кровью друга и гостя — римского командующего. Он побывал у Магона, пунийского [180] начальника в Бруттии, и получил от него обещание, что карфагеняне заключат с луканцами союз и ни в чем не ограничат прежнюю их свободу, если Флав выдаст Гракха. Затем он привел Магона в какое-то горное ущелье и сказал, что доставит сюда Гракха с немногими спутниками.

Ущелье было очень удобно для засады, и, осмотрев все вокруг, пуниец и луканец условились о сроке предательского покушения.

Флав пришел к римскому командующему и объявил, что затеял очень важное дело, завершить которое можно только при участии самого Гракха: он почти уговорил власти всех луканских племен, переметнувшихся на сторону Ганнибала после Каннской битвы, вернуться к дружбе с Римом. Римляне легко забудут им прошлое, потому что нет народа менее злопамятного и более скорого на прощение. Так, пр словам Флава, уверял и убеждал он луканцев, но теперь они хотят услышать это от Гракха и в залог верности коснуться правой руки римского вождя. Флав назначил им для встречи уединенное место неподалеку от римского лагеря; все можно будет уладить и покончить в нескольких словах.

Гракх, не подозревая обмана, введенный в заблуждение правдоподобием того, что он услышал, взял с собою ликторов и турму конницы и поспешил навстречу своей гибели. Враги появились со всех сторон сразу, и Флав, точно желая рассеять последние сомнения, тут же очутился среди них. В Гракха и его всадников полетели дротики. Гракх соскочил с коня, велел спешиться остальным и призвал их воспользоваться единственной милостью, в которой не отказывает им судьба, — умереть со славой.

— Кругом только горы, лес и враги, — сказал он, — их много, а нас мало. Либо мы покорно, точно овцы, дадим себя перерезать, либо не станем ждать, но сами, первые, с гневом и яростью ударим — и испустим дух, залитые неприятельской кровью, меж грудами оружия и трупов! Все цельтесь и метьтесь в луканца — предателя и перебежчика! [181]

Кто отправит его в царство мертвых впереди себя, кто принесет его в жертву подземным богам{56}, тот и в самой смерти найдет великое утешение!

С этими словами Гракх обмотал левую руку плащом — у римлян не было при себе даже щитов — и ринулся на противника. Сила завязавшегося боя никак не отвечала числу бойцов. Со склонов вниз, в долину, неслись дротики и пробивали насквозь не защищенные доспехами тела. Гракха пунийцы пытались взять живым, но он отыскал взглядом Флава и врубился в гущу врагов, сокрушая всех и все на своем пути, так что остановить его смог только меч, вонзившийся в грудь.

Магон без малейших отлагательств распорядился отвезти его тело к Ганнибалу и положить на главной площади лагеря вместе со связками прутьев, отнятыми у мертвых ликторов. По приказу Ганнибала сразу за воротами лагеря соорудили погребальный костер, и мимо трупа Гракха прошло торжественным маршем, в полном вооружении, все карфагенское войско. Испанские солдаты исполнили воинственную пляску, почтили мертвого и все прочие племена, каждое по своему обычаю. Воздал ему должное словом и делом и сам Ганнибал.

Еще один поединок у стен Капуи.

Консулы между тем опустошали поля Кампании. Капуанцы при поддержке карфагенской конницы сделали вылазку, которая очень напугала римлян: они едва успели выстроиться в боевой порядок, сражались вяло и недружно и бежали, потеряв полторы тысячи убитыми. После этого самонадеянность кампанцев, и без того немалая, увеличилась неизмеримо, [182] и они то и дело задирали врага мелкими стычками. А консулы, огорченные неудачным началом, соблюдали сдержанность и осторожность.

Одно незначительное само по себе происшествие поубавило дерзости кампанцам, а римлянам вернуло уверенность в себе; впрочем, на войне и мелочи иногда приводят к важным и серьезным последствиям.

Кампанца Бадия связывали самые тесные узы гостеприимства{57} с римлянином Титом Квинтием Криспином. Дружба их сделалась особенно прочной несколько лет. назад, когда Бадий в Риме заболел и долго пролежал в доме у Криспина, окруженный самыми искренними забртамд. И вот теперь этот Бадий вышел за городские ворота и попросил римских караульных кликнуть Криспина. Криспин подумал, что общие раздоры не стерли добрых воспоминаний о частных услугах и одолжениях и что Бадий хочет побеседовать с ним по-приятельски. Но, увидев его, Бадий сказал:

— Вызываю тебя на поединок, Криспин. Сядем-ка на коней да поглядим, кто из нас крепче держит оружие в руках.

— Разве мало нам обоим иных противников, чтобы доказывать свое мужество? — возразил Криспин. — Даже на поле битвы, если бы я с тобою встретился, то постарался бы разойтись, чтобы не осквернять рук кровью друга и гостеприимца.

Сказавши это, он удалился.

Но Бадий не унимался. Он принялся обвинять римлянина в трусости, осыпал его бранью, которой скорее заслуживал сам, кричал, что Криспин только прикидывается жалостливым [183] и милосердным, а на самом деле боится могучего врага. Если ему кажется, что разрыв общественных договоров частные союзы не затронул и не расторгнул, то кампанец Бадий в присутствии двух войск отрекается от дружбы с Титом Квйнтием Криспином, римлянином. Нет и не может быть у Бадия ничего общего с врагом, который напал на его отечество и пенатов!

— Если ты мужчина, — кричал он, — выходи на бой!

Криспин долго медлил, пока товарищи по турме не внушили ему, что нельзя позволять кампанцу безнаказанно издеваться над римлянином. Тогда, получив разрешение у консулов, он выехал вперед и стал кликать Бадия. Тот не заставил себя ждать. Противники сшиблись, и Криспин ранил Бадия в левое плечо, поверх щита. Бадий упал. Криспин спрыгнул с коня, чтобы добить раненого. Но Бадий успел вскочить на ноги и, бросив щит и коня, помчался к своим, а Криспина, который вел в поводу захваченного коня и потрясал окровавленным копьем, товарищи проводили к консулам, и те хвалили его и щедро наградили.

Ганнибал подошел к осажденной Капуе. На третий день он построил войско к бою, нисколько не сомневаясь в успехе, если даже кампанцы сумели обратить консулов в бегство. И действительно, римляне едва держались под градом дротиков, которыми их засыпали карфагенские всадники, пока консулы не ввели в бой свою конницу. Тут началось конное сражение, которое было прервано, когда на горизонте вдруг поднялось облако пыли. Обеим сторонам это облако внушило одинаковое беспокойство — не новый ли приближается враг? — и, словно по уговору, оба войска отступили, каждое в свой лагерь.

Выяснилось, что подкрепление получили римляне: квестор [184] Гней Корнелий привел конницу и легкую пехоту убитого Гракха. Тем не менее еще на одно сражение консулы не отважились. Силе они предпочли хитрость и на другую же ночь покинули свой лагерь. Фульвий направился к городу Кумы, Аппий Клавдий — в Луканию. Ганнибал растерялся; сперва он вообще не знал, кого преследовать, потом погнался за Аппием. Аппий долго водил врага за собою по всей Лукании и наконец вернулся к Капуе другою дорогой.

Два позорных и преступных поражения.

В Лукании Ганнибалу повезло. Был в римских войсках центурион Марк Центений, по прозвищу Пенула{58}, человек громадного роста и очень храбрый, одним словом — отличный воин. Срок его службы кончился, и, вернувшись в Рим, он добился у городского претора Публия Корнелия разрешения выступить перед сенаторами. Претор привел Пенулу в сенат, и центурион просил дать ему под начало пять тысяч человек: он, дескать, прекрасно изучил и характер врага, и местность и сможет применить против Ганнибала его же собственные хитрые выдумки и приемы. Конечно, глупо было давать такие обещания, но не менее глупо было им верить! Разве искусный солдат и искусный полководец — это одно и то же?.. Пенуле дали не пять тысяч, а восемь (половину этого числа составили римские граждане, вторую половину — союзники), да еще сам он принимал дорогою добровольцев, так что в землю луканцёв привел уже тысяч около пятнадцати.

Ганнибал после бесплодной погони за Аппием Клавдием стоял в Лукании. Было заранее ясно, чем кончится встреча [185] между Ганнибалом и центурионом, между войском-ветераном, не знающим, что такое поражение, и войском-новобранцем, не знающим, что такое порядок. Едва завидев друг друга, противники построились к бою и, несмотря на очевидное неравенство сил, сражались более двух часов, потому что римляне не падали духом, пока их вождь оставался в живых. Но Пенула сам подставил грудь под вражеские дротики; не только за былую свою славу он опасался — еще больше опасался он бесчестия, которое его ждало, если бы он пережил поражение, вызванное лишь его легкомыслием и заносчивостью.

Итак, он пал, и римляне сразу же обратились в бегство. Бежать, однако же, было некуда: вражеская конница заняла и перерезала все пути. Едва ли тысяча человек спаслась, остальные погибли.

Примерно в эту же пору дезертировали воины Тиберия Семпрония Гракха — бывшие рабы. При жизни Гракха они служили верно и усердно, смерть его словно бы освободила их от присяги или уволила в отставку.

Ганнибал помнил о Капуе и совсем не собирался оставлять союзников без помощи, но разгром Пенулы подсказывал ему, что у римлян может найтись и другой начальник под стать Пенуле и было бы жаль упустить такой счастливый случай. Внимательно выслушивая донесения своих полководцев и союзников, он узнал, что претор Гней Фульвий, командовавший римскими силами в Апулии, взял несколько городов, которые поддерживали пунийцев; успех и богатая добыча вскружили голову и самому претору, и его солдатам — они вконец распустились и перестали повиноваться начальникам, Фульвия же это нисколько не беспокоит. Решив, что желанный случай представился, Ганнибал из Лукании двинулся в Апулию.

Когда в римском лагере разнесся слух, что приближается неприятель, воины едва не схватили знамена и не вышли строиться — без всякого приказа претора. Если их что и [186] удержало, так только уверенность, что они могут сделать это в любой миг, по собственному желанию и усмотрению. Ночью Ганнибал разместил в окрестных хуторах, рощах и зарослях кустарника три тысячи человек, приказав им дожидаться условного знака. Две тысячи конников засели вдоль дорог, на которых враг мог бы искать спасения в бегстве. Покончив с этими приготовлениями, Ганнибал на рассвете вывел и выстроил войско.

Вывел своих и Фульвий, но не столько руководясь собственными планами и надеждами, сколько уступая случайному воодушевлению солдат. И строились римляне так же случайно и легкомысленно: каждый становился где хотел, а потом, никого не спросившись, покидал занятое место, сочтя его слишком опасным, или даже просто по прихоти. Боевая линия оказалась чрезмерно вытянутой в длину и, стало быть, очень непрочной. Военные трибуны предупреждали, что враг прорвет этот строй в любом месте, где бы ни ударил, но здравые речи не могли коснуться ни душ, ни хотя бы слуха безумцев.

Римляне не выдержали не только первого удара карфагенян, но даже первого их крика. Претор Фульвий был схож с Марком Центением Пенулой глупостью и легкомыслием, но не силою духа. Увидев, что его люди в смятении, он схватил коня и бежал первым в сопровождении и под прикрытием двух сотен всадников. Зато из восемнадцати тысяч его подчиненных уцелело не более двух тысяч — остальных карфагеняне обошли, стиснули с тыла и с обоих флангов и перебили. Римский лагерь, целый и невредимый, достался пунийцам.

Когда об этих несчастьях, следовавших одно за другим, стало известно в Риме, скорбь и страх объяли город. Но удачные до сих пор действия консулов не дали унынию взять верх окончательно. Сенат приказал консулам собрать остатки разгромленных войск и позаботиться, чтобы беглецы, отчаявшись, не сдались добровольно в плен, как случилось [187] после поражения при Каннах. Претору Публию Корнелию поручен розыск дезертиров из войска Тиберия Гракхй, а заодно — и новый набор.

Консулы продолжали осаду Капуи. Прежде всего они запаслись хлебом, чтобы не пришлось терпеть нужды зимою, затем приступили к осадным работам. С трех сторон одновременно повели ров и вал с частыми редутами, намереваясь в скорейшем времени замкнуть кольцо вокруг города. Кампанцы пытались мешать работам, но все их атаки были отражены, и они перестали показываться за стенами.

Претор Публий Корнелий от имени сената распорядился, чтобы консулы, пока осадные работы еще не завершены, разрешили всякому, кто пожелает, беспрепятственно подкинуть Капую, забрав с собою имущество. Крайним сроком назначалась середина марта следующего года. Кто останется в городе после этого дня, пусть не ждет пощады ни себе, ни своему добру. Сообщение консулов кампанцы встретили насмешками, бранью и угрозами.

Из Лукании Ганнибал увел войско к Таренту. Снова пытался он взять крепость, и снова безуспешно. Тогда Он подступил к Брундизию, и здесь его разыскали послы из Капуи, сообщили, в каком отчаянном положении находится их город, и заклинали поскорее помочь. Ганнибал высокомерно ответил, что один раз уже избавил их от осады, избавит и в другой раз. С тем он и отпустил послов, которые насилу вернулись, домой, чудом пробравшись сквозь римские укрепления.

Падение Сиракуз.

В первую пору осады Капуи пришла к концу затянувшаяся осада Сиракуз.

Ранней весной Марцелл после некоторых колебаний, двинуться ли ему к Агригенту против Гимилькона и Гиппократа [188] или остаться на месте, решил все-таки завершить начатое. Но взять город силою было немыслимо — и с суши, и с моря он оказался неприступен, — удушить его голодом тоже не удавалось, потому что из Карфагена беспрерывно и почти беспрепятственно везли хлеб морем, и римский полководец обратился за поддержкою к сиракузским изгнанникам. Он просил их завязать переговоры с единомышленниками — врагами Карфагена и друзьями Рима — в самих Сиракузах и от его имени обещать сиракузянам свободу и независимость, если Сиракузы будут сданы. Люди в городе, однако же, сделались до крайности подозрительны и зорко следили друг за другом, так что случая вступить в переговоры не было очень долго. После нескольких неудачных попыток изгнанники заслали в осажденные Сиракузы раба, который выдал себя за перебежчика. Он встретился с друзьями изгнанников и передал им предложение Марцелла. Сиракузяне выскользнули из гавани в рыбачьей лодке, спрятавшись под сетями, обогнули Ахрадину и прибыли в римский лагерь. Эти поездки повторялись несколько раз, и в результате к заговору присоединилось человек восемьдесят. Все было готово, как йдруг некий Аттал явился с доносом к Эпикиду. Этот человек донес на приятелей и близких знакомых единственно из обиды — за то, что они не посвятили его в свои планы. Заговорщики погибли в страшных муках.

Итак, одна надежда рухнула, но тут же появилась новая. Сиракузяне отправили к македонскому царю посла — спартанца Дамиппа, и корабль попал в руки римлян. Эпикид прилагал все усилия к тому, чтобы выкупить пленника, не возражал против этого и Марцелл, потому что Рим искал дружбы с этолийцами{59}, а этолийцы находились в союзе со Спартой. Для совещания об условиях выкупа избрали удобное [189] для обеих сторон место — между римским лагерем и северною стеною города. Разглядывая стену вблизи, один из римлян сосчитал число рядов каменной кладки, прикинул в уме высоту каждого каждая и понял, что стена гораздо ниже, чем казалось ему и его товарищам, и что на нее можно взобраться по сравнительно коротким лестницам. С этими соображениями он пришел к Марцеллу; командующий выслушал его с интересом, но заметил, что по той же самой причине низкую часть стены охраняют особенно бдительно и что надо выждать удачного стечения обстоятельств.

Подошло празднество в честь богини Артемиды, которое сиракузяне справляли целых три дня, и перебежчик сообщил Марцеллу, что на праздничных пирушках будут пить больше обычного: съестных припасов, как всегда в осаде, не хватало, а вина было вдоволь, и Эпикид велел раздавать его даром.

Марцелл тут же созвал на совет военных трибунов. Отбираются лучшие воины, способные исполнить важное и рискованное дело, тайно сколачивают и связывают лестницы, и все войско получает распоряжение пораньше поужинать и лечь спать, потому что ночью будет штурм.

Когда стемнело и сиракузяне, пировавшие с середины дня, должны были уже захмелеть, Марцелл приказывает одному манипулу нести лестницы. Около тысячи воинов, цепочкой, в полной тишине, крадутся к назначенному месту. Без шума и суматохи первые поднялись на стену; за ними, ободренные их примером, один за другим последовали остальные. Тысяча воинов заняла часть стены и двинулась к Гексапилу, нигде не встречая ни души — караульные пьянствовали в башнях и либо уже спали, либо всё еще пили, с трудом разлепляя отяжелевшие веки. Нескольких спящих нашли в постелях и тут же убили. От Гексапила штурмовой манипул подал знак трубою, призывая прочих. Тут тишина была сразу нарушена и криками тех, кто карабкался на стену, и стуком топоров, которыми выламывали [190] калитку подле Гексапила. Римляне ворвались в Эпиполы{60}, где стражи было очень много и обман был уже ни. к. нему, скорее требовалось запугать врага до беспамятства. Когда загремели трубы и крики воинов, караульные, вообразив, что захвачен весь город, помчались по стене или попрыгали вниз. Здесь же, на стене, очутилась толпа горожан; в страхе они бросались то в одну сторону, то в другую, сметая на своем пути остатки караулов. Но большинство сиракузян еще понятия не имело о случившемся; в городе таких размеров, как Сиракузы, вести, из одного квартала не скоро достигают остальных. Лишь на рассвете, когда Марцелл, выломав все шесть ворот Гексапила, ввел все свое войско, сиракузяне очнулись от хмельного оцепенения и кинулись к оружию, но слишком поздно.

Эпикид с отрядом наемников выступил с Острова в твердой уверенности, что лишь очень немногие враги перебрались через стену по небрежности стражи и что он легко выбьет их обратно. Встречных, которые от ужаса едва могли говорить, он успокаивал, повторяя, что они попусту сеют панику и что все далеко не так страшно, как им кажется. Но, увидев собственными глазами римских солдат в Эпиполах и повсюду вокруг, он лишь приказал своим метнуть копья и поспешно вернулся назад, в Ахрадину. Не врага боялся Эпикид, а измены у себя за спиной — как бы скрытые ненавистники пунийцев не воспользовались всеобщим смятением и не закрыли ворота Ахрадины и Острова.

Марцелл, взойдя на стену и увидев с высоты город — один из самых прекрасных в мире в те времена, — заплакал. Плакал он не только от радости, но и скорбя о древней славе Сиракуз. Он вспоминал войны, которые счастливо вел этот город с могучими заморскими державами, вспоминал многочисленных правителей и царей, и прежде всех Гиерона, [191] верного друга римского народа. И вся эта слава, все богатство и великолепие за какой-нибудь час могли утонуть в пламени и обратиться в прах и пепел.

С этими мыслями он призывает сиракузских изгнанников и велит, чтобы они еще раз попытались склонить неприятеля к сдаче. Но ворота и стены Ахрадины обороняли главным образом римские перебежчики, у которых в случае мира или перемирия никакой надежды на спасение не было. Они не стали говорить с посланцами Марцелла и даже не разрешили им подойти к стене.

Тут Марцелл направился к Эвриалу. Это холм на самом краю Эпипол, он нависает над дорогою, которая ведет в глубь острова и очень удобна для подвоза продовольствия. На вершине холма стояла крепость, которою командовал назначенный Эпикидом грек Филодем. Марцелл послал к нему именитого сиракузянина, одного из убийц Гиеронима. На предложение сдаться Филодем отвечал пространными и туманными речами, и посланец вернулся ни с чем. Начальник крепости явно выгадывал время, чтобы дождаться Гиппократа с Гимильконом и впустить к себе карфагенян: тогда римское войско, зажатое в городских стенах, было бы наверняка истреблено. Убедившись, что Эвриал не взять ни силою, ни хитростью, Марцелл поставил лагерь между Неаполем и Тихой — каждый из этих кварталов сам по себе был словно целый город, — не желая располагаться в районах, населенных более густо: в таких районах солдаты уже несомненно разбрелись бы кто куда в поисках легкой добычи.

В лагерь пришли послы из Тихи и Неаполя и умоляли Марцелла, чтобы римляне не убивали жителей и не жгли дома. [192] Марцелл устроил военный совет и с общего согласия издал приказ: насилий над свободными гражданами не чинить, имущество же их расхищать беспрепятственно. У лагерных ворот, обращенных в сторону улиц, он поставил караулы, опасаясь случайной атаки, пока солдаты будут заняты грабежом. Потом прозвучала труба, и солдаты рассеялись в разные стороны. Все гудело и трепетало от страха и смятения, все двери были выбиты и выломаны, но кровопролития не случилось. Грабеж закончился лишь тогда, когда все нажитое и накопленное за долгие годы благополучия и процветания было отнято и перенесено в римский лагерь.

Карфагеняне всё не появлялись, Филодем, отчаявшись, заручился обещанием Марцелла отпустить его к Эпикиду, вывел гарнизон и передал крепость римлянам.

Пока всеобщее внимание было приковано к Неаполю и Тихе, откуда летели ликующие крики римских воинов и горестные вопли граждан, начальник карфагенского флота Бомилькар с тридцатью пятью кораблями выскользнул из гавани и уплыл в Карфаген. Ему помогла ночная непогода, настолько сильная, что римские суда не могли остаться на рейде и, попрятавшись в соседних бухтах, прозевали неприятеля. Бомилькар сообщил сенату, в каком отчаянном положении защитники Сиракуз, и спустя немного дней возвратился уже с сотнею судов. Говорили, что Эпикид засыпал его дарами из царской сокровищницы.

Завладев Эвриалом и избавившись от тревоги, как бы враг не нанес ему внезапного удара в спину, Марцелл осадил Ахрадину, лишив ее всякого подвоза продовольствия. Но через несколько дней прибыли наконец Гиппократ и Гимилькон, и римляне сами оказались как бы в окружении. Гиппократ напал на прежний римский лагерь — тот, где Марцелл помещался зимою и в начале лета, до вторжения в город, — Эпикид в тот же час сделал вылазку, а карфагенские корабли причалили к берегу между городом и зимним лагерем, чтобы не дать римлянам помочь друг Другу. Взаимная [193] помощь, однако же, и не понадобилась: и Марцелл, и начальник зимнего лагеря легко отразили врага собственными силами.

Гиппократ бежал без оглядки, а Эпикид был загнан назад в Ахрадину. Это двойное поражение и на будущее отбило у неприятеля охоту к необдуманным и неожиданным атакам.

Впрочем, другая причина, гораздо более важная, вскоре расстроила воинственные планы не только карфагенян, но и римлян: в обоих станах вспыхнул мор. Нестерпимый осенний зной и нездоровая от природы местность разрушительно действовали на здоровье каждого, но те, кто был за пределами города, страдали гораздо больше. Вначале заболели и умирали солдаты, которым для стоянок выпали самые гнилые места, но уход за теми, кто занемог, и простое соприкосновение с ними разнесли недуг повсюду. Заболевшие либо умирали в одиночестве, брошенные и покинутые всеми, либо заражали и утаскивали за собою в могилу друзей, которые тщетно старались их спасти. Что ни день — то смерти и похороны, и во все часы суток — неумолчный плач. Мало-помалу, однако же, к беде привыкли, и эта привычка настолько ожесточила души, что умерших уже и не оплакивали, и даже не хоронили, и люди глядели на трупы, валявшиеся у всех на виду, и не испытывали ничего, кроме страха за собственную жизнь. Мертвые внушали ужас больным, больные — живым, и иные, предпочитая погибнуть от меча, бросались в одиночку на вражеские караулы.

В карфагенском лагере мор свирепствовал гораздо сильнее, чем у римлян, потому что римляне за время осады успели привыкнуть и к сиракузскому воздуху, и к воде. Служившие под началом у карфагенян сицилийцы, как только увидели, что болезнь распространяется и ширится, тут же разбежались по своим городам; самим же карфагенянам податься было некуда, и они погибли все до последнего вместе со своими вождями — Гиппократом и Гимильконом. [194]

Марцелл своих людей перевел в город; тень и кровля над головою сохранили жизнь многим. Тем не менее и римское войско понесло очень большие потери.

Бомилькар снова уплыл в Карфаген просить помощи. Он убедил сенат, что, хотя римляне почти пленили Сиракузы, возможность одолеть врага еще не упущена, и ему дали сто тридцать боевых кораблей и семьсот грузовых судов со всевозможными припасами и оружием. Во главе этого флота он отошел от берегов Африки и с попутным ветром переправился в Сицилию, но тот же ветер мешал ему обогнуть мыс Пахин.

Весть о прибытии Бомилькара, а затем долгая его задержка у Пахина и сиракузянам, и римлянам внушали противоречивые чувства радости и страха попеременно. Наконец Эпикид, опасаясь, как бы пунийский флот не вернулся обратно в Африку, если ветер с востока по-прежнему не уляжется и не утихнет, передал командование в Ахрадине начальникам наемных отрядов, а сам уплыл к Бомилькару. Бомилькар признался Эпикиду, что боится встречи с римлянами, и не потому, что слабее врага — напротив, кораблей у него больше, чем у них, — а потому, что врагу будет в помощь ветер, неблагоприятный для карфагенян. Все-таки Эпикид убедил пунийца попытать счастья в бою. И Марцелл тоже, несмотря на неравенство в силах, склонялся к мысли о сражении. Дело в том, что сицилийцы, в начале моровой язвы бежавшие от Сиракуз, вновь собирались под знамена и созывали добровольцев со всего острова, а выдержать натиск с суши и с моря одновременно, да еще во вражеском городе, было бы слишком трудно.

Два флота стояли по фбе стороны Пахинского мыса, готовые сойтись и столкнуться, как только позволит погода. И вот Эвр{61}, свирепствовавший так долго, стих. Первым [195] тронулся с места Бомилькар, по-видимому, — с намерением обогнуть мыс, но, заметив, что римские корабли идут прямо на него, вдруг испугался и повернул в открытое море. В порт Гераклёю, где причалили его грузовые суда, он послал гонца с приказом плыть назад, в Африку, а сам, миновав Сицилию, двинулся в Тарент. Эпикид, разом лишившийся всех надежд, не захотел возвращаться в осажденный, наполовину уже занятый неприятелем город и обосновался в Агригенте, не думая ни о каких новых начинаниях и только выжидая исхода событий.

Когда сицилийцам в их лагере стало известно, что Эпикид покинул Сиракузы, а карфагеняне — Сицилию, они, спросив согласия осажденных, отправили послов к Марцеллу и предложили сдать город. Заключили предварительное соглашение, что все прежде принадлежавшее царям впредь будет собственностью Рима, все остальное останется за сицилийцами; сицилийцы сохранят также свою свободу и законы. Вслед за тем сицилийцы вызвали тех сиракузян, которые правили делами в городе после отъезда Эпикида, и объявили, что они прибыли послами не только к Марцеллу, но и к сиракузянам, ибо участь всех жителей острова должна быть одинакова и никто не должен выговаривать для себя особых условий мира.

Послов впустили в Сиракузы. Они встретились с родственниками и друзьями, рассказали о переговорах с Марцеллом и, воодушевив осажденных надеждою на спасение, уговорили вместе напасть на ближайших помощников Эпикида. Трое из них были убиты. Созвали Народное собрание, и глава посольства выступил с такою речью:

— Вы терпите горькие муки и жестокую нужду, граждане Сиракуз, но винить судьбу не имеете права, потому что лишь от вас самих зависит, сколько продлятся еще ваши страдания. Не из ненависти к вам осадили римляне ваш город, наоборот — они стремились избавить Сиракузы от гнусных тиранов, Эпикида и Гиппократа. Теперь Гиппократ [196] мертв, Эпикида нет, а прислужники его перебиты. Что же мешает римлянам желать Сиракузам добра и только добра, так словно бы по-прежнему здравствовал Гиерон, несравненный хранитель дружбы с Римом? Стало быть, нет иной опасности ни для города, ни для его обитателей, кроме той, что кроется в вас самих, если вы упустите случай примириться с римлянами, — случай самый счастливый из всех возможных.

Эта речь была встречена громким и единодушным одобрением. Но прежде чем отрядить послов к Марцеллу, сира-кузяне решили выбрать городских правителей. Вновь избранные правители отправились в римский лагерь, и один из них сказал:

— Не сиракузяне изменили вам, римляне, но Гиероним, и мир, нарушенный этим тираном и восстановленный его смертью, разорвали опять-таки не сиракузяне, но царские псы — Гиппократ и Эпикид. Избавившись от тех, кто держал нас в рабстве, мы сразу же отдаем в вашу власть себя, наш город, наше оружие и согласны на любую участь, какую вы нам ни назначите. Боги даровали тебе, Марцелл, славу покорителя Сиракуз, самого знаменитого и прекрасного среди греческих городов. Вся краса наша и слава отныне твои. Неужели же ты предпочитаешь, чтобы потомки лишь по преданиям знали, каким был покоренный тобою город? Неужели ты не пощадишь и не сохранишь Сиракузы, чтобы твой род всегда был для них милостивым патроном, а они — вечным клиентом Марцеллов?

Марцелл с готовностью отозвался на эти мольбы осажденных, но меж самими осажденными вдруг возник бешеный раздор. Перебежчики, нисколько не сомневаясь, что их выдадут на расправу римлянам, возбудили то же опасение у наемников. Солдаты схватили мечи и первым делом умертвили новых правителей, а после разбежались по городу, убивая всех, кто попадался им на пути, и грабя дома. С трудом сумели сиракузяне водворить среди них спокойствие, убеждая, [197] что наемников ждет совсем иная судьба, нежели перебежчиков. К счастью, в это время в город явилось ответное посольство от Марцелла, и римляне подтвердили, что у них нет никаких оснований требовать наказания наемников.

Среди начальников наемных отрядов в Ахрадине был испанец, по имени Мерик, а в посольской свите оказался один воин из испанских вспомогательных частей. Этот воин пришел к Мерику и говорил с ним наедине, без свидетелей. Он рассказал о положении дел в Испании — что вся страна подчинилась римлянам — и уверял, что услуга римлянам доставит Мерику высокое положение среди соплеменников, захочет ли он продолжать службу в войске или возвратится на родину.

— А если тебе больше нравится терпеть осаду, то объясни хотя бы, на что ты надеешься, — ведь вы заперты и с суши и с моря, — спросил он Мерика под конец.

Слова земляка достигли цели, и когда наемники постановили отправить к Марцеллу своих людей для переговоров, Мерик послал с ними брата. Тот же испанец, что беседовал с Мериком, привел его брата к Марцеллу отдельно от прочих посланцев, и на этой тайной встрече все было условле-но и решено.

Чтобы отвлечь от себя всякое подозрение, Мерик объявил, что не одобряет этих бесконечных посольств. Довольно впускать в Ахрадину и на Остров врагов и выпускать их пособников. Начальники наемников должны поделить позиции между собой, и пусть каждый будет в ответе за свою часть города, тогда и караульные будут смотреть зорче. Все согласились; самому Мерику досталась половина Острова от [198] Источника Аретусы до входа в Большую Гавань, и он тут же известил об этом римлян.

Марцелл распорядился погрузить воинов на большое судно, отвести его ночью на буксире к Острову и высадить солдат у тех ворот, что подле Источника Аретусы. Их встретил Мерик, сам распахнул перед ними ворота и укрыл римлян так, чтобы их никто не мог обнаружить.

Рано утром Марцелл всеми силами обрушился на стены Ахрадины. Ее защитникам приходилось так трудно, что они были вынуждены призвать на помощь товарищей с Острова. Те бросили свои посты и помчались на выручку. Тогда римляне вышли из укрытия и почти без боя овладели Островом, к которому тут же подошли снаряженные заранее легкие корабли, так что римский отряд сразу был усилен на случай ответной атаки наемников. Хуже всех, как ни странно, оборонялись перебежчики, но они не доверяли никому, всех подозревали в измене и потому больше думали о бегстве, чем о битве.

Получив донесение, что весь Остров и часть Ахрадины заняты и что Мерик со своими подчиненными открыто присоединился к римлянам, Марцелл приказал трубить отступление: он тревожился, как бы не были расхищены несметные сокровища сиракузских царей.

Едва римляне ослабили натиск, перебежчики, находившиеся в Ахрадине, покинули город. Теперь сиракузяне освободились от последней опасности, которая им угрожала. Открыв ворота, они отправляют к Марцеллу еще одно посольство с единственною просьбой — сохранить жизнь им и их детям. Марцелл созвал совет, на который пригласил и сиракузских изгнанников. Он сказал, что злодейства тех, кто правил Сиракузами в течение последних нескольких лет, перевешивают все добрые дела пятидесятилетнего Гиеронова царствования. Но злодеяния эти обратились против самих, злодеев, и нарушители договоров наказаны даже суровее, чем того хотел римский народ. [199]

— Для меня, — так он завершил, — взятие Сиракуз — вполне достаточная награда за все труды и опасности, которые мы перенесли на суше и на море у стен вашего города.

Потом он отправил квестора с караулом в царскую сокровищницу, а город отдал солдатам на разграбление. Нетронутыми остались лишь дома вернувшихся изгнанников, которые охраняла особая стража.

Немало примеров гнусной злобы и гнусной алчности победителей можно было бы припомнить, но самый знаменитый между ними — убийство Архимеда. Среди дикого смятения, под крики и топот ног озверевших солдат Архимед спокойно размышлял, рассматривая начерченные на песке фигуры, и какой-то грабитель заколол его мечом, даже не подозревая, кто это. Говорят, что Марцелл был очень огорчен, сам позаботился о похоронах и даже велел разыскать родственников убитого и оказал им защиту и покровительство.

Вот как пали Сиракузы. В этом городе римляне взяли столько добычи, сколько не нашли бы и в самом Карфагене, будь он тогда завоеван.

Двойная трагедия в Испании.

Весною того же года начались важные события в Испании. После того как войска вышли с зимних квартир, состоялся большой военный совет, и все в один голос говорили, что войну в Испании пора заканчивать и что сил для этого вполне довольно — зимою римляне взяли на службу двадцать тысяч кельтиберов. У неприятеля было три войска. Два из них, под начальством Магона и Гасдрубала, сына Гисгбна, стояли одним общим лагерем, примерно в пяти днях пути от римлян. Третьим командовал Гасдрубал, сын Гамилькара Барки, самый давний и самый опытный из [200] карфагенских полководцев в Испании. Его Сципионы думали разгромить первым, и останавливало их лишь одно: что, если испуганные этим разгромом Магон и другой Гасдрубал забьются в непроходимые горы и леса и затянут войну еще надолго?

Итак, было решено разделиться и охватить боевыми действиями всю Испанию сразу. Публий Корнелий Сципион с двумя третями прежнего войска выступил против Магона и Гасдрубала, сына Гисгона, Гней Корнелий Сципион с одною третью прежних воинов и всеми кельтиберами — против Гасдрубала Барки. Сперва они шли вместе; у реки Бётис Гней остановился, а Публий двинулся дальше.

Лагерь Гасдрубала Барки лежал за рекою. Пуниец узнал, что вся сила и надежда римского командующего заключена в кельтибёрских вспомогательных отрядах, а римлян у него в подчинении совсем мало. Гасдрубалу хорошо было известно вероломство всех варварских племен, в особенности же испанских, с которыми он столько лет беспрерывно воевал, и он без колебаний предложил вождям кельтиберов большую плату за то, чтобы они увели своих людей. Лазутчиков и посредников он нашел легко — испанцами были переполнены оба враждебных лагеря, — впрочем, и достигнуть согласия оказалось не намного труднее. Кельтиберы не усмотрели в предложении Гасдрубала ничего ужасного — ведь их же не просили повернуть оружие против римлян! — а за такую плату, какую обещал пуниец, не стыдно и сражаться, не только что уходить от сражения, и вдобавок это очень приятно — ничего не делать, побывать дома, повидать близких. А римлян бояться нечего — их слишком мало, чтобы задержать уходящих насильно.

И вот, внезапно собравшись, кельтиберы уходят. В ответ на изумленные расспросы римлян варвары твердили, что в их краях вспыхнули междоусобицы. Сципион понял, что ни уговорами, ни силой союзников не удержать, а без них он был намного слабее врагов. Не оставалось ничего иного, [201] как отступать, принимая все меры, чтобы уклониться от битвы на открытом месте. Гасдрубал переправился через Ветис и преследовал неприятеля, не отставая ни на шаг.

Не в лучшем положении был и Публий Корнелий; ему грозил опасностью новый, неведомый прежде противник — молодой Масинисса, в будущем прославивший себя дружбою с римским народом, а тогда служивший под началом у Магона. Со своею нумидийской конницей он напал на Публия еще в пути и не давал ему покоя ни днем, ни ночью, не только перехватывая одиночек, которые забредали далеко от лагеря в поисках дров или корма для лошадей, но и налетая на самый лагерь и сея панику среди караульных. Ночами то и дело возникала тревога в воротах и на валу; римляне изнемогали от усталости, потеряли сон и, терпя нужду во всем самом необходимом, не смели показаться за лагерными укреплениями.

Это была настоящая осада, и она сделалась бы еще нестерпимее, если бы с пунийцами соединился вождь свессетанов, приближавшийся, как шел слух, во главе семи с половиною тысяч воинов. Крайность, в которой находился Сципион, заставила его, всегда осторожного и предусмотрительного, принять опрометчивое решение: выйти ночью навстречу свессетанам и сразиться, где бы они ни встретились.

Разумеется, выстроить боевую линию ни римляне, ни испанцы не успели и бились в походных колоннах. В беспорядочном этом сражении римляне одерживали уже верх, как вдруг прискакали нумидийцы, чью бдительность Сципион, как ему казалось, сумел обмануть ночным походом. Нумидийцы ударили римлянам в оба фланга. Римляне испугались, но все-таки, собравшись с духом, приняли бой, и тут подоспел третий враг — карфагенская пехота, которая атаковала сражающихся с тыла. Теперь римляне не знали, с кем раньше скрестить мечи, куда рвануться всем вместе, чтобы пробить себе дорогу и вырваться из окружения. Сципион [202] и ободрял воинов, и сам бросался туда, где приходилось всего труднее. В одной из таких схваток копье угодило ему в правый бок. Римляне тесно окружали своего полководца, и враги, построившись клином, старались проломить это кольцо, но когда они увидели, что Сципион падает с коня, то с ликующим криком разбежались и по всему войску разнесли весть о гибели римского главнокомандующего, и в пунийцев она вселила уверенность, что они победили, а в римлян — что они побеждены.

Началось массовое бегство. Проскользнуть между нумидийцами римляне еще могли, но уйти от такого множества конницы и пехоты, которое там скопилось, было совершенно невозможно, тем более что пехотинцы в резвости ног не уступали и лошадям. Во время погони враги истребили едва ли не больше римлян и их союзников, чем в самой битве, и вообще не уцелел бы ни один человеку если бы день не склонился к вечеру и не настала темнота.

Не теряя времени, едва дав солдатам передохнуть, пунийские полководцы стремительно двинулись к Гамилькару Барке. Они торопились воспользоваться плодами своего успеха и надеялись общими усилиями завершить войну. Встретившись, начальники и воины поздравляли друг друга с блестящей победой — в ожидании еще одной, не менее блестящей. Римляне не знали о случившемся ничего, и, однако же, в лагере царили скорбь, угрюмое молчание и немое предчувствие неминуемой беды. Гней Сципион видел, что врагов прибавилось намного, и не рассчитывал ни на что доброе. И правда — так подсказывал ему трезвый рассудок, — каким образом могли очутиться здесь Магон с товарищем, если не выиграв битву у брата, Публия? Почему брат не остановил их или, по крайней мере, не преследовал? Почему, наконец, если уже не сумел помешать соединиться врагам, сам не соединяется с ним, Гнеем? Среди этих мучительных раздумий он пришел к выводу, что надо отступить как можно дальше; иного средства к спасению не было. [203]

В первую же ночь, когда римляне сумели усыпить бдительность врагов, они тронулись в путь и прошли довольно значительное расстояние. На рассвете, обнаружив, что вражеский лагерь пуст, карфагеняне поспешили следом, выпустив вперед нумидийскую конницу. Еще до вечера нумидийцы настигли беглецов и, наезжая то с тыла, то с флангов, принудили остановиться. Сципион убеждал своих отбиваться, не прекращая движения.

— Главное, — говорил он, — это чтобы нас не догнала пехота!

Воины повиновались, но вскоре стемнело. Нумидийцы исчезли, а римляне, по приказу командующего, поднялись на какой-то холм — позицию не слишком надежную, в особенности для войска, уже зараженного страхом, но все же несколько приподнятую над окружающей местностью. Обоз и конница разместились в середине, а пехота — по краям, и утром римляне легко отразили новые атаки нумидийцев. Но вот приблизились Магон и два Гасдрубала со своими армиями, и стало ясно, что без укреплений, одной силою оружия, обороняться невозможно. Сципион долго осматривался, отыскивая, из чего бы соорудить вал, однако земля была каменистая и к тому же совсем голая — ни единого кустика, ни единой травинки, — а склоны всюду одинаково покатые, без резкой крутизны или обрыва, которые послужили бы препятствием на пути врага. И тем не менее какое-то подобие вала они устроили — сложили одно на другое вьючные седла вместе с притороченною к ним поклажею, а где седел не хватило, набросали всевозможные узлы и тюки, которые воины на марше несли на собственных плечах.

На холм пунийцы поднялись без малейшего труда, но Перед «валом застыли в изумлении — вышины он был обычной, зато вида совершенно невероятного. Но начальники закричали:

— Что оробели? Укрепление-то игрушечное, не годное даже на то, чтобы задержать женщин и ребятишек! [204]

Однако же перескочить через «вал», или разрушить его, или прорубить топорами оказалось не так просто: седла, лежавшие вплотную и тяжело придавленные поклажей, не поддавались. Лишь когда принесли деревянные багры и, зацепляя крючьями, растащили эту воистину последнюю преграду во многих местах сразу, все было кончено, и «лагерь» пал. [205]

Хотя победители во много раз превосходили побежденных числом и резня началась ужасная, значительная часть римлян скрылась в соседних лесах, а после добралась до лагеря Публия Сципиона (уходя на злосчастное ночное сражение со свессетанами, он оставил в лагере небольшой караул во главе с легатом Тиберием Фонтеем). Гней Сципион с несколькими спутниками набрел на какую-то сторожевую башню и заперся в ней. Пунийцы обложили башню хворостом и подожгли. Когда двери выгорели, они ворвались внутрь и всех перерезали.

Так погиб Гней Корнелий Сципион, на двадцать девятый день после смерти Публия. О гибели братьев скорбел не только Рим, но и вся Испания. Скажем более: в Риме горевали и о потерянном войске, и о потерянной провинции, а Испания оплакивала только погибших Сципионов, и Гнея больше, чем Публия, потому что он дольше пробыл на испанской земле, первым приобрел любовь испанцев и первым показал им образец римской справедливости, простоты и умения владеть собой.

Подвиг Луция Марция, римского-всадника.

В эту горькую для Рима пору нашелся человек, который поправил дело, казалось уже безнадежное. Был в войске римский всадник Луций Марций, человек молодой, храбрый и на редкость одаренный. К прекрасным задаткам добавилась прекрасная выучка, которую он получил, прослужив много лет под началом у Гнея Сципиона и постигнув все тонкости военного искусства. Он собрал воинов, уцелевших после побоища на холме, вывел римские гарнизоны из нескольких крепостей и, составив довольно большой отряд, Соединился с Тиберием Фонтеем, легатом Публия Сципиона. [206]

Римляне вернулись за Ибер, в старые римские владения, и здесь разбили лагерь. На воинской сходке было решено выбрать полководца, и все солдаты подали голос за Марция; голосовали даже те, кто стоял в караулах у вала, — товарищи подменяли их на постах.

Марций занялся укреплением лагеря и сбором продовольствия, и все его приказы воины исполняли охотно и бодро. Но когда пришла весть, что Гасдрубал, сын Гисгона, переправился через Ибер и уже невдалеке, и солдаты увидели сигнал к битве, поднятый новым командующим над своею палаткой, их точно подменили. Они вспомнили Сципионов, вспомнили, с какими силами и с какими вождями выходили, бывало, в сражение, — и зарыдали, и бились головою о столбы и колья, и простирали руки к небесам, и проклинали богов, и падали ничком на землю, и каждый, захлебываясь слезами, называл имя своего командующего. Центурионы пытались поднять и ободрить рядовых, Марций метался по лагерю, разом и утешая воинов, и браня их за то, что они пустились в бесполезные бабьи причитания как раз тогда, когда нужно напрячь все силы для защиты собственной жизни и жизни государства, и это будет лучшею местью за Гая и Публия Сципионов. Но жалобный крик и стоны не утихали, пока не донесся звук вражеских труб: карфагеняне были совсем рядом.

Тут печаль внезапно сменилась гневом, солдаты схватили оружие, вылетели в ворота и как безумные набросились на противника. Пунийцы подходили беспечно, не держа строя, и были поражены, откуда взялось столько врагов после полного почти истребления римского войска, откуда у побежденных такая храбрость и уверенность в себе, откуда новый полководец, откуда самый лагерь, наконец. В испуге и растерянности они сперва Попятились, а потом под бешеным натиском римлян показали спину. Погоня могла бы стать роковой и для бегущих, но все же скорее — для преследователей, и Марций поспешно дал сигнал к отступлению. Воины [207] так распалились, что командующему пришлось вмешаться первые ряды и силою заворачивать своих людей назад.

Римляне возвратились в лагерь с неутоленною жаждой крови и убийства. Вернулись на стоянку и карфагеняне. Они вообразили, будто от погони римлян удержал страх, и опять исполнились легкомысленным презрением к неприятелю. Потому и лагерь свой они охраняли кое-как, по-прежнему уверенные, что враг по соседству — это лишь жалкие и беспомощные остатки двух разгромленных ими армий. И вот, все как следует разведав и разузнав; Марций составляет план, на первый взгляд даже не смелый, а прямо-таки отчаянный: он решил сам напасть на пунийцев, рассудив, что легче захватить лагерь одного Гасдрубала, чем отстаивать собственный лагерь, когда вновь соединятся три вражеских войска и три полководца. Но план этот, такой неожиданный и требовавший беспредельной отваги, мог вызвать замешательство у солдат, и Марций счел нужным все объяснить заранее. Созвав сходку, он выступил со следующею речью:

— И моя преданность погибшим Сципионам, и нынешнее наше положение способны убедить каждого, что власть, которой вы меня облекли, — не только великая честь, но и Тяжелая, мучительная забота. Смирив и подавив уныние в собственной душе, я обязан один думать за всех вас. Ни днем, ни ночью воспоминание об убитых командующих не покидает меня, и оба, Гай и Публий, говорят мне одно: отомсти за нас, за наших воинов, в течение долгих семи лет нe ведавших поражения на испанской земле, отомсти за Римское государство. И как при жизни обоих не было человека, который подчинялся бы им с большей готовностью, чем я, так и теперь я помышляю лишь о том, чтобы выполнить их завет и отыскать путь, который избрали бы они, будь они теперь среди нас. И вас я прошу, солдаты: не плачем чтите их, как чтут умерших, — ибо они живы, живы славою своих подвигов! Всякий раз, как вы вспомните о них, пусть им представится, будто они поднимают сигнал битвы и зовут [208] вас в сражение! Впрочем, я не сомневаюсь, что именно это видение носилось перед вашим взором вчера, когда вы доказали врагу, что мощь Рима не угасла вместе со Сципионами и что народ, чье мужество не сокрушила и каннская катастрофа, одолеет любую новую свирепость судьбы.

Вчера вы были храбры по собственному почину, завтра я намерен испытать вашу храбрость в деле, задуманном мною. Мы воспользуемся счастливою случайностью и нападем на врага врасплох, вооруженные — на безоружных, а возможно, и на сонных. Менее всего на свете пунийцы боятся, что мы осмелимся штурмовать их лагерь. А чего не боишься, против того и никаких мер осторожности обычно не принимаешь. И правда, нет у них ни настоящих передовых постов, ни регулярной смены караулов на валу — так доносят лазутчики. Мы выступим после третьей стражи ночи, храня полную тишину, и захватим лагерь в один миг, с первым же боевым кличем у ворот. Тут вы и учините то самое избиение, от которого, к немалому вашему неудовольствию, пришлось отказаться вчера. Действовать надо сейчас же, пока о нашей вчерашней вылазке не узнали двое других полководцев врага. Ведь против трех пунийских армий вместе не устоял и Гней Сципион со свежим и нетронутым еще войском, — на что же тогда рассчитывать нам? Наши командующие погибли оттого, что раздробили свои силы, — так и враги погибнут, если мы станем бить их порознь, по частям. Иного пути у нас нет. Солдаты выслушали нового командующего с великою радостью. Наточив мечи и копья, они остаток дня и большую половину ночи отдыхали, а в четвертую стражу выступили. Кроме ближайшего к римлянам лагеря, у пунийцев был еще другой, в девяти километрах от первого. Их разделяла глубокая лощина, густо заросшая лесом. Примерно посредине [209] этого леса римляне — по пунийскому образцу — спрятали когорту пехоты и отряд конницы. Когда дорога была таким образом перерезана, Марций направился к ближнему лагерю. Действительно, постов перед воротами не было, стражи на валу — тоже, и римляне проникли в неприятельский лагерь совершенно свободно, точно в собственный.

Запели трубы, загремели крики. Кто колет и рубит еще не очнувшихся ото сна врагов, кто поджигает хижины, крытые сухою соломой, кто занимает ворота, преграждая дорогу к бегству. Безоружные пунийцы повсюду натыкаются на римские мечи. Те, кто так или иначе вырвался, мчатся ко второму лагерю, но их перехватывает римская засада, окружает, и все до последнего гибнут.

В дальнем лагере все было еще спокойнее. Перед рассветом многие разбрелись — за дровами, за кормом для лошадей, за случайною добычей. Оружие валялось на земле; караульные сидели, лежали, лениво прогуливались перед валом. На этих-то разомлевших от беспечности людей и налетели римляне, еще не остывшие после недавнего боя и победы. У ворот сопротивления не смог оказать никто, но за воротами на шум мгновенно стеклись солдаты со всего лагеря, и схватка завязалась жестокая. Она кончилась бы не так скоро, но в руках у врагов пунийцы увидели забрызганные кровью щиты и с ужасом догадались, что произошло, и обратились в бегство.

Так в продолжение одной ночи и одного дня римляне под командою Луция Марция овладели двумя карфагенскими лагерями, истребив при этом тридцать семь тысяч, взяв их в плен без малого две тысячи и овладев богатейшею добычею. Среди захваченного добра был серебряный щит с изображением Гасдрубала Барки, около сорока пяти килограммов весом. Этот щит, вплоть до пожара на Капитолии{62}, висел в храме Юпитера Капитолийского и назывался «Марциевым щитом», [210] служа памятником подвигу Луция Марция. Надо заметить, однако, что некоторые писатели оценивают потери пунийцев иными, гораздо более скромными цифрами.

Последняя битва Марцелла в Сицилии.

Тем временем Марцелл наводил порядок в Сицилии, действуя с такою справедливостью и добросовестностью, что прибавил славы не только себе, но и всему римскому народу. Лишь в том он ошибся, что вывез в Рим многочисленные статуи и картины, которыми были украшены Сиракузы. Разумеется, они составляли часть добычи и принадлежали победителям по праву войны, но с тех пор вошло в обычай восхищаться греческим искусством, а следом — наглая привычка грабить храмы и частные дома в поисках произведений и предметов этого искусства, привычка, обратившаяся в конце концов и против римских богов, и в первую очередь — против храма, воздвигнутого самим Марцеллом.

В Сиракузы приезжали послы почти из каждого сицилийского города, и каждое посольство встречало у Марцелла тот прием, которого их город заслуживал. Но в Агригенте тлел еще не погашенный очаг войны, и даже не тлел, а пылал, потому что там собрались три карфагенских начальника — Эпикид, пуниец Ганнон и недавно присланный Ганнибалом либофиникиец{63} Муттин. Эпикид и Ганнон поставили его командиром нумидийской конницы, и он неутомимо опустошал земли врагов и подавал помощь друзьям Карфагена. Пунийцы покинули свое убежище в Агригенте и стали лагерем у реки Гимеры. Марцелл выступил туда же и расположился [211] в шести километрах от неприятеля. Муттин немедленно пересек реку и напал на передовые посты, сея страх и смятение. Назавтра он повторил атаку и загнал противника в его лагерь. Но тут вспыхнул мятеж нумидийцев — около трехсот конников взбунтовались и ушли, — и Муттин пустился вдогонку, чтобы уговорить их вернуться. Уезжая, он очень просил Ганнона и Эпикида не торопиться со сражением.

Эта просьба обидела и даже оскорбила обоих, но больше — Ганнона (который, сказать кстати, уже завидовал славе Муттина): подумать только, какой-то жалкий африканец смеет давать советы ему, главнокомандующему, присланному сюда карфагенским сенатом и народом! И он убедил Эпикида переправиться за реку и вызвать римлян на бой.

Марцелл приказал воинам выносить знамена и строиться. Во время построения к ним прискакали с неприятельской стороны десять всадников. Это были нумидийцы, растревоженные мятежом товарищей, а теперь еще вдобавок возмущенные тем, что карфагеняне задумали унизить их командира. Они объявили Марцеллу, что нумидийская конница от участия в сражении уклонится. Весть об этом мигом разлетелась по рядам и всех ободрила, потому что всего больше римляне боялись вражеских всадников. А враги пали духом: они не только растерялись, лишившись вдруг значительной части своих сил, но даже не были уверены, не ударит ли на них собственная конница.

Вполне естественно, что большого сражения не произошло — дело решили первый крик и первый натиск. Нумидийцы невозмутимо стояли на флангах, а когда пехота побежала, так же невозмутимо присоединились к бегущим.

Это была последняя битва Марцелла в Сицилии.

Год уже заканчивался. Чтобы провести консульские выборы, в Рим из-под Капуи приехал консул Клавдий. Консулами на следующий год были избраны Гней Фульвий Центумал и Публий Сульпиций Гальба. [213]

Дальше