Содержание
«Военная Литература»
Первопроходчество

Земля в иллюминаторе

В КБ эту идею предложил Королев. Однажды в разговоре он спросил: «А что, разве нельзя в спускаемый аппарат «Востока» двух или даже трех космонавтов поместить?» Я ответил, что невозможно. Прежде всего потому, что уже апробированную схему посадки с катапультированием и приземлением экипажа на своих парашютах применить было нельзя. Габариты не позволяли поместить в спускаемый аппарат более одного катапультируемого кресла.

Но посадка была не главной проблемой. В то время группа авиационных инженеров во главе с Северным и Ткачевым вела отработку схемы мягкой посадки корабля. Мягкой — за счет использования тормозного порохового двигателя, укрепленного на стренгах посадочного парашюта, включаемого перед касанием аппарата поверхности Земли. Так что появлялась возможность разместить в спускаемом аппарате до трех человек и осуществлять их приземление внутри спускаемого аппарата. Но как решить проблему аварийного спасения двух или трех космонавтов на старте и хотя бы в начальной фазе полета носителя? Даже если бы удалось разместить в спускаемом аппарате двух или трех человек в катапультных креслах, то врезать в оболочку шара ни два, ни даже один дополнительный люк для катапультирования невозможно. А следовательно, невозможно было бы обеспечить спасение экипажа в случае аварии ракеты на старте или на начальной фазе полета. Ведь нужны были еще два отстреливаемых люка для основной и запасной парашютных систем.

Тогда Королев отступился. Потом он еще два-три раза возвращался к этому вопросу, и снова приходилось его убеждать, что ничего хорошего из этого не получится. Да и зачем? Мы уже вели разработку нового корабля «Союз», который мог обеспечить полет на орбиту экипажа до трех человек и при этом должен был обладать вполне приличной системой спасения экипажа в случае аварии ракеты на любом участке полета. Что ему не давало покоя? Может быть, то, что американцы в это время работали над двухместным «Джемини»? А может быть, он не верил, что мы сможем сделать корабль «Союз»? Или к нему сверху (Хрущев?) приставали? Ходили потом такие разговоры. Но от самого С.П. я об этом не слышал. Или ему просто хотелось «внести собственный вклад»? Возможно, Сергей Никитович Хрущев сможет что-то сказать об этом. Но скорее всего, мы так и не узнаем, в чем дело. Но Королев не был бы самим собою, если бы отступился.

В феврале 1964 года он опять задал этот же вопрос. Однако теперь на крючок насадил жирного червяка. Как бы ненароком сказал, что если найдем способ посадить в «востокоподобный» корабль двух-трех человек, то одним из них мог бы быть инженер. Я воспринял это как предложение о джентльменском соглашении. Вернувшись в отдел, заново перебрал возможные варианты. Вроде бы, если пойти на увеличение риска на старте, можно осуществить мягкую посадку корабля с тремя космонавтами, используя различные схемы аварийного спасения на разных участках полета, кроме, разумеется, начального: существо дела измениться не могло.

Появилась какая-то надежда на осуществление моей детской мечты самому отправиться в заманчивое и необыкновенное космическое путешествие. Воспоминание о детских размышлениях к тому времени, а вернее, сразу же, как только мы приступили к проектированию «Востока», оформилось во вполне конкретное стремление. Можно даже сказать, что это стремление явилось одним из важнейших стимулов в работе.

Но когда еще в начале работ над «Востоком» я узнал от Королева об уже принятом решении поручить ВВС отбор и подготовку космонавтов (он сообщил об этом задним числом) и переубедить его не удалось, меня охватила досада и отчаяние. Если бы мы сами стали готовить космонавтов, я бы к полету, конечно, пробился. Но поскольку в качестве кандидатов рассматриваются только летчики, значит, для меня это гиблое дело. Переучиваться на летчика? Поздновато, пожалуй. А главное, кто будет работать? Но и сдаваться ни к чему. Стал искать предлог, чтобы еще раз и более обоснованно поднять вопрос о полете инженера.

Однажды, сразу же после полета Белки и Стрелки в августе 1960 года на корабле-спутнике, поздним вечером я излагал Королеву наши предложения по доработке проекта пилотируемого корабля и по упрощению схем аварийного спасения космонавта на «Востоке» в различных фазах полета. Схема получалась довольно рискованной. Королев слушал молча, спокойно кивая головой в знак согласия. Я закончил свои предложения словами: «Риск тут все-таки немалый, подвергать опасности ни в чем не повинного молодого летчика, не имеющего отношения к предлагаемой рискованной схеме полета, не хотелось бы. Испытывать корабль должен автор рискованной схемы, то есть я сам». На благоприятную реакцию сразу я и не рассчитывал. Напоминать о своем авторстве Королеву — это все равно, что махать красной тряпкой перед мордой быка. С.П. регулярно демонстрировал свою позицию на этот счет: «Здесь я хозяин. Все, что здесь делается, все, что здесь придумывается и изобретается, принадлежит мне». Но такой бурной реакции я все-таки не ожидал. Что тут началось! Он буквально взорвался, начал орать. Хотя до этого момента на меня он никогда голоса не повышал. Я тоже завелся. В словах его не было упоминания об авторстве. Он был достаточно осторожен, даже в случаях, когда выходил из себя. Слова произносились другие: «ерунда», «дилетантство». Уехал я от него расстроенный.

Потом, дома, размышляя о причинах столь бурной отрицательной реакции, я пришел к выводу, что он увидел-таки логику в моих предложениях. Но ведь он сам незадолго до того наверняка стоял перед выбором: кого и как отбирать для подготовки к полетам. Его старые знакомые — врачи из ВВС, наверное, агитировали за летчиков. Решение было принято, скорее всего, по его предложению. И может быть, в душе он еще переживал. Мне, однако, кажется, что у Королева была еще одна причина для столь резкой реакции. Ведь он сам не мог не мечтать о полетах на корабле. Но их время для него, толстого, пятидесятипятилетнего, не очень здорового человека, пришло слишком поздно. Да и не пустили бы его, конечно. А тут я — этот наглый мальчишка! Разбередил рану и возбудил естественную ревность. Но тогда я был огорчен не меньше. Тем более что через несколько дней он провел совещание, на котором все мои предложения были им приняты, но об участии в полете разработчиков ни им, ни мною не было произнесено ни слова.

Через некоторое время неприятный осадок от столкновения прошел, наши отношения выровнялись, и я снова начал заговаривать об участии наших инженеров в полетах. Теперь его реакция стала несколько иной, что-то вроде: «ладно, не сейчас, успеется». Главное, воспринимал, привык.

Прошел, однако, чуть ли не год, и на следующее лето, уже после полета Титова, С.П. согласился: «Ладно, хорошо, давайте у себя организуем отбор». Что тут началось! Стали мы списки составлять. Набралось несколько десятков охотников. Хотя большинство абсолютно не верило в реальность всего этого дела. Время шло, но никто нас на медкомиссию не приглашал. Скептики торжествовали. Уже более двух лет прошло, но ничего с места не сдвинулось. Хотя, как я убедился, Королев об этом не забывал. Как-то летом он предложил съездить с ним вместе в Сокольники, в госпиталь ВВС, где будущие космонавты проходили отборочную медицинскую комиссию. Говорили мы с врачами о возможности привлечения к полетам инженеров: мол, так ли уж нужны такие высокие требования, по которым сейчас летчиков проверяют. Надо сказать, что авторитет среди медиков (как, впрочем, и повсюду) был у С.П. тогда большой, поэтому такая постановка вопроса с его стороны произвела на медиков впечатление. Тут же они выразили готовность подумать о специальных требованиях к бортинженерам. Особенно благоприятную позицию занял врач Евгений Федоров, один из ведущих участников отбора и медицинской подготовки космонавтов.

И вот наступил февраль 1964 года. Пробил час! За короткий срок были сформулированы основы проекта. Показывая С.П. наши расчеты и эскизы, я добавил: беремся за это дело, если только наших включат в экипаж. Ну и конечно, выдвинул основной аргумент о необходимости иметь на борту инженера-испытателя. Так сказать, напоминал о джентльменском соглашении. И Королев вроде бы подтвердил: «В трехместном, конечно, по крайней мере один инженер полетит». Ничего тогда точно не обговаривали, да и не могли обговаривать. В апреле были выпущены исходные данные для конструкторских и электрических отделов по будущему «Восходу», а в мае С.П. отпустил меня с группой инженеров КБ на медицинское обследование в тот самый госпиталь, в котором когда-то побывали вместе.

Кто может быть уверен в своем здоровье?! Тем не менее комиссию я неожиданно прошел без серьезных замечаний. Признали годным. Хотя врачи были весьма придирчивы. Впоследствии они мне рассказывали, что тогда им не понравилось (а я, дурачок, имел глупость в этом признаться!), что у меня в детстве была язва желудка, хотя тогда же ее и вылечили и за прошедшие годы никаких последствий, не было. Но для летчика язва желудка — плохой признак: эмоциональный человек. Ну и, естественно, моя близорукость. Она вообще-то врачей не очень смущала, а в очках зрение у меня достаточно хорошее, и все реакции в норме. Конечно, я сам своих очков несколько стеснялся и после медкомиссии стал, где надо, появляться без них, дабы кто-нибудь из начальства не задумался вдруг на эту тему. Очень поддерживал меня и помогал советами Е.А. Федоров, фактический руководитель медицинского отбора космонавтов. Это было в мае, а 10 июня, утром, меня вызвал к себе С.П. и объявил, что отпускает на подготовку к полету.

Я воспринял это как нежданное и непонятно как свалившееся на меня счастье. Дело в том, что тогда мы начали работу над проектом «Восход-2», на котором должен был быть во время полета осуществлен выход из корабля в открытый космос. В КБ уже шла разработка технической документации для будущего корабля «Союз». В те же дни у нас бурно обсуждались варианты полета на Луну. Королев и Мишин решительно поддерживали однопусковой вариант полета, осуществляемый по американской схеме, принятой в проекте «Аполлон».

Я был категорически против этого варианта, так как энергетические возможности американской ракеты «Сатурн-5» по крайней мере в полтора раза больше, чем разрабатывавшейся у нас ракеты H1. У американцев масса ракетной системы, стартующей с орбиты спутника Земли к Луне, составляла около 130 тонн, а наша H1 в лучшем случае могла вывести на орбиту спутника Земли только 75–85 тонн! Обещали увеличить, но когда и насколько? Через несколько лет увеличили примерно до 95 тонн. Но и этого не могло хватить, чтобы «свести концы с концами»: наши расчеты и проработки по составу и массовым характеристикам конструкции и оборудования орбитального и посадочного лунных кораблей определенно показали, что с лунными кораблями никак не укладываемся в предлагаемые лимиты массы.

9 июня 1964 года, вечером, в кабинете Крюкова (тогда заместителя главного конструктора по проектированию ракет) собрались Королев, Бушуев и я, чтобы еще раз поговорить об этом варианте проекта. Я, как и раньше, предлагал трехпусковую схему со сборкой на орбите спутника Земли ракетного комплекса стартующего с этой орбиты к Луне. Общее мнение явно не складывалось, и, как обычно в таких случаях, я остался в одиночестве. Тогда Королев решил зайти с тыла. «Если возьметесь за проект, отпущу на подготовку к полету на «Восходе». Нечестный прием! Но я растерялся всего на несколько секунд: «Нет, не возьмусь, проекта не получится». Разошлись, ни о чем не договорившись. Расстроенный, я уехал домой. «Все! Не полететь мне!» А наутро С.П. вызывает к себе и сообщает, что отпускает меня на подготовку к полету. Тут уж терять время на размышления было нельзя (а чего это он вдруг расщедрился?). В то же утро передал все текущие дела своим товарищам и рванул (пока С.П. не передумал!) из Подлипок в Центр подготовки космонавтов. Вскоре, когда заехал как-то в КБ, узнал, что, как только я исчез, С.П. вызвал моих товарищей и поручил им работу над лунным проектом. Им, конечно, с С.П. спорить было трудно. Да и, может быть, они понадеялись на какое-то чудесное, еще не придуманное решение (ну, например, лететь к Луне только одному космонавту!). Так или иначе работа над лунным проектом по однопусковой схеме пошла.

Так что с тех пор у меня остались сомнения в том, чем была предоставленная мне возможность подготовки к полету — премией за работу над «Востоком» или способом устранения строптивого проектанта, дабы не мешал работам над однопусковой схемой экспедиции на Луну.

И все же в том, что мне тогда удалось полететь, я целиком обязан Королеву: он не только вовремя отпустил меня на подготовку, но и помог в борьбе с врачами ЦПК и Каманиным, которые перед самым полетом вновь стали возражать против моего участия в полете. Опять речь зашла о давнишней язве желудка и о зрении.

Подготовка наша началась за четыре месяца до старта. Экипаж формировался не сразу. Готовились поначалу два экипажа. В моем экипаже, вернее группе, было первоначально четыре человека. Кроме меня, в нее входили, Владимир Комаров, командир; Василий Лазарев (летчик, имевший еще одно образование — врач); Сорокин (врач ЦПК). Другой экипаж состоял из командира Бориса Волынова, врача Бориса Егорова и инженера Георгия Катыса (кажется, из Института автоматики и телемеханики Академии наук). Со временем обнаружилось стремление ВВС не допускать к полету ни меня, ни Катыса.

Почему Каманин и ВВС воевали против Катыса и Феоктистова? В лоб этот вопрос не ставился, но сомнений у меня на этот счет не было. Смешные люди — пытались сохранить искусственно созданную монополию на космические полеты представителей ВВС. Кроме нас с Катысом, остальные пятеро из группы подготовки были военные, офицеры ВВС. Даже Егоров был военным врачом, еще недавно работавшим в военном авиационном медицинском институте. Сама попытка сохранить эту монополию говорила об уровне мышления и о чисто ведомственных целях, которые преследовала команда ВВС. Но это, конечно, сильно закамуфлированное и обтекаемое объяснение. Цели были самые корыстные.

Катыс, рыжеватый, длинный парень, должен был бы стать моим главным конкурентом. Но тут все оказалось нормально. И чувство юмора, и интеллигентность. У нас были нормальные отношения. Когда в первый раз увидел его и узнал, откуда он, внутри шевельнулось возмущение: «А ты-то здесь при чем?» Потом я понял, что это наверняка С.П., «приторговывая» местом инженера, предложил Келдышу кого-нибудь выделить от АН ( «Каков?!» — озлился я). Ну, Катыс, естественно, как и любой на его месте, не отказался от заманчивого предложения.

Начали они с Катыса и как-то ненавязчиво к концу лета «укатали» его. Он мне рассказывал, что его приглашали в партком Центра подготовки (или в политотдел?) и задавали ему «коварные» вопросы: «Почему вы не в партии?», «Не собираетесь ли вступать в партию?» Катыс был в панике и советовался: что делать? вступать? С одной стороны, и лицо не хотелось терять, а с другой — «ведь не пустят?». Ну что я мог посоветовать? «Держись!» Но ведь действительно не пустят! Каждый порядочный человек рано или поздно проходил через это испытание, через этот выбор: карьера или сохранение собственного достоинства.

Один из старых моих друзей, Юрий Карпов, много лет спустя, тогда уже начальник отдела, тоже советовался со мной по этому поводу: «Что делать? Не пускают дальше — беспартийный. Может, все-таки вступить? Может, черт с ним, с чувством собственного достоинства?!» Надо сказать, что оказался он все-таки твердым человеком: не вступил. Но, правда, дальше начальника отдела так и не пошел, что было и несправедливо, и нелепо. Он был (и есть) талантливый инженер, умел прекрасно организовать работу, руководитель по природному дарованию. Но думаю, что не пускали его дальше, главным образом, потому, что был он человеком твердым и независимым. В данном случае, скорее всего, его беспартийность оказалась удобным предлогом для начальства, чтобы придержать независимого работника. Начальство ведь в принципе не против способных людей, но при одном условии — они должны быть послушными.

Но вернемся к лету 1964 года. «Да, — думал я, — а меня в политотдел не приглашали!» Впрочем, это Катыс навел меня на подобные мысли, задав вопрос: «А с вами такой разговор вели?» Я ответил: «Нет». Он посмотрел на меня с сочувствием: не котируется!

Много позже, уже после полета, я узнал, что и меня тоже, оказывается, прощупывали на эту тему. Один из моих коллег признался, что именно он, по поручению парткома, «зондировал» как будто в случайном разговоре ( «почему не состоите в партии?»). И удовлетворенный ответом ( «патриотизм меряется не членством в партии, а делами»), «доложил» по инстанции. Как раз тогда шло составление списков будущего отряда космонавтов-испытателей, и потому ответ мой был достаточно осторожным (бдительный был!).

Кажется, Катыс тогда так и не подал заявление. Но «зажали» они его на другом. Уже после полета Катыс рассказывал, что они высосали из пальца какие-то нелепые анкетные данные, что потом лопнуло.

Ну а на меня решили напасть со стороны язвы. По-видимому, Королев заметил эти маневры, да и я не сидел сложа руки. Когда услышал сочувственные «медицинские» разговоры, обратился к В.Н. Правецкому (тогда начальнику главка в Минздраве, который занимался нашими делами). И А.И. Бурназян, и Правецкий дали однозначно положительное заключение по моему здоровью. Между прочим, Бурназян — замминистра здравоохранения по обеспечению работ атомщиков и ракетчиков, всегда был активным противником употребления алкоголя на кораблях и станциях, даже в малых дозах. Несколько раз мы загоняли его в угол и однажды все-таки уговорили подписать официальное разрешение, но даже и в тот раз он взял свою подпись назад. И до сих пор на станциях процветает «бутлегерство», а начальство время от времени занимается на старте ловлей контрабандистов и подпрыгивает в зале управления полетом, когда вдруг слышит непонятные разговоры во время сеансов связи после прихода на станцию грузовиков: «А где?» — «Да нету там!» — «Смотрите лучше!»

Долгое время на основной и дублирующий экипажи нас не разделяли. Мы готовились на равных. Однако чувствовалось, что ВВС хотели бы поддержать экипаж в составе Волынова, Катыса и Егорова. Поэтому уверенности в том, что полечу на «Восходе» и в твердости позиции С.П. (выполнит ли джентльменское соглашение, уж очень на джентльмена не похож), у меня не было. Но С.П. уже завелся. Наверное, ему доложили, что Катыса каким-то образом не пропустят. И для него стала очевидной игра ВВС: они явно не хотели появления в экипаже корабля гражданского человека. С.П. дал им хорошую трепку.

Примерно за месяц до назначенной даты старта обе группы готовившихся вызвали к начальнику ЦПК Кузнецову. У него сидел генерал Каманин. Нам объявили: «Формируем первый экипаж в составе Комарова, Феоктистова, Егорова». Только тут мы почувствовали, что полетим. Хотя еще много времени оставалось для каких-либо происков и что угодно еще могло произойти.

С Комаровым я познакомился задолго до начала нашей совместной подготовки, еще после полета Гагарина и Титова. Однажды оказался с ним рядом на одном из рутинных совещаний. Мне понравилась его сдержанность. Импонировало, что он был не просто летчиком, а получил инженерное образование, в то время как другие космонавты еще только вели разговоры о продолжении образования. Что греха таить, мы относились к молодым летчикам, пришедшим из авиационных частей, с чувством некоторого недоверия: поймут ли, что к чему, не напортачат ли? Может быть, это от досады, что они оказались на «нашем» месте.

С вэвээсовскими врачами наше КБ сотрудничало еще в пятидесятые годы, когда проводились полеты с животными на борту. В последние годы это сотрудничество стало еще теснее. Владимир Иванович Яздовский (их лидер), О.Г. Газенко, А.М. Генин, Н.Н. Гуровский принимали участие в разработке системы жизнеобеспечения для «Востока». Их рекомендации определяли для нас выбор схем очистки воздуха, питания, ассенизационного устройства, заводов-разработчиков и изготовителей необходимого оборудования. Потом они организовывали отбор кандидатов для полетов. Вот почему не исключено, что, подобно нам, они приставали к С.П., доказывая необходимость послать в космос врача.

С Егоровым, который был сотрудником Института медико-биологических проблем Минздрава, мы познакомились уже во время подготовки. Он не сразу привлек мои симпатии. Его контактность, активность во взаимоотношениях показались мне несколько нарочитыми. В одежде и манерах было что-то, как мне показалось, пижонское. Но, по-видимому, я просто плохо знал молодых людей (все-таки между нами десять лет разницы в возрасте), тем более, что он из другой, не инженерной среды. Но позже я пришел к заключению, что все естественно. Он просто был самим собой.

В дни подготовки он познакомил меня с джазовой музыкой. В профилакторий он приносил магнитофон и крутил различные записи. Мне вдруг открылась красота этой музыки, которая до того проходила мимо, почувствовал интерес к различным стилям и аранжировкам. А вообще, надо сказать, круг моих интересов практически не выходил за пределы работы. Развлечения сводились в основном к эпизодическим лыжным прогулкам по выходным (если они были) да к еженедельной парной в Сандунах или Центральных банях. Ну и книги, конечно: по истории (люблю до сих пор), жизнерадостные приключенческие книги (типа «Робинзона Крузо», «Острова сокровищ», «Таинственного острова»), детективы и фантастика шестидесятых годов. Часто перечитывал одно и то же. Такой «настольной» книгой была, например, «Заповедник гоблинов» Клиффорда Саймака, хотя уже с первого прочтения понял, что, поминая колесников, он явно имел в виду нас, и это казалось обидным. Будто среди американцев кретинов не хватает. Конечно, у них людей с развитым чувством собственного достоинства и самоуважения относительно больше, но это им досталось по наследству, от предков. Родившись в благополучной Америке, они, так сказать, пришли на готовое. Конечно, я отдавал дань увлечениям шестидесятых годов — театрам «Современник» и на Таганке, великолепным песням Высоцкого.

В деталях сам полет, конечно, уже забылся, но некоторые моменты в памяти сохранились. Прекрасно помню свои мысли накануне полета: не сглазить бы. Все космонавты перед полетом живут в большом напряжении, которое внешне почти не проявляется, не сказывается даже на объективных медицинских показателях: на частоте пульса, давлении, сне. Но все равно оно есть, и каждый с ним борется по-своему. Напряжение это происходит от опасения, что нелепая случайность может оказаться причиной отмены полета или участия в нем. Некоторые очень боятся за свое здоровье, боятся простудиться или оступиться, становятся предельно, а иногда и чрезмерно осторожными. Понять это нетрудно. Организм человека — вещь деликатная, и с ним в ходе длительной, напряженной подготовки всякое может случиться. Но причина может крыться и в другом: какая-нибудь неполадка при подготовке ракеты или корабля. В дни предстартовой подготовки это еще ничего. Неполадка лишь притормаживает процесс подготовки, иногда сдвигает сроки старта, но на жизни и работе экипажа это почти не сказывается.

Скафандров мы не надевали: в полет отправлялись в плотных шерстяных спортивного вида костюмах. Так что мне тогда так и не довелось надеть скафандр. Но впоследствии, когда мы в очередном проекте планировали использовать скафандры, решил сам испытать ощущения и возможности космонавта в скафандре и летал в нем на ТУ-104 в экспериментах на невесомость.

Но вот позади предстартовая ночь, прошел последний медицинский осмотр. Лифт доставляет космонавтов на верхнюю площадку, их усаживают в корабль примерно за два часа до старта. Внешне они спокойны, деловиты и всегда шутят. Но при этом каждый помнит, что может быть отказ, сброс схемы набора готовности ракеты к старту, и тогда надо вылезать, спускаться вниз, переодеваться и снова ждать, и, может быть, кому-то не доведется занять место в корабле вновь. Те же ощущения были и у меня.

Как у инженера-испытателя «Восхода» у меня был свой интерес к работе его бортовых систем. Хотя для меня как проектанта «Восход», который являлся лишь модификацией «Востока», был уже прошедшим этапом, и голова моя тогда больше была занята «Союзом». Полет на «Восходе» в известной степени был отдыхом от работ по «Союзу». Хотя главным, конечно, было желание почувствовать самому, что это такое — полет, невесомость, как там себя чувствуешь, как работать.

Накануне полета я спал хорошо, правда, ворочался много. Утром в голове свежо, все пронизано светом и предвкушением необычных и счастливых ощущений полета.

Поднялись на верхнюю площадку башни обслуживания. На стартовой площадке обстановка рабочая. Вокруг очень красиво, внизу деловито двигаются маленькие фигурки людей. Невдалеке, метрах в двухстах, за оградой, с верхней площадки башни обслуживания хорошо просматривается склад обломков упавших неподалеку от старта ракет. Этакое ракетное кладбище. Напоминание о бренности и суете. Но настроение от этой картины не портится: это тоже родное.

Влезли в корабль. Тесновато. Плотно уселись в наши ложементы, вышли на связь с пунктом управления и стали ждать. Снова тихонечко подползли опасения: не за корабль, нет, а за ракету — ей нас везти на орбиту. Вдруг что-нибудь откажет в сложной схеме запуска, она не захочет лететь, придется вылезать и опять ждать.

Когда включились двигатели и ракета пошла вверх, вот тут только наконец возникло ощущение неотвратимости факта. Свершилось. Назад меня уже вернуть невозможно. Хотя, конечно, все еще могло быть: еще только первая ступень должна была отработать, потом вторая, потом и третья вовремя включиться и тоже отработать как надо.

Шум, вибрации, мощные перегрузки, ощущения человека, оседлавшего зверя чудовищной мощности (общая мощность ракетных двигателей первой ступени ракеты-носителя около 10 миллионов лошадиных сил!). Это одно из самых ярких, эмоциональных и радостных воспоминаний(в каждом из нас сидит татарин).

Надежность наших носителей пилотируемых кораблей оказалась неплохой: к настоящему моменту выполнено много десятков пилотируемых стартов, и только два раза произошли аварии. Один раз на старте (но успела сработать система аварийного спасения) и другой — после окончания работы второй ступени (но и в этом полете сработала система аварийного спасения и тоже все кончилось благополучно). Но тогда, в шестьдесят четвертом, такой статистики еще не было.

Отделился наш корабль от последней ступени, и мы сразу стали обмениваться впечатлениями о невесомости. В целом я чувствовал себя вполне прилично, хотя некоторое ощущение дискомфорта было. Стало ясно, что невесомость в самолете — это совсем не то. Там ты весь пронизан ощущением кратковременности неожиданного состояния и его неустойчивости. А здесь все было по-другому.

Все хотелось увидеть, ощутить. В корабле было, мягко выражаясь, не очень-то просторно, но, когда понадобилось достать из-под кресла фотоаппарат, я с удовольствием отвязался, вылез из ложемента, развернулся и полез за ним вниз.

Занялись своими делами. Забот много и даже суеты. Тогда мы еще не понимали, что в первые дни полета opraнизм человека должен сначала адаптироваться к невесомости, и нагружать его двигательной активностью, работой в первый день полета нежелательно. Надо организовать работу так, чтобы выполнялся минимум самых необходимых, операций. А мы взяли на себя для одного дня слишком большую программу. Работа была расписана чуть ли не по минутам. Даже на земле, в условиях гравитационного комфорта, на тренировках мы все время, почти на каждом «витке» не укладывались с объемом запланированной работы. «Ну как-нибудь в полете управимся». Конечно, это оказалось не так.

В мои обязанности входило фотографирование, наблюдения Земли, работа с секстантом, проведение экспериментов по исследованию поведения жидкости в условиях невесомости, снятие характеристик ионных датчиков ориентации корабля относительно вектора скорости. Мне спать не пришлось.

Сделано было сравнительно много. Из полета мы привезли несколько сотен снимков поверхности Земли, циклонов, облачных и ледовых полей, восходов и заходов солнца, горизонта над освещенной стороной Земли. Удалось наблюдать несколько слоев яркости атмосферы над горизонтом Земли, что могло быть использовано для оценки возможной точности измерений высоты звезд над горизонтом в случае, если бы у нас возникла идея использовать в полете автономную навигацию. Видели над темной стороной Земли перистые облака в виде светлого слоя над горизонтом на высоте около 80–100 км (а может быть, это были слои аэрозоля, подсвеченные Луной).

Нам повезло, когда мы были над ночной стороной Земли в самых южных широтах полета. Максимальная широта, до которой корабль может подниматься в полете, равна наклонению плоскости орбиты к плоскости экватора. Полеты «Восходов» и «Востоков» проводились по орбитам с наклонением их плоскости к экватору равным 65 градусам, а не 51 градусу, как это стало обычным для «Союзов» и орбитальных станций, и поэтому нам удалось видеть полярные сияния.

Это уникальная картина! Почти все поле зрения (порядка 30 градусов) занимали вертикальные столбы желтого цвета, поднимавшиеся на высоту нескольких сотен километров и шириной порядка 20–30 км. Они начинались от белесой полосы, следовавшей над горизонтом на высоте около 100 км. При приближении корабля из тени к подсвеченной солнцем атмосфере сияние над терминатором начинало бледнеть и постепенно исчезало. Такую картину мы наблюдали на двух или трех витках.

Я провел эксперименты и фотосъемки для исследования поведения жидкости в условиях невесомости. Это делалось в надежде обнаружить закономерности поведения топлива в баках ракет при их запуске в условиях невесомости. В числе результатов был и один неожиданный. «Установка» представляла собой прозрачную модель двух сферических баков, в каждом из которых были жидкость и газ. Один из опытов заключался в том, чтобы увидеть, как будет успокаиваться жидкость и газ после встряхивания модели. Оказалось, что жидкость и газ к моменту, когда я стал рассматривать «установку», уже встряхнулись, по-видимому, в момент выключения двигателей ракеты. Газ и жидкость перемешались, образовалась газожидкостная суспензия, и она совсем не хотела возвращаться к раздельному существованию. Снятие характеристик ионных датчиков (зависимость сигнал — угол) было выполнено совместно с Комаровым.

Егоров пытался делать что-то медицинское: брал анализы крови, мерил пульс и давление, и, к нашему удивлению, это ему удавалось. Помню, что все трое то и дело выражали свои восторги. Особенно впечатляющими были зрелища полярных сияний, восходов и заходов солнца.

Пообедали из туб. Потом Володя и Борис (по программе!) задремали, а мне выпала вахта, в основном на витках, на которых не было связи с Землей, в одиночестве, что доставило мне определенное удовольствие: один на один с пространством! Прильнул к иллюминатору. К этому времени поменялся с Егоровым местами, отдав ему свое среднее: он немного мерз, как ему казалось, от иллюминатора.

Смотреть непосредственно на проплывающую цветную картину Земли, похожую на физическую карту мира — похожую, но и одновременно совершенно другую, живую, — можно было бесконечно. Все так легко узнаваемо: вот Америка, вот Африка, вот Мадагаскар, Персидский залив, Гималаи, Байкал, Камчатка. Горы, разноцветные озера (разный планктон!), разные цвета морей у берегов, около устьев рек и вдалеке от них.

Когда трасса полета, двигаясь над поверхностью с востока на запад, начала проходить над нашими наземными пунктами связи, я попытался убедить С.П. продлить еще на сутки полет (программой предусматривался полет только на одни сутки, а запасы пищи, воды и кислорода у нас были на три дня): все-таки увеличились бы шансы увидеть, обнаружить что-либо новое, интересное. Но надо знать С.П.: «главное в профессии руководителя — вовремя смыться!» Он, конечно, отказал.

Товарищи мои проснулись, и мы снова суетились над выполнением программы, разговаривали с Землей, делали записи, наблюдали светящиеся частицы, атмосферу над горизонтом в иллюминаторы. Я рассказал Комарову и Егорову о своем разговоре с С.П. и предложил Комарову еще раз, но уже официально, обратиться к начальству с предложением о продлении полета. Предложение не вызвало энтузиазма, но Володя разговор все же провел и тоже получил отказ.

Снаружи, на приборно-агрегатном отсеке, у нас стояла телекамера, экран которой был перед нами. При снятии характеристик ионных датчиков ориентации я обратил внимание, что на телевизионном экране появились лучи. Что это? Может быть, мерещится? Стал снимать экран. После проявления пленки уже на земле убедился, что не померещилось: на фотографиях тоже были видны лучи! Открытие! Увы, к тому времени уже сообразил, что это следы Солнца на люминофоре, когда оно попадало в поле зрения телевизионной камеры.

Время пролетело быстро. Перед спуском все системы и устройства корабля, которые должны сработать, предстали передо мной отчетливо. После разделения наш спускаемый аппарат развернулся, мы увидели отделившийся вращающийся приборный отсек, и вдруг прямо на иллюминатор брызнула струя жидкости (шла продувка трубок тормозного двигателя после его выключения), и стекло вмиг обледенело (в вакууме жидкость мгновенно вскипает, испаряется и, естественно, при этом охлаждается). Вошли в атмосферу. Казалось, будто вижу, как «обгорает» асботекстолит теплозащиты. В иллюминаторы ничего не был видно: все залито ярким светом, идущим от раскаленной плазмы, окружающей аппарат. Начались хлопки, словно выстрелы. Ребята на меня вопросительно смотрят. Пытаюсь объяснить: кольца асботекстолита, из которых набрана тепловая защита лобовой части аппарата, закреплены на клее, от нагрева в тепловой защите возникают термические напряжения, ну и где-то происходит расслоение колец. В общем, ничего страшного.

Нам предстояло приземлиться в корабле без катапультирования. Не помню, чтобы мы сильно волновались, но какое-то внутреннее напряжение наверняка было. Перед приземлением должен был включиться твердотопливный двигатель для снижения скорости подхода к поверхности Земли. У нас имелось очень «надежное» контактное устройство. Двигатели должны были включиться по сигналу от полутораметрового щупа (раскрывался он перед приземлением подобно пружинной рулетке) в момент, когда коснется поверхности. Кстати, позже примерно такой же щуп для выключения двигателя американцы применили на лунных посадочных модулях программы «Аполлон».

Перед самым касанием земли появилась мысль: а вдруг при проходе зоны интенсивного нагрева люк щупа открылся и тот сгорел? Посадка была «мягкой», искры посыпались из глаз, удар, шар перевернулся, и мы повисли на привязных ремнях вверх ногами. Ближе к люку находился Володя, он вылез первым, затем Борис и последним я. Приземлились мы на пашне неподалеку от Целинограда (сегодня столица Казахстана Астана), что, по-видимому, дало основание секретарю обкома наградить нас троих медалями «За освоение Целины» (и мы пахали! — приземлились на пашне). Вечером прилетели в Тюра-Там и разместились на так называемой «семнадцатой площадке», то есть в гостинице для космонавтов. На следующий день ожидали отлета в Москву, но нам сказали, что нужно хоть день отдохнуть. Ну отдохнуть так отдохнуть. Прошел день, другой.

— Вам нужно еще отдохнуть, да и кое-какие анализы необходимы.

— В чем дело?

— Да не знаем, кажется, уточняется адрес обращения.

— Какой адрес?

Оказывается, речь шла о том, к кому должен обращаться Володя с докладом об очередном «достижении советской науки». Прошел пленум ЦК, оформивший результаты переворота — замену Хрущева на Брежнева. И Володе пришлось докладывать новому первому секретарю, «дорогому товарищу Брежневу». Наивный Хрущев забыл, что диктатор не должен ни на минуту спускать глаз с полиции, с армии и со своих помощников.

В последующие за переворотом годы многие, если в разговоре упоминался Хрущев, начинали поносить его за волюнтаризм, и некоторые наверняка искренне. За что такая ненависть? Если отбросить показушное стремление продемонстрировать преданность новому самодержцу (таких, в конце концов, было немного), то получалось, что у разных людей были разные причины, но они объединялись, осуждая его за дискредитацию системы, при которой они привыкли жить, за сокращение численности армии (это затрагивало многих военных, ведь у них, да и не только у них, а и у их начальников уменьшалось количество подчиненных, терялись оклады, должности и в перспективе — относительно приличные пенсии), за то, что он свергнут и обманут (неудачников — а свергнутый воспринимается именно так — ненавидят и поносят), за непрерывные реорганизации, перестановки и перестройки правящего аппарата. Каждая такая операция приводила к травмам этого аппарата, ко всяким ЧП и прочему. Это многих возмущало. А Хрущев ведь не только раскачивал лодку. Он развенчал тирана, обнародовал, хотя бы частично, преступления системы, освободил невинно осужденных, стало легче дышать, перестали сажать за анекдоты, в «Новом мире» появился «Один день из жизни Ивана Денисовича», а потом и «Матренин двор» Солженицына, начал движение к разрядке в международных отношениях. Поношения Хрущева были, как минимум, проявлением неблагодарности. Думаю, что он действительно хотел сделать что-то существенное, полезное для народа, для нашей страны. Можно, конечно, подозревать, что его энергичная деятельность, жажда великих дел объяснялись внутренней неуверенностью в своем праве на положение очередного «вождя», стремлением доказать делами это право, а может быть, и стремлением искупить грехи и преступления тридцатых годов, в которых он участвовал. Во всяком случае, он вроде бы стремился к лучшему. Другое дело, что и образования не хватало, и понимания главного — не может быть личность счастлива в тоталитарном государстве, — и понимания самой роли руководителя правительства в обществе. Но так или иначе, он хотел понимать, хотел слушать, а иногда и слышал. И это нравилось. Ведь, в конце концов, все в мире относительно.

Осенью 1963 года собрались пожениться Андриян Николаев и Валентина Терешкова. И свадьбу их решено было отметить на самом высоком уровне, на даче для приемов над Москвой-рекой. Собрались в громадном зале, стол покоем и в центре главного стола — Хрущев с новобрачными. Когда уже было произнесено несколько тостов, опять встал Хрущев и произнес длинный пышный тост за здоровье безвестных конструкторов, создавших «нашу замечательную, самую... самую... космическую технику». А надо сказать, что мы были в то время в затруднительном положении. Проект корабля «Союз» был подготовлен, был подготовлен также проект решения ЦК и Совета Министров о создании «Союза», но он уже несколько месяцев лежал в Совете Министров на рассмотрении. А без этого постановления, определяющего финансирование и подключение производственных мощностей, мы не могли развернуть работы. Естественно, что я использовал ситуацию, встал и громко заявил, что, дескать, слышать эти слова, конечно, лестно, но лучше бы нам дали денег на новый проект. Новобрачные, сидевшие рядом с Хрущевым, объяснили ему, о чем шла речь, и не более чем через десять дней вышло постановление о работах по «Союзу»: услышал же!

Он хотел изменить нашу жизнь к лучшему, разгромил культ Сталина, увеличил плату за труд крестьянам, ликвидировал закон, ставивший всех трудящихся в положение крепостных (нельзя было уйти с предприятия без согласия директора, самовольный уход рассматривался как уголовное преступление), начал строить жилье.

Но он был необразован, не знал элементарных вещей. Как руководитель государства он конечно же был дилетантом, как и большинство наших самодержцев. Он не понимал главного — наши неудачи, диктатура Сталина, наша отсталость определялись нашей теократической государственной системой. Да, именно теократической, так как официальная идеология явно носила характер государственной религии. Только эта государственная соцрелигия отличалась от других в худшую сторону. В основе традиционных религий веками сохранялись основополагающие нравственные и этические нормы: не укради, не убий, не обмани, не... А в соцрелигии этих норм уже не было. Подобные пирамидальные иерархические системы с единым хозяином и с единой идеологией не раз пытались строить разного рода самодержцы, начиная с первых шагов цивилизации. Самой характерной чертой таких систем было всегда одно: они неизбежно разваливались. Они «не работают», так как противоречат чувству независимости, присущему каждому человеку. Превращая его в подданного, они убивают в нем инициативу, превращают во врага собственной системы. Образованным людям это было известно еще с античных времен.

Самодержцы и вожди советской власти, семьдесят лет стремившиеся что-то сделать для народа, для страны, оставаясь в рамках тоталитарной системы, все время попадали сами из одного болота в другое и втягивали за собой всю страну. Главное, что их всех отличало: все они проявляли себя безответственными, не умевшими правильно выбрать ни цель, ни метод и путь ее достижения. Это особенно очевидно нашему поколению. Приведу близкий мне пример.

Как делают космический корабль? Сначала выбор цели — на этом этапе мы все вдрызг переругаемся, пока приблизимся к истине; потом основные идеи решения, проект; обсуждения, споры, расчеты, доказывающие, что десятки предлагаемых схем будут работать; экспертизы, разработка документации — как и что делать, до подробностей. Затем моделирование основных процессов, создание макетов и экспериментальная проверка прочности, устойчивости, отсутствия опасностей перегрева или замерзания, переносимости к ударам, к авариям, огневые испытания. И только потом приступают к созданию корабля.

А что мы наблюдали до последнего времени на уровне государства? По сравнению с государственным, космический корабль — детская игрушка. И в то же время, в крупных государственных делах, как правило, полное отсутствие разработанности, продуманности, моделирования, расчета тех процессов, которые неизбежны при принятии того или иного государственного решения, полное отсутствие разработки алгоритмов действий, этапов, обратной связи при проведении в жизнь таких решений: то кукуруза как панацея, то увеличение закупочных цен как панацея, то перестроиться не вдоль, а поперек как панацея и так далее. И Ельцин был плоть от плоти той же безграмотной и безответственной компании. Полная неготовность вождей к реальной государственной деятельности, отсутствие элементарной экономической грамотности при наличии умения держать попавшую в их руки или захваченную власть. Брежнев лучше всех понял главную особенность тоталитарной системы: «Не шевели этот карточный домик!» — мудрый алгоритм болота. Тем не менее в одном он добился несомненного успеха: период его правления оказался прекрасной иллюстрацией того, что система при отказе от террора скатывается в трясину, страна стремительно отстает в уровне жизни человека, в технике, в производительности труда (а это, в конце концов, и определяет уровень жизни народа), превращается в сырьевой придаток. Таким образом, при теократической системе страна превращается либо в концлагерь, либо в стоячее болото.

Во время поездки по нашей стране американского космонавта Фрэнка Бормана его принимал Н.В. Подгорный, тогда Председатель Верховного Совета. Встреча продолжалась недолго, говорить ему с нами было не о чем, да и мыслей, по-видимому, ни подходящих, ни неподходящих не нашлось: формально отрабатывал поручение. На лице тупое и одновременно многозначительное выражение. Сразу же возникло тоскливое ощущение пустоты. Когда ехали с приема, юморист Фрэнк не удержался и съязвил: «Каждый раз, когда приходится встречаться с вашими руководителями, удивляюсь — какого высокого интеллекта люди!» Можно лишь недоумевать, как же с таким интеллектом выходят в лидеры! Тут налицо известное противоречие: в иерархических системах регулярно наблюдается приход к власти интеллектуальных ничтожеств. А с другой стороны, именно в иерархической системе от ее главы требуются уникальные интеллектуальные способности, так как для того, чтобы неустойчивая, непрерывно сотрясаемая всякими чрезвычайными происшествиями система не распадалась, нужно постоянно и оперативно изобретать и достаточно быстро принимать авральные меры спасения.

Мне, как и многим моим сверстникам, не раз приходилось наблюдать, как делают карьеру администраторы в нашей системе. Ведь человек не сразу оказывается на самом верху. Ну, во-первых, было видно, что его съедает червь честолюбия, он ползет вверх неуклонно, не смущаясь никакими сомнениями относительно своих способностей и полезности своего выдвижения наверх. Но желающих много, а пробиваются наверх немногие. Тут имеет место некий неформальный отбор. Причем не по лучшим качествам человека. Многие из тех, кто делал большую карьеру, отличались одним общим качеством — «проходимистостью», так сказать «внедорожники». Это относится к людям самых разных специальностей: к хозяйственникам, организаторам, политическим лидерам. Нужно проявить определенную бессовестность и пробиваться наверх. А у некоторых карьера вообще носила просто подозрительный характер, даже по чисто внешним признакам: молодой человек вдруг быстро становился комсомольским вождем городского масштаба, потом внезапно оказывался в «органах», через какое-то время снова партийная работа, но уже на областном уровне, потом опять в органы, уже руководителем, ну а дальше... Может быть, все они начинали сексотами? Или это являлось обязательным условием? Ну, скажем, не формально, а, так сказать, де-факто? Это не выпад против секретных сотрудников как таковых — милиции, службам безопасности без них не обойтись, без них, наверное, нельзя. Но если человек ради карьеры становится сексотом, это и систему не украшает, и людей, таким путем делающих карьеру в системе, тоже.

Я отвлекся от рассказа о «Восходе». Но ассоциация понятна: «Восход» — Хрущев — диктатор (не из худших) — дилетант. Мысли невольно обращаются к сегодняшнему дню. Нынешняя КПРФ отнюдь не превратилась в мирную, с правовым сознанием социалистическую партию. Кроме стремления к власти, в их деятельности ничего не видно: одни слова и обещания «светлого будущего». И многих прельщают пенсионные подачки, существование на халяву, жизнь по известному принципу: вы делаете вид, что нам платите, а мы делаем вид, что работаем. И непонятно все же, кто будет в действительности работать и нас бездельников кормить? Да и может ли глава исполнительной власти или «самодержец» не быть дилетантом? Хотя бы порядочного человека найти! Да какой же порядочный человек сегодня полезет в эту неприличную свалку — борьбу за власть? Как быть? Не дураков же искать — это мы тоже проходили: инфантильных, плывущих по течению самодержцев было достаточно. Верить им на слово, что они только того и хотят, что осчастливить народ своим мудрым правлением, все равно, что соловья слушать. Только после выборов каждый раз обнаруживается, что это не просто соловей, а соловей-разбойник. Значит, надо идти на компромисс? Искать умных, энергичных и порядочных, стремящихся к власти из-за чистого честолюбия, желания славы, а не из-за наживы за счет государственной казны. Какой же у нас должен быть алгоритм отыскания талантливых и чистых честолюбцев? Ведь стать профессионалом, управляющим делами страны, царь или президент может лишь после того, как поработает этим самым управляющим. Обнаруживается некий замкнутый круг.

Да и зачем все туда лезут? Из спортивного интереса? Лишь бы вылезти на самый верх? Очень похоже на правду. Вот, например, когда Е.М. Примакова корреспондент ТВ спросил, будет ли он выдвигать свою кандидатуру на президентских выборах, тот отвечал вроде бы вполне разумно: подождем результатов выборов в Думу, и если за наших кандидатов проголосуют много избирателей и можно будет рассчитывать на успех, то свою кандидатуру выдвину. Получается чисто спортивный подход: будет ли подходящая погода, много ли придет болельщиков, что за судья, какое у меня будет настроение. Даже мысли нет: а справлюсь ли я? Они даже и не пытаются говорить, что и как собираются делать. И понятно почему — не знают. Пусть сначала выберут — там разберемся. Очередной наполеончик. Если судить по прессе, такой же спортивный подход у кандидатов в президенты наблюдается и в нашем образце для подражания — в Соединенных Штатах. Но там-то демократия уже более-менее работает, экономика не управляется государством и, как правило, не требует активного вмешательства исполнительной власти. И американцы могут позволить себе с улыбкой наблюдать свое високосное общенациональное шоу: дескать, пусть демонстрируют свои актерские возможности — все равно все одинаковые! А нам-то главное — не выбрать очередного Сусанина: если уж и не выведет из болота, то хоть поведет в нужном направлении и не будет то и дело останавливаться, дергаться то вправо, то влево, то назад.

Здесь для меня естественно сделать еще более отдаленное отступление от рассказа о полете на «Восходе» и вспомнить свои мальчишеские «приключения».

Наша семья жила в Воронеже, на окраине города. Отец работал главным бухгалтером и читал лекции на бухгалтерских курсах (не от хорошей жизни: мои родители, как и все тогда, едва сводили концы с концами). Помню, часто он до полуночи засиживался за письменным столом, щелкал на счетах (эти звуки сопровождали мой сон). Уже став взрослым, как-то у него поинтересовался, почему приходилось так много работать. Он рассказал, что сотрудники бухгалтерии были ненадежными, неквалифицированными работниками, допускали множество ошибок (это в бухгалтерском-то деле!), и ему постоянно приходилось практически все проверять и пересчитывать.

Мама кончила курсы медицинских сестер, но работала нерегулярно. Слишком много забот доставляли ей мы, сыновья, особенно я — часто болел. Был у отца и матери любимчиком (младший!). Правда, делами моими и увлечениями никто особенно не интересовался. Не потому, что родителям это было безразлично, а потому, что все их время, вся их энергия уходили на то, чтобы прокормить нас и хоть как-то одеть.

Мой брат Борис был старше меня на четыре года и учился он так себе, вечно где-то пропадал. Я наоборот, хорошо учился, много читал. Иногда мать чуть не силком выгоняла меня погулять на улицу. С братом мы были хоть и друзья, но часто ссорились, дрались, правда, быстро мирились. Он был веселым и контактным. А у меня с этим было неважно. Наша мальчишеская компания все время где-нибудь бродила: то пешком, то на велосипедах по окрестностям, то на нашу речку Воронеж — купаться. По дороге он, а иногда и я (учился у него) рассказывали придумываемые тут же на ходу истории о приключениях, путешествиях. Когда ему шестнадцатый год пошел, проявилась разница в возрасте, появились у Борьки и другие интересы: знакомства с девочками, танцы, начал от меня отдаляться, отношения наши стали сходить на нет.

В 1939 году, когда Борька уже кончал девятый класс, в школу приехал агитатор из артиллерийского училища. Сильное он, видно, произвел впечатление: в гражданском, хорошо одет, ладное пальто, в шляпе: «Хорошо в армии живут командиры!» И имел успех: после окончания девятого класса чуть ли не все мальчишки их класса (сумасшедшее дело!), и Борька тоже, ушли из школы и поступили в Сумское артиллерийское училище. Выпустили их, девятнадцатилетних, лейтенантами 11 июня 1941 года, за десять дней до начала войны. Назначение он получил в Западный военный округ. Он написал нам об этом с дороги, и больше о нем мы ничего не знали до конца войны. Только после войны, в результате бесчисленных запросов получили извещение: Борис Петрович Феоктистов пропал без вести на Западном фронте в сентябре 1941 года. Но боюсь, что это была просто отписка.

У меня был еще один брат — сын мамы от ее первого брака — Сашка. В городе он был известен как добрый, но и очень сильный и крутой парень. Все время родителей уходило на хозяйство (корова, козы, куры — нас надо было кормить!), и мы были предоставлены самим себе. Мы-то с Борькой были еще маленькие, крутились около дома, а он был уже большой, влип в какую-то мальчишескую компанию, которая, пытаясь подобраться к какому-то ларьку, попалась с поличным. Сашка взял вину на себя и загремел в Сибирь. Несколько раз он убегал, добирался до Воронежа, здесь его успешно хватали и отправляли назад. Наконец это ему надоело, бегать перестал, овладел профессией экскаваторщика и уже перед войной законно вернулся наконец домой. Получил права водителя и был призван в армию. С первых дней войны был на фронте, попал в окружение, в плен, но, как и раньше, сумел удрать, перешел через линию фронта, но не явился в воинскую часть: понимал, что его в лучшем случае посадят, а в худшем — просто поставят к стенке. Сумел пробраться до Воронежа: рассчитывал на маму — она все же была общественным деятелем. Она привела его в военкомат, все обошлось благополучно, и его просто вернули на фронт. И от него мы больше никакой весточки не получили. Уже после войны я встретил как-то одного из его товарищей, который рассказал, что в последний раз Сашку видели на Курской дуге — он был военным водителем грузовика.

Когда началась война, мне было 15 лет. Помню, 22 июня слушал по радио речь Молотова. Дома, кроме меня, никого не было. Я был совершенно уверен: «Какой дурак! Сотрем мы этого Гитлера в порошок в два счета. Хорошо бы на фронт как-нибудь попасть, пока война не кончилась». Война почему-то все не кончалась. Занятий в девятом классе уже не было. В словах «наши отступают» сосредоточивался, казалось, весь смысл жизни тех дней. Еще летом в городе объявили запись в истребительные батальоны: ловить парашютистов-диверсантов. Мы с приятелями тоже пошли записываться. Но меня не взяли — не комсомолец. Куда деваться, пришлось подать заявление в комсомол (а до начала войны мучился — как бы от этого дела увернуться!).

В июне сорок второго призвали в армию отца (до этого у него была бронь как у главного бухгалтера областного Рыбтреста), и, хотя как раз в это время у него было обострение грыжи, он ушел в армию. Прошел он всю войну, от Сталинграда до Берлина, сапером. Тогда же, в дни, когда отца призывали в армию, в конце июня, немцы начали бомбить Воронеж. Вот с этого момента, по-видимому, мое детство кончилось. Стало понятно, что идет тяжелая война. Налеты несколько раз в день, в городе начались пожары.

Многие стали покидать город, и мать тоже решила, что надо нам уходить. Дом у нас был свой. Забили мы окна и двери досками, взяли с собой корову и пошли вместе со всеми через Чернавский мост на левый берег и дальше на восток. Наша собака Дружок за нами увязалась, а кот Билли Бонс не пошел, остался дома, хотя с собакой они очень дружили, даже спали рядом. Потом, когда я уже пробирался в оккупированный город через линию фронта и зашел как-то домой, кот наш выскочил из кустов. Узнал меня, жалобно промяукал, потерся об ноги и снова скрылся в кустах.

Мне очень хотелось остаться в прифронтовой полосе. Но жалко было мать одну оставлять. И все же я решил: дойдем до безопасного места, и я вернусь. Двое суток мы шли в потоке беженцев. На третий день, когда мать ушла в соседнюю деревню менять вещи на еду, я написал ей записку, что должен быть там, в Воронеже, и ушел.

Еще весной мальчишка из параллельного класса нашей школы Валька Выприцкий (мы сверстники были, но он был выше меня, крупнее) под большим секретом рассказал, что он «выучился на разведчика» и что, если я тоже хочу выучиться ходить в разведку через линию фронта, я должен обратиться в школу разведчиков. Конечно, я туда тотчас же помчался. Принял меня подполковник, мы поговорили. То ли фигурой не вышел, то ли еще что, но меня не взяли. «Разведкой мы не занимаемся. Если бы немцы были на территории нашей области, тогда другое дело».

И вот теперь, по дороге в Воронеж, мне повезло, в Рождественской Хаве подполковника того встретил. Звали его Василий Васильевич Юров. Я напомнил ему о себе. Меня приняли в разведгруппу при Воронежском гарнизоне. И тем же вечером, вернее ночью, мы выехали в машине в сторону Воронежа (в городе уже были немцы). Было это 6 июля. Уже на рассвете, на левом берегу реки Воронеж, в небольшом лесу перед самым городом, на полянке нашли что-то вроде штаба. Здесь я получил первое задание: пробраться в город и уяснить, что там происходит. Дело в том, что четкой линии фронта вблизи города не было и в городе — было слышно — шел бой. Последним инструктировал меня молодой генерал в кожаной куртке, кажется, танкист: «Посмотри, есть ли в городе танки, где они, сколько. На случай встречи с немцам придумай легенду».

Было раннее, очень ясное утро, но город, лежащий на высоком правом берегу реки, горел, и над ним растянулась черная страшная пелена дыма. Зрелище было жуткое. Несколько километров я прошел по пойме (сейчас она залита Воронежским водохранилищем), дошел до излучины реки против Архиерейской рощи, снял сапоги и куртку и спрятал их на берегу в кустах, заприметил место. Поплыл. Ширина реки была метров двадцать — тридцать. Уже вблизи противоположного берега немцы меня, очевидно, заметили и стали стрелять, но сбоку, с горы и издалека. Попасть, конечно, в меня не могли. Но все же, когда я подплыл к берегу, пули стали ложиться довольно близко. Я выскочил на берег и залег. Потом побежал, но опять началась стрельба. До откоса, на котором начинался город, было еще далеко. Я сделал несколько перебежек. Пока лежал, смотрел вверх, на город. Видел Архиерейскую рощу и железнодорожную насыпь. Вдруг вижу, танки идут прямо по шпалам, от центра города к окраине. Скрылись за деревнями, и там, куда они умчались, сразу же началась артиллерийская стрельба. Смотрю, возвращаются и два из них дымят. Наши! Не удалось им прорваться из города! Потом, уже на улицах города, я увидел несколько подбитых и сожженных наших танков: оказывается, речь-то и шла о наших танках!

Постепенно, перебежками я приближался к городу. При каждой перебежке — стрельба. Поэтому без конца плюхался носом в землю, имитируя неподвижность, и долго ждал, когда немцы потеряют ко мне интерес, чтобы опять бежать. Вдруг слышу: «Хенде хох!» Поднял голову, смотрю: три немца с автоматами идут ко мне. Повели меня наверх, в рощу, а там уже сплошь немцы. Один по-русски меня спрашивает: «Куда идешь?» Выдаю ему придуманное заранее: «Вернулся в город, чтобы разыскать мать — по дороге из города потеряли друг друга».

Меня посадили в коляску мотоцикла и повезли. Места все знакомые. Привезли в городской парк: вроде штаб какой-то и вокруг машины всякие ( «Смотри!»). Стали допрашивать. Но я свое гну: «Шел домой, на Рабочий проспект, ищу мать». Снова посадили на мотоцикл и повезли в Бритманский сад. Там оказался еще какой-то штаб или что-то в этом роде. Тот же вопрос и тот же ответ. Приказали: «Ждать!» Потом дали ведро: «Принеси воды!» Пошел к колонке, никого вокруг. Я поставил ведро и, не торопясь, чтобы не привлекать внимания, ушел. Сделал круг по городу. Всюду немцы. Но кто они? Каких частей? Знаков различия не знаю, тоже мне разведчик!

Потом, уже взрослым, вспоминал: ну и организаторы разведки! Я примечал только самое простое: где штабы (много машин, подъезжают и отъезжают мотоциклисты), где батарея стоит, где танки. Танки видел только наши — подбитые и сожженные. Прошел мимо своего дома, снова пошел к центру, уже когда смеркалось спустился вниз и вышел к реке. Спрятался в кустах и стал дожидаться темноты. Только хотел подойти к берегу — патруль! Переждал. Потом немцы еще раз прошли. После этого я подполз к берегу и переплыл на ту сторону. Долго искал свою куртку и сапоги: ночь. Нашел и бегом через пойму реки на Придачу (тогда — пригород Воронежа). Долго штаб свой искал, не нашел, попал в какую-то часть, куда за мной машину прислали и отвезли к своим, и я рассказал, где и что видел. Не помню, было ли мне страшно. Было, наверное, не могло не быть. Но, видимо, страх подавлялся, то ли по глупости, то ли азартом каким-то, то ли, наоборот, расчетливостью в действиях, которая у меня тогда вдруг проявилась.

В следующий раз нас послали вдвоем с каким-то стариком, с которым меня познакомили перед самым походом. Я поначалу решил, что он человек опытный. Но потом увидел, что ведет он себя как-то глупо. Кончился бы мой поход в город с ним печально, но перейти линию фронта нам не удалось: там, куда мы пришли (это был поселок Сельскохозяйственного института), начался бой. А был уже день. Наткнулись мы на какую-то нашу военную часть. В штабе, куда нас привели, и понятия не имели, что существует Воронежский гарнизон со своей группой разведки. Но нам-то надо было в тыл врага. Командир объявил: «Скоро в атаку на танках пойдем, вас и забросим». Ничего себе, глубокая мысль! Во время боя, днем, у всех на виду! Вот умник. Но тут появился другой офицер, побеседовал с нами, и нас задержали. Перевезли в штаб полка, затем в штаб дивизии, а дальше уж и непонятно куда. Отпустили только через четыре дня, по-видимому, после того как связались с нашей разведгруппой.

Через несколько дней меня снова послали на ту сторону, и все прошло удачно, хотя и не без приключений. А вот в третий раз дело обернулось трагически. Началось с того, что объявился вдруг Валька Выприцкий. Он был где-то в немецком тылу, их группу обнаружили, с трудом они выбрались, и теперь, как он заявил, был на отдыхе. Неожиданно нас обоих вызвали к командиру и предложили пойти в город вдвоем.

План перехода был разработан разведчиками части, через участок которой мы должны были переходить. Разработали хорошо, и на рассвете мы были уже в городе. Ночью полковые разведчики проводили нас в дом, стоящий на нейтральной полосе, между нашими и немцами. Дом стоял на окраинной улице, вблизи городского парка (незадолго перед этим наши пытались здесь прорваться, и им удалось закрепиться), и, когда наступило утро, мы с Валькой спокойно вышли из дома и направились в сторону немцев.

Нас не задержали. Мы пошатались по улицам, немало интересного увидели. В частности, развешанные всюду листки немецкого приказа об эвакуации мирного населения из города. Внизу листовки было написано: «За неповиновение расстрел!» Может быть, это могло означать, что немцы собираются оставить Воронеж? Валька меня раздражал ненужным ухарством. Подойдет вдруг на улице к немцу и попросит прикурить. Зачем это разведчику? Я пытался его образумить, но он только ухмылялся: знай, мол, наших.

Пора было возвращаться. Я настаивал на своем привычном маршруте — ночью через реку, Валька же хотел вернуться тем же способом, каким мы пришли. Я стал его убеждать: одно дело, когда шли в город — немцы легко пропустили мальчишек — «не опасны», да и не до нас им, и совсем другое, когда к своим будем пробираться: могут задержать. Но Валька уперся, пришлось подчиниться — он же старшим был назначен. Долго я потом за это послушание укорял себя: случилось то, чего я и опасался.

Только мы вышли на улицу перед парком, как откуда ни возьмись выскочили немцы, схватили нас, крича: кто такие и куда идете? У нас за пазухами были яблоки, мы стали объяснять, что рвать их ходили. Нас повели на небольшой холмик, там стоял пулемет — и дали лопаты: копайте! Только мы начали, как вдруг с нашей стороны раздался выстрел. Я обернулся: Валька лежал с пробитой головой. Мертвый. Началась перестрелка, немцам стало не до меня, и я сбежал. Назад я шел через город к реке. Дождался ночи и, переплыв реку, вернулся к своим. Смерть Вальки была для меня первым сильным потрясением. До этого я уже повидал немало трупов, но то были незнакомые люди, а тут свой, близкий парень!

В следующий раз город встретил меня пустотой на улицах. Жителей видно не было, одни немцы. Я вспомнил о немецком приказе и понял, что теперь будет очень тяжело — по улицам запросто не походишь. Пришлось пробираться дворами, сквозь щели в заборах осматривать улицы. На это ушел весь день. Но кое-что увидеть все же удалось, и уже к вечеру я отправился назад. Перелез через очередной забор, сиганул в какой-то дворик и с ужасом увидел перед собой двух здоровенных немцев. Может, они были не такие уж здоровенные, но тогда все немцы казались мне огромными. Ну, думаю, все, попался. Но немцы как-то странно, вроде бы даже виновато смотрели на меня и ничего не предпринимали. И в руках у каждого по мешку. Тут я сообразил: это же мародеры, меня за хозяина приняли и слегка растерялись. В какой-то момент было неясно, кто из нас попался. Однако быстро выяснилось, что попался все же я. Потащили они меня через весь город, к военному городку, подвели к какому-то дому. Похоже, комендатура: поток людей — входят, выходят немцы, жители. Посадили у входа на скамейку, велели ждать и ушли внутрь. Но ждать я не стал, поднялся со скамейки и ушел. Опять добрался до реки, досидел до темноты, переждал патруль, переплыл реку — и к своим.

Мой следующий, пятый, поход оказался последним. На этот раз с мальчишкой лет четырнадцати. Теперь вроде как я был инструктором. Ночью полковые разведчики местной воинской части через пойму проводили нас к реке. Затем мы вдвоем переплыли на городской берег. Сориентировались в темноте, вышли на окраину. Дождались рассвета и двинулись дальше. Сначала шли дворами. К середине дня устали по заборам лазить, ростом он не вышел, мне его подсаживать приходилось. Шли по улице, один за другим, на расстоянии метров сто. Я шел впереди. Выхожу на перекресток и вижу, что по поперечной улице с двух сторон подходят патрули. Пока они меня останавливали, мой напарник успел юркнуть в подворотню. Я бежать не мог — пристрелят как миленького. Подошли. Один из них, высокий, с эсэсовскими молниями в петлицах, схватил меня за руку, что-то крича, и повел через арку во двор. Притащил к глубокой яме, поставил к ней спиной, достал пистолет (отчетливо запомнилось: почему-то не вальтер, не парабеллум, а наш ТТ — опробовал?), снял с предохранителя и, продолжая орать, махал им перед моим носом. Я различил «рус шпион», «партизан», «откуда пришел» и понял: пахнет жареным, дело, наверно, совсем плохо, пожалуй, на этот раз не вывернуться. С эсэсовцем я еще не сталкивался (обычно с патрулями было проще: они почти приучили меня к мысли, что убивать мальчишку немцы просто так не станут). Но и в этот момент страха не было. Даже мелькнула мысль выбить из его руки пистолет и дать деру, но тут же понял: бредовая мысль, слишком здоров немец.

Внезапно в глазах немца что-то изменилось. Я не успел испугаться, увидел только мушку на стволе пистолета, когда немец вытянул руку и выстрелил мне в лицо. Я почувствовал будто удар в челюсть и полетел в яму. Упал удачно. Падая, перевернулся на живот и не разбился: грунт был твердый, и на дне ямы валялись осколки кирпичей. На какой-то момент я, наверное, потерял сознание, но тут же очнулся и сообразил: не шевелиться, ни звука! Так и есть, слышу разговор, значит, их уже двое, немец столкнул ногой в яму кирпич, но в меня не попал. Переговариваясь, оба ушли со двора. Я лежал и чувствовал сильную боль в подбородке и слабость во всем теле. Потом встал на дне ямы — глубоко, метра полтора-два, как выкарабкаться? Вдруг слышу — немцы возвращаются! Я тут же рухнул лицом вниз, мгновенно приняв прежнюю позу. Они подошли к яме, обменялись несколькими фразами и не торопясь ушли. Я полежал еще немного, поднялся и все-таки выбрался наружу.

Время было около полудня. Перебрался в соседний двор. Осмотрелся, прислушался. Тишина. Чувствовал я себя плохо, видно, крови много потерял. Нашел какой-то большой деревянный ящик (похоже, мусорный), забрался в него и решил дотемна в нем отсидеться. В темноте вылез и опять пошел вниз в сторону реки, но вскоре почувствовал, что не добраться мне до нее этой ночью, сил не хватает. В каком-то саду забрался в кусты и уснул.

Утром услышал голоса, показалось — немцы. Так целый день и просидел в кустах. Было жарко, хотелось пить, но вылезти из кустов не рискнул. Старался даже не шевелиться. Не дай бог сучок под ногой хрустнет. Откуда только терпенье взялось? Под вечер все стихло, ушли. Что они делали, почему там оказались, голову не ломал, да и не способен был в тот момент думать: принимал все как факт. Стемнело. Через какое-то время осторожно вылез из кустов. Опять заборы, калитки, и так в темноте добрался до реки. Снова переждал патрули и тихо, без всплесков, переплыл на левый берег. Перешел пойму и в первой же деревне (между Придачей и Отрожками) знаками попросил пить. Вид у меня, окровавленного, был, надо полагать, достаточно жалкий. Говорить я практически не мог, лишь что-то сипел. Хозяйка поглядела на меня с жалостью и притащила полную кружку воды. Но вода в горло не проходила. Мне не удалось сделать ни одного глотка.

Пуля, как потом выяснилось, прошла через подбородок и шею, навылет. Опухоль в шее мешала и говорить, и пить. Однако через некоторое время говорить я все же начал. Дотащился до своей разведгруппы, рассказал, что и как было, что видел. Они мне рассказали, что напарник мой вернулся накануне. Отвезли меня в медсанбат, а там сделали противостолбнячный укол и сказали, что пищевод, наверное, перебит. Отвезли на машине в полевой госпиталь, а оттуда решили было еще дальше переправить, кажется, в стационарный госпиталь в Борисоглебске. Ждали самолета. К этому времени я начал приходить в чувство и возомнил себя важной персоной. Мне попробовали еще раз дать воды, и она вдруг прошла! Впервые за почти трое суток в желудок что-то попало. По-видимому, опухоль спала. Стало ясно, что пищевод не поврежден и никуда дальше везти меня не нужно.

Очень трогательно обо мне в госпитале заботились, но недели через две я оттуда сбежал и явился в свою часть. Меня, однако, снова отправили долечиваться, но не в госпиталь, а в медсанбат, который располагался неподалеку в лесу. Через пару недель я оттуда ушел. Однако на этот раз группу свою на месте не застал, она куда-то перебазировалась. Было обидно, что меня об этом не предупредили. Пришлось возвратиться в медсанбат. Через несколько дней вдруг появилась моя мать. Надо же, нашла! Мать моя была женщиной крутой. Бросила корову, вещи, сумела проникнуть в прифронтовую полосу, узнала о моей судьбе, нашла госпиталь, где меня уже не было, и наконец нашла меня. Попался, одним словом. И повезла она меня в тыл, в Коканд. Я особенно и не сопротивлялся. Шел сентябрь, начался учебный год. Успел только заехать в свою разведгруппу, попрощаться.

В то лето, наблюдая за окружающими, и за некоторыми командирами тоже, я убедился, что люди, внешне соответствующие моим представлениям о человеке смелом и мужественном и вроде бы действительно не боящиеся опасности, нередко к этой опасности на самом деле близко никогда и не подходили. Всегда находили обстоятельства, оправдывающие сохранение некоторой дистанции. И наоборот, люди, казалось бы, внешне совсем не мужественного типа, в ситуации острой, требующей немедленных действий, решений, смело шли навстречу опасности, решительно и осмысленно действовали. Решимость, даже порой безрассудная, вроде бы и прекрасна, но в любом варианте она должна быть эффективной. А такое чаще бывает, когда человек понимает, откуда ему грозит опасность, и может держать себя в руках, уберечься от безрассудства, «вибраций» и действовать с необходимой осторожностью, владея своими эмоциями и телом. И если человек сознает необходимость действия, а тело ему не подчиняется, входит в автоколебания — дело плохо. Наблюдать это приходилось не раз. И еще. Мужественность и решительность свою одни способны проявлять только в более или менее привычных условиях, другие же могут сохранять их во всех случаях жизни или даже наоборот: проявлять эти способности только в условиях крайнего стресса.

На мой взгляд, подтверждение этому легко найти в среде летчиков. Первые — это обычные летчики, а вторые — те, кто становятся настоящими летчиками-испытателями. Не раз наблюдал Сергея Анохина. В обычной жизни это был скромный, незаметный человек. Но он оказался способен, попав в полете в аварию и потеряв глаз, выбраться из кабины падающего самолета, пройти по фюзеляжу, держась за трос антенны, и только потом прыгнуть с парашютом: если бы он прыгнул раньше, воздушным потоком его вынесло бы на хвостовое оперение. И таких опасных ситуаций в его жизни было много. Таким был и знаменитый летчик-испытатель Амед-Хан.

Принято считать, что профессия накладывает отпечаток на психологию ее обладателя. Космонавт — это тоже профессия. Космонавтами становятся задолго до первого полета. Сначала многотуровый отбор из многочисленной группы подобных тебе летчиков и инженеров. Потом — из более узкого круга тех, кто реально претендует быть зачисленным в отряд космонавтов. Далее жизнь и работа, общая подготовка в отряде, тренировки перед полетом в качестве дублера. И наконец, назначение в основной экипаж. При этом по разным причинам отсеивается немало достойных и подготовленных людей. Отбор в космонавты — процедура длинная, и на каждой его ступени тебя может постигнуть неудача. Например, необходимого уровня здоровья, которого от тебя требуют медики, может вдруг не оказаться. Конечно, конкурсный отбор — это не прерогатива космонавтики, он существует везде и всюду, начиная с детских олимпиад. Так что каждый, наверное, прошел через неудачу в том или ином отборе. Инженер или летчик со стажем понимают, что пройти отбор в космонавты — это еще не значит полететь. Масса обстоятельств может помешать этому. И неизвестно, на сколько лет и во имя чего ты будешь оторван от своей профессии. Есть ведь космонавты, которые дожидались своего полета по десять-пятнадцать лет.

За многие годы ожидания не каждому удается сохранить здоровье или работоспособность. Для иных все жертвы оказываются напрасными. Человек вроде бы обрел новую профессию, но реализовать ее в действии так и не смог. Подготовка и осуществление космического полета требуют от человека много терпения, мобилизованности, физических и душевных сил. Отсюда, по логике вещей, вытекает, что после полета должно вроде бы возникнуть ощущение, что желанная цель достигнута и вторично такое лучше не проходить. Но большинство из них стремятся в новые полеты, во второй, третий, четвертый. В «Литературной газете» как-то было опубликовано интервью с американским астронавтом Майклом Коллинзом, совершившим два полета, один из которых на Луну (он был пилотом орбитального модуля и оставался на окололунной орбите, когда Армстронг и Олдрин высаживались в планетном модуле на поверхность Луны). На вопрос журналиста, не хотел бы он совершить еще один космический полет, Коллинз ответил: «Ни за что!» Нервное напряжение и физические нагрузки в рискованном космическом полете были столь велики, что Коллинз, по его словам, отходил от них чуть ли не десять лет. К тому же он, бывший летчик-испытатель, после космических полетов не сразу нашел свое место в жизни. Ответ Коллинза меня удивляет. Или, может быть, корреспондент его неправильно понял? А возможно, он сказал то, что думал. Но, вернее всего, это нечто вроде рекламного хода. Скажешь: хочу, очень хочу, это не привлечет ничьего внимания, никого не взволнует: естественно. А так получилась маленькая, но сенсация.

Вообще, насколько я знаю, американские космонавты мужественные, откровенные и весьма скромные люди. Армстронг, первый человек, шагнувший на Луну, потом, кажется, преподавал в университете и не пользовался особой популярностью. А между тем это был выдающийся летчик и космонавт. Ему очень «везло» на аварийные ситуации. То на летающей платформе, имитировавшей полет лунного посадочного модуля, возник пожар, и ему пришлось катапультироваться на небольшой высоте, то в первом своем космическом полете на «Джемини-8» (вместе со Скоттом) в 1965 году, осуществив первую орбитальную стыковку, он вынужден был тут же совершить аварийную посадку. Он аккуратно посадил и «Апполон-11» на Луну: в выбранной еще на земле точке оказалось много крупных камней, и Армстронг провел корабль, так сказать, на бреющем полете почти до израсходования топлива, но все же нашел подходящее место для посадки. Мне приходилось встречаться и беседовать с ним, когда он приезжал в Москву, он произвел на меня хорошее впечатление. Прежде всего сочетанием скромности, спокойствия и рассудительности, с одной стороны, и какой-то раскованностью, решимостью, с другой. В этом он схож с Анохиным.

Большинство космонавтов с охотой отправляются в новые полеты. Опытный космонавт, который уже побывал в полете и способен совершить новый, ценный для работы человек. Важен его опыт знакомства с невесомостью и процессом адаптации, с особенностями работы и жизни на борту. Трудно все это постичь лишь путем изучения инструкций. В очередном полете у такого космонавта уходит значительно меньше времени и сил на привыкание. Бывалый космонавт способен оказать помощь своему коллеге-новичку.

У профессии космонавта есть еще одна особенность: известность, слава. Слава, буквально сваливающаяся на него после полета. Популярность эта носила в первые космические годы совершенно исключительный характер. Но практически это была не слава, а лишь «стресс внимания», происходящий не только из уважения и интереса, но и из чистого любопытства, и не без влияния прессы. Обычно ведь как люди живут? Сравнительно узкий круг близких интересуется обстоятельствами и деталями твоей жизни, твоим мнением и суждениями. Широкая известность естественна для актеров и спортсменов, поскольку работа их публична. А тут вдруг на тебя, не актера и не спортсмена, обрушивается лавина внимания. Начинается сногсшибательная круговерть. Всем ты интересен и нужен, все хотят слушать тебя и общаться с тобой. Каждый на эту лавину реагирует по-своему. Кого-то, может быть, она ошарашивает настолько, что пропадает чувство реальности. Человек начинает много выступать, порой десятки раз повторяя одно и то же. Меняется вдруг самооценка, он на глазах начинает раздуваться, появляются капризы, завышение требований к жизни и условиям работы. Такое наблюдается у немногих и, главное, проходит. Берут верх здравый смысл и влияние окружения, тех же товарищей по работе. Большинство же сразу к своей популярности относятся с достаточной долей юмора, что позволяет сохранять чувство меры.

Прошло почти сорок лет с начала полетов человека в космос. Что же принесли эти полеты гражданам страны, которые оплачивали эти дорогостоящие работы? Что бы ни говорили политики и чиновники, оплачивало эти работы общество в целом, трудящиеся, налогоплательщики, отдававшие часть ими заработанных денег государству. Так вот люди, которые платили, ничего не получили. А кто же получил?

Ну, во-первых, политики, руководители государств получили материал для доказательства своей мудрости и преимуществ государственного строя, который они представляли ( «социализм — стартовая площадка для проникновения человечества в космос»). Или результатом «освоения космоса» явилось восстановление престижа страны как лидера технического прогресса человечества ( «припев» к лунной экспедиции — оказывается, 25 миллиардов долларов было заплачено американцами за престиж, в котором сомневались, по-видимому, только конкурирующие между собой политики). Но это, в конце концов, их дело, а не налогоплательщиков. Налогоплательщики не должны оплачивать частные расходы нанятых слуг.

Во-вторых, инженеры, врачи и другие специалисты, работавшие в области пилотируемых полетов, научились делать космические корабли и орбитальные станции, обеспечивать жизнь человека в условиях полета. Они получили в свое распоряжение заводы, деньги, построили испытательные стенды, центры связи и управления, научились управлять этими полетами. Получили экспериментальный материал для реализации возможностей человека жить и работать в условиях невесомости и созданных ими конструкций.

Но этот опыт и знания носят, так сказать, инструментальный характер. Этот опыт и знания нужны для того, чтобы на орбите выполнять работу, наблюдения, исследования в интересах нанявших их налогоплательщиков. Потому что до сих пор пилотируемые полеты правительства оплачивали не из своих денег, а из денег общества. А вот сами работы, наблюдения, исследования пока не принесли людям ни материальной пользы, ни новых возможностей для производства, экономики, ни новой информации о мире, в котором мы живем. Вот автоматические космические аппараты связи и ретрансляции телевизионных передач, контроля поверхности Земли, навигационных измерений, астрофизических исследований звезд и галактик принесли и конкретную пользу, и новую информацию. Обидно это сознавать, но это так. Я не утверждаю, что и впредь толку от пилотируемых полетов будет как от козла молока. Факт этот говорит только о том, что мы действовали слишком примитивно и до сих пор не добились того, чего хотели: открыть для людей новую сферу деятельности. Пока мы даже еще не поняли, где, в какой области работы на орбите человек может оказаться настолько эффективен, чтобы затраты на его полет на орбиту оправдывались.

Какую роль в этом деле сыграли сами космонавты? Никакой. Правда, они резонно могут возразить, что во время полета делали то, что им поручали, а иногда и больше. Действительно, не вооруженные идеями, инструментами они и не могли что-то полезное сделать не для посылавших их инженеров, а для людей вообще. А сами они этих идей генерировать не смогли и обвинять их за это никак нельзя.

Но вот с чем пришлось столкнуться. Одной из важнейших «инструментальных» задач первых десятилетий космических полетов была оценка границы длительности безопасного пребывания и работоспособности человека на орбите в условиях невесомости, в условиях жизни и работы на космических кораблях и орбитальных станциях. На животных такой эксперимент ставить практически невозможно: они не могут отринуть сигналы непрерывного падения и качки, не могут убирать свои испражнения, не могут выполнять физические упражнения. Многого они не могут. Поэтому практически оценить допустимые сроки пребывания человека на орбите можно только в прямых экспериментах в самих пилотируемых полетах с постепенным наращиванием длительности полета. Конечно, это опасный и жестокий способ, но другого найти мы не смогли. В таких экспериментах, начавшихся примерно с семидесятого года, космонавты рисковали своей жизнью или, может быть, чем-нибудь еще. Кстати, американцы пошли тоже по тому же пути: длительность первой экспедиции на станцию «Скайлаб» была около месяца, второй около двух месяцев, а третьей — около трех месяцев.

Когда мы начали увеличивать продолжительность полета, то натолкнулись на решительное противодействие космонавтов. Можно было понять первых космонавтов, летавших всего по нескольку дней: период адаптации к невесомости, как правило, продолжается от одного до пяти — семи дней. И в этот период большинство чувствует себя, мягко говоря, дискомфортно. Поэтому тогдашние утверждения типа «уже пять суток — на пределе выживания» можно понять. Но потом, когда выяснилось, что после окончания периода адаптации вроде бы уже можно жить и работать более-менее нормально, возражения против наращивания продолжительности полетов становились все более категоричными. Опять же можно было понять Елисеева. Он в то время уже был и руководителем полета, и отвечал в нашем КБ за состояние и работоспособность экипажа станции, и ощущал себя кем-то вроде представителя профсоюза космонавтов, обязанного заботиться об их здоровье, об их интересах. Но сами-то космонавты неужели не помнили о том, что их никто не агитировал и не тащил на эту работу, никто не заставлял идти на риск. Это профессиональный риск, риск, связанный с тем, что они взялись быть первопроходцами в этом деле. Не все, конечно, возражали. Некоторые проявили настоящий профессионализм. Но их оказалось мало.

Ощущали ли они себя первопроходцами? Да! Само собой! В застольях и на митингах слова эти часто, наверное, произносились. Другое дело осознание, куда шли первыми и зачем? А что касается славы, так это понятно — плата за риск.

Модель внешнего поведения многих космонавтов никак не раскрывала их индивидуальности и того, чем они жили.

Что между ними было общего? Все они выросли в пятидесятые годы: жизнь тяжелая, скудная, благополучие воспринималось как временное и сопровождалось четким пониманием необходимости определенного алгоритма поведения — «не чирикай». Второе сходство — осознание, что о тебе никто не позаботится, конкуренция большая, а ставки высоки. Обойти конкурента, вытолкнуть его из «гнезда», для этого могли заключаться временные союзы и объединения, особенно если один из конкурентов проявлял какую-то слабину, вроде «недержания речи», хотя бы в застолье, или еще что-нибудь в этом роде.

А что касается индивидуальных особенностей, здесь можно упомянуть многих.

Гагарин производил впечатление хитрого, себе на уме мужичка из глухой деревни, ему быстро надоели опека и тогдашнего начальника ЦПК врача Карпова (удалось коллективными усилиями его вытолкнуть), и заменившего его позже Н.Ф. Кузнецова, и Каманина (конечно, особенно Каманина, но его космонавты еще долгие годы побаивались). Не совсем было понятно, зачем ему власть. Может, причина крылась в понимании, что шумиха вокруг его подвига не соответствует содержанию его дальнейшей жизни и работы.

Герман Титов тоже был (и, наверное, сейчас) в принципе неглуп, но внешне производил впечатление любующегося собою человека в роли героя. Но он то и дело попадал в какие-то дурацкие истории. Однажды, после одной из первых поездок за границу, приехал к С.П. с рассказом о поездке и подарил ему часы, которые якобы привез специально в подарок С.П. Тот завелся: наверняка Титов часы не покупал (да, наверное, и денег у него для этого не было), а просто «передарил» свой подарок по принципу «на тебе боже, что мне не гоже». И отдал часы службе безопасности: проверить, нет ли какой диверсии против Главного конструктора. «Есть, Ваша светлость, — радиация!» Стрелки часов были покрыты фосфором, и, естественно, радиометры показали наличие радиации. «Покушение на Главного конструктора!» Раззвонили, где только можно. Хотя в газеты, конечно, ничего не просочилось. А бедного Германа совсем затюкали. Ему, конечно, хотелось еще участвовать в полетах, но уже не светило: конкуренты по любому поводу поднимали шум, да и начальство не жаловало эмоционального и любящего выпить космонавта. А герой, помимо всего прочего, должен обладать способностью (и демонстрировать это) пить как слон!

Павел Попович всегда производил на меня впечатление симпатичного, добродушного и в то же время хитрого и весьма прагматичного хохла.

Андриян Николаев мне тоже нравился своим простодушием и своеобразным обаянием. Брак его с Валентиной Терешковой, по моему мнению, был неудачным. Хотя ни он, ни она на эту тему со мной никогда не откровенничали. Был осторожен — в конфликты с начальством, по-моему, никогда не вступал.

Валерий Быковский был, вероятно, неплохим летчиком. Один из немногих, для кого дискомфорт первых дней невесомости был просто как с гуся вода. Не брезговал «неприличными» поручениями своего начальства по участию в дискуссиях, содержание которых, мягко говоря, высасывалось из пальца. Брался за сомнительную работу. Например, одно время был кем-то вроде директора Дома советско-германской дружбы в восточном Берлине.

Терешковой тяжело достались ее трое суток в полете. Это было слышно по голосу на связи, хотя слова произносились «по протоколу». После полета и для нее началась обычная для космонавтов тех лет круговерть с приемами, поездками по всему миру и бесконечными выступлениями. Ее стали активно использовать для пропаганды и представительства везде, где только представлялся случай. Тут ее вины не вижу. Но когда она стала председателем Союза обществ дружбы с зарубежными странами (или что-то в этом роде) — это уже было неприлично. Совершенно очевидно, что эта организация являлась крышей для нашей разведки и финансирования наших агентов в других странах. Зачем ей-то было соглашаться на такую работу? Профессиональные разведчики — это другое — они сами выбрали свою профессию, а зачем она взялась за это дело? Как-то я спросил ее: зачем она занялась этим неблаговидным делом. «Да что ты говоришь такие вещи! Да разве можно?!..» А в общем, если не обращать на это внимания, она симпатичный мне человек.

Еще несколько замечаний по поводу иностранных космонавтов на наших станциях и кораблях.

Международное сотрудничество в космических полетах с самого начала, еще с программы «Союз-Аполлон», приняло характер циркового представления и некоторого виртуального действа: как будто имитация деятельности. Хотя на эту имитацию тратились вполне реальные деньги, время и производственные усилия (надо было изготовлять, готовить и запускать ракеты, пилотируемые и грузовые корабли). Но как будто все участники этого шоу договорились: будем только имитировать и много шуметь о новых шагах вперед в космос, об укреплении дружбы народов и разрядке. Даже осуществили в ознаменование окончания нашей позорной авантюры в Афганистане полет с участием афганского космонавта, которому опасно было возвращаться на родину. Он и сейчас перебивается где-то на чужбине.

Ничего серьезного в этих совместных полетах с космонавтами социалистических и других стран не делалось. Насколько я понимаю, также действовали и американцы, но у них это выглядело не так откровенно бессмысленно. Да и откуда появиться было смыслу? Инженеры от этого дела отстранились: своих забот хватает. А поскольку затевалось сотрудничество как политическое представление, то и решающий голос в определении программы полета, целей, инструментов принадлежал людям, которые над нашими проблемами и не задумывались и не интересовались ими, и, естественно, не могли предложить хоть что-то сколько-нибудь разумное. Их хватало только на демонстрацию предусмотрительности. Например, бедного болгарского космонавта заставили сменить свою фамилию Какалов на Иванов: кому-то показалось, что его фамилия по-русски звучит неприлично! Примерно то же самое произошло с Гермашевским, фамилия которого по-польски звучит Хермашевский. Но в нашей прессе, во всех сообщениях и по ТВ его обзывали Гермашевским. Согласовывали ли это с ним (а может быть, даже с польским правительством), не знаю, но, скорее всего, дожали бедного. Кто этим занимался? Наверное, замполит Главкома ВВС. Гермашевский с тех пор выглядел несколько смущенно, но расстраиваться не стоило, так как тут же родилась веселая частушка:

Космонавту ПНР заменили х... на герр,
Потому что в ПНР много х... но мало герр!

Некоторые совместные полеты вспоминаются в основном из-за неприятностей, которые, к счастью, окончились благополучно и выглядели несколько комично. Например, мы много и долго воевали с ВВС за равноправие при распределении ролей и круга обязанностей между членами экипажа. Практически шел спор по вопросу, кому быть командиром экипажа. «Конечно, командиром экипажа может быть только профессиональный командир, то есть только военный». Обратите внимание: такая же картина и у американцев. Почему такое совпадение позиций ВВС и НАСА? Может быть, и тех, и других больше всего беспокоил и беспокоит вопрос не профессионализма, а дисциплины? Вопрос безусловного выполнения команд с Земли? Ну, а мы, естественно, утверждали, что старшим на борту должен быть более знающий, более опытный и, главное, лучше понимающий то, что нужно делать на борту орбитальной станции, то есть инженер. На нашей стороне была и накопленная статистика: во время полета, как правило, быстро обнаруживались фактические лидеры экипажей, и в большинстве случаев это были наши бортинженеры.

В этой войне Алексей Елисеев вдрызг рассорился со своим старым приятелем Владимиром Шаталовым (еще со времен их совместного полета). Но как-то в союзе с начальством (легко понять, что все самые высокие начальники по гражданской линии, а их все же большинство, были на нашей стороне) удалось сподвигнуть ВВС на экспериментальный компромисс: в двух полетах 1979 и 1980 годов командирами экипажей стали наши ребята — Рукавишников и Кубасов. И, как нарочно, при возвращении из полета Рукавишникова и болгарского космонавта был какой-то сбой в автоматике, с которым Николай Рукавишников успешно справился. Но ВВС все равно подняли крик: «А если бы сбой оказался более серьезным?» При возвращении Кубасова с венгерским космонавтом Фаркашем произошел отказ в системе включения двигателей мягкой посадки спускаемого аппарата, и они приземлились со скоростью около 8 метров в секунду (около 30 километров в час). Но надо учитывать, что корпус спускаемого аппарата значительно более жесткий, чем у автомобиля, и это, естественно, привело к серьезному «столкновению» с Землей. Ничего страшного не произошло, они даже испугаться не успели и отделались, кажется, только синяками. Но опять был дружный вопль ВВС и смех у остальных: не может же отказ в бортовой автоматике произойти из-за фамилии командира экипажа.

Однажды, как нарочно, при возвращении международного экипажа произошел крайне неприятный казус. При проведении очередной модернизации кораблей «Союз» с целью сокращения топлива несколько изменили последовательность разделения отсеков корабля. Орбитальный отсек стали отделять не в процессе спуска с орбиты, а заранее, сразу после отделения корабля от станции. В такой схеме, при выдаче тормозного импульса для перевода корабля с орбиты на траекторию спуска, не нужно было тормозить орбитальный отсек, и поэтому можно было сэкономить несколько десятков килограмм топлива. А эти килограммы очень даже могли пригодиться. При возвращении этого невезучего международного экипажа, уже после отделения орбитального отсека, произошел сбой в процессе ориентации перед выдачей тормозного импульса. Такие неприятности бывали и раньше. Обычно ничего страшного в этом не было. Чтобы сесть в выбранном районе, откладывали спуск на сутки и проводили повторно эту операцию либо в режиме ручного управления ориентацией, либо в автоматическом режиме, если анализ неудачи показывал, что на это можно пойти. Однако в нашем случае неприятным осложнением оказалось то, что ассенизационное устройство отлетело от корабля, так как оно расположено в орбитальном отсеке. Сутки — это большой срок. Как быть при необходимости (а за сутки она наверняка возникнет) оправиться? Снимать скафандр? Ну снять скафандр в тесном пространстве спускаемого аппарата еще можно, хотя и с большим трудом. Но как потом надеть его? А не надевать нельзя! И по инструкции нельзя спускаться не в скафандре, да и снятый скафандр некуда девать! Значит, скафандр снимать нельзя, и экипажу этого не разрешили. Таким образом, все должно было оставаться внутри скафандра. Вот ужас-то! Бедные ребята — на их долю выпало унизительное и тяжелое испытание.

Дальше