Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Глава двадцать третья

Разговор с Бирюзовым исключал возможность обратиться к нему с просьбой о переброске в Югославию; по дороге в Бухарест я с досадой подумал об этом. Но вышло так, что, едва приехав в Бухарест, я наткнулся на знающих людей, подсказавших мне правильный путь: если я, не теряя времени, отправлюсь отсюда в юго-западную Румынию, в город Крайову, то, наверно, найду там именно тех наших товарищей, которые мне нужны, чтобы попасть в Югославию.

Встретив в Бухаресте Евгения Кригера и уговорив его ехать вместе, я через сутки добрался до Крайовы, довольно большого и красивого провинциального города, меньше чем в ста километрах от югославской границы, если брать по прямой.

Не помню уж, на чьем «виллисе» мы добрались туда, но свои колеса у нас были, и это нам вскоре очень пригодилось.

У военного коменданта Крайовы, человека радушного и к тому же любителя стихов, мы, предъявив документы, выяснили, что какие-то представители нашей военной миссии в Югославии действительно находятся здесь, в Крайове, и получили адрес, по которому можно было их найти.

На одной из тихих зеленых улочек на окраине Крайовы мы остановились у особнячка с автоматчиком у ограды и, вызвав через него дежурного, после некоторых препирательств проникли внутрь.

Нас провели к подполковнику, оказавшемуся человеком неразговорчивым — не то по характеру, не то по долгу службы. Когда я изложил ему цель приезда и прямо спросил, есть ли возможность полететь отсюда к югославским партизанам, он ответил уклончиво, что сейчас здесь нет того, кто мог бы такой вопрос решить, но если я приеду сюда еще раз через несколько дней, то, возможно, найдется перед кем его поставить. А пока, раз нас интересует Югославия, недалеко отсюда, в районе Турну-Северин, наши войска переправились через Дунай на югославскую территорию и продвигаются там с боями. Раз наши командировочные предписания при нас, мы можем ехать туда; на это особых разрешений не требуется.

Мы с Кригером послушались и, не мешкая, поехали в Турну-Северин.

К сожалению, от этой поездки у меня осталось лишь несколько строчек во фронтовом блокноте.

...При переправе через Дунай на югославскую территорию познакомились с ехавшим в наши части для связи полковником Любодрагом Джуричем — первым офицером-югославом, которого я увидел, и членом нашей военной миссии в Югославии полковником Д. Н. Парамошкиным.

Наши части вели бои, углубившись на югославскую территорию. Мы с Кригером провели на плацдарме полтора дня, переночевали и вернулись в Крайову...

Вот и все, что записано. Но кое-что к этому хочется добавить.

На плацдарме в районе Кладова шли ожесточенные бои с контратаковавшими немцами. В наших частях мы побывали, но обстановка складывалась так, что перспектива соединения с действовавшими в тылу у немцев югославами здесь, на этом участке, пока отодвигалась. Во всяком случае, в ближайшие дни этого не предвиделось.

Добиваться той цели, которую я перед собой поставил, очевидно, предстояло где-то в другом месте.

Возвращаясь в Крайову, я вез в кармане кожанки сувенир, имевший для меня значение доброй приметы. В первый день, проведенный на югославской земле, я обменялся с полковником Любодрагом Джуричем — отдал ему свой кисет, а от него получил маленький самодельный партизанский деревянный портсигар с искусно вырезанным на крышке гербом народной Югославии. В этом портсигаре я до конца войны возил махорку, которой уже давно набивал трубку взамен трубочного табака.

Кстати, и после войны, когда трубочный табак появился, я перешел на него не сразу. После махорки он еще долго казался слишком слабым.

В Крайову мы вернулись на ночь глядя и с запиской от коменданта, написанной по-румынски переводчиком, явились на ночлег в какой-то провинциальный мелкобуржуазный дом.

Хозяева были приветливо безмолвны. Они говорили только по-румынски, а мы только по-русски. Утром нас напоили кофе, а потом, как мы поняли по жестам, хотели у нас выяснить: как насчет обеда? Кригер вытащил из кармана имевшиеся у него румынские леи и постарался объяснить жестами, что хорошо бы сходить на базар, купить чего-нибудь на эти леи; чего купят, тем и пообедаем! Хозяева поняли, леи взяли и жестами дали понять, что с обедом все будет в порядке. Наверное, так бы оно и вышло, не прояви я неуместную инициативу.

На стоявшем в столовой серванте я заметил среди другой посуды большое продолговатое фаянсовое блюдо с нарисованной на нем рыбой. И мне захотелось селедки. Самонадеянно решив, что сумею объяснить желаемое, я снял с серванта блюдо, показал хозяевам нарисованную на нем рыбу, а чтобы уточнить, что речь идет о селедке, взял из солонки щепотку соли и посыпал ею изображение рыбы. Хозяева смотрели на меня с недоумением, но потом, кажется, поняли и, улыбаясь, закивали.

Гордый своей находчивостью, я сказал Кригеру, что, вот увидишь, все будет в порядке, будем есть на обед селедку, и отправился в тот же самый особняк с автоматчиком у ворот, на дальнюю улочку Крайовы.

В особняке мне посоветовали зайти еще раз вечером. Того, кто предположительно мог решить интересовавший меня вопрос, все еще не было на месте.

Побродив по Крайове, я к обеду вернулся на место нашего постоя, предвкушая встречу с селедкой. Однако не тут-то было. С леями Кригера наши хозяева распорядились добросовестно, накупили и наготовили самых разных закусок, за исключением селедки, после них накормили нас супом, а потом хозяйка торжественно внесла и поставила на стол то самое блюдо с нарисованной рыбой, при помощи которого я объяснялся насчет селедки.

На блюде поверх нарисованного лежал очень большой настоящий карп, жареный, во всю длину, от головы до хвоста, густо посыпанный солью. Оказывается, меня поняли слишком буквально. Кригер чуть не задохся от смеха. Хозяйка стояла и с интересом смотрела на меня — как я примусь за это странное русское блюдо? И только когда я, взяв с серванта плоскую лопаточку для пирожных, стал чайной ложкой сгребать на нее соль, Целой горой лежавшую на карпе, все всё поняли и смеялись уже все вместе.

Вечером я еще раз пошел в тот же особняк и с тем же результатом. Ответили, что говорить пока не с кем, и посоветовали зайти утром. Кригер махнул рукой и на рассвете уехал в штаб Второго Украинского фронта выполнять какое-то задание редакции «Известий». Уже после его отъезда я еще раз зашел в особняк и застал в нем того, кто, оказывается, и был мне нужен, — начальника нашей миссии при Главном штабе Народно-освободительной армии Югославии генерал-лейтенанта Корнеева.

Николай Васильевич Корнеев принял меня и выслушал мою просьбу: посодействовать в переброске к югославам, желательно куда-нибудь подальше, вглубь, и, если возможно, в такие места где я мог бы увидеть маршала Тито и взять у него интервью для «Красной звезды». Попав наконец к человеку, от которого явно многое зависело, я поспешил выдвинуть ту программу-максимум, о которой и не заикался до этого, говоря с его подчиненными.

Дослушав до конца, Корнеев сказал, что все это вместе взятое — дело не только военное, но и политическое, что ответственность за переброску меня самолетом в Югославию к партизанам он на себя не берет, но помочь мне готов. У него есть связь с Москвой, и, если я сформулирую письменно все, что сказал ему, он передаст туда этот запрос шифровкой. Причем, учитывая характер запроса, рекомендует послать его на имя Молотова. А потом сидеть и ждать здесь ответа. А если сидеть и ждать я не хочу, то рекомендует мне побывать еще раз в наших войсках, действующих на территории Югославии. Но только не в районе Кладова, а южней, где они уже вступили в связь и взаимодействие с югославскими войсками. Для этого следует поехать из Крайовы в Калафат, там перебраться через Дунай с румынской территории на болгарскую, в Видин, а оттуда через болгарскую границу ехать в Югославию, в район Неготина, уже занятого нашими войсками. А через несколько дней, когда я вернусь оттуда, у него, наверное, уже будет для меня тот или иной ответ из Москвы.

Примерно таким был этот важный для меня разговор. Я написал текст запроса, простился с Корнеевым, тут же при мне вызвавшим к себе шифровальщика, сел на «виллис» и, проехав за один день по территории трех государств — Румынии, Болгарии и Югославии, — к вечеру добрался до Неготина, в район действий наступавшей там 57-й армии Третьего Украинского фронта, которой командовал генерал-лейтенант Гаген.

Во фронтовом блокноте осталось несколько записей об этой поездке.

Город Неготин. На площади памятник погибшим с датами 1912 — 1918 — сначала Балканская, а потом первая мировая война. На верху памятника неумирающий бронзовый орел, а рядом с ним только что поставленные гранитные пирамидки над могилой наших погибших танкистов. Надпись: «Капитан Вергеревский Александр Иванович 1920 года рождения, гвардии старшина Шор Василий Васильевич 1909 года рождения — за освобождение Неготина».

У немцев здесь воюет 1-я горная дивизия генерал-лейтенанта Штеттнера. Вспоминаю по созвучию — Штеттнер и Шернер. Где только не воевали немецкие горноегерские части — от Крита до Мурманска! Там, под Мурманском, и в Норвегии с теми, которыми командовал когда-то Шернер, уже покончено, А здесь этот Штеттнер еще дерется с нами.

Вдруг выясняю, что Нижне-Днепровская 113-я дивизия, в которой сейчас нахожусь, — бывшая ополченческая Фрунзенского района. От Москвы — сюда, на Дунай, в Неготин! Командир дивизии полковник Мухамедьяров говорит про встречи с жителями:

— У нас здесь, в Югославии, появилась новая деталь формы — венки на машинах и цветы на фуражках!

...Еду по узкой горной дороге на Салаш. Ночной марш двух дивизий. Рассвет. Крестьяне, идущие навстречу машинам, закрывают глаза волам. В долинах поля — кукуруза и тыквы. В ущелье целое конское побоище. Здесь наши артиллеристы застигли немецкую конную артиллерию. Десятки убитых лошадей и на дороге, и у дороги, и под откосом, и в русле узкой горной речки.

Разговоры с югославами.

Начальник штаба 25-й партизанской дивизии майор Драгослав Петрович, из бывших офицеров старой югославской армии, рассказывает, что у них в дивизии есть наш русский врач. Говорит про себя, что до войны был кавалеристом, кончил военную академию в Белграде. Отец его сейчас в лагере за то, что сын в партизанах.

Рассказ партизанского командира, который когда-то, в начале войны, пошел служить в отряды к Драже Михайловичу — бывшему начальнику штаба югославской королевской армии. Тогда считал, что Михайлович против немцев, а потом понял, что Михайлович с немцами. Понял, когда увидел, как Михайлович мирным путем получает оружие от немцев.

...Село Ябуковац. Разговариваю с жителями. О четниках Михайловича вспоминают с ненавистью, говорят, что звали их «коляши» — за то, что они колют, убивают людей ножами. В местном сельском управлении застаю разговор о похоронах недавно погибших. Решают закопать всех там, где они лежат, и отметить эти места — до тех пор, пока не приготовят настоящую братскую могилу на площади. А в воскресенье при стечении народа перенесут останки туда, в эту братскую могилу.

Проходят старики в лаптях, домотканых армяках, спущенных с одного плеча.

Миха Суботич, старик крестьянин, играет на трубе, созывая крестьян на первый митинг.

Сельская церковь, обокраденный немцами сельский алтарь. Священник в разодранной ризе. К церкви везут гроб на арбе. Против лица покойника в гробу сделано окошко. Впереди гроба идет брат мертвого с крестом и цветами. Хоронят Лазаря Баретича. Спрашиваю, как его убили. Отвечают: он увидел, что остался в его доме всего один немец, и хотел отнять у него автомат, а немец его убил.

За первым гробом несут второй.

— А этого почему убили?

— Жили у него. Ушли — убили.

— Зачем?

В ответ только выразительное пожатие плечами и одно слово — немцы!

Бедная церковь, бедный, жалкий колокольный звон...

За те три дня, что я пробыл в частях 57-й армии, впечатлений — и достаточно сильных — было немало. Возвращаясь в Крайову, я думал сесть и написать корреспонденцию о боях в районе Неготина и о первых встречах с югославами. Но все вышло совсем по-другому, чем я предполагал.

Явившись в Крайове прямо к генералу Корнееву и застав его на месте, к своей радости, услышал, что ответ от Молотова получен и то, о чем я просил, разрешено.

На мой вопрос, когда же теперь можно будет лететь, генерал ответил как-то неопределенно — мол, завтра будет видней.

Прикидывая в уме, как бы мне при всех обстоятельствах успеть написать до отлета свою корреспонденцию про Неготин, я стал спрашивать, во сколько именно часов мне надо явиться завтра.

Но Корнеев как-то загадочно повторил, что насчет завтра там будет видно, а пока что мы сейчас поедем с ним тут в одно место... Он возьмет меня с собой.

Я поинтересовался куда. И услышал в ответ: когда приедем, тогда и увидишь!

Через пятнадцать минут мы сели в машину и едва успели влезть, как уже вылезли у какого-то другого тихого особнячка. Внутри его нас встретили люди в югославской военной форме.

Форму эту я уже видел и на переправе через Дунай, и под Неготином, но не сразу понял, что здесь, в особняке, это были не майоры и не полковники, а генералы. Наверное, помешал понять это их слишком молодой для генералов вид.

Мы с Корнеевым и еще с двумя офицерами нашей миссии зашли в небольшую комнату, посредине которой стоял скромно накрытый стол. А еще через минуту, прежде чем я успел разобраться в обстановке, в комнату вошел маршал Тито.

Если сейчас заглянуть в послевоенные мемуары и в военно-исторические описания Белградской операции, там можно найти и упоминание о тогдашнем пребывании маршала Тито в Крайове, и о его переговорах в октябре 1944 года с генерал-полковником Бирюзовым и с представителями болгарского командования о координации действий во время предстоящих операций.

Но тогда все это было еще военной тайной и о том, что после свидания в Москве со Сталиным временным местом пребывания Тито была избрана Крайова, очевидно, было известно только узкому кругу людей — тем, кому было положено сие знать.

Встреча с Тито в Крайове оказалась для меня абсолютно неожиданной, а возможность взять у него интервью для «Красной звезды» неправдоподобно реальной.

Как выяснилось уже за столом, в этот день Тито был вручен здесь, в Крайове, от имени Советского правительства орден Суворова первой степени, и теперь, вечером, за ужином, по этому поводу все выпили по рюмке водки.

Тут же за столом меня познакомили с сидевшим рядом со мной генералом Кочей Поповичем, в будущем начальником Генерального штаба и Государственным секретарем Югославии, а в то время командующим югославскими войсками в Южной Сербии. Вскоре выяснилось, что именно туда завтра ночью мне предстоит лететь вместе с ним.

Предварительно перемолвившись с югославами, мне сказал об этом Корнеев. И я сразу же подумал, что раз так, то получить интервью у маршала Тито, если он согласится его дать, надо или сегодня, или, в крайнем случае, завтра, чтобы я успел и приготовить текст и отправить его в «Красную звезду» до своего отлета.

Об этом я и заговорил, воспользовавшись первой удобной минутой.

Тито согласился и, назначив встречу завтра утром, вскоре ушел к себе работать. Посидев еще минут двадцать вместе с другими югославскими товарищами, мы тоже уехали.

Утром следующего дня я приехал за интервью. Оно заняло час или полтора. Потом днем, работая над ним для газеты, я включил в него не только полученные мною ответы, но и кое-что из услышанного за столом накануне вечером.

На работу оставались считанные часы. Надо было написать, перепечатать, привезти интервью, чтоб его показали маршалу внести, если понадобится, поправки, отдать связистам для передачи в Москву и успеть к наступлению темноты на аэродром, на самолет, улетавший в Южную Сербию.

Не буду приводить здесь этого напечатанного несколько дней спустя интервью, в котором со слов маршала Тито были рассказаны факты его биографии, тогда большинству читателей нашей «Красной звезды» еще неизвестные, а сейчас хорошо всем знакомые.

В конце разговора с маршалом мне пришлось задать ему еще один вопрос, не упомянутый в интервью, деликатный, но необходимый:

— Скажите мне, где я брал у вас это интервью? Тито усмехнулся.

— Очевидно, там, где вы будете завтра утром.

Уже не помню сейчас, кто из югославских товарищей помог написать первые, самые затруднительные для меня абзацы интервью, рассказав мне заранее, как может выглядеть тот пейзаж Южной Сербии, которого я еще не видел.

Одиннадцатого октября, когда я уже несколько дней на самом деле находился в Южной Сербии, а в «Красной звезде» было напечатано интервью, этот заочно написанный мною пейзаж выглядел в нем так:

«По понятным причинам я не назову точно географического пункта, где это происходило. Кругом был обычный пейзаж гор, покрытых начинающим желтеть лесом, ютящиеся на клочках чистой земли кукурузные поля и темные крыши низких крестьянских домиков. В одном из этих домиков я и застал маршала, расположившегося на короткий привал...»

Интервью было перепечатано, согласовано и оставлено генералу Корнееву для передачи в Москву. Теперь оставалось только лететь туда, где я его брал.

Волновал остававшийся невыясненным вопрос: как, собственно говоря, мы будем приземляться там, в Южной Сербии, — на самолете или на парашютах? Как назло, никто ничего на эту тему не говорил, а спрашивать из самолюбия не хотелось.

С парашютом я никогда в жизни не прыгал, даже с парашютной вышки. Когда в сороковом году, после освобождения нашими войсками Северной Буковины, мы летели с Евгением Долматовским обратно в Киев на самолете Р-5, это был первый и единственный случай в жизни, столкнувший меня с проблемой парашюта. Р-5 считался тогда боевым самолетом, и по инструкциям мирного времени посадка в него без парашюта не допускалась. На аэродроме в Черновицах на нас с Долматовским надели парашюты и долго объясняли, в какой момент и как именно в случае чего надо дергать кольцо и что предпринимать, если оно не сразу выдернется.

После того как мы внимательно выслушали все это, нас кое-как втиснули вдвоем в заднюю кабину Р-5. Но когда мы в Киеве со своими парашютами, уже на земле, стали вдвоем вылезать из этой кабины, то вылезание с застреваниями заняло минут десять.

Таков был мой единственный, комический, но и тревожный опыт обращения с парашютом.

Короче говоря, у меня полегчало на душе, когда уже в полутьме на аэродроме я не обнаружил никаких следов парашютов. Их не было ни около самолета, ни в самом самолете, когда мы залезли туда вместе с Кочей Поповичем и полковником Парамошкиным, встреченным мною впервые при переправе через Дунай, а теперь тоже летевшим в Южную Сербию.

Самолет загрузили людьми и ящиками с боеприпасами, и мы уже в темноте оторвались и стали набирать высоту...

Прежде чем привести записи из фронтового блокнота, довольно подробные, но все-таки разрозненные, хочу сделать маленькое вступление, чтобы читатель ясней представил себе и географию, и ход событий в тех местах, где я оказался.

Прокупле, вблизи которого на маленькую партизанскую площадку нам предстояло сесть, — городок в гористом районе Южной Сербии, километрах в сорока пяти к западу от самого большого ее города — Ниша.

Лесковац — тоже небольшой городок, стоящий километров на семьдесят южней Ниша, на том основном, ведущем через Южную Сербию шоссе, по которому как раз тогда, в первой половине октября, немцы пытались прорваться с юга на север, из Греции на Белград.

Именно этого и старались не допустить наступавшие с запада югославы и двигавшиеся им навстречу с востока болгары, на помощь которым подходили наши войска.

Первое соединение болгарских и югославских войск произошло в Лесковаце, на этом шоссе.

Потом, уже после соединения, немцы еще раз пытались прорваться, а кончилось все это взятием города Ниша, в котором участвовали и югославские, и болгарские, и наши войска.

После его взятия с дальнейшими попытками немцев прорваться к Белграду через Ниш было покончено.

Так вкратце выглядели события на этом участке фронта.

Перейду к записям.

...В самолете хотя и со страхом в душе, а все же заснул! А когда проснулся, мы уже делали круги, снижались.

Ночь была лунная. То там, то тут виднелись внизу в горах вспышки фальшивых, выложенных немцами и четниками костров, и от этого вдруг возникло неожиданное ощущение легкости и воровского задора.

Попрыгав на кочках, вылезаем из «Дугласа». Встречающие начинают быстро выносить и оттаскивать в сторону грузы. Как выясняется, сигнальные огни на аэродроме, которые мы видели сверху, — просто большие жестяные чайники; внутрь налит керосин, а через носики протащены фитили.

Едем с Кочей Поповичем и полковником Парамошкиным к месту расположения главного штаба Сербии на пока что единственном имеющемся здесь у партизан «джипе».

Слезаем с полковником в той деревне, где квартирует наша миссия: три человека, в том числе радист и шифровальщик. Теперь прибавляемся еще мы двое.

Беленая хата, сеновал. В хате для спанья тоже сено — высоко наваленное и накрытое полотнищами грузовых парашютов. Харчи для миссии, как выясняется, готовит русская женщина, с семилетним ребенком невесть как попавшая сюда из Бобруйска уже во время войны.

Утром едем из нашей деревни в другую, в ту, где штаб Кочи, на лошадях. Навстречу попадается глава английской миссии майор Хенникер, долговязый, в рубашке с закатанными рукавами, в фуражке и верхом на очень тощей лошади. Видимо, англичан тут не балуют лошадьми.

Обстановка штаба: большой радиоприемник, аккумуляторы, электричество, телефон, узкая койка. Коча здесь и работает и живет. Две карты — Европы и Югославии.

При нас неожиданно приносят известие о том, что немцы взяли город Власотинцы. Это недалеко отсюда. Доносятся отдаленные звуки артиллерийской стрельбы. Пока продолжается разговор, слышно, как где-то вблизи отбомбились немцы.

Большинство работающих в штабе, несмотря на жару, одеты в шерстяные английские рубашки и шерстяные зеленые джемперы. Начальник оперативного отдела штаба — любезный седой человек с несколько излишней восточной вежливостью. Оказывается, когда-то был в штабе Михайловича, а потом порвал с ним, ушел к партизанам.

Портреты Тито, Сталина и Рузвельта на фоне национальных флагов. Рядом на стене неизменный архангел Михаил с мечом, фотография охоты на бегемотов в Африке и кто-то из предков бывшего хозяина дома. А точней, только его лицо, просунутое сквозь фанеру с нарисованной на ней полной гусарской формой.

Рассматриваем в отделе кадров только что полученные, кстати сказать, сделанные по заказу югославов на нашем Монетном дворе ордена. Орден Народного Героя и Партизанской звезды I и II степеней. Ордена показывает нам подполковник Нома, очень больной, много лет просидевший в тюрьме человек с живым, острым, д'артаньяновским лицом. Угощает нас южноафриканскими сигаретами с забавной надписью «20 для вас и 4 для ваших друзей». Тут же рядом, в этой же комнате, беспрерывно строчит на машинке машинистка в зеленой английской форме, бриджах и сапогах.

Вечером к нам в деревню с визитом приезжает майор Хенникер, с ним второй английский майор из Интеллидженс сервис и не то сербский американец, не то американский серб Прибычевич, который находится у партизан уже давно и недавно нашумел в американских газетах и журналах своей статьей «Двадцать четыре часа в фашистском плену».

Это соответствует действительности. Во время одного из немецких наступлений он действительно на сутки попал в плен к немцам.

С англичанами заходит разговор о Гринвуде и о его романе «Мистер Бантинг в дни войны и дни мира». Я говорю несколько, очевидно, не совсем вежливых слов относительно того, что хотя Роман и хорош, но мне, когда я читал его, казалось, что он написан человеком, желавшим доказать читателям, что бомбежка городов с воздуха есть главное и чуть ли не единственное испытание для участвующих в войне людей.

На ночь глядя идем вдоль деревни. В нескольких местах горят костры, вокруг них крестьяне, главным образом женщины, осе сидят или стоят; и почти у каждой в руках веретено; сучат шерсть и коноплю. Рядом с красивой девушкой сидит слепой Партизан в черных очках, с выжженными глазами. Он только недавно вернулся — был отбит из плена и пришел в свою деревню.

Вверху, над головой, постоянное движение немецких транспортных самолетов. Все время что-нибудь гудит. Это немцы эвакуируют свои части из Греции по воздуху. Когда гудение раздается особенно близко, кто-нибудь из сидящих прикрывает костер железным кругом, на котором пекут хлеб.

У костров поют песни, по большей части грустные, заунывные. Но некоторые из песен поются в более живом темпе. Самая популярная песня партизан «Мы молодое войско Титово». Первую строфу этой песни можно вольно перевести примерно так:

Через реки, через села и дубравы
Наступают партизанские бригады.
Против швабов, против воронов кровавых,
Мы идем, не зная страха и пощады...

Партизанские песни в большинстве простые, наивные и прозрачные по содержанию. Во многих упоминаются Россия, Сталин, Молотов. А одна почему-то целиком посвящена Тимошенко...

...Утро. Через деревню проходят партизаны. Большинство в рыжих крестьянских армяках. У каждого где-нибудь звездочка, чаще всего на пилотке. Звездочки из самого разного материала, начиная от красной клеенки и кончая жестью, выкрашенной красной краской.

Полковник говорит, что партизаны вообще неравнодушны к звездам. Смеется, что первые захваченные ими у немцев грузовики были после этого украшены звездами, по меньшей мере, в таком же количестве, как государственный флаг Соединенных Штатов.

Сегодня, вернувшись из штаба, знакомимся с Лозичем, бывшим военным атташе Югославии в СССР, одним из авторов известного письма Симича и Лозича, заявлявших в нем о своем переходе на сторону Тито.

Крестьяне, хозяева хаты, в которой живет здесь Лозич, вытаскивают во двор маленький столик и несколько низеньких табуреток, сиденья которых вырезаны как полукружья. Появляется жбанчик ракии, хорошей, виноградной. Мы пьем по сербскому обыкновению из очень маленьких рюмочек и закусываем эту виноградную ракию тоже виноградом.

Потом вдруг появляются две девушки, дочки хозяина. До этого они были во дворе и возились по хозяйству, в будничном платье, а теперь появляются в праздничном. В длинных расшитых юбках, рубашках, с подборами, в платках, вообще в полном параде. Причина всего этого — фотоаппарат, висящий на поясе полковника. Выясняется, что обе девушки — невесты на выданье. Ничего не поделаешь, приходится снимать. Полковник подряд, старательно, по нескольку раз снимает их окаменевшие лица…

...Рассказ Кочи Поповича о том, как он обменивал пленных.

Нужно было во что бы то ни стало выручить попавшего в руки к немцам крупного партизанского работника. Взамен его отдавали немцам их полковника, захваченного партизанами.

Когда Коча с белым флагом вышел к немцам, немцы решили, что он пришел капитулировать. «А, — говорят, — пришли?» — «Пришли», — говорю и с удовольствием смотрю на себя. А на мне немецкий парабеллум, немецкая фляга, немецкий походный фонарь. Оглядел себя, подождал, пока они меня оглядят, и с особенным удовольствием протягиваю им ноту об обмене».

Вдруг возникает совершенно неожиданный разговор о Маяковском, которого Коча, оказывается, встречал в Париже, и об Эльзе Триоле...

...Сегодня утром, пока все еще спят, беру лошадь и еду вдоль деревни. За деревней зеленое кладбище с простыми каменными крестами. Много крестов без надписей, а на некоторых надписи вроде следующей: «Михаилу Петровичу, живело 27 годин, умре яко ратник удебер (декабрь) 1913». Это еще Балканская война. На другом кресте: «Петру Живковичу, живело 31 годи, умре яко ратник 1914». Это уже первая мировая.

Отдельно пять одинаковых памятников, на каждом портрет и надпись. Все погибли в один день, 17.VI.42 года — Богуслав Константинович, Борислав Андреевич, Велемпр Иванович, Владимир Чекич, Александр Чекич. На последнем памятнике приписка: «Был ковачем, жил 32 года».

На крестах венки из цветов, гроздь винограда, засохшие абрикосы. Все выглядит очень мирно, но на всех памятниках одна и та же дата. Что это за трагическое число было для них для всех — 17.VI.42?

За деревней каменная часовня с окнами, узкими, длинными, больше похожими на бойницы. Рядом в поле ребятишки пасут позванивающих колокольчиками овец и поют что-то бесконечное. Девочка постарше — строгая маленькая женщина — останавливает мальчишку, который хотел срезать с дерева кусок коры. Я издали не слышу, но вижу, как она жестами объясняет ему, как это нехорошо.

В конце прогулки, с другой стороны деревни, застаю в поле партизан на строевых занятиях. Это автоматчики. Диски вынуты из автоматов и мирно, как картошка, и в то же время грузно, как мины, сложены в кучу под грушевым деревом.

Партизаны старательно маршируют. Завидя меня, подофицер командует с дополнительной энергией. Поодаль, в стороне, другой подофицер учит двух отстающих...

...Едем с Кочей Поповичем в Прокупле. Заходит разговор о кино. Хвалит «Петра Первого» и в особенности «Депутата Балтики». Спрашиваю про один из наших военных фильмов как ему понравился. Отвечает: «Лимонад».

— Как это по-вашему, на русском языке, лимонад — в том смысле, в каком я вам говорю?

Не совсем понимая, что он имеет в виду, ищу слово:

— Розовая вода, что ли?

— Да, розовая вода, вот именно. Другим не скажу, а вам скажу, это совсем, совсем плохо!

На станции Прокупле, через которую едем, несколько сожженных партизанами немецких составов и три обгоревших танка. В составах несколько уцелевших вагонов. На них надписи: «Живело Красная Армия!»

Через Прокупле маршируют новобранцы. Останавливаемся в расположившейся на отдых партизанской части. Все здороваются за руку первыми. Где-то вблизи играет баян. У многих на шапках звезды — не приклеены и не приколоты, а терпеливо вышиты белым и красным бисером.

Выезжаем на дорогу, ведущую в сторону Ниша. Обгоняем партизанские части на марше. Вьючные лошади кажутся нагруженными до предела, но все так толково уложено и пригнано, что и мулы и лошади идут свободно. На некоторых поверх всего другого приторочены еще на вьюках чаны для варки пищи.

Штаб 11-й бригады.

Коча пишет приказ о более активных действиях на Нишском направлении.

Неожиданно вижу среди партизан человека в штатском. Оказывается, это всего месяц назад перешедший к ним капитан старой югославской армии. Раньше он не участвовал ни в каких делах — ни в хороших, ни в дурных, ни за, ни против немцев. А сейчас пришел к партизанам. Но партизаны весьма щепетильны к тем, кто пришел к ним только недавно, когда уже стало ясно, на чьей стороне победа. Они держат себя с ним Довольно сдержанно, даже настороженно. Большой, толстый, печальный человек в сугубо штатском костюме.

Еще один офицер старой югославской армии, тоже сравнительно недавно пришедший к партизанам, уже произведен в майоры и работает преподавателем в дивизионной школе. Он в серой шинели и в старом, еще хорошем кителе. Жалуется в разговоре полушутя-полусерьезно на то, что все время идет покрет: «Все покрет, покрет (покрет — поход)! Некогда приклонить голову, а главное — некогда учить людей!»

Штаб 24-й партизанской дивизии в ожидании наступления стоит ближе всех к Нишу. С окраины деревни видны кусочек уходящей к Нишу дороги и полузакрытый холмами, белеющий в котловине Ниш.

Командир дивизии майор Миля Чулович докладывает Коче о подготовке к предстоящему наступлению. Узнаю, что здесь, в дивизии, работают наша медсестра Лиза Кирьянова и хирург Синодов. Вскоре они приходят. Спрашивают про Москву. Спрашиваю их, как им тут. Жалуются только на разбросанность фронта и отсутствие машин. Раненых по двое-трое суток везут на телегах, а иногда тащат на руках. Попадают на операции уже в тяжелом состоянии.

Недавно организовали здесь первое переливание крови — двенадцатилетнему мальчику из соседней деревни, которому осколком бомбы оторвало ногу.

На обратном пути встречаем девушку-бойца из 1-й Пролетарской бригады, которой когда-то командовал Коча. Он встречается с ней очень радостно, целуется, но, когда через пятнадцать минут после этого я спрашиваю, как зовут девушку, он очень долго вспоминает и так и не может вспомнить. В свое оправдание говорит, что его звали тогда не так, как сейчас, а Пера. Это была его подпольная кличка. И ходил он тогда в крестьянском платье и с большими усами. Смеясь, показывает, какие у него огромные были тогда усы.

Коча родился в Белграде, учился во Франции, кончил в 1932 году Сорбонну. Потом вернулся в Сербию. В 1937 — 1939 годах — Испания. После Испании попал в лагеря во Франции. Затем нелегальная жизнь в Париже. Из Парижа сначала в Германию под видом отправляющегося на работу иностранного рабочего, а потом подпольными каналами обратно к себе, в Югославию.

В Прокупле получено известие, что немцы, успевшие прорваться мимо болгар, идут сюда, к городу.

Возвращаемся в штаб. К ночи приходит Лозич, сообщает о том, что немцы прорвались в нашем направлении и заняли — забыл, не записал, какой пункт. Длинное ночное обсуждение обстановки. Отправка шифровок. Следующий день проходит в Действительно все приближающейся артиллерийской стрельбе.

Продолжаются шифрованные переговоры до радио. За горами вспыхивают артиллерийские зарницы.

Спится все равно хорошо. Сквозь шелк пахнет сеном, а под головой мягкие пучки конопли. Парашюты идут здесь за все — и за мешки, и главным образом за простыни. Сегодня говорила об этом, и кто-то пошутил, что хорошо бы послать радиограмму полковнику Соколову, который занимается авиационными делами; «Просим срочно сбросить еще восемь парашютов, безразлично с чем, а то уже вторую неделю не меняем постельное белье!»

Кажется, все-таки в связи с изменением обстановки предполагается покрет — переход штаба куда-то, не то на, не то через знаменитую партизанскую гору, которая называется «Велика планида Радан».

Сегодня майор Хенникер, очевидно, в предвидении покрета передал один из своих двух «виллисов» в наше пользование. Отказываться не приходится, но почему вдруг такая благодать, не понимаем. Полковник, я так и не понял, то ли серьезно, то ли шутя, говорит, что, наверно, Хенникер прослышал, что предполагается покрет через горы, поэтому и отдал один «виллис» нам — в случае поспешного передвижения по неподходящим дорогам авось партизаны помогут русским протащить их «виллис». И будет неудобно не протащить заодно и второй, английский. Лучше уж отдать один, чем рисковать обоими!

На капоте подаренного нам англичанами «виллиса» опознавательные круги, такие же, как и на английских самолетах, чтобы не бомбила своя, английская авиация...

...Покрет пока откладывается. И вообще скорей всего его не будет. Обстановка меняется в лучшую сторону.

Вечер. Радист Костя не отрываясь смотрит на девушку, вырезанную из американского журнала, и стучит на своем аппарате. А перед ним на стенке улыбается с последней страницы обложки очевидно известная в Америке, но совершенно неизвестная ни нам, ни ему кинозвезда по фамилии Юлия Бишоп.

Полковник рассказывает вывезенный из Крайовы смешной анекдот о двух верблюдах, которых, еще начиная с Волги, ведут два бойца, догоняя какую-то свою дивизию, которая на самом деле уже давно в Прибалтике. Спрашивают у них:

— И давно вы идете?

— С тысяча девятьсот сорок второго года.

— И как же вы сюда, до Крайовы, дошли? — Да так вот и дошли.

— Ну а что же вы едите?

— А ничего, харчимся! Грошей много, и водка есть. Здесь, в Румынии, верблюдов никто не видел; четыре плащ-палатки вместе сшили, закрываем ими верблюдов, берем по двадцать лей с носа и показываем!

Поистине классическая плутовская история, фольклор войны.

Обхожу вечером наше село Злата. С другой стороны, с речки, оно похоже на кавказский аул. Ограды из плоских камней, сплошные, без окон, стены домов.

Уже возвращаюсь к себе в хату по деревенской улице, и вдруг гудок, даже вздрагиваю. В затормозившем «виллисе» сидит Коча. Не вылезая из «виллиса», говорит, что у него сзади в машине есть одно место для меня.

— Едем!

Объясняет, что получено донесение: его бригада соединилась с болгарами около Лесковаца, перерезав с двух сторон немцам шоссе...

...Село Лебань. Штаб 47-й партизанской дивизии. Выясняется, что впереди, дальше по направлению к Лесковацу, дорога заминирована. Но так как тот партизанский отряд, который ее раньше минировал, сейчас отсюда ушел, никто не знает, где именно точно заложены мины.

Едем глухой ночью. В каждой деревне по очереди спрашиваем — где мины? Дважды объезжаем вброд заминированные мостики. Вода, правда, неглубокая, можно проехать. Пустырь. Дальше никаких строений, и спрашивать некого. Партизан-проводник беспокоится, что именно здесь, на этом отрезке, могут быть мины, и самоотверженно предлагает идти на тридцать шагов впереди машины, чтобы мы ехали за ним. Коча не соглашается, велит ему сесть на капот машины и внимательно глядеть вперед. Потом слезаем и идем два километра пешком по обочине и теперь видим своими глазами, что дорога в нескольких местах действительно полна мин, кое-как закопанных. «Виллис» едет за нами, перекосясь набок, объезжает по обочине. Снова садимся в него и последние три километра проскакиваем довольно быстро. При самом въезде в город натыкаемся на болгарскую пушку — дулом вперед, к нам. Озябшие болгарские солдаты. Рядом крытая машина, из-под брезента слышится усталый храп. Пятью шагами дальше брошенный немецкий танк.

Находим штаб 15-й партизанской бригады, соединившейся в Лесковаце с болгарами. Комиссар дивизии Саво Кесарь и командир бригады капитан Станимир Диичич. Коча ревниво выясняет, кто первый вошел в Лесковац — его бойцы или болгары? Комиссар дивизии честно отвечает, что болгары вошли в город часа на полтора раньше.

— А как вели себя болгары? — снова спрашивает Коча,

— Добре, добре, — отвечает комиссар дивизии.

Коча отдает первые распоряжения. Одновременно просматривает донесения.

Немцы отходят по дороге на Ниш. Болгары вошли в Лесковац частями 12-й болгарской дивизии. Немцев в Лесковаце было около двух тысяч и около тысячи четников и недичевцев. Коча вдруг смеется: партизанский писарь перестарался и на одном из документов римскими цифрами написал номер бригады, приставив впереди еще лишний крест и лишнюю палочку. Вместо XV получилась невесть какая — XIXV.

Ночь. Выхожу на улицу. Патрули. Югославы в пилотках со звездами, болгары в рыжеватого сукна шинелях и фуражках. Фуражки делают их одновременно и похожими на наших, и непохожими. Уже отвыкли видеть на солдатах фуражки, привыкли к пилоткам. Ночь довольно светлая.

Коча ждет встречи с болгарским полковником, командиром дивизии. Волнуется, потому что до этого были препирательства — кому к кому ехать. Отправил своего адъютанта встретить болгарина. Стащил с себя портупею и верхнюю куртку, в которой ехал, ходит и разминается. Потом садится к столу. Сейчас, когда снял куртку, кажется совсем худощавым и мальчишески стройным. Пробует на животе ремень и затягивает его туже, еще на одну дырку. Я улыбаюсь. Заметив, тоже улыбается.

— Ничего не поделаешь, партизанский струг (живот) не то что у тебя!

Уже зная, что я, если есть возможность, люблю поесть досыта, не забывает подшучивать над этим.

Наконец приезжает командир болгарской дивизии, дивизионер, как в таких случаях у болгар принято называть полковника, находящегося на генеральской должности командира дивизии. Вместе с ним его заместитель, бывший партизан. Неожиданное пожатие загрубелой руки.

Болгарский полковник, коренастый, седой, в полевой форме, с полевыми погонами, кадровый военный с ног до головы, а при встрече с Кочей волнуется. У него даже чуть-чуть дрожат руки. Раскладывают крупномасштабную карту, уточняют по ней, кто где. Судя по карте, Ниш, на который предстоит наступать и тем и другим, кажется, довольно большой город. Вдруг соображаю, что, наверно, это первое соединение югославов и болгар. Здесь-то уж во всяком случае. И я, по случайности, первый советский офицер, который присутствует при такой встрече. Понимаю это, когда вдруг болгарский полковник, заспорив по какому-то пункту с Кочей, поворачивается ко мне, ища взглядом не то сочувствия, не то помощи. Отхожу от них подальше, чтобы не отсвечивать...

...Утром идем по Лесковацу. Он вдребезги разбит американцами, бомбившими это шоссе, а заодно и город. Старуха, глядя на нас, говорит: «Сладкие мои». Другая старуха, показывая на разрушения, почти сердито: «Почему раньше не пришли?»

Едем дальше, во Власотинцы. Ведут пленных, среди них двух фольксдойче. Один из них, не смущаясь, просится в охрану
к Коче.

Наш боец добирается из госпиталя в Молдавии в свою часть, в Болгарию. Заплутался. Сюда подвезли на машине болгары, а тут наших войск нет. Югославы, увидев русского, с ходу дали ему автомат. Просится воевать.

Коча едет к Нишу, хочет сам уточнить обстановку в том секторе, где действуют болгарские войска. Объезжаем минированную дорогу и даем большого кругаля проселками. На переправе через Молдову болгарские войска. Есть и машины, но, кроме них, такой табор повозок, крытых фур, людей, что мне вдруг кажется: все это могло быть и войной 1877 года. Зрительного различия почти никакого.

Болгарская конная артиллерия. Артиллеристы почему-то приветствуют нас особенно ретиво. Очередь к полевой кухне. Очередь общая. Среди солдат офицеры и даже один генерал со своими котелками. И за этой подробностью вдруг ощущение того, как после прихода к власти Отечественного фронта все переворачивается сейчас, на ходу, в болгарской армии. Складно или нескладно, но на глазах у всех переворачивается!

Обгоняем колонну болгарских транспортных машин (несколько с прицепленными пушками), броневики. Коча внимательно смотрит, и мне кажется, что он где-то в душе расстроен этим количеством болгарской техники. Наверно, задним числом вспоминает все, чего у него не было под руками за годы партизанской войны.

Город Пирот. Вывеска: «Стефан Джурич». Кафе «Сталинград».

Проходит женщина с двумя гранатами-«лимонками» на поясе поверх деревенской расшитой юбки.

Коча встречается с болгарским генералом Благой Ивановым. Генерал новоиспеченный, партизанский. При встрече крепко обнимаются с Кочей. Оказывается, знают друг друга с Испании. Влагой Иванов, так же как и Коча, воевал там.

Болгарские солдаты то козыряют, то по обычаю Народного фронта поднимают сжатый кулак.

Выезжаем опять на нишскую дорогу. Обычная дорога немецкого отступления. Сожженные машины, разбитые броневики, неубранные трупы. Навстречу пустые болгарские грузовики, идущие за боеприпасами.

Болгарские солдаты на привале рассыпались по полю и рвут виноград. На холмике при дороге стоит болгарский поручик а доедает гроздь. Коча меняется в лице и кричит с машины:

— Господин офицер! Нехорошо! Это частные поля!

Поручик, от растерянности так и не выпустив грозди из руки, начинает кричать на своих солдат.

Коча говорит мне, что в партизанской армии было только три меры наказания: замечание, напоминание и расстрел. Расстреливали, например, за малейшее мародерство. А наряды не практиковались, потому что караул (стража) был у партизан самым почетным делом. Назначением в караул оказывалось доверие.

Неожиданный разговор о женщинах. Выясняется, что у Кочи есть жена. Она в партизанах, но где-то совсем в другом месте.

— Я ее почти никогда не видел. Сначала испанская война, потом эта...

Заговариваю о детях. Отвечает:

— А мы нелегальны, у нас детей не бывает.

Повсюду, и в Болгарии и в Сербии, в деревнях огненно-красная паприка на белых стенах домов...

...Переезжаем через реку. За рекой знакомая картина. Наскоро отрытые щели, воронки от мин, тянутся раненые. На склоне тела убитых, накрытые с головой рыжими болгарскими шинелями.

Штаб полка болгарской танковой дивизии. Небольшой карьер на склоне горы. Командир полка объясняет, что танки пробовали форсировать Молдову здесь, поблизости, но не вышло. Сейчас движутся на север, ища переправы, чтобы зайти западнее Ниша, отрезая немцев. Карабкаемся через виноградники на артиллерийский наблюдательный пункт. С наблюдательного пункта видна деревня, в которой засели немцы, прикрывающие дорогу на Ниш. Там ложатся разрывы болгарских орудий, довольно кучно. Немецкая артиллерия тоже бьет. В бинокль на гребне одного из дальних холмов видны движущиеся через немецкие разрывы цепи.

— По-моему, это моя бригада, — говорит Коча. Прикидывает по карте и повторяет: — Моя. Выходит к Нишу с запада.

Ночью возвращаемся в Лесковац. Приезжают два майора из штаба, привозят сведения, что часть немцев пытается прорваться из Ниша на Прокупле. Деревня, где мы были с Кочей в штабе 24-й дивизии, сейчас занята немцами, но туда обходным путем уже движутся болгарские танки. Идет бой. Майор из штаба докладывает Коче, что в 24-й дивизии на исходе английская амуниция (боеприпасы). Коча взбешен, говорит, что это старая история. Англичане сбрасывают боеприпасы к своему оружию в обрез, чтобы держать партизан в зависимости от себя. А последнее время и вовсе ничего не сбрасывают. Коча зло говорит, что это прекрасный случай для того, чтобы объяснить отсутствие необходимости в дальнейшем пребывании майора Хенпикера при главном штабе Сербии.

Одни из приехавших, смеясь, говорит, что в ту ночь, когда мы ехали в Лесковац, наш «виллис» прошел на расстоянии спички от мины. Обнаружили это, добираясь сюда верхом, потому что наш след был, оказывается, вообще единственным следом машины на этой дороге.

Уже ночью наконец в первый раз за день едим в Лесковаце в подвале полуразбитого дома суп, сваренный только из двух составных частей — из свинины и красного перца пополам. Перец целыми головками.

Иван, наш русский автоматчик из охраны, рассказывает мне историю школьного учителя по имени Виктор, который вместе с ним бежал из немецкого плена в партизаны. Рассказывает, как он погиб в первом же бою; шел в атаку во весь рост и на ходу стрелял из ручного пулемета. Пуля попала прямо в сердце. Его похоронили в новом английском обмундировании, завернув в плащ-палатку. А четники потом вынули его, раздели догола и снова присыпали камнями и землей.

Коча встречается с заместителем командира корпуса подполковником с такими необычайно пышными усами, что все зовут его Бырка, что значит — усач, а не по имени и фамилии, которых многие не знают. На самом деле Бырку зовут Живоин Николич. У него не только огромные усы, но и огромная энергия. Тип нашего талантливого тылового работника, способного все организовать и обеспечить. Впрочем, до этой своей должности заместителя по тылу он был одним из самых популярных командиров Дивизий.

Вместе с ним начальник инженерного отдела верховного Штаба полковник Смирнов, или, как его здесь все зовут, Сережа, старый русский эмигрант, высокий сумрачный человек в очках, со значком партизана сорок первого года.

Ночуем в Лесковаце в бывшем здании немецкой комендатуры. В сенях желтый фанерный ящик «дойче фельдпост», на нем наклеена карта рейха, распределенная по номерам полевой почты: 7-А — Краков, 5-Б — Кенигсберг, 9-А — Катовицы, 11-Б — Кельн, 12-А — Вена, 1 — Берлин, 5-А — Данциг.

На стене в комнате картина: базар; мусульмане, сербы, солдаты. Коча говорит про картину: «Боснийские мотивы». Спрашиваю, как участвовали в партизанском движении мусульмане.

— Вначале мало, а потом хорошо. В общем, хорошо.

Не спится. Вспоминаю поездку в болгарскую дивизию. Да все именно так, как бывает, когда впервые вступают в бой. Гордость, неумеренный оптимизм, в голосе звон натянутой струны на картах все получается совершенно замечательно. Это усугубляется еще и тем, что много молодых офицеров получило неожиданные повышения, а многие, считавшиеся при прежнем болгарском правительстве неблагонадежными, вдруг вернулись в армию, долго пробыв кто в запасе, кто в отставке. Держатся сугубо по-военному, но иногда такое чувство, что смотрит на тебя и хочет отвести тебя в сторону и спросить: ну, как дела, товарищ?

Чтобы заснуть, пробую читать по-сербски книгу генерала на пенсии Павловича «Битва на Колубари». Утром сижу, смотрю приложенную к книге карту-километровку. Коча смотрит через плечо и вдруг показывает пальцем:

— А это как раз район моих первых действий. Вот этот мост мы тогда впятером впервые взорвали. О, я здесь все, все знаю, — тычет он пальцем в предместье Белграда.

Побрившись, выходит из дома подышать воздухом, без кителя, в одной рубашке, и через несколько минут, смеясь, возвращается, начинает надевать китель. Продолжая смеяться, рассказывает, что на него только что там, у входа, наскочил наш капитан, авиатор, который не привык «к аскетству», жалуется, что его не кормят, и страшно машет руками.

— Надо поскорей стать генералом, — говорит Коча, все еще смеясь и застегивая китель, — а то еще, как это вы говорите, дадут по морде.

Снова выходит и возвращается вместе с нашим капитаном — штурмовиком, который прибыл сюда вместе с радистом наводить, куда потребуется, нашу авиацию. Капитан хороший парень и так нравится Коче, что он против своего обыкновения даже выпивает за завтраком с капитаном маленькую рюмочку за освобождение Риги, а главное, за то, что, по сведениям летчика, наши начали наступление в Восточной Пруссии.

Небывалый случай — сегодня Коча два раза за день притронулся к спиртному. Перед отъездом из Лесковаца встречаемся с полковником из нашей миссии, которому уже давно причитается получить югославский орден, а Коча все не вручает, хотя ордена в штабе уже получены. Оказывается, Коча еще никогда в жизни, орденов не вручал, но знает, что это по возможности надо делать в торжественной обстановке. А торжественной обстановки все нет и нет! Но сегодня здесь, в Лесковаце, Коча все-таки врубает орден нашему полковнику. И в этот торжественный момент подполковник Мома неизвестно откуда вдруг достает бутылку «Московской особой», и все пьют. Коча тоже, не без содрогания, «прокидывает за один раз всю стопку, до дна. Должно быть, это первый раз в жизни, так же как и вручение ордена...

...Ниш взят. Едем к нему. Махорка кончилась, и я, кажется, начинаю все-таки привыкать к сигаретам. Но докурив их до конца, забываю во рту. Сегодня даже обжегся.

Пейзаж Сербии спокойный, прозрачный. Когда по деревне идут старики и старухи, встречные целуют им руку.

Полукруглая черепица на крышах напоминает бесконечное количество распиленных пополам цветочных горшков.

Едем в Ниш. На остановках деревенские девушки несколько раз меняют на нашей машине венки из цветов. Подбор цветов какой-то удивительный, то очень яркий, то, наоборот, нежно-блеклый, переходящий от фиолетового к синему.

В деревнях дарят полотенца. Выходят на дорогу и поят ракией. В одной деревне заставляют меня, как русского, выпить три рюмочки подряд на том основании, что есть русская поговорка: бог троицу любит. И откуда только они успели это узнать!

Въезжаем в Ниш почти в темноте. Город поковырян боем. А в общем, цел. Находим штаб 13-го югославского корпуса. Он на главной площади, в доме, где вчера еще жили недичевцы. Когда-то недичевцы и усташи насмешливо звали партизан трехметковичами, что значит — трехпатронники. Называли и за отсутствие боеприпасов, и за их экономию.

Только легли спать, как вдруг выстрел где-то у нас в коридоре.

— Что это?

— Грешка!

Грешка — слово широкое; его говорят и по крупным и по мелким поводам. Все, что вышло не так, в любом масштабе, все грешка.

Потом начинается уже нешуточная стрельба во всем городе. Сначала думаю, что это по случаю освобождения Ниша, но, оказывается, нет. Причина еще более важная. Прошел слух о капитуляции Германии. Уж не отзвук ли это того разговора с капитаном-летчиком, что наши наступают в Восточной Пруссии? Скорей всего так.

За утренней трапезой вместе с Кочей сидит старичок генерал старой сербской армии, командир дивизии еще в ту, первую мировую войну. На пенсии с 1929 года. Но, оказывается, сам пришел из Белграда к партизанам, и уже давно. Сильно согнутый в спине, но еще не дряхлый. Ему выдали новую генеральскую форму с тремя нашивками на рукаве. Но звезд к нашивкам еще не дали, а красные петлицы он сам не решается носить. Уже давно кочует при штабе Сербии, и все относятся к нему очень предупредительно.

В два часа приезжают командующий 2-й болгарской армией генерал Кирилл Стапчев, его заместитель полковник Былгаранов и генерал Благой Иванов, которого я уже встречал. Оказывается, он сейчас командует всеми партизанскими силами Болгарии.

Кирилл Станчев — майор старой болгарской армии, уволенный в запас за политику, а сейчас призванный и произведенный в генералы. А Былгаранов, оказывается, во время фашистского правительства Филова был в Югославии и воевал там в партизанских частях.

На площади собралось много народа. Митинг с участием жителей и солдат — партизан и болгар. Речи с балкона на втором этаже. Первым говорит Коча, потом комиссар 13-го корпуса, потом Станчев...

После митинга хожу по городу. Захожу в здание театра. В нем пусто. Партизан, охраняющий театр, очень серьезно объясняет мне, что пока не хватает артистов, потому что еще не все они перешли на сторону партии.

Бедно одетый старик ходит по Нишу с кошелкой; в ней плетенка с ракией, два стаканчика и накрытый салфеткой хлеб. Как только видит кого-то из наших бойцов или сержантов, останавливается, ставит кошелку на землю, вынимает два стаканчика, хлеб, наливает в стаканчики ракию и пьет с тем, кого остановил. Потом ищет следующего. Бродя по Нишу, видел его уже несколько раз. В последний раз мне показалось, что ему уже недолго осталось делать свое благородное дело.

На главной улице у витрины люди. Прямо к стеклу кусочками клейкой бумаги от марок приклеен квадратный лист бумаги, а к нему — фотография девочки в национальном костюме лет двенадцати и под ней надпись: «На святого Стефана в 1942 году застрелили меня немцы на Губани как партизанку. Отомстите за меня, другари, до полной (крайней) победы, прошу вас». И подпись: Другарица Елена...

На этом обрываются в блокноте мои записи, связанные с Южной Сербией. И они, и многое другое, не записанное в блокнотах, но оставшееся в памяти, нашли потом место в книжке «Югославская тетрадь».

Один из вошедших в нее рассказов — «Кафе «Сталинград» — написал под впечатлением встречи Кочи Поповича с Благой Ивановым, двух бывших «испанцев». В записной книжке об этом коротко, но сама встреча двух интербригадовцев — югослава и болгарина, вместе начинавших когда-то эту войну с фашизмом в Испании и встретившихся здесь, под Нишем, который они вместе освобождали, казалась мне чем-то необыкновенно и принципиально важным. Казалось тогда. И кажется до сих пор.

В моих заметках почти ничего не сказано о том, каким был город Ниш, словно я тогда и не видел города, видел в нем только людей. Так оно, пожалуй, и было.

Через двадцать семь лет, осенью семьдесят первого года, я снова побывал в Нише, сильно разросшемся, большом современном городе. И только теперь впервые увидел его старинные крепостные стены и знаменитую историческую Белую башню, памятник Стефану Синеличу и его бойцам, погибшим в борьбе с турками в 1809 году. В стены этой башни замурованы турками черепа сербов, убитых во время сражения и после него, во время казни. А в ящике хранится череп самого Стефана Синелича.

Приезжавший сюда Ламартин оставил надпись: «Кто может остаться спокойным при виде этого памятника!» А я при всем своем интересе к истории так и проглядел тогда в Нише и эти крепостные стены, и эту башню... Интересно, как много замечаешь на войне и как много не замечаешь, проходишь мимо, словно его и нет...

После взятия Ниша я добрался машиной до Софии и вылетел оттуда в Крайову. По моим представлениям, там по-прежнему еще находилась миссия генерала Корнеева. Побывав в Южной Сербии, я хотел попасть теперь в другие районы партизанских Действии. Особенно много я слышал рассказов о Черногории и черногорцах, и больше всего хотелось полететь туда.

До Крайовы я добрался, но нашей миссии там уже не оказалось, она перебралась на югославскую территорию в город Врщац, поближе к Белграду.

На следующий день я полетел из Крайовы во Вршац на самолете, перевозившем туда еще задержавшихся в Крайове работников миссии.

Летя во Врщац, я натерпелся страха. Мы попали в такую неимоверную грозу, в самый ее центр, что наш самолет весь трещал, у него буквально выворачивало позвонки. Ни до, ни после меня никогда не травило в воздухе, а тут сплоховал.

Миссию нашу во Врщаце я застал, но в Белграде в эти дни добивали немцев, и я, достав машину, поехал туда.

Перед этим на аэродроме во Врщаце, встретив товарищей занимавшихся нашими транспортными воздушными перебросками, я попросил их подумать: нельзя ли, когда я вернусь из Белграда, при первом удобном случае перебросить меня на одну из партизанских площадок в западной части Югославии? И уехал в Белград, держа в памяти этот план.

Когда я добрался до Белграда, он был освобожден, только в закоулках еще дочищали последних немцев, а бои шли уже в пригороде Земун на той стороне реки Сава. Я побывал в Земуне, застав шедшие к концу уличные бои. А когда они кончились, вернулся в Белград.

Записи в блокнотах о Белграде и Земуне очень короткие — лишь зацепки для памяти.

...Белград. Утро. Старый югославский генерал в старой королевской форме, в каскетке едет на телеге, сидя на ворохе вещей.

...Перед мостом через Саву, совсем близко от него, среди дня-деньского кто-то зажег свечу на могиле нашего бойца.

...Земун. Командир 73-й гвардейской Сталинградской дивизии, ворвавшейся в Земун, генерал Козак объясняет мне ситуацию вчерашнего боя. Мост через Саву, ведущий из Белграда в Земун, удалось захватить целым. Показывает мне по карте, где вчера наступали его полки. Вот здесь — 211-й Бассаргинский, вот здесь — 214-й Ворапоновский. Вспоминает, как под Белградом крестьяне, чуть не тысяча человек, вышли встречать наших солдат. В руках ракия в плетеных бутылках. А дорога разбита так, что не проехать, особенно в самом селе. Крестьяне поставили на землю плетенки и всю ночь протаскивали через свое село машину за машиной, повозку за повозкой — шестьсот машин за ночь, — пока не перетащили все до последней.

Говорит о крестьянах с восторгом. Я уже слышал, что ему присвоено звание Народного Героя Югославии, и сейчас говорю ему об этом:

— Я много слышал о вас! Отвечает спокойно:

— А я сам больше слышал тут о себе, чем сделал на самом деле.

...Ночь. Концерт дивизионных артистов. Некрасивая девушка в красноармейской форме поет по бумажке песню «Ночь над Белградом». В зале вперемешку сидят красноармейцы, партизан и сербские священники. Песня из картины «Ночь над Белграде в которую зимой сорок второго снимали у нас в Средней Азии, в Ташкенте. Сейчас странно, что уже тогда, в далекой эвакуации, кто-то думал о Белграде и снимал о нем эту картину...

...В Белграде все еще хоронят. Последними хоронят немцев. Дотом начинают хоронить лошадей...

Некоторые строчки этих заметок стали потом рассказами: «Свеча», «Ночь над Белградом». А единственная подробная запись легла в основу рассказа «Старшина Ерещенко», который верней назвать былью.

Приведу без изменений то, что я записал тогда со слов Ерещенко Николая Ефимовича, старшины, 1924 года рождения, из села Семеновка, о им лично пережитых событиях в один из дней уличных боев за Белград:

«...Когда нам приказали приступить брать этот дом, мы вдвоем с Абдуллаевым первые перебежали к нему через улицу. Но обоих ранило в ноги, его сильно, меня легко. Он идти уже не мог, я стащил его в подвал. Ранение выше колена. Я снял два брючных ремня с него и себя, перетянул ему ляжку и говорю:

— Не кричи, тише, здесь немцы. Убьют.

Засветил фонарик, было восемь утра, и пошел наверх. Вижу, проблескивает свет — дверь на двор. У двери пулемет, направленный прямо в закрытые ворота, и два немца — спиной. Увидел их и сховался. Тут у меня мечта: если я их не убью, то они меня убьют. Взял пистолет и убил их обоих с расстояния метров пять и обратно пошел в подвал.

Абдуллаев просит пить.

— А откуда я тебе возьму? Подожди, полежи, сейчас найду выход из дому и достану тебе воды.

Пошел искать другой выход. Наверно, это был завод — узкоколейка уходила в подвал, а ступеньки куда-то в комнату. Зашел в комнату. Чисто, пусто. Коридор поворачивает направо, а налево еще две комнаты. Зашел в них. Слышу, кто-то идет по коридору. Скрылся за стенку, держа автомат. Подходит женщина, говорит: «Здесь немцы». Нестарая женщина, уборщица.

— А где немцы?

— Сейчас проведу.

Пошли с ней по коридору. Она довела до конца, показывает — там.

Огороженные камнями, лежат внизу на мостовой три немца. Старуха показала и ушла. Я бросил гранату в окно. Взорвал пулемет и двух немцев, а третий уполз, или его утащили. Стал выходить из комнаты. В это время по лестнице со второго этажа бросили в коридор гранату, но она мне не повредила — я стал за угол. Только в коридоре все дымом заволокло.

Я вернулся по коридору и открыл крючок на запертых воротах. Когда открыл их, вижу, через улицу наши, старший лейтенант Киселев. Кричу им:

— Дайте мне подмогу! Я один остался, а кругом немцы! Ко мне перебежали пулеметчик, второй номер, и боец. Но бойца ранило. Добежал и лег. Только они успели перебежать, больше никто.

Мы пошли по коридору в те комнаты, откуда было видно, как немцы обстреливают улицу. Видим, напротив, на третьем этаже, приподняты железные занавеси и оттуда бьет ручной пулемет. Мы дали две короткие очереди, и он замолчал. Но тут же немцы к нам через другое окно бросили снизу, с улицы, гранату.

В комнате стояли пары с тюфяками. Граната разорвалась в тюфяках, по пулеметчика ранило в плечо. Я перетянул его бинтом поверху, не снимая рубашки, и спустился снова к Абдуллаеву.

Абдуллаев просит:

— Воды мне!

— Сейчас. Берись за мои плечи! — Он обнял меня, но не мог удержаться, упал.

— Я, — говорит, — погибаю!

Я бегу наверх, беру тюфяк и иду опять вниз за Абдуллаевым. Говорю пулеметчику: там человек пропадает. Вынесли его наверх на тюфяке. Сейчас, говорим, принесем тебе воды!

Пошли осматривать комнаты. Всюду тишина. Дошли до последнего окна, но тут из дома напротив по нас пулемет! Мы скрылись за стенку. Я выдернул кольцо и кинул гранату туда, через улицу, но она разорвалась под домом. Я — вторую Она влетела к ним в окно, и мы больше ничего оттуда не слыхали. Теперь мы прошли мимо своего окна свободно и вошли в кухню. Там варилась фасоль, грелся чай и было ведро воды.

Я говорю товарищу: «Смотри кругом, пека я напьюсь воды и налью фляжку!» После меня он тоже попил, и мы вернулись к Абдуллаеву, дали ему наконец воды.

Стало смеркаться. На улице слышен гул мотора. Смотрим, подошла немецкая самоходка и стала под нашими окнами. А гранат противотанковых нет. Я говорю пулеметчику: сейчас я побегу, гранаты возьму. А самоходка подошла как раз под самые наши окна и начала стрелять вдоль по улице.

Я вернулся во двор, к воротам, и кричу через улицу нашим: «Дайте мне гранату!» А наши с той стороны перебежать не могут — немцы ведут вдоль по улице пулеметный обстрел. Тогда я кричу нашим: «Ладно, бросайте так!» Они с той стороны кричат: «Лови!» Сперва запал завернули в бумажку и бросили, но три метра не докинули. Я по-пластунски подполз, взял и обратно отполз. Потом кинули мне гранату, я поймал и бросился обратно по коридору в ту комнату, под которой стояла на улице немецкая самоходка. Вложил запал, дернул кольцо и бросил противотанковую гранату под переднюю гусеницу. И лег к степе под окно.

Через три секунды получился взрыв. Я сразу поднялся к окну. Два немца выскочили с самоходной пушки. Я выстрелил, одного убил, а другой заполз за пушку. Пушка встала. Я оставил бойца наблюдать, а сам вернулся вниз, дал двум раненым воды и пошел к воротам.

Через улицу все еще бьет пулемет, но уже в темноте. Стрельнет и молчит. С той стороны к нам перебежали санитар Трушин и три бойца. Мы стали выносить раненых. Абдуллаева положили на матрас, привязали к матрасу веревку, один перебежал на ту сторону и потом оттуда потянул матрас — быстро, волоком — через улицу!

Вообще мы часто таскали вот так, веревкой, и боеприпасы и завтраки...»

Вот и весь рассказ Николая Ефимовича Ерещенко, дословно записанный в блокноте.

Несколько лет назад, случайно узнав, что он жив-здоров и успел стать до конца войны Героем Советского Союза, я написал ему письмо и получил ответное, которое хочу привести:

«...Получил ваше письмо, которому был очень рад. Да, вы Правы, что прошло уже много время с того момента, когда мы с вами виделись. Этот день для меня очень памятный и тем, что это был день освобождения югославской столицы от немецких захватчиков, а еще и тем, что мне в этот день исполнилось тогда двадцать лет.

Мною вам был вкратце тогда рассказан боевой эпизод городского боя на четвертый день. Но первые дни в городе Белграде были не менее жаркими. Сейчас уже трудно вспомнить все подробно, но бои были тяжелые, и днем и ночью.

Коротко о себе. Живу в городе Кировограде, работаю директором автобазы. Семья моя — жена Антонина, две дочери, Ольга и Татьяна. Оля работает и учится в Политехническом институте Жена также работает бухгалтером, и все время мы трудимся после войны.

Ерещенко Н. Е.».

Помню, как я колебался тогда в Белграде. Как корреспондент, я обязан был сначала засесть на несколько дней, написать обо всем, что успел увидеть, а потом уж, переправив материал в редакцию, продолжать поездку. Можно было сделать и по-другому — сразу полететь в Москву, отписаться там и вернуться сюда. Но я не мог заставить себя сделать ни того, ни другого. Было жалко терять время, запираться здесь, в Белграде, в комнате, сидеть и писать. И в Москву лететь не хотелось. Хотелось увидеть что-то еще и только потом, набив себя всем виденным до отказа, вернуться и отписаться за все сразу.

Так после всех колебаний я и поступил. Уехал из Белграда во Врщац и явился там на аэродром, не оставляя надежды, что меня отправят с ближайшей оказией в Черногорию, а если не туда, куда-нибудь еще, в Хорватию или Словению.

На этот раз на аэродроме во Врщаце я встретился с человеком, о котором до этого знал только понаслышке, — с начальником нашей авиационной базы в Южной Италии, в Бари, полковником Соколовым, который находился на аэродроме во Врщаце, выполняя специальное задание командования.

Не знаю, правда ли не предвиделось тех оказий, которые я имел в виду, или нашим авиаторам в те дни было почему-то не с руки отправлять меня туда, куда я просился, но Степан Васильевич Соколов сразу и решительно сказал, что таких возможностей пока нет. Но, пожалуй, если генерал Корнеев не будет против, можно полететь в другое, тоже, наверное, интересное для меня место. И притом сегодня же ночью. И, еще не сказав, куда именно, поинтересовался, какие у меня при себе документы, давайте поглядим их.

Я вынул из кармана гимнастерки и положил перед ним служебное удостоверение «Красной звезды», свидетельствовавшее о моем звании и должности, и мое предписание: «Направляется в действующую армию...»

Соколов посмотрел и вздохнул:

— Маловато. Надо бы паспорт. Я удивился:

— Какой же у меня, у военнослужащего, паспорт?

— А вот такой, — вытащив из кармана свой заграничный паспорт, сказал Соколов. — Полетим-то с вами в Италию!

Когда я услышал это «полетим», мне, несмотря на предыдущее «маловато», показалось, что Соколов в душе готов взять меня с собой и сейчас, задним числом, только прикидывает сложности, с которыми это может быть связано.

Я не совсем уверенно напомнил, что первоначальное разрешение на полет к югославам было получено от Молотова и что, наверное, можно считать, что оно действительно и для полета на нашу воздушную базу в Бари...

Соколов ничего не ответил. Еще раз посмотрел мои документы и, окинув взглядом меня самого, добродушно усмехнулся.

— Вид у вас, в общем, более или менее подходящий, заурядно строевой. Colonel как colonel! О'кэй!

При моих слабых познаниях в английском я все же знал, что colonel — это полковник, а я всего-навсего подполковник, но Соколов объяснил, что англичане и американцы слово «подполковник», обращаясь друг к другу, не употребляют. Подполковник, полковник — у них все равно: colonel!

Сказав мне напоследок для одобрения, чтобы я выкинул из головы, какие у меня документы — те или не те, раз полетим, то это будет уже не моя, а его, Соколова, забота. «Даст бог, не только до Бари, а и до Неаполя и Рима вас довезу!» Соколов ушел то ли связываться с Корнеевым, то ли заниматься своими предотлетными делами.

— Советую поспать! Полет ночной! — были его последние слова.

Стихи, которые я спустя несколько лет написал об этом полете, так и назывались «Ночной полет» и начинались со строчек:

Мы летели над Словенией
Через фронт, наперекрест,
Над ночным передвижением
Немцев, шедших на Триест...

Все в ту ночь именно так и было, хотя сам я почти до конца полета ничего не видел. Над горами Югославии стоял очень высокий облачный фронт, и мы, поднимаясь над ним, все набирали и набирали высоту. О том, что мы можем пойти на такой высоте, когда станет трудно дышать, я заранее не думал. Если что и тревожило — мысль о немецких зенитках. И поначалу, когда мы поднимались все выше и выше, это меня, наоборот,

Успокаивало.

Что на самом юге Италии, в городе Бари, существует наша авиационная база, с которой наши летают в Югославию, в разные ее точки, по разным заданиям, а кроме того, вывозят оттуда в Италию, в госпитали, тяжело раненных партизан, я знал уже давно. Побывать там было интересно само по себе, а возможность вдобавок оказаться еще в Неаполе и в Риме тогда, в 1944 году казалась мне совершенно несбыточной и в первую минуту просто-напросто ошеломила меня. Ведь это был еще даже не сорок пятый, а всего только сорок четвертый год!

Напомнив об этом, приведу сохранившиеся у меня в блокноте записи.

...Последние километры над тихой водой Адриатического моря. Все приближаются очертания берега. Слева ожерелье береговых огней, под ногами огоньки аэродрома. Садимся на освещенное поле. Вылезаем. После полета на высоте пяти с половиной тысяч метров воздух по-летнему жаркий.

Соколов велит мне сразу же из самолета быстро идти во встречающий нас, подогнанный к самому самолету штабной «шевролет» военного образца. Уже из «шевролета» вижу, как он разговаривает с каким-то подъехавшим к самолету на таком же «шевролете» английским офицером. Смеются и дружески хлопают друг друга по плечам.

Соколов садится в машину. Едем несколько километров. Приезжаем в дом, стоящий за оградой в саду. Здесь живут наши. Называется это «Вилла ди Веллина». Мне говорят, что здесь останавливался маршал Тито после того, как наши летчики вывезли его из Дрварского ущелья. Пьем по чашке кофе и сразу ложимся спать; все устали. Думал, что просплю долго, а проснулся через три часа. Комната маленькая, белая, а окно голубое: снизу, с койки, в него видно только небо.

Открываю окно. Во дворике виллы растут пальмы и апельсиновые деревья. Первый раз в жизни вижу апельсины прямо на ветках. И совсем желтые, и желто-зеленые. За низкой каменной оградой вдали спокойная, голубая полоса моря. Одеваюсь и выхожу во двор. Все еще спят.

Увидев меня, из дома вслед за мной выходит югослав в форме, но без знаков различия. Знакомимся, довольно понятно говорит по-русски. Его зовут Антон. После госпиталя занимается тут, на вилле, хозяйством, повар. Говорит, что пойдет сейчас в город. Оказывается, Соколов ночью, когда прилетели, сказал ему, чтобы купил омаров — хочет угостить меня.

Идем по шоссе до Бари, в его портовую часть. Сначала идем через новую часть города. Накатанный асфальт, свистящий шелест шин. Новые, многооконные, большие, но, несмотря на размеры, легкие здания. По таким улицам хочется быстро проехать. Потому ближе к рыбному рынку, старая часть города. Узкие, мощенные камнем улицы. Дома не такие высокие, а кажутся высокими из-за того, что улицы очень узкие. Здесь, наоборот, хорошо, что идем пешком — хочется все время останавливаться.

Дома крепкие, стены толстые, двери часто стеклянные — одновременно и дверь и окно, за которыми тесная и полутемная комната. Внутри у открытых дверей, почти на улице, кто-то жарит я варит на маленьких таганках; кто-то за деревянным столом без скатерти доедает завтрак. А в глубине на кроватях еще спят.

Среди домов высокая, уходящая далеко в небо базилика. Поднимаюсь по истертым ступеням, захожу внутрь. Полумрак и пустота. Антон знает итальянский, говорит, что его знают почти все далматинцы. Прошу его узнать, когда построена эта базилика. Привратник говорит, что в одиннадцатом веке. Ощущение древности этих улиц. У нас все оставшееся от одиннадцатого века наперечет, по пальцам! А здесь в каком-то городе, на какой-то улице какая-то, кажется, мало кому известная базилика. Обыкновенная церковь, одна из многих. Одиннадцатого века — и никого это не удивляет!

Проходим мимо крепости. Не такая старая, но тоже пятнадцатого века, сложена из тяжелых замшелых плит. А на верхушке башни приборы английской военной метеостанции.

Мулы уличных торговцев. Седла с высокими деревянными закраинами, инкрустированные перламутром и медью. Если глядеть спереди или сзади, по форме похожи на наши, старинные женские кокошники.

Рыбный рынок — каменный, внутри оцинкованные стойки. Две огромные лошади, впряженные в громыхающую по плитам телегу; на ней ящики с живой рыбой. К телеге кидаются розничные торговцы, хватают, накрывают грудью и руками ящики, отталкивают чьи-то другие руки, шумят, кричат. Мне кажется, что дело сейчас дойдет до драки, но ничего подобного! Никто ни с кем не поссорился, никто никого не ударил. Всю рыбу разобрали кто куда, и вся она уже на цинковых стойках. Все опять тихо и мирно.

Антон обходит стойку за стойкой и говорит мне, что омаров на рынке нет, «пойдем к морю, может, купим у рыбаков».

Выходим к морю. У берега рыбаки в закатанных по колено штанах ловят между камнями крабов. На пляже стол с навесом и скамейками. Продают только что пойманных устриц и морских ежей. Устрицы дорогие, их берут мало, а морские ежи — дешевая еда. Итальянцы приходят сюда целыми семействами, покупают этих ежей, похожих на каштаны, режут пополам, поливают их соком кусочки хлеба, выскребают из скорлупы все остальное и запивают принесенным с собой вином.

Море тихое. О войне напоминают только мачты потопленных во время последнего немецкого налета кораблей — торчат из воды.

Купив омаров, возвращаемся. По улице мимо нас со страшным ревом лупит вереница «виллисов». На первом американский летчик и местная невеста в фате и подвенечном платье. «Виллисы» гудят непрерывно, словно зацепившись этими гудками один за другой...

...Едем с Соколовым в Неаполь и Рим. Все-таки не удерживаюсь и спрашиваю его насчет документов. Машет рукой, говорит:

— Ничего, обойдемся моими. У вас ничего не спросят. Только бы андерсовцы, увидев нашу форму, где-нибудь не задрались, не вышло бы из-за них скандала. Тогда хуже. Но бояться таких вещей мы тут не приучены. Поживем — увидим.

Из дальнейшего разговора выясняется, что польский корпус Андерса, сформированный у нас, но не захотевший сражаться на нашем фронте, воевал здесь, в Италии, между Неаполем и Римом, понес очень большие потери под Кассино. Андерсовцы тут злые на всех сразу, в том числе и на англичан, потому что англичане сунули их под Кассино, в самое пекло, где потяжелее, и их там легло очень много.

— Поживем — увидим, — повторяет Соколов. С тем и едем. В Неаполе осматриваем крепость у моря. После осмотра разговариваем с проводником.

— Как, вы русские? А я думал, вы поляки. Нет, постойте. Если вы русские, то где же у вас серп и молот?

Считает, что у нас где-то должны быть обязательно пришпилены серп и молот.

Ночуем в английской военной гостинице, в комнате вдвоем с Соколовым. Соколов еще спит, а я просыпаюсь и автоматически вскакиваю с постели от чьего-то присутствия. И действительно, в комнате английский солдат. У него на каталке чайник я кружки. Налил из чайника две большие кружки коричневого густого чая с молоком, поставил на тумбочки около меня, проснувшегося, и Соколова, спящего, и, не сказав ни слова, развернул свою каталку и ушел. Чай, как выясняется, крепкий и вкусный.

Хотя и война, но дороги в Италии хорошие. Едем от Неаполя до Рима почти без объездов. Иногда на шоссе как на шахматной доске: в серый асфальт вкладками темные пятна там, где были воронки.

Соколов говорит, что до войны итальянские дорожные рабочие славились по всей Европе не только мастерством, но и тем, что им можно было при этом мало платить. Хотя немцы, когда отступали, взорвали на шоссе почти все мосты, но этого едешь и не замечаешь. Все мосты восстановлены. И только когда вдруг перед мостом резко сворачиваем в сторону, понимаем, что мост новый и к нему сделан заново поворот шоссе. А остатки взорванного моста то слева, то справа.

Ливень. Проехав Капую, попадаем на шоссе в воду — вышла из берегов горная речка и катит через шоссе. Мотор заглох. Стоим посреди воды, и вылезти некуда.

Навстречу, тоже через воду, едет грузовик с американцами. Разворачивают свой «студебеккер», подцепляют нас на буксир и вытаскивают. Отцепив на сухом месте, откозыряв, разворачиваются и едут дальше.

Вообще, к чести наших союзников, взаимопомощь на дорогах тут поставлена на ять.

Кругом следы боев. Все слева и справа от дороги разбомблено или разбито. Много воронок, много предупредительных знаков там, где еще не разминировано, по бокам от шоссе.

Подъезжаем к тому, что было городом Кассино. По местности сразу понятно, почему здесь были такие сильные бои. И слева, и справа от дороги горы. Все как на замке. А дорога упирается прямо в Кассино, как в скважину, в которой надо повернуть ключ. Только уже въехав в Кассино, в развалины, видим, Что дорога там сворачивает влево, в объезд города.

Зона разрушения начинается еще километров за шесть, за семь до города. Воронки от бомб перекрывают одна другую. Иногда дома разбиты так, что остались только белые каменные брызги среди травы.

Колючая проволока, уже заржавевшая, вывернутые из земли потроха блиндажей. Надписи: «Не сходить с дороги», «Опасно». В самом городе не разберешь, где были прежде улицы. Он еще Ее расчищен.

Среди всей мертвечины вдруг около дороги старый довоенный деревянный столб с желтой дощечкой и указателем: «Отель». Вылезаем около него и ходим среди развалин. Да, здесь, ничего не скажешь, были бои, и очень жестокие. Это не просто бомбежка. Это такое мелкое крошево из камня, которое получается, когда день за днем, неделю за неделей лупит по одному и тому же месту артиллерия.

Среди развалин к нам подходят три польских солдата-андерсовца. Стоим, ждем, что будет. Может быть, идут с намерением устроить с нами потасовку? Оказывается, нет. Подошли, чтобы спросить про Польшу. Рассказываю о том, что видел. О боях за Вислой, на плацдармах южнее Варшавы. Они, в свою очередь рассказывают о боях за Кассино, говорят о том, что я уже слышал от Соколова, что их польские части понесли особенно тяжелые потери. Сейчас они стоят здесь поблизости в резерве и отдыхают.

Двое родом из Люблина. Один из них, узнав, что я был в Люблине, расспрашивает про город, сильно ли пострадал, какие улицы целы, какие разрушены. Улиц не помню, но, в общем успокаиваю его, что город более или менее цел.

Спрашивает, где сейчас правительство, в Люблине? Отвечаю, что, кажется, да. Говорит после этого, что ему хочется в Польшу, чтобы там, в Польше, воевать с немцами. Второй кивает.

Садимся в машину, отдаем честь. Поляки тоже. Стоят, смотрят вслед.

Дальше по дороге на Рим тоже многое разрушено, но не так сильно, как в Кассино. А сам Рим цел и ничем не напоминает о войне. На улицах шумная южная толпа и очень много велосипедов. Машин тоже много, но, наверно, все-таки не хватает бензина. Очень много военных. Каких только нет! Американцы, англичане, канадцы, австралийцы, новозеландцы, южноафриканцы, французы, поляки, чехи, бородатые индусы. Эти видны сразу, а всех остальных различаем главным образом по нашивкам на рукавах.

В палаццо «Венеция», где раньше с балкона выступал с речами Муссолини, устроена выставка шедевров, привезенных из всей освобожденной части Италии. Картин немного, всего пятьдесят, по одной-две на залу, но самые лучшие и самые знаменитые: Рафаэль, Боттичелли, Рубенс, Гольбейн, Ван-Дейк, Тициан, Караваджо. Залы полны американскими, английскими, канадскими и всякими другими солдатами, приехавшими в отпуск с фронта.

Вечером идем в оперный театр на оперу «Лючия ди Ламермур». Знаю о ней только, что ее у Толстого слушали Анна Каренина и Вронский. Не знаю, почему поставили именно ее. Может быть, из-за англичан и американцев, из-за того, что ее сюжет из шотландской жизни.

На сцене скалы Шотландии и актеры-мужчины в клетчатых шотландских юбках. А когда в антракте зажигается свет, вижу, как из соседней ложи выходят два офицера в шотландских юбках» таких же, как на сцене...

...Из Рима едем в Неаполь, обратно, другой дорогой, вдоль побережья. Тут тоже были большие бои. Городки поблизости от дороги разрушены или полуразрушены. Незадолго до Неаполя спускает камера, а у нас нет насоса. Встаем у обочины. Несколько итальянцев завтракают на траве около мотоцикла, переоборудованного в крошечный грузовичок. Итальянцев, взрослых и детей, — десять. И все они, как видно, едут на этом грузовичке, да еще с корзинами и чемоданами. Непонятно как, но факт.

Итальянцы не только дают нам насос, по и помогают качать колесо. Выясняется, что это семья рабочего консервного завода, которую везет обратно в Неаполь их родственник, механик, владелец и конструктор этого мотоцикла-грузовика.

Поняв, что мы советские, спрашивают про Сталинград — правда ли, что он уже весь заново выстроен и теперь опять самый красивый город в России? Чувствуется, что верят в наши неограниченные возможности. Спрашивают про «катюшу» — правда ли, что Красная Армия не применяла на полную мощь это страшное оружие на своей территории, а теперь, когда будет наступать по Германии, применит эту «катюшу» на полную силу? Женщина, у которой муж дорожный рабочий, спрашивает, можно ли будет после войны поехать в Россию строить дороги.

Потом, когда разговорились, спрашивают, как в России относятся к итальянцам из-за того, что они воевали против нас, вместе с немцами. Волнуются, что мы ответим. Успокаиваются. Требуют, чтобы мы доели с ними их завтрак. Когда отказываемся, говорим, что уже позавтракали, требуют, чтобы выпили по глотку вина — у них с собой большая плетеная бутылка. Чувствуем, что это принципиально важно, и пьем. Когда трогаемся, машут вслед руками.

Под самым Неаполем колесо еще раз подводит. Около дороги роща, у въезда в рощу шлагбаум, у шлагбаума американский солдат. Оказывается, нам повезло. Как раз в этой роще какая-то американская ремонтная часть. Часовой вызывает лейтенанта. Приходит большой неразговорчивый человек, из рукавов далеко вылезают огромные рабочие руки. Рассматривает колесо, потом, сам сев за руль нашей машины, везет нас через рощу на полянку — там стоит его ремонтная летучка.

Лейтенанту помогают несколько итальянских мальчишек. Он командует ими. С нашей машины снимают колесо, ставят на него другую резину. У мальчишек что-то не клеится, лейтенант сам привычно и ловко помогает им. Через пятнадцать минут все готово. Лейтенант говорит «о'кэй»; ничего другого он за все время и не говорил. Мы, поблагодарив его, едем — все в порядке.

...Возвращаемся в Бари. Вечером перед обратным вылетом идем в кино. Сегодня первый день демонстрируется «Диктатор» Чаплина. Давка такая, что только наша советская военная форма позволяет нам кое-как протиснуться в зал.

Зал неистовствует, смеется над Гитлером и Муссолини. Особенно над Муссолини. Это ближе и потому смешнее. В тех местах где он появляется, зал стонет от хохота.

Мне картина тоже нравится, но не смешит меня почти нигде. Смотрю и никак не могу отделаться от мысли, что где-то там еще живет и действует живой, настоящий Гитлер. У нас эту картину, наверно, не смогли бы смотреть — слишком много страшного на памяти...

К этим тогдашним записям добавлю, что для Степана Васильевича Соколова поездка в Рим не была туристской прогулкой. Он встречался там с представителями нашего командования при Главном союзном командовании в Италии. Короче говоря, у него были свои служебные дела, в которые он меня не посвящал.

Сначала предполагалось, что я полечу из Бари прямо в Москву. Туда надо было лететь одному из находившихся в то время в Бари наших авиаторов, полковнику Щелкунову. Полет предполагался беспосадочный, прямо до Москвы. По тому времени рейс достаточно длинный. Но самолет был для этого оборудован дополнительными, облегченного типа, стоявшими прямо в фюзеляже брезентовыми баками для горючего, а кроме того, в него ничего не предполагалось грузить. Должны были лететь только экипаж и мы двое с полковником.

Однако погоды, как назло, несколько ночей не было. Один раз, если только меня не подводит память, мы все-таки вылетели, но вернулись, не смогли пробиться через очень высокий грозовой фронт. Потом опять не было погоды, не обещали ее по дальнейшей трассе, давали только до Белграда. В конце концов мы полетели не в Москву, а в Белград и приземлились там не то на десятые, не то на одиннадцатые сутки после нашего вылета в Италию.

На обратном пути погода была хорошая, шли на гораздо меньшей высоте, чем когда летели туда, в Италию. Нехватки кислорода не испытывали, зато видели под собой звездочки зенитных разрывов. Хорошо запомнил их, потому что много раз за войну видел их над собой, вверху и лишь этот единственный раз — под собой, внизу.

Вернувшись в Белград, я седьмого ноября был там на приеме, который маршал Тито устраивал в только что освобожденной
от фашистов столице Югославии по случаю двадцать седьмой годовщины Октябрьской революции. И вдруг под конец этого вечера за столом югославские партизанские генералы запели старую красноармейскую песню двадцатых годов, напомнившую мне детство, военный городок, пехотное училище в Рязани и тогдашних краскомов — сослуживцев отца по этому училищу.

Эй, комроты!
Даешь пулеметы!
Даешь батареи,
Чтоб было веселее!

В Белграде пели эту песню так же, как пели тогда, в двадцатые годы, в Рязани, — озорно, лихо, с присвистом. И между моими детскими воспоминаниями и этой вдруг зазвучавшей в Белграде песней была какая-то очень важная для меня связь времен.

Утром в день отлета из Белграда — лететь предстояло во второй половине дня — я поехал на хорошо знакомую всем, кто бывал в Белграде, гору Авала — высокий и удивительно красивый, поросший лесом холм километрах в десяти от центра города. На этой горе, на самой вершине, стоял тогда и стоит сейчас памятник югославского скульптора Мештровича над могилой Неизвестного солдата, не вернувшегося с той, первой мировой войны.

Я впервые был на этой горе в дни освобождения Белграда, видел следы обстрела, щербины, выбитые осколками наших снарядов в черном мраморе памятника. И знал, правда из вторых уст, некоторые подробности боя. На Авале находился немецкий наблюдательный пункт. Сначала наши били по нему из пушек, а потом, Узнав, что странного вида постройка на самой вершине горы — памятник Неизвестному солдату, прекратили обстрел и, забравшись на гору, уничтожили засевших там немцев гранатами и автоматным огнем.

Я задумал написать рассказ о могиле Неизвестного солдата и перед этим хотел еще раз побывать там.

Я не умею писать пейзажей, да обычно мне и не приходит это в голову. Но бывали в жизни, в том числе и на войне, исключения, когда какое-то внутреннее значение пейзажа поражало меня, и тогда он уже навсегда западал в память.

Так было и тогда, с горой Авала. То, что именно наверху этой горы, с которой на все четыре стороны света — на юг, север, восток и запад — открываются лежащие кругом нее сербские земли, что именно в этой точке находится могила Неизвестного сербского солдата прошлой мировой войны, было связано для меня с мыслями не только о прошлом, но и о будущем, о том, какой же будет в нашем создании память об этой второй мировой, еще Не довоеванной войне.

С того дня прошло очень много лет. И вот в 1971 году, тоже осенью, я снова поднялся на Авалу.

Я, конечно, помнил о трагедии, которая произошла здесь в 1964 году, когда наши ветераны боев за Белград, летевшие на двадцатилетие со дня его освобождения, погибли при катастрофе самолета, врезавшегося в склон Авалы всего на несколько сот метров ниже могилы Неизвестного солдата.

Я помнил это, и все-таки, когда увидел врезанную в склон горы каменную плиту со скорбным списком, начинавшимся с имен маршала Бирюзова и генерала Жданова, командовавшего тем самым мехкорпусом, который первым прорвался к Белграду, когда я увидел в этот осенний будничный день цветы у подножия плиты и стоявших перед ней без шапок людей, у меня стиснуло горло.

Умом я понимал, что это всего-навсего случайность, катастрофа, и все-таки, может, оттого, что это была именно Авала с ее могилой Неизвестного солдата, казалось, что смерть настигла этих людей откуда-то оттуда, из прошлого. Тогда, в боях, не коснулась, прошла мимо — под ногами, над головами, на метр справа, на сантиметр слева... А тут, когда они летели на двадцатилетие Победы, все-таки дождалась и настигла.

И в Сербии, и в Хорватии, и в Македонии, и в Черногории, где бы я ни был в эту поездку, осенью семьдесят первого года, на столичных площадях и на сельских улицах, на въездах и при выездах из городов и деревень, на перекрестках дорог и на поворотах горных серпантин — везде я видел памятники погибшим в годы войны с фашизмом.

Памятники были самые разные — иногда плиты, иногда обелиски, иногда скульптуры.

А общим было одно — везде стояли даты смерти: сорок второй, сорок третий, сорок четвертый... И почти везде — даты рождения, объяснявшие, что погибшим было еще так мало лет! Всего восемнадцать, двадцать, двадцать один...

И когда в городе Опатии в курортном парке я вдруг увидел памятник человеку, которому, судя по датам, когда он погиб, было под восемьдесят, я долго смотрел на медную табличку, прежде чем понял, что этот человек не погиб в бою, а умер своей смертью, и что он не партизан, а ученый-садовод, заложивший когда-то этот парк, где теперь стоит ему памятник.

Так непривычно было увидеть в послевоенной Югославии памятник человеку, умершему в своей постели...

И это чувство непривычности сближало меня с югославами, мою память о войне — с их памятью, мое прошлое — с их прошлым.

Не знаю, достаточно ли внятно объяснил я это свое чувство, но, не сказав о нем, не могу проститься с Белградом осени сорок четвертого года...

До Москвы из Белграда тогда, в сорок четвертом, я добирался сначала тремя самолетами, с пересадками и ожиданиями погоды. А потом, от Брянска, поездом.

Прямо с дороги явившись в «Красную звезду», я стал докладывать заместителю редактора Александру Яковлевичу Карпову о том, где был и что делал.

Мой рассказ о полете в Италию Карпов выслушал с удивлением и впервые в жизни наорал на меня, имея к тому все основания.

— Мы его, понимаешь, две недели искали, рассылали по военному проводу запросы, а он был в Италии! Да кто тебе разрешил? Ты хоть там, на месте, у кого-нибудь «добро» получил?

Пришлось сказать правду: не получал.

— Будет тебе теперь на орехи! Так достанется, что света не взвидишь! Да ты хоть понимаешь, что наделал? — кипятился Карпов.

Я молчал. Понимал, что выволочка справедливая, но что сделано, то сделано.

Замолчал и Карпов. Долго ходил по кабинету и думал. Потом остановился передо мной.

— Сколько тебе нужно времени написать о том, что видел в Италии? Четырех часов хватит?

Я сказал, что хватит.

— Бери машинистку, запирайся и диктуй, не уходя из редакции.

Я заперся с машинисткой и, надиктовав за четыре часа не больно-то складный очерк «По дорогам Италии», принес его Карпову.

Карпов прочел, отправил в набор с пометкой «срочно». И только после этого впервые усмехнулся.

— Вот, отправил в набор на свою голову. Пусть все увидят, Что эта твоя Италия уже лежит у нас в набранном виде, прежде Чем ты растреплешься о своей авантюре и с тебя начнут требовать устных и письменных объяснений, как и почему. Раз собираемся печатать в газете, авось никому не придет в голову, что такая поездка могла быть ни с кем не согласованной.

Надежда оправдалась. Очерк появился в газете. Правда сразу; но объяснений — как и почему я оказался в Италии, Ни устных, ни письменных, с меня так никто и не спросил. Спасибо покойному Александру Яковлевичу и за его газетную хватку и за его товарищескую выручку! Задним числом хорошо понимаю что, публикуя этот очерк, он рисковал больше, чем я.

Вслед за итальянским очерком были опубликованы с продолжениями мои записки о пребывании у партизан Южной Сербии а потом «Красная звезда» и «Правда» напечатали несколько моих югославских рассказов, которые все вместе составили книжку «Югославская тетрадь».

Работая над ней, я как-то даже незаметно для себя перешагнул из сорок четвертого года в сорок пятый...

Дальше