Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Колчак

1

В день 8 ноября, когда верхисетские красноармейцы после победы, одержанной у Кордона, возвращались в деревню Размалиновку на соединение со своим полком, на Верхисетском заводе был получен приказ о роспуске рабочей больничной кассы.

Горнопромышленники, по настоянию которых был отдай этот приказ, не могли примириться с существованием на заводах даже больничных касс. Они боялись, что кассы смогут превратиться в боевые рабочие организации.

Вместе с приказом о роспуске касс были произведены массовые увольнения рабочих.

Верхисетская контрразведка, которую продолжал возглавлять поручик Ермохин, всячески старалась, чтобы проведение этого приказа не вызвало на заводе осложнений. Все активные рабочие, которые могли бы повести за собой массу, были изъяты из цехов и заключены в застенок контрразведки или по ее распоряжению уволены с завода.

В надзоре за рабочими контрразведке помогала церковь. [34]

В цехах опять появились иконы Николы-угодника с неугасимыми лампадами. К ним были приставлены специальные соглядатаи. Они вели строгий учет, кто из рабочих не молится перед «неугасимой лампадой», кто «шушукается» неизвестно о чем с товарищами, или волком смотрит на начальство. Эти рабочие брались под подозрение и при первом удобном случае арестовывались Ермохиньш.

Поселок, казалось, вымер, рабочие боялись показываться на улице.

Опять, как встарь, в предпраздничные и праздничные дни ходили по улицам поселка ватаги пьяных парней, затевались драки, и вечерами в больницу привозили порезанных и поколотых гуляк.

В эти дни в Омске бывший военный министр директории, адмирал Колчак был объявлен верховным правителем.

Колчак был новым человеком. В Сибири его почти никто не знал не только среди населения, но и среди лиц, близко стоящих к правительственным кругам. Потом стало известно, что он ставленник Англии, что привез его в своем вагоне английский генерал Нокс, возглавивший первые батальоны интервентов, что Англия заинтересована в утверждении Колчака верховным правителем.

Дворянство, купечество, промышленники и духовенство хотели сделать Колчака «национальным вождем» и надеялись при помощи японских, английских и чешских штыков успокоить крестьянство, сведения о волнениях которого начинали не на шутку пугать буржуазию.

Мобилизация, объявленная еще в августе, вызвала резкое противодействие деревни. Особенно плохо прошла мобилизация в районах, где было много новоселов и так называемых «неблагополучных новоселов», которые составляли основные кадры батраков сибирского кулачества и при мобилизации первые дезертировали. Новобранцев приходилось собирать по селам силами милиции и карательных отрядов.

В ответ на посылку карательных отрядов в ряде селений вспыхнули крестьянские восстания. [35]

2

Екатеринбург в дни колчаковского переворота оставался внешне спокоен. По улицам, как бы утверждая это спокойствие и незыблемость нового порядка, маршировали роты английских колониальных стрелков. Ни одна воинская часть не выступила на защиту директории.

Чехи сначала как будто поддерживали сторонников директории, требовавших «немедленного восстановления власти законного Всероссийского правительства, избранного на уфимском совещании», но после «разговора» с английским командованием изменили свою точку зрения и замолчали.

Власть Колчака была утверждена.

Горнопромышленники, служители культа, офицерство и купечество посылали в Омск бесчисленные телеграммы о выражением верноподданнических чувств верховному правителю. Но этих телеграмм было недостаточно, чтобы показать союзникам «единство наций», и колчаковские политики решили вырвать признание власти адмирала у рабочих.

На Верхисетском заводе был устроен митинг. Несмотря на крутые меры, принятые администрацией, на него удалось собрать только двести пятьдесят человек.

Рабочие молча выслушали ораторов, призывающих приветствовать верховного правителя, но никто не выступил ни за, ни против, а когда поставили на голосование резолюцию о признании Колчака, поднялось только двенадцать рук.

Взбешенный председатель собрания попросил поднять руки воздержавшихся. Поднялось еще восемь рук. Шесть смельчаков голосовали против. Остальные рабочие принять участие в голосовании не хотели.

Организаторы митинга приняли это за молчаливый протест, и Верхисетский завод был включен в список заводов «неблагополучных», «с большевистским настроением».

3

Ермакову вместе о другими женщинами, арестованными в Сылве, привезли в Екатеринбург и прямо с вокзала [36] отправили в гостиный двор, где было устроено временное арестное помещение. Торговые каменные строения, не оборудованные под жилье, не имели ни топчанов, ни нар. Заключенные и их дети спали на голом полу. Каменный пол был постоянно влажным и холодным. Дети простуживались, кашляли.

Перевод в тюрьму из сырых помещений гостиного двора казался заключенным счастьем, только об этом и шли разговоры.

— Печи там топят и пищу горячую дают, — ворчала соседка Ермаковой. — Все-таки много лучше там. — Она растирала затекшие ноги и, ни к кому не обращаясь, говорила так громко, что всем было слышно.

— Зимой все погибнем. Вот погляди!

С наступлением морозов условия заключения, действительно, ухудшились. Стены камеры заиндевели, пол в углах покрылся льдом.

Но заключенные словно не замечали этого. Они привыкли. Казалось, теперь ничто не могло смутить или напугать их.

Ночью, когда убавляли в камере огонь, Ермакова ложилась на пол, а сын устраивался рядом с ней. Он клал голову к ней на колени. Ни подушек, ни одеял у заключенных не было. Дети научились обходиться без них и даже перестали относиться к этому, как к чему-то необычному.

Дети как-то сразу сделались взрослыми. Они теперь никогда не плакали, но никогда и не смеялись. Они прислушивались к разговорам взрослых и молча делали какие-то свои, только им понятные, выводы.

Однажды к вечеру в гостиный двор явилась комиссия, созданная для рассмотрения дел заключенных. Все заключенные были проверены по спискам, и большинству было объявлено, что их переведут в тюрьму.

Когда представители тюрьмы стали принимать заключенных, выяснилось, что брать с собой маленьких детей запрещено. Дети до семилетнего возраста должны были остаться в гостином дворе.

— А как же дети? Что же с ними-то будет? — спрашивали растерявшиеся женщины, — как они одни останутся? [37]

— Дети? — жестко ответил представитель богоугодных заведений, бывший в составе комиссии, — вы не имеете права воспитывать детей. Вашим детям лучше быть сиротами. Так мы считаем. Городские благотворители позаботятся о ваших детях. Мы их поместим в приюты. Им лучше будет забыть, кто их матери.

Вернувшись в камеру, женщины не решались сразу сказать детям о предстоящей разлуке. Но дети по расстроенным лицам матерей догадались сами.

Одни, крепко уцепившись за юбки матерей, беззвучно плакали, другие широко раскрытыми, полными слез глазами смотрели на матерей, словно навеки хотели они запечатлеть их образы.

Потом женщин выстроили около гостиного двора в обычную арестантскую колонну и повели в тюрьму.

Улица тонула в тумане.

Партия арестованных женщин, в которой находилась Ермакова, была переведена из гостиного двора в тюрьму в тот момент, когда администрация тюрьмы совместно с прокуратурой выполняла приказ Колчака о «разгрузке».

В тюрьме свирепствовал сыпной тиф. Заключенные умирали сотнями, не дождавшись конца следствия, которое велось бесконечно долго. Слухи о мертвецах, сложенных в поленницы на тюремном дворе, и о трупах, которые не успевали уносить из камер, быстро распространились в городе.

Даже газета «Отечественные ведомости» была вынуждена опубликовать статью, в которой рекомендовала:

«Дабы не заполнять тюрьмы людьми, виновность которых пока не доказана, следует ввести систему личных или имущественных поручителей, ибо теперь, когда тюрьмы сплошь и рядом являются очагами эпидемий, заключение в них сплошь и рядом является равносильным смертному приговору».

В ответ на эту и подобные газетные статьи и доклады министров о «неблагоприятных настроениях в народе», созданных слухами о громадной смертности в тюрьмах, Колчак отдал распоряжение об ускорении следствия и разгрузке тюрьмы. [38]

Но это были лишь слова. На деле следствие продолжало затягиваться, и тюрьмы еще больше переполнялись.

Поэтому неудивительно, что новые партии арестованных тюремная администрация принимала недружелюбно. К заключенным относилась враждебно и считала тех, кого нельзя было расстрелять, но и нельзя было выпустить, виновниками всех трудностей. Таких арестованных подвергали наибольшему гонению. Ермакова оказалась как раз в числе таких.

Ее поместили в тесную и необорудованную камеру, в которой находились вместе политические и уголовные заключенные.

Администрация тюрьмы, желая заработать на бесплатном труде заключенных, взяла подряд от военного ведомства на пошивку для армии меховых рукавиц.

В тюрьму были привезены овчины, дратва и нитки. Выполнение заказа поручили женским камерам. В тюрьме было заключено 250 женщин, и администрация рассчитывала справиться с заказом быстро.

Партия овчин попала и в камеру, где сидела Ермакова. Надзиратель объяснил женщинам задание и сказал: «Кто хорошо будет работать, тот получит льготу».

Как только закрылась дверь за надзирателем, политические заключенные повели агитацию за отказ от работы.

— Этим мы будем помогать белогвардейцам, — говорила Ермакова, — мы не должны соглашаться.

— Кто приступит к работе, тот предатель рабочих, — вторили ей другие политические заключенные, — он предает революцию, помогает белым в войне с нашими братьями и мужьями...

Политических заключенных в камере было много, и решение об отказе от работы приняли без споров. К работе никто не притронулся.

Вечером, когда надзиратель пришел с кладовщиком, чтобы принять уже готовые рукавицы, он нашел овчины не тронутыми.

— Почему не работали? — спросил надзиратель у женщин. Женщины молчали. [39]

— Не хотите? Вам же хуже будет, — сказал надзиратель, стараясь казаться равнодушным: — паек убавим, прогулки лишим... — Он помолчал, ожидая, что кто-нибудь из заключенных начнет говорить и прибавил:

— Видно, все большевички тут!

Опять никто не ответил. Надзиратель понял, что ждать больше нечего и, уже не скрывая раздражения, повышенным голосом сказал:

— Хорошо! Прекрасно! Так и знать будем. Так и начальству доложим...

Он повернулся и, приказав кладовщику убрать овчины, вышел из камеры.

Женщины были довольны — забастовка удалась и никто не был наказан. Но через несколько минут надзиратель вернулся и вызвал в контору одну из уголовных заключенных женщин. Она ушла и больше не вернулась.

Поздно вечером причины исчезновения женщины стали понятны. Она выдала зачинщиков забастовки и была переведена в лучшую камеру.

Ермакова была посажена в «темную». Ей сообщили, что наказывают ее за «подстрекательство заключенных к отказу от работы».

«Темная» была сырой и тесной камерой. По грязным нарам ползали вши. Только чудом можно было не заразиться тут сыпным тифом. Среди арестованных заключение в темной считалось самым страшным наказанием.

Рядом, в такой же темной камере, сидел верхисетский рабочий Кухтенко. Он был арестован без предъявления обвинений и объявил голодовку. Голодал упорно, до полного истощения, однако тюремная администрация делала вид, что ничего этого не замечает.

В порядке разгрузки тюрьмы, которая стала очагом эпидемии в городе, и для ускорения «производства следствия» екатеринбургские следственные власти решили передать часть заключенных контрразведке при частях гарнизона.

В городе таких контрразведочных отделов было немало. При них были и внутренние тюрьмы, которые могли вместить значительное число арестованных. Кроме того, власти [40] учитывали, что следствие в контрразведке, лишенное «обычных формальностей», требует меньше времени и «там легче избежать скопления заключенных».

В тюрьму для отбора заключенных начали прибывать представители контрразведки гарнизона. Приехал Ермохин. Он выбрал из тюремного списка тех, кто до заключения жил в Верхисетеком поселке, и составил свою приемочную ведомость.

Заключенных, отобранных Ермохиным, вывели в коридор. Там собралась группа человек в девять. Все были верхисетские рабочие. Среди них были: Павел Ермаков, Бобров, Кухтенко.

Ермохинский конвой вывел заключенных за тюремную ограду и погнал окраиной города к пустырю, а которым находился Верхисетский поселок.

Позади лежал город, тихий и темный. Было уже за полночь.

Некоторым заключенным конвоиры связали руки. Это сразу вселило тревогу.

Заключенные, боясь разговаривать, шли кучкой, окруженные верховыми казаками. Сам Ермохин ехал впереди. У Московского тракта, там, где начиналась свалка, Ермохин остановил казаков:

— Стой, — крикнул он, круто повернув на месте своего коня, — здесь!

Эта остановка, очевидно, была обусловлена раньше, потому что конвоиры без команды вывели вперед Боброва.

— Молись! — крикнул ему Ермохин, — молись за грехи!

В это же время один из казаков подъехал к Боброву сзади и, обнажив шашку, полоснул его ею прямо с седла. Шапка, отрубив ухо, рассекла Боброву щеку.

Лошадь Ермохина крутилась на месте. Она почувствовала запах крови и боялась подойти к Боброву, куда направлял ее седок.

— Казнись! — кричал Ермохин, дергая поводья, — казнись!

Лошадь упорно не желала итти, она пятилась и храпела. Тогда Ермохин в сердцах ударил ее плашмя шашкой и скомандовал казакам: [41]

— Руби его!

Две обнаженные шашки поднялись над головой Боброва. Он поднял связанные у кистей руки, как бы готовясь отвести удар, но в тот же момент упал с рассеченной головой.

Двое конвоиров остались у трупа, а остальные вновь окружили заключенных и погнали их в поселок.

Там заключенных приняли другие контрразведчики и развели по арестным помещениям. Одни попали в волостную каталажку, другие в штаб карательного отряда, а некоторых посадили в баню.

Эта баня, расположенная в глубине двора здания контрразведки, служила у ермохинцев камерой одиночного заключения. Таких бань в поселке было много. Среди них были и светлые, были и темные. Двери этой бани запирались снаружи засовом и окарауливались солдатами карательного отряда.

4

Колчак ехал на фронт.

В Екатеринбурге на вокзале встречать «верховного правителя», который предполагал пробыть в городе один день, собрались представители городского самоуправления и военного командования.

Городской голова Лебединский и председатель земской управы Патрушев поднесли адмиралу на серебряном блюде хлеб и соль — символ покорности и гостеприимства.

Потом Колчак отправился в городской собор на специально заказанный в этот день епископу Григорию торжественный молебен. Кафедральная площадь была окружена цепью казаков. Любопытные обыватели толпились позади цепи, заглядывали через плечи друг друга, чтобы получше разглядеть подъезжающий к собору автомобиль.

Синяева — жена Артамоновича — тоже подошла к цепи казаков и, привстав на цыпочки, вытянула шею. Ей очень хотелось увидеть человека, с именем которого были связаны все страдания ее семьи. Была Синяева роста маленького, и, чтобы лучше рассмотреть Колчака, ей пришлось пробраться в самые первые ряды. [42]

Лицо Синяевой не отражало праздного любопытства; губы ее были плотно сжаты, глаза смотрели из глубоких впадин строго и пристально. Может быть поэтому и обратил на нее внимание один из агентов контрразведки, которые шныряли в толпе. Он подошел к Синяевой.

— Ты зачем тут? — спросил человек. Синяева вспомнила, что Ермохин запретил ей отлучаться из заводского поселка.

— Я только в магазин ходила, — поспешно ответила она, сразу поняв, что говорит с агентом контрразведки.

— А к чему тут торчишь?

— Увидала, что народ толпится, подошла поглядеть.

— Ну, ладно, там разберут. Пойдем, — сказал агент, и, взяв Синяеву под руку, повел по дороге к заводу.

На площади грянул духовой оркестр. Начинался парад.

Агент, арестовавший Синяеву, привел ее в контрразведку. Там дежурил ермохинец Банных. Он встретил Синяеву свирепым окриком.

— Опять ты! Доведешь нас, смотри!

Агент рассказал, что арестовал Синяеву на Кафедральной площади во время парада.

Банных выслушал рассказ молча, потом вызвал солдата Ваську Маюрова и приказал ему взять Синяеву под стражу.

— Дома тебе караул поставим, чтоб не шлялась. Пользуешься нашей добротой. Гляди!

Маюров вывел Синяеву из здания контрразведки. По улице проезжал чешский эскадрон. Очевидно, парад уже кончался.

5

Посещение Екатеринбурга Колчаком ознаменовалось усилением репрессий. Адмирал потребовал от екатеринбургских сановников «упорной борьбы с большевизмом — оружием и истреблением большевиков».

Эти слова Колчака были восприняты городскими властями как приказ и на другой же день стали проводиться в жизнь с настойчивостью и жестокостью. [43]

Все, пришедшее с революцией, теперь оценивалось как проявление большевизма, подлежащее немедленному уничтожению.

Попы Визовского поселка с амвона объявили прихожанам, что браки, заключенные при большевиках и не скрепленные церковью, считаются недействительными, подлежащими расторжению, а дети, прижитые в этих браках, — незаконорожденными, лишенными прав, фамилий и наследства родителей.

Напуганные жены рабочих, отступивших из Екатеринбурга вместе с Красной армией, бежали в другие города, где не знали их мужей.

Начались выселения из поселка жен красноармейцев, как лиц неблагонадежных и опасных для спокойствия на заводе. Среди женщин, которых выселяла контрразведка, была и Синяева.

Она пошла на рынок и подрядила извозчика отвезти ее в Карадышинский поселок, в котором она жила в детстве. Однако без пропуска ермохинского штаба Синяеву из Верх-Исетска, несмотря на приказ о выезде, не выпускали. Пришлось итти в штаб — просить пропуск.

Ермохинец Банных, к которому обратилась Синяева за пропуском, оглядел ее пристально, как бы не узнавая, и с расстановкой сказал:

— Не дам тебе пропуска.

— Почему? Ведь сами приказали уехать мне...

Банных усмехнулся:

— Ничё, подождешь! Вы здесь канителились над буржуями, так над вами можно поканителиться. Может, к вечеру дам, а может и утром...

Синяева заплакала:

— Ребята у меня на возу сидят... Возчик ждет... Зачем я вам тут?.. Отпустите...

Извозчику наскучило ожидать Синяеву, и он зашел в штаб. Узнав, что Банных удерживает пропуск, извозчик заступился за нее.

— Напрасно вы бабу маете. Ничего у нее лишнего нет. Выдайте пропуск, чего на самом деле! [44]

Банных, словно снисходя к просьбе извозчика, согласился выдать пропуск, но не успела Синяева отъехать и трех верст от поселка, как у Ломанной горы ее догнали верховые ермохинцы.

— Стой! — закричал один из них, — покажи, что везешь?

Извозчик остановил лошадь. Ермохинцы спешились, окружили подводу, осмотрели ее, но не найдя, чем бы можно было поживиться, вскочили на лошадей и ускакали обратно в поселок.

Усилились репрессии и на самом заводе. Вместо увеличения заработной платы на 50%, о чем рабочими и служащими было предъявлено требование к заводоуправлению в связи с ростом дороговизны{2}, были введены сдельные расценки. Тарифные ставки остались прежние, нормы выработки поднялись. При крайнем напряжении труда, теперь можно было выработать только тарифную ставку, не больше. Зачастую рабочий не вырабатывал даже ее. Заработок снижался — цена на продовольствие росла. Все продовольственные органы были упразднены и «заботу о продовольственном снабжении населения принял на себя частный торговый аппарат»{3}.

Спекулянт владел рынком безраздельно.

Крестьянский рынок становился все скуднев и скуднее. У крестьянина уже давно пошатнулась вера в колчаковские деньги, и он прекратил привоз своих товаров в город. Цена на хлеб сразу поднялась в три раза.

Острый недостаток товаров на рынке породил небывалую спекуляцию. Военные коменданты станций сделались главными агентами торговцев. Кафе и рестораны превратились в биржу. За столиками спекулянты совещались о ценах на хлеб, мясо, сахар, соль, пудру, кокаин, галоши, дамские чулки и заключали сделки с военными комендантами. В кафе же устанавливался курс денег: царских, керенских, сибирских, долларов.

Широкий рынок стал недоступен рабочему. Заработка [45] нехватало даже на удовлетворение самых насущных нужд. Едва могли прокормиться только рабочие, имеющие крепкое хозяйство: покосы, коров или швейные машины, остальные голодали.

Требования рабочих об увеличении заработной платы заводоуправление не удовлетворяло.

Промышленники, пользуясь разгромом рабочих организаций, постепенно, одно за другим, уничтожали революционные завоевания рабочих. Был отменен шестичасовой день для служащих; подростки и женщины в условиях труда приравнены к взрослым рабочим, отменен шестичасовой рабочий день в предпраздничные дни.

Рабочие, лишенные прав бороться за улучшение своего материального положения, терроризированные ермохинской контрразведкой, ждали помощи извне и жадно ловили слухи о победах Красной армии, о восстаниях в тылу колчаковского фронта. Каждой вести о скором свержении Колчака хотелось верить, и люди верили.

А слухов было много.

Говорили, что в Челябинске существует конспиративная организация под названием «Челябинский боевой комитет», что отряд этой организации напал на чехов, отобрал у них 160 гранат и 4 пулемета.

Говорили, что челябинской организации удалось взорвать англо-французскую миссию, ехавшую в Омск, что в Томске восстал кадровый полк, и солдаты, расправившись с офицерами, освободили из тюрьмы арестованных, провозгласив советскую власть, что в Омске идет бой рабочих с колчаковскими казаками.

Все эти слухи приходили на завод с железной дороги. Их «привозили машинисты, кондуктора и проводники.

Слухи вселяли надежду на скорое освобождение от колчаковского гнета, но вслед за ними приходили новые, тревожные известия.

— Томское восстание подавлено. Пятьсот трупов повстанцев свезено к семафору. По всей линии на телеграфных столбах висят тела казненных рабочих и восставших солдат. [46]

— Омское восстание подавлено. Куломзинские рабочие отрезаны от города и разгромлены. Идут аресты и расстрелы. Казнены все большевики, захваченные в городе.

— За расстрелы рабочих казакам и офицерам Колчак выдает георгиевские кресты...

Временные успехи колчаковцев окрылили их, надежда на свержение советской власти во всей стране казалась им близкой к осуществлению: сибирская армия продвигалась на запад, тесня красные части. Юденич в это же время формировал в Финляндии армию для удара на Петроград; Деникин с казачьей армией завладел Северным Кавказом и, подчинив себе донскую армию генерала Краснова, развивал наступление на Царицын, Воронеж и Харьков. В дополнение к этому, с Востока в Сибирь, осуществляя интервенцию, двигались японские дивизии. [47]

Дальше