Содержание
«Военная Литература»
Первопроходчество

Чaсть вторая.

И еще 4 дня...

Старт

Космос перестает быть неизвестным, таинственным миром. Особенно после того, как в его просторах побывал первый человек — гражданин Советского Союза Ю. А. Гагарин. После его блистательного полета в космосе побывало много советских и американских космонавтов. Человек научился жить и работать в условиях космического корабля и в открытом космосе.

Из статьи академика В. Н. Петрова (газета «Правда» от 27 октября 1968 года)

Говорят, долгое ожидание притупляет, а то и сводит на нет радость от ожидаемого. Древние римляне выражались на этот счет еще определеннее: «Вдвойне дает тот, кто дает быстро». Получить путевой лист, ведущий в космос, мне удалось не скоро. Но чувство радости от этого не поблекло и не притупилось.

До меня в космосе побывало тридцать два представителя земной цивилизации — не так уж много, если учесть, что на земном шаре три с лишним миллиарда людей. Но это не главное и не определяющее. Я отчетливо понимал другое: каждый космонавт, будь он третьим или тридцать третьим, по-своему все же является первопроходцем. Космический корабль не «Москвич-412» и не ИЛ-62. Обкатать его, как машину или самолет, строго говоря, невозможно, так что ни один космический полет не назовешь «серийным».

К тому же новая техника, как ничто другое, ищет и открывает пути к новейшему, к последнему слову науки и конструкторской мысли. Мне, например, предстояло освоить новую конструкцию космического корабля «Союз», то есть выступить в роли не только летчика-космонавта, но и в какой-то мере космонавта-испытателя. Но любой космонавт, по существу, испытатель, потому что меняются не только типы кораблей, продолжительность полетов и количественный состав экипажей, но и сами поставленные задачи. Стереотипа [170] тут быть не может, а дубли исключаются. Так что по справедливости каждый космонавт пока еще всегда «первый».

Во всех предыдущих запусках имя летчика-космонавта объявлялось непосредственно перед стартом. Первого среди равных до этого момента не было: каждый дублировал другого. На этот раз порядок был изменен: Береговой, Шаталов, Волынов — такова была внеалфавитная очередность названных еще в Москве фамилий, и означало это, что Шаталов и Волынов — дублеры, а преимущественное право лететь предоставляется мне.

Холодный пасмурный день. Аэропорт «Внуково», как всегда, заполнен пассажирами. С ревом прибывают и взлетают самолеты на Баку, Грозный, Киев, Минеральные Воды. Толчея возле справочной. Бортпроводницы успокаивают нервных пассажиров: кто-то из них летит в первый раз и волнуется. В качестве пассажира, а не пилота я тоже лечу на ИЛ-18 впервые и тоже волнуюсь. Рядом со мной Волынов и Шаталов.

Дома я не сказал, что мне отдано предпочтение. До космического рейса еще долгих две недели. А это много. Слишком много. Наши космические врачи строже и беспощаднее вагонных контролеров: если что не так, мигом ссадят тебя на Землю с трапа корабля. Достаточно подхватить в канун старта легкий насморк или любую другую, пусть даже пустяковую, болезнь, так и останешься с занесенной на ступеньку ногой. Дорога, в которую ты столько лет снаряжался, для тебя станет вновь закрыта: вместо первого ты станешь третьим, а вместо команды с наземного пульта управления услышишь успокоительное: «Ну что ж, в следующий раз...»

В следующий... Но мне уже как-никак сорок семь, а космические корабли отправляются пока еще не с частотой летних электричек, да и пассажиров берут не густо. Нет, мне нельзя откладывать сегодня на завтра. Что может быть обиднее, чем после стольких лет подготовки навсегда остаться в звании наземного космонавта? К сожалению, начав покорять космос, мы не успели еще окончательно покорить насморк, оставили за ним право вмешиваться в космические дела.

Однако сожаления сожалениями, а насморк насморком. [171] Единственное, что мне оставалось в то время, так это ждать и надеяться, что микробы и помимо меня найдут себе занятие на стороне.

В Байконуре мои надежды на этот счет подокрепли, а сомнения значительно поубавились. Расположили нас в гостинице «Космонавт». Это современное двухэтажное здание из бетона и стекла, с просторным холлом — зимним садом; уютные одноместные и двухместные номера с телевизорами, телефонами и душем; сквозь широкие окна открывается вид на песчаную равнину.

Однако меня успокоил не вид из окна, а меры предосторожности в отношении космонавтов, начисто избавляющие от лишних, с медицинской точки зрения, контактов.

Нас разместили в отдельном крыле, куда посторонние не допускались. В столовой, где мы поначалу питались обыкновенной земной пищей, обслуживающий персонал носил специальные марлевые маски, а обеденные приборы, которыми мы пользовались, находились под неусыпным контролем гигиенистов. Кроме того, разговоры второстепенной важности мы проводили по телефону, а вход в наше крыло от друзей и знакомых надежно перекрывал несговорчивый часовой. Короче, на нас буквально старались не дышать. И когда перед самым полетом мы встретились с корреспондентами, беседа наша протекала хотя и в дружеской, но непривычной обстановке.

Подсчитано и установлено, что при внушительных покашливаниях и особенно громких восклицаниях микробы, скажем, гриппа, если они у вас имеются, летят на три метра. Однако с учетом темперамента представителей прессы их отсадили от нас метров на шесть. Мы не разговаривали, а как бы перекликались через реку у потонувшего моста. Так оно было хотя и надежно (по санитарной норме), однако не очень удобно для голосовых связок.

Но не подумайте, что меры предосторожности сделали из нас чуть ли не «людей в колбе». Затворничество могло бы вредно сказаться и на психике, и на общей физической подготовке. Мы посещали кинозал, где охотно смотрели не только короткометражные, но и многосерийные фильмы. Рядом с гостиницей находился спортивный городок с бассейном, теннисными [172] кортами и волейбольной площадкой, на которой мы проводили довольно много времени даже в эти насыщенные предстартовые дни.

Общий распорядок дня был для нас в Байконуре таков: 7.30 — подъем, потом зарядка, завтрак, врачебный осмотр и, наконец, поездка в так называемые МИКи — монтажно-испытательные корпуса, где подготавливали к старту космические корабли.

Вживаться в корабль, привыкать к нему космонавт начинает задолго до взлета. В этом он схож с летчиком-испытателем, собирающимся в пробный рейс на очередном детище конструкторской мысли. Мне это было особенно знакомо по прежней работе. Перед тем как подняться в воздух, летчик-испытатель день-другой ходит вокруг машины, как бы налаживая с ней знакомство: зайдет под крыло, постучит ногой по тугим скатам, скажет что-нибудь соответственно обстановке, потом заберется в кабину — посидит, потрогает, присмотрится к приборам.

Иногда говорят: «сроднился с машиной». Для меня это не просто слова. Сколько раз за свою летно-испытательную практику мне довелось испытать это чувство неразрывного единства пилота и машины. Без него нет ни аса воздушного боя, ни испытателя. Но чувство это приходит не вдруг. Найти общий язык с машиной не так-то просто. И прежде чем подняться в небо, стараешься привыкнуть не только к ее особенностям или, скажем, расположению приборов, но и к цвету, запаху кабины, то есть стараешься найти с нею контакт, будто с одушевленным существом.

Надо сказать, что у летчиков-испытателей есть одно преимущество: вживаясь в машину, они могут вырулить на взлетную полосу и опробовать самолет в движении. Пусть хоть и на земле. Космонавт подобной возможности лишен. Облачившись в легкие спортивные костюмы, мы исследуем, ищем общий язык с неподвижным кораблем.

Внешне приборное устройство нашего корабля вроде бы ничем не отличается от тренажера. И все же, если говорить о непосредственном, живом контакте, они похожи не больше, чем восковой слепок на оригинал. Это, конечно, в известной мере субъективное чувство, но к кораблю приходится привыкать заново, и ты должен «попробовать его на зубок», впитать в себя [173] все его «краски и запахи», чтобы почувствовать себя в нем, как дома.

Этим, собственно, мы и занимались на космодроме по нескольку часов ежесуточно.

Немало времени отводилось также работе с бортжурналом. Для каждого летчика-космонавта бортжурнал — это расписанная по пунктам программа полета. Еще до выхода на орбиту космонавт подробно изучает порядок работы и отдыха во внеземном пространстве. Бортжурнал точно определяет, когда наконец поступит с Земли команда идти на посадку. В нем детально расшифрован каждый космический эксперимент. И каждый до старта должен быть мысленно еще и еще раз отрепетирован, или, как у нас говорят, «проигран». Здесь, на Земле, есть время все тщательно и всесторонне продумать. В космосе его не будет, там каждая потерянная, если замешкаешься, минута невозвратима. А потеря рабочего ритма может сказаться на качественном выполнении всей программы.

Вот почему наземной работе с бортжурналом придается такое важное значение.

В самом деле, представьте, что вы отправляетесь в четырехдневное автомобильное путешествие, ну, скажем, Москва — Ужгород без карты и какого бы то ни было знания мест, надеясь, что «язык до Киева доведет». Вообразите, что при этом вам желательно сфотографировать на память кое-какие достопримечательности и запастись сувенирами, не забыв попутно о пропитании и ночлеге. (Не будем уточнять, но наша задача была несколько сложнее.) Так вот, отправившись из Москвы как бог на душу положит, без всякого представления о времени, пространстве и бензоколонках, ночевать вы будете на камнях достопримечательных развалин, а сфотографировать их не сможете по причине темноты; завтракать придется в чистом (хорошо если до уборочной) поле, а бензин вы будете вымаливать у грузовиков методом автостопа, который на участке Сухиничи — Жиздра не особенно-то понимают. Думать о сувенирах в таких условиях вам просто вряд ли захочется, и единственное, что вы привезете с собой на память, так это твердую убежденность, что, не изучив маршрута, отправляться в дорогу нельзя. И если после первого авторалли «на авось» ваша машина окажется, как ни странно, целехонькой, вы можете [174] повторить свое путешествие уже на разумных началах, с учетом горького опыта, то нам, космонавтам, на ошибках учиться не рекомендуется, да и пословица «Повторение — мать учения» годится для нас только пока мы на Земле. Оттого и штудируем мы две недели наш бортжурнал, мысленно «проигрывая» много раз каждую мельчайшую деталь будущего полета, чтобы захватить с собой в космос в виде неизбежного «багажа» лишь то, что предусмотреть и предотвратить на Земле практически невозможно.

Кстати, работа с журналом не просто зубрежка, но и творческий поиск. В моем полете, например, была запланирована сложная фотосъемка. Одну и ту же точку Земли надо было запечатлеть на пленке, пользуясь двумя разными светофильтрами. Когда мы с дублерами проигрывали этот вариант по бортжурналу, то убедились, что время, которое уйдет на смену фильтров, не позволит произвести съемку так, как это задано программой. Как известно, время — фактор постоянный. Значит, надо было или отказаться заранее от уже запланированного задания, или искать какой-то выход.

В итоге был создан комбинированный фильтр, позволявший сделать два снимка и быстро и качественно, то есть в полном соответствии с задуманным. Ну, а если бы мы столкнулись с этой проблемой не на Земле, а в полете?

Это только один пример того, что дает космонавту работа над бортжурналом. На практике такое встречается гораздо чаще. Кроме того, бортжурнал должен рекомендовать и предусматривать варианты, как вести себя в непредвиденной обстановке, то есть служить не только путеводной нитью, но и являться экстренным советчиком в критической ситуации. Ведь «языка», который хотя бы «до Киева довел», в космосе не встретишь...

День за днем мы вживались в корабль и совершали заочное путешествие по орбите, руководствуясь заданиями, заложенными в бортжурнале. И перед стартом мы могли работать с каждым прибором, что называется, почти «вслепую». Но это полдела. Появилось и нечто другое: спокойное, уверенное, деловое состояние. Ежедневное общение с кораблем помогло снять неизбежную перед прыжком в неведомое [175] стрессреакцию: еще не поднявшись в космическое пространство, мы как бы свыклись с полетом в рабочем порядке, мысль о нем стала для нас привычной.

* * *

По традиции, незадолго до старта в Байконуре проводится встреча космонавтов со стартовой командой, со всеми, кто так или иначе участвует в подготовке корабля к полету. Этим как бы отдается дань уважения большому коллективу, который снаряжает космонавта в путь и обеспечивает кораблю как точный выход на орбиту, так и возвращение на родную Землю. К сожалению, их имена столь же малоизвестны широкой публике, как в кино фамилии звукотехников, художников, костюмеров, не говоря уже об изобретателях пленки и конструкторе съемочного аппарата. Публика акцентирует внимание на исполнителях главных ролей. Но нам, космонавтам, имена тех, кто обеспечивает надежность космического рейса, бесконечно дороги и близки. Доля их ответственности неизмеримо больше тех почестей, которые мы им пока в силах оказать. Но они не чувствуют себя в обиде. В предстартовые дни весь космодром живет одной мыслью, одной заботой — полет! И пульс каждого, кто причастен к запуску корабля, бьется как бы в унисон:

— Пять, четыре, три, два... один!

Наступило двадцать пятое октября. Согласно программе в этот день должен был стартовать беспилотный корабль «Союз-2» — копия «моего» «Союза-3», только без летчика-космонавта на борту. Таким образом, мне выпадала редкая возможность посмотреть, как я «полечу», со стороны.

До поры до времени ракета и корабль хранятся в специальном ангаре МИКа. Незадолго до запуска их стыкуют и рано утром везут к стартовому столу.

Когда в зыбком предрассветном мареве по степи медленно и плавно плывет серебряная ракета, кажется, что это сказочный призрак «Наутилуса», вышедшего из моря на сушу. Незабываемое, фантастическое зрелище! И тебя невольно охватывает чувство гордости за сегодняшнего человека-творца, воплотившего в жизнь многие смелые замыслы писателей-фантастов.

Теперешняя наука развивается не путем медленной [176] эволюции, а стремительным, направленным, революционным взрывом. Меняются и ломаются сами понятия о технических возможностях; мечта потеснилась, уступая место реальности. Современные «наутилусы» ходят под многометровыми льдами Ледовитого океана. Гиперболоид инженера Гарина называется просто лазер. На Луну летают без пушки да еще посылают туда умные механизмы, управляемые с Земли.

Сегодня фантасту и труднее и легче, чем Жюлю Верну. Легче, потому что во времена этого замечательного писателя уровень науки и техники не шел ни в какое сравнение с теперешним. Материальная, так сказать, «земная», база тогдашних сочинителей была слишком слаба для полета фантазии, обращенной в будущее. И не случайно иллюстрации к фантастическим книжкам XIX века изображали летательные аппараты будущего столетия в виде парусников с винтами на мачтах. Теперь же, опираясь на выдающиеся достижения научной мысли, писатель-фантаст может предначертать аппараты будущего с достаточной приближенностью к оригиналу. Вот, к примеру, писатель Казанцев задолго предугадал принципиальную конструкцию нынешнего лунохода и «ошибся» лишь в таком элементе, как гусеничная передача. Но это уже деталь, а не парусник на воздушных винтах.

Но, с другой стороны, нынешнему фантасту и труднее. Поток научной информации стал слишком велик и многообразен. И если не уследишь за течением передовой научной мысли, можешь оказаться на бобах: пока потихонечку сочиняешь новый литературный «Наутилус» для современного и чуть обновленного капитана Немо, на заводе уже закончат клепку очередного подводного гиганта или проведут его испытания. Возможно, такие «бобы» пугают отдельных фантастов, и они подаются из физиков в лирики, то есть бросаются в поэтические крайности: предлагают в своих сочинениях зашвырнуть на Луну, чтобы не путались под килями, айсберги Антарктиды и создать тем самым на нашей спутнице искусственные моря и курорты. Не спорю, читателя такая задумка захватит своей привлекательностью, и он забудет, что айсберги и на Земле еще не наловчились буксировать, несмотря на острую нехватку в некоторых странах пресной воды. Не вспомнит он и о том, что лед на Луну пришлось [177] бы доставлять с помощью ракет по цене золота — килограмм за килограмм. Не знаю, может, лунные курорты себя и окупят. Во всяком случае, сковывать творческую фантазию я отнюдь не собираюсь и не хочу: мечта тем и отличается от действительности, что не имеет реальных границ. Однако мне кажется более предпочтительной фантастика, которая не столько «плавает» в искусственных морях, сколько пытливо, дерзко, с самым неожиданным заглядом предугадывает будущее на основе новейших научных гипотез и открытий.

Не надо бояться, что такая фантастика будет слишком приземленной. Ей такая опасность не угрожает, дерзкий полет мечты всегда опередит деловую практику. Изобретатель, конструктор, работая над своим детищем, как правило, преследует локальную цель, ориентирует себя на строго заданную, а порою и определенную заказом задачу. Сфера побочного использования его изобретения, а такое «побочное» может оказаться потом невероятно важным, зачастую туманна не только для широкой публики, но и для самого ученого или создателя. Изобретатель колеса, как вы понимаете, и в уме не держал автомобиль, турбину электростанции, центрифугу. Ему и в голову не могло прийти, что его изобретение послужит при подготовке человека для полета в космос. Он и до простейшего велосипеда еще додуматься не мог. И это вполне понятно: новое часто рождается раньше, чем создается реальная потребность для его широкого всестороннего использования.

Примеров тому за свою историю человечество накопило более чем достаточно. Когда был создан Гуттенбергом печатный станок, работать над его усовершенствованием, чтобы запустить, так сказать, «в серию», посчитали нецелесообразным. Общество не усмотрело в этом никакой надобности, поскольку в тогдашних условиях удовлетворить редкого «просвещенного читателя» могли и обыкновенные переписчики, а предвидеть распространение грамотности и появление газет в силу консерватизма мышления никто не сумел. Примерно то же самое отношение было проявлено и в более близкие нам времена, когда Эдисон изобрел такую «диковину», как телефон. На запрос, насколько полезно и применимо данное новшество, [178] главный инженер министерства почт и телеграфов Англии ответил:

— Американцам, может быть, и нужен телефон, а нам нет. У нас достаточно мальчиков-посыльных.

Такова была изначальная судьба многих изобретений, потому что для перспективной оценки нового человеку нужно обладать незаурядной фантазией, гораздо большей, чем у чиновника британского министерства почт и телеграфов.

Но кому же и обладать подобной фантазией, как не фантастам? Ведь многие из них пришли в литературу из стен научно-исследовательских институтов и научных лабораторий. Им, как говорится, и карты в руки: гадайте самым смелейшим образом, как, для чего, с какой, пусть самой неожиданной и трудновообразимой на первый взгляд, целью можно использовать уже изобретенное и воплощенное.

Если фантаст дотошно описывает прелести лунного курорта, этим он вряд ли подтолкнет ученых и практиков на усиленные изыскания купальных скафандров. Но в его силах примыслить, примечтать десятки вариантов по использованию хотя бы того же лазера, которым сегодня и оперируют сетчатку глаза, и нащупывают луноход на кратерных пространствах нашей спутницы.

Что нового, пока не додуманного могут дать человечеству искусственные спутники Земли? Для чего могут послужить завтра наши пилотируемые корабли? Тут поистине космические просторы для фантазии. Фантазии, которая не только разгорячит воображение читателя, но и невольно послужит стимулом для научных поисков в направлении, подсказанном догадкой или гипотезой писателей, работающих в жанре фантастики. К слову сказать, одна из, если так можно выразиться, равноправных половин этого литературного жанра носит эпитет не просто фантастики, а научной фантастики. Научной! А это, видимо, отнюдь не то, что принято понимать под идиомой «на воде вилами».

Однако пора от фантастов и фантазии вернуться к реальности.

...Электровоз тянет ракету неторопливо, бережно, а мы, космонавты, сопровождаем ее до самого стартового стола и наблюдаем, как она поднимает «голову», [179] гсловно примеряясь к прыжку в небо. Ракета замерла, как бы вытянувшись по вертикали. Началась заправка.

Утро в тот день выдалось солнечное, и по мере заправки ракета покрылась легкой папиросной дымкой, потом клубами пара, и по всему корпусу выступил густой ослепительный иней. Из серебряной она стала белоснежной, словно ее забинтовала липкая зимняя пурга.

Корабль «Союз-2» отправляется в рейс без рулевого. Капитаны и штурманы космоса будут управлять им прямо с Земли. Позже к нему навстречу должен выйти его двойник, «Союз-3», но уже с человеком на борту, и они будут вместе маневрировать в океане, имя которому — космос.

С точностью до миллисекунды отстукивают электронные часы. На стартовой площадке ни души. Корабль и ракета.

Три, два, один... старт!

Иней посыпался с ракеты пластами, словно с елки под ударом топора. Ракета неторопливо, будто прощаясь с Землей, снялась со стартового стола и, помедлив еще несколько мгновений, пошла вверх, быстро набирая скорость, чтобы стремительно уносящейся кометой растаять в глубине неба.

«До скорого свидания, «Союз-2»! До завтра! — мысленно проводил я ее в путь. — Завтра — мой день».

* * *

Говорят, что главное, самое важное событие жизни — кульминация судьбы переживается как-то по-особенному остро и ярко, всей силой чувств и души. Может быть... Только вот, как наперед знать — самое ли оно важное, переживаемое в тот или иной момент событие, какая ему в последнем, итожащем жизнь счете цена? По-моему, будущее богаче любого прошлого: ведь прошлое — это то, чего ты уже достиг, чего добился. К прошлому ничего не добавишь. А будущее — всегда новые возможности, новое поле деятельности для накопленных сил. Кто знает, кого и что ждет впереди!..

Меня жизнь приучила считать всякий раз самым важным, самым главным то, что еще не сделано. Когда-то это был первый пробный самостоятельный полет [180] на У-2 в аэроклубе, затем зачисление в летное военное училище, потом пикирующий на вражескую цель штурмовик, еще позже — фронтовое партийное собрание, на котором решалось, достоин ли я звания коммуниста, потом... Словом, всего не перечислишь: жизнь, если от нее не прятаться, не замыкаться в собственной скорлупе, щедра на события. И основное тут, конечно же, не в самой их оценке — кульминация ли судьбы или еще нет; суть в другом, в том, чтобы каждое из них уметь воспринимать как самое главное и самое важное. По крайней мере, до тех пор, пока оно не останется позади. Жить всей силой чувств и души хорошо не разово, а по возможности постоянно; жизнь — это масса всего прожитого времени, а не одни только часы «пик».

Так или иначе, но утро 26 октября 1968 года началось для меня, как, впрочем, и все эти дни, не какими-то необыкновенными эмоциями и переживаниями, а звонком будильника. Стрелка стояла на половине восьмого, старт был назначен на 11.34. Впереди целых четыре часа...

И самое главное, самое важное заключалось на этот раз именно в том, чтобы не растратить из них ни одной минуты на расслабляющее самоуглубление и лишние переживания, а следовать графику.

Все как всегда. Физзарядка, медосмотр, завтрак...

«Обедать буду уже в космосе», — подумалось мне, когда входил в столовую... Впрочем, согласно тому же графику на «космический стол» меня перевели заранее, за три дня до старта.

Еще полгода назад в Центре по подготовке космонавтов кто-то предусмотрительно позаботился выявить наши индивидуальные гастрономические склонности; теперь я не без удовольствия убедился, что космическое меню составлено в соответствии с высказанными тогда привязанностями и вкусами. Печеночный паштет, творожная паста с изюмом и сок из свежей, будто только что собранной с куста, черной смородины, из которых состоял мой последний — если ничего не случится за эти четыре часа — земной завтрак, ничуть не утратили своих качеств от того, что были «сервированы» в виде невзрачных на вид тубов из металлической фольги.

Правда, забегая вперед (а в этой, второй, части [181] книги мне, судя по всему, делать это придется не один раз), следует сказать, что я оказался последним из тех, кому пришлось иметь дело только с тубами; вскоре было решено от них там, где можно, отказаться. Уже Шаталов, а вслед за ним Волынов, Елисеев и Хрунов, стартовавшие через каких-то два с небольшим месяца после меня, смогли наслаждаться в космосе обыкновенной земной пищей.

Что там ни говори, а человек держится за свои привычки. Да и обед из пастообразной телятины или перетертой, вроде манной каши, бараньей отбивной не повышает аппетита.

Но имелась и еще одна, пожалуй, гораздо более существенная причина — политика дальнего прицела. При длительных космических полетах — а именно к этому и устремлено человечество — «пастообразие» космического стола неблагоприятно сказалось бы на человеческом организме. Все хорошо лишь в меру: в том числе и диета, в каком бы она ни явилась виде. Человек со дня своего рождения живет в мире бессчетных и самых разнообразных нагрузок, поэтому зубы должны кусать и жевать, а мышцы желудка перетирать пищу — на излишнюю в этом смысле «опеку» они в конце концов откликнутся забастовкой. Словом, если глядеть в будущее, задачу следовало формулировать так: не космонавта нужно было приспосабливать к условиям невесомости, а невесомость подчинить космонавту. Так ее и сформулировали, так ее и решают. Не оптом, конечно, постепенно, мало-помалу...

Что же касается приятной необходимости человека присаживаться время от времени к столу вооруженным ложкой и вилкой, то, как я уже говорил, все, кто стартовал в космос после меня, если не ложки, так вилки с собой с Земли захватить не забыли... Дело всего-навсего свелось к способам упаковки и расфасовки. Годился любой, лишь бы он исключал возникновение опасных при состоянии невесомости крошек. Хлеб — так выпеченный такой порцией, чтобы не откусывать, а отправлять всю булочку в рот целиком; сосиски — пожалуйста, зацепи вилкой одну, а остальные пусть дожидаются своей очереди в целлофановых гнездах... Словом, все, кроме крошек, крошки, так же как и металлические стружки и пыль, которые могут остаться [182] в корабле после монтажных работ, начисто исключаются. Крошки в кабине летящего космического корабля — ЧП; каждая из них может вывести из строя какой-нибудь сложный и тонкий прибор, стать причиной неполадки жизненно важной системы. На Земле крошки — просто сор, в условиях невесомости они — «свободно парящие неуправляемые объекты»... Потому-то до поры до времени и считалось за благо лишний раз подстраховаться.

Впрочем, меня трапезы с помощью тубов ничуть не смущали, не страдал от этого и мой аппетит. Тем более что полет мой не был рассчитан на столь длительное время, как, скажем, состоявшийся двумя годами спустя полет Николаева и Севастьянова, которые пробыли в космосе почти три недели. Мне предстояло прожить на орбите всего-навсего каких-то четверо суток — слишком короткий срок, чтобы всерьез прочувствовать непривычную для Земли «сервировку» космического стола...

Позавтракав, я отправился взвешиваться. Весы показали 80 килограммов 200 граммов. Корабль же весил несколько тонн. При таком соотношении, подумалось мне, пожалуй, не будет особой беды, если я увеличу свой полетный вес еще граммов на двадцать-тридцать...

Дело в том, что по традиции космонавты обычно возвращались на Землю с сувенирами. Кто откажется сохранить на память какой-нибудь пустячок, освященный, так сказать, в глубинах космоса? Но если бы, скажем, я согласился выполнить в этом смысле просьбы всех своих друзей и знакомых, «Союз-3», на котором мне предстояло в тот день стартовать, вряд ли сумел бы оторваться от стартового стола. К счастью, на этот счет существовали строгие правила, и мне в качестве сувениров вручили небольшую коробочку со значками, выпущенными в те дни в честь пятидесятилетия комсомола. Вручил их мне представитель ЦК ВЛКСМ, вручил согласно правилам и разрешению руководителей полета.

Не знаю, сколько весила коробочка с юбилейными значками, но «контрабанда», которую я все же рискнул захватить с собой тайком в космос, потянула — бы не более двадцати-тридцати граммов — это были часы моего брата, обыкновенные наручные часы отечественной [183] марки «Победа». Насколько мне известно, генерал-лейтенант Михаил Тимофеевич Береговой до сих пор сверяет по ним время — четверо суток их пребывания в космосе не уронили высокой репутации тружеников 2-го Московского часового завода.

Но часы, каюсь, оказались не единственным моим «личным» сувениром. Существовала еще телекамера. Это была переносная портативная камера, с помощью которой согласно программе полета предстояло провести первые в истории телевизионные репортажи с борта космического корабля. Возвращать на Землю ее не предполагалось. После завершения полета ей надлежало остаться в орбитальном отсеке и сгореть вместе с ним, когда тот войдет в плотные слои атмосферы.

Первая телекамера, которой суждено осуществить первые репортажи из космоса!.. Предать огню такой сувенир было бы просто грешно... И вот еще за несколько дней до старта мы вместе с инженерами, занимавшимися центровкой кабины корабля, тщательно обсудили, как изменится плечо и момент сил, если перенести телекамеру в то или иное место моей посадочной кабины, — словом, все те возможные последствия, которые могли бы возникнуть при попытке ее спасти. Цифры отклонения оказались настолько ничтожными, что ими смело можно было пренебречь.

В итоге уникальная в своем роде телекамера, совершив шестьдесят четыре витка вокруг земного шара и проведя несколько передач из космоса, вернулась в качестве сувенира вместе со мной на Землю, где с дарственной надписью «От космонавтов» мы и вручили ее Главному конструктору корабля «Союз».

С остальными — «законными» — сувенирами все вышло так, как и намечалось заранее. Коробку с юбилейными значками я вскоре после приземления передал первому секретарю Центрального Комитета ВЛКСМ Евгению Михайловичу Тяжельникову.

Но все это после приземления. А пока что до старта оставалось еще около трех часов. Пришла пора собираться в дорогу. Оглядев последний раз комнату, где мы с Шаталовым и Вольтовым провели последнюю ночь перед стартом, я захватил вместе с бортжурналом свои личные вещи и плотно притворил за собой дверь...

До стартовой площадки, где поджидал подготовленный [184] к полету «Союз-3», было всего несколько километров. Тем не менее автоколонну нашу, помимо «техничек» и машин ГАИ, сопровождало несколько запасных. Любая случайность многократно подстраховывалась: заглох двигатель или, скажем, внезапно лопнула покрышка на колесе — да мало ли! — бывает, что и на ровном месте спотыкаешься! — ничто все равно не сорвет графика: график — это закон. Старт должен состояться в заранее рассчитанное и назначенное время.

Потому-то так тщательно и снаряжена движущаяся к стартовой площадке автоколонна. В машинах никого лишнего: дублеры, врачи, инженеры-специалисты. И конечно, ни жен, ни родственников. Космонавт не пассажир теплохода или поезда дальнего следования: прощальные объятия родственников для него пока что не предусмотрены. В путь его провожают лишь товарищи по профессии.

За обочиной шоссе тянулась унылая, грязно-пыльного цвета степь: порывы холодного осеннего ветра перекатывали по ней копны травы перекати-поле и серые высохшие комочки земли... «Земля! — думал я. — Земля... — И снова: — Земля...» Казалось, слово это, такое простое и такое обычное, сейчас было мне дороже всех остальных; оно приковывало меня, не выпускало из своих чар... Земля... Сейчас мне не важно, как она выглядит, какого она цвета, мягкая ли на ощупь или, наоборот, шершавая, жесткая, колючая, теплая или холодная, иссохшая, рассыпавшаяся в пыль или влажная, напоенная росой или дождиком; сейчас земля для меня, любая земля — Земля, дом всех людей и мой дом, который мне скоро, очень скоро предстоит покинуть...

Нет, эти чувства, разумеется, не были навеяны ни страхом, ни тем, что называют дурным предчувствием. Меня не раз спрашивали — и до полета и после, — какую роль сыграли в моей предстартовой подготовке воспоминания о гибели Комарова, как они сказались на моем душевном состоянии. Ведь Комаров погиб во время первого испытательного полета корабля «Союз»; мне же, дескать, предстояло поднять в космос второй...

Что же, вопрос резонный. Внешне все обстояло именно так. Но только внешне. Той внутренней связи, [185] того подтекста, который явственно прощупывался в самой уже постановке вопроса, сам я на деле не ощущал. Память о замечательном человеке, каким был Владимир Михайлович Комаров, естественно, не раз овладевала моими мыслями, но не тревогу за себя испытывал тогда я, а боль и простое человеческое горе.

В те апрельские дни 1967 года, когда Комаров вторично поднялся в космос (первый раз это было в октябре шестьдесят четвертого на корабле «Восход»), я в числе других дежурил за пультом наземного управления. Полет протекал успешно, в полном соответствии с программой, и ни у кого из нас не было сомнений в благополучном его исходе; катастрофа произошла внезапно, буквально в последние минуты перед приземлением — запутались стропы парашютной системы.

Надо сказать, что в то время и без того ходило много толков о трагедии, разыгравшейся тремя месяцами раньше на мысе Кеннеди: подготовленный там к старту корабль даже не успел оторваться от Земли — в кабине неожиданно вспыхнул пожар, и все трое находившихся в ней американских летчиков-космонавтов — Гриссом, Уайт и Чаффи — погибли. Там испытывался первый корабль новой серии — «Аполлон».

Стоит ли удивляться, что нашлось немало людей, для которых лежащая на поверхности аналогия стала как бы основой для пессимистических выводов и прогнозов. Но подобные взгляды, повторяю, отражали лишь внешнюю, формальную сторону дела. Большинство из тех, кто непосредственно участвовал в осуществлении космических программ, видел вещи в их истинном, отнюдь не окрашенном в сколько-нибудь мрачные тона свете. Мы хорошо знали свою технику и верили в нее.

Пожалуй «вера» здесь даже не то слово; правильнее было бы говорить об уверенности. Конечно, при испытаниях новой техники стопроцентной гарантии не бывает и быть не может: риск является неизбежным элементом профессии испытателя. Несмотря на многократные проверки и самую тщательную подготовку, всегда возможна какая-нибудь случайность или стечение целого ряда неблагоприятных обстоятельств: [186] все предусмотреть невозможно. Так было всегда, и, думается, так оно всегда и будет...

Однако работа есть работа, и человек, избравший профессию испытателя, заранее готовит себя к связанным с нею риску и неожиданностям. Готовность же эта как раз и основана не только на личном мужестве, но прежде всего на уверенности в той технике, с которой работаешь, с которой имеешь дело.

Хочу, чтобы меня поняли правильно. Мужество включает в себя готовность к риску, но не освобождает от сопутствующего ему чувства тревоги. И лишь знание, твердое, прочное знание самой техники вместе с вытекающей отсюда уверенностью в ней, очищает эту тревогу от всего неоправданного, привнесенного, не относящегося к существу дела, ставя тем самым нравственную готовность к риску на прочный фундамент, заложенный в самом сознании. Если же не доверять технике, никакое мужество не поможет: не веря в успех, трудно на него и рассчитывать, ждать от себя, что называется, чистой работы.

Фронт и шестнадцать лет работы испытателем помогли мне прочно усвоить эту истину. Стремление разобраться, изучить возможности и особенности той или иной машины, с которыми приходилось иметь дело, не раз выручало меня в сложных ситуациях. Случались и эмоционально схожие с той, о которой идет речь.

Однажды — это было еще во время войны — эскадрилье, которой я тогда командовал, предстояло взлететь с аэродрома сразу же вслед за звеном тяжелых американских бомбардировщиков, которые тогда совершали так называемые «челночные» операции по бомбежке военных объектов фашистов. Выруливаем на старт, и вдруг первый из «бостонов», едва оторвавшись от полосы, с грохотом взрывается прямо у нас на глазах. За ним пламя охватывает второй, третий... За какой-то десяток секунд несколько машин превратилось в пылающие костры на земле. Не зная еще, что, собственно, произошло, даю газ — так и взлетали через эти костры... Что бы там ни было, думал я, мои штурмовики сами по себе в воздухе просто так не взрываются...

Впоследствии нам рассказали, в чем было дело. Бомбы, подвешиваемые под крылья «бостонов», предварительно [187] окрашивались изнутри, чтобы заливаемый туда жидкий тол не мог вступить в химическую реакцию с их металлическими каркасами. Видимо, краска в одной из бомб где-то отслоилась, не успевший еще застыть тол соприкоснулся с металлом, начинив бомбу детонирующими от вибрации пирокситами, и та взорвалась, едва бомбардировщик оторвался от полосы. Остальные машины загорались в воздухе друг от друга.

Но в момент взлета мы, конечно, ничего этого не знали, мы видели только одно: впереди нас, в конце полосы, рвутся неизвестно отчего одна за другой боевые машины...

Примеров таких можно бы вспомнить и еще, но, думаю, для того чтобы обосновать мою мысль, этого достаточно. И сейчас, перед стартом, сидя в машине и глядя с каким-то щемящим чувством в окно на перекатываемые порывами ветра комочки сухой земли и пучки травы перекати-поле, я, повторяю, не сомневался ни в себе, ни в технике. Что же касается самого чувства, заполнившего вдруг на минуту до краев душу, просто это была хотя и естественная, но непривычная пока для человека грусть расставания с Землей. С Землей, а не с тем или иным ее географическим участком — деревней, городом, страной, наконец. И еще это было проникновением в само понятие Земля, ощущение его не только умом, но и сердцем, всем человеческим существом; так же, как когда-то, еще в стенах сурдокамеры, это произошло с Тишиной и Одиночеством...

* * *

Я не был новичком на космодроме, мне уже доводилось провожать в космос других, поэтому я знал, что те, кто сейчас едет вместе со мной в машине, догадываются о том, что происходит у меня в душе. Я знал, что в таких случаях обычно стараются разрядить обстановку, сгладить поднявшуюся из глубин сознания волну эмоций, вернуть мысленно уже стартовавшего космонавта «назад на землю». А что тут может быть лучше дружеской шутки, какого-нибудь незамысловатого, но забавного розыгрыша!

Поэтому меня нисколько не удивило внезапное предложение заверить своей подписью прямо тут же в машине какой-то «документ», исполненный крупной, [188] с замысловатыми росчерками и завитушками славянской прописью. Не задумываясь, я охотно включился в игру. «Однако игра игрой, — мелькнуло у меня в голове, — а документ документом. Не худо бы, перед тем как подписывать, прочитать...»

Но, кроме начального, выведенного особенно крупными, а потому сразу бросавшимися в глаза буквами слова «расписка», больше прочесть мне так ничего и не удалось. Пообещав, что я смогу ознакомиться с текстом в самом скором будущем, на меня насели со всех сторон, затормошили, закидали шутками, неожиданными вопросами и, не дав времени опомниться, буквально вырвали из рук мою подпись. Последнее, что я успел сообразить в поднявшейся суматохе, что «документ» оказался составленным в двух экземплярах; во всяком случае, край копирки я разглядел. Но для дальнейших расследований уже не хватило времени: мы прибыли на место.

Гигантская, высотой в многоэтажный дом, ракета стояла окутанная белесым колеблющимся маревом. Казалось, она вот-вот оторвется от стартового стола, чтобы, порвав оковы земного тяготения, навсегда уйти в бездонную высь; и только сомкнувшиеся вокруг нее стальные клещи массивных ферм обслуживания еще удерживают ее на земле. Зрелище это — я его видел уже не раз! — вновь потрясло меня до глубины души: техника, созданная руками человека, будто обретала свободу и начинала жить своей собственной, самостоятельной жизнью. Во всем этом невольно хотелось видеть что-то от нереального, от фантастического... И все же это была действительность — космический корабль «Союз», подготовленный к старту, чтобы выполнить разработанную и утвержденную программу. Программу, в которой мне, как говорится, предстояло принять самое непосредственное участие.

Через несколько минут я, давно уже переодетый в полетный костюм из тонкой, но плотной шерсти (гидро — и теплозащитный костюмы лежали упакованными в корабле), докладывал председателю Государственной комиссии, что готов к отлету.

Последние секунды на земле... Не на Земле — до отлета еще два часа! — а на земле с маленькой буквы, на серой, высохшей земле Байконура, скрытой сейчас от моих глаз плотным слоем бетона... [189]

Несколько шагов, и вот я уже у лифта... Последние напутственные слова провожающих вроде обычного «ни пуха ни пера», со столь же обычным в ответ «к черту!», и лифт возносит меня на самый верх, к кабине космического корабля...

Кабина корабля... Мое рабочее место и мое жилище на четверо суток, которые предстоит прожить в космосе... Герметизируется входной люк... Все...

Теперь я один. Один человек, отрезанный от всего остального человечества! Песчинка, отторгнутая от безбрежных песков; капля, отъединившаяся от океана... Три с половиной миллиарда людей остаются на Земле; один из них покидает ее, чтобы их волей и от их имени прорваться в космос... 3 500 000 000 и 1...

«Вот оно, Одиночество! — пронизывает меня мысль. — Вот оно, начало Одиночества!»

Скорее это даже не мысль, скорее предчувствие ее, предвестие, которое длится какой-то короткий миг и тотчас же отступает.

Я оглядываюсь вокруг: все как всегда, все привычно, знакомо; все так, как уже было сотни раз за долгие две недели предварительных тренировок на космодроме.

Великая вещь — вживаемость!

Я улыбаюсь про себя. Я усаживаюсь в кресло летчика-космонавта — в мое кресло...

На пульте управления приступили к циклу подготовки. Знаю: он будет длиться еще целых два часа. Но я знаю также и то, что с какого-то момента начнется необратимый процесс, стартовая площадка обезлюдеет, возле ракеты не останется ни души; начиная с этого момента уже никто ничего не может изменить. Космонавту — что бы ни случилось! — уже не дано покинуть корабль: только старт, только пуск!..

Но пока продолжается цикл подготовки. Со мною поддерживают двустороннюю связь, за мной, как и тогда в сурдокамере, наблюдают по телевидению. Там, на командном пульте, знают, что нервное напряжение космонавта в эти минуты растет; растет и будет неизбежно нарастать до того самого момента, когда в ракете начнется необратимый процесс и включатся электронные часы — только тогда, в эту предельно насыщенную эмоционально для летчика-космонавта секунду, натянутые до предела нервы отпустит и наступит [190] сброс. До нее полет еще можно отменить, после — уже нет.

Но секунда эта и нервная разрядка, связанная с ней, еще не пришли. Поэтому меня пытаются отвлечь, ободрить дружеским словом, шуткой... Неважно, удачна ли сама шутка или нет; важно, что с ее помощью поддерживается эмоциональный контакт, восстанавливается ощущение, что космонавт не одинок, что за него болеют, переживают, радуются, что он участвует вместе с остальными в одном общем деле... А вместе с тем с земли продолжают внимательно следить за всем, что происходит в кабине. Нервное возбуждение космонавта может привести к ошибкам. В таком случае ему вовремя, тактично, но настойчиво напоминают: сделай то-то, проверь то-то... Словом, нервы нервами, а работа работой...

«Как перед боем», — думаю я. И на душе становится легче. Я жду команды.

— Ключ на старт!

Пошли электронные часы. Пуск ракеты рассчитан с точностью до третьего знака секунды.

Автоматика «опрашивает» двигатели: как давление, температура, словом, все ли в порядке?.. Вместе с автоматикой те же вопросы мысленно задаю себе и я сам...

Вместо ответа чувствую легкий толчок, за ним еще один — это начали расходиться фермы. Сейчас мне, конечно, их не видно, вообще ничего не видно: кабина корабля наглухо закрыта аэродинамическим колпаком — при взлете он примет на себя силу сопротивления атмосферы. Но высвобождение в момент старта ракеты из стальных объятий поддерживающих ее ферм обслуживания я не раз уже видел прежде. Представить это сейчас не составляло никакого труда...

Массивные — сплошного ажурного переплетения — фермы, будто скорлупа расколотого на четыре части диковинного, цилиндрической формы ореха, медленно и плавно раскрываются, как бы вылущивая из себя вместо ядра стройное тело ракеты — гигантский, поставленный на торец карандаш, припудренный иссиня-белым инеем. Вот фермы окончательно разошлись, ракета теперь на стартовом столе совсем одна, кажется, что в мареве испарений она колышется и только [191] чудом удерживает свою гордую, устремленную ввысь вертикаль...

Мысленно я забегаю вперед и дорисовываю воображением не раз виденную картину... Вибрация ракеты усиливается, с ее обшивки осыпается иней, одновременно внизу вспыхивает бурлящий клуб ослепительного бледно-оранжевого пламени, а все вокруг сотрясает мощная волна грохота... Грохот нарастает, раздирая воздух стремительно расходящимися в пространство волнами; подпирающий работу столб пламени растет вверх, ракета плавно сходит со стартового стола и на какую-то неуловимую сознанием долю секунды будто зависает в воздухе... Но это лишь обман чувств, шок, вызванный грандиозностью и фантастичностью зрелища. На самом деле ракета сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее набирает скорость... Проходит несколько стремительных, но в то же время необъятно емких секунд, и высоко в небе, там, куда только что ушла ракета, уже гаснет крохотное пятнышко слабого света — последний зримый след выходящего на заданную орбиту космического корабля...

Но мой «Союз-3» еще на Земле. Я слышу, как усиливается внизу гул, и забежавшая вперед мысль возвращается в действительность; двигатели из подготовительного выходят на рабочий режим.

Электронные часы отсчитывают последние мгновенья перед стартом.

Механизм старта прост. Ракета закреплена специальными, рассчитанными на строго определенное усилие болтами; тяга растет, достигает требуемого уровня; болты срезаются и...

Невидимая сила мягко, но мощно все глубже и глубже вдавливала меня в кресло.

Все в порядке! — усмехаюсь я про себя.

На 290-й секунде кабину внезапно залил яркий, как луч прожектора ночью, свет. Все ясно: сработал пиропатрон, отбросив в пространство ставший ненужным аэродинамический обтекатель. Теперь можно взглянуть в иллюминаторы. Но дело прежде всего, передаю на Землю:

— Колпак сброшен!

— Не волнуйся, дождя теперь уже не будет! — откликнулся кто-то с Земли на мою шутку. [192]

О том, что отстрел аэродинамического колпака произошел точно в рассчитанное время, я знал и сам: перед глазами у меня секундомер. Знал я, разумеется, и то, что за 290 секунд мой «Союз-3» вышел на такую высоту, до которой не дотянуться ни облакам, ни тучам. И все же приятно было услышать подтверждение того, что пока все идет нормально.

Перед тем как окончательно успокоиться, оставалось только одно: благополучно миновать момент отделения корабля от ракеты. Момент этот, образно говоря, должен точно «попасть в яблочко». Диаметр мишени пять-шесть секунд. Перед подходом к ней ракета-носитель добирает последние метры скорости. Если отстрел ракеты произойдет чуть раньше, скорости не хватит и корабль, вместо того чтобы выйти на расчетную орбиту, не сумеет преодолеть притяжение Земли и, описав кривую, приземлится или приводнится где-нибудь у черта на рогах. Скажем, в Индийском океане или в пустыне Гоби... Наоборот, если корабль отделится от ракеты-носителя чуть позже, скорости будет излишек и корабль выйдет на орбиту с координатами икс, зэт и игрек. Что лучше — сказать трудно. Твердо можно быть уверенным лишь в одном: орбита с подобными «координатами» — это далеко не самое лучшее, о чем можно мечтать.

Словом, отделиться нужно не «чуть раньше» и не «чуть позже», а точно вовремя. Только тогда все будет хорошо, только тогда можно будет, как говорится, спокойно жить и спокойно работать.

Отделение корабля ракеты-носителя происходит автоматически: вмешаться в это деликатное дельце я не могу — я могу только контролировать его ход по хронометру. Пассивно контролировать, по принципу: «Ай-ай-ай!.. Что же вы со мной, черти полосатые, делаете!» Но ракету отделяют не черти, а автоматика. Сто раз выверенная и перепроверенная.

Я знаю ее, я горжусь ею, я верю ей; я сижу и гляжу на циферблат хронометра... Тик-так, тик-так, тик...

Глубокий вздох... Все в порядке!

— Находишься на расчетной орбите! — информирует меня Земля.

Выдох... Все! Я начинаю спокойно жить и спокойно работать. [193]

Дальше