Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава V.

Большевистское наследие в освобожденных районах. Повстанчество и махновщина

Армии Юга, двигаясь вперед, шаг за шагом освобождали огромные территории России, встречая повсюду более или менее однообразные следы разрушения.

Первою на московском пути была освобождена Харьковская область. «Особая комиссия», обследовав всесторонне тяжесть и последствия шестимесячного большевистского владычества в ней, нарисовала нам картину поистине тяжелого наследия.

Жестокое гонение на церковь, глумление над служителями ее; разрушение многих храмов, с кощунственным поруганием святынь, с обращением дома молитвы в увеселительное заведение... Покровский монастырь был обращен в больницу для сифилитиков-красноармейцев. Такие сцены, как в Спасовом скиту, были обычными развлечениями чиновной красноармейщины:

«Забравшись в храм под предводительством Дыбенки, красноармейцы вместе с приехавшими с ними любовницами ходили по храму в шапках, курили, ругали скверно-матерно Иисуса Христа и Матерь Божию, похитили антиминс, занавес от Царских врат, разорвав его на части, церковные одежды, подризники, платки для утирания губ причащающихся, опрокинули Престол, пронзили штыком икону Спасителя. После ухода бесчинствовавшего отряда в одном из притворов храма были обнаружены экскременты»{62}.

В Лубнах перед своим уходом большевики расстреляли поголовно во главе с настоятелем монахов Спасо-Мгарского монастыря... В одной Харьковской губернии было замучено 70 священнослужителей...

Вся жизнь церковная взята была под сугубый надзор безверной или иноверной власти: «Крестить, венчать и погребать без предварительного разрешения товарищей Когана и Рутгайзера, заведующих соответственными отделами Харьковского исполкома, было нельзя...» Интересно, что религиозные преследования относились только к православным: ни инославные храмы, ни еврейские синагоги в то время нисколько не пострадали...

Большевики испакостили школу: ввели в состав администрации коллегию преподавателей, учеников и служителей, возглавленную невежественными и самовластными мальчишками-комиссарами; наполнили ее атмосферой сыска, доноса, провокации; разделили науки на «буржуазные» и «пролетарские"; упразднили первые и, не успев завести вторых, 11 июня декретом «Сквуза»{63} закрыли все высшие учебные заведения Харькова...

Большевистская власть упразднила законы и суд. Одни судебные деятели были казнены, другие уведены в качестве заложников (67 лиц). Достойно внимания, что из числа уцелевших чинов харьковской магистратуры и прокуратуры ни один, невзирая на угрозы и преследования, не поступил в советские судебные учреждения... На место старых установлении заведены были «трибуналы» и «народные суды», подчиненные всецело губернскому исполнительному комитету. Глубоко невежественные судьи этих учреждений не были связаны «никакими ограничениями в отношении способов открытия истины и меры наказания, руководствуясь... интересами социалистической революции и социалистическим правосознанием...»{64}. Практика этих судов, как свидетельствовали оставленные ими дела, были полным издевательством над правом и человеческой совестью или пошлым анекдотом.

Большевики упразднили городское самоуправление и передали дело в руки «Отгорхоза»{65}. Благодаря неопытности, хищничеству, невероятному развитию штатов{66}, тунеядству и введению 6-часового рабочего дня, городское хозяйство было разрушено и разграблено, а дефицит в Харькове доведен до 13 миллионов.

Земское дело перешло к исполкомам и совнархозам — комиссиям, составленным преимущественно из городских рабочих-коммунистов. В результате: «Земские больницы, школы были исковерканы, почтовые станции уничтожены, заводские конюшни опустошены, земские племенные рассадники скотоводства расхищены, склады и прокатные пункты земледельческих орудий разграблены, телефонная сеть разрушена... мертвый инвентарь имений роздан был «комбедами» по рукам, запасные части растеряны и многие машины оказались непригодными... Если лошади и скот не расхищались, то они гибли из-за реквизиции фуража, а реквизировался он членами продовольственных комитетов и совнархозов, военной властью и чрезвычайкой... Хозяйничанием большевиков уничтожены почти окончательно четыре государственных конных завода»{67}.

Комиссия пришла к заключению:

«Пять месяцев власти большевиков и земскому делу, и сельскому хозяйству Харьковской губернии обошлись в сотни миллионов рублей и отодвинули культуру на десятки лет назад».

Все стороны финансово-экономической жизни были потрясены до основания. В этой области политика большевиков на Украине, усвоив многие черты немецкой (во время оккупации), проявила явную тенденцию наводнить край бесценными бумажными знаками, выкачав из него все ценности — товары, продукты, сырье. По поводу разрушения торгового аппарата орган 1-го всеукраинского съезда профессиональных союзов, собравшегося 25 марта в Харькове, говорил: «Нищий и разрушающийся город пытается в процессе потребления накопленных благ «перераспределять» их и тешится, стараясь облечь это хищническое потребление в форму национализации и социализации. Производство... разваливается. Крестьянство за «керенки» ничего не дает, и, в стремлении наладить товарообмен с деревней и выжать из производства побольше изделий, предприниматель-государство стало на путь утонченной эксплуатации рабочей силы»{68}.

Такой же хищнический характер носила и продовольственная политика. Декретом от 10 декабря 1918 года было разрешено всем организациям и жителям северных губерний закупать на Украине продукты «по среднерыночным ценам». На деревню обрушился поток мешочников, 17 заготовительных организаций Великороссии, кроме того Губпродком и три «Че-ка». Конкуренция, злоупотребления, насилия, отсутствие какого-либо плана привели к неимоверному вздорожанию цен{69}, исчезновению продуктов с рынка и голоду в этой российской житнице. Харьковская губерния вместо предположенного по разверстке количества хлеба 6850 тысяч дала всего 129 тысяч пудов. Подобные же результаты получились по всей Украине.

Советская власть приняла меры чрезвычайные: на деревню за хлебом двинуты были воинские продовольственные отряды (в Харьковскую губернию — 49) и начали добывать его с боем; одновременно, декретом от 24 апреля, в южные губернии приказано было переселить наиболее нуждающееся рабоче-крестьянское население севера. Наконец, ввиду полной неудачи всех мероприятий и назревшей катастрофы, совет комиссаров объявил продовольственную диктатуру незадолго до прихода в район добровольцев. В результате — в деревне перманентные бои, требовавшие иногда подкреплений карательных отрядов от войск, и в городе голод. Буржуазия была предоставлена самой себе, а наиболее привилегированная часть населения — пролетариат Донецкого бассейна — горько жаловался Наркомпроду: «Большинство рабочих рудников и заводов голодает и лишь в некоторых местах пользуется полуфунтовым хлебным пайком... Надвигающаяся черная туча не только захлестнет рабочую корпорацию, но и угасит революционный дух рабочих».

Такое положение установилось повсеместно. Коммунистические верхи гальванизировали еще политические идеи борьбы, но в их призывах все чаще и настойчивее звучали мотивы иного порядка — экономические, более понятные, более соответствовавшие массовой психологии: голодный север шел войной на сытый юг, и юг отстаивал цепко, с огромным напряжением, свое благополучие.

Заводы и фабрики обратились вообще в кладбища — без кредита, без сырья и с огромной задолженностью; вдобавок перед приходом добровольцев они были частью эвакуированы, частью разграблены. Большинство заводов стояло, а рабочие их получали солидную заработную плату от совнархоза, за которую, однако... нельзя было достать хлеба. Добыча угля Донецкого бассейна, составлявшая в 1916 году 148 миллионов пудов (в месяц), после первого захвата большевиками (январь — май 1919) понизилась до 27 миллионов и, поднявшись, вновь за время немецкой оккупации Украины до 48 миллионов, нисходила к концу второго захвата (декабрь 1918 — июнь 1919) до 16-17 миллионов пудов{70}. Южные и Северо-Донецкие дороги, по сравнению с 1916 годом, за пять месяцев большевистского управления дали на 91,33 процента уменьшения количества перевозок, на 108,4 процента увеличения расхода угля и общий дефицит 110 миллионов рублей.

Повсюду — нищета и разорение.

Наконец, эти могилы мертвых и живых — каторжная тюрьма, чрезвычайка и концентрационный лагерь, где в невыносимых мучениях гибли тысячи жертв, где люди-звери — Саенко, Бондаренко, Иванович и многие другие — били, пытали, убивали и так называемых «врагов народа», и самый неподдельный, безвинный «народ»!

«Сегодня расстрелял восемьдесят пять человек. Как жить приятно и легко!..» Такими внутренними эмоциями своими делился с очередной партией обреченных жертв знаменитый садист Саенко. По ремеслу столяр, потом последовательно городовой, военный дезертир, милиционер и, наконец, почетный палач советского застенка.

Ему вторил другой палач — беглый каторжник Иванович: «Бывало, раньше совесть во мне заговорит, да теперь прошло — научил товарищ стакан крови человеческой выпить: выпил — сердце каменным стало».

В руки подобных людей была отдана судьба населения большого культурного университетского города.

Я остановился на положении при большевиках харьковского района, важнейшего театра наших военных действий, на котором развертывались операции Добровольческой армии; но, за малыми различиями в ту или другую сторону, в таком же положении находились Киевщина и Новороссия. Менее других пострадал Крым, где вторичный захват власти большевиками длился всего лишь два месяца (апрель — май), и страшнее всего, убийственнее всего было состояние царицынского района, где большевистский переворот совершился задолго до «октября» — еще в конце марта 1917 года, где коммунистическая власть правила без перерыва в течение двух с лишним лет, а самый город, представляя ближайший тыл постоянно угрожаемого фронта, навлекал на себя чрезвычайные репрессии. «В конце концов, — говорится в описании «Особой комиссии», — все население, кроме власть имущих и их присных, обратилось в какие-то ходячие трупы. Не только на лицах жителей не было улыбки, но и во всем существе их отражались забитость, запуганность и полная растерянность. Два с лишним года владычествовали большевики в Царицыне и уничтожили в нем все — семью, промышленность, торговлю, культуру, самую жизнь. Когда 17 июня 1919 года город, наконец, был освобожден от этого ига, он казался совершенно мертвым и пустынным, и только через несколько дней начал, как муравейник, оживать».

На четвертый день после занятия Царицына я посетил город, в котором не только от людей, но, казалось, от стен домов, от камней мостовой, от глади реки веяло еще жутким мертвящим дыханием пронесшегося смерча...

Система большевистского управления отчасти оживила повстанческое движение на Юге, уходившее истоками своими к временам гетманщины и австро-немецкой оккупации, отчасти создавала новые очаги восстаний, захватывавших огромные районы по преимуществу правобережной Украины, Новороссии, Екатеринославщины и Таврии. В одной только полосе — между Днепром и Горынью, западнее Киева, — насчитывалось 22 «атамана» во главе сильных повстанческих банд. Они то работали самостоятельно, то объединялись в крупные отряды под начальством более популярных «атаманов» и «батек». Особенной известностью пользовались Зеленый, действовавший в западной части Полтавской губернии и в окрестностях Киева, Григорьев — в низовьях Днепра и Махно — в Таврии и Екатеринославской губернии.

Чрезвычайно сложна массовая психология, питавшая повстанческое движение, разнообразны его внешние формы и искусственно навязываемые ему политические лозунги. Я остановлюсь на тех элементах движения, которые представляются мне неоспоримыми.

Прежде всего в основании его лежали, несомненно, историческая быль и легенда, оживленные революцией и определившие территориальное распространение повстанчества. Сообразно с этим прошлым и территорией характер его, сохраняя общий колорит, различен в деталях. Так, на севере Украины более спокойное и хозяйственное крестьянство вносило в повстанчество более организованные формы и положительные цели — самообороны и правопорядка; на юге свирепствовали без плана и определенной цели гайдамачина и «вольное казачество» — буйное, бесшабашное и распутное. На востоке располагалась вотчина батьки Махно — в районе, где начавшийся в XVIII веке прилив великороссов-переселенцев из наиболее беспокойного элемента создал богатейшие поселения, по внешности только малорусские. Атавизм, типичные черты русского безыдейного анархизма, соседство и близкое общение с крупными промышленными центрами, простор полей, сытость и вместе с тем тяга к ненавидимому городу и к его привлекательным соблазнам наложила здесь особый колорит на повстанческое движение. Ограбление городов, например, было одним из серьезнейших двигателей махновского воинства{71}.

Толчком к повстанческому движению послужил, несомненно, аграрный вопрос. Деревня поднялась «за землю» против «пана», против немца, как защищающего «пана» и отбирающего хлеб. Объектами жестокой расправы повстанцев были поэтому помещики, «державная варта» и австро-германцы, когда с последними можно было справиться. Но с уходом оккупационных войск и по мере ликвидации помещичьего землепользования и удовлетворения земельной жажды этот стимул теряет свою остроту на западе и мало выдвигается в махновском районе.

Антиеврейское настроение в повстанчестве было всеобщим, стихийным, имело корни в прошлом и подогревалось видным участием евреев в составе советской власти. Большинство «атаманов», отвечая этому настроению, призывали открыто к еврейским погромам; Григорьев звал на борьбу «с политическими спекулянтами... из московской обжорки и той земли, где распяли Христа"; Махно, как говорит его апологет Аршинов{72}, наоборот, преследовал погромщиков и даже в 1919 году, очевидно, под влиянием наехавших членов анархической группы «Набат», в числе которых было немало евреев, подписал воззвание против национальной травли и в защиту «бедных мучеников-евреев», противополагая их «еврейским банкирам». В искренности самого Махно, в качестве защитника евреев, позволительно усомниться; что же касается махновцев, то и настроение, и практика их ничем не отличались от чувств и дел правобережной гайдамачины.

И волна еврейских погромов заливала всю Украину.

Таким же всеобщим, стихийным настроением была ненависть к большевикам. После краткого выжидательного периода, даже после содействия, которое оказывали немногие, впрочем, повстанческие отряды в начале 1919 года вторжению на Украину большевиков, украинское крестьянство стало в ярко враждебное отношение к советской власти. К власти, приносившей им бесправие и экономическое порабощение; к строю, глубоко нарушавшему их собственнические инстинкты, теперь еще более углубленные; к пришельцам, подошедшим к концу дележа «материальных завоеваний революции» и потребовавшим себе крупную долю... Расправы с большевистскими властями носили характер необыкновенно жестокий.

Шесть режимов, сменившихся до того на Украине, и явная слабость всех их вызвали вообще в народе обострение тех пассивно-анархических тенденций, которые были в нем заложены извечно. Вызвали неуважение к власти вообще, независимо от ее содержания. Безвластие и безнаказанность таили в себе чрезвычайно соблазнительные и выгодные перспективы по крайней мере на ближайшее время, а власть, притом всякая, ставила известные стеснения и требовала неукоснительно хлеба и рекрут. Борьба против власти, как таковой, становится со временем главным стимулом махновского движения, заслоняя собой все прочие побуждения социально-экономического характера.

Наконец, весьма важным стимулом повстанческого движения был грабеж. Повстанцы грабили города и села, буржуев и трудовой народ, друг друга и соседей. И в то время, когда вооруженные банды громили Овруч, Фастов, Проскуров и другие места, можно было видеть сотни подвод, запружавших улицы злополучного города с мирными крестьянами, женщинами и детьми, собирающими добычу, Между «атаманами» не раз безмолвно или полюбовно устанавливались зоны их действий и не только для операций против большевиков, но и для сбора добычи... 14 июля 1919 года Махно, заманив Григорьева на повстанческий съезд, собственноручно убил его. Официальная версия партийных анархистов называет это убийство казнью «врага народа», устроившего еврейский погром в Елисаветграде и для борьбы с большевиками не пренебрегавшего никакими союзниками, даже якобы Добровольческой армией... Гораздо правильнее, однако, другая версия — о двух пауках в одной банке, о борьбе двух «атаманов» за власть и влияние на тесном пространстве нижнего Днепра{73}, куда загнали их судьба и наступление Вооруженных сил Юга.

Как бы то ни было, всеобщий популярный лозунг повстанцев, пронесшийся от Припяти до Азовского моря, звучал грозно и определенно: «Смерть панам, жидам и коммунистам!»

Махновцы к этому перечню прибавляли еще и «попов», а понятие «пан» распространяли на всех «белогвардейцев», в особенности на офицеров.

И когда последние попадались в руки махновцам, их постигала неминуемо лютая смерть.

В гораздо меньшей, почти незаметной, степени отражались в повстанчестве элементы политический и национальный (самостийный), которые привносили в дело только верхи.

Повстанчество действительно привело Директорию в Киев, но тотчас же сбросило ее, когда Петлюра попытался положить предел бесчинствам банд. Весною и летом 1919 года при большевистском режиме прежние связи Директории с некоторыми из отрядов возобновились вновь, но едва ли не исключительно ради снабжения их деньгами, оружием и патронами, которые щедро отпускал петлюровский штаб. Интересы совпадали, и совместная борьба продолжалась, но борьба «против большевиков», а не «за Петлюру». Григорьев{74} с херсонскими повстанцами в январе 1919 года изменил Петлюре и перешел к большевикам, а в апреле изменил большевикам. И в своем «универсале», понося и гетманщину, и петлюровщину и «московскую обжорку», призывал украинский народ «взять власть в свои руки»: «Пусть не будет диктатуры ни лица, ни партии. Да здравствует диктатура трудящегося народа!» При этом объявлял мобилизацию и разъяснял туманную форму этой «народной» диктатуры: «Приказ мой прошу исполнить, все остальное сделаю сам...» Махно{75} отметал самостийность и искал «братской живой связи с революционной Украиной и революционной Россией"; дважды он поступал на службу к советской власти для совместной борьбы против Вооруженных сил Юга и дважды, по миновании в нем надобности, был разгромлен большевиками.

Наша киевская тайная организация по собственной инициативе связалась со штабом Зеленого{76} в Триполье. Прибывших туда офицеров не допустили к самому атаману; они беседовали только с двумя лицами политического окружения его, назвавшимися один — бывшим редактором украинской газеты «Народная воля», а другой — бывшим офицером лейб-гвардии Измайловского полка Грудинским. Оба они заявили, что стоят на точке зрения независимости Украины. Ее должен отделять от Великороссии «кордон», так как «теперь среди белого дня происходит грабеж украинского хлеба». «Мы признаем советы, — говорили они, — но наши советы особые... Должна быть украинская советская республика». При этом редактор и измайловец уверяли, что Зеленый ни в каких отношениях с Петлюрой не состоит.

Повсюду в районе Зеленого расклеены были плакаты упрощенного политического содержания: «Хай живе Вильна Украина! Геть вcepoccicкix узурпаторiв! Геть Раковского и жидiв комиссарiв!»{77}

Все эти политические союзы, самостийные лозунги и схемы государственного устройства исходили или лично от «атаманов» и «батек», или от их политического окружения» вербовавшегося, главным образом, из украинских социалистов и тонкого слоя украинской полуинтеллигенции — сельских учителей, кооператоров и других — почти сплошь приверженцев Директории. В народе же и повстанчестве ни самостийничество, ни шовинизм сколько-нибудь серьезно не проявлялись. Если понятие «москаль» становилось одиозным, то вовсе не по признаку национальному, родовому, а по отождествлению его с теми пришлыми людьми — комиссарами, членами военно-революционных комитетов, чрезвычаек и карательных отрядов, с теми «кровопийцами и паразитами народными», которые сделали жизнь вконец непереносимой. К ним, и только к ним, оставалось неизменным чувство смертельной вражды.

Если на западе сохранилась все же известная видимость петлюровского влияния, то на востоке его не было никогда. Вообще, все стремления как националистических, так и партийных организаций овладеть повстанческим движением и использовать его в своих интересах не увенчались успехом. Оно оставалось до конца низовым, народным. Национализм его — от Сагайдачного, анархизм — от Стеньки Разина. К нему пристраивались украинские социалисты, но никогда не вели его.

Партия русских анархистов вначале не решилась отождествлять себя с махновщиной, заявив, что махновщина «не была определенной анархической организацией, будучи шире ее и являясь массовым социальным движением украинских тружеников». Тем не менее анархисты приложили к движению свой штамп и ныне облекают его легендой. Весною 1919 года в гуляй-польский район прибыли представители анархических организаций, и в том числе «конфедерации «Набат». Анархисты взяли в свои руки «культурно-просветительный отдел армии», стали издавать газеты «Набат», «Путь к свободе» и подводить «платформу» и идеологию под махновское движение: «Отрицание принципа государственности и всякой власти, объединение трудящихся всего мира и всех национальностей, полное самоуправление трудящихся у себя на местах, введение вольных трудовых советов крестьянских и рабочих организаций...» «Просветительная» деятельность апостолов анархизма и практика повстанцев шли, однако, расходящимися путями. «Безвластные формы управления» не получили никакого развития «по обстоятельствам военного времени». Напротив, жизнь ответила погромами, «добровольной» мобилизацией и самообложением — по типу, принятому в современной Венгрии{78}, и «добровольной» дисциплиной — со смертной казнью за неповиновение... Один из участников борьбы с махновцами, шедший долгое время по их следам, свидетельствует, что положение там мобилизованных, составлявших половину сил Махно, было весьма тяжелым: «Им не верили, их пороли плетьми и за малейшее желание уклониться от службы расстреливали; в случае же неудачного боя бросали на произвол судьбы».

Легенда облекает и личность Махно — отважного и очень популярного разбойника и талантливого партизана — в одежды «идейного анархиста», хотя, по признанию его же биографа и апологета, «каторга была собственно единственной школой, где Махно почерпнул исторические и политические знания, послужившие ему огромным подспорьем в его политической деятельности...»{79} Но русский анархизм, давший всемирно известных теоретиков Кропоткина и Бакунина, в практической деятельности партии на всем протяжении Русской Смуты представляет один сплошной трагический фарс{80}. И было бы, конечно, непредусмотрительным не присвоить себе единственного серьезного движения и не канонизировать в свои вожди Махно — столь яркую фигуру безвременья, хотя и с разбойничьим обличьем... Тем более, что колесо истории может повернуться... На это обстоятельство рассчитывает также и польское правительство, проявившее в отношении Махно, интернированного в 1922-1924 годах в Польше{81}, несвойственное полякам благодушие. Махно считается, по-видимому, полезным сотрудником для будущего.

Действия повстанческих отрядов вносили подчас весьма серьезные осложнения в стратегию всех борющихся сторон, ослабляя попеременно то одну, то другую, внося хаос в тылу и отвлекая войска с фронта. Объективно повстанчество являлось фактором положительным для нас на территории, занятой врагом, и тотчас же становилось ярко отрицательным, когда территория попадала в наши руки. Поэтому с повстанчеством вели борьбу все три режима — петлюровский, советский и добровольческий. Даже факты добровольного перехода к нам некоторых повстанческих банд являлись только тяжелой обузой, дискредитируя власть и армию. «Наибольшее зло, — писал мне генерал Драгомиров{82}, — это атаманы, перешедшие на нашу сторону, вроде Струка. Это типичный разбойник, которому суждена, несомненно, виселица. Принимать их к нам и сохранять их отряды — это только порочить наше дело. При первой возможности его отряд буду расформировывать». Вместе с тем генерал Драгомиров считал необходимым поставить борьбу с бандитизмом на первый план, ибо «ни о каком гражданском правопорядке невозможно говорить, пока мы не сумеем обеспечить самое элементарное спокойствие и безопасность личную и имущественную...».

Атаманство приносило с собой элементы дезорганизации и разложения; махновщина, кроме того, была наиболее антагонистична идее Белого движения. Эта точка зрения впоследствии, в крымский период, претерпела в глазах нового командования некоторые изменения. В июне 1920 года по поручению генерала Врангеля в стан Махно явился посланец, привезший письмо из штаба:

«Атаману Повстанческих войск Махно.

Русская армия идет исключительно против коммунистов с целью помочь народу избавиться от коммуны и комиссаров и закрепить за трудовым крестьянством земли государственные, помещичьи и другие частновладельческие. Последнее уже проводится в жизнь.

Русские солдаты и офицеры борются за народ и его благополучие. Каждый, кто идет за народ, должен идти рука об руку с нами. Поэтому теперь усильте работу по борьбе с коммунистами, нападая на их тыл, разрушая транспорт и всемерно содействуя нам в окончательном разгроме войск Троцкого. Главное командование будет посильно помогать Вам вооружением, снаряжением, а также специалистами. Пришлите своего доверенного в штаб со сведениями, что Вам особенно необходимо и для согласования боевых действий.

Начальник штаба главнокомандующего Вооруженными силами, Генерального штаба генерал-лейтенант Шатилов,

генерал-квартирмейстер, Генерального штаба генерал-майор Коновалов.

18 июня 1920 года.

г. Мелитополь».

На заседании повстанческого командного состава по инициативе Махно было решено: «Какой бы делегат ни был прислан от Врангеля и вообще справа, он должен быть казнен, и никаких ответов не может быть дано»{83}.

Посланца тут же публично казнили.

Я приведу общую оценку наследия, полученного нами от большевиков, исходящую из враждебного Белому движению меньшевистского лагеря{84}.

«Добровольческая армия шла, предшествуемая и поддерживаемая крестьянскими волнениями. В стране происходили глубокие сдвиги... Широкие слои населения оказались захваченными национально-реакционными настроениями. В эти дни национального психоза, взрыва утробной ненависти к революции, диких расправ на улицах над коммунистами и «коммунистами» те, кто был против Добровольческой армии, представляли из себя узкую и вынужденно молчаливую общественную среду, одиноко затерявшуюся среди поднявшихся волн враждебных настроений.

Обнаружилось и еще одно явление. Крыло реакционных настроений коснулось и рабочей массы. Как могло это случиться? Это глубоко интересный и важный политический и социально-психологический вопрос. Ответ на него лежит в том историческом материале, который характеризует советскую фазу 1919 года. В ней — корни позднейших настроений... На разбитой, разворошенной украинской почве большевистский терроризм в этот период вырос в анархическое, антиобщественное явление. Специальные условия места и времени создавали какую-то гипертрофию «военного коммунизма». Деклассированные элементы получали все большую свободу своего формирования и господства. Делались тысячи нелепостей и преступлений. Кровь лилась потоками бесцельно, как никогда. Положение рабочих организаций становилось все более стесненным. Изоляция власти от пролетариата шла подстегнуто быстрыми шагами. Быстро сгорали иллюзии и настроения после «петлюровской весны».

Сильное распространение разочарования, настроений недовольства и часто озлобления на почве указанных общих свойств политики предыдущего периода (советского) и продовольственного кризиса замечалось в пролетариате все более ярко...»

На русском «погосте» еще не смолкли «плач и рыдания» у свежих могил, у гекатомб, воздвигнутых кровавой работой Лациса, Петерса, Кедрова, Саенко и других, в проклятой памяти чрезвычайках, «подвалах», «оврагах», «кораблях смерти» Царицына, Харькова, Полтавы, Киева... Различны были способы мучений и истребления русских людей, но неизменной оставалась система террора, проповедуемая открыто с торжествующей наглостью. На Кавказе чекисты рубили людей тупыми шашками над вырытой приговоренными к смерти могилою; в Царицыне удушали в темном, смрадном трюме баржи, где обычно до 800 человек по несколько месяцев жили, спали, ели и тут же... испражнялись... В Харькове специализировались в скальпировании и снимании «перчаток». Повсюду избивали до полусмерти, иногда хоронили заживо. Сколько жертв унес большевистский террор, мы не узнаем никогда{85}. Безумная большевистская власть не щадила ни «алой», ни «черной» крови, земля оделась в траур, и приход армии-освободительницы отзывался как радостный благовест в измученных душах.

Иногда, впрочем, в этот радостный перелив врывались тревожные звуки набата... Так было в Екатеринославе, в Воронеже, Кременчуге, Конотопе, Фастове и в других местах, где набегающая волна казачьих и добровольческих войск оставляла и грязную муть в образе насилий, грабежей и еврейских погромов.

Никаких, решительно никаких оправданий этому явлению не может быть. И не для умаления вины и масштаба содеянных преступлений, но для уразумения тогдашних настроений и взаимоотношений я приведу слова человека, окунувшегося в самую гущу воспоминаний, свидетельств и синодиков страшного времени:

«Нельзя пролить более человеческой крови, чем это сделали большевики; нельзя себе представить более циничной формы, чем та, в которую облечен большевистский террор. Эта система, нашедшая своих идеологов, эта система планомерного проведения в жизнь насилия, это такой открытый апофеоз убийства, как орудия власти, до которого не доходила еще никогда ни одна власть в мире. Это не эксцессы, которым можно найти в психологии гражданской войны то или иное объяснение.

«Белый» террор — явление иного порядка. Это прежде всего эксцессы на почве разнузданности власти и мести. Где и когда в актах правительственной политики и даже в публицистике этого лагеря вы найдете теоретическое обоснование террора, как системы власти? Где и когда звучали голоса с призывом к систематическим, официальным убийствам? Где и когда это было в правительстве генерала Деникина, адмирала Колчака или барона Врангеля?..

Нет, слабость власти, эксцессы, даже классовая месть и... апофеоз террора — явления разных порядков»{86}.

Несомненно, подобное сравнение находило тогда отклик в широких народных массах, которые не могли не чувствовать глубокой разницы между двумя режимами — красным и белым, невзирая на все извращения и «черные страницы» Белого движения.

Большевистское наследие открывало одновременно и огромные положительные возможности, и огромные трудности. Первые — в общем чувстве ненависти к свергнутой коммунистической власти и в сочувствии к избавителям; вторые — в страшном расстройстве всех сторон народно-государственной жизни.

Я лично из своих поездок по освобожденным районам вскоре после их занятия, в особенности из посещений Харькова и Одессы — в их неофициальной, нерегламентированной расписаниями части — вынес много отрадных впечатлений. Крепло убеждение, что Белое движение не встречает идейного противодействия в народе и что успех его несомненен, если только сочувствие страны претворится в активную помощь и если «черные страницы» не затемнят Белую идею.

И еще одно «если », едва ли не важнейшее...

Однажды в собрании ростовских граждан{87}, заканчивая обзор общей политики правительства, я говорил:

«Революция безнадежно провалилась. Теперь возможны только два явления: эволюция или контрреволюция.

Я иду путем эволюции, памятуя, что новые крайние утопические опыты вызвали бы в стране новые потрясения и неминуемое пришествие самой черной реакции.

Эта эволюция ведет к объединению и спасению страны, к уничтожению старой бытовой неправды, к созданию таких условий, при которых были бы обеспечены жизнь, свобода и труд граждан, ведет, наконец, к возможности в нормальной, спокойной обстановке созвать Всероссийское учредительное собрание.

Страшно тяжел этот путь. Словно плуг по дикой, поросшей чертополохом целине, национальная идея проводит глубокие борозды по русскому полю, где все разрушено, все загажено, где со всех сторон встают как будто непреодолимые препятствия.

Но будет вспахано поле, если. ..

Я скажу словами любимого писателя. Давно читал. Передам, быть может, не дословно, но верно.

«Бывают минуты, когда наша пошехонская старина приводит меня в изумление. Но такой минуты, когда бы сердце мое перестало болеть по ней, я положительно не запомню. Бедная эта страна, ее любить надо».

Вот в этой-то чистой любви нашей к Родине — залог ее спасения и величия».

Дальше