Часть вторая.
В плену у японцев
22 апреля.
Утром ко мне пришли два доктора и стали измерять температуру, щупали пульс, но перевязки не делали, говоря, что ее будут делать завтра, и тогда скажут, можно ли не отрезать ногу, или для сохранения жизни необходимо будет отрезать ее. И я опять стал молить Бога, чтобы не отрезали ногу и чтобы Бог вразумил меня, что мне делать! Жаль ногу, но и жаль в то же время умереть из-за нее, если бы, в самом деле, ее пришлось отрезать, а я не допустил бы докторов до этой операции. После докторов ко мне приходили пять японских офицеров, и один из них генерал-майор. Они очень хвалили меня и моих охотников за то, что мы долго бились: «Казаков, говорят они, мы скоро отбили; а вот вас долго не удавалось! Часа два мы провозились с вами». Затем, пожелав мне скорого выздоровления, они ушли. Температура у меня была 39,16. На завтра должна быть ампугация моей ноги... Я опять всю ночь молился, и много всяких мыслей роилось в моей голове. Ведь вот, произвели меня за храбрость в прапорщики, получал хорошее жалованье, награжден Георгием, и теперь, из-за одной несчастной пули, пропало все!... Опозорен я совсем!... Я, которого считали храбрецом, попал в плен!... И должен буду томиться в позорной японской неволе!... И хотя японцы меня уверяли, что у них пленным живется хорошо, и показывали мне карточки, как гуляют пленные, но я не верил им и считал это обманом. Они показывали мне номера газет или, вернее, вырезки из телеграмм, в которых говорится, что у нас очень плохо в России, что там идут больше беспорядки, кругом забастовки, убивают начальников, отчего я вдвойне жалел дорогую родину...
23 апреля.
Утром мне дали завтрак, но я не мог его есть, так как его приготовлял китаец, и от завтрака воняло чесноком. Тогда мне дали два сырых яйца и кружку молока. Головы я поднять не мог и пил из чайничка, через дудочку,
[125] лежа, так как доктор приказал мне не шевелиться; да и без докторского приказания я от одной боли не мог бы пошевелиться.
В 10 часов меня положили на носилки и понесли в операционную, где собрались 4 докторами когда я увидел их, то у меня сердце так и сжалось, и я не мог выговорить ни одного слова. Я понял, что это собралась комиссия, которая будет делать ампутацию моей ноги, и я не вытерпел и, как ребенок, заплакал, не будучи в состоянии удержать себя, хотя и стыдно было мне выказывать перед врагами свою слабость. Мне стали предлагать успокоительных капель, но я не хотел принимать их, думая, что это усыпительное средство, но немного погодя я и сам успокоился. Мне разбинтовали ногу, стали осматривать ее и сказали, что сегодня резать не будут, так как жар уменьшился. О, Господи! Какая радость!... И доктор предупредил меня, что если я поберегу ногу несколько дней, т.е. не буду шевелиться, то, быть может, ее у меня и не отнимут. Жар спал, хотя опухоль была еще очень велика. Мне опять сделали подкожное вспрыскивание выше перелома и, осторожно забинтовав ногу, отнесли на прежнее место. Ночью я немного уснул, но скоро проснулся, так как во сне увидел, что я дерусь с японцами, и нечаянно пошевелился, закричал от боли и проснулся. После этого заснуть уже не мог до утра.
24 апреля.
Доктор приходил проведать меня и велел давать от жажды красное вино кисло-сладкого вкуса. Днем посещали меня японские офицеры и угощали папиросами, а один из них дал мне 10 шт. сигар. Я хотел, было, отказаться, но они очень просили принять, не как подарок, а как угощение из любезности. Тогда я взял и папиросы, и сигары.
К вечеру опять приходили доктора осмотреть меня и смерить температуру, и передали мне, что опасность почти миновала. Жар стал спадать, и теперь стало 38,07°, чему я был очень рад. Ночью спал мало, боясь пошевелиться, и спросонок опять повредить ноге.
25 апреля.
Утром приходил доктор и с ним два японских кавалерийских офицера.
[126]
Часов в 10 меня хотели нести в операционную, но тут доктор остановил носильщиков и сделал мне перевязку на месте, потому что, если класть на носилки да на операционный стол и обратно, то можно повредить как-нибудь ногу, и она может соскочить с правильной постановки. После перевязки я немного успокоился и уснул, так как мне стало много легче, т.е. не так страшно, что у меня отнимут ногу, ибо явилась, хотя маленькая, надежда на выздоровление. Если как-нибудь не поврежу ее сам, то, хотя в ноге толку будет и мало, но все же нога будет собственная, а не какая-нибудь деревяшка или клюка. Я стал понемногу принимать пищу, хотя она была мне очень противна, всегда воняла каким-то китайским или японским запахом. Денег у меня было 27 руб., и я на них покупал консервы и ананасы, которыми и поддерживал свои силы. Часто мне приходило в голову, что вот наши перейдут в наступление, отобьют город Чентофу и выручат меня. Но на мои вопросы., нет ли боя, не наступают ли русские, мне отвечали, что русские не могут наступать, а если и перейдут в наступление, то и в таком даже случае не помогут мне и ни в коем случае не освободят меня из плена, так как нас скоро должны отправить дальше, как только мне будет лучше.
26 апреля.
С утра приходил доктор и обрадовал меня тем, что, по его мнению, жар совсем уменьшился, и просил меня не волноваться и не думать много ни о чем, так как при такой тяжелой ране, как у меня, это очень вредно. Перед вечером приходил японский дивизионный врач в чине майора, и с ним было человек пять докторов и несколько офицеров. Он тоже говорил мне через переводчика, что ничего опасного у меня нет, и что скоро меня отправят дальше, к Мукдену. Я стал просить доктора, нельзя ли мне остаться здесь, пока я совсем не оправлюсь, а на самом деле думал, не будут ли наши наступать и, быть может, освободят меня из плена, но доктор сказал, что, напротив, надо поскорее добраться до Японии, так как там будет лучше, воздух там хороший, есть хорошие ванны и европейские кушанья, чего здесь не может быть. И они ушли от меня.
Ночью я спал лучше, хотя очень болела спина от неподвижного [127] лежания в течение пяти суток, да еще на твердом кане.
27 апреля.
Я просил сегодня разрешения как-нибудь сообщить в полк о том, что я жив и сильно раненый нахожусь в плену, но мне отказали, говоря, что отсюда писать нельзя, а можно будет послать письмо лишь из Мукдена, которое пойдет через Японию, Англию и Россию в Манчжурию.
28 апреля.
Утром, часов в 10, меня носили в операционную комнату, где доктора сделали перевязку и подкожное вспрыскивание, и долго щупали ногу, чтобы найти пулю, которая где-то застряла. Они очень удивлялись, что пуля с рикошета ударилась в ногу боком, перебила кость и не прошла навылет, а, между тем, ее нигде не могут найти. И стали предполагать, что она осталась в середине кости, а если это правда, то ногу, безусловно, нужно будет отнять. Отнимать ее в настоящее время не представлялось необходимости, так как сильного жара не было. Делать нечего: пули не нашли, и резать ногу не надо, и они вновь забинтовали ее, как можно лучше, и сказали мне, что завтра отправят меня к городу Ковгоджону, верст за 30 отсюда, и что там мне будет лучше. Доктор просил у меня на память мои новые офицерские погоны, но я не соглашался, потому что только одна пара на мундире и осталась. Но доктор через переводчика сказал, что он очень хорошо за мной ухаживал, и так удачно вышло, что и ногу не приходится отрезать: это прямо чудо, а потому ему очень бы хотелось приобрести мои погоны. Странно мне все это было!.. Но я сказал, что подумаю, и когда меня будут отправлять, тогда я подарю ему их, чему доктор остался очень доволен и прислал мне три пачки российских папирос хорошего сорта. Ночь вся прошла в разных думках, и я мечтал, что когда меня понесут, то, быть может, где-нибудь наш разъезд налетит на нас и отобьет меня у японцев.
29 апреля.
Утром, чуть свет, на наш двор набралось очень много китайских кули, и они на все голоса галдели, как гуси. Я знал уже, что они понесут нас, но недоумевал, почему их так много, так как я думал, что понесут только
[128] меня и унтер-офицера Замараева, которого я до сих пор еще не видел, ибо он помещался отдельно от меня, в другой фанзе. Через несколько минут пришел доктор и санитары и положили меня на носилки. Доктор на прощанье дал мне свою карточку, а я дал ему погоны, за которые он очень меня благодарил и что-то передавал на словах фельдшеру. Меня вынесли из фанзы на двор, и там я увидел Замараева и 22 носилок с ранеными японцами, в числе которых были и те 17, которых ранили наши охотники 21 апреля. Скоро подошли китайские кули, по 4 человека к каждым носилкам, и, подняв, потащили нас вереницей, друг за другом. Несли они очень скверно, так как шли не в ногу и ужасно трясли и раскачивали. Пройдя некоторое время по ровной местности, они стали переходить через какую-то речушку, и один китаец как-то поскользнулся и упал. Носилки перекосились на бок, и получился такой толчок, что моя нога соскочила с подкладки и причинила мне страшную боль. Я начал кричать, так как боль была невыносимая, даже дух захватывало, но китайцы не поняли и пустились бегом нагонять впереди шедших товарищей, и я все кричал, а они не обращали внимания. На мое счастье, мой крик услышал фельдшер и, подбежав ко мне, тоже не мог понять, в чем дело, а я от сильных мучений не мог удержаться и зарыдал, указывая на ноги. Тогда он поднял ногу и начал ее тянуть. О, господи! Как только я перенес те муки! Я весь дрожал и не был в состоянии от боли выговорить ни одного слова, но он кое-как поправил ногу и, положив ее на место, отлупил всех четырех китайцев по физиономиям, чтобы они несли аккуратнее. Мы пошли дальше и дошли до какой-то большой деревни, где китайцы сделали привал и стали закусывать, а нам фельдшер дал консервы из сухой рыбы и риса, после чего скомандовал: «Хейта кули койло!» Все взялись за свои носилки и пошли дальше. У моих носилок было только три кули, того же, который упал и через которого я перенес столько мучений, не было. Так как он был виновником всего происшествия и, наверно, предчувствовал, что ему за это достанется, то во время отдыха сбежал. Фельдшеру пришлось нанимать другого; кое-как наняли и пошли дальше. По дороге нам нигде
[129] не попадалось японских войск, и лишь изредка, кое-где, были видны разъезды, да в одной деревне стояло около батальона пехоты.
В одном месте я увидел большое пространство, на котором в одну линию было выложено много ветел, и я, глядя на них, подумал: вот где у них укрепления и заграждения! В этих окопах, наверно, скрываются и их войска. Но там никого не было, что меня не мало удивило. И вдруг я заметил совершенно в стороне другие окопы, в которых были установлены орудия большого калибра, 6–8-дюймовые, и так искусно замаскированы, что спереди буквально ничего нельзя было заметить и предположить, что в этом месте может быть скрыта артиллерия. И только, когда нас проносили мимо этих окопов, то я заметил отверстия для входа солдат и для пролета снарядов. Тогда я понял, что те ветлы были только обманом для русских, для того, чтобы они принимали их за место действительных окопов и направляли огонь в эту сторону, не нанося, конечно, никакого вреда противнику. При этом фальшивые укрепления были выше и дальше настоящих, чтобы получался при стрельбе перелет. Немного дальше нам еще попались укрепления и тоже в этом же роде.
К вечеру нас донесли до города Ковгоджона. Но так как госпиталь тут был переполнен японцами, то нас отправили еще за 6 верст, в деревню Чужоньтунь, где нас и поместили. Тут много фанз было приспособлено для больных и раненых, и было много докторов. В этой же деревне обучали молодых верховых лошадей для строевой кавалерии и артиллерии. Для первой учили рядами, т.е. шеренгами, во взводном порядке, и поворачивались по отделениям и повзводно, а также заезжали налево и направо; для второй объезжали в передках от орудий. Вечером мне делали доктора перевязку и выправляли ногу и тоже удивлялись, что пули нигде не заметно, да и выходного отверстия нет. Меня поместили в одной фанзе с Замараевым и шестью японцами, но не с теми, которых ранили наши охотники, а с другими, тех же поместили в другой фанзе, от нас через дорогу.
Ночь провел очень плохо, так как не мог уснуть, вследствии сильной боли в ноге. [130]
30 апреля.
Пришли доктора и стали рассматривать, куда могла засесть пуля. Качая головами, они удивлялись, как могло случиться, что нет никакого следа пули, и если предположить, что она осталась в середине кости и внутри ее опустилась к коленке, то тогда было бы очень опасно и пришлось бы отнять ногу; но она подает надежды на выздоровление, чего не могло бы быть, если бы пуля была в середине. Температура хотя и повысилась, но это лишь по случаю 30-верстного перехода. Нас кормили так: утром давали 2 яйца, 3 раза молока и 2 раза мясных консервов, а для питья мне давали кисло-сладкое красное вино. Сегодняшнюю ночь я провел лучше вчерашней, даже уснул, хотя очень боялся, чтобы японские солдаты не задушили нас, когда никого из санитаров не было в фанзе около нас. Я думал, что они злятся на нас, так как очень злобно посматривали в нашу сторону, но им не велели нас задевать, да и языка мы друг друга не понимали.
1, 2 и 3 мая
. Все эти три дня прошли одинаково. Кормили так же, т.е. утром 2 яйца и кружку молока, в обед немного консервированного мяса и молока, и белые сухари «хритон», а вечером мясо и молоко. Чай давали утром, в обед и вечером, по кружке, без сахара. Но я попросил санитара, и он купил мне у китайцев сахарного песка и папирос. Так как русских денег не брали, то я отдал бывший у меня мексиканский доллар доктору, а он дал мне за него один рубль японскими бумажками. На эти-то деньги я и покупал все, что мне было необходимо. Перевязку делали каждый день и прикладывали компресс: каким-то спиртом смачивали вату и накладывали ее на том месте ноги, где была переломлена кость.
4 мая
. Утром приходили три доктора, из них один посещал нас в первый раз; это, оказалось, был старший врач, с двумя звездочками на обшлагах рукавов. После них нас посетили два офицера-кавалериста; потом приходили солдаты посмотреть на нас. Посмотрели, поклонились и ушли.
Мне с Замараевым захотелось сварить себе чего-нибудь горячего, потому что вареного тут ничего нельзя было есть, кроме риса; мы и купили у китайцев на 30 коп. картофеля. [131]
Замараев кое-как почистил его и сварил целых два котелка, и мы с таким аппетитом поели, что у меня схватило живот, и я кричал, как сумасшедший, и не мог уснуть всю ночь. За мной и доктор, и фельдшер немало ухаживали, но ничего не помогало, и только к утру мой живот кое-как успокоился, и я, наконец, уснул и даже очень крепко. Но тут случилось со мной большое несчастье: я увидел во сне, что я убежал из плена, и будто до нашей позиции оставалось очень мало, и за мной гнались японцы; боли я во сне не чувствовал, но и бежать не мог, так как мне было очень тяжело, как будто бы ветер мешал мне подвигаться вперед. Я хотел оглянуться, чтобы посмотреть, кто меня догоняет, закричал во все горло, и проснулся; оказалось, что я свалился с матраца на бок, на правую переломленную ногу. О, господи, что за боль я почувствовал! Тут уж я и не спросонок заорал во всю глотку. Но сейчас же прибежали санитары, фельдшера, и кое-как поправили ногу. Скоро прибежали и доктора: было уже утро, и все проснулись, разбуженные моими криками, и никто уже не спал больше.
5 мая
. Как только ко мне пришел доктор, меня положили на носилки и понесли через дорогу в операционную фанзу.
О, боже мой! Как я кричал от боли и думал, что теперь уж, наверно, мою ногу отрежут, потому что она совсем вывернулась и согнулась между коленом и бедром, где был перелом, и я потерял сознание. Когда я очнулся, то я лежал уже на операционном столе, и возле меня суетились пять человек докторов, а вокруг стола столпились медицинские ученики и санитары. Я посмотрел на них и спросил: «Что, мне ногу будут резать?».
Мне ответили, что еще неизвестно. Тут стали меня держать за руки и за голову, потом разбинтовали, что-то посмотрели, пощупали, оттерли ватой, чем-то смоченной, сделали подкожное вспрыскивание и стали искать пули, но из-за опухоли ничего не нашли. Потом стали выправлять и вытягивать ногу... Боже мой! Откуда я мог взять столько силы, что вынес такие ужасные мучения! Я кричал не своим голосом, вырывался, а меня держали, точно медведя, за все здоровые [132] части тела. У меня даже пот выступил, и я лежал весь мокрый, словно облитый водой.
Осмотрев меня, мне сделали перевязку и забинтовали гипсом всю ногу и даже до половины туловище, по самую грудь, так что я не мог пошевелиться ни в какую сторону и только имел возможность поворачивать голову направо и налево, и чуть-чуть наверх, и еле-еле шевелил левой ногой. По окончании гипсования, меня положили к стенке, а с другой стороны подложили доску, и я лежал, как в гробу. Лежать было очень плохо, спина и без того сильно болела, а тут еще хуже стало, так как под спиной был гипс, и высоко, и плотно наложенный. Но, слава Богу, что хотя ногу-то не отняли.
6 и 7 мая
. За эти два дня я много выстрадал. Нога болит невыносимо, стреляет так, что чуть глаза из орбит не выскакивают, а тут еще везде гипс жмет: и бока, и живот, и грудь, а уж спине хуже всех досталось. Право, каким выносливым создан человек, что он в силах выносить подобные мучения!
Сегодня доктор объявил мне, что завтра меня отправят дальше, к Телину.
8 мая
. Утром, часов в 10, китайские кули были готовы для переноски больных и раненых, а в том числе и нас. Всего набралось с нами около 100 человек. Немного погодя, пришли доктора и, осмотрев меня, или вернее сказать, сделанную из меня гипсовую статую, попрощались с нами; нас положили на носилки, а некоторых, кто поздоровее, на арбы, и подали команду: «Кайро, кайро!» И нас понесли на юг, к Японии. Вечером, часов в 8, нас принесли в деревню Чинджигау и поместили на ночлег как раз в той же фанзе, в которой мы ночевали 1 марта при отступлении наших войск от Телина. Тяжело было смотреть на все то, что мы оставили, и сознавать, что все это так недавно принадлежало России, а теперь уже в руках японцев! Посмотрел я на железную дорогу и на взорванный нами мост возле деревни, и тут же стояла однопарная повозка русской армии с разбитым колесом... И так грустно мне стало, когда я поглядел на нее, как будто она была живое существо, и раненая брошена без помощи,
[133] и в таком печальном виде стоит и с упреком смотрит на нас. А в это время японцы, показывая мне на нее пальцами, говорили с насмешкой: «Россиян, россиян». Я ничего не сказал на их замечание, но про себя подумал: «Знаю я, что она русская, и потому-то она и дорога, и мила мне, и если бы я мог, то подбежал бы к ней, как к какому-нибудь товарищу, которого не ожидал уже больше встретить».
Ночью я лежал в одной фанзе с тремя ранеными японскими офицерами. Они очень вежливо обращались со мной и предлагали мне водки, но я от нее отказался, так как мне строго воспрещены были спиртные напитки.
Спал эту ночь очень мало, из-за холода.
9 мая.
Утром, часов в 8, нам дали завтракать. Мне, дали 2 яйца, кружку молока и пачку белых сухарей (по-японски «хрипон»). После завтрака к нам пришли кули, положили на носилки и понесли нас до Телина по той самой дороге, по которой мы так недавно еще отступали. Даже следы нашего отступления были целы: то попадалась сломанная телега, то железо от сожженного обоза, даже одна походная кухня стояла без колес в грязи, возле дороги. Пройдя дальше, мы видели, как обучают молодых лошадей кавалерийской и артиллерийской службе. Кроме этого, нам по дороге встречалась масса больших транспортов: обозы, арбы и японские маленькие двуколки, они везли кто фураж, кто провиант, а некоторые и огнестрельные припасы; когда нас поднесли к Телину, где взорван наш железнодорожный мост, мы увидели, что по реке то и дело снуют взад и вперед китайские джонки, а на них везут шпалы и разные припасы, а возле самого моста строят путь на каких-то деревянных быках. Железный мост весь быль изуродован и взорван в пяти местах.
Когда нас принесли в Телин, то кули остановились на улицах базара, чтобы что-нибудь купить себе из съестного. Китайцы увидели нас и, желая посмотреть на русских пленных, кругом обступили наши носилки несметным числом; некоторые выражали жалость, что можно было заметить по их печальному выражению лица, но некоторые, злобно посматривая на нас, смеялись над нами, говоря: «Русски пушанго; [134] карабчи ломайла, кантрами пилюля давайла, шибко знаком мию мию», а указывая на японцев, говорили: «Шибко татада, шибко знаком, ломайла карабчи мию мию татада шанго, шанго», т.е.: «Русские нехорошие, воруют, разрушают, убивают, бьют, не дружатся, а японцы очень хорошие, познакомились, не разрушают, не воруют, очень хорошие». Грустно мне было выслушивать их справедливые упреки, а еще грустнее признавать, что все это говорят они правду, и теперь ничего нет удивительного, что они высказывают это нам, беспомощным, беззащитным единицам русского воинства, в которых они видят виновников полного своего разорения. Что бы я мог сказать в свое оправдание? Разве бы они поверили, что я всегда жалел и защищал их? И я молчал. А впрочем, говорили они так, быть может, не потому, что японцы очень уж гуманно обращались с ними, а потому, что они у них теперь в руках. Ведь говорили же они и нам, что «русски шибко шанго, шибко знаком», а между тем, их в это время обирали, как липку.
Скоро раздалась команда: «Кайро, кайро!», и кули подхватили нас и потащили на вокзал, в наш бывший госпиталь, где мы еще так недавно распоряжались, как у себя дома; теперь там кое-что уже изломано, и валялись кучи разных обгорелых материалов и припасов провианта. Когда нас внесли в помещение госпиталя, то доктора и прислуга подошли к нам и сказали: «Россиян ой ни ероси кайро Харбин и синджо мофу мокура», т.е.: «Очень хорошо, что русские ушли в Харбин и подарили нам одеяла и матрацы». Нас положили вместе с японскими ранеными. Вскоре пришел доктор, осмотрел мою гипсовую повязку и сказал: «Ероси, ероси, скосе итай», т.е.: «Хорошо, хорошо, немного болит», ушел от нас. Потом дали нам на обед консервы тушеного мяса русского приготовления.
10, 11 и 12 мая.
Утром приходили два доктора, которые и вчера были, и один старший, посмотрели на раненых и ушли.
После их ухода ко мне и Замараеву очень лезли японские солдаты, как раненые, так и здоровые, и не давали нам покоя. То и дело подходили к нам с переводными книжками [135] и расспрашивали о разных пустяках, и до такой степени доняли меня, что я не вытерпел и оттолкнул от себя одного из них. Тот обозлился и стал грозить мне кулаком, другие тоже соскочили и бросились ко мне, так что около нас собралась целая толпа, и все смотрели на нас очень косо и показывали кулаки. Тогда я закричал, чтобы меня кто-нибудь избавил от наступающей толпы, так как, зная, что мы не в состоянии сопротивляться, они могли наделать нам больших неприятностей. На наши крики пришли дежурный доктор и фельдшер и стали спрашивать, в чем дело. Но я их не понял, да и они меня тоже, а эти нахалы в свое оправдание, указывая на меня, говорят: «Уц! Уц!», объясняя этим, что я ударил одного в грудь кулаком. Когда привели переводчика, я рассказал, в чем было дело, и тогда нас перевели в другую комнату и поставили к нам караул из 6 человек. Двое часовых следили за нами и не пускали к нам никого, кроме докторов или иного начальства, которое часто приходило смотреть нас, и прислуги, за нами ухаживавшей. Перевязки мне не делали никакой, так как на мне все еще был гипс: в таком положении я пробыл еще два дня, 11 и 12 мая.
13 мая
. В 10 часов утра нас положили на носилки и понесли на станцию железной дороги для отправки в Мукден. На станции пришлось долго ожидать поезда. Наконец, поезд был подан, но оказалось, что весь он состоял из угольных платформ. Нас положили на одну из них и поставили к нам часовых. Японских раненых на этот поезд набралось 22 платформы; кто мог сидеть, тех помещали по 16 чел., а лежачих по 6 человек на каждую платформу, и через несколько минут поезд тронулся. Я все время посматривал по сторонам на те знакомые мне места, где мне и многим моим товарищам по оружию пришлось вынести много горя и мучений, и где многие нашли здесь место вечного успокоения. Когда мы подъехали к Мукдену, то вся атмосфера была наполнена каким-то зловонием, как будто вся земля кругом была пропитана кровью и своим гниением заражала воздух. Кое-где виднелись крестики православных воинов, но много крестов было уже уничтожено китайцами.
А поезд, громыхая, все подавался вперед и. наконец, [136] пронзительно свистнув, остановился у платформы станции Мукден. К нам сейчас же подошли санитары и, взяв нас, унесли на носилках в госпиталь. Меня поместили в офицерскую палату, где было 7 человек японских офицеров. На обед давали то же, что и прежде, в других госпиталях, т.е. яйца, молоко и консервы русского приготовления. После нашего обеда пришел доктор, выстукал, что-то написал и ушел. Тут уже все было в русском вкусе, как было оставлено русскими при отступлении их к Харбину: почти все постройки, вокзал, госпиталя и частные дома, все было целое, и в госпиталях были те же русские кровати, одеяла, простыни и все, что принадлежало госпиталю. Ночью я спал очень плохо, нога сильно болела, да и я был сильно расстроен.
Нам объявили, что завтра нас отправят в Лаоян или прямо в Дальний, к морю.
14, 15, 16, 17 мая.
С утра приходил доктор, посмотрел, выслушал, смерил температуру, и оказалось, что мне, в таком состоянии здоровья, нельзя продолжать дальнейший путь, и доктор приказал перенести меня в другой госпиталь. Когда меня перенесли туда, то я увидел там двух русских солдат: один был без руки, а другой без ноги и почти без жизни. Он был такой худой, такой страшный и так неистово кричал, что без слез на него невозможно было смотреть и слушать его мучения. У него было три раны в левой ноге, повыше колена, и у самого бедра, так что и отрезать было невозможно, да и лечению нога не поддавалась и почти вся обгнила, и он обязательно должен был умереть. Мучился он так с 25 февраля и ужасно кричал: то «Ратуйте!» (спасите), то «Убейте, зарежьте!», после чего, потеряв сознание, молчал недолгое время и опять принимался кричать. Таким образом, мы провели здесь и 15, 16, и 17 мая.
18 мая.
За все дни пребывания моего в Мукдене кормили нас каким-то отвратительным супом из консервированного мяса. Мясо было хотя и хорошее, но его очень мерзко приготовляли. Лечить тоже ничем не лечили, только давали красного вина для утоления жажды. В 11 часов нас отправили к Лаояну, а с нами был отправлен и безрукий солдатик
[137] Макаров. Когда меня положили опять на угольную или балластную платформу, то, по моей настоятельной просьбе, меня оставили на носилках. Они были с ножками, как у кровати, и на толчках поэтому не так трясло; кроме того, на них было мягко лежать и лучше видна местность, лежавшая по обеим сторонам железной дороги.
Все было готово к отъезду, и кондуктор японец дал свисток к отправлению. Паровоз рявкнул, и поезд тронулся. Я усиленно смотрел на те места, где так недавно был жаркий кровопролитный бой, и в моем воображении, как живые, встали те многие русские герои, которые храбро защищались и сложили здесь свои головы.
По дороге мне видна была очень хорошо вся ближайшая местность, и я вспоминал знакомые места, где приходилось биться и переносить страшную нужду и горе: станция Суетунь, на которой и возле которой мне приходилось очень часто бывать, была почти вся разорена и разбита; река Шахе, где мы стояли 5 месяцев на боевой позиции и положили много трудов над устройством разных укреплений, окопов, редутов, люнетов и фугасов, которые пришлось затем бросить без всякой пользы. Теперь китайцы все уже разрыли и начали сеять гаолян, чумизу и пр. Наконец, мы стали подходить к Лаояну, и при нашем приближении я заметил, что кое-какие постройки были целы, а из большинства разбитых некоторые уже исправлены, а иные лишь исправляются. Издали видно было водоемное здание, водяной резервуар, высоко стоявший водяной бак, весь обгорелый, и тут же, недалеко, на запасном пути, два русских товарных вагона, оба разбитые: один стоял, а другой лежал на боку, и так было жалко смотреть на него, как будто на живое израненное существо, желающее что-то сказать своему земляку. Скоро поезд остановился, и меня понесли в одну небольшую комнату, где раньше жили русские железнодорожные служащие. Немного погодя, пришел доктор, осмотреть меня, дал какие-то три порошка и ушел.
Вечером пришел переводчик и начал много болтать; потом слышу, на улице какой-то шум, крик, визг, японские песни, словом, что-то необъяснимое, словно стаи кур кудахтали. [138] Я спросил переводчика, в чем дело, но он почему-то молчал, а потом сказал, что это празднуют победу над Балтийской эскадрой адмирала Рождественского. Весь русский флот разбит, а остальной взят в плен 14–15 мая. Тут я стал жалеть и защищать свой флот, говоря, что этого не может быть! Он заметил мою печаль и сказал, что некоторые суда успели спастись в нейтральных портах, Шанхае и др. После этого он спросил меня: «У вас есть русские деньги? Покажите мне, говорит мне переводчик, какие?». Я без стеснения показал ему, и он стал просить меня для коллекции одну бумажку. «У меня, говорит, разных держав есть деньги, только русских нет; дайте, пожалуйста». А у меня были одна бумажка в 10 руб., две по 5 руб. и одна в 3 рубля. Я, чтобы отвязаться, дал ему 3 рубля, но он стал просить дать ему 5-рублевую бумажку, но тут уж я решительно отказал, и он, поблагодарив и за 3 рубля, ушел, обещая меня завтра проводить. Но я не видел его больше.
19 мая
. Утром был доктор и сказал, что я могу продолжать путь. В 2 часа подали поезд, меня взяли на носилки и отнесли на вокзал, где положили не на открытую платформу, а в закрытый товарный вагон, на соломенный матрац. Тут, кроме меня, было 5 человек раненых японских офицеров. Видеть местность я, к моему огорчению, не мог и предался размышлению о том, какие страшные последствия даст для России поражение японцами русского флота.
Вечером на станции Инкоу мне, дали обедать: два яйца и вареного риса в деревянном ящике; в одной его половине был рис, а в другой какая-то противная, кислая, вонючая зелень все это было без соли и очень невкусно; к тому же я не знал, как мне приняться за еду: к рассыпчатому рису не дали ложки, а две каких-то палочки, но как есть ими, я даже и понять не мог, и решил есть руками, да к тому же, лежа есть было очень неудобно. Между тем, мои соседи, японские офицеры, очень ловко ели рис такими же палочками и проворно подхватывали ими сыплющиеся крупинки.
20 мая
. Часа в 4 дня поезд пришел в город Дальний. Тут меня осторожно вытащили из вагона и понесли в госпиталь. Пока меня несли туда, я рассматривал вокруг себя город
[139] и видел много наших русских домов, заводы с длинными трубами и другие постройки всевозможных стилей. Меня поместили во втором этаже и положили в отдельной комнате. Туда приходили ко мне доктора и фельдшера, но лечить ничем не лечили. Кормили очень скверно, какой-то сухой рыбой.
21–27 мая
. Семь этих дней моего пребывания в Дальнем прошли однообразно. Кое-когда ко мне приходили японские начальствующие лица и офицеры. Скука страшная, читать нечего; давали мне смотреть альбомы с картинами из Русско-японской войны, но они еще более расстраивали меня, так как во всех этих картинках были насмешки над русскими войсками, и на них изображено, что русские стоят на коленях перед японцами и просят пощады, а на иных сотни русских убегают от 5–6 японцев, бросая свое оружие; одним словом, самые неприятные для русского человека воспоминания и, притом, увеличенные во сто крат.
28 мая
. Утром пришли доктора, написали что-то на моих санитарных бумагах и сказали мне, что сегодня всех русских и японских раненых отправляют на пароходе в Японию.
Услышав это, я не знал, какое чувство овладело мною: не то радость, не то печаль. И грустно было, и уж очень хотелось увидеть кого-нибудь из русских, о которых я очень соскучился за это время.
В 3 часа меня отнесли на вокзал и поместили в вагон. Тут уже было человек шесть русских раненых, пленных, еще с Мукденского боя: трое без ног, один без рук и один без левого бока, потому что, раненый в голову, он оказался разбитым параличом, и затем мой Замараев, с которым я вместе попал в плен.
Скоро поезд тронулся и пошел к морской пристани, где и остановился. С парохода Красного Креста к нам вышли хорошенькие японские сестры милосердия, с черными, как смоль, глазами, в белых платьях и белых форменных колпачках; четыре сестрицы очень осторожно взяли меня на носилки и понесли на пароход «Тайримару Сикю Зюдзи», где и положили в каюте. Скоро пароход отчалил от берега, и мне [140] стало грустно. Надо отдать справедливость этим верным труженицам своего долга, добрым сестрицам милосердая, что они хорошо ухаживают за всеми больными, не обращая внимания на национальность, для них все равно, что русский, что японец, они со всеми обращаются предупредительно, ласково, нежно, как хорошая мать с ребенком.
Ко мне неоднократно приходили доктора, офицеры и прочее начальство парохода, и их всегда провожали четыре и более сестриц. Они давали мне русские книги и разные альбомы, принесли гитару и гармонику, на которых я не умею играть, приносили даже граммофон и играли разные куплеты, хотя я их и не понимал, и кормили очень хорошо европейскими кушаньями.
29 мая
. Пароход шел очень хорошо, почти без качки. Вчера и сегодня я ничего не видел, так как вставать я не мог, а окна были высоко надо мной, и я не мог в них заглядывать. Скучать мне почти не приходилось, потому что то и дело приходили гости: то начальство, то сестры и постоянно развлекали меня.
30 мая
. Утром, проснувшись очень рано, я стал прислушиваться к ходу парохода и, к удивлению своему, заметил, что пароход стоит на месте.
Я сперва обрадовался, так как в голове моей мелькнула мысль, уж не преградил ли нам путь наш русский флот, который все считают погибшим? А вдруг часть его уцелела и теперь появилась в этих водах?.. Чтобы убедиться в справедливости моих подозрений, я нажал кнопку электрического звонка, и ко мне сейчас же прибежали сестры милосердия. Я стал спрашивать, почему не идет пароход. Они указали мне рукой на окно и говорят: «Аме кери бонтай кантай татакай икусай Россиян Рождественский нипон Камимура и Того татакай такакай». Я кое-что понял из этих слов. Они обозначали: «Дождь, туман, здесь был бой флота, и много плавает мин; здесь дрались русский Рождественский и японские Камимура и Того». Тогда я понял, почему нельзя было идти: кругом плавали мины, и в тумане, легко было наскочить на одну из них.
Так мы простояли до 11 часов. Но, наконец, поднялся [141] ветер и, разогнав туман, дал нам возможность идти далее. Пароход снялся с якоря и стал продолжать свой путь, но неприятно покачиваясь уже с боку на бок...
31 мая
. Сегодня качка усилилась, и так начало качать, что терпеть не было никакой возможности; многие уже страдали морской болезнью, а некоторые лежали даже без чувств. Мне было дурно, тошно и сильно болела голова, но все-таки я благополучно вынес эту качку, без морской болезни. У меня сидели сестрицы безвыходно, и так как я сильно страдал головной болью, то они постоянно прикладывали компрессы. Я спросил, скоро ли будет конец этому мучительному плаванию, и мне ответили, что скоро будет остановка около города Дайри, где мы будем высаживаться. И действительно, часов в пять наш пароход заревел своим хриплым свистком и остановился у каких-то, покрытых роскошной растительностью, берегов и отдал якорь.
Меня вынесли в большую каюту, где перед спуском обмывали, как солдат, так и пленных. Так как я лежал загипсованный, то меня мыли немного, и этому я отчасти был очень доволен, потому что от долгого лежанья у меня появилась масса белых паразитов, в особенности вокруг гипсовой повязки, где они буквально кишели, и это меня очень стесняло, так как при нашем обмывании присутствовали доктора, и сами сестры обмывали нас. Все прочие легко раненые стояли совершенно нагими, и сестры без стеснения обмывали их. После нашего обмывания меня вместе с другими русскими перенесли и положили в одну из шести больших лодок, которые пристали к пароходу; все лодки были прикреплены одна к другой, а передняя на буксире у небольшого баркаса. Когда остальные лодки были нагружены больными и ранеными японскими солдатами, баркас дал свисток и, отчалив от борта парохода, повел наши лодки к левому берегу. При отходе нашем от парохода, сестры милосердия, провожая нас, желали нам скорого возвращения на родину, здоровья и пр., приветливо кивая нам своими головками и ласково улыбаясь. Вообще японские сестры милосердия произвели на меня очень хорошее впечатление. От них решительно ничего нельзя требовать большего, так свято и прекрасно исполняют [142] они свой долг милосердия.
Постепенно приближались мы к японскому берегу, и с приближением нашим, я все более и более восхищался чудным видом поросших тропическими растениями берегов. Это какой-то рай земной, если только он может существовать на земле. Все высокие крутые горы и расположенные на берегу постройки буквально утопали в зелени и цветах. Воздух был замечательно приятный.
Скоро мы пристали к берегу одного из островов и, глядя отсюда на пароход, казалось, что он стоит на реке, так как расположенные вокруг острова скрывали со всех сторон горизонт моря. Кругом сновали баркасы и лодки и мелкие парусные суда. На берегу толпилась большая масса народа: мужчин, женщин и детей, пришедших встретить прибывших раненых японских солдат, которых было с нами около 200 человек. Тут я впервые увидел японский народ в его оригинальных костюмах. Кто был одет только в кимоно (халат), без рубашки и брюк, а кто в одних курточках, а то даже и без них, прямо в костюмах Адама, причем вместо виноградного листка употреблялись какие-то полотенца. Но некоторые одеты были по-европейски: шикарные шляпы, манишки, трости и проч. Женщины тоже поражали своей простотой костюма: на иных были легкие полупрозрачные кимоно, без всякого признака нижнего белья, с грудями на распашку до самого пояса; за спиной у некоторых были привязаны детишки, которые, мотаясь на ходу, преспокойно спали, покачивая головами. Как видно, японцы не стесняются друг друга и одеваются лишь на военной службе, и то лишь в строю. Детишки за спиной не мешают женщинам даже стирать белье на берегу моря, хотя мне, так даже смотреть было страшно: того и гляди ребенок вывалится и упадет в воду.
К нам подошли санитары и понесли по каким-то аллеям в баню; туда же проведены были рельсы, по которым подвозили больных. Меня вымыли, а все вещи дезинфицировали паром, и после этого отправили в госпитальный барак. Тут пришел доктор и, осмотрев, признал меня и еще двух годными к отправке в г. Фукуока, а слабых в Кукуро. На [143] ужин нам дали борщ из капусты с мелкой рыбой, который мы с аппетитом съели, и не потому, что он был вкусен, а потому, что уж очень соскучились по горячей пище.
Ночью я долго не мог уснуть: то отчаянно кусали комары, то кричали целые стаи лягушек, и только к утру очень крепко уснул, истомленный длинным путешествием и бессонной ночью.
1 июня.
Сегодня, переночевав первую ночь на японском берегу, в городе Дайри, я проснулся очень рано. Руки, локти, лицо все было ужасно искусано комарами, до неузнаваемости. По всему телу, остававшемуся неприкрытым одеялом или одеждой, вздулись крупные красные волдыри, которые нестерпимо чесались.
Спали мы все вместе, в одной комнате, в дощатых бараках, на мягком полу, покрытом японскими циновками, под которыми подложены были очень ровно толстые соломенные маты. Кроватей для больных здесь не существовало, так как бараки эти были временные, для приема проходящих войск, как в Манчжурию, так и обратно.
Вскоре пришел доктор и осмотрел нас всех. Троих наших спутников признал серьезно больными и отправил в город Кукуро, а мне и еще трем раненым сказал, что завтра нас отправят в город Фукуока, где нам будет очень хорошо, так как там много русских пленных, забранных под Мукденом. После этого доктор ушел и прислал нам какого-то спирта для смазывания комариных укусов.
Вскоре после ухода доктора пришли какие-то камбионы, т.е. писаря, с переводчиками и переписали нас всех: какого рода оружия, где взяты в плен, и записывали звание, имя, отчество, фамилию, какого полка, какой роты, какой губернии, уезда, волости, села или деревни, и кто как ранен и куда, т.е. тяжело или легко, или совсем не ранен.
В 12 часов принесли обед, приготовленный из свеклы, редьки, зеленого лука и мелкой рыбицы, вроде нашей хамсы; к обеду дали по куску белого хлеба и по кружке чая без сахара. На ужин давали то же, что и на обед, но уже суп показался не таким вкусным, как в первый раз, хотя он был нисколько не хуже. Не успели мы поесть, как зажгли электричество, [144] и комары, словно по команде, загудели сперва на потолке, а затем целыми легионами, с каждой минутой все ближе и ближе и, наконец, атаковали нас со всех сторон и стали жалить наши руки, щеки, лоб и уши, и всюду, где только могли добраться до тела.
С началом их концерта на дворе раздался и другой из миллионов лягушек, сверчков и многих других насекомых; трескотня была невообразимая, и о сне нечего было и думать, и мы, внимая этой музыке, с ожесточением шлепали себя по укушенным местам.
2 июня.
Утром мы все проснулись очень рано, с тяжелой головой от бессонницы, так как комары буквально всю ночь не давали покоя своими укусами, а трескотня лягушек, не умолкая до утра, окончательно бесила меня.
На завтрак был подан нам чай, немного сахарного песка и по одной булке. Обед и ужин такой же, как и вчера. Мимо наших бараков ежечасно пролетали поезда и дразнили нас своими пронзительными свистками. Нам было очень неприятно, что доктор не исполнил своего обещания и оставил нас еще на одни сутки томиться в этом проклятом рассаднике комаров и лягушек.
3 июня.
Утром проснулись, по обыкновению, рано, потому что комариные и лягушачьи концерты не умолкали всю ночь.
В 8 часов принесли завтрак: чай без сахара и по куску белого хлеба. Но у меня остался сахар еще с парохода, а потому я в сахаре не нуждался и даже поделился им со своими ранеными спутниками.
После завтрака пришел переводчик и заявил, что сегодня в 11 часов нас отправят по железной дороге в г. Фукуока.
Вскоре пришли санитары с носилками, положили нас на них и понесли к берегу заливчика, к небольшой шлюпке, взятой с попавшего в плен русского крейсера «Урал», на которой и перевезли нас через небольшой пролив к станции железной дороги, расположенной на противоположном берегу. Там, с берега, я посмотрел на проливчик, который мы только что переехали, и увидел на нем много двухтрубных и [145] однотрубных пароходов, массу парусных шхун, лайб, шлюпочек, мелких лодочек: все это кишмя кишело, как в муравейнике, и японцы копошились на них и по берегам, увозя и привозя всевозможные товары и разную публику. На берегу собралась масса народа в самых разнообразных и живописных разноцветных костюмах. Кто одет был по-военному, кто по-европейски с некоторой элегантностью: в хороших соломенных и поярковых шляпах, а иные даже в цилиндрах, но большая часть в роскошных японских костюмах, т.е. в богатых шелковых кимоно, в коротких, вроде купальных кальсон, с голыми ногами, на высоких, до двух вершков вышины, скамеечках, или же в соломенных сандалиях, с шикарными тросточками в руках или безобразными большими японскими зонтиками или веерами, которыми постоянно опахивались от нестерпимой жары. Нам тоже дарились веера, но мы равнодушно не могли пользоваться ими, так как нам казалось очень смешным и неестественным видеть мужчину с веером, да к тому же еще военного. Большая часть толпы состояла из простонародья или рабочих в очень оригинальных костюмах или, вернее, почти без них. И никто не стеснялся присутствием их тут чуть не в адамовом костюме, и рядом с ними свободно стояли дурные и недурные японки, и многие из них были очень неряшливо одеты, с полуобнаженными, чуть не до пояса, тощими грудями. Но зато ни одной японки я не видел неряшливо причесанной, и у всех них была своеобразная японская прическа, с лежащими правильными рядами волосами и оригинальными завитушками.
Отсюда нас понесли через небольшой базарчик, на котором торговали преимущественно одни женщины с выкрашенными черными зубами, что очень портило их лица. Иная очень хорошенькая японочка, а во рту, вместо зубов, как будто насажаны черные арбузные семечки. Глядя на нее, даже жаль делалось, зачем так безобразят лицо такой хорошенькой женщины? А другая и сама-то по себе безобразна, а уж с черными зубами прямо ведьма какая-то.
Оказывается, что женщины, красящие свои зубы, придерживаются древнего японского обычая, требующего, чтобы все замужние женщины красили себе зубы. Но теперь [146] уже многие не придерживаются этого обычая, и уже немало женщин можно встретить с белыми зубами.
На этом базаре продавалась преимущественно зелень, фрукты и огородные овощи: свекла, редька, редиска и пр.; кроме того, разная трава, и особенно бросалась в глаза масса миканов гигантской величины, весом от двух до трех фунтов. Это нечто среднее между апельсином и померанцем, с очень толстой кожей, более четверти вершка, по вкусу напоминающее апельсин, но много хуже и кислее. Мне захотелось купить их несколько штук, и я сказал об этом переводчику, который остановил носилки. Я дал ему денег, но он, увидя их, сказал, что эти деньги здесь не примут. Это меня очень удивило: «Как, говорю, не примут? Да ведь это японские деньги! Я их нарочно в Дальнем выменял, так как мне сказали, что русские деньги не в ходу в Японии». Но тут переводчик объяснил мне. что это, собственно, не деньги, а контрамарки, заменяющие в Манчжурии деньги, но только в Манчжурии, а не в Японии, так как уплата по этим деньгам будет производиться из русской контрибуции.
Вот так штука! Вышло так, что я с японскими деньгами, да в Японии же, без денег остался! Это меня прямо в неловкое положение поставило, так как у меня все деньги были разменяны на эти бумажки, крупные и мелкие, начиная от 1 р. и кончая 10 к. Бумажки эти очень походят по виду своему на ярлыки с бутылок, все почти одинаковой величины и только разного цвета, напр.. 10 к. желтоватого, 20 к. красноватого, 50 к. синеватого и 1 р. серого; на одной стороне изображен дракон, а на другой какие-то не то китайские, не то японские иероглифы.
Делать было нечего, деньги не годятся, и мы хотели, было, продолжать путь без покупки, но тут подошел какой-то чиновник, взял одну бумажку, посмотрел и говорит переводчику, что он возьмет эту бумажку на память, а взамен ее даст мне японских денег. Я согласился, конечно, с благодарностью, и он разменял мне 20-копеечную бумажку, а я купил 5 штук маканов по 2 к. за штуку, громадных, как мелкие арбузы. Две штуки я взял себе, а три отдал моим спутникам, и нас понесли дальше на вокзал. Пока мы стояли, на вокзале [147] собралась такая огромная толпа японцев, что мы еле пробрались через нее; они окружили нас, как дикари какие-нибудь, не видевшие сроду людей другой нации.
По приходе на станцию, японцы положили нас всех, меня и четырех нижних чинов, в особом вагоне, прямо на пол, устланный толстыми соломенными матрацами. Вскоре подошел поезд, наш вагон прицепили к нему сзади, и через несколько минут поезд тронулся. Я попросил переводчика не затворять дверей вагона, и потому, лежа вдоль вагона, на самой середине, и, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, я мог свободно видеть всю местность, лежащую по обеим сторонам дороги. Поезд шел очень быстро к югу, и с левой стороны передо мной мелькала роскошная растительность: всюду видна была зелень сосны, кедры, пихты, лиственницы, пальмы, камфорные деревья, лавровые, апельсиновые и много других, названий которых я не знал. Между деревьями мелькали папоротники, а стволы деревьев обвивались, точно гигантскими змеями, каким-то очень гибким деревом, не то виноградными лозами, не то гигантским хмелем. Через переводчика я узнал, что это лианы. В это время лианы изобильно цвели, и мне очень странно было сперва видеть, что вдруг простая сосна, и цветет какими-то необыкновенными цветами. В особенности понравился мне легкий, душистый японский воздух, пропитанный дивным ароматом лесов и цветов.
На пахотных полях всюду виднелись работающие мужчины, женщины и дети: кто жал, кто косил какими-то крючками, похожими не то на серп, не то на косу; в другом месте только что сеяли рис и что-то пахали в воде, которая была по колено быкам, за которыми шли женщины и дети, сажавшие какие-то зеленые пучки.
Я спросил переводчика, что это они делают, и он объяснил мне, что это сажают в землю рис. Сеют его сперва густо, как капустную рассаду в рассадниках, и когда он вырастает вершка на два, то его вырывают и рассаживают в землю, наполненную водою. Пока рис не начнет колоситься, то очень любит воду, и потому у японцев на возвышенных местах устроены пруды, откуда проведены канавки на поля, а поля [148] расположены террасами по склонам гор; пройдя по одному полю, вода пропускается на другое, низшее, и таким образом орошались все поля. Когда рис выколосится, то он уже не нуждается в столь обильном орошении, вода выпускается, и он дозревает на сухой земле. Тогда его жнут или косят серпами косами.
С другой стороны пути, невдалеке, виднелось море, на котором сновало взад и вперед множество разных пароходов. Около станций, мимо которых мы проезжали и на которых очень мало останавливались, по обеим сторонам пути встречались деревушки. Постройки были очень плохи и так скучены, что по всей деревне стена одного дома соприкасалась со стеной соседнего дома, как будто они все были под одной крышей. Где были двери и где окна в этих домах, невозможно было скоро рассмотреть, так как все стены состоят из рам, которые не отворяются, а раздвигаются, и одна из них служит дверью. Постройки так были близко расположены от дороги, что из вагона я ясно видел всю внутренность комнат. В них особенной мебели не замечалось: шкаф с посудой и больше ничего, ни столов, ни стульев, ничего не имеется. Пока доехали мы до города Фукуока, мы проехали мимо массы мелких станций, на которых поезда останавливались очень мало; я говорю мелких, потому что в России мы привыкли на станциях встречать много железнодорожных построек, но в Японии их нет; в России мы видим большие вокзалы, в Японии их нет. Да и вообще, глядя на их постройки, путь, паровозы, вагоны, и на состав поезда с его прислугой, кажется, что вся эта железная дорога какая-то игрушка: паровозы маленькие, вагоны, как товарные, так и пассажирские, и последние в особенности, красивые, открытые, вроде наших дачных, и тоже миниатюрные, а кондукторы, машинисты и их помощники все какие-то мальчики от 12–16 лет на вид. На самом деле, они старше, но, так как все они поголовно бреют себе усы, то и выглядят какими-то юношами.
К 5 часам вечера поезд остановился на станции Хаказаки; наш вагон отцепили, а поезд ушел дальше. Вскоре, пришли санитары с носилками и, положив на них всех раненых, [149] понесли их на вокзал. Меня положили позже всех, и только что понесли меня к дверям вагона, как вдруг сломались носилки и я чуть было не полетел вниз головой; меня подхватили, и я отделался ничтожным ушибом, но и большим испугом, так как если бы меня не успели подхватить, то я свернул бы себе голову или, в лучшем случае, сшиб бы с места ногу. Вскоре принесли другие носилки, более крепкие, и я был перенесен на вокзал. Пока лежал я на вокзале, вокруг меня собралась большая толпа народа. Тут были и старые, и молодые, и между ними было много женщин, которые с очень грустным лицом смотрели на меня, иные даже плакали и тяжело вздыхали. Наверно, у них тоже кто-нибудь из семьи находился на войне, и они, глядя на меня, вспоминали тех, кто, быть может, так же, как и я перед ними, лежит где-нибудь на носилках, израненный и искалеченный и окруженный толпой русского народа.
Простояв здесь несколько минут, носильщики подняли меня и вместе с моими спутниками понесли в приют военнопленных, внутрь города. Тут я встретил массу русских солдат всех родов оружия: и флотских, и артиллеристов, и кавалеристов, и пехотинцев, словом, кого угодно. Наши носилки поставили около приютской канцелярии, вероятно, для того, чтобы узнать, кого в какой барак нести, так как в этом приюте было очень много бараков. Пока наводили справки, солдаты мигом обступили нас и наперерыв расспрашивали, как действуют наши войска, а также правда ли, что Мукден уже теперь в наших руках, так как у них распространился слух, что Линевич отбил его от японцев. Я сказал им на это, что пока я был в Мукдене, то он был в руках японцев, а что было после, я ничего не знаю, но знаю, что никакого наступления со стороны русских не предполагалось. Увидев матросов, я спросил их, каким это образом с ними случилось такое несчастье, что японцы могли разбить русский флот. Тогда матросы, каждый по-своему, стали оправдывать поражение флота. Один говорит, что японская эскадра не могла бы разбить русскую, но им на помощь явилась английская; по мнению другого, это была не английская эскадра, а американская; другие же уверяли, что немецкая [150] или еще какая-то другая, но только японская была не одна. Меня это удивило, и я спросил, почему это они так думают? А, может быть, и одна? «Как же, ваше благородие, мы их били-били и неужели ни одного судна не разбили?». Один говорит, что он с первых же выстрелов видел, как мы выбили из строя более пяти броненосцев; а другой говорит, что видел три разбитых, словом, все, видели много разбитых неприятельских судов, и только один из них сказал: «Нечего брехать понапрасну! У страха глаза велики, а наговорить что угодно можно; где же можно было хорошо видеть, когда за волнами и за выстрелами ничего нельзя было разобрать». Тут вернулись носильщики и унесли меня в тот барак, в котором помещались русские офицеры.
Когда меня принесли в барак, то навстречу ко мне вышли два офицера и тоже спросили, что нового слышно в Манчжурской армии; но я и им ответил то же, что и матросам, говоря, что особенных боев не было, кроме усиленной рекогносцировки, в которой участвовал и я, но очень несчастливо, так как был тяжело ранен в ногу с раздроблением кости и потому попал в плен.
Тут было пять офицеров: один капитан X. 1-го Восточно-Сибирского стрелкового полка, без левой ноги; другой поручик М. 282 Черноярского полка, тоже с переломленной левой ногой; капитан Генерального штаба С., тяжело раненый в голову; 7-го Сибирского казачьего полка поручик П., раненый в бок, и подпоручик Волховского полка И. с переломленной ногой. Меня поместили вместе с поручиком М. Было уже поздно, и скоро нам подали ужин, состоящий из рыбы, котлетки и жареной картошки, а после ужина чай, к которому дали по два куска сахара. За ужином, и даже долго после ужина, мы разговаривали о своих пережитых боевых днях. Поручик мне объяснил, что они все взяты в плен в феврале месяце под Мукденом.
Ужин мне очень понравился, и, по всей вероятности, потому, что мне уже надоел японский стол за эти полмесяца. С этим мнением сходился и поручик, который говорил мне: «Не особенно хвалите, и здесь плохо кормят. Это вам только в первый раз так показалось, а поживете немного все надоест. [151]
На ночь наши кровати занавесили зелеными пологами из редкой сетки, вроде марли, чтобы нас не кусали комары. Предостережение это было не лишнее, так как лишь только зажглось электричество, как комары целыми роями закружились около наших кроватей, но проникнуть за полог, кроме нескольких случайных, не могли.
4 июня.
После стольких бессонных ночей эта первая, проведенная спокойно ночь показалась мне блаженством. Комары не беспокоили меня, и я спокойно уснул, да так крепко, что не чувствовал даже укусов и беспрерывного движения белых паразитов, которые кишмя кишели вокруг гипсовой повязки, и откуда их никаким образом нельзя было вывести, так как снять гипс было невозможно. Их там, вероятно, развелись миллионы. Я был в ужасно безвыходном положении: чесаться стыдно и терпеть невыносимо, но, наконец, я не выдержал и решил, что стесняться тут не к чему, так как соседи мои были в таком же положении, как и я сейчас. После завтрака пришли санитары с носилками и отнесли меня в перевязочную комнату. Я обрадовался, надеясь на близость освобождения меня от гипсовой повязки, а вместе с ней и от моих паразитов, которые больше меня беспокоили, чем моя рана. В перевязочной комнате доктор осмотрел мою рану и сказал, что гипс снимать еще рано, а потому меня отнесли обратно в мою каморку. Лекарства мне тоже никакого не дали, так как я сам по себе был совершенно здоров. Но перспектива пролежать в гипсе еще 15 дней меня сильно опечалила. Вскоре после моего возвращения из перевязочной ко мне пришел переводчик и на бланке записал мое звание, имя и пр. Все это делалось для того, чтобы послать одно уведомление консулу для истребования на меня жалованья, другое в бюро военнопленных в Токио, которое сообщит обо мне сведения в Русское бюро военнопленных в С.-Петербург.
День прошел очень незаметно, так как каждая свободная минута посвящалась разговору.
Обед и ужин были очень хорошие. Спать лег опять под сеткой и спал поэтому самым сладким сном. [152]
5 июня.
Сегодня день Святой Троицы, и поэтому у нас было богослужение, совершенное православным священником-японцем в соседнем бараке, рядом с нашей комнатой, почему я очень хорошо слышал прекрасный хор певчих, составленный из наших пленных, и с большим удовольствием слушал его. День прошел обыкновенно, обед был хороший: рисовый суп с кусочком мяса, котлетка с жареным картофелем, а к чаю подали фрукты апельсины и по пять штук хивин.
К вечеру умер унтер-офицер от раны в грудь; долго он мучался, бедняжка, высох прямо в щепку! Хоронить его будут завтра, и я очень жалел, что не могу участвовать на похоронах, чтобы иметь возможность посмотреть, как совершается обряд погребения православных воинов, умерших в Японии.
6 июня.
День прошел, как всегда. Я был в хорошем расположении духа, так как ночь провел очень спокойно. Обед и ужин были, по обыкновению, вкусны, но зато жара была необыкновенная.
7 июня.
Утром, после чая я написал два письма на родину. На перевязку меня не носили. К обеду выдавалось офицерам жалованье, но только тем, которые пробыли в приюте больше месяца, мне же, как только что прибывшему, выдавать будут в следующем месяце.
8 июня.
Сегодня священник служил обедню и после обедни зашел к нам, подал нам по просвирке и спрашивал нас о нашем здоровье; он очень плохо говорит по-русски, но все-таки его можно было понять. Одет он, как обыкновенно одеваются русские священники, но волосы стрижет, а бородка жиденькая, японская.
Сегодня выдавали жалованье нижним чинам. Старшим унтер-офицерам по три руб., младшим по 1 рублю и рядовым по 50 коп. в месяц, почти вдвое больше, чем они получали в России.
9 июня.
Сегодня наш приют посещал французский консул. Ходил по баракам в сопровождении японских начальников и, обойдя все бараки, уехал, не посетив нас. До обеда был сильный дождь, а после обеда от нас выписались
[153] и уехали в крепость, где находится главный приют военнопленных, три офицера: капитан X., поручик П. и подпоручик И., и мы остались втроем. С их отъездом нам стало как-то скучновато.
10 июня.
С утра носили меня в перевязочную, но ничего там не делали, и мои предположения, что меня, наконец, освободят от гипсовой повязки, не оправдались. После обеда туда же понесли поручика М., там ему под хлороформом делали операцию: разрезали и сшивали ногу; она переломлена у него так же, как и у меня, но только неправильно срослась, и одна нога стала короче другой. Что-то будет с моей ногой! Ведь она у меня тоже короче здоровой. Дай Бог, чтобы и мне не пришлось делать операцию, я и так немало уже перенес мучений из-за нее.
11 и 12 июня.
Два дня подряд стоит сильнейшая, невыносимая жара. Вся спина обопрела и на ней появились красные пузырики; лежать на спине нестерпимо, а на бок из-за гипса не повернешься. От духоты и жары даже ночью спать было невозможно, а тут еще проклятые паразиты. Беда, да и только!
13 июня.
Сегодня, около 10 часов утра, приезжал в наш приют японский генерал-лейтенант, начальник какой-то резервной дивизии, маленький, дряхлый седой старикашка; его сопровождало несколько японских офицеров и все наше приютское начальство. Придя к нам, он поклонился, взял руку под козырек и затем подал ее каждому из нас для рукопожатия, как-то забавно растопыривая пальцы руки и, тряся ею «по-русски»; но вышло не так, как бы нужно было, а как-то странно и неестественно. Говорить по-русски он тоже не мог и все передавал через переводчика. Передав нам, что он очень сожалеет постигшему нас несчастью и пожелав скорого выздоровления, японский генерал уехал.
14 июня.
Я утром приказал камбиони сходить к доктору и попросить его, чтобы с меня сняли гипсовую накладку, но доктор ответил, что раньше двух дней снимать нельзя; это меня хотя и опечалило, но все-таки и обрадовало, так как подало мне надежду, что через два дня я обязательно сниму мою укрывательницу паразитов.
[154] Сегодня умер один поляк из Плоцкой губернии от ран в боку и животе. К вечеру был дождь.
15 июня.
С утра у нас опять служили обедню. Оказывается, что богослужение совершается в Хакодате еженедельно по воскресеньям. После обедни священник заходил проведать нас. Справившись о нашем здоровье, он записал мое имя в свою памятную книжку для поминовения о здравии, а мне дал на память свою визитную карточку. Зовут его Андрей Метаки, он настоятель православного храма в г. Хакодате и, служа там, приезжает служить и у нас, почему и служит в среду, а не в воскресенье. После обеда отпевали тело умершего вчера солдатика. Обряд погребения совершал французский миссионер, заменивший польского ксендза. Остальное все шло по-старому.
16 июня.
Сегодняшний день ознаменовался страшным ливнем. И так как бараки наши покрыты рисовой соломой, и очень легко, так что мало-мальски большой дождик и уже всюду течет, то во время ливня у нас сделалось какое-то наводнение: чуть не все свободно плавало по баракам.
17 июня.
Сегодня по-вчерашнему льет дождь, гремит гром и сверкает молния. Наконец-то я дождался счастливого дня: с меня сняли гипсовую повязку и освободили от нестерпимо мучавших меня паразитов. Нога моя оказалась много короче другой, опухоль, хотя немного и отошла, но все-таки ногу положили в лубки, смазали спиртом и завернули ватой, и я проспал спокойно всю ночь.
Сегодня вечером японцы побили одного русского солдата за то, что он смотрел сквозь дырочки забора: они думали, что он покупает водку, которую строго воспрещается продавать и покупать; но пленные все же умудряются как-то доставать ее у забора приютского двора, и потому, если они кого поймают с водкой, то очень строго наказывают, в особенности же японцев, продающих водку нашим пленным.
18 июня.
Сегодня нас перевели в другую, более просторную комнату, где раньше помещались те три офицера, которые переехали в крепость. Мы в ней поместились очень свободно: я влево от входа, а М. вправо. Вечером, после ужина, завесившись пологами, мы собрались спать; я
[155] взял еще почитать перед сном книгу, как вдруг вижу, какой-то солдат вошел к нам и, ничего не говоря, подошел ко мне и стал поднимать сетку полога. Я испугался и закричал, думая, что он пьяный, но тут оказалось гораздо хуже: это был не пьяный, а сумасшедший. Он был взят в плен в Порт-Артуре, и когда он попал в наш приют, то наши солдаты умудрились украсть у него все его деньги, которых было у него 76 руб. Эта кража денег так повлияла на него, что он сошел с ума и всюду стал искать свои деньги. Подняв сетку, он устремился на меня своими безумными глазами, и закричал: «Мои деньги! Русские! Кто мог их взять у меня?»... К счастью, скоро прибежали его товарищи и увели его. Если бы не они, то, Бог знает, что могло бы быть.
Как это ни кончилось благополучно, однако я при испуге нечаянно перевернулся и повредил себе больную ногу. Боже мой, как я нестерпимо мучался и страдал от невыносимой боли и вновь начал опасаться, что мне будут делать ампутацию ноги.
19 июня.
Всю ночь я спал очень плохо, так как нестерпимо болела нога, и только к утру уснул, утомившись бессонно проведенной ночью. Доктор, осмотрев ногу, сказал, что лопнул молодой хрящик, наросший на переломе ноги, но вреда серьезного от этого не может быть. Сделав перевязку, он не велел шевелиться, чтобы хрящик мог срастись как следует, и, простившись, ушел.
Но трудно даже представить себе, как тяжело исполнять приказание доктора «не шевелиться»: жара была ужасная, пот так и обливал все тело, и я весь покраснел от прения, словно вареный рак.
20 июня.
День опять удушливо жаркий. Ни один листок не шелохнется.
Сегодня пленные ходили на прогулку, и три человека были поражены ударом. После обеда наш приют посетило Общество японских женщин. Они проходили по всем баракам и раздавали раненым разные игрушки, цветы и проч. Приходили они и к нам в барак и подарили мне тоненький круглый графинчик, внутри которого был вложен громадный клубок, с красиво вывязанными на обоих полюсах шелковыми [156] нитками двумя звездами. Весь интерес этого подарка заключался в секрете, каким образом этот огромный шарообразный клубок мог быть просунут внутрь графинчика, горлышко которого имело очень маленькое отверстие. М. подарили роскошно цветущую банку фукции.
Всех было 18 взрослых посетительниц и три маленьких девочки. Они у нас долго стояли, много кланялись, а иные, глядя на нас, плакали, вспоминая, вероятно, своих мужей, отцов и братьев.
Нам говорили, что это все вдовушки тех японцев, которые убиты на войне.
21 июня.
Сегодня жара невыносимая, а тут еще и нога ужасно болит, и пошевельнуться из-за нее нельзя. Мне делали какое-то втирание и посыпали пудрой обопрелые места.
22 июня.
Дни и ночи стоит жара, так что и ночью от духоты спасенья нет. Сегодня русские пленные ходили в город и многие вернулись очень пьяные. Ночью у одного матроса украли 45 рублей, разрезав чемодан. Взяв деньги, похитители и чемодан, и прочие вещи выбросили через забор, на японское кладбище, где эти вещи и были найдены японцами, которые и доставили их обратно в приют.
23 июня.
Жара не унимается, а кажется даже усиливается с каждым днем. Сегодня на ученьи 6 японских ополченцев, несмотря на их привычку к местной жаре, упали от солнечного удара, и их на носилках унесли с ученья. Вот где не жалеют солдат на ученьях! Манежат их с 5 часов утра до 12 час. и после обеда сейчас же снова выгоняют на занятия и опять гоняют до 6 часов вечера. Производят всевозможные эволюции и бегом, и шагом, и водят на морские занятия, где обучают плавать, держа в руках разные флаги.
24 июня.
Слава тебе, господи, сегодня пошел, наконец, дождик, и весь день льет, как из ведра. Приятно. Воздух стал свежий, и на душе легко стало. Около 5 час. вечера прибыло 11 русских пленных, которые были пойманы на разведках, но они ничего не могли сообщить нам радостного о Манчжурской армии, так как на передовых позициях никогда ничего не знают, и тем менее солдаты.
[157]25 июня.
Сегодня дождь льет по-вчерашнему. С прибытием новых пленных сочинители солдатских телеграмм притихли, а то за последнее время стали носиться слухи, что русские забрали обратно Мукден и идут уже на Лаоян.
26 июня.
Сегодня опять страшная жара. Удивительно, какие резкие перемены! То сильные дожди, то сразу опять невыносимая жара.
С прибытием новых пленных солдатские слухи стали принимать новое направление. Теперь говорят, что где-то от кого-то слышали, будто скоро будет обмен пленных.
27 июня.
Сегодня меня носили в операционную комнату, и доктора осматривали мне ногу, которая, слава Богу, стала поправляться. Они сказали, что нога вновь стала срастаться, но немного неправильно, почему и предложили мне операцию, но я отказался. В обед прибыли 3 человека новых пленных: два рядовых и один конно-охотничьей команды, все тяжело раненые. Сегодня умер солдатик, ехавший с нами вместе из Дальнего. У него было пять дыр в голове от 3 пуль и повреждена мозговая оболочка. Он промучился целых 4 месяца; из черепа у него мозг вылезал, и когда мне пришлось быть при его перевязке, то невозможно было без ужаса смотреть, как ему под череп напихивали марли. Левая половина его тела была парализована.
28 июня.
Сегодня состоялись похороны умершего вчера солдата. Похороны совершал православный священник Андрей Метаки. После обеда мы пригласили к себе прибывшего добровольца А., чтобы узнать от него что-нибудь новенькое, но оказалось, что он решительно ничего не знал, так как был на позиции всего лишь два дня. О себе он рассказал, что 12 марта он выехал из Одессы в числе 235 человек добровольцев 273 Дунайского полка и 9 мая приехал в Хайлунчен, где стоял его полк. Прибыв в полк, он стал проситься в конно-охотничью команду, и 16 мая его просьбу удовлетворили; 22 и 23 мая он занимал караул на передовом посту, а в ночь с 23 на 24 мая было предпринято наступление вместе с охотничьими командами 71-й дивизии, казаками и двумя орудиями горной артиллерии. Во время этого
[158] наступления он был ранен в живот, но остался в строю и, желая принять участие в перестрелке, поехал к коноводам, чтобы отдать им свою лошадь; по дороге, из-за поворота, он наткнулся на 25–30 человек японцев, с которыми и завязал перестрелку, так как видел, что ему все равно уже не спастись. Он благополучно стрелял по неприятелю, который, думая, что за ним еще едут товарищи, поспешил укрыться за гору, но как только он выпустил все 5 патронов и стал переменять обойму, как его тяжело ранили в пах правой ноги, и он упал с лошади.
Поднявшись с земли, он вскочил на коня и, не видя вблизи неприятеля, пустился обратно к своим, но тут убили под ним лошадь, и он скрылся в лесу, а к вечеру его нашли там японцы и взяли в плен. Из его рассказа можно было верить только наполовину. Мукден, по его словам, все еще находится в японских руках, а русские позиции все на старом месте.
29 июня.
Сегодня служили обедню, по окончании которой священник заходил к нам, но радостного ничего не было. День был жаркий.
30 июня.
Сегодня меня носили в баню, очень хорошо вымыли, и мне стало очень легко; было только очень больно из-за прыщей, которые образовались у меня от сильной жары по всему телу, и вся кожа была красная, как ошпаренная кипятком. Наши солдаты ходили в город и оттуда принесли слух, что японцы заняли остров Сахалин. В некоторых бараках пленным прививали оспу, и мне тоже привили, несмотря на то, что у меня была хорошая старая оспа. После обеда к нам вернулся капитан X., который, будучи в крепости, как-то нечаянно упал и повредил немного свою отрезанную ногу, а потому и вынужден был вернуться опять к нам, в приют, для излечения.
1 июля.
Сегодня сильнейшая жара сменилась дождем часа на два, а затем опять продолжалась такая же жара. Я начал сам подниматься на постели и мог уже сидеть несколько минут, чему был очень рад, и принялся писать два письма на родину. Наши письма, проходя все ступени цензуры, сильно задерживаются, так как везде их переводят на
[159] японский язык и снимают копии; эта процедура недели на две задерживает отправку писем, но тем не менее писать было необходимо, так как дома ничего не могут знать обо мне. В газетах обыкновенно сообщается таким образом: такой-то пропал без вести. Но как? Убит и не найден, или ранен и лежит где-нибудь в гаоляне? Или же убежал куда-нибудь с поля брани? Или захвачен в плен? И пока родные не получат письма, они, естественно, будут беспокоиться и мучаться неизвестностью. Сегодня одного солдата японцы побили и поставили на два часа под полку. Это делается так: виновный становится к стене, полка опускается на один вершок ниже его роста, и он в полусогнутом состоянии должен стоять два часа. Но обыкновенно двух часов не держат, и если виновный покорно стоит, то его освобождают раньше. Стоять в этом положении очень трудно, потому что в станке, в спинке и по бокам его, натыканы острые гвозди, и прислоняться к нему нельзя, да кроме этого, рядом стоит часовой и следит, чтобы наказуемый не мог просовывать голову вперед полки. Это наказание заменяет суточный арест. Сегодняшний солдат провинился в том, что лазил через забор за водкой и напился до чертиков. Наши солдаты особенно любят делать то, чего не следует и что воспрещено.
2 июля.
С утра шел дождик, но скоро перестал. Меня, при помощи двух солдатиков, выводили на двор подышать свежим воздухом, и я просидел там в кресле около двух часов. Сидеть было плоховато, так как нога после долгого лежания в гипсе не гнулась ни в коленке, ни в бедре, а повыше бедрового сустава был заметен какой-то желвак. Я показал этот желвак доктору, тот внимательно ощупал его и сказал: «Вот это-то и есть та злодейка-пуля, которую мы не могли так долго разыскать». И он был очень удивлен, что она, раздробив кость, прошла вдоль ноги, перелетала через бедровый сустав и остановилась немного ниже пояса, на вершок от поверхности тела. Доктор предложил мне сделать операцию и извлечь пулю, но я не согласился, боясь, чтобы не было хуже, но он уверял, что хуже быть не может, а вот, если ее оставить в теле, то может получиться окисление, и она загноится, и тогда может быть очень плохо, так как придется
[160] вырезать много зараженного тела вокруг этой пули. Тогда я согласился на эту операцию, попросив только несколько дней отсрочки, чтобы иметь возможность отдохнуть, а то после операции мне опять придется слечь в постель и париться, как в котле, от здешней жары. Доктор согласился.
Вечером вокруг наших бараков собралась большая толпа японцев с разноцветными фонарями самых разнообразных форм. Оказалось, что они собрались на кладбище, где должен был происходить какой-то буддийский поминальный праздник, на который, по их повериям, слетаются души их умерших родственников и, привлеченные иллюминацией, гуляют вместе с ними. Их гуляние сопровождалось какой-то странной музыкой на не менее странных инструментах, что-то, вроде полого арбуза, насаженного на двухаршинную палку, издающего звуки, похожие на трескотню морских или болотных туркачей или лягушек, и очень нестройным пением, напоминавшим кошачий концерт.
Наши солдаты, никогда не видевшие подобных церемоний, облепили все заборы: кто смотрел в щели забора, кто забрался на самый забор, а некоторые из более отчаянных матросов не удовлетворились и этим и перескочили на другую сторону. Видя перепрыгивающих на кладбище матросов, стоявшие там женщины и дети перепугались и подняли крик, на который прибежали часовые и полиция и стали ловить наших матросов. Одного храбреца поймали, и у них завязалось драка, во время которой матрос, желая вырваться от японцев, схватил часового зубами за пальцы и, откусив ему два пальца, убежал. Тогда поднялась тревога, и японцы по всем баракам стали разыскивать виновного, но найти было нелегко, так как все успели прибежать назад в бараки тем же путем, как и туда перебрались. Долго искали виновного и, может быть, никого бы и не нашли, но русские их товарищи, испугавшись беспокойства и ответственности, выдали виновных. И тогда поднялась уж общая свалка между русскими и японцами: всюду был шум, крик, беготня; мы все думали, что вот-вот доберутся и до нас, беззащитных людей, но драка как-то притихла, и мы успокоились, хотя спать не [161] пришлось, так как всю ночь был слышен говор то русских, то японских солдат.
3 июля.
Сегодня жаркий день с самого утра, и я опять вышел в коридор подышать свежим воздухом. Когда я сидел там, ко мне собралось много флотских и армейских солдат, и среди них было несколько человек порт-артурцев, которые стали рассказывать про свое житье на позициях. Одни говорили одно, другие другое. Они рассказывали, что им приходилось день и ночь то делать укрепления, то становиться в ружье и защищать их от напора многочисленного неприятеля. В последнее время солдат было очень мало, да и то почти все больные. Хорошо, что японцы ошибались и не действовали так, как бы следовало: например, штурмуют они какой-нибудь фланг и лезут напролом, как муравьи, а у нас тем временем на другом фланге укрепление исправляют. Ничего не поделав тут, они на другой день штурмуют другой фланг, но там уже все в исправности и туда уже присоединяются и те, которые вчера отбивались на другом фланге; и таким образом отбивали врага. Если бы японцы не переменяли места штурма и атаковали опять вчерашние укрепления, то, может быть, и прорвались бы. Таким образом порт-артурцы бились более месяца. Солдат становилось все меньше и меньше, то убивали, то сами заболевали от переутомления и плохой пищи; появилась цинга, и гарнизон совсем ослаб, и физически, и нравственно. Откуда-то у них разнесся было слух, что генерал Куропаткин далеко прошел вперед, даже за Самсонову гору, и скоро подойдет к ним на выручку. Тогда дух войска опять поднялся и снова стали лелеять мечту об удержании за собой Порт-Артура. Даже из госпиталей, те, кто мог стоять на ногах и держать винтовку, вышли на позиции, и так еще бились некоторое время. Но помощь не появлялась, и снова все пали духом. Его опять подняли, распустив слух, что адмирал Рождественский со своей балтийской эскадрой забрал остров Формозу и скоро подойдет на выручку к Порт-Артуру. Все воспрянули духом, но тут, как на грех, снарядов не хватило, пушки все попортились и пришлось уж отбиваться ручными гранатами.
[162]4 июля.
Моей ноге начали делать массаж, втирая слегка какой-то белый порошок. К нам в гости приехали 4 офицера из крепости. Нового они ничего не знали и рассказали только то, что получают английскую газету, из которой узнали, что в России идут беспорядки, и взбунтовался Черноморский флотский экипаж. Из-за чего он взбунтовался остается тайной.
5 июля.
Сегодня я прошелся немного по коридору при помощи двух солдат и костылей. Раненая нога много короче здоровой, да еще и в колене не сгибается. Массаж немного помогает, и каждый раз после массажа мне становится лучше.
Сегодня опять в наши бараки водворили сумасшедшего, и он снова начал кричать и бросаться на всех, ломать двери и окна, так что его заперли в отдельную каморку, но мимо окна часто проходили солдаты и заглядывали к нему, и тогда он опять начинал волноваться и ругать всех отборнейшей площадной бранью.
6 июля.
Сегодняшнюю ночь я почти не спал, потому что в соседнем бараке солдаты напились и безобразничали всю ночь: пели или, вернее сказать, горланили песни, кричали, ругались, плясали и никому не давали покоя, а тут кругом больные, которым и без того спать трудно. Сказать же этим скандалистам ничего нельзя, потому что еще хуже что-нибудь сотворят. Так один раненый унтер-офицер попросил их быть потише, но они, вместо того, чтобы замолчать, стащили его с постели и положили на дворе, говоря, что если тебе не хочется нас слушать, то и уходи себе из брака. Поэтому и нам приходилось также терпеть их безобразия и не спать всю ночь. Проснулся утром очень поздно, услышав пение певчего хора. Оказалось, что сегодня по случаю среды служили обедню; барак, в котором шло богослужение, был рядом, да и окна, вследствие жары, были открыты, и все было слышно очень ясно.
7 июля.
Сегодня я получил свое первое жалованье за июнь месяц сорок руб., а за май мне ничего не дали, говоря, что плата производится только за тот месяц, к которому прибывает пленный в Японию. Эх, ма! Теперь бы в Манчжурии
[163] получил более 300 руб., а тут всего 40, ну, да и это хорошо, а то в прежние войны и этого не давалось! Нога моя становится лучше и начала немного сгибаться.
Солдаты от кого-то узнали, что остров Сахалин окончательно взят японцами.
8 июля.
Сегодня выдавали жалованье солдатам, и поэтому нужно было ожидать пьянства и скандалов. Так оно и вышло. Вечером двое, один порт-артурец, а другой флотский, начали спорить об их храбрости. «Мы, говорит порт-артурец. бились до последней возможности и не сдавались, а ваш флот чуть не без боя покорился японцам. Если бы вы были храбрые, то не сдавались бы, а то струсили и подарили японцам наши новые суда со всем имуществом, которого сами не могли разграбить. Денежные ящики, небось, разбили и набили карманы казенным добром, а теперь и пропиваете его, не давая людям покоя своими безобразиями».
Матрос не вынес его упреков и набросился на порт-артурца, и у них завязалась драка, во время которой они порвали друг на друге одежду да, кроме того, флотский схватил перочинный нож и ударил им артурца около глаза, но, к счастью, не опасно. Тогда артурец бросился на нашу кухню и, схватив там у наших денщиков чайник с кипятком, запустил им матросу в лицо. Тот, конечно, завопил благим матом и убежал. За эту драку обоих посадили в особую комнату и обоим сделали перевязку.
9 июля.
Ночью спать не удалось. Хотя драк и не было больше, но шумели наши пьяницы всю ночь: кто плясал, кто играл на дудке, сделанной из бамбука, кто присвистывал, кто гикал, словом, вели себя, как буйные сумасшедшие.
Сегодня капитан X. ездил с моим денщиком в город и купил там каких-то ягод, вроде вишен, по вкусу похожих на черемуху. Мы их сварили с сахаром, и получилось хорошее варенье, а, может быть, оно нам только показалось очень хорошим.
10 июля.
Сегодня ночью опять была драка из-за картежной игры. Какой-то матрос выиграл несколько рублей и
[164] хотел бросить игру, но его товарищи начали его за это бить и отлупили так, что он еле жив остался.
После обеда солдаты наши пошли в город за покупками. Вернулись полупьяные и здесь еще выпили. Да как было и не выпить? Земляк их сам не пошел в город, а дал денег с поручением принести ему бутылочку водки в барак. Принесли. За услугу он угостил их, и не выпить нельзя было... Сегодня солдат саперного батальона выкинул такую штуку, что иных чуть в гроб не уложил. Он поймал большую лягушку и, ухватив её руками, спьяна побежал с ней по баракам, тыкая ей каждому встречному в лицо. Здоровые солдаты или убегали от него или отталкивали, но когда он прибежал в барак, где лежали больные, то там мог делать все, что хотел, и он запихал эту лягушку за рубаху одному безногому солдату. Тот так перепугался, что упал в обморок, и его еле привели в чувство. В это время товарищи сапера затеяли между собой драку, на шум которой прибежали японские солдаты с ружьями и повели всех в канцелярию.
Об этом услышал сапер и спьяна прибежал в канцелярию и стал требовать освобождения своих товарищей. Тогда его самого хотели арестовать, но он, оттолкнув от себя чиновника, быстро выскочил в окошко. Дали знать караулу, и к нему бросились японские солдаты, но он ото всех ловко отбивался и даже у одного из них выхватил ружье. Тогда японцы обнажили сабли и хотели заколоть его, и его обязательно изрубили бы, если бы не схватили его свои же трезвые солдаты и не успокоили. Кое-как он успокоился, и его увели в караульное помещение, где, связав, уложили спать. В этой драке его все-таки слегка поранили штыком. Товарищи его тоже были наказаны: одного поставили в станок, а другому привязали пальцы за веревку и подтянули кверху, и в таком положении он простоял до утра.
11 июля.
Сегодня невыносимая и удушливая жара. Солдаты и наши денщики ходили купаться в море. После купания отправились гулять в сад и говорили, что там было очень весело: осматривали все красивые места вокруг города Фукуока и местечка Хаказаки.
Сегодня ночью опять была кража. У одного солдата украли [165] 16 рублей. Этот бедняк во всем себе отказывал и ужасно берег каждую копейку; как видно, он дома живет бедно и эти деньги сберегал про черный день. Украл, вероятно, какой-нибудь картежник. За последние дни что-то часто стали случаться кражи, а пьянство, драки и ругань усиливаются. Сегодня к нам приехали из крепости три офицера, но хорошим ничем не порадовали. Говорили, что у них из крепости убежали три русских пленных офицера: мичман, казачий хорунжий и артиллерист, взятый в плен в Порт-Артуре; с ними же убежали и их денщики. Не знаю, удастся ли им убежать через море, так как японцы на другой же день хватились их и теперь повсюду даны депеши с описанием их примет, и их разыскивают по всем островам. Сегодня я написал три письма на родину, пользуясь еще возможностью писать, так как скоро мне будут делать операцию. Сегодня же мне сказал доктор, что он опасается, как бы около пули не получилось окисления. Я начал понемногу уже сам ходить на костылях, хотя сзади меня и поддерживает солдатик, ввиду того, что ноги мои все еще очень слабы.
12 июля.
Ночью пошел дождик и льет без остановки весь день. Теперь всюду море воды, в нашей комнатке везде протекает, и всю ночь пришлось подставлять посуду на кроватях в тех местах, где протекала вода. Меня носили в операционную комнату, но операции опять не делали, так как главный доктор, специалист-оператор, был занят с русскими фельдшерами и санитарами, которых собирались отправить в Россию и на которых уже составлялись списки. Увидя меня, доктор спросил, сколько в пехотном полку числится санитаров, я ответил, что не знаю этого, знаю только то, что они считаются нестроевыми и пользуются международными правами, как лица, состоящие при Красном Кресте. Спросил он меня потому, что многие, узнав, что санитары будут отправлены в Россию, стали заявлять, что они тоже санитары, хотя ничего в санитарном деле и не понимают; но ввиду того, что они могут быть санитарами на боевой линии и без подготовки, то очень может случиться, что их тоже отправят на родину.
13 июля.
Сегодня мне завтрака не давали, так как сегодня
[166] же мне будут делать операцию под хлороформом, а еда в этих случаях может повредить. К 3 часам дня меня понесли в операционную, положили на стол и хотели усыпить хлороформом, но я побоялся, как бы из-за этого мне не сделалось хуже, и решил вытерпеть операцию без хлороформа. Меня накрыли простыней, и ко мне подошли три доктора и несколько фельдшеров, которые взяли меня за руки и за ноги, а середину корпуса в двух местах привязали ремнями к столу. Я мог только свободно дышать, но шевелиться уже невозможно было. Доктора, хирурги Ода и Кикута, набрали разных инструментов для разрезания и извлечения пули. Сперва мне стало очень страшно, меня даже в дрожь бросило, потом в жар, и я от волнения весь страшно вспотел. Но тут мне сказал переводчик, чтобы я лежал смирно и не дрожал, а то я могу повредить себе этим, я сжал зубы, зажмурил глаза и сказал: «Делайте, что угодно». Но как только доктор стал дотрагиваться до меня, как я опять задрожал всем телом и вскоре даже закричал от боли. Но едва я успел крикнуть, как доктор уже разрезал желвак, а переводчик говорит: «Будьте покойны, скоро все будет готово». В это время я почувствовал еще большую боль и застонал. Я натужился изо всей мочи, стиснул зубы и чуть было не потерял сознание, и слышу, переводчик говорит: «Пулю уже достали, надо теперь гнездо очистить; там действительно получилось окисление, и скопился гной». Все это очищали, выскабливали, и боль была невыносимая, так что как я ни крепился, но, однако, не выдержал и стал вопить, как сумасшедший. Наконец, все было вычищено, в дырку разреза набили марли, забинтовали и, унеся меня обратно в мою каморку, велели лежать смирно, чтобы не тревожить новой раны, которая так сильно болела, что я все время дрожал, пока, наконец, не уснул.
14 июля.
Ночью я спал очень плохо от сильной боли и жары, но, слава Богу, начался сильный дождь, и лил весь день, не переставая, как из ведра: всюду были потоки дождевой воды, и это было очень кстати, так как не так одолевала жара, от которой мы парились день и ночь, как в бане.
Сегодня наш приют посетил начальник всех приютов [167] военнопленных в г. Фукуока, майор Кадама. Он сказал, посещая нас, что едет на войну и потому приехал проститься с нами. Это он второй уже раз едет на войну, так как в первый раз его тяжело ранили, и он был эвакуирован в Японию; но теперь, поправившись, он опять едет обратно, на поле брани, а на его место поступает другой, майор Генерального штаба, тоже раненый на войне.
15 июля.
От боли в ране опять плохо спалось. Опухоль значительно увеличилась, и ни сидеть нельзя, ни лежать, так как рана находится ни на боку, ни на спине, а как-то на середине, между спиной и боком; ни так, ни сяк лежать невозможно.
Сегодня солдаты ходили в город, и многие, конечно, вернулись пьяные и откуда-то принесли известие, что идет сильный бой, Мукден взят русскими, и они идут уже на Лаоян...
Перевязки мне сегодня не делали. Вечером в соседнем бараке поднялись танцы и пляска, но без безобразий, оказалось, что это волонтер А. празднует свои именины.
16 июля.
Сегодня мне делали перевязку, и, когда из раны вытаскивали марлю, то было ужасно больно, я даже кричал от боли. Наконец, рану промыли, заткнули марлей и окончательно забинтовали. Доктор меня утешал, говоря, что рана моя скоро заживет, но как это она может скоро зажить, когда она так ужасно болит! Весь день дождик лил, не переставая.
17 июля.
Сегодня ночью спалось лучше, хотя нога не переставала болеть, и всю ночь шел дождь, и в нашей комнате всюду текло. Днем к нам приходили четыре офицера из крепости, много говорили, но ничего радостного сообщить не могли. Они передали нам, что бежавших из плена офицеров поймали на каком-то островке. Бедные, сколько они перенесли невзгод и лишений и не добились своей цели! Они благополучно добрались до берега, удачно достали шлюпку и, благодаря тому, что с ними был флотский офицер, пустились в опасное морское путешествие. Но на их несчастье, у них кончилась провизия, и, чтобы приобрести ее, они вынуждены были пристать к одному островку, а там их и арестовали
[168] местные же жители. Все японцы стоят за одно, как штатские, так и военные, и среди них не найдется человека который бы помог беглецам укрыться, так как все они строго охраняют интересы своего государства.
Говорят, что наши неудачники будут преданы военному суду.
18 июля.
Рана моя стала заживать, и опухоль значительно убавилась. На ужин подали котлету и жареную картошку, но все это ужасно пахло керосином. Мы так и не ужинали, и голодные легли спать.
Ночью была драка: поймали одного вора, который хотел, было, похитить чемодан, но это ему не удалось, и его за эту пакость так вздули, что он вряд ли и живой останется.
19 июля.
Дождь не перестает и льет день и ночь, без остановки. Сегодня мне делали перевязку; рана начала затягиваться, и боль стала меньше. Мой денщик сегодня ходил в город и купил разных фруктов: персиков, яблок, груш и ягод для варенья. Обед и ужин есть было невозможно, так как все страшно пахло керосином. Оказывается, что японцы закупили где-то очень много топленого свиного сала и сложили его в керосиновые банки.
20 июля.
Сегодня священник служил в бараке обедню, после чего заходил к нам и говорил, что скоро начнутся мирные переговоры; в чью сторону будет выгода, неизвестно. Сегодня опять умер солдатик от раны в животе под Мукденом. Сколько он, бедняга, промучился! Все говорил, что у него дома осталась жена и 5 малолетних детей... Страшно было смотреть на его мучения и слушать стоны, которые доносились до нас из соседней комнаты. Днем я немного прошелся на костылях при помощи солдат.
21 июля.
Сегодня отпевали тело умершего вчера солдата. Я кое-как добрался до него и присутствовал при панихиде, но когда его понесли на кладбище, я вернулся в свою комнату. Дождь лил не останавливаясь и залил всю могилу этого бедняка, и сколько ни отливали ее, но отлить было невозможно, и так и пришлось опустить его гроб в могилу, наполовину залитую водою.
22 июля.
Утром мне делали перевязку и обрезали
[169] дикое мясо, наросшее вокруг раны; Боже мой, какое было мученье! Боль была ужасная, я думал, что умру от одной боли или от разрыва сердца. Когда-то я отмучаюсь! Бог знает, что будет дальше, но сейчас мне невыносимо тяжело.
У солдат идут усиленные разговоры о том, что опять идет сильный бой, русские подошли уже к Лаояну, и много японцев попало в плен.
23 июля.
Я сегодня не поднимаюсь с постели, так как от вчерашнего обрезывания еле жив остался. Жара стоит невыносимая и печет даже в тени без милосердия. Мой денщик ходил купаться и говорил, что там было очень хорошо.
24 июля.
Сегодня у японцев отправка свежих войск на театр военных действий. Эти солдаты помещались рядом с нашим приютом и занимали 7 бараков. Их провожали толпы народа, отцы, братья, матери, жены, сестры и прочие родственники. Но их проводы не походят на наши. У нас плачут, обнимаются, целуются и прощаются, как с покойниками, а у них, наоборот: поют песни, веселятся и все прощание ограничивается поклонами, как будто их солдаты идут не на войну, а на какой-нибудь праздник.
25 июля.
Сегодня я выходил на прогулку и прошелся к баракам, из которых уехали на войну японские солдаты. Эти бараки перекрывались, так как, по всей вероятности, они так же текли, как и наши, и я остановился тут посмотреть, как работают эти муравьи-японцы. Почти голые работали они на крыше, а женщины вилами подавали им снопы соломы, ничуть не стесняясь наготы своих повелителей. Тело у них темно-коричневого цвета, вероятно, от постоянного пребывания их под палящими лучами японского солнца. Кроме полотенца на бедрах, у них на плечах накинуто нечто, вроде бабьей синей кофты, с каким-то белым кругом на спине и такими же надписями, а на голове оригинальные японские шляпы. Удивительно, как это могут они выносить такую жару, от которой у них до такой степени обгорает тело, что даже трескается и походит на рыбью чешую. А им, как с гуся вода! Работают, как ни в чем не бывало.
26 июля.
Сегодня окончательно разгородили забор, отделявший наши бараки от большого леса, или парка, для
[170] гулянья; он состоял из огромных кривых сосен, и там же были расположены те бараки, в которых раньше помещались японские солдаты. Наши поспешили воспользоваться свободой и гурьбой повалили в сад; недоставало только водки для полноты удовольствия; но на выручку к ним явились японцы, привозившие солому для постройки барачных крыш: они умудрились провозить в середине соломы водку и коньяк. Добыв выпивки, наши, конечно, поспешили напиться до чертиков, и, в конце концов, все передрались между собой, чем и обратили внимание японского начальства, которое догадалось в чем дело, и скоро поймало виновника, доставлявшего коньяк. Ему, конечно, очень тяжело досталось от японского начальства; но японцы не могли поверить, чтобы весь коньяк был уже выпит и стали разыскивать его по баракам. С этой целью устроили поверку, на которой вызвали всех унтер-офицеров вперед и велели им остаться в бараках, а остальным всем приказали удалиться, после чего унтер-офицеры должны были искать во всех постелях водку, сами же японцы только присутствовали при этой церемонии. Конечно, ничего найти не удалось, потому что, если бы даже что-нибудь и заметили наши, то все равно скрыли бы во избежание крупных неприятностей. Так ничего и не обнаружили.
27 июля.
Сегодня поднялся сильный ветер с дождем и к вечеру перешел в ураган. Электрические провода порвались, вероятно, от опрокинутого где-нибудь дерева, бараки стонали, скрипели и ужасно тряслись, так что казалось, что вот-вот они перевернутся. Крыши на всех неперекрытых бараках разнесло, а железную крышу на кухне всю сорвало вместе со стропилами, и листы ее разбросало на несколько десятков саженей; опрокинуло большую железную трубу у кухонных печей, в перевязочной комнате сорвало все рамы и перебило все стекла. Рев урагана, шум и треск от разбиваемых рам наводил на нас панический ужас, и многие военнопленные, боясь быть придавленными внутри бараков, ночевали в коридоре. Несмотря на то, что море было далеко от нас, саженях в 300, нам был очень ясно слышен шум и плеск бушующих волн. В саду, где всегда гуляют солдаты,
[171] наломало массу веток и снесло много верхушек деревьев, а иные громадные деревья даже были вырваны с корнем из земли. Во время урагана снаружи доносился гул японских колоколов, крик народа, свистки паровозов и гудки стоявших на рейде пароходов, словом, получился какой-то ужасный хаос шума и отдельных звуков. Тяжело больным или раненым было труднее всех, так как они не могли никуда уйти, а между тем лежать в бараках, без помощи, также было тяжело, да и страшно, так как барак ежеминутно грозил перевернуться, и от одной этой мысли душа в пятки уходила.
28 июля.
Сегодня появился слух, что наши уполномоченные съехались в Вашингтон с японскими уполномоченными и обменялись визитами, после чего уже приступят к переговорам о мире. Боже мой! Что-то будет? Неужели наша Россия так ослабла, что не в состоянии вести борьбу даже с ослабленным врагом?! Неужели мы останемся побежденными?!... Ведь это такой позор, который веками не смоешь. Что такое Япония в сравнении с гигантской Россией? Ведь это карлик перед великаном!
И кто это пожелал мира? Япония или Россия? Но этот вопрос так и остался для нас неразрешенным. Да как нам и знать что-нибудь, когда мы не получаем ни газет, ни писем с родины!... Неужели мы потратили такую уйму денег, оружия и людей, и все это ни за понюшку табака! Какая досада! Да еще есть слух, что Япония хочет с нас и контрибуцию получить!
Вот так карлики-япошки! А мы-то еще при начале войны хотели их шапками закидать, в пух и прах разбить, чтобы только сыро стало на том месте, где стояли бы японцы!... Всю Японию забрать надеялись, да не тут-то было!... Японцы молча делали свое дело и доказали, как любят они свою родину и как защищают ее интересы... Тяжело, страшно тяжело все это видеть, чувствовать и сознавать...
29 июля.
Сегодня наш приют посетил вновь назначенный начальник всех приютов в г. Фукуока генерал-майор Осима со всей своей свитой и докторами. Они осмотрели всех раненых и здоровых пленных и их помещения, после
[172] чего зашли к нам. Сам Осима, на вид незавидный генерал, маленький, худенький, седенький старичок, и ведет себя просто, как обыкновенный офицер, хотя он и из офицеров Генерального штаба. Придя к нам, он протянул свою руку для рукопожатия, но как-то не по-русски, а растопырив пальцы. Посидев у нас немного, он пожелал нам скорого выздоровления и ушел.
31 июля.
Удивительно, как меняется тут погода: утром был дождь, в обед жара, а вечером опять дождь. Что ни час, то новая погода! Вечером подали ужин, но есть его было невозможно, так как он по-прежнему вонял керосином. Говорят, что на каждого солдата правительством отпущено по 20 к., а на офицера по 40 к., но, наверно, и те и другие обходятся Японии дешевле. Кормить начали так плохо, что солдаты не вытерпели и, обидевшись, что им на обед и ужин варят суп из порченой рыбы и вонючей солонины, взятой с русских броненосцев, отнесли все ведра с пищей к канцелярии, поставили их там в шеренгу и начали кричать, чтобы вызвали консула, которому они хотят жаловаться на плохую пищу. Недовольных набралось очень много, и вся площадь перед канцелярией была битком набита флотскими и армейскими солдатами. Караул был вызван в ружье с примкнутыми штыками, так как опасались, что может подняться бунт. Матросы вообще народ дружный и от них можно было ожидать подобной выходки, но все обошлось благополучно. Приютское начальство обещало улучшить пищу, но в вызове консула отказало под тем предлогом, что ему теперь некогда разъезжать.
Сегодня прибыли 12 человек пленных, все охотничьих команд. Из них 3 добровольца: X., георгиевский кавалер, 18 л., Брянского полка, попавшийся на разведках в числе других охотничьей команды; другой 53-летний старичок И.З.; ему, как старику, поручили проверять посты на передовой линии, но он по старости как-то заблудился и, идя с одного поста на другой, попал на японский пост; японцы, увидя его, закричали и бросились к нему, а он, не видя, кто именно бежит, закричал им: «Не беспокойтесь, я сам дойду до вас!». Так его и задержали. Третий из них Александр [173] Ш., очень миловидный мальчик лет 18, с очень нежным голоском и какой-то оригинальной, вкрадчивой, заискивающей речью. Нового они ничего сказать не могли, кроме того, что наши передовые линии остаются на старых местах, и что у них также прошел слух, что японцы взяли остров Сахалин. Ловкие черти: берут и берут!
2 августа
. Жара стоит ужасная. К вечеру на кладбище, находящемся рядом с нашим приютом, появилась огромная толпа японцев с разноцветными фонарями: синими, желтыми, красными, зелеными, всевозможных размеров и самых разнообразных форм; тут же возле кумирни шла стрельба холостыми патронами, пускали ракеты, фейерверки и пели под оглушительный грохот барабанов.
Все заборы нашего приюта были унизаны нашими солдатами, которые любовались невиданным зрелищем и шутили со стоявшими на той стороне японцами и японками, которые очень дружелюбно относились к русским. Многие из чернооких японок направляли на них шутки ради маленькие ракеты и весело смеялись, когда им удавалось более или менее удачно направить их; ракеты хлопались около или пролетали вблизи русских, оседлавших заборы, и это веселило всех. Оказалось, что в это время у японцев подобным образом справляется день поминовения усопших. Часовые, однако, вскоре разогнали наших, и они вынуждены были вернуться в бараки.
3 августа
. Сегодня я в первый раз ходил в лес с капитаном X., и тут я увидел 3 кучки орлянщиков. Одна кучка была из богачей, вторую составлял средний класс, и в третьей собрались бедняки. В первой кучке ставки были громадные и ставились не копейки, гривенники или рубли, а все английские фунты, иные ставили сразу до 30 р.; как видно, тут собрались матросы, разобравшие судовую казну. Во второй кучке ставки были поменьше, но все-таки немало рублей валялось на земле; тут, наверно, были матросы, благополучно спасшиеся с погибавших судов с небольшой долей судовой казны. В третьей же кучке играли бедняки, заразившиеся примером своих богатых товарищей, но тут ставили лишь по копеечкам. Боже мой! На что они надеются! Тут деньги беречь
[174] надо, а они друг друга обыгрывают, друг друга обворовывают и тащат последнее.
4 августа.
Сегодня мы перебрались в новый барак. Это помещение гораздо лучше прежних, так как находится в стороне от прочих бараков, и шум от них не достигает до нас. Из окошек виден сосновый парк, в котором с утра до вечера гуляют пленные, и много разных японских видов острова и часть моря. Нам на каждого офицера отведена комнатка, хотя и маленькая и без потолка, но зато с двумя окошками: одно в сад, а другое в коридор. Рядом с моей каморкой поместился капитан генерального штаба С., раненый в мукденском бою в голову навылет, от чего левая сторона его туловища оказалась парализована, и хотя стала отходить, но очень медленно. Он очень слаб, чрезмерно худ и зол до невозможности, и в довершение всего, с ним часто происходят припадки.
Начались частые дожди с сильным ветром, а проклятые комары еще более звонят и кусаются.
6 анкета.
Сегодня день Преображения Господня, и немало по этому случаю всплывает воспоминаний о родной стороне, где в былые времена мы так славно веселились в этот день. В общем, день прошел незаметно, хотя и были небольшие схватки, но зато вечером, во время картежной игры, завязалась хорошая драка между армейцами и флотскими. Флотские упрекали армейских, что они не могли драться на суше и отдавали позицию за позицией, а армейцы упрекали, что те флот отдали без боя, ну и пошла баталия с установлением фонарей под глазами и прочими атрибутами кулачной расправы. Как это ни странно, но в последнее время мы привыкли к подобным происшествиям, и это уже не нарушает общего спокойствия.
7 августа.
Удивительно, откуда берут пленные водку! Я неоднократно интересовался этим, и только сегодня нашелся ключ к разгадке этого вопроса. У нас есть один порт-артурский герой, который, как оказалось, постоянно продает водку пленным товарищам. Как он добывал ее, я не знал, хотя не раз замечал, что он чего-то караулил в саду: покажет что-то рукой через забор и сядет около него, а там,
[175] оказывается, ему японец или японка передают водку. Покупал он коньяк по 1 р. за бутылку, а продавал товарищам по 2 р., и все сходило благополучно; но сегодня его поймали на месте преступления с поличным. Разумеется, коньяк отобрали, а его увели в караульное помещение, где привязали за пальцы и подтянули кверху; но все пленные восстали против этого и скоро добились его освобождения. Оказывается, что он и не такие штуки проделывал: у него есть японское кимоно, и он, нарядившись японцем, преспокойно перелезал через забор, покупал в знакомом ему месте коньяк и приносил, таким образом, за ночь до 16 бутылок.
8 августа.
День очень жаркий. Всех санитаров, фельдшеров и вольнонаемных мастеровых из Порт-Артура и с транспорта «Камчатка» собрали для отправки в Россию. Все были этому очень рады, так как могли хотя с ними сообщить весть на родину, а то никто из нас не мог быть уверенным, что письма, посылаемые через канцелярию, отсылаются по своему назначению; их надо переводить, а это очень надоедает, и гораздо легче эти письма, вместо отправки на родину, отправлять в не столь отдаленные, но укромные места.
Среди отправлявшихся на родину в особенности выделялся представительный пожилой человек, вольнонаемный мастеровой с транспорта «Камчатка»; он был техником, имел в Костроме свою семью, которую, как видно, очень любил. Много, бедняга, перенес за 15, 16 и 17 мая. Он не ранен, а между тем ужасно хромает, так как его трое суток носило по волнам бушующего моря, и он простудился, да так, что у него все зубы шатались, и он не мог ничего есть. Когда его транспорт «Камчатка» погиб, то он чудом спасся от моментального потопления и плавал, держась за попавшуюся доску; конечно, силы его покидали, и он бессознательно держался за нее. Сновавшие взад и вперед неприятельские миноноски не только не оказали ему помощь, но даже неоднократно открывали по нему и по многим другим пулеметный огонь; но, на счастье, ни одна пуля не зацепила его, и он на третьи сутки был выброшен волнами на японский берег, где его и подобрали японцы. Японцы его о чем-то [176] все спрашивали, но он не мог понять их полурусской, полуяпонской речи, а те думали, что он притворяется, и его с какими-то угрозами посадили в лодку и повезли. Он не надеялся уже остаться живым, так как был уверен, что его утопят; но его перевезли через пролив и доставили на то место, где были сложены громадные кучи русских матросов, выкинутых на берег морскими волнами, но уже без признаков жизни. Все трупы были или голые, или в нижнем белье, и Л. предъявляли их, чтобы он узнавал, кто нижний чин, кто офицер. Несколько трупов он признал за офицеров, что очень удивило японцев, и они спросили, почему он думает, что это офицеры. Тогда он обратил их внимание на нежность и белизну кожи, на мягкие и не мозолистые руки, а также на золотые и богатые крестики на шее. Долго его возили по таким мытарствам и, наконец, доставили в Дайри, откуда он и прибыл уже в наш приют. Теперь его, как человека невоенного, освобождают из плена и поставили на дворе вместе с прочими товарищами и со всеми принадлежавшими им вещами.
Вдруг получилось приказание, чтобы они свои вещи оставили в приюте и выстроились без вещей, так как пойдут они не на вокзал, а сперва в крепость. Унося вещи в свой барак, Л. получил от своих товарищей по плену массу адресов, и он обещал всем, что по дороге напишет письма и по приезде в Россию разошлет по полученным адресам; так условились потому, что провезти написанные письма нельзя: их конфискуют японцы, а адреса конфисковать не могут.
Наконец, все сборы были окончены, и всех увели в крепость, где находится главная канцелярия фукуокских приютов. Всюду, где только собирались 2–3 человека пленных, речь шла об Л. и его возвращающихся на родину товарищах; никто не завидовал им, а все даже были рады, что хоть кто-нибудь уедет в Россию и привезет туда весточку о нашем житье-бытье, и с нетерпением ожидали их возвращения из крепости. Многие готовили письма на родину, а так как их провезти было трудно, то А. изобрел тайный почтовый ящик. Он вырезал толстую бамбуковую палку, набил туда массу писем и оба отверстия искусно заделал бамбуковой [177] сердцевиной, так что получалась обыкновенная тросточка, по своей толщине подходящая к массивной фигуре Л.
К вечеру все они вернулись, наконец, из крепости и сказали, что в крепости было подробное дознание, кто где служил и какое участие принимал во время боя. Каждый должен был чем-либо доказать, что он ничего общего с боем не имел. Оказывается, что сегодня не всех еще опросили, и некоторые из них пойдут еще завтра; а за это время письма ежеминутно прибывали.
9 августа.
Сегодня пошли в крепость на допрос остальные, не допрошенные вчера санитары. Солдаты надеялись, что раз отправляют санитаров и вольнонаемных, то скоро отправят и прочих пленных. К вечеру вернулись с допроса санитары, но времени отправки никто не знал.
10 августа.
Сегодня, по обыкновению, отец Метаки служил обедню, но к нам не заходил. Скука невообразимая. Наши солдаты, чтобы развлечь себя, стали что-то ловить в лужах. Оказалось, что они ловили в лужах рыбу! Я сперва не верил, чтобы в этих дождевых лужах могла водиться рыба, и думал, что солдатики, вместо рыбы, ловят головастиков, которых, при том изобилии лягушек, как у нас, должно было быть много; но я был очень удивлен, когда один солдат принес мне банку из коньячной бутылки, в которой плавали несколько штук мелких сазанчиков и два довольно больших угря, до 2-х вершков длины. Как видно, во время больших дождей какая-нибудь речушка выступала из берегов, и вода вместе с рыбой уходила к морю по канаве, которая тоже не могла вместить всей воды и разливалась по дороге, и попадала в наш сад, где были две порядочных выемки и туда набиралось много воды, так что получался небольшой прудик в 6–7 квадр. сажень. Пожалев рыбок, которые могли подохнуть в такой маленькой посудине, я пустил их в пруд, но их, наверно, опять поймали, так как солдаты с утра до вечера копошились в этих лужах, и почти на каждом окне появились такие бутылки с рыбой; у некоторых завелись даже аквариумы. Относительно отправки санитаров идут речи и предположения, но положительного ничего не известно.
[178]11 августа.
Сегодня с утра закрапал дождик, но к вечеру перестал. Желая подышать свежим воздухом, наши военнопленные гурьбой пошли в лесок, предназначенный для гуляния. Разбившись кучками, они разговаривали о разных предметах, но больше всего о предстоящем мире: кто высказывал пожелания, чтобы мир, каков бы он ни был, но был заключен как можно скорее; но были и такие, которые желали еще год или два промучиться в плену, лишь бы вернуться домой победителями.
Сегодня нас пригласили на представление в японский цирк, стоявший на берегу моря. Все согласились, и я тоже пожелал посмотреть на японские развлечения.
12 августа.
С утра накрапывал дождь и грозил расстроить наше предполагаемое путешествие в цирк, но, слава Богу, скоро перестал, и мы в 1 час дня выехали в город. Я ехал в город в первый раз и потому ожидал увидеть много нового. Выйдя за ворота, мы сели на рикши и поехали. Рикша это очень легкий оригинальный двухколесный экипаж, в него впрягается рысак, т.е. голоштанный японец, который рысью везет пассажира по всем направлениям: и в гору, и под гору, без малейшей устали. так что вряд ли российский петербургский или московский «Ванька» мог бы его обогнать, потому что рикша бежит 5–7 верст без изменения хода одной и той же рысью, словно заведенная пружиной машина. По выезде из приюта мой рикша доехал до сада и повернул вправо, по направлению к городу Фукуока. Сад этот, вроде священного, в нем стоит очень древний японский храм, и в нем хранятся какие-то священные голуби. По дороге в Фукуока я любовался оригинальными постройками и вообще своеобразной жизнью японцев. Все постройки по обеим сторонам улиц сплошные, как будто под одну крышу, и снаружи все видно, что находится внутри, как будто бы все стены прозрачные. Это происходит оттого, что у японцев окна и двери не отворяются, а вся стена состоит из решетчатых передвижных ставен, заменяющих собой и окна, и двери. С первого взгляда трудно решить, где кончается частная квартира и начинается мастерская или какой-нибудь магазин, а еще труднее определить, где что
[179] продают: тут и бакалейная торговля, и торговля зеленью, и оригинальными деревянными сандалиями или чем-то, вроде маленьких скамеечек, которые японцы обыкновенно носят на ногах; часто попадаются парикмахерские, в которых работают обыкновенно женщины; рядом с ними очень много встречается столярных или, вернее, коробочных мастерских, где мужчины и женщины делают из тоненьких сосновых дощечек коробки, в которых обыкновенно подают в Японии рис; есть и настоящие столярные мастерские, в которых приготовляют изящные шкафы, этажерки и проч. тому подобные вещи. Иногда, предполагая увидеть какую-нибудь лавку, вы видите обширный механический и чугуно-литейный завод, который ничем снаружи от обыкновенных лавчонок и мастерских не отличается, а между тем, внутри виднеется паровой молот и прочие атрибуты обширного механического завода. Улицы ужасно узкие; но зато движение по ним непрерывное, взад и вперед снуют пешеходы и пышно одетые, и полураздетые, и совершенно почти голые, но праздношатающихся не встречалось, все или покупали, или продавали всевозможные товары, несли их, или спешили куда-нибудь по делам службы; всюду сновали велосипедисты, сверкая на солнце своими голыми икрами; рикши встречались на каждом шагу, не встречалось только нигде лошадей, они буквально отсутствовали, и их вполне заменяли люди. Странные люди эти японцы! Нагрузят арбу рисом или каменным углем, а то навалят на нее 2–3 толстых бревна, и прут эту тяжесть пудов в 30–40, а может быть, и больше, не хуже хорошей лошади; плохая, пожалуй, не вывезла бы, а он ничего тащит, как муравей! И откуда это у них берется? Сами маленькие, тщедушные, прямо, кажется, пальцем перешибешь, а он откуда-то обладает такой выносливостью! У них даже женщины и дети возят подобные тяжести, но только поменьше пудов 15–20. Улицы у них немощеные, а засыпаны мелким морским щебнем, который, вкатавшись и размявшись, так уплотняет дорогу, что она делается, вроде шоссейной, и даже еще лучше, как цементированная.
Проехав дальше, мне пришлось переезжать через мост. На реке виднелось несколько каменных мостов, и берега ее [180] были выложены каменными стенами, так что к некоторым из них могли даже подходить небольшие пароходы и разные парусные шхуны и прочие мелкие морские суда.
Наконец, мы подъехали к цирку, и, когда я стал вылезать на костылях из рикши, меня моментально обступила огромная толпа японцев. Войдя внутрь цирка, я увидел, что там у них совсем не так, как у нас в России. Ни стульев, ни лож не было, а вокруг арены устроено было нечто, вроде нашей галерки, на которой были уложены рядами квадратные подушечки или матрасики, и на них в некоторых местах рассаживались японцы и японки, поджав под себя ноги. Публика вся входила в цирк босиком или в носках, оставляя свои сандалии и деревянные скамейки у входа в цирк, за что взималась плата за хранение обуви по 1 кену, т.е. по одной копейке с человека; иные, снимая обувь, брали ее с собой, завернув предварительно в бумагу; мы же не разувались. Я, как любитель лошадей, пожелал осмотреть их, и меня провели на конюшню. Там я увидел 5 лошадей мелкой японской породы, очень худых и нечищеных, и двух вислоухих ослов, тоже содержащихся не лучше лошадей. Вскоре приехати офицеры из крепости, и нас стали рассаживать. Здоровых поместили на подушках, а нас, как людей раненых, посадили на стулья и скамейки. Офицеры, сидевшие на подушках, не могли долго сидеть, поджавши ноги, и скоро сели вытянув их. Народа, в общем, было много, но вся почти публика состояла из военных, докторов, чиновников, офицеров, фельдшеров, переводчиков и пр. служащих.
Наконец, дали звонок, и заиграла музыка, где-то наверху, после музыки заиграли на балалайке какой-то оригинальной формы, затем началось пение, похожее на кошачий мартовский концерт, и одновременно на арену цирка выехали артисты на всех пяти заморенных клячах, из которых три даже хромали, и начали проделывать с ними вольтижировку. Выходило очень плохо. После вольтижировки на сцену явились ослы и стали ходить на задних ногах и прыгать через огонь; тут тоже ничего хорошего не было. Интересно было смотреть на четырех маленьких акробатов и двух девочек, т.е. по-японски мусьмешек, которые очень недурно ходили [181] по проволоке. Но лучше всего была езда на велосипеде. Велосипедист принимал всевозможные неестественные позы при самой головокружительной езде, затем поднимался с велосипедом на 10 ступеней по лестнице, делая вместе с велосипедом скачки с одной ступеньки на другую, и, забравшись наверх, быстро скатился вниз и моментально стал на велосипеде вверх ногами, работая, вместо ног, руками. Скоро представление окончилось, и мы поехали в город, купили там, что было нужно, и вернулись в приют. Ночь прошла благополучно.
13 августа
. Вчера, вернувшись из цирка, я, раздеваясь, положил бинокль на стол и лег спать. Проснувшись утром, я услыхал, что сегодняшней ночью у капитана X. пропали из столика деньги, которые собрали между собой католики и отдали ему для передачи ксендзу. Как видно, кто-нибудь из пьянчужек-картежников и орлянщиков забрался ночью в каморку и стащил эти деньги.
Узнав о случившемся, я подумал, не заходил ли ночной визитер и ко мне, и начал оглядываться, не пропали ли и у меня какие-нибудь вещи, и тут я заметил, что бинокль, оставленный мной с вечера на столе, исчез, и сколько мы его ни искали, нигде не нашли, и он как в воду канул. Очень жаль было мне этого бинокля, так как он был очень хорошей конструкции и очень удобный; по всей вероятности, матросу, у которого я купил его, он достался от офицера с погибших судов, так как бинокль был морской, хорошо приближавший и изящной отделки. Картежники проигрались, пропились и принялись за воровство. Никуда не спрячешься от них.
14 августа
. День ужасно жаркий! Сегодня наш приют посетил французский консул, которого с нетерпением уже давно ожидали все пленные для заявления ему претензий на очень плохую пищу, кулачную расправу с пленными, а в особенности, с калеками. Ал. приготовил по этому случаю прошение на французском языке от имени всех военнопленных. По приезде консула в приют, все старшие бараков были собраны вместе в одном пустом бараке, куда пришел и капитан X., которого все военнопленные просили
[182] помочь им передать их претензии и просьбы на французском языке, чтобы переводчик-японец не мог скрыть что-нибудь от консула. Многие стали было излагать капитану X. свои претензии, но оказалось, что все они были уже изложены в общей просьбе Ал., исключая некоторые, имевшие совершенно частный характер. Вскоре в барак пришел консул, сопровождаемый целым штатом японского начальства, начиная с начальника приютов, докторов и кончая переводчиками и жандармами. Поговорив с капитаном X., он обратился к пленным с вопросом, не имеет ли кто-нибудь жалоб словесных или письменных; тут выступил Ал. и подал ему прошение.. Увидя, что прошение написано по-французски, он подал его капитану и просил прочесть его вслух, чтобы содержание его слышали японские начальники и переводчики, что X. с удовольствием исполнил. По окончании чтения консул передал прошение своему переводчику и сказал, опять через капитана же, что с подобными жалобами к нему уже обращались и в крепости, и у порт-артурцев, и он уже просил майора обратить на выставленные факты внимание, и тот обещал улучшить пищу, насколько возможно, и положение военнопленных, и затем стал выслушивать жалобы частного характера; консул всем обещал исполнить их просьбы и после этого пришел к нам, много кое о чем говорил, выдал капитану С. и поручику М. по 50 руб., которые они просили выдать им в счет жалованья за май месяц. Это очень добрый, молодой еще человек и, по всей вероятности, много бы сделал для всех вообще пленных, если бы обладал на то какими-нибудь средствами, кроме доброго желания. Уезжая, он обещал военнопленным высылать газеты и навестить их еще когда-нибудь, в свободное время.
О мире он ничего не знал, хотя и говорил, что скоро все будет известно; но только отправка нас на родину не может скоро состояться, хотя бы мир состоялся и в скором времени.
15 августа.
Сегодня прибыли новые пленные из Манчжурии и с ними один офицер, подпоручик сводного пластунского батальона, который сообщил, что в манчжурской армии настроение, с получением известий о начале
[183] мирных переговоров, сильно изменилось к худшему: ни офицеры, ни войско не желают мира.
Он был послан с 10-ю охотниками на глубокую разведку и 8 суток бродил с ними в тылу неприятеля, путешествуя лишь по ночам, а днем отдыхая, спрятавшись где-нибудь в горах. Все шло благополучно, но на обратном пути, во время ночевки в китайской фанзе, его поймали вместе с денщиком, а остальные убежали. Кроме него, с этой партией прибыл оригинальный малолетний пленник Коля А., 13 лет, с двумя нашивками на погонах. Я поинтересовался узнать, как он попал в плен. Он рассказал, что был отпущен на разведки, и они нарвались на шайку хунхузов. Взрослые охотники убежали, а он остался, и его поймали, взяли в охапку и снесли к японским офицерам. Жаль, говорит, что хунхузов было до 10 человек, а будь бы их человек 5, я бы мог еще вступить с ними в драку. Такой бойкий мальчуган прелесть; жаль, что его испортят солдаты и научат пить, ругаться и проч.
17 августа.
Сегодня священник служил обедню, по окончании которой заходил к нам справиться о нашем здоровье и сообщил, что мирные переговоры окончены, но на каких условиях неизвестно пока, и когда будет размен пленных тоже невозможно даже и приблизительно сказать. К вечеру уже все солдаты были убеждены, что отъезд будет на днях, потому что кашевар передал, что на кухне не приняли угля, так как он теперь уже не нужен, ввиду выезда пленных. Всюду радость, и кричат по всем баракам: «Ура! Ура!».
18 августа
. Сегодня меня пригласили ехать в крепость, к офицерам в гости, но я отказался и хорошо сделал, так как согласился ехать только один X., а остальные тоже отказались. После к нему присоединился еще поручик М., но когда они приехали в крепость, то часовые пропустили лишь одного X., а М. не пустили, и он остался за воротами ожидать его возвращения. Оказалось, что из приюта по телефону сказали, что едет в крепость из Хаказаки один только капитан X., и потому, когда часовые увидели двух офицеров, то пропустили только одного X. Вот до какой степени аккуратны японские солдаты. В таком пустяке не захотели нарушить
[184] положенных правил!
20 августа.
Подтверждается слух, что мир заключен окончательно.
Все очень довольны. Наши солдатики ликуют, но все-таки рассуждают и о возможности продолжения войны, и о предстоящем возвращении на родину; толкуют, что война не окончена, и в Японии поднимаются всюду бунты, и русские воспользуются внутренними смутами японцев и заберут в свои руки все японские острова; стали даже болтать, что один город уже разбит. Кто говорит мир, кто война.
22 августа.
Сегодня вечером был в театре, устроенном нашими солдатами. Ставили «Власть тьмы», соч. Толстого. Хотя игра их и не могла быть артистическая, но, все-таки, было очень весело, и мы не заметили, как прошло время до 12 часов ночи.
24 августа.
Сегодня священник после обедни продавал самоучители японского языка, и я прибрел себе один экземпляр, желая изучить его, хотя язык этот не принесет мне должной пользы, так как вскоре мы уедем в Россию, где он будет совершенно ни к чему. Но от скуки не мешает заняться, и я долго после поверки читал этот самоучитель, как вдруг, слышу, что-то забегали по коридору, послышались два три крика и удары по чему-то мягкому бамбуковыми палками, и скоро все утихло. Оказалось, что пострадали два пьяницы-картежника, Ив. и Ц. Ив. в коридоре встретил Ц. и стал требовать от него 1 фунт стерлингов, которые он утащил у Ив. из кармана. Тот начал оправдываться, и, в конце концов, Ив. поранил его большим перочинным ножом в руку и убежал в свой барак. Ив. Владивостокской эскадры, а Ц. с крейсера «Светлана». Светланцы, пользующиеся каким-то правом мирить и наказывать всех и каждого, разобрали это дело и признали Ив. виновным, почему были посланы несколько человек светланцев, вооруженных бамбуковыми палками, для должного наказания виновника. Придя в барак к Ив., они, не обращая на себя внимания, разошлись по всему бараку, а затем, как бы нечаянно, собрались к постели Ив., который, смекнув, в чем дело, притворился спящим. Его стащили с нар и на руках вынесли в коридор, где,
[185] зажав ему рот, начали производить кровопролитную экзекуцию. Через несколько минут, бросив Ив., они по одному и по два вернулись, как ни в чем не бывало, обратно в свой барак, как лица, идущие со службы и правильно исполнившие данное им поручение. А Ив., полежав несколько секунд в коридоре, поплелся на свою постель, да еще приговаривал: «Ах, сто чертей вам всем в глотку! Кто говорит, «дерутся у нас так», «дерутся у нас этак», ни черта у вас не дерутся! У вас балуются. Видите теперь, как у нас бьют! Вот это бьют! Лет на несколько поубавили жизни; вот это по-флотски». Удивительная натура! Ни стонов, ни жалоб! Как только он перенес такие побои!
25 августа.
Утром я пошел в перевязочную, где мне каждый день делали массаж. По дороге я увидел следы вчерашней драки: от того места, где поранил Ив. Ц., и до самой перевязочной сажень на 20 тянулись сплошной струей следы крови, а в местах, где он приостанавливался, следы обращались в лужицы. Через несколько времени после моего прихода в перевязочную туда привели избитого Ив., который, во избежание повторения экзекуции, просился ночевать в караульном помещении. Ужасно было смотреть на обнаженное тело Ив.: голова его была перевязана, и в двух местах видны были следы запекшейся крови, а спина, бока, шея, руки были испещрены широкими синими и багровыми полосами во всех направлениях; правая лопатка представляла какое-то сплошное синее пятно, и, глядя на него, действительно можно было поверить, что эти побои унесли не один год его жизни, и поневоле приходила в голову мысль: как живуч человек, что в состоянии перенести такие ужасные побои.
26 августа.
Сегодня нашими любителями представлена была в третий раз «Власть тьмы», исключительно для японской публики; мы тоже были приглашены на этот спектакль, и вечером втроем отправились туда, хотя и не ради спектакля, а для того, чтобы ближе разглядеть японскую публику.
Для японцев администрацией приюта было приготовлено угощение: чай, пряники и конфеты, которыми они угощали [186] и нас. Публики собралось очень много, человек более 300.
Было очень много женщин, девиц, гейш и детей. Женщины занимали исключительно левую сторону, а мужчины правую; и те, и другие сидели, поджав под себя ноги, или просто на корточках; но мужчины откидывали при этом полы своего кимоно, а так как почти все штатские не носят брюк, то получились довольно неприличные позы. Но это никого не шокировало, и никто, конечно, кроме русских, не обращал на это никакого внимания. Военные чины были в полной присвоенной их чину и званию форме, но при входе в театр разувались так же, как и штатские, и оставляли там свою обувь; удивительно, как это японцы распутывались потом со своей обувью, так как у дверей стояло до 300 одинаковых скамеечек, заменявших японцам обувь; женские лежали по левую, а мужские по правую сторону дверей.
На спектакль японцы смотрели со вниманием, но вряд ли спектакль мог им понравиться, так как никто из них не знал русского языка, и перед началом действия переводчик читал на японском языке все то, что должно будет изображаться в следующем действии; но, все-таки, говорит доктор, публика просила передать артистам их благодарность за доставленное им удовольствие. Больше всего публике понравилась русская пляска и лезгинка, исполненные дагестанцами А., Ш. и двумя казаками Кубанского казачьего войска.
28 августа.
Вечером и сегодня утром всем военнопленным объявили, что мир между Россией и Японией заключен окончательно, и скоро всем будет предоставлено свободно гулять по городу; но все-таки пока нужно еще подождать, так как все население Японии возбуждено против русских, и народ недоволен заключением мира; во многих больших городах вспыхнули восстания, и всюду требуют продолжения войны, чтобы достигнуть более выгодных условий мира для Японии.
30 августа.
Вчера вечером мы были в театре. Ставили «Бакенбарды» и пантомиму «Сапожники»; было очень весело. Сегодня ночью спать было очень плохо, так как после
[187] спектакля около нашего приюта началась стрельба, и поднялась какая-то тревога на барабанах. Сперва я испугался, думая, не поднялось ли в Фукуока восстание, и шайки бунтующих подобрались к нашему приюту, чтобы поколотить нас. Среди солдат распространился слух, что в одном японском городе уже был такой случай, и толпы бунтовщиков напали на приют и побили русских пленных, чтобы война разгорелась вновь. Но в действительности оказалось, что на соседнем японском кладбище собралась толпа японцев для совершения поминок по убитым на поле брани японским воинам, и потому они производили холостую стрельбу, пускали ракеты и ходили по кладбищу с разноцветными фонарями под звуки песен, музыки и грохота барабанов и тарелок; всем этим шумом они сзывают тени умерших, чтобы и они присутствовали с ними на поминках.
31 августа.
Сегодняшнюю ночь опять провел скверно, так как японцы буквально не дают спать своей адской музыкой, не умолкающей даже и днем. Около приюта есть их храм, и я пошел в сад, чтобы посмотреть на их празднества. Там я увидел большую толпу японцев с огромными флагами и какими-то чучелами, перед которыми они преклонялись, молились, пели и, черт знает, чего только не делали.
1 сентября.
Сегодня, как только проснулся, услышал в саду какую-то перекличку; взглянув в окно, я увидел множество наших пленных, которые собрались в саду, и их перекликали. Я подумал, что пленным делают перекличку и объявляют, что скоро они будут отправлены на родину, а также объясняют, какие из японских вещей и сколько они могут везти с собой, или что-нибудь в этом роде, но оказалось, что для мукденцев были высланы из России разные пожертвованные вещи, и теперь они собраны тут, чтобы распределить подарки без спора, по жребию: кому дать сапоги или халат, одеяло, шинель и т.п.
3 сентября.
Утром я пошел пройтись в сад, где гуляло много народу. Тут я заметил, что множество японцев подходило к нашему приютскому двору, с любопытством рассматривали нас и что-то показывали на пальцах; наши
[188] солдаты объяснили мне, что они на пальцах показывают, сколько дней нам придется еще оставаться в приютском заключении, и что скоро наступит время, когда им нельзя уже будет смотреть на нас.
5 сентября.
Вчера вечером я был на любительском спектакле. Ставили «Беспокойная ночь» и «Сосватались-рассватались» и пантомиму «Московские портные». Время провели очень весело.
Сегодня запросили военнопленных, не желает ли кто-либо из них записаться санитарами, дабы ухаживать за больными при отправке на родину; записалось человек до 50, так что к обеду запись за полным комплектом прекратили. Но желающих попасть было очень много. Ал. успел записаться и был очень рад, и первым делом сообщил мне о своей удаче. Неизвестно, чем руководились желающие попасть в санитары, но, по слухам, они все имели разные цели: иные надеялись вместе с больными уехать раньше в Россию, другие, сделавшись санитарами, надеялись на большую свободу, лучшую пищу и доход; были такие, которые поступлением в санитары думали угодить начальству и через них получить в награду повышение по службе или какое-нибудь украшение на грудь; но были и такие, которые записывались только для того, чтобы делать доброе христианское дело и, насколько возможно, быть полезным гражданином России. К этим последним причислял себя и Ал.
7 сентября.
Сегодня мне положительно не удалось выспаться, так как чуть свет в саду стали горланить во всю мочь три пьяных матроса и немилосердно пилили на гармонии, и не только что больные, а даже мертвые, и те бы восстали. Как я ни бился, но заснуть не мог. Когда рассвело, я пошел гулять в сад, где встретил Ал., который тоже был разбужен этими горлодерами. Пройдя по аллее раза три взад и вперед, мы, желая избегнуть встречи с крикунами, подошли к нашему бараку и отсюда увидели идущих по аллее человек 10 японских солдат. Они шли на смену старого караула. Догнав около ворот наших крикунов, японцы сперва прошли было мимо них, но затем почему-то остановились и завели с матросами спор и, по всей вероятности, предложили им перестать
[189] играть на гармонии; те, наверно, ответили грубостью, и тогда их увели за ворота. Ал. предложил тогда сбегать туда и узнать, куда увели матросов, и, вернувшись, сообщил, что их посадили в караульное помещение, а в толпе носится слух, будто их арестовали по моей на них жалобе, которую я переслал со своим денщиком. Но в обед хотели уже бить бамбуками Ал., обвиняя его в том, что он, якобы по моей просьбе, сбегал в канцелярию и просил убрать буянов, почему их и убрали, как надоевших господам офицерам, а после того, как их увели, я будто бы послал Ал. подсмотреть, исполнили ли японцы мою просьбу, что он и сделал; а когда он вернулся и доложил, что их посадили в канцелярию, то я, якобы за его труды, подарил ему одну папироску. Хорошо еще, что Ал. малый неглупый и сумел им разъяснить нелепость их предположений, а то, действительно, могло окончиться весьма печально и для него, и для меня.
8 сентября.
Сегодня праздник Рождества Пресвятой Богородицы. Солдаты скучают, да и меня скука одолела, тем более, что каждому вспоминаются прошедшие годы, когда в этот праздник мы были в кругу родной семьи. Сегодня я отдал переписывать набело свой дневник волонтеру А.; пусть заработает на табак, а то тут негде взять.
9 сентября.
Сегодня я ездил в городскую баню. Она стоит на самом берегу моря. Когда я слез с рикши, то увидел возле дверей множество обуви, и тут же ко мне выбежали навстречу из бани несколько гейш и приветствовали меня, стоя на коленах и, кланяясь, приглашали пожаловать внутрь бани. В бане была замечательная чистота, и везде прислуживали гейши. Мылись все вместе, целыми семействами, отделяясь друг от друга маленькими перегородками по пояс вышиной. Раздеваются и одеваются в небольших залах. Ванны очень хорошие, каменные, чистые, и в них постоянно текла холодная и горячая морская вода, которую, смотря по желанию, можно было регулировать посредством кранов. В противоположность русским баням, из японских бань видна была вся ближайшая окрестность, и из той бани, в которой был я, был виден роскошный вид на море, по которому двигались пароходы и был даже один большой броненосец с
[190] тремя огромными трубами и однотрубный крейсер оба в полном вооружении. В общем, баней я остался очень доволен. Оттуда я поехал обратно, домой, и по дороге заехал в трактир, или ресторан, чтобы закусить, так как после бани я чувствовал волчий аппетит. Тут тоже встретили меня коленопреклоненные гейши и провели внутрь ресторана. Заняв одну комнатку, я потребовал бутылку пива и обед. Пока его приготовляли, я рассматривал внутреннее устройство японского дома. Полы были устланы мягкими соломенными матами, почему в комнатах в обуви никто не ходит, и мне тоже пришлось оставить свою обувь у входа. Мебели не существовало никакой, и все сидели на тонких подушечках. На стенах висели длинные узкие картины ручной работы тушью, изображавшие оригинальные пейзажи: японские скалы с причудливыми уродливо-кривыми деревьями, или сцены из древнеяпонских воинственных эпизодов, в оригинальных древних костюмах и вооружении. По стенам, на полочках, были установлены искусные чучела рыб, птиц и зверей. Обед подали в деревянных ящиках, заменяющих подносы. Сперва подали какой-то суп, но он мне очень не понравился; после супа принесли раковые шейки, за ними появилась жареная рыба, очень вкусно приготовленная; потом подали какую-то рисовую колбасу, тоже довольно вкусную; за ней бифштекс или жареный язык, не разобрал, что, хотя это кушанье и выдавали за европейское, но оно нисколько не напоминало что-нибудь европейское. К обеду, кроме пива, подали графинчик горячей саки. На вкус горячие «саки» нечто вроде чая с водкой, и сразу опьянение не замечается, но зато в непродолжительном времени этот напиток начинает сильно действовать на голову.
После обеда подали десерт: яблоки и «каки». Каки очень похожи видом на крупные желтые сливы оранжевого цвета, мясо, как у яблок, но на вкус очень сладкое, до приторности, и неприятно вяжущее.
Из ресторана я поехал к фотографу и снялся там. Фотография была на очень живописном месте: кругом лес, и возле самой фотографии пруд, похожий на узенькую извилистую реку, в которой плавали какие-то красные рыбы, вылавливать [191] которых строго воспрещалось. Через этот пруд был перекинут маленький мостик очень оригинальной формы, с очень толстыми столбами и перилами и посередине сильно выпуклый, что, в общем, придавало мосту очень красивый вид. Фотограф довольно порядочно говорил по-русски, так как до войны жил в Варшаве, и теперь славится в Хаказаки как очень хороший фотограф, быстро и аккуратно исполняющий заказы. Снявшись и заказав дюжину кабинетных портретов в бюст за 3 рубля, я поехал в свой приют.
Придя в барак, я увидел поселившегося там против моей каморки прапорщика П., переведенного к нам из крепости из-за его ссор с тамошними офицерами. Увидев меня, он отрекомендовался, и мы познакомились. У нас был уже о нем слух, что он очень любит рюмочку и очень беспокойный господин.
10 сентября.
Сегодня, после вчерашней прогулки, я чувствую себя не совсем здоровым, и потому весь день никуда не выходил и сидел в обществе П., который показался мне симпатичным и очень разговорчивым малым, с натурой чистокровного русака, признающего за девиз: «Не тронь меня, а коль тронешь не обижайся и сам».
Сегодня меня приглашали идти в театр, но я сперва было отказывался и, чувствуя себя больным, не хотел идти, но вечером все-таки пошел, так как театр очень близок, да и время пройдет незаметно. Ставили пьесу «За чем пойдешь, то и найдешь». В половине спектакля послышался сигнал «На поверку!», хотя поверка уже кончилась. Наверно, что-нибудь случилось, а потому все, хотя и нехотя, покинули зал и пошли по баракам. У входа в театр стояли солдаты и переводчик, который в руках держал грязные белые брюки, рубашку и фуражку русского матроса и предъявлял выходящей публике, спрашивая, чьи это вещи, но хозяина не нашлось. Делая поверку, японцы искали кого-то и осматривали у пленных ноги, но и тут ничего не нашли. Оказалось, что во время спектакля наши солдаты, воспользовавшись тем, что почти все японцы находились в театре, вздумали перепрыгнуть через забор за коньяком, но их заметил часовой и ухватил одного из них, а остальные убежали в барак. К несчастью [192] для японского солдата, он нарвался на здорового парня, который, недолго думая, сбросил его в канаву с водой, но японец при падении увлек за собой туда же и своего противника, который вследствие этого вымочил свою одежду. Но он все же ловко вырвался и убежал в барак, бросив по дороге фуражку и всю свою мокрую одежду. Пока часовой вылезал из канавы и разыскивал свое ружье, которое отлетело во время борьбы куда-то в сторону, наш матрос успел переодеться и принять самый невинный вид, и, таким образом, не был разыскан.
После поверки все вернулись в театр. С приходом публики возобновилась игра и окончилась очень весело.
12 сентября.
Сегодня, по просьбе поручика М., я ездил с ним в ресторан, где очень весело провели время. Японские гейши пели и играли на своих оригинальных трехструнных инструментах. Пение их хотя и не походило на европейское, но зато сами гейши были недурненькие и даже хорошенькие.
14 сентября.
Сегодня праздник Воздвижения Креста Господня, и я ходил в церковь слушать обедню. Хор певчих, составленный из наших пленных, мне очень понравился. Жаль только, что священник Андрей Метаки очень плохо выговаривает слова молитв, с каким-то особенным ударением на словах, вроде «вольному и невольному». После обедни священник посетил нас и говорил, что мы скоро будем возвращены на родину. Я ему не верил, так как он уже неоднократно говорил подобные вещи, и никогда ничего не исполнялось. Стали появляться слухи, что японские войска едут уже из Манчжурии в Японию, За эти дни я все больше и больше узнаю характер П. Он действительно любит пить и готов дни и ночи проводить в веселой компании, но никого никогда не оскорбит. У него нет ни старших, ни младших, и он со всеми равен, но только не терпит лиц, задирающих высоко свой нос. Не знаю, почему в крепости составилось мнение, что он «беспокойный господин».
23 сентября.
За истекшие дни ничего особенного не было, почему я и не описывал их. Разговоры тоже все те же: один говорит, что скоро едем, другой спорит, что нескоро,
[193] и не разберешь, на чьей стороне правда.
Теперь к нашим баракам приставили усиленные караулы. Наверно, где-нибудь было нападение черни на приют, но, может быть и вследствие того, что кражи с каждым днем усиливаются, и японцы желают, насколько возможно, попридержать любителей чужой собственности, а то уж черт знает, до чего дошли наши солдаты.
26 сентября.
Мы сегодня побывали в японском городском театре. Ехали мы туда по совершенно новым для нас улицам, хотя на них ничего нового не увидели: те же однообразные сплошные постройки, те же узенькие улицы, кишащие народом, рикшами и снующими взад и вперед торговцами и солдатами, такие же магазины, так что и описывать не приходится.
Подъехав к театру, мы сняли обувь и сдали ее на хранение специально для этой цели находящемуся японцу, и пошли в назначенную нам ложу. Ни скамеек, ни стульев не существовало, и все, и женщины, и мужчины, сидели на корточках, поджав под себя ноги. Плата за дальние места была от 2 до 3 к., а в ложах по 10 к. с человека. Вот где дешевка-то! Какому угодно бедняку доступно это удовольствие, и поэтому театр всегда битком набит.
Нам, т.е. русским, были даны стулья, а нашим докторам и переводчикам подушечки для удобного сидения. Перед каждым поставили по ящичку из лакированного дерева, обитого изнутри жестью. В этих ящичках была насыпана зола с горячим углем. В Японии каждому взрослому мужчине и женщине подают такие ящики для того, чтобы они могли прикуривать из них свои миниатюрные трубки, которые они постоянно выбивают и вновь зажигают.
Театр был очень оригинален: круглый, наподобие цирка, а для публики были устроены дугообразно террасы. Представления давались на сцене и против сцены, т.е. собственно в партере; сцена их так устроена, что поворачивается, как карусель, кругом, и, когда идет представление на одной стороне, то на другой переменяют декорации. Актеры сильно жестикулируют, и хотя неясно, но все же, хотя приблизительно, можно понять смысл пьесы. Спектакль тянулся [194] довольно долго, но антрактов было очень мало. Во время антрактов публика достает принесенную с собой провизию, или покупают кушанья у тут же торгующих в это время гейш, которые ходят между публикой и предлагают купить риса или еще какой-либо закуски, или выпивки и едят здесь же, в театре. Все кушали рис палочками, очень аккуратно подбирая даже по одной крупинке, но мы никак не могли научиться есть этими палочками и потому принялись за пиво и водку, закусывая какими-то пряниками и рисовой колбасой, и так как закуску мы брали руками, то многие смеялись над нами. Чтобы не быть посмешищем, мы бросили есть японский обед и, опорожнив бутылки, рассчитались с гейшами.
Вскоре забренчала гитара, тараракнул барабан, и началось новое действие. Во время второго антракта я ходил осматривать кулисы и вообще всю обстановку закулисной жизни японской сцены. Женщины и мужчины одевались в одной уборной, даже клозеты у них и то общие. Ну и народец же!... После театра вернулись в свои бараки и рассуждали о том, как в Японии чуть не весь день играют в театре, и все удовольствие для бедняка стоит 3 коп.
28 сентября.
Сегодня я купил по случаю хороший бинокль фирмы Шевалье. Вечером, после поверки, солдаты пропели молитву, и некоторые собирались уже ложиться спать, как вдруг по коридору поднялась суматоха. Я подумал, что опять драка. Но вот прибегает А. и заявляет, чтобы мы были наготове, так как где-то в приюте пожар, и сам убежал узнать подробности. Я поспешил распорядиться, чтобы денщик укладывал вещи, и вскоре все офицеры были наготове, а санитары принесли на всякий случай носилки для капитана С. Выбрав свободную минуту, я пошел посмотреть, где горит, и серьезна ли опасность, но не увидел нигде ни дыма, ни огня, а только огромную толпу наших солдат, в середине которой суетилась японская пожарная команда нашего приюта. Один из пожарных доставал багры, другой устанавливал пожарную машину, а старичок-японец, тоже этой же команды, суетливо развертывал огромный флаг, т.е. знамя команды, и все это, несмотря на крики и
[195] смех наших солдат, что пожар уже прекращен и не стоит разбирать машины. Как видно, они хотели показать своему начальству, которому, конечно, дали знать о происшествии, что и они не спали и вовремя явились на пожар. Я вернулся к себе в барак, вскоре же пришел и А. и сказал, что пожар потушен, и мы можем быть спокойны. Загорелись крыши на двух клозетах, примыкающих к баракам, в которых никто не помещался; благодаря тому, что кто-то случайно заметил огонь, и народ быстро собрался, а самое главное, что была безусловная тишина, пожар был быстро потушен нашими же солдатами. Сперва все предполагали, что поджог совершили наши, но вскоре выяснилось, что подожгли японцы, недовольные приютским начальством за очень строгое преследование продавцов коньяка. Эти подозрения тем более правдоподобны, что загорелось сверху, а также и потому, что рядом с этими постройками идет забор частного дома, через который легко мог быть перекинут огонь; так ли, или не так, но, слава Богу, все обошлось благополучно, и мы отделались тревогой.
29 сентября.
Сегодня солдаты пошли в город за покупками, и я поручил купить коробку 5-копеечных папирос, потому что в нашей приютской лавочке не стали продавать папиросы, дешевле 6-копеечных, и бутылку коньяка, чтобы сегодня вспомянуть день прошлого года, когда мы, т. е. наш славный 286 пех. Кирсановский полк, в первый раз сразились с неприятелем. Вспомнилось мне, как рвались и трескались снаряды, и градом сыпались пули наших врагов. Не одна шимоза разорвалась тогда возле меня, и меня все же миловал Бог, и я каким-то чудом остался цел и невредим.
30 сентября.
Сегодня наши два капитана ездили в город, а поручик М. с прапорщиком П. купили две бут. виски, пригласили меня, и мы втроем кутнули немного. Вечером капитан X. привез ему еще виски и закуски, и мы все вместе сели ужинать. До сих пор П. не приглашался ни к ужину, ни к обеду, так как оба капитана боялись, как бы он не устроил с нами какого-нибудь дебоша, а сам он не находил нужным навязываться к ним; но нынче мы пригласили его, несмотря на неудовольствие капитана С., который его
[196] особенно недолюбливал. Ужинали и выпивали, сперва разговаривая между собой и не вмешивая в разговор П., хотя мы, не обращая внимания на капитанов, беседовали и с ним самым дружелюбным образом. Все шло хорошо. Но вдруг поручик М., подвыпив, завел спор о службе и какие где ведутся порядки, и задел службу чинов Генерального штаба, представителем которых за нашим столом был капитан С. Тог не вытерпел и вмешался в наш разговор, чтобы защитить своих коллег, а вместе с ними и себя. Слово за слово, и они горячо заспорили. М. опровергал все доказательства капитана, и дошло до того, что вдруг бухнул: «Вы уж такой народ, что как нацепите погоны Генерального штаба, то к вам уж и не подходи никто, а как доходит дело до серьезного, так вы, господа, все в тыл прячетесь, а наград и всяких повышений получаете несравненно больше, чем те, кто день и ночь бьется на передовой позиции». И пошло, и пошло. Чем дальше в лес, тем больше дров, и дошло до того, что капитан С. впал в истерику и его унесли в его комнату.
1 октября.
Праздник Покрова. Сегодня я вспоминал, как в прошлом году в этот день шел у нас самый ожесточенный бой, повсюду рвались снаряды, и трещала ружейная перестрелка. И только что я заснул крепким, сладким сном, как сквозь сон услышал отчаянную перестрелку, как бы из пулеметов или ружей во время атаки. Спросонок я не мог понять, что это такое во сне или наяву. Я даже подумал, что это галлюцинация под впечатлением вчерашних дум. Но, чем более я приходил в себя, тем яснее слышалась перестрелка. Тогда я вскочил с постели и, отдернув занавеску, заглянул в окно и увидел ужасное и величественное зрелище: весь наш сосновый сад, отделявший наш барак от пустых бараков, был освещен, как днем, а сквозь стволы и ветки деревьев взвивались вверх огромные огненные языки. Сперва можно было подумать, что горит сад и забор, так как последний в щелях весь просвечивал сильным огнем. Но оказалось, что горят именно те бараки, в которых никого не было, и никто их не караулил. Так как они были сделаны из соснового леса и покрыты камышом, то вспыхнули, как порох, и когда я поднялся, два барака были уже со всех сторон объяты
[197] пламенем. Я спросонок сразу не мог сообразить всего, и, увидев толпу наших солдат и бегущих японцев с примкнутыми штыками, подумал, что начался ожидавшийся бунт. Но, оглядевшись, я понял все. От сильной жары бамбуковые колена лопались, и так крепко и часто, что вполне походило на ружейные выстрелы или на пальбу из пулеметов. Бараки наши отстояли от пожарища сажен на 15, и потому нам первым грозила опасность; все вещи были уложены, а для капитана С. стояли наготове носилки, но, благодаря лесу и тихой погоде, опасность была еще не так велика, и потому я пошел в сад посмотреть на такое редкое зрелище.
На темном небе ночи, освещенном пламенем пожара, ясно выделялись клубы черного дыма, и среди них взвивались миллионы искр и мелькали какие-то птички, привлеченные светом пожара; кругом нашего приюта и места пожара раздавались крики снующих японцев и звон колоколов. Вскоре стали прибывать и японские пожарные команды с оригинальными фигурными фонарями, украшенными лентами; на бегу японцы поворачивали фонари, отчего ленты извивались, и получался вид какого-то летящего дракона. Машины, бочки с водой и инструменты японцы везли на себе, ударяя в такт бега о какой-то треугольник трехмерным темпом и прикрикивая при этом: «Ах, ах, ах... Ах, ах, ах...». Одеты они были так же, как и все рабочие, т.е. в синие куртки, соломенные шляпы, на ногах соломенные сандалии и с полотенцем, вместо брюк. Несмотря на такой костюм, они работают замечательно ловко, доказательством чему может служить то, что они смогли отстоять соседние параллельные бараки, не разрушая даже крыш, что, ввиду близости горящих бараков и легкости горючего материала, было делом нешуточным и требовало ловкости и сноровки. Но японцы показали себя и сделали свое дело так, что не оставалось желать ничего лучшего.
2 октября.
Сегодняшний день прошел весь в предположениях о причине пожара, и все, как пленные, так и японцы, пришли к тому заключению, что поджог совершили японские граждане, недовольные заключением мира. У них образовалась партия поджигателей, задавшихся целью поджигать
[198] казенные здания, чтобы подозрения падали на военнопленных. Но точно подозревать кого-либо в поджоге невозможно было, так как никто не был пойман и никаких подозрительных улик не осталось.
3 октября.
Сегодня, в память годовщины прошлогоднего дня, я купил коньяка, виски и закуски, и мы хорошо помянули мой прошлогодний подвиг так, что во время этого веселья М. и П. до того разораторствовались, что мешали спать нашему капитану С. и буквально довели его до истерики.
4 октября.
Утром ко мне пришел наш капитан С. и со слезами на глазах жаловался мне на крайне бессовестное поведение М. и П. и просил меня поменяться с ним комнатами. Я изъявил ему свое согласие. Он был очень благодарен мне за эту услугу и в знак своей признательности разразился в моей каморке вторичной истерикой. Нам пришлось за ним ухаживать и, приведя его в чувство, мы поменялись комнатами.
Сегодня на дворе очень скверно: дождь, туман, холод, так что, глядя на погоду, и на душе становилось очень скучно, и поневоле приходила в голову мысль: «Да скоро ли придет конец нашему плену?»
По случаю приезда из Америки в Токио японского представителя на мирных переговорах с Россией барона Ко-муры, всем нашим солдатам выдавалось угощение: по два яйца и какие-то лепешки; а вечером мы сами себе устроили угощение и весело провели время, но уж тут капитан С. не вышел к нам в столовую, и мы были одни.
6 октября.
Сегодня посетил нас японский православный миссионер, распространитель православия между своими соотечественниками, вместе со своей женой, довольно хорошенькой японочкой, жаль только, что они не знали ничего по-русски. Как видно, они много могли бы высказать из того, что хотели сказать нам, и на прощание подарили нам по статуэтке, изображающей умную породистую собаку породы сеттер. Собака как олицетворение дружбы, как нельзя более подходила для подарка после заключения мирного договора. Я же, в знак дружбы, подарил им свою
[199] карточку, и мы все изъявили свое согласие сняться с ними на одной общей фотографии. Вечер прошел обыкновенно, и, по обыкновению, была драка между картежниками.
7 октября.
Сегодня нам объявлен заведующим приютом манифест японского микадо, коим нам разрешается ходить везде и всюду без конвоя. Но при этом нас предупреждали, чтобы мы вели себя благопристойно и не напивались до чертиков; а самое главное не заводили бы нигде скандалов. Мы поспешили воспользоваться свободой, и я, М. и П. поехали с переводчиком в фотографию, куда приехали также два наших доктора, миссионер с женой и племянницей, и мы все снялись вместе, большой группой. За нашу группу из 9 человек, самого большого формата, взяли с нас за дюжину 8 р. 50 к. От фотографа все разъехались кто куда, а я поехал в магазин японского купца Мацунаго, у которого был винный и гастрономический магазин, а самое главное красавица-сестра, которая служила наилучшей приманкой для офицеров. Зная это, она пользуется случаем, и за вино, стоящее 1 р., смело берет 1 ½ рубля, уверенная, что от нее охотно возьмут за эту цену, без торга. Она даже продает свои карточки по 1 р. за штуку, и молодежь, благодаря ей, охотно оставляет у Мацунаго все свое жалованье. Увидя ее, я и сам нашел ее хорошенькой, но, зная все женские уловки, я не стал ухаживать за ней, тем более, что она ко всем одинаково равнодушна и только берет дороже с ухаживающих за ней. Кроме этого магазина, есть немало других, где можно также хорошо кутнуть, но многие льнут к Мацунаго только из-за того, чтобы взглянуть на косоглазую красавицу. Сидят и пьют, пьют и глядят, а в конце концов, уходят не солоно хлебавши, с пустыми или похудевшими карманами. А ей что? У офицеров денег много, а ей на приданое надо вот она и собирает.
8 октября.
Сегодня, по случаю заключения мира, японским правительством был дан обед всем военнопленным. С этой целью японцами были привезены две бочки: одна с жареным мясом и другая с жареной картошкой, и масса маленьких тонких сосновых ящичков.
На каждого пленного было назначено по одному ящику, [200] по углам которого разложены были горсточка мяса, горсточка картошки (я говорю горсточка, потому что раскладывали не ложками, а руками), кусок торта и по куску рыбы, зажаренной в яичнице.
Сегодня я ходил гулять в городской сад и видел множество не виданных мной деревьев: лавровое, камфорное, апельсиновое и много других. Оттуда прошел на кладбище японских воинов. У японцев есть обычай сжигать трупы, а потому ничего не стоит перевезти пепел их трупов, откуда бы ни было, и похоронить на родине. На их кладбищах есть много оригинальных памятников, но преимущественно без отделки, в их первоначальном виде. Есть гигантские голыши и неотесанные плиты в стоячем положении. Вообще, японцы, как видно, предпочитают простоту. На кладбище густо насажены деревья и всевозможные цветы.
Отсюда я пошел к памятнику Микадо, отбившего этот остров от нападения монголов, готовившихся было уже высадиться на берег. Микадо говорил, что не отдаст остров, и в то время, когда он с этой возвышенности наблюдал за действиями монголов, поднялся сильный вихрь, и все монголы потонули у берега города Фукуока. В честь этого случая, Микадо поставлен на этом месте памятник, изображающий его в древнем царском облачении, с оригинальным головным убором. Недалеко от этого памятника стоит еще более грандиозный памятник первому распространителю буддизма в Японии. Этот памятник настолько велик, что человек перед ним мало заметен.
На обратном пути я зашел в кумирню «Бога войны». Там у японцев хранятся священные голуби, которых кормят на доброхотные пожертвования богомольцев. Как достопримечательность, тут можно отметить окаменелые древесные пни: один пень с одной стороны еще не совсем окаменел, так что его можно еще резать ножом, но с другой стороны он совершенно каменный; затем там есть древнее камфорное дерево, 38-ми шагов в обхвате. Внутри этого храма выставлены победные трофеи войны: ружья, повозки, орудия, казачьи пики, пулеметы, испорченные минные аппараты, солдатские сумки, патронташи, одежда солдатская, снаряды, кирки, [201] лопаты, лазаретные линейки, патронные двуколки и прочие воинские предметы, и тут же хранятся трофеи и древних войн.
9 октября.
Сегодня утром я узнал, что после вчерашнего обеда все пленные переболели: была страшная резь в животе, рвота и головная боль, и многие очень ослабли. Я попросил Ал. узнать, сколько у нас заболевших, и он опросил все бараки, и оказалось, что в каждом бараке, в котором находится до 100 солдат, не набиралось даже и 20 человек здоровых. Вот так обед! Долго будут помнить русские японский обед!
Вечером в бараках была драка, причем было поранено пять человек; дело было так: кашевары-матросы крали из котла мясо, а их товарищи покупали водку, и у них, таким образом, получалась ежедневная пирушка; но другие матросы узнали об этом, накрыли их на месте преступления и задали им бамбуковую порку. К сожалению, главные виновники, кашевары, спаслись бегством через забор, и на другой день были задержаны японцами и уволены от должности.
11 октября.
Сегодня японцами был устроен обед для русских офицеров в одном из лучших ресторанов города Фукуока.
В большой зале, на полу, вдоль стен, были по порядку разложены квадратные подушечки для сидения, штук около 100, и у каждой подушечки стоял ящичек с горячими угольями для прикуривания. Когда офицеры собрались, стали вскоре появляться и гейши, одетые в чистые шелковые одежды. Их набралось 62, и шли они одна за другой, гуськом, неся пиво, водку и закуски. Обойдя всех слева направо и став каждая против своего номера, они опустились на колени и поклонились нам, после чего начали угощать и ухаживать за своими гостями. На каждого было подано по 2 бут. пива, по 1 графинчику или, вернее сказать, кувшинчику водки, рисовая колбаса, раки, рыба, бекасы, кусок ветчины, кусок жареного мяса, пряники, свежие огурцы, яблоки, каки, фисташки, чай, словом, было много разных блюд и кушаний, но хорошего ничего, так как после обеда у всех животы заболели, и есть ничего не могли. Черт их возьми, с их обедом, [202] когда после него и свой есть нельзя. Как это японцы могут есть?! А, ведь это первосортный обед, что же было бы после обыкновенного?! Наверно, что-нибудь ужасное! Хорошо, что у нас в приюте свои, русские повара!...
12 октября.
Сегодня в первый раз было богослужение с хоругвями, которые соорудили наши русские пленные А. и К. Вечером опять была драка. Матрос Ц. поранил в бок и в голову Ив. ножом; его хотели обезоружить, но он поранил еще одного матроса и убежал в свой барак; его нашли там светланцы и немилосердно избили патками, которыми наши пленные играют в городки.
13 октября.
Сегодня наших пленных в город не пускали, потому что в приюте за все последние дни шло сильное пьянство с драками. Наши солдаты, а тем более моряки, если выпьют, то не могут обойтись без ссор, драк, скандалов или безобразий. Я сам, будучи в городе, видел, как наши ребята, отпущенные туда свободно, без конвоя, поспешили напиться и устраивали драки и бросались, как звери, на проходящих женщин; когда же ученики, шедшие правильными вздвоенными рядами по улице, из училища домой, увидя наших пьяниц, остановились и стали наблюдать за их действиями, то наши кинулись на эту мелюзгу с криками: «Убьем! Раздавим косоглазых чертенят!». И только благодаря тому, что они еле стояли на ногах, а мелюзга была быстроногая, ничего не случилось.
Когда отпускают солдат в город, то они всегда обещаются быть аккуратными и не напиваться до безобразия, и всегда же делают наоборот, почему и потеряли доверие у полиции и приютского начальства. Сегодня скончался порт-артурский герой Квантунской батареи бомбардир-наводчик Зайцев.
14 октября.
Сегодня состоялись похороны умершего вчера Зайцева. Умер он от скоротечной чахотки, и очень долго бедняга страдал и, как видно, был хороший товарищ, так как ему его сослуживцы принесли всю чистую обмундировку, белье, сапоги, венчик и читали псалтырь, чего у нас до сих пор не было; обыкновенно покойника сейчас же уносили в мертвецкую, и никто больше не видел своего товарища,
[203] так как его выносили из покойницкой уже в гробу, с забитой крышкой. Похороны же Зайцева были особенно торжественны: отпевание тела происходило не в забитом крышкой гробу, а в открытом, и лицо покойника было видно присутствующим. У изголовья гроба двое пленных держали хоругви. Нужно заметить, что до сих пор, вместо хоругвей, покойника сопровождал пятиаршинный запылившийся кусок парчи, прикрепленный к длинной бамбуковой палке, и походил более на половик, чем на хоругвь; но теперь, благодаря стараниям Ал. и К., похороны с настоящими хоругвями приняли особенно торжественный вид. Гроб с телом Зайцева был поставлен в лесу, на аллее, по которой покойный давно уже перестал ходить. Собралась большая толпа народа проводить останки последнего, Бог даст, товарища, остающегося навеки в чужой земле; все ожидали прибытия священника и начальствующих лиц приюта, которые всегда присутствуют на похоронах, чтобы выйти на фотографических карточках на первом плане. Но оказалось, что все они собрались на площади, против кухни, чтобы сперва сняться в общей группе всех военнопленных нашего приюта. Там, на огромной площади, стояли шеренгами в разнообразных позах военнопленные, а впереди них восседали офицеры, доктора и чиновники приюта во главе с начальником всех приютов в г. Фукуока. Фотограф со своим аппаратом забрался на будку часового и оттуда снял всех присутствующих. После этого все начальство, не исключая и начальника всех приютов генерал-майора Осима, направилось к месту отпевания тела усопшего Зайцева, а за ними пришла и масса военнопленных, пожелавших проститься с прахом товарища. К ней примкнули и офицеры из числа пленных, находящихся в крепости. Все заняли поудобнее места, а на главном месте сел генерал-майор Осима со своим штабом, и началась съемка похоронной церемонии. Два раза снимал фотограф и раз офицер-любитель, после чего началось отпевание, а затем говорились речи. Первую речь сказал Осима на оригинальном японском языке. Я говорю «оригинальном», потому что он говорил гордым, властным, каким-то повелительным тоном. Русские обыкновенно говорят надгробные речи нежно,
[204] сладко, с плаксиво-певучим оттенком, так сказать приятно, японцы же, наоборот: грубо, отрывисто, как-то вскрикивая, и по интонации голоса можно подумать, что оратор скорее бранится, ругается, чем говорит надгробную речь. После него говорил чиновник нашего приюта на ломаном русском языке. Оба они говорили много, но высказали лишь то, что им очень жаль безвременно угасшей жизни храброго защитника своей родины. Затем говорил священник Андрей Метаки, он говорил по-русски и хуже чиновника, но зато сказал много душевного. Он выразил сожаление о безвременной кончине храброго воина, претерпевшего все порт-артурские невзгоды, холод и голод, и перенесший тяжкое горе, наполнившее его сердце при сдаче столь долго и столь храбро защищавшейся крепости. Вспомнил о том, что покойный жаждал возвращения на родину, и вдруг, накануне осуществления его заветной мечты, ему пришлось перейти в тот мир, где нет ни печали, ни воздыхания. Не забыл он упомянуть и о родине, и родных этого страдальца, говоря, что они там, далеко, и не подозревают, что он бездыханным трупом лежит уже в гробу и скоро будет зарыт на чужбине, среди чуждых ему людей. «Но вы, говорит он пленным, когда приедете на свою родину, скажите там матери японской церкви православной России, что меньшая дочь ее, православная Япония, непрестанно будет молиться за души усопших русских православных воинов, и места их упокоения будут тщательно оберегаться юной японской церковью. Передайте матери нашей Церкви, чтобы она молилась за свою юную дочь и чтобы Бог помог нам пролить дивный свет в сердца наших соотечественников и вразумить их истиной христианского учения. Передайте всем родным, у кого кто-нибудь похоронен в нашей стране, что все усопшие хоронятся по православному обряду, и могилы их охра»няются, и теперь уже временные кресты заменяются надгробными каменными памятниками. Не забудьте, братие, и расскажите нашей матери Православной церкви о всем, что вы видите у нас и о чем так усердно просим вас».
После его речи все стали прощаться с покойником. Досадно было смотреть только на то, что все японцы сидели и [205] стояли с покрытыми головами. Хотя бы из уважения к религии и православным обрядам, а также и к телу покойника, которому сами же отдают воинскую честь в настоящую минуту, они сняли на время свои головные уборы, или же снявшись, если это необходимо, отходили бы в сторону. Но, видно, в чужой монастырь со своим уставом не ходят, и приходится все переносить.
Простившись с товарищем, процессия двинулась на кладбище, и многие изъявили желание проводить покойника до могилы, но японское начальство и тут проявило неуважение к исполнению православного обряда и воспретило всем желающим провожать покойника и отпустило всего 15 человек вместо 40–50, хотевших идти. «Не пустили и не надо, черт с вами: много терпели, потерпим и еще», подумали неотпущенные и вернулись к картежной игре и орлянке.
На кладбище отслужили панихиду, и гроб был опущен в могилу и зарыт. Пока засыпали могилу, я осматривал кладбище. Действительно, все кресты были сняты, и на их места положены каменные плиты с надписями на русском языке, сверху, под крестиком: «Мир праху твоему, храбрый русский воин!». С одной стороны имя, отчество, фамилия и часть войска, в которой служил умерший, с другой время смерти и погребения, в ногах дата покойника, а в головах, на русском и японском языках, название приюта, от которого поставлен памятник.
В местечке Хаказаки, на кладбище русских военнопленных, до сих пор имеется девять могилок православных, три католических и одна лютеранская. Памятники все одинаковые, только надписи на соответствующих языках. Осмотрев кладбище, я поехал в город, сделать кое-какие покупки и заказать фотографу карточки.
15 октября.
Сегодня 7 человек отправлены под арест на 10 дней в крепость за вылазку через забор за водкой в ночное время.
В крепости офицеры получили сегодня по 100 р. пособия. Надо и нам хлопотать, а то, ведь: «Дитя не плачет мать не разумеет»... А между тем, и нам тоже нужны деньги. [206]
17 октября.
Сегодня я с поручиком М. послал телеграмму в Кобэ французскому консулу о выдаче нам по 100 р. пособия, наравне с прочими офицерами. Замечательно дешевы в Японии телеграммы: по 2 к. со слова на японском языке и по 5 коп. на европейских.
Сегодня некоторые из нас сильно спорили с капитаном С. Речь шла о знании долга службы офицерами, кроме офицеров генерального штаба, прапорщиками, зауряд-прапорщиками, фельдфебелями и нижними чинами. Он никого ни в чем не ценил и, хотя в вежливых формах и нежным голосом, но в пух и прах разделывал весь мир, стоявший вне круга офицеров генерального штаба. Некоторые были сильно возмущены этим, стали говорить дерзости, и С. замолчал и ушел к себе.
20 октября.
Сегодня, узнав, что консул выслал нам с М. по 100 р. пособия, капитан С. тоже дал телеграмму о высылке и ему пособия, хотя он имеет своих 600 р. и, следовательно, в деньгах нуждаться не может. Но он, вероятно, предполагает, что этих денег не будут с нас вычитать потом, а, между тем, их выдают нам только взаимообразно.
Вечером, сойдясь за ужином в столовой, капитан С. опять завел речь о бесчестности нижних чинов. Ш. вступился за них и начал выставлять примеры бесчестных поступков разных инженеров, строителей, заведующих хозяйством, интендантов и прочих, в деньгах роющихся чинов. С. начал, было, оправдывать их, но, видя, что Ш. говорит то, что видел лично, он вдруг сказал:
Ну, в таком случае, вы, как я вижу, не жили с честными людьми, потому и судите так!
Позвольте, да ведь живу же я с вами?! А вы, надеюсь, честный человек?
Да, я себя могу признать честным, сказал капитан.
Но как же теперь понять честность?!... Ведь вот вы честный человек, а, между тем, хлопочете о пособии, в то время, когда имеете и дома, и при себе большие деньги!
Что ж из этого! Мне деньги дома очень нужны, надо оросительную канаву рыть, болота осушать, вот на что нужны мне эти деньги! [207]
Простите, капитан, но мне кажется, что эти деньги даются на необходимости, а не на домашние усовершенствования. Вы, вероятно, предполагаете, что денег этих потом с вас не будут требовать обратно и простят, как простили те 600 руб., которые вы раньше задолжали в казну и которые простились вам по случаю рождения наследника-цесаревича?... Но тогда вы, наверно, подумали, как жаль, что вы больше не забрали, все бы годилось на орошение полей. Это ведь, хотя и не очень, а все же бесчестно, ну хоть в малой дозе, а не тае...
Как ни бился наш капитан оправдать себя, но, в конце концов, замолчал и ушел из столовой.
23 октября.
Сегодня я спал, подставив под кровать чугунный мангал с углями, т.е. с жаром. Спать было очень тепло, не так, как прошедшие ночи, страшно холодные, так что даже под двумя одеялами нельзя было согреться, и мы дрожали, как в лихорадке. Японцы говорят, что раньше таких холодов не было, и только с приездом русских поднялись такие холода, как будто русские его с собой принесли. Поутру я почувствовал легкий угар.
25 октября.
Сегодня погода изменилась, и стало снова тепло. Я, воспользовавшись хорошей погодой, пошел гулять по окрестностям Хаказаки, где вокруг расположены маленькие дачи. Там была масса тропических растений и цветов. Видел красивые кустики чайного дерева и бамбук, который осенью очень красив и в 2 месяца вырастает до 12 аршин. Молодые коренья бамбука очень вкусны, я сам их ел в маринованном виде, и они мне понравились. Внутри дач никакой мебели не было видно, и только пол был застлан циновками. Видел я там как молотят рис. Для этого у японцев устроены какие-то станки, вроде наших прялок, и на них они частями осмыкивают зерно. Заходил в парикмахерскую, где работают женщины. Интересно посмотреть, как это хорошенькие бабенки и намыливают бороду, и очень искусно бреют и стригут. С первого раза как-то даже странно видеть бритву в женских руках, а они за весь свой труд берут по 3 и по 4 коп.
Затем я сходил на берег моря, откуда открылся передо [208] мной чудный вид. Недалеко от берега виднелись острова, и всюду по морю сновали рыбачьи лодки. На берегу стоят большие каменные ворота, простоявшие здесь уже несколько столетий, и наверху наложены целые груды камней и кирпича. Оказывается, что на этих воротах гадают японки о замужестве, бросая на ворота камень: если он останется там, то, значит, она выйдет замуж за задуманного человека, если же нет, то задуманное не состоится.
26 октября.
Сегодня я и М. получили по сто рублей пособия от консула и, по приглашению миссионера Православной церкви, ездили к нему в гости. Этой поездкой я как нельзя больше был доволен, так как видел, как японцы встречали возвращавшиеся войска из Манчжурии. Город был так разукрашен, как только в Японии могут украшать города: все утопало в гирляндах искусственных цветов и флагов, и кругом были выставлены украшения из птиц: павлинов, коршунов, орлов, журавлей и проч. Вечером украшения были еще великолепнее, так как зажглись тысячи разноцветных фонарей. По городу было устроено множество больших и маленьких триумфальных арок. Японские войска шли браво, молодцами, одетые в чистую новую обмундировку, и у многих из них красовались ордена на груди; офицеры у них носят небольшие ранцы, и все они были в полной боевой амуниции. Огромные массы японского народа, мужчин, женщин и детей, с флагами в руках, встречали их восторженными криками: «Банзай! Банзай!»...
31 октября.
Сегодня я ездил в город за покупками, но больше всего мне хотелось еще раз полюбоваться украшениями города. И действительно, было чем любоваться. Город был еще более разукрашен, чем вчера. Никогда у нас в России я не видел таких украшений! Глядя на улицу, получалось такое впечатление, как будто въезжаешь не в улицу, а в грандиозную оранжерею. Все это было устроено для встречи только одного полка стариков, которые уже давно отбыли в Манчжурию и дольше всех находились на войне.
1 ноября.
Я сидел дома и спешил закончить свой дневник, как вдруг, слышу, кто-то идет по нашему коридору на костылях. «Кто бы это мог быть?!» подумал я и услышал
[209] голос солдата: «Вот тут, напротив». Затем послышался голос: «Разрешите войти? К вам гость, по делу». Я выглянул в дверь и увидел, что к П. вошел какой-то японец без правой ноги, в кимоно. Через несколько минут зашел туда и поручик М., и переводчик Арито. Меня это заинтересовало и я тоже пошел к П. под предлогом узнать, не пойдет ли он в город, а то бы я заказал ему купить для меня тетради и перья. Отворив дверь, я увидел у него на столе целую батарею бутылок, ветчину и груду консервов. П. и говорит мне: «Вот, смотрите, япошка из крепости пришел за деньгами. Я у него набрал там, в лавке, по мелочам, а когда уезжал, то платить было нечем, ну и остался должок за мной, да и теперь ни черта от жалованья не осталось, все пропустил: тому уплатил, другому уплатил и самому на расходы не осталось! Ну да отдам и ему когда-нибудь. Они и так немало с нашего брата понажили!». А японец все просит П.: «Пожалуйста, говорит, дайте денег, ведь я выручал вас, когда вы просили...». Но П. ему такие бобы разводил, да разные турусы на колесах городил, что я только диву давался. «Я, говорит, инженер-механик, инженер-техник, за мной не пропадет; я могу выслать из России, живу в Харбине, у меня там будет свой завод», одним словом, лгал напропалую, и все-таки денег не дал. Японец ушел не солоно хлебавши.
Через несколько минут после его ухода нам принесли жалованье. Я получил 40 р., М. 50 р., а П. свое жалованье получил еще в крепости и успел все растранжирить. Поручик М. занимал у меня деньги до жалованья, и теперь, получив их, сейчас же и уплатил, да, кроме того, дал еще мне на сбережение 15 руб. Я принял их и пообещал не давать ему на водку. «Ладно, говорит, не давайте», и стал продолжать с П. Прикладывание к рюмочке, я же пошел обедать. Заложив изрядно за галстук, М. и П. поехали в город. Вечером часовой принес записку, привезенную из города «куромой динарикши», т.е. извозчиком рикши. В этой записке М. просил меня прислать ему десять руб., так как ему очень надо. Я дал при записке 10 руб., но сам в канцелярию не пошел. Там, у часового, их задержали и возвратили мне с просьбой не посылать им денег, так как они напились уже и [210] довольно с них, пусть приезжают домой. Я, конечно, исполнил желание канцелярии и денег не послал. Часов в 9 вечера прибежал, запыхавшись прапорщик П. и вызвал меня из столовой, где я только что расположился ужинать. Придя в свою комнату, где меня ожидал П., я догадался, что он прислан за деньгами. И действительно, он сейчас же обратился ко мне с просьбой от имени М. дать ему 10 руб., а то он там скандалит и не хочет уезжать. Помня, что в канцелярии меня просили не посылать денег, и я дал слово, что не пошлю, я ответил П., что денег я не дам и, если угодно, то пусть П. едет к поручику и передает ему это, и объяснил, почему я денег не могу дать. Он начал упрашивать, сперва тихо, а потом все настойчивей и настойчивей и, наконец, вспылил и сказал: «Черт с вами! Не даете, и не надо. Значит будет скандал», повернулся и ушел, долго ворча что-то непонятное. Какой скандал? Где? С кем? Из-за чего? Я не мог понять, и потому преспокойно уснул. Часа в 4 ночи в моей каморке скрипнула дверь. Я открыл глаза и вижу: в комнату вваливается П. «Что вам угодно?!» Он говорит: «Дайте мне спичек», а сам дрожит, и глаза сверкают, как у тигра. Глядя на его возбужденное состояние, я подумал, не драку ли он учинил где-нибудь?! Или, быть может, он захотел побить меня за мой вчерашний отказ дать денег?!... Но нет! Взяв спички, он ушел. И потом я узнал, что П., вернувшись из города, привез с собой много спирта и направился с ним в театральный барак, где его, по предварительному соглашению, ожидали театральные заправила, матросы и другие пленные, никогда себе в удовольствии выпить не отказывавшие. Время для них незаметно летело, и было далеко уже за полночь, но они и не думали расходиться и веселились напропалую, пели, пили, плясали... В это же время в соседнем бараке из-за картежной игры завязалась драка. Услышав там шум, П. рванулся было туда, но его собутыльники не советовали ему лезть не в свое дело и кое-как уговорили. Успокоив его, они хотели продолжать пляску, но оказалось, что их балалаечник, вольноопределяющийся Забайкальского казачьего войска Н., ушел за хлебом в свой барак, как раз в тот, в котором была драка. Через несколько минут прибежал из того барака [211] товарищ Н. и крикнул: «Н. убили!»... Тут уж П. удержать не могли, и он побежал туда, а остальные его собутыльники остались в театре.
Прибежав в барак, где лежал окровавленный и почти без признаков жизни Н., П начал ругать всех и каждого за то, что они допустили убить неповинного человека, и ругался на чем свет стоит, угрожал всех под суд отдать, расстрелять, и черт не разберет, чего только он не накричал, требуя, чтобы ему указали, кто ударил Н. Передние молчали, но из задних рядов по его адресу посыпались трехэтажные выражения. В это время, не сумев привести в чувство Н., прибежавшие на крики и шум Ал. и К., при помощи других понесли Н. за руки и за ноги в перевязочную комнату. Но, оказалось, что дежурного фельдшера там нет, и на дверях висит замок. Не обращая внимания на замок, прибежавший сюда же П. начал так ломиться в двери, что они уже трещать стали, и его еле уговорили подождать, пока приведут фельдшера. Между тем, собралась большая толпа народу, от которой все и узнали, что Н. ударил грузин К., желая ударить своего противника, но по ошибке в темноте принял Н. за него и, ударив квадратным бруском по голове, убежал. Тогда П. завопил во всю свою глотку: «Азиаты убивают русских?! Идемте, братцы, отомстим ему!... Кто пойдет за мной?»... Многие стояли, негодуя на зверскую драку, иные смеялись над пьяным прапорщиком, но нашлись и такие, которые изъявили желание отомстить К. В это время пришли фельдшера и сейчас же привели в чувство Н. и, промыв рану, сделали надлежащую перевязку. У Н. оказалась рассеченной бровь, и сильно опух левый глаз, а также и нос. Уведя Н. в барак, П. с набравшейся шайкой головорезов пошел обыскивать все бараки. Придя в барак, он кричал, орал и требовал выдачи преступника, угрожая и призывая отомстить виновнику. Желающих, хотя мало, но все-таки находилось, и шайка его от барака до барака росла и росла. Но К. нигде не оказывалось. Наконец, вдали увидели бегущего во весь рост человека, и вся орава с гиком понеслась за ним, но он опередил их всех и спасся от преследователей в караульном помещении. Пока П. со своей шайкой добежал до караульного помещения, [212] К. сидел уже там, а в дверях стояли часовые с ружьями и примкнутыми штыками. П. начал требовать у японцев выдачи К., но ему отказали, и на крики и ругань его не обращали никакого внимания. Тогда П. приказал принести ему его форменный мундир, и когда его принесли, он надел его, вошел, как офицер уже, в караульное помещение и стал ругать К. Тот начал было огрызаться. Это еще более взбесило П. и он заорал: «Смирно! С-н ты сын, не видишь ты, что ли, что перед тобой русский офицер стоит? А ты еще грубишь?! Эй, ребята! Идите сюда, человек 5, да возьмите этого негодяя!». Но караул не пропустил не только пятерых, а даже и одного. Тогда П. вышел из караульного помещения, схватил за руки 2–3 архаровцев и потащил в помещение, но часовые отогнали всех, и только он один ворвался туда. К., во избежание чего-либо, перевели в другую половину. Тут пришел переводчик, и П. сцепился с ним, ругая весь караул самой отборной руганью, и ею могли арестовать, но тут А. и К. кое-как уговорили его уйти в барак, обещая разделаться с К. завтра. П. послушал их и вышел на двор, но все-таки, выходя, успел толкнуть часового, дав ему подножку; на его счастье, часовой не упал, а то бы, пожалуй, плохо было и П.
На дворе П. крикнул: «Ломайте караульное помещение! Вытаскивай этого разбойника, заугольного храбреца!»... Некоторые, было, кинулись, но, слава Богу, Ал. и К. удалось уговорить толпу разойтись и увести П., и только благодаря этому, дело обошлось без кровопролития. Хотя Ал. и К. и были на пирушке у П., но, к счастью, не пили водки, а если бы и они были пьяны, то или были бы убиты, или ранены часовыми, которые не могли бы, конечно, допустить до такого самоуправства толпу пьяной оравы. После этой истории я понял, почему П. не любили офицеры в крепости и называли его беспокойным человеком.
2 ноября.
Сегодня выдавали жалованье за октябрь месяц. Вероятно, опять будут скандалы, буйства, а может быть, и поножовщина. После обеда получили приказ от русского уполномоченного генерала Д. В приказе много говорится о дисциплине, законе и о разных строгих взысканиях. Все пленные понемногу будут переводиться теперь под
[213] власть русского начальства, и некоторым нелегко будет вновь привыкать к послушанию и русским порядкам.
3 ноября.
Ночью, как я и ожидал, был скандал. Прапорщик П. собрал вокруг себя самых отчаянных головорезов, пьяниц-матросов, напоил их и сам напился и начал дебоширить по всем баракам. Поднялась драка, шум, крики, и японский караул арестовал всех дебоширов, захватив с собой в караульное помещение и П. Его связали веревками по рукам и ногам и положили в карцер до утра. Матросы попытались, было, освободить его, но неудачно.
4 ноября.
Ночью не спалось: тяготила меня какая-то страшная тоска и скука, и я пошел на костылях пройтись по нашему сосновому парку. Прошел одну дорожку, повернул обратно, и вдруг слышу, где-то шум, гам и споры многих голосов. Я прислушался и подошел к забору, и сквозь щелку увидел суматоху бегства и драку наших пьяных матросов с японскими полицейскими. Матросы ночью удрали в г. Фукуока, там напились, отказались платить за выпитое и съеденное, и, по обыкновению, устроили драку. Вмешалась полиция, и наши пустились наутек. Но японцы бегают гораздо скорее наших и нагнали их у забора приюта. Матросы торопились перелезть через забор и скрыться в приюте, а японцы стаскивали их за ноги вниз, чтобы арестовать. Двое матросов успели все же перелезть через забор и дать знать по баракам, будто наших японцы бьют. Тогда бывшие в бараках, некоторые в одном белье, перелезли через забор наружу и набросились на японских полицейских, оборвали на них сабли и побросали в тут же находившийся овраг с водой, а сами опять перебрались через забор и разбежались по баракам. Спустя некоторое время в приют пришел караульный наряд с полицией для розыска виновных, но разыскать было не так-то легко, так как матросов было много, и они друг друга не выдавали. Походили-походили японцы по баракам, да так и ушли, не разыскав виновных, всех же наказывать не решились.
В 10 часов привели П. из карцера. Он сильно измучался, пролежав связанным веревками всю ночь, и, когда его оставили в бараке, он стал ругаться и кричать, что над ним издеваются [214] японцы. Руки и ноги его были в синяках от туго стянутых веревок, и он кричал: «Дайте мне доктора, подайте сюда переводчика, фельдшера!». Но никто не обращал на него внимания. К вечеру он ушел куда-то и на ночь в барак не возвратился. Вероятно, опять где-нибудь попал в кутузку.
5, 6, 7 и 8 ноября.
Время проходит по обыкновению, новостей никаких, кроме разве той, что П. нигде нет, и никто не знает, где он. Мы спрашиваем японцев, а японцы нас, куда девался прапорщик П. Очень возможно, что ночью 4 числа, когда он ушел из барака, он опять напился, устроил скандал, и его убили японцы, бросив труп в море на съедение акулам.
Вечером явился в барак П. Все кинулись к нему с расспросами, где он был все это время? А он и говорит: «Пошел я тогда в город, но ночью нарвался на патруль и устроил скандальчик; меня забрали и посадили в крепость, как преступника, за скандал с патрулем и самовольную отлучку».
9 ноября.
Ночь прошла благополучно. Утром мы с поруч. М. поехали в город за фотографическими карточками. В этот день ожидали прибытия японских войск из Манчжурии, и им опять была устроена грандиозная встреча. Повсюду на улицах развевались флаги, и город был так же убран, как и тогда, в первый раз. Все жители городов Фукуоки и Хаказаки, от мала до велика, были одеты по-праздничному и высыпали на улицы встретить свои победоносные войска. У всех, без исключения, в руках были национальные флаги и цветы. Мы тоже с М. остановились в толпе, посмотреть их встречу войск. Вскоре дали сигнал, что войска прибыли и уже двигаются с пристани в город. Вдали послышалась военная музыка, и вскоре показалась головная колонна, с хором музыкантов во главе, и все жители были рады, веселы, кричали: «Банзай!», махали флагами, цветами и пели национальные песни, солдаты шли стройно, браво и только кивали на ходу головами в сторону кричавшей публики. Офицеры были на своих местах, с маленькими ранцами за плечами и полной походной амуницией. Вели себя сдержанно и хладнокровно. Ночью повсюду было слышно бренчание струнных инструментов и пение гейш в честь прибывших,
[215] но пьянства и шума почти не слышно было.
10 ноября.
Сегодня многих пустили в город без проводников. Я поехал купить себе что-нибудь на память о Ялонии и приобрел кожаный чемодан, офицерский ранец и кожаный саквояж для ручного багажа. Много видел хороших японских вещей, но более всего у них шелковых материй, великолепно вышитых разноцветными шелками, цветами и птицами. Заказал в японской мастерской кавалерийское седло. Все это у них недорого, да и не запрашивают они, как это делается у нас. Кроме того, у них нет обыкновения переманивать покупателя призывами мальчишек и приказчиков, что у нас-де дешевле и лучше: зайдите убедитесь.
В городе встречались прибывшие из Манчжурии японские солдаты, окруженные сопровождавшими их штатскими. Они очень вежливо раскланивались с нами и дружелюбно смотрели на нас, как будто никогда не были нашими врагами.
11 ноября.
Ночь прошла благополучно. Утром рано, слышу, кто-то возится и стучит около барака. Выглядываю в окно и вижу, что возле барака навезли множество теса, циновок, бечевок и длинных бамбуковых шестов. Это встревожило меня. Неужели, думаю я, нас не увезут отсюда, и мы будем еще зимовать в плену у японцев?... Наскоро одевшись, выхожу и спрашиваю у переводчика, что это хотят делать из навезенного материала? Переводчик и объяснил мне, что нам будут починять бараки, т.е. делать новые потолки, так как наши очень плохи, а теперь уже осень, холодно, и идут дожди; починяют же бараки потому, что на днях ожидается прибытие сюда еще 16 пленных русских офицеров из г. Кукуры. Там все уже закончилось, и так как в Кукуры бараки были очень хорошие, а у нас чересчур плохие, то их и решили исправить, чтобы офицерам не показалось здесь слишком скверно после кукурских условий жизни.
12 ноября.
Новостей никаких. Все время идет только усиленная работа над исправлением потолков, устройством перегородок, кроватей и переноской необходимой мебели для ожидающихся офицеров.
[216]13 ноября.
Утром, по обыкновению, пошел погулять в нашем сосновом парке. Дошел до конца и вижу на двуколках японские ломовые курема везут много корзин, похожих на багаж, хотя и не багаж. Для кого бы, думаю, и что это такое?... Подхожу и вижу, что в корзинах бутылки с пивом, коньяком и разными винами и закусками: белый хлеб, рыба, раки, яйца и разные гастрономические продукты. Спрашиваю переводчика, для кого все это готовится, а он и говорит, что завтра прибудут ожидаемые офицеры, и все это готовится для их и нашего угощения. Бог с ним, с вашим угощением, подумал я. лучше бы поскорее отпустили нас домой, на родину...
14 и 15 ноября.
Погода эти дни стоит отличная, и все время идут спешные работы по починке бараков и устройству помещений для вновь прибывающих офицеров. Мы ждем их с нетерпением, так как нам кажется, что они расскажут нам какие-нибудь новости о далекой родине, хотя они такие же пленники, как и мы, и едва ли знают больше нашего. А все же нас волнует именно это чувство.
16 ноября.
Утром нам сообщили, что сегодня непременно приедут ожидаемые офицеры, хотя час их прибытия в точности не был известен. С утра японцы с метлами и лопатами стали подчищать вокруг бараков, и все начисто убрали и вымели кругом. К 12 часам из крепости прибыл к нашим баракам генерал-майор Осима со своей свитой, состоявшей из одного офицера, одного чиновника, двух врачей и переводчика, и вместе с нашей администрацией все выстроились перед бараками в одну шеренгу. Все японцы были при орденах и в полной парадной форме. Через несколько минут прибыли и ожидаемые пленные офицеры. Осима при их приближении скомандовал: «Смирно!» и через переводчика произнес радушную встречную речь, после которой с каждым поздоровался и подал руку с растопыренными, по обыкновению их, пальцами; вслед за ним поздоровались с прибывшими и все остальные японцы. После этой церемонии все пленные, присутствующие японцы и нас пять человек приютских офицеров были приглашены на обед. На столе, убранном букетами из живых цветов, красовались бутылки
[217] с водкой, коньяком, виски, пивом и вином и для закуски белый хлеб, сухари, печенье, чай, сахар, рыба, раки и множество мандарин и различных фруктов с японских островов. Начался обед. Прежде всего, превозгласили тост за здоровье русского императора, императрицы и всего царствующего дома, а также за здоровье японского императора и всего его дома. Затем стали пить за здоровье друг друга и т.д. Генерал Осима сказал речь, что он очень рад нашей встрече и очень жалеет, что не мог раньше отпускать нас гулять на полной свободе, без конвоя, но теперь все кончилось, и мы можем ходить в город совершенно свободно, с одним только переводчиком. Словом, все шло хорошо и весело. Но наши, капитан Генерального штаба С., присутствовавший на обеде, вдруг стал громко выражать свое неудовольствие, говоря, что японцы его очень плохо лечили, плохо кормили, плохо за ним ухаживали и притесняли во всех отношениях. Хотя японцы были и сильно обижены подобным несправедливым заявлением, но скрыли свою обиду, а генерал Осима, выйдя из-за стола, подошел к капитану С. и сказал: «Если то, что вы говорите, правда, то я прошу простить и извинить меня, но этого не должно было быть, потому что я, по повелению моего императора Микадо, приказывал моим подчиненным лечить и ухаживать за вами как можно лучше». Весь обед был этим несколько расстроен, и кончилось тем, что капитана С. увели в его барак, а остальные продолжали выпивать, и видно было, что японцы остались очень довольны, что никто больше не заявлял ни жалоб, ни подобных претензий. И потому, выпив тоже порядочно, они дружески распростились с нами и разошлись, а многие из нас, воспользовавшись свободой, отправились после обеда в город и прогуляли там всю ночь до следующего утра.
17 ноября.
Сегодня наши новоприбывшие офицеры вместе с нами возобновили вчерашнюю пирушку и прокутили до 6 час. вечера, после чего многие опять отправились в город по чайным домикам. Подполковник X. и капитан С. отпросились в отпуск в г. Нагасаки под предлогом покупки кое-каких вещей, но на самом деле в надежде поступить в
[218] открывшийся русский военно-морской госпиталь и остаться там до отправления в Россию. Японцы отпустили их вместе с их денщиками. Я и М., как тяжело раненые и больные, надеялись, что, быть может, они потом и нас пристроят там же, и мы все, проводив X. и С. в Нагасаки, уехали по чайным домикам, где и пробыли до следующего утра. Утром все вернулись в приют, кроме прапорщика П., который никогда почти не являлся вовремя домой.
18 и 19 ноября
. За эти дни новостей не было. Жизнь шла обычным порядком, но свободная уже, с пирушками и поездками в город.
20 ноября.
Сегодня мне с поручиком М. и некоторым тяжело раненым солдатам было объявлено, что нас всех, как тяжело раненых, завтра же отправят в город Нагасаки, в русский морской госпиталь, где мы и останемся до отправления на родину. Радость была неописуемая! Все засуетились и начали собираться и укладываться, а остающиеся на месте стали просить нас, нельзя ли там как-нибудь похлопотать за них и тоже перевести их в нагасакский русский госпиталь. Все надеялись, что из русского госпиталя скорее попадут в Россию, на родину, или хотя бы в Манчжурию, к своим боевым товарищам. Словом, весь этот день шла какая-то сутолока и суета, и рады мы были ужасно, и жаль было остающихся здесь товарищей.
21 ноября
. Утром, чуть свет, все назначенные к отправке были уже на ногах и окончательно укладывали и завязывали свой скарб. Многие из остающихся тоже встали и пришли нам помогать и затем, чтобы проводить нас на вокзал. В 7 часов явились два японских доктора с переводчиком и одним офицером и опросили нас, не имеем ли мы каких-либо жалоб или претензий, и если имеем, то просили извинить их и простить перед офицерами и нижними чинами. Затем они пожелали нам счастливого пути, и нас всех кого повезли, а кто не мог ехать понесли на носилках на вокзал.
У вокзала собралось множество наших пленных и японцев проводить наш поезд. В 7 ½ час. поезд тронулся, и с нами вместе поехали вышеупомянутые два доктора, офицер [219] и переводчик. Ехали очень быстро, и остановки на станциях были очень короткие: не успеешь выскочить на платформу, как уже поезд трогается дальше. Невдалеке, с правой стороны, виден был город Фукуока, а за ним море и островки, те самые, которыми мы часто любовались, когда приходили купаться или гулять по морскому берегу.
Поезд мчался на всех парах. То, тяжело пыхтя, взбирается на подъем горы, то несется вниз, под уклон, то влетает в глубокую выемку, то вдруг проскакивает через тоннель и летит по срезу горы на такой головокружительной высоте, что с одной стороны, внизу, видна лишь глубокая пропасть, а с другой высокая гора, покрытая роскошной растительностью, разными цветами и многочисленными плодовыми деревьями мандарина.
Через некоторое время нам тут же, в вагоне, подали обед в деревянных ящичках. Дали риса, яиц и соленых огурцов и по бутылке пива. Вскоре мы выехали к морю и продолжали путь по высокому скалистому берегу его. Чудные виды открывались здесь перед нашими глазами! С одной стороны бушевало море, и волны его, шумя и пенясь, разбивались о скалистые каменные стены, нередко искусственно сделанные, чтобы волнами не размывало полотна железной дороги; с другой стороны тянулись страшно высокие горы, местами прорезанные ущельями и покрытые масличными и мандариновыми деревьями. Этих мандарин здесь такая масса, что порой только и видишь, что золотисто-оранжевые сплошные массы, чуть-чуть перемешанные зеленью листьев. Местные мандарины мельче, но очень вкусные.
И так продолжался наш путь до самых Нагасак. Я насчитал по дороге 19 тоннелей, правда, не очень больших, но входные и выходные арки их были у всех украшены или особыми декоративными растениями, или красиво цветущими цветами.
Вечером приехали мы на станцию Нагасаки. Нас встретили русские врачи, русский консул и много наших сестер милосердия. Я, как и многие другие, в первый раз со дня выезда на войну из России увидел русских женщин, и все мы страшно обрадовались им. Все сестры были одеты очень [220] чисто и аккуратно, и многие из них были красивы и изящны, и нам казалось, что на свете других таких и быть не может. Но, конечно, это только так казалось нам, потому что мы слишком долго не видели русских женщин...
Нас высадили из вагонов, и многих посадили в маленькие японские двуколки-джинарикши, в каких японцы возят пассажиров, а иных понесли на носилках. Сперва повезли нас по набережной моря, на котором виднелось несметное количество всевозможных пароходов, катеров, джонок и разных барж и лодок. Шум, свист и гудки оглушали нас, а дым от труб над этим местом был так густ, что казался висящей в воздухе тучей. Потом повернули нас, с нашим обозом из японцев же, в другою сторону от моря и повезли по разным закоулкам, то спускаясь вниз, то поднимаясь в гору, порой настолько крутую, что бедный японец еле-еле тянет свою джинарикшу с седоком; в некоторых же местах им приходилось даже помогать друг другу и вытаскивать вдвоем джинарикшу с седоком наверх, а затем они опять продолжали бежать ровной рысью, и так нас кружили то вправо, то влево, пока, наконец, не выехали опять к морскому берегу, где была главная пристань для приходящих и отходящих больших морских пароходов. Последовала команда: «Стой!» и нас стали высаживать и, кто не мог идти, переносить в помещение госпиталя.
Когда всех перенесли и устроили каждого в его помещение, то нас сейчас же пригласили в общую столовую, где мы и встретились с нашими бывшими двумя офицерами, подполковником X. и капитаном С. Много было здесь и других офицеров, мне незнакомых, но большинство из них морские, и все, притом, либо тяжело раненые, либо больные и очень слабые. В столовой стол был общий, и обед подавался несравненно лучший, чем у японцев. Вообще, после японской обстановки здесь чувствовалось, словно во дворце каком-нибудь. После обеда стали разговаривать, кто о своей жизни, кто о пережитых неудовольствиях, а некоторые стали играть на тут же в столовой стоявшем пианино, словом, почувствовали себя, как бы на родине уже. Спать пошли часов в 11. Комнаты были чистые, теплые, постели не японские; [221] сестры и врачи то и дело подходили к нам и спрашивали, не болит ли что-нибудь, не нужно ли чего-нибудь, удобно ли лежать и т.п.
Ночь прошла благополучно, хотя меня и потревожили ночью: когда я заснул в теплом помещении и на хорошей мягкой постели, то начал так сильно храпеть, что разбудил храпом всех спящих соседей: из них двое нервно настроенных офицеров не могли выносить моего храпа и разбудили меня. Я повернулся на бок и тогда перестал храпеть.
22 ноября.
Утром нам подали умываться и дали чистые полотенца, хорошее мыло, зубные щеточки и порошок для зубов. Через некоторое время подан был чай и белый хлеб с маслом, а кто желал, то и сливки к чаю. В 11 час. подали шоколад с сухарями и печеньем.
Сам госпиталь стоит на высоком месте, на берегу морской бухты, в которую заходят суда дальнего плавания. Тут же стоял и один русский пароход, который отвозил военнопленных офицеров и солдат во Владивосток.
23 ноября.
Утром слышно было много разных гудков и свистков пароходов: одни входили в гавань, другие отправлялись в дальнее плавание. Я наскоро умылся, оделся и вышел в госпитальный садик, в котором на возвышенном месте устроена чудная беседка. Из нее, как на ладони, видна вся нагасакская гавань с ее многочисленными стоящими и движущимися пароходами, баржами, лодками, катерами и т.п. Как раз напротив госпиталя стоял пароход под русским флагом. Некоторые выгружали на пристани привезенный товар, другие набирали груз для плавания, много пароходов было с углем и др. товаром.
Часам к 11, узнавшие о нашем прибытии торговцы-разносчики, японцы и китайцы, нанесли к нам в коробках за спиной всевозможного товара, и больше всего шелковых изделий. Было тут много и разных портсигаров и табакерок из слоновой кости и черепахи, и масса всевозможных мелких изделий. Нанесли так много, что хоть на тысячи рублей покупай, хотя все, по сравнению с качеством и работой товара, было очень недорого.
В госпитальном саду растут превосходные розы, камелии [222] и многие другие красивые цветы, а также громадные тропические растения, как, например, пальмы вышиной в 19 аршин и толщиной до 10 и более вершков в обхвате. При входе в садик устроен чудный птичник с массой разнообразных, очень красивых птиц, которые тут же, в птичнике, и выводились. Устроили его любители, морские офицеры, которые постоянно привозили из плавания каких-нибудь необыкновенных, яркоокрашенных птиц. Недалеко от птичника находился и превосходный аквариум с фонтанами, и в нем плавали различные рыбки: золотые, серебряные, зеленоватые, черные, серые и совершенно белые, а также и пестрые все они были удивительной красоты.
Погода эти дни стоит дивная, тепло, как у нас в июне месяце; везде цветут цветы: в садах и в лесу, на высокой горе, куда мы ходили сегодня после обеда на прогулку, и цветут так хорошо, как будто их садят и ухаживают за ними. Воздух тоже очень приятный, легкий, хотя и влажный немного.
24 и 25 ноября.
Время проходит однообразно и, кажется, тянется очень долго, так как всем нам хочется как можно скорей уехать отсюда на родину. Как здесь ни хорошо, а все же дома лучше. Сегодня, 25-го, прибыл к нам еще один офицер, поручик А. Он вошел к нам в столовую во время ужина, во всем штатском и весь бритый, как актер, отрекомендовался и сказал, что никому не подаст руки, так как по всему телу у него экзема, весьма заразительная и неприятная болезнь. Он очень хорошо играл на скрипке, гитаре и мандолине и недурно пел песни.
Вечером нас посетил русский консул с женой и приглашал нас всех на завтра к себе в гости.
26 ноября.
С утра пошел маленький дождик, но потом опять выглянуло солнце, и сделалась чудная, тихая, теплая погода. Сегодня георгиевский праздник, и меня, как георгиевского кавалера, многие поздравляли с праздником.
Вечером пошли к консулу в гости, благо он живет почти рядом с госпиталем. Там нас очень радушно приняли и угостили разными напитками и яствами. Консул показывал нам коллекцию многочисленных японских и китайских изделий. [223]
27, 28 и 29 ноября.
Все эти дни прошли томительно, однообразно. По гавани непрерывно снуют взад и вперед пароходы, катера, джонки, лодки, а на пристани кипит работа нагрузки и разгрузки судов. В госпитале все по-старому.
30 ноября.
С утра выпал небольшой снежок, но как только солнышко пригрело, он весь растаял и даже цветам не повредил.
Сегодня нас пригласили нагасакские дамы-иностранки на концерт, который должен был состояться в 4 час. дня. На концерте было много дам и барышень англичанок, американок, француженок, немок и японок. Зал был хорошо убран. Играла сперва на рояле одна пожилая дама, и очень хорошо пела какая-то француженка; потом пела немка, тоже очень хорошо. После них вышли шесть молоденьких японок с какими-то струнными инструментами разной величины и стали играть по-своему и петь на японском языке. Они как-то особенно выкрикивали и мяукали, вроде гейш. Затем играли гимны, сперва японский, а затем и всех других государств. В общем, концерт был очень недурен. Угощали нас фруктами, печеньем и конфетами. Наших офицеров было 12 человек и нижних чинов 54 человека. Всех привозили и отвозили на счет общества дам, устроивших концерт для военнопленных.
1 декабря.
Желая хотя чем-нибудь отблагодарить дам, устроивших для нас концерт, мы решили поднести им букеты из живых цветов. Я и один морской офицер Ф. поехали в город, заказали букеты и для каждого букета купили по маленькому золотому кортику в форме морской шпаги, которые и прикрепили к букетам. Были во многих садах и выбрали самые лучшие цветы. Несмотря на это время года, везде была масса цветов, и очень дешево; в России эти букеты нам стоили бы больших денег, здесь же все обошлось пустяками.
2 декабря.
Стоит теплая и ясная погода. Я и многие офицеры поехали в город покупать японские изделия. Были в японских торговых рядах, где видели много разного товара. Но главный товар у них шелковые, великолепно вышитые
[224] ткани. Немало было изделий из слоновой и моржовой кости и из дерева: всевозможные лакированные коробочки, корзинки, ящички, пепельницы, игрушки и т.п.
3 декабря.
Сегодня уехал от нас во Владивосток один морской офицер, и я отослал с ним два рапорта на имя моего командира полка.
У нас распространился слух, будто в Манчжурии бунтуют войска, и даже здесь, в Японии, на одном пароходе взбунтовались пленные матросы, посаженные для отправки в Россию. Дело кое-как уладилось, но настроение очень неважное. Говорят, что и во Владивостоке тоже бунт, и везде забастовки, так что нас некому будет и перевезти из Японии в Россию. Вообще, слухи очень тревожные и крайне неприятные для нас.
4 и 5 декабря.
Погода стоит прекрасная, но жизнь тянется скучно и медленно. Когда же, наконец, окончится такая жизнь, и нам скажут, что вот теперь вы едете домой, на родину?! Хотя бы как-нибудь во Владивосток попасть, а там уж мы хоть пешком дальше пойдем. Завтра в России будет большой парад войскам, везде будут развеваться флаги, а вечером гореть иллюминация.
6 декабря.
С утра льет густой мелкий дождик. Нам объявлено, что, кто желает, может идти на богослужение в небольшую церковь, стоящую на горке и принадлежащую госпиталю. Пошли многие, и все усердно молились. Я никогда раньше не видел такого молитвенного усердия, и даже офицеры, и те, где нужно, становились на колени и клали земные поклоны. Обед подали улучшенный, хотя здесь он и так всегда хорош, но в России уж так водится, что в царские праздники дается усиленная порция и чарка водки всем.
7 декабря.
Сегодня сообщили нам радостную новость: для нас, тяжело раненых и больных, нанят пароход германского ллойда Траве, и пароход на днях прибудет в Нагасаки. Следовательно, есть надежда, что нас скоро отправят на русский берег.
8 декабря.
Утром, когда мы еще спали, раздался громкий свисток какого-то парохода. Лейтенант П. выглянул в окно и объявил, что это прибыл германский пароход
[225] под флагом Красного Креста и стал против нашей госпитальной беседки. Мы наскоро выскочили из постелей, накинули свои халаты и вышли посмотреть на пароход. И действительно: стоит громадный пароход, выкрашен в желтую краску, а на мачте развевается флаг с красным крестом. Ну, слава Богу, дождались, наконец! Хотя и не едем еще, а только увидели наш пароход, и то на всех лицах просияла неописуемая радость... За обедом узнали, что прибывший сегодня пароход сперва пойдет по островам собирать всех тяжело раненых и больных и затем уже вернется за нами и повезет всех нас в Россию. Каким именно путем поедем мы, никто еще не знал наверное. Одни говорили, что нас повезут морем, через Одессу, другие, что повезут только до Владивостока, а оттуда отправят по домам по великому сибирскому пути. Как бы ни повезли, лишь бы только поскорее увезли отсюда.
9 декабря.
Сегодня утром наш пароход отправился по берегам островов, и с ним уехали наши доктора и сестры милосердия. С нами остались только один доктор, одна сестра и фельдшера. После обеда я и М. поехали в город и там встретили наших солдат и военного воспитанника Колю, который был в плену в г. Фукуока. Они сказали нам, что уже едут во Владивосток. В госпитале застали еще других солдат, которые пришли навестить своих офицеров и повидать земляков, больных солдат.
10, 11, 12 и 13 декабря.
Дни кажутся мучительно длинными, так как все ждешь, что вот-вот вернется наш пароход и заберет нас в Россию. От скуки за эти дни пришлось много раз побывать в городе, в разных чайных домиках и в европейских ресторанах. В Нагасаки очень много иностранных гостиниц, и некоторые очень хороши, роскошно обставлены, но за то и дерут там огромные деньги.
14 декабря.
За утренним чаем нам объявили, чтобы мы готовы были к отъезду, так как сегодня, наверное, возвратится с островов наш пароход, и нас вскоре же посадят на него для следования в Россию.
15 декабря.
Утро, чуть свет, но нам уже не спится: ночью прибыл пароход, и сестры, которые ездили на нем,
[226] уже у нас. Слава Богу, скоро всему будет конец! Я начал было уже укладываться, но мне сказали, что еще неизвестно, когда уйдет пароход, так как сперва он будет еще нагружаться углем и продовольственными припасами.
16 декабря
. Встали все очень рано и сейчас же принялись собираться и укладывать свои вещи, хотя бы на всякий случай: а вдруг нас перевезут на пароход. К 10 час. утра выяснилось, кому ехать с пароходом «Траве», а кому оставаться и ждать следующего парохода. Все назначенные были инвалиды: кто без руки, кто без ноги, или же очень слабые и больные. Во время обеда нам было объявлено, чтобы к 3 часам быть готовыми для переезда на пароход. Трудно описать ту радость, которая нами овладела, нам просто не верилось даже, что наступил конец японского плена... Некоторые из офицеров и нижних чинов были оставлены для посадки на пароход «Андалузия» который должен был отплыть через сутки после ухода «Траве», и жаль было смотреть на этих оставленных, до того опечалены и обижены были они этим, словно их здесь совсем оставляют. Все наши вещи были затюкованы, на каждом тюке надписана фамилия владельца его, и все нагружено на ломовые двуколки курома. Каждому из нас тоже дали джинарикшу, и мы все тронулись к морскому берегу.
На берегу стояла наша и японская администрация и следили за порядком. Сперва нагрузили на большую баржу наш багаж и привязали ее буксиром к катеру, затем посадили нас и повезли к стоящему невдалеке на якоре пароходу. Через несколько минут мы были уже у борта парохода. К нам спустили мостики, и по ним мы поднялись на палубу парохода, откуда уже нас разместили по каютам. Вещи наши спустили в трюм. На пароходе была масса народа и теснота, и суета невообразимая, и так как большинство офицеров было в штатском платье, то я сперва подумал, что здесь едет и много вольных пассажиров, а не одни военнопленные. При размещении нас по каютам оказалось, что для трех офицеров не хватает мест, так как среди едущих есть слабые больные, которых нельзя поместить вместе с другими, и даже душевнобольные, и между ними буйные, и доктора стали осматривать, [227] кого бы оставить для передачи на пароход «Андалузия». Добровольно никто не хотел остаться до другого дня, и пришлось им назначить двух зауряд-прапорщиков и одного поручика, и их взяли обратно с парохода. Все ходят взад и вперед, и одни спрашивают, не видели ли такого-то, где он, а другие беспокоятся за свои вещи, говорят, что там у них все необходимое, третьи с возмущением заявляют, что в каюте уже началось пьянство и скандал, что там жить невозможно, иные из-за этого просятся на берег и т.д.
В моей каюте шло усиленное пьянство и картежная игра в макао. С одним сделалось уже дурно, и воздух был до того невыносимый, что положительно дышать нечем было. Но я уж помалкивал, боялся, как бы из-за протестов не перевели меня на другой пароход, и пошел осмотреть пароход. Я первый раз в жизни очутился на морском пароходе, и меня очень интересовало узнать, куда же поместили солдат, так как их нигде не было видно. Ходил-ходил я взад и вперед по пароходу, но ничего не мог найти. Зашел в столовую; она была роскошно отделана, на потолке позолота, и меня очень удивила такая дорогая обстановка. Тогда я спросил у одного немецкого матроса, где находятся нижние чины, и он провел меня в их помещение. Оказалось, что они размещены этажом ниже нас. Я вошел туда. Все это были одни калеки: кто без ноги, кто без руки, иной с одним глазом, а иной и совсем слепой, словом, картина печальная, но они уже свыклись со своим положением, все устроились по местам и, в общем, были радостно настроены, потому что, наконец-то, едут домой, на родину.
Между тем, время шло, а пароход не двигался с места. Стало темнеть. В 9 час. вечера раздался звонок к ужину, и все, кто мог, пошли в общую столовую. Кто не мог двигаться, тем разносили ужин по каютам. Я тоже пошел в столовую. Не зная пароходных порядков, я отыскал свободное место за столом и сел. А поруч. М., тут же недалеко стоявший, и говорит мне: «Не садитесь, видите, все стоят». Я встал и недоумеваю, отчего же это все стоят у стола с приборами? Но через несколько минут в столовую вошли врачи, капитан парохода, старшие сестры милосердия и еще какой-то [228] господин в штатском, поклонились всем и сели за стол. Тогда и все остальные сели по своим местам. Эта церемония мне не понравилась. Среди нас было немало на костылях, со слабыми ногами, калек, и все они должны были стоя ожидать выхода совершенно здоровых господ. Но делать нечего. В чужой монастырь со своим уставом не суйся.
После ужина многие остались в столовой, остался и я посмотреть, что будет дальше. Слабые разошлись по своим каютам. Столовая была освещена электричеством, вентиляция, тоже электрическая, работала превосходно. Стали говорить, что кто-то сейчас будет петь и будут играть на рояле. Через несколько минут в столовую вошел какой-то господин в штатском платье, еще молодой человек, с одним только глазом и сильно контуженный. Это был морской офицер, сильно пострадавший на одном судне. Его стали просить спеть что-нибудь. Он охотно согласился, а другой взялся аккомпанировать ему на рояле. Когда он запел, мне до слез стало жаль его: такой молодой еще, красивый, талантливый и, по-видимому, состоятельный человек, и почти слепой, калека на всю жизнь! Вот где несчастье постигло человека! А он, быть может, рад и тому, что хотя остался жив и доволен, что едет домой и скоро увидится с родными своими.
Просидели в столовой до 12 ч. ночи, а пароход все стоит на месте и неизвестно когда тронется.
Говорят, что из Владивостока не получено уведомление от начальника эвакуации, а без этого пароход не может войти в порт. Посидели еще немного и стали расходиться по каютам. Я тоже пошел в свою каюту, но там продолжалась уже азартная игра в макао, и многие игроки были в сильном опьянении. Я забрался на самую верхнюю койку и, несмотря на страшный шум, скоро уснул.
17 декабря.
Я проснулся рано. Чувствую, во рту что-то ужасное: язык едва ворочается, горло пересохло, в носу тоже что-то невероятное, дышать нечем... Я быстро поднялся, выпил стакан воды, и мне стало легче. Смотрю кругом: в каюте стоит дым столбом от сигар и папирос, окурки валяются кучами, пустые бутылки стоят и лежат десятками, на полу валяются карты, и два офицера спят вместе
[229] на одной койке одетыми.
Я открыл дверь и пустил вентилятор в ход, сам же наскоро умылся, оделся и вышел в коридор и оттуда на палубу, подышать свежим воздухом. Наш пароход все еще стоял на месте, и только погода переменилась: шел небольшой снежок, с моря тянуло туманом и было сыро, но дышалось легко и хорошо. Постояв немного на палубе, я спустился вниз, разыскал дежурного служителя и приказал хотя немного убрать каюту. Вскоре стали вставать и другие. Сестры заходили, каждая по своим каютам, к своим больным, кому давать лекарство, кому измерять температуру или делать перевязки. Вслед за ними пошли и врачи с фельдшерами делать осмотр больным и прописывать лекарства. Я ходил еще на одном костыле при помощи палки, и внутрь мне давали какое-то питье.
В 10 ч. был подан звонок к завтраку. Многие в столовую не пришли и завтракали по каютам. Кормили на пароходе очень хорошо и вдоволь.
В 11 ч. загремели якорные цепи, и пароход стал медленно поворачиваться и отходить в море. Почти все вышли на палубу, чтобы полюбоваться окрестностями и взглянуть в последний раз на остающиеся берега Японии. На пристани стояли знакомые японцы и оставшиеся наши товарищи и провожали нас взорами и маханием шляп и платков до тех пор, пока пароход не скрылся за поворотом. Наконец-то! Слава Богу, уезжаем мы из японского плена!..
Но вдруг, через некоторое время, пароход стал замедлять ход и, наконец, совсем остановился. Я и многие другие подумали, что что-нибудь случилось, но оказалось, что капитану было приказано вывести пароход подальше из порта и не занимать здесь места, так как тут должен был стать другой, следующий пароход. Я потом узнал, что наш пароход потому не отправлялся во Владивосток, что в последнем не было места для стоянки. Весь порт замерз, и там, где ледоколы проломали лед, стоял уже другой пароход с военнопленными. Когда он освободит место, тогда только мы тронемся в путь, а когда это случится никто не знал. На пароходе стали поговаривать, что во Владивостоке неблагополучно, [230] и потому нас и не отправляют туда, другие предполагали, что нас хотят везти через Одессу и ждут распоряжения высшего начальства. В этих толках и спорах прошел весь день 17 декабря.
18 декабря.
Наконец-то!... Сегодня утром наш пароход снялся с якоря и пошел во Владивосток. Теперь нигде уже не будет остановок, и мы дня через четыре увидим русские берега. Почти все вышли на палубу взглянуть на берега японских островов. Вокруг нас были разбросаны по морю большие и малые острова, все очень высокие, с крутыми и большими горами. На вершинах некоторых гор виднелись сильные укрепления с поставленными в них осадными пушками, на случай, если бы неприятель вздумал атаковать острова. Чем дальше выходили мы в море, тем становилось холоднее. Наконец, подул ветер, и пароход стал довольно сильно покачиваться. Со многими началась морская болезнь, сделалось дурно, и почти все спустились в каюты. На палубе остались только служащие на пароходе, да наши морские офицеры. Я тоже не выдержал, ушел в каюту и лег. Лежа было лучше, но все же чувствовал себя преотвратительно, так и казалось, что вот-вот закачает, и я и сам заболею.
К обеду вышли очень немногие, да и то некоторые из вышедших, посидев за столом, не могли сидеть от тошноты и ушли назад по каютам. День и ночь прошли в каком-то странном, точно пьяном состоянии, или как бы в непрерывных просонках.
19 и 20 декабря.
Все время погода была прохладная, дул ветер, хотя солнце ярко светило. Один раз я вышел на палубу и увидел ужасное зрелище. Кто-то вез в клетке двух обезьян; они с чего-то стали драться, и самка до того изодрала самца, что он с отчаяния перегрыз прутья клетки и, как полоумный, выскочил на палубу и бросился через перила в море, где и погиб. Кругом видны только море да небеса. Обедающих было очень мало.
21 декабря.
Ветер дует с сибирской стороны, настоящий русский ветер, и погода стоит такая холодная, что без теплого платья выйти на палубу невозможно уже.
22 декабря.
Наконец-то мы приближаемся к русским
[231] берегам!... Утром рано я вышел на палубу и стал смотреть в бинокль. Вдали видны были уже берега, сплошь покрытые льдом и снегами. Все ближе и ближе стал обрисовываться Владивосток. Вот уже видны стоящие в гавани пароходы, и взад и вперед ходит ледокол и проламывает во льду путь... На берегу, на пристани, копошатся и двигаются люди... Я долго смотрел в бинокль, и душу мою охватило такое радостное волнение, что я не выдержал его, и слезы градом покатились из глаз моих... Родина! Вот она, моя родина, столь долго и горячо желанная!... И я был рад, что близ меня никого не было, и я мог свободно выплакать мою радость...
В ту же ночь мы выехали в Харбин в военно-санитарном поезде имени императрицы Александры Федоровны.