Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма
12 апреля 1943 г.

Все идет «нормально». Весна. Вчера садили картошку. Уже давно появились бабочки-крапивницы; давно, около первого апреля, пролетели на восток журавли. Уже цветет лещина и по долинам гусячья цибулька. Пчелы несут обноску. Вчера видел пару аистов на болоте. На полях пашут, сеют. В «Уманском голосе» лозунг: «Хотите мира — засейте поля».

Сводки сообщают о затишье. Последние дни редко-редко пролетит самолет. По этому случаю начали болтать о мире. Местный бухгалтер сообщает:

— Говорят, мир будет. В Латвии заседает комиссия от всех держав. Говорят, Советскому Союзу оставляют всю территорию, что была до тридцать девятого года.

Наш старик настроен скептически:

— Какой мир? Разве красные захотят? Хотя, когда с Финляндией заключили, тоже не верили.

Правда, другие шепчут:

— Через три недели фронта уже не будет, везде начнется партизанская война.

О партизанах время от времени доходят еще отголоски, подробности новые. Рассказывают, например, эпизод был в Станиславщине (около Галочьего леса).

Когда подъезжали первые машины немцев, в этом сельце было два партизана. Они подпустили машины близко и пулеметной очередью выкосили всех, по одним данным на одной, по другим — на двух машинах. Воспользовались замешательством. На коней. Ускакали.

Немцев раненых и убитых забрали машинами, самолетами. В той же Станиславщине было закопано два, в соседнем селе Трояны тоже два, несколько в Грушке. Потом откопали — на самолет. Причем в Станиславщине [211] одного закопанного забрали и увезли, другого вернули в могилу. Оказался итальянец. Таково равноправие национальностей по-немецки!

16 апреля 1943 года.

Продолжаю старое.

Люди напряженно прислушиваются. Бухает то там, то тут. Всегда говорили: «Камень рвут». Теперь даже старики не верят: «Какой камень?» Особенно слышно, понятно, в земле. Соседи выбирали из ямы картошку. Долго не вылезали. Земля гудела.

Говорят, близко бой был, в Тульчине, сто пятьдесят километров от нас.

Все село на две партии разделилось. Немцы и полицаи свирепствуют. Ловят всех, кто не имеет документов. В Звенигородске повесили на базаре четверых. Висели трое суток. Партизаны ли они или кто — неизвестно, документов не было. Повешенных охранял полицай. Все же умудрились некоторые — положили записку, придавили камнем. Что было в записке, точно не установлено. Но будто бы смысл таков: «Это не первые и не последние. Придет время — за всех ответите».

Былой заносчивости у немецких лакеев уже нет. Колодистский староста мне проговорился: «Время такое — дома не ночуй».

Его приглашают на выпивку.

— Пойду, если вечером домой приведете, а то знаете...

Редакция «Уманского голоса» сняла вывеску.

В партизанские дни управа Колодистого была пуста, Не успели даже замка повесить. В «святая святых», [212] кабинете старосты, гуляли и пили весь вечер пацаны.

Здешний полицай Гришка Лаврук сидел на печи за подушками.

Над Николаем Яремчуком, унтер-офицером полиции, смеялись родичи, будто он таскает винтовку не на плече, а волочит по земле за ремень, чтоб в случае чего не заметили, если кинуть.

Вот их{17} уже нет несколько дней. Еще летают всеми курсами самолеты. Бухает то здесь, то там. Но о них помнят и те, кто ждет Советов, и те, кто хочет, чтоб они провалились в преисподнюю.

Обобщаю так.

По-прежнему в селе пили самогонку и оглядывались на полицаев. По-прежнему ругались из-за пропавшей палки или не там снесшейся курицы. Но было и что-то новое в селе. О нем проговаривался иной, разве только крепко напившись. Но оно чувствовалось, и прежде всего чувствовало его поставленное немцами начальство. Староста уже не гонял с гордым видом на паре ярко-рыжих и не ночевал дома. Полицаи, здороваясь, стали снимать шапки. Все, кто прятался месяцами от Германии, повыходили на улицу, прохаживались независимо, засунув руки в карманы..

Еще подробности о расправе.

Девушку, что взяли раненой, вели на расстрел в одних трусиках. Жандарм всунул пальцы в рану (у нее разорвана грудь), стал раздирать.

— Чувствуешь?

— Чувствую.

— За что ты терпишь?

— За родину. А вот ты за что? [213]

«И успела дать мордача», — так и рассказывала жена кулака Сидора Кота.

В селе Пировка был пойман один. Пытали. Ничего не сказал, кроме того, что он военный инженер. Знал немецкий. На вопросы отвечал:

— Я пленный, я ничего не знаю.

Семь раз в него стреляли. То в руку, то в ногу, чтобы не убить. После каждого выстрела допрашивали.

— Скажи. Вылечим тебя.

Так ничего и не сказал. Кто же он, этот доблестный инженер?!

А партизаны все равно есть.

В прошлую ночь приезжали на «Затишок» — за снабжением. Как раз когда ехали туда полицаи ловить в Германию. Полицаи дали ходу.

В прошлую ночь были в нашем селе. В трех хатах.

18 апреля 1943 г.

Вчера впервые за все время оккупации видел советскую газету. Бывало, иногда я мечтал, как бы увидеть «Правду». И думал, чего доброго, разревусь. Вчера Мария пришла из Колодистого. Когда мы со стариком вошли в хату:

— У меня кое-что есть. Советская газета. Правда, старая: за 29 грудня 1942 года.

Двухполосная. Знакомый шрифт: «За ради иску Украину». Помню, как редактировалась в Киеве в помещении «Коммуниста». Почетные редакторы — Бажан, Василевская, Корнейчук.

Маруся читает последовательно. Номер посвящен двадцатипятилетию установления на Украине советской власти. [214]

Отчет о торжественном заседании, посвященном двадцатипятилетию провозглашения Украинской Советской социалистической республики. Заседание проходило в Колонном зале Дома Союзов. Так же, как всегда, в президиуме [215] все знакомые фамилии. Избирается почетный президиум. Только приветствие чуть сдержанней, содержание речей конкретней.

Внизу на все четыре колонки привычные фото президиума. Знакомые, знакомые лица.

Вторая полоса.

Сообщение: «Червона армия переможно наступае». Это о первых днях прорыва на Дону. Данные за одиннадцать дней — с 16 по 26 декабря. Над газетой, где «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» бывало — «Смерть немецким оккупантам!»

Маруся читала, останавливаясь от волнения, от спазм, сдавливающих горло. Старик сидел, отвернувшись к окну, чтоб глаза не выдали.

Я же чувствовал, что весь натянут, чтоб не пропустить, увидеть то новое, что есть в лозунгах, задачах, обстановке, наконец, в языке. Но почти все было привычно. Привычен ритуал торжества — с приветствиями, выборами президиума. Привычно настроение доклада и писем: до войны Украина жила полнокровно счастливо. Сейчас она в пепле, огне, крови. Но мы победим и всё восстановим! Пестрят выражения «вольнолюбивый украинский народ», «трудолюбивый украинский народ».

О немцах так: «бандиты», «гитлеровские бандиты», «за кровь наших отцов, матерей, братьев, сестер польются реки черной фашистской крови». Партизан называют «местники» — мстители.

«В крови и пепле лежит Украина», «немцы превратили Украину в чертово пекло, которое они называют «новым строем». Говорится, что только за восемь месяцев было расстреляно на Украине два миллиона мирного населения. Приводятся полные списки сожженных немцами сел. «Украина клокочет гневом».

И все же. Слишком официально. Слишком по шаблону. [216] И мелко. Перечисление, а не раскрытие фактов. Фразы. А гнев в фразах не клокочет. Слова жидки. Они те же, такие же, ибо люди, что пишут, не прошли сами через чертово пекло. И они видят статистику, а не жизнь, как видим ее мы. И я понял, что чертовски нужен там и чертовски нужны мои слова. Мои мысли. Черт возьми, почему я здесь!

21 апреля 1943 г.

На Уманщине уже недели две идет отчаяннейшая ловля в Германию. Такой еще не было. Началось в Ладыженке, Антоновке, Юркивке. Потом в Умани. На улицах. В театре, на базаре. Наконец, в бане и церкви. В Благовещенке оцепили собор. Забрали всех. Правда, молодежи было мало. Забрали попа, потом отпустили. Полицаи:

— Нет, пусть работает. Он еще нам соберет...

И поп не протестовал. Не предал анафеме осквернителей храма. Поп дрожал за себя: не дай господь, в Германию заберут! Такие они, пасторы.

Прошло несколько дней — началась настоящая ловля. Выехали полицаи свои, чужие. Немцы, двое, шли посредине улицы, как полагается охотникам. Полицаи, как полагается собакам, бегали вокруг по хатам и дворам. Начали с т. н. Кутивки — отдаленной части села. Она от остального отделяется центральной дорогой. На дороге встали патрули — никого не пропускать, чтоб не сообщали, что началось. Все равно узнали. Пошло повальное бегство молодежи. У нас почти в каждой хате появился кто-нибудь из колодян. На огородах запестрело: они помогали хозяевам копать, садить. Очень многие засели в скалах возле начала Вильховой, откуда видно Колодистое хорошо. Старик видел, как вечером устраивались [217] на ночь хлопцы и девчата в ямах возле развалин «Червового млына». В самую мельницу не решались — там раньше искали. Многие устраивались под скирдами (там были колодяне и городищенские: в Городище тоже ловили). Наблюдатели лежат на скирде. Там же многие и ночевали. По долине у нас тоже бродили. У скирд на солнце и холодном ветру сушились три, мокрые по пояс, женщины — удирали от полицаев через речку. Колодяне, завидев своих, бежали навстречу:

— Ну как, ловят?

Если слышали, что тихо, утром либо вечером пробирались к хатам. Покормить скотину, захватить еду. Шутили:

— Если б полицаи знали, что мы все утром домой идем!

Иногда группа девчат посылала вперед разведчика.

30 апреля 1943 г.

Календарь весны таков. Вчера начали расцветать вишни. Вчера же в первый раз куковала кукушка. Пять дней назад появились ласточки-касатки. Почти все закончили посадку на огородах. Особенно много в этом году сеяли конопли — на штаны и рубахи.

Очередь с Германией дошла до нашего села. Причем делается здесь куда организованнее, беспощаднее и куда больше похоже на начало постепенной эвакуации.

Больше всего спрашивали:

— Куда же столько людей? Плотину они ими выкладывают, что ли?

Скоро стало известно, что в список включат триста пятьдесят человек. [218]

Из многих семей попадало по двое. Были и замужние, и уже с детьми.

Старики комментировали:

— Нет, не собираются они тут задерживаться. На этих же колхоз держится.

В конторе появился список — семьдесят пять человек из колхоза. Сообщено было, что протесты и поправки принимаются в этот день в управе до двенадцати часов. Потом описки идут на утверждение в район.

Молодежь бегала посмотреть. Сообщали друг другу:

«И ты записана!»

Не обошлось без курьезов. Одна женщина 13-го года рождения попала в 23-й. Несколько с 20-го попали в 25-й. На протесты последних бухгалтер махнул рукой:

— Не все равно. Ведь еще будут брать!

На поле молодежи не стало.

Хлопцы ходили кучками празднично одетые (не пропадать же лучшему платью!).

Искали горилки.

На «Затишок» снова приезжали партизаны. И, якобы, на вопрос: «Какая ваша цель?» сказали: «Будет второй Сталинград на всю Украину».

* * *

1 Мая к Луке Бажатарнику заехал чех, что работал переводчиком на Уманском заводе. Рассказывают, что он был при польской фирме, которая строила подземные ангары. Работу забраковали. Переводчика побили и уволили.

Может быть, потому он, подвыпив, стал красным. Обычно он бывал только чуть розоватым.

— Гитлер уже плачет: мне, мол, войну навязали, — я воевать не хотел. Ну, может, Россию ему и навязали.

И подвыпив порядочно: [219]

— Давайте выпьем, чтоб на тот год Первый май встречать совсем по-другому!

Сидит маленький, седенький в вязаном жилете. Черт его знает, что он такое? Может, щупает?

* * *

В Умани появились немцы из Африки. Из тех, что удирали не по суше, а по морю в Грецию. Берлинцы. Небольшие. Юркие. Форма желто-зеленая. Светлая. Дурь еще не выбита.

— О, мы уехали, чтоб войну в два месяца здесь кончать. Мы — африканцы.

Лукаш слушал, и вертелся вопрос:

— А из Африки что удрали? Или там жарко очень?

8 мая 1943 г.

Учительница Неля Белоус, двадцать один год. До войны прожила с мужем месяц.

Белая полная шея. Черные волоокие глаза. Тело мягкое, округлое, но почти еще девичье.

— С той поры, как меня записали, ничего делать не могу. Все хожу да хожу. Мама говорит: «Хоть сейчас беги». Самое лучшее по комиссии не пройти. Алик (врач-перс, муж родственницы) говорит, что может вливание молока сделать. И поможет это. Говорит, еще щетинку можно в руку, опухоль здоровая будет. Только потом операцию придется делать.

И опять растерянно:

— Не знаю, что делать. Лучше б по комиссии не пройти, а вдруг после комиссии не отпустят. Тогда что? И скрыться есть где. У меня в Викненной (Винницкая область) дядя — церковный староста. В церкви можно. Только боюсь. Там мертвецы бегают. [220]

Мария смеется:

— Ну, мертвецы и боги не так страшны, как немцы.

Я смотрю и думаю. Вот молодая. Неизношенное тело. Если пойдет — одно из двух: или обезобразит, высушит работа да недоедание, или истаскает какой-либо немец.

Жалко.

* * *

Десятого старик был в селе Викненная Винницкой области. От нас километров двенадцать. Еще раньше болтали, что там часто бывают партизаны. В одной хате застали трех выпивающих полицаев. Винтовки стояли тут же. Полицаи за них не взялись. Командир забрал.

— Винтовки советские. Вам их носить не полагается. К одному — взял за гимнастерку:

— Ты кому служишь? Немцам? А что на тебе — гимнастерка советская? А ну, скидай! И штаны скидай, сволочь!

Так раздели до белья. Одного, на которого селяне жаловались, предупредили:

— Смотри. Даю тебе пять дней сроку. Через пять дней тут будем. Откажись от этой службы. Не откажешься — будет плохо.

Немцев в селе не бывает. Староста и бригадиры боятся нажимать. По сути безвластие.

* * *

Рассказывают о селе Комаровке недалеко от Умани. Село тянется вдоль леса. Там когда-то убили немца. Немцы повесили двадцать человек, забрали все их имущество. Теперь село молча бунтует, тем более, что партизаны бывают постоянно. Немцы не показываются. Все «власти» фактически от власти отказались. Староста, полицаи ходят вместе с остальными в поле — не командуют, а работают. [221]

* * *

Появление партизан — единичное в нашем селе, постоянное в окрестностях — оказывает свое влияние.

За последнее время под разными предлогами увильнуло от должности порядочное число «властителей». Заместитель старосты Мишка Петрик перекрасился после того, как его повозили партизаны. После заявил, чтоб освободили от заместительства старосты. Стал заготовителем: ездит, собирает яйца.

От должности полицаев открутились Михась Романюк (самый злостный), Гриць Лаврук и еще несколько.

Бригадиры говорят на поле о тех, кто не вышел:

— Вот дам список барону. Это вам не при Советах.

Но тут же добавляют:

— Добре, що теперь все боятся: староста, полицаи.

А думаете, комендант не боится?

18 мая 1943 г.

Газет не видел дней десять. Только краткое содержание передают: «Героически закончилась кампания в Африке». Причем в заметке ничего не говорится о том, что войска и матросы эвакуировались. Значит, все там и пропали. Другое признание об окруженных возле Орла частях: «Отбиваются до последнего патрона». Вслух добавляют, что красные в Керчи. Значит, и кубанская группа замкнута окончательно.

Три подобных эпизода стоят немцам, наверное, не меньше миллиона ударных войск. Их, ясно, новые наборы не заменят. Это понимают уже и не гении.

Этот процесс падения ударной силы и боевого духа гитлеровской армии чувствуется в воздухе даже здесь, в глухомани. В воскресенье по хатам ходил немец. Говорил, что с уманского аэродрома. Просил (!) яичек. [222]

Объявил: «Кушать мало дают». Не требовал, чтоб набрать больше. Говорил:

— Русс идет — я его не трогаю. Я иду — русс рукой машет.

О Киеве:

— Плохо. Бом-бом!

* * *

Слухи о Киеве раздуваются, растут, окончательно спутал правду и добавления. Это психологически самый большой удар, который я пережил в последнее время. Один плотник, вернувшийся из Умани, дает по-своему меткую, короткую характеристику:

— З Киева дермой зробили. (Дерма — грубое решето, которое делают, пробив сплошь дырами лист железа).

Из местных событий в последнее время наиболее трудно досталась мне история с добровольцами. Когда кончилась история с набором 22–25 годов, вскоре узнали: двое из записанных пошли добровольно. В «народную армию»{18}. Они были почти незнакомы. Отнесся спокойно. Потом узнал еще о четверых: Якове Ковбеле, Ниле, Борисе Попадыке, Федоре Елибодянике. Трех знаю хорошо. С первым встречался в прошлом году. Он закончил девять классов. Рассуждал, как бы хотел учиться. Второй — брат учительницы. Красивый, сероглазый. Жил все время в Киеве. И родители в Киеве. Сестра его пошла добровольно в Красную Армию. Четвертого видел постоянно. Считал почти своим. Он принес мне зимой «Немецкую идеологию». Долго не мог — да и сейчас тоже — уразуметь: почему?

Кажется, все были комсомольцы. Все учились. А вот ходят разодетые. Не работают. Пьют. [223]

Старик:

— Это все кулацкие сынки: Ковбель, Попадык.

Неужели правда? Тогда это еще одно доказательство, что мы были наивны, веря в способности людей изменяться к лучшему, быть хорошими.

Ну, а Нил?

Встретил сестру. Спросил. Она растеряна, смущена.

— И я не знаю ничего. Только от других. Что теперь мама и папа скажут? А он один домой и не приходит. Все с товарищами: знает, что будут ругать.

Он пьяный пришел к Т. Я. Бажатарнику. Плакал:

— Почему меня никто не отговорил?

Тот, рассказывая:

— Подумаешь, дытына — девятнадцать лет. Да и кто б отговаривать стал в такое время?

Олекса Бажатарник, председатель колхоза, увидев их работающими, сказал издевательским тоном:

— Вы що, хлопци, прийшли? Раз уже добровильно записались — идить до дому та збирайтесь.

Те побежали жаловаться в управу. Но к словам не придерешься, тон — не документ, а староста — приятель.

От непривычного ощущения и своей вины (ведь ты сидел здесь, почему ж не взял их под свое влияние!) старался отделаться: «Ну их к матери, захотели умирать — пусть идут». Другие советовали:

— Вы мирину с ними не разводите.

Ловил рыбу. Они пришли купаться с патефоном. Такие молодые, сильные. Жалко стало. Как бы пригодились. Они полетели в воду.

— Гопкомпания, не журись!

Потом трое (Нил остался) подошли. Попросили прикурить. Яков отворачивал глаза. Попадык резко поворачивается и уходит.

И хотя другим не советовал «разводить лирику» — [224] сам не выдержал. В воскресенье Нил пришел к Л. за патефоном. Я вышел навстречу. Говорил резко. В конце: «Конечно, ты можешь пойти и донести в управу». Стоял он бледный. Молчал. Только:

— А откуда вы знаете, что я думаю, собираюсь делать?

Они вообще уже ищут оправдания. Кутят с надрывом. Попадык, когда ему тетка сказала: «Смотри, если пойдешь в атаку да дядьку встретишь — не убивай», — заплакал. Потом:

— А почем вы знаете. Может, я иду только чтоб оружие взять...

Яков упрашивал отца:

— Тато, вырви меня как-нибудь.

Старик потопал в район к старшине. Понятно, получил ответ, что ничего нельзя сделать.

Передают, будто записываться они поехали после крепкой пьянки. По дороге пили тоже. Кто ж из них был организатором, подпаивал остальных?

Иные комментируют:

— Хлопцы себя спасают.

— Они думали, что их год заберут, а они еще тут будут пьянствовать. А там выскочат как-либо. Немцев хотели перехитрить.

В связи с этим в селе возрос интерес к добровольству. Передают, что первые в Кировограде грузят камень, что некоторых из соседних районов направили сразу на фронт.

У одного парня кутил брат-доброволец. По ночам стрелял. Уходя, прощался выстрелами. Требовал водки:

— Неси горилку. Я, брат, сегодня живу!

Видел его мальчишеское лицо. И в жару — полная форма, до подсумки включительно.

Он пьяно хвастал: [225]

— Сейчас не немцы — добровольцы фронт удерживают. Красные, як попадешься, враз убивают.

До черта идиотов и сволочей на свете! До черта.

21 мая 1943 г.

Мы всегда обращались к разуму человека. Мы считали его слишком умным «Ecce Homo»{19}. Немцы обращаются к его звериным, шкурным, желудочным инстинктам.

* * *

Из уманских рассказов.

В Софиевке живет недавно приехавший генерал. Старик назначен специально по борьбе с «бандитизмом»{20}. Спит целые дни и дует уманское вино. Обслуживают пять уманок и плюс денщик. При генерале с полсотни всяких офицеров, ни черта не делают, но буквально голодают. Женщины, что обслуживают, приносят из дома картофель для себя. Офицеры воруют или выпрашивают. Варят в парке. Ругаются, что на фронте было куда лучше. Хоть кормили.

24 мая 1943 г.

Люди хотят мира. А так как фактов, говорящих, что он скоро будет, нет, они их выдумывают. Уже с месяц болтают, о каком-то не то съезде, не то конференции «всех стран». Сначала говорили, что таковая — в Латвии, теперь — в Турции. Мужики даже точно определили условия: [226]

— Все станут по своим местам, как до войны было.

— А коли ниметчина не схоче?

— Ну як не схоче? Толи они скажуть: ми вси на тебе пидемо...

Иранец говорил: мол, в Анкаре уже три заседания было, германец требует Голландию, Бельгию, Данию и Украину по Днепр, а союзники — чтоб все государства восстановить...

25 мая 1943 г.

Быт.

Фросинья Сухина — крепкая краснолицая женщина. Ей за тридцать. Пятилетний сын — «незаконнорожденный». Потому ее прозвали Зозулька — Кукушка. Родители ее умерли давно. Братья разбрелись. Бедовала все время. Маленькая хатка стоит на глинистом горбу, где даже картошка с трудом родит.

В прошлом году она приняла пленного — Николая из Архангельска. Он высокий, желтый. Ревматик. По рассказам, закончил мехтехникум. Был механиком автотракторной мастерской. Теперь делает зажигалки. Для корпуса использует трубки от самолета, что сел в начале войны возле Городницы. По алюминию выполняет концом ножа рисунки — цветы, коня с седлом, курящего с трубкой и свои инициалы.

Она — потому ли, что сама знает беду, потому ли, что наконец-то нашла мужа, и значительно моложе себя, — относится к парню с нежностью.

Ему поручили стеречь кур — она с сыном приносит обед.

— Два дня не обедали вместе. Скучила.

Смотрит на него: [227]

— У тебя опять нос заложило. Ноги сегодня погрей.

Вспоминая, как бригадир Слободяник плакал, провожая сына.

— Так ему и надо! Кричал на Колю: «Я тебя туда загоню, что и не увидишь!» Что он ему винен? Хотя пожалел бы. И так человек от дома далеко, а он хочет еще дальше.

Он матерится.

Она:

— Ты б не ругался. Ты ж культурный.

— Научишься у вас, украинцев, культуре, мать вашу...

Бригадир ее дразнит:

— Франя, почему так? Не было у тебя чоловика — дытына была. Е чоловик — дытыны нема.

— Только теперь, в войну, до дытыны.

— Певно, не любишь его.

— А хиба для цего любить треба. Переспать — и все.

Зозулька — она понятнее мне и ближе всех этих хозяйственных мужиков и баб.

6 июня 1943 г.

Все наши «добровольцы», за исключением первых двух, дома. Нил и Яков пришли через день после того, как гремела у нас по хатам музыка по приказу барона. Говорили: Нил, мол, забракован по годам (он с 1926-го), Яков — по болезни. Встретил Нила.

— Ну, вот и хорошо. (Больше сказать тотчас было нельзя).

— Еще как хорошо!

Чувствовалось, у них отлег камень от сердца. Встретив меня, здоровались весело, размашисто. Их окружили, [228] утешали. Не было и признака того, что чувствовалось перед поступлением, когда «добровольцы» проходили, опустив глаза или ухарски насвистывая.

Передают, что Яшка приходил к доктору Аснарову за день до комиссии с письмом от девушки-аптекаря из нашего села, требовал кофеин. Еще чего-то в больших дозах. Пьяный. Грубый. Он здоров вполне. Брак искусственный, конечно.

Два их компаньона — Борис Попадык и Федор Слободяник, — как говорили, приняты. Немного погодя явились и они.

— Освободили нас в Кировограде. Комиссия медицинская.

Люди:

— Спитайте их, вони не знают, де Кировоград.

— Они думали — всех отправят, а они тут с год будут винтовками щеголять. Как увидели, что к фронту — тикати.

Другие качали головами: пострадать могут хлопцы. Но они стали ходить на работу. Никто не трогал.

Посмеивались иные:

— И правда добровольцы. Хочу — пойду, хочу — утеку.

Из Колодистого пришли слухи: они с неделю жили там у одного родича.

В подтверждение правильности удирания этих парней, которые надеялись приспособиться, пришло письмо от старшего брата Яшки, несколькими неделями раньше ушедшего в немецкую армию. Переслал из Кировограда с одним мужичком из соседнего села.

— Крути, Яшка, как можешь, и не попадайся. Бо я попался. И всем своим и моим товарищам передай. Я ж певно пропав! [229]

Немцы бессильны добиться осуществления собственных строжайших и важнейших приказов. Пример тому — пресловутая мобилизация 25–29 годов. Восемь дней назад в воскресенье в Колодистом объявили, чтоб молодежь этих лет явилась в управу. Там были показаны списки подлежащих явке на вторник на пять часов утра. Читавший должен был расписаться.

Порядочно не расписалось. Полицаи бегали за ними. Те предусмотрительно отсутствовали. Тогда ставили «н» — нема.

В семье одного приятеля представителя администрации отсутствовал сын. Староста к нему.

— Если не явится — хату спалю.

Вечером прибежали за мной. «Леня пришел!» (Л. Иванов — учитель из Колодистого).

Встретились у реки. Он, волнуясь, рассказал: Валю Игловую (учительницу, не то приятельницу, не то возлюбленную) тоже записали. Плачет. Припадки. Условились о мерах.

На другой день были с ней у Аснарова. Его не было. Уже началась комиссия. Девять сел в первый день. Уехал с шести утра. Жена рассказывала: эту ночь почти не спали, двери не закрывались, — люди шли, просили выручить. Одни плакали. Другие предлагали сало, муку, поросят... Третьи почти скандалили.

Условились: на комиссии назовет мое имя{21}.

Позже снова был Иванов.

— Валя плачет. Говорит: «Чувствую, что ничего не выйдет. Все равно пойду».

Снабдились чаем. Пошли.

Девушка сидела закутавшись. «Ничего мне не поможет [230] «. Она куталась зябко в платок, хотя было жарко. Бледная.

Наконец, придумываем способ вызвать опухоль аппендицитного рубца: пчелы. Сестренка бежит к ближнему пчельнику, ловит пчел в спичечную коробку. Выбираем момент.

Валя смущается.

— Ну как же вы будете делать?

— Откройте мне только рубец. Больше ничего не надо.

— Хорошо. Я буду думать, что вы доктор.

Садится, обнажая маленький кусочек живота с ниткой шрама. Беру пчелу. Жало входит точно в рубец. Она морщится. Несколько погодя ощупывает и радостно:

— Напухает. Ей богу.

Настроение лучше.

Подруга — моложе ее. Навеселе. Сидит, уронив голову. То смеется, то плачет.

— Журилась, журилась, выпила стакан горилки. Теперь легче. Завтра как пойду, обязательно горилки выпью. Смелости будет больше, щоб тикать. Ой, тесто у меня убежит. (Она живет одна, родителей нет). А ну его к черту.

Валя:

— Что ж делать? Не идти на комиссию — сестру могут забрать. Идти — а вдруг они не отпустят и прямо с комиссии отправят? Лучше идти, да!

В среду утром (отправляли во вторник) узнали подробности. Собрались около управы не в пять часов утра, а около полудня. Сорок пять человек вообще не явились. На каждой подводе вместе с отъезжающими ехали семьи. Колодистое проходило комиссию последним (в запас Валя взяла пчел, курила чай). В школе раздевалка. [231] Девушки раздеваются, смущаясь. Оставляли кофточки, хотя переводчик ругается:

— Совсем раздевайтесь, совсем.

Прятались одна за другую.

Сошлись в раздевалке немцы. Тыкали пальцами. Хохотали.

Сначала пропустили женщин с детьми.

Потом:

— Ну, девчата, идите.

Отсчитывал двенадцать, хлопая по задам, «как скотину». Шли голые коридором. Полицаи посмеивались, обсуждали качество.

Волнения: «Вдруг Аснарова нет? Вдруг он меня не узнает?»

Он был.

— Я от Германа.

И все забыла, что надо говорить. Он осматривал, подсказывал:

— У вас менингит был?

— Да.

— Аппендицит?

— Да.

— Крест...

Немцы тут же. Переводчик. Принятому ставили в списке номер, непринятому — крест.

Немец подозвал, щупал живот, потом вновь вернул. Освободили по аппендициту.

Позже Алик бегал меж подводами.

— Дэ Иванов? Дэ Иванов?

Они вначале решили не откликаться из предосторожности. Алик нашел. Забрал. Увез с собой.

У него кутили. Алик смеялся:

— Это вы должен угощать меня водка! [232]

* * *

Колодян отпустили по домам, так как в тот день было уже поздно везти в Умань. На следующий день староста распорядился объявить записанным (кто не явился — не объявлять), чтоб собрались. Собралось всего четырнадцать человек. Из них тринадцать убежали по дороге в Умань и из Умани. Ехал один — сын кулаковствующего мельника Гаврила Шумка. Объяснял:

— Как тато стал мне начитывать законы!..

Итак, из ста семидесяти — один. Не плохой саботаж! А немцы ничего не предпринимают. Наша молодежь зорко присматривается. Ожидает: «Если там ничего не сделают — у нас никто не пойдет».

Приблизительно то же получилось и в селе Городнице. Из семидесяти с лишним подлежащих отправке — несколько человек. В селе Рыжовке — ни одного.

Наш староста Коцюруба, выпивая на днях, говорил собутыльникам-активистам: «Коли будут брать — треба щоб вси пишли, або вси тикали».

Почему же нет репрессий? Бессилие? Вряд ли. Испорченные дороги — возможно. Но главную роль играет, должно быть, осторожность.

Передают: в селе Хощевата (Винницкой области, километров за двадцать — двадцать пять от нас) при мобилизации много молодежи ушло в партизаны. Приезжали немцы. Агитировали (!) Грозили: если кто не пойдет — сожжем село.

8 июня 1943 г.

Мельком видел предательскую газету для военнопленных «Заря» за 26 мая. Из политических сенсаций — сообщение о роспуске Коминтерна. Мол, под давлением Рузвельта. [233]

Мужики, до которых дошли слухи об этом, ориентировались мгновенно. Бывший бедняк и активист Лаврук Иосиф:

— На бумаге, може, и распустили, а делать еще больше смогут. Надо ж американцев успокоить. Хай не кричат.

Другие сомневаются:

— Может, немцы распустили. Газета немецкая: что хотят, то и брешут.

Литературная страница: «Крестьянские поэты.» Стихи Клюева, Есенина. Статья, изображающая как мучеников Клюева, Есенина, Орешина, Клычкова. Меня бесит толкование Есенина. Его изображают как травимого, по сути убитого воспевателя старой русской деревни. Николай Киселев льет в своей статье слезы. Пытается изобразить С. Есенина как внутреннего эмигранта. Он, мол, принадлежит нам! Он сермяжный поэт — враг большевиков, индустрии и т. д.!

Руки чешутся написать ответную статью. Нелепо и подло по отношению к образу, к сущности Есенина изображать его «крестьянствующим». В том-то и сила его трагического облика, что, по Гейне, «через его сердце прошла мировая трещина». Не труд деревни, не бедность ее любил он, а облик ее широких полей, умиротворенность ее природы, чистоту неба и березовой рощи. И боялся, что это исчезнет. И понимал, что должно исчезнуть, что нужно, чтобы многое от этого прежнего исчезло, и жалел в то же время. Уже «Сорокауст» показал — с болью, но ясно.

Есенин сознает: любимая им деревня отстала от века — «глупый, глупый, смешной дуралей»...

Цитаты, которые приходят на память:

Я не знаю, что будет со мною,
Может, в новую жизнь не гожусь. [234]
Но я все же хотел бы стальною
Видеть бедную, нищую Русь
...Остался в прошлом я одной ногою,
Стремясь догнать стальную Русь,
Скольжу и падаю другою...
Кто бросит камень в этот пруд?
Не троньте! Будет запах смрада...

Вот Киселевы и смердят.

Киселев воображает, будто поэт мог быть похож на них. Сегодня они расписывают его юродивым, в лаптях, защитником дикости, темноты, бедности, чересполосицы старой деревни. Завтра, чего доброго будут писать: Есенин, мол, только и мечтал, чтобы русского крестьянина били в морду немецкие бароны.

Они — проституты идейные, литературные, продающие за кусок хлеба с маргарином свою землю и свой народ, именующие эту паскудную сделку «патриотическим поступком», — смеют называть Есенина своим соратником.

Маяковский сказал когда-то:

Не позволю мямлить стих и мять.

А сейчас Киселевым не позволим. Есенин многого не понимал. Он стремился к будущему и не мог отрешиться от прошлого. Он стремился создать поэзию небывалых образов и порою скатывался к посредственным романсам. Но он все же был честен. Он действительно больше всего любил «шестую часть земли с названием кратким Русь».

Поэтому он мог бы сказать, как Брюсов:

Тех, кто меня уничтожит,
Приветствую радостным гимном!

В этом подлинное величие. Они сумели подняться над собой, хотя не могли преодолеть себя. [235]

13 июня 1943 г.

Ослепительная стояла над степью жара. Солнце падало на темя, подобно горячему молоту.

17 июня 1943 г.

О партизанах опять слышнее. Два дня назад несколько было в центре села. Ночью зашли в пару хат. Попросили есть. Ободранные Без оружия.

На поле вчера говорили: у лесника Колодистского леса Комаржицкого в ту ночь было семьдесят пять человек.

В селе Юрковка — километров двенадцать от нас — на одну женщину, жившую в крайней хате, донесли: партизанам печет хлеб.

Нагрянула полиция. Застала какого-то неизвестного парня. Бежал. Застрелили. Ее повесили. Бучера (полицай из Колодистого) накинул на нее петлю — велика. Сам подтянул.

Вспоминаю его. Невысокий. Черный чуб. Лет под сорок. Хотелось бы на спине по-украински: «Кат»{22}.

18 июня 1943 г.

В сводке за 10-е сообщение: в тылу среднего участка восточного фронта уничтожено двести семь лагерей. Размах действия, значит, порядочный!

Вечером. Уже собрались ложиться. Николай Бондарчук вызвал. Только что пришел из Колодистского леса, где рубил. [236]

— А в тих лесах ребята есть. Это факт. На «Затишке» опять коней забрали и коров. По лесу немцы гоняли. Мотоциклы. Три машины полные.

21 июня 1943 г.

Когда-нибудь те из нас, что останутся живы, или наши сыновья и внуки вынут камни из подвалов. Покрытые плесенью. Исцарапанные подписями, исщербленные пулями. С темными пятнами впитавшейся крови. Кирпичи, поседевшие от виденного.

Перенесут их в музей. Под стекло. Экскурсоводы будут останавливать перед ними учеников, рассказывать несмыслимые были, которым дети не будут верить.

22 июня 1943 г.

Два года войны. Печально, и все же есть какая-то гордость. Нас не разбили ни в месяц и ни в три! В третье лето войны они не наступают.

У меня уже почти два года — самых тяжелых! Эта «ссылка» тянется, тянется, тянется. Ну, что ж! Наши все ж не разбиты! Мы правы.

Был родич из Помошной. Слесарь на железнодорожной электростанции. Рассказывает:

— Кормят плохо. На всю семью, на троих, получаем в месяц четырнадцать с половиной килограммов просяной муки. На пасху объявили: будет подарок — соль, крупы, постное масло. Давали на рабочего — пятьсот граммов проса, тридцать граммов подсолнечного масла, пятьдесят граммов соли. Масла столько, чтоб только дно бутылки закрыть.

Рабочие издевались. Нарочно приходили с двумя мешками и ведром.

— Ну, дайте подарочек. [237]

Дальше