Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма
4 марта

На улицах тает: чувствуется весна... ранняя, т. е. сырость, пронзительный ветер, игла Олая{515} в тумане, и в то же время на солнце тепло, воробьи чирикают совсем иначе, чем зимой.

Носил к портному свою тужурку с просьбой нашить на нее пуговицы костяные вместо медных и снять погоны с орлами. Все это хорошо, но вот пуговиц-то и не достать нигде подходящих. За восьмью пуговицами исходили с Марусей 8 магазинов.

Вечером был Ал. Ал. Гушков. Этот практичный, деловой человек сделался совсем романтиком, вздыхает, тоскует, стонет: ему надо в Финляндию, где у него право жительства, где у него вещи, куда, наконец, он получил проездную визу, но под условием, что она будет поставлена, когда ему дадут конечную. Кто даст? куда? Все равно, кто бы, какая бы страна ни дала. Но такой великодушной, человеколюбивой страны не находится. Все страны готовы поставить визу проездную, но все под тем же неисполнимым условием иметь конечную. И Алекс. Алекс. и с ним тысячи бедных русских эмигрантов мечутся в поисках великодушного консула. Какие консула имеются в Ревеле, Гельсингфорсе? Кажется, в Гельсингфорсе имеется персидский консул. Как будто бы я видел на днях, где-то, зеленый флаг, не бразильский ли это? Я еще видел здесь, в Ревеле, на улице негров! Верно, у них есть какой-нибудь консул! Бедные, бедные, русские люди!!

Был у меня Э. И. Мазик{516}. К нему на заводе сегодня обратился какой-то офицер с предложением передать моторы э<стонскому> м<орскому> министерству. М<азик> направил офицера ко мне, сказав, что он не знает, кто в действительности является владельцем моторов. Слава Богу, что мы их продали.

5 марта

Десять минут среди наших «общественных деятелей»: канцелярия Горна. Какой-то молодой человек в поддевке, но с голубым браслетом на руке ухаживает эдаким coq de village{517} за тремя барышнями <1 нрзб>. Какие-то «общественные деятели» в этой и соседней комнате. Все с газетами в руках. Появляется вся эта компания эдак к адмиральскому часу, к двенадцати. Перекликаются радостными голосами: «Большевики снова взяли Ростов! В Мурманске восстание социал-революционеров! В Сибири большевики продвигаются... известия о расстреле Колчака подтверждаются...» и т. д. и т. д. [294]

Какой-то мужик просит о чем-то «общественного деятеля». В ответ нетерпеливый голос: «К эстонскому коменданту! Обратитесь к эстонскому коменданту». — «Да меня к тебе послал», — умоляет мужик. «Так вам верно в «Совдепию» надо ехать. Обратитесь тогда в Петроградскую гостиницу». — «Зачем нам в Совдепию, мы не большевики, нам в Совдепию не с руки». — «Да кто же вы такие, что вам надо», — стонет «общественный деятель». «Мы белые, милый, белые русские». — «Ну, так вам надо обратиться к белорусскому консулу» и т. д. и т. д. Это не анекдот. Это мне рассказал свидетель этой сценки, лейтенант Быстроумов{518}.

В «комиссии» заслушали протест против «белого рабства», которое вводится в Эстонии для чинов С<еверо>-З<ападной> армии. Действительно, хотя закон как будто бы распространяется на всех иностранцев, но это... одно лицемерие. Хотел бы я посмотреть, как пошлют на принудительные, каторжные работы англичан, французов, голландцев. Нет, закон метит в нас, в людей «без определенных занятий», и намечает необходимое число «белых рабов», пятнадцать тысяч, т. е. как раз столько, сколько сейчас чинов С<еверо>-З<ападной> армии.

Протест хотят направить в миссии, консульства и периодическую печать. Разумеется, протест этот бесполезен и не послужит ни к чему.

Потом голосовали кредит в 50 т<ысяч> на ремонт купола православного храма, золотые листы с которого шелушатся и падают на землю. Собор стоит с облупленной главой. Я один, кажется, возражал против этого ассигнования, но тщетно. Я говорил, что мы не имеем права тратить деньги, имеющие совершенно другое назначение, не по принадлежности. Мы еще не выполнили своего долга. Во-вторых, собор этот передан или передается эстонскому приходу. Главное же, незачем сейчас золотить купола! Пусть стоят облупленные. У меня сердце сжимается, когда я гляжу на собор, и, верно, сжимаются сердца и у других русских людей. Так пускай же сжимаются! Собор этот эмблема нашей теперешней, полуразрушенной России. Ее поправим, ее восстановим, и купола тогда починим.

Меня не послушали.

6 марта

Я был у Вильсона по вопросам о моторах. Во время «напрасного» нашего разговора Вильсон вдруг вздумал меня упрекать за «Китобой». «Его уход наделал очень много шума. Мне было очень неприятно!» — «А я думал, что вы были довольны!» — «Да я был [295] доволен, но мне было очень неприятно. Хитрость с часовым была недостойная хитрость». — «Да? А я ни в чем не раскаиваюсь. Из плена, из рабства выпустили на свободу 35 русских людей. Если бы надо было повторить, я бы сделал то же самое»{519}.

«Юденич очень много должен Эстонии, гораздо больше, чем Эстония должна русской армии», — «бубнил» английский полковник, которому, вероятно, давно поперек горла стоит «русская армия», и «Китобой», и мы все.

«Я не могу об этом судить, я не в курсе дела», — холодно попробовал я прекратить этот разговор. «Но я-то в курсе дела», — настаивал Wilson, глядя на меня злыми глазами. Я не стал спорить, так как нашу кровь Wilson оценить не может, не в состоянии.

«Когда Вы уезжаете?» — спросил он меня. «Когда меня возьмут за горло». — «Уезжайте скорее, я Вам советую». — «Но у меня около сотни офицеров, я не могу их бросить». — «Офицеры моложе Вас и Вы начальник, на Вас обрушится главная опасность».

Wilson, конечно, более осведомлен, чем я. Конечно, ему известно что-либо о готовящемся здесь перевороте. Я пожалею потом, что не отправил вовремя мою семью, что не бросил все сам и скрылся в цивилизованную страну, но... так трудно мне сейчас и морально, да и физически уехать. А надо! Надо!

Надо скорее и как только можно отправлять офицеров отсюда куда угодно. Боюсь, что им рано или поздно придется идти в «каноссу»{520}, ехать в Совдепию к Доливо-Добровольскому{521}, Беренсу, Игнатьеву, Кукелю, Зеленому{522}.

7 марта

Тает, и сыро, и ветрено. Ходил гулять с моими милыми девчонками.

Говорят, что большевистская делегация пропагандирует сильнейшим образом, и что ее хотят «выставить» отсюда. Едва ли это удастся без потрясений.

Слухи о заключении мира с Совдепией Финляндии.

Большая победа большевиков — мир с Европой! Раскается Европа! (Далее вырезана часть текста объемом около 600 знаков. — Примеч. публ.)

Ведь все мои сослуживцы, обслуживающие сейчас «Совдепию», могут мне сказать: вы с эстонцами, финляндцами, англичанами и прочей... идете против России, которую мы, отрицая вместе с большевиками на словах, защищаем на деле. Мы восстанавливали ее в прежних границах. Если вы интернационалисты, вы должны быть [296] с нами, потому что мы идем под этим знаменем и к этой цели. Если вы националисты, вы тоже должны быть с нами, а не хищниками иностранцами и инородцами.

Но, увы, я не могу вернуться пока на родину, и не только потому, что меня, вероятно, там поставят к стенке. Я не могу идти пока с моими товарищами, служащими в России, в Совдепии, потому что, какие бы великие цели ни находились в конце их крестного пути, они должны закрыть глаза на подлые средства, которые применяют их друзья и союзники Троцкий, Зиновьев, хулиганы матросы, истеричные жидовки и пр.

Цель не оправдывает средства, и если бы я даже подписался под Революцией, признал бы ее законность и смысл, я бы все равно отказался бы идти рука об руку и пожимать руки запятнанных гнуснейшими преступлениями людей.

И, кроме того, ведь вы, мои дорогие, Евгений Андреевич Беренс и Николай Иванович Игнатьев, и Кукель, и Ставицкий{523}, вы в душе были бы рады, были бы счастливы, если бы мы победили. И с нами Колчак, Бахирев и вы, вы, милые лицемеры с нами, потому что есть предел человеческой приспособляемости и вы на этом пределе.

Значит ли это, что вы должны записаться, как мы, в эмигранты? Да, если бы вы бежали вовремя, если бы не работали на Троцкого, мы были бы много сильнее. Теперь уже поздно. Но признайтесь, что совесть ваша не может быть спокойна, раз при вашем молчаливом попустительстве расстреляли Бахирева, раз вы целуете или даже просто пожимаете руку, подписавшую смертный приговор Михаилу Коронатовичу.

Были с Марусей у младших Кнюпферов, у Геймана{524}, у старухи Постельниковой.

8 марта

Англ<ийский> дипл<оматический> представитель командор Смилис (?) прислал мне сказать, что он просит меня прийти к нему в англ<ийское> консульство. Я мог бы сказать, если вы хотите меня видеть, то приходите сами, но увы, не я «им» нужен, а «они» мне нужны, и я отправился с стесненным сердцем, т. к. ждать, чтобы Смилис (?) сообщил мне что-нибудь приятное, было трудно. Я предполагал, что он будет говорить о моторах, но вот что он мне сказал:

«Я получил телеграмму от командора Duff, что «Китобой» должен быть передан англ<ийскому> правительству и что он предлагает Вам отдать соответствующие распоряжения командиру». [297]

Я попросил разрешения задать несколько вопросов: «Я получил от англичан разрешение для «Китобоя» идти в один из русских портов на русскую службу. Мурманск, правда, пал, но в Черном море в руках белых имеются еще порты и в них русские морские силы. Было бы естественно, чтобы «Китобой» к ним присоединился, и французское морское командование оказывает нам в этом содействие. Чем же вызывается перемена решения англ<ийского> командования?»

«Все изменилось!»

Хорошо, я признаю безнадежным спорить, но я желаю знать, что будет с экипажем «Китобоя»?

«Он должен быть возвращен в Эстонию».

Длинноносая английская кукла сидела, задрав голову, и смотрела в потолок.

Кровь моя закипела, но я сдержался:

«Едва ли такое решение будет справедливым, не говоря уже о том, что оно жестоко. Вам небезызвестно, что уход «Китобоя» вызвал неудовольствие эстонцев. Какова же будет участь вернувшихся офицеров?»

«Я защищу их!»

Мне стало смешно! Такая самоуверенность и такое самодовольство! И разве можно верить слову Англии! «Китобою» тоже был обещан свободный пропуск. Вы мне тоже скажете: все изменилось! Но если даже вам удастся выполнить ваши добрые намерения, в искренности которых я не сомневаюсь, то все же эти офицеры и матросы окажутся в положении не лучшем, чем то, в котором находимся мы, их товарищи, т. е. в положении военнопленных.

«Ваши слова не соответствуют действительности».

«Взгляды на политическое положение могут быть различны. Во всяком случае, для меня возвращение экипажа в Эстонию представляется неприемлемым» (я хотел прибавить: и ваше предложение об этом неприличным, но воздержался еще раз).

«Какое же другое решение может быть принято?» — спросил недовольным тоном Смилис (?).

Мне кажется, что начатое дело надо кончить. Англия берет корабль — ей приходится позаботиться об экипаже. В Англии имеются русские суда, имеются русские команды, экипаж «Китобоя» может быть временно присоединен к ним, пока не представится возможность переправить его в русские земли.

«Кто его будет кормить?» (наглец продолжал смотреть в потолок). [298]

А кто их будет кормить в Эстонии? Но если Англия не может взять на себя заботу об экипаже корабля, то я обращусь к великодушию французской нации и уверен, что она даст приют 35 человекам. Я сейчас от вас пойду к н<ачальни>ку франц<узской> военной миссии и попрошу его дать соответствующую телеграмму. Могу ли я рассчитывать, что решение вопроса будет отложено до получения ответа из Франции?

«Я дам телеграмму Duff, <1 нрзб>». Он был недоволен. Ему хотелось, несомненно, сделать удовольствие своим друзьям.

«Дания недовольна пребыванием русского судна в Копенгагене», — сказал он мне на прощание.

Конечно, недовольна. Русский Андреевский флаг всем колет глаза, как упрек, как напоминание о России.

Я пошел к Hurstel, но его не было дома. Я сказал, что зайду к нему в 3 часа.

Узнал, что умер Ив<ан> Ив<анович> Поска{525}. Говорят, что он был наш друг, что он потихоньку и помаленьку связал бы крепко Эстонию и Россию. Не знаю. Он был хитрая лисица, это правда. Все же он подписал договор с большевиками. Все же он писал враждебные ноты против России.

Кто огорчится, для кого это будет большая потеря — это для Вани и для Аси.

Поска умер от разрыва сердца. Две ночи, как раз под нами, под нашими комнатами шел пир горой. До 4 утра играла музыка, провозглашались тосты, пелись песни. Оказывается Ив. Ив. участвовал в этом пиршестве и, вернувшись после него домой, почувствовал себя дурно и... умер. Мир его праху!

В 3 часа мы зашли с Марусей{526} к Hurstel. Я ему рассказал всю историю. «Ce n'est pas convenable{527}», — сказал он мне и сейчас же составил телеграмму в Копенгаген морскому командованию, прося принять необходимые меры, чтобы не допустить возвращения экипажа в Эстонию, где его ожидают des graves vexations{528}! Он просил сообщить ему в срочном порядке принятое решение. Он обещал мне немедленно поставить меня в известность, как только получит ответ.

Я искренно благодарил его за помощь. Надо будет все-таки поставить в курс дела полковн<ика> Вильсона.

9 марта

Чтобы не было сюрприза, я объявил, что уезжаю через две недели, хотя ей-Богу до сих пор не знаю, уезжаю ли. [299]

Был во франц<узском> консульстве, где нам поставили визы.

Маруся, бедняжка, хлопочет с вещами. Ох! Тяжело!

Я дал телеграмму «Китобою», чтобы он приготовился к передаче. Архив должен быть свезен Норринсу (?).

Был у Вильсона. Он производит на меня порядочное впечатление... тьфу! Впечатление порядочного человека. Ему совестно было слушать мой рассказ, хотя я ни словом не высказал моего мнения о поведении Смилиса (?). Но факты говорят за себя. Вильсон мне сказал, что о возвращении экипажа не может быть и речи и что, если бы понадобилось, он бы послал телеграмму.

К сожалению, мы ведем с ним разговор на французском языке. Он меня плохо понимает, а я его.

Чудесный солнечный день и морозец.

10 марта

Мама умерла 10 марта, но по старому стилю. Или 12 марта? Неужели же я забыл! Нет, 12-го, как и Папа.

Читал донесения из «Совдепии». Целая страна перестала работать. Т. е. крестьянство, вероятно, ковыряет понемногу для себя землю, но и только. Промышленность вся целиком стала.

Новопашенный мне прислал отчет о транспорте Сахарова, который тот ему прислал. Любопытно, что Сахаров получает содержание от меня, а посылает свои отчеты Новопашенному.

11 марта

Пока зарождаются три предприятия, мною субсидируются для поддержки офицерства. Утром я подписал первые договоры.

Много было и офицеров, и вдов их, просящих о помощи для выезда или просто так, для существования домашнего. Я передал деньги для этой цели, но знаю, <пока> у меня остается хоть копейка, я не смогу быть покойным.

Приезжал Hurstel с телеграммой от французск<ого> военного агента в Копенгагене относительно «Китобоя». Вопрос об его экипаже еще не решен. Неужели французы откажут!

Но Hurstel милый и любезный, не то что англичане.

Я послал Смилису (?) письмо, извещая его о предпринятых мною шагах для устроения участи экипажа. Письмо корректное, но в нем я говорю, что обратился к великодушию французского правительства, прося его найти достаточный выход из создавшегося положения, рассматривая, в крайнем случае, чинов корабля как [300] потерпевших кораблекрушение. Они и действительно терпят его. Ах! какие подлецы англичане! Это ведь для Литвинова устраивают они всю эту историю{529}.

Но нервы мои расстроены сильно! Я ожидаю больших для себя неприятностей.

Комиссия кончается{530}. Умные люди Крузенштерн, Новопашенный отстранились от нее, умыли руки. Но как ни плоха комиссия, я не мог уйти из нее. Все же я многим из наших офицеров помог благодаря тому, что был в ней.

12 марта

Сегодня, 12 марта, день смерти Мамы. Как я ни часто вспоминаю стариков моих (почти нет дня, чтобы я о них не думал), все же я привык к тому, что их нет. Так привыкнут и мои детки к нашей смерти. Ой, детки, детки! Знаете ли вы, как много я о вас думаю и какое место вы занимаете в моей жизни, хотя в этом вахтенном журнале я и редко о вас пишу.

Был у нас Павел Оттонович Шишко, поднес Марусе какой-то сладкий пирог. Зачем! Ведь я знаю, что денег у него нет, что он купил этот пирог на те рубли, которые ему переданы по моему же предписанию. Он благодарил меня за эти деньги. «Не за что, Павел Оттонович, эти деньги не мои!» — «Благодарю за внимание». — «К кому же нам и быть внимательным, как не к Вам? Вы забыли, как дрались».

Шишко хочет поступить в англ<ийский> флот простым матросом. Он надеется, что, может быть, через месяц будет уже не матрос.

В «Жизни» появилась погромная статья против ликвидационной комиссии, подписанная группой офицеров. Фамилий конечно нет. Я не читал статьи, но не сомневаюсь, что писало ее то же продажное перо. Я не хочу защищать комиссию: председатель слаб; организация никакая; делами ведают корнеты и ротмистры; злоупотреблений, наверное, не мало, но разве она враг? Разве против нее нужно напрягать все усилия? Разве большевизм уже сломлен? Но против большевизма когда-когда появится статейка, наполовину его восхваляющая, все же газета, вернее обе газеты наполнены и переполнены выходками против «белого дела». В «Свободе России» сегодня «белые» уже называются «черными». Так и пишут: «черные» бьют, мол, красных.

Вечером мы узнали с Марусей от графа Игнатьева, что будто бы на будущей неделе идет из Ревеля пароход во Францию и что пароход этот принадлежит одной француженке, живущей в Kommerz [301] Hotel. Мы ходили к ней с Марусей, но она не много могла нам сказать про этот пароход и направила нас к своему уполномоченному. Мы постараемся его увидеть завтра.

13 марта

Случайно был на Церковной. Оказалось, последнее заседание Ликвидационной комиссии. Половину заседаний я просидел, потом ушел. Я участвовал в Ликвидационной комиссии по обязанности. Мне надо было войти в нее, потому что надо было то за одного похлопотать, чтобы ему дали месячный расчет, то за другого, чтобы ему дали визу, то за третьего, чтобы внесли в список и т. д.

Я не получал никаких суточных, которые, говорят, все получали, не получал ни фунтов на прогоны, даже расчета не получил. Но, увы! Я был в комиссии и, конечно, меня это компрометирует. Ходят слухи, что комиссия будет арестована эстонцами по подозрению или, вернее, по обвинению в злоупотреблениях. На нее поданы доносы кем-то и кому-то, и эстонцы, конечно, будут рады устроить скандал. В этот скандал замешают и меня. Надо уезжать, потому что сидеть под арестом и сидеть на скамье подсудимых ни в чем не виноватому человеку не сладко, и бедная моя Маруся просто-напросто умрет от всей этой передряги. Но уехать не так-то легко.

Был у Новопашенного. Он очень уговаривает меня уехать. Я все-таки ему мешаю несколько. Без меня он будет здесь «первое лицо».

Я послал телеграммы Волкову и Вилькену. Первому по поводу командировок офицеров, а второму относительно приезда наших офицеров в Германию. Он и Абаза уверяют, что в Германии примут на скромное существование 100 человек, что собраны для этого русские деньги. Но как добраться до Германии, визы, средства, куда ехать и к кому явиться, не сообщается. Боюсь, что Вилькен легкомысленно обманывается и нас обманывает фантастическими прожектами. Правда, подписано также Абазой, что гораздо серьезнее.

Заезжал к Гейману, но не застал его. Хотел говорить с ним о медицинской помощи офицерам. Многие болеют, болеют семьи офицеров, а визит доктора стоит около 100 марок; лекарства на вес золота и т. д.

Многое, многое еще не сделано, и я уеду с сжимающимся сердцем. Но виза моя въездная всего до 20-го. Продолжить ее — значит опять ходить, просить, да и продолжат ли еще? С каждым днем затруднения увеличиваются. Не уехать теперь, удастся ли [302] выехать потом? Но уеду я с тяжелым чувством. И уеду только потому, что я не один. И совестно мне уезжать, и бранить меня будут, и поделом будут бранить. Не по совести я поступаю!

14 марта

Ходил в Kommerz Hotel переговорить с французами, там живущими, Динк и Бодо (?){531}, о пароходе, который они ожидают в Ревель и который идет отсюда в Гент. Не может ли пароход взять наш багаж? Оказывается, все дело в шкипере. Пароход зафрахтован, чтобы отвезти отсюда лен, а багаж... Это дело капитана, с ним и надо сговориться. Очевидно, дело пропащее.

Лушков подбивает уезжать на первом же пароходе, т. е. 18-го, через четыре дня. Не успеем, а если и успеем, то, боюсь, погублю мою Марусю... уложиться не легко. Ликвидировать дела еще труднее. «Китобой», моторы, отправление офицеров! Наконец, надо же и попрощаться с Корсаковыми, Чернецкими, Ваней. Боже мой, неужели мы уедем накануне приезда Аси.

Была madame de la Harpe. Были у меня Левицкий, Кнюпфер, Лушков, Мунк{532}, Гершельман{533}, Неф.

Наметил с Левицким список пансионеров и... забыл кое-кого. Кнюпферу передал деньги. Советовал им сохранять возможно больший секрет, чтобы не рухнуло все предприятие. Рассказал, что у меня был Шульц Эв<альд> Карлович{534}, пренеприятный и маловоспитанный господин, воображающий себя демократом и потому держащийся грубо и общественным деятелем и потому сующий нос свой во все дела, его не касающиеся, и... Мунк, порядочный человек, товарищ Бахирева. Я стороной узнал, что они приходили требовать у меня отчет: какие деньги, что за <1 нрзб>, кому благотворительность, кому присудят деньги и т. п. Одним словом, «Совдеп», совсем как три года тому назад, в это же время приходили чуть не с улицы требовать отчета о народных деньгах. Все дело погубят, подлецы! А главное, что вопрос вовсе не в общественности, гласности и т. п., которые сейчас невозможны, а в том, чтобы оказаться поближе к пирогу. И с лестницы спустить нельзя — поднимут шум и... кончена благотворительность.

15 марта

В Германии переворот{535}. Отсюда трудно судить, насколько все это серьезно. Ходят слухи, что новое правительство действовало в согласии с прежним, объединившись с ним на почве общей ненависти к Антанте и возмущения условиями Версальского договора. [303]

Я лично думаю, что переворот не удастся и лопнет: не таково теперь настроение масс в Европе, и в частности в Германии, чтобы можно было рассчитывать на устойчивость правого правительства.

Есть ли сходство между положением Керенского, пригласившего к себе Корнилова, и Носке{536}, пригласившего к себе (Окончание предложения не дописано. — Примеч. публ.).

Был у меня Гейман. Я ему поручил организовать медицинскую помощь офицерству. Он согласился. Он рассказал мне о Поске покойном. По его словам, Поска был вороват. Он, еще городским головой когда был, грабил. Теперь у него был тоже разработан грабительский план транспорта товаров в Совдепию. Осуществлению этого плана якобы помешал Геллат, человек в политическом отношении прямолинейный и в шорах, т. е. тупой, но в обывательском смысле честный. Ссора Геллата с Поской будто бы послужила причиной смерти последнего.

16 марта

Madame Гестеско{537} служила панихиду по Адриане Ивановиче Непенине{538}. Были мы с Марусей, Тыртов, Никифораки, Соболев{539}, Транзе, еще несколько человек. Я, откровенно признаюсь, не догадался заказать панихиду по нашим офицерам.

Я мысленно просил Адриана Ивановича простить мне мои злые к нему чувства.

На панихиде пел женский хор монахинь.

Никифораки мне сказал, что Смилис (?) был вызван в Ригу и что он оттуда не вернется. Англичане его бранят большевиком и спекулянтом. Я доволен его уходом.

17 марта

Мы укладываемся, вернее, Маруся укладывается, но на душе так смурно: уезжать ли? И если уезжать, то когда? Неужели сейчас. У меня на душе еще «Китобой», дело которого не кончено, и моторы, и предложение офицерам ехать в Германию, и предложение поступать в америк<анский> флот.

Если ехать, то для Маруси и для девочек, а не для меня. Я хотел бы их на солнце, на юг. И я хотел бы, чтобы девочки изучили языки, попутешествовали. Кто знает, представится ли им другой такой случай. Ох! Крепкий я еще «буржуй»!

Ужинали Гейман с женой и Тыртов. Разговор вел один только Гейман. Как большой «Causeur»{540} и «Parleur»{541}, он даже немного [304] огорчался, когда кто-либо начинал разговор не с ним, когда Маруся, например, обращалась к Надежде Григорьевне{542}. А он умный человек! Умный, но не вполне надежный.

Был Четверухин. Он рассказывал, что якобы в Петербурге фактически власть находится в руках генерала Беляева, что ген<ерал> Беляев, например, отдал приказ «финским коммунистам в 24 часа покинуть пределы Сев<ерной> коммуны». Финские коммунисты были изгнаны и толпами приходили на финляндскую границу. Но Финляндия их не приняла. Они частью перешли ночью в Финляндию, частью разошлись по лесам.

То же самое будто бы сделал Беляев по отношению к немецким офицерам, которые спасались от выдачи их «Антанте» и с помощью Финляндии перебрались в «Совдепию». Их тоже выслали. (Куда?)

Может быть, ничего подобного не было в «Совдепии», но симптоматично, что об этом говорят. Может быть, желание свое принимают за действительность!

Говорят, что в Петрограде якобы были расклеены прокламации с призывами к свержению советской власти и что прокламаций этих не позволяли срывать красноармейцы.

18 марта

Сегодня дождь и ветер. Я был у Горна. Застал у него Евсеева. Я сказал Горну, что если мы с ним когда-нибудь встретимся за столом Совета Министров Сев<еро>-Зап<адного> прав<ительст>ва, ну хотя бы для того, чтобы подвести итоги, я буду требовать у него отчет по вопросу о газете «Свобода России». Газета эта издавалась на средства, переданные главноком<андую>щим Сев<еро>-Зап<адному> правительству и являлась официозом правительства. «Вам, — сказал я Горну, — было поручено Советом Министров наблюдение за газетой, за тем, чтобы она действовала в духе правительственной декларации, между тем она превратилась в полубольшевицкий орган, не говоря уже о том, что она наполнена пасквилями и клеветой». Я привел несколько примеров и доказательств моим словам.

Горн в ответ сообщил, что уже несколько времени тому назад газета перестала быть органом правительства и сделалась частной. Это было решено Горном на совещании оставшихся здесь в Ревеле министров (т. е. Богданов, Пешков и т. д.), меня не пригласили, потому что думали, что я уехал. Постановление было одобрено Лианозовым и Кедриным (?), следовательно, все в порядке. [305]

Был протокол какой-нибудь? «Нет, все было сделано по-домашнему». — «Слишком уж по-домашнему, — сказал я, — но о такой перемене участи газеты надо же было объявить в газете». — «Зачем?» — «Чтобы общество не считало эту газету выражающей взгляды правительства. Теперь все думают, что все гадости, которые пишутся в «Свободе России», одобряются Вами, представителем правительства». «А пусть думают», — был ответ «общественного деятеля». — «Но это компрометирует правительство, к которому мы с Вами принадлежали». — «Правительство компрометировалось отдельными его членами», — без всякого стеснения возразил мне Горн. «Как бы то ни было, — сказал я ему, — я Вас предупреждаю, что буду у Вас при первом удобном случае требовать отчета в том, что Вы сделали с газетой, передав ее в руки продавшихся большевикам перьев». Дюшен большевик{543}.

«Продажные перья не в «Свободе России», а в «Новой русской жизни», — сказал с жаром и запальчивостью Горн. — «Новая русская жизнь» получает 24 тысячи марок субсидии. Я это доподлинно знаю. В ней клевещет на меня Алексинский{544}», — и Горн начал мне рассказывать, как Алексинский был у него, как он с удовольствием его встретил, как это удовольствие превратилось в неудовольствие, когда он, Горн, убедился, что Алексинский смотрит на многое иначе, чем Горн и его товарищи, и не одобряет их политики.

Он ссылался на Евсеева и на Богданова, которые присутствовали при его разговоре с Алексинским, который якобы все время говорил один и не хотел слушать их возражений, который бранил «Свободу России», якобы выхватывая из этой газеты отдельные строки и не желая понять ее общего направления. Теперь Алексинский лжет и клевещет на него, Горна, везде — и в Риге и в Гельсингфорсе и будет клеветать в Париже. Горн дал мне понять, что считает меня не только единомышленником Алексинского, но и его соучастником в походе против него, Горна. Когда я ему сказал, что не читал статей Алексинского, он махнул на меня рукой: «Бросьте!» Он мне сказал, что нам с ним говорить не о чем больше, вообще был груб. Но чем менее сдержан он был, тем более я был корректен и спокоен с ним. Я несколько раз обращался к Евсееву, спрашивая его, неужели же его не возмущает направление газеты? Неужто он винит только «офицерство» и оправдывает тех, кто ведет сейчас против офицерства бессовестную кампанию. Евсеев сказал в ответ, что обе стороны виноваты. Сказал, что и его зачастую возмущает «Свобода России», в особенности возмущает нетерпимость, неуважение к личности противника. Он сказал, что уважает Алексинского, [306] который много сделал для России. (Горн резко повернулся на кресле, но не решился ничего сказать Евсееву. Было бы невыгодно получить против себя второго противника.) Но вместе с тем Евсеев сказал, что не может равнодушно слышать о наших генералах. Не может разговаривать с ними. Мы опять начали считаться. Я опять стал говорить об их газете (потому что по-прежнему их газета, они участвуют в ней). «Поднимала ли эта газета хоть раз голос за русских, за их интересы? Протестовала ли она против превращения нас в белых негров, против принудительных работ для русских? Эта газета не может называться русской. Посмотрите, она даже не скрывает, что является эстонским органом. Она пишет: «Наше учредительное собрание»... «мы получили золото» и т. п.»

«Вы читаете как прокурор, — сказал мне Горн, — я давно это заметил, вы читаете между строк. Я знаю, что вы готовите против меня обвинительный акт и принимаю против этого свои меры».

«Я просто внимательный читатель», — возразил я ему и показал статью о золоте, на которую ссылался.

Мы долго еще переругивались, но я постарался не обострять отношений и, в конце концов, направил разговор на злобу дня, на переворот в Германии. Горн мне сказал, что в результате граница будто бы закрыта и Эстония никого не выпускает из офицерства, опасаясь, чтобы они не пробрались в Германию. Верно, союзники настояли на этом.

19 марта

Была у нас госпожа Иванова (?) со своей воспитанницей Олечкой Колчак. Бедная девочка очень болезненна. Не то истощение, не то наследственность. Одно время ей грозила слепота. У нее нет передних зубов, не выросли. Они пришли благодарить за помощь. Мы всячески ухаживали за девочкой. Маруся дала ей пальто, девочки наши подарили ей куколку, бабуля — ленточек. Она была в восторге... Ради Алекс<андра> Васильевича мы должны всячески помогать его племяннице. В конце концов, все деньги, которые у нас имеются, — его деньги, взятые им в Казани.

Была мадам Введенская (Мария Петр<овна>{545}). Маруся пригласила ее ужинать. Она рассказывала про Петроград, рассказывала про Гатчино, рассказывала про Знаменского (?), про Иванова Н. Н.

В Петрограде у нее несколько раз бывали обыски. Она зашила бриллианты в тряпочку. Большевики щупали, но не прощупали. [307]

Зашила часы в бюар и так ловко, что потом забыла, уронила этот бюар и не сразу вспомнила, не могла догадаться, что это такое. Какие-то вещи зашила в штору. Так и не нашли их.

Иногда обыски бывали снисходительными, это когда офицеры их делали. Один раз она открыла во время обыска ящик, в котором лежал портсигар с вделанными в него золотыми монетами. Офицер улыбнулся и закрыл ящик стола, сказав: здесь ничего нет.

Но в общем М. П. Введенская до сих пор находится под впечатлениями и воспоминаниями о гнете большевиков. Она не раскаивается, что бежала от них.

В Гатчино в первый день по взятии города были расправы. Перед домом Родзянко висело несколько трупов. Одна из знакомых ей дам рассказывала, что видела, как один офицер с рыжей бородой (Щуровский) собственными руками вешал людей. Щуровский вошел к ней в дом и хотел занять комнату, но эта дама отказала ему: «Нет, нет, я не могу впустить вас; я видела вас сегодня утром у меня в саду; вы вешали человека».

(Никогда не прощу себе, что не настоял перед Юденичем об отдаче Щуровского под суд{546}.)

О Знаменском{547} Введенская говорила, что знает его. Что у него в квартире не было ни одной вещи из Гатчинского дворца. Что Знаменский вывез из Гатчино по поручению некоего Юргенсона его библиотеку, которую тот продал генералу Теннисону за 400 тысяч. В вознаграждение Знаменский получил от Юргенсона обстановку его Гатчинской квартиры. Il y a quelque chose de louche dans tout cela{548}.

По словам Введенской, Знаменского любят все его подчиненные.

У М. П. Введенской имеется персидский ковер, который многие видели <1 нрзб> давно. Ковер этот находится на квартире Знаменского и эстонцами арестован. Н. Никитович Иванов видел этот ковер, спросил ее, во сколько она его ценит. Она сказала 125 тысяч. Он дал ей понять, что если она уступит этот ковер ему за сто тысяч, то он имеет возможность замолвить словечко Геллату и тот, его хороший знакомый, тотчас же снимет арест с ковра. И этого человека болван Марш выдвигал как общественного деятеля и сделал министром!

20 марта

Уехали Тыртов, Миркович{549}, Краснов с женой, все на Стокгольм. Гушков, Тавас<т>шерна, Теребенин на Гельсингфорс — никого не задержали, граница открыта... [308]

По-видимому, в Германии восстанавливается прежнее правительство. Авантюра лопнула. Авантюра эта напоминает историю Корнилова, и как после Корнилова усилились крайние течения, так усилились они и после этой истории в Германии. А наше офицерство опять попало как кур во щи, опять пострадает.

21 марта

Сильный ветер! Здесь, в городе не разберешь откуда. Во всяком случае, южный. Мы гуляли с Марусей и девочками.

Маруся укладывается с величайшей энергией, но как это вредно на ней, бедной, отзывается. (Далее вырезана часть текста объемом около 450 знаков. — Примеч. публ.)

Здесь я могу прожить еще несколько времени безбедно... Там я — нищий.

Но здесь я вне закона — там я свободный человек в цивилизованной стране.

Марусе не хочется ехать! Мне тоже. И все же, наверное, мы поедем.

22 марта

Весна! Тепло на солнце! Все тает. Я слышал уже какую-то весеннюю птицу...

Был у Hurstel и просил его послать телеграмму о «Китобое». Я беспокоюсь, не зная, в каком положении дело.

Поговорили о положении дел здесь, в связи с моим положением лично.

«Я не думаю, — сказал Hurstel, — чтобы здесь могла бы ожидаться в ближайшем будущем серьезная опасность. Но маленькие неприятности по отношению ко всем и к вам лично, несомненно, возможны. Если кто нибудь скажет j'aurai l'amiral Pilkin — il vous aura. Et je ne pourrai rien pour vous aider{550}».

«Но так ведь везде, — сказал я. — Так и во Франции, и в Англии. Везде русские неприятные гости».

Hurstel согласился с этим, но есть разница: Франция страна цивилизованная, там есть <1 нрзб>, парламент, пресса... Здесь Геллат, qui veut sabrer a gauche et a droite{551} и его подчиненные следуют его примеру. Он рассказал мне о Шварце (?), которого Геллат ради принципа (во всяком случае, не великодушного принципа) высылает в Совдепию.

Я ему рассказал, как людей выбрасывают из номера, который они занимают в гостинице, выбрасывают вместе с вещами, или [309] выбрасывают вещи в их отсутствие, и они находят их в коридоре, сапожные щетки вместе с бельем все в одной куче (Гушков).

«Ну, вот видите, и приди вы жаловаться ко мне и просить помочь Вам, я ничего не смогу для Вас сделать».

«Итак, уезжать? Вильсон мне постоянно это советует».

«Нет, можете, по-моему, не очень торопиться».

Мне нравится теперь Hurstel. Он очень <1 нрзб>.

С ненавистью говорил о немцах. Nous n'avons pas eu notre revanche{552}. Я осторожно спросил его о Смилисе (?). «Он был слишком близок к большевикам».

Но не удивительна ли карьера английских (?) политических деятелей здесь, в Прибалтике? Один за другим они сменяются и уходят один за другим отсюда под следствие, под суд.

Были с Лушковым и Левицким у прис<яжного> пов<еренного> Иогансона по делу о моторах. Вот еще вопрос, который не кончен и который меня волнует.

Иогансон очень хитрый и с полуслова догадывающийся о сути дела адвокат. Он дал мне полезные советы.

Были Телегин, Дружинин, Мунк.

23 марта

(Вырезана часть текста объемом в две страницы, около 2000 знаков. — Примеч. публ.)

Новопашенная видела в Ревеле следователя, который допрашивал ее в Петрограде, в «чрезвычайке». Он свободно и спокойно шел по улице.

24 марта

Авеча болен; водил его к ветеринару. Тот ему сделал очень больно. Авеча уже был у этого ветеринара; ему дергали больной зуб, клык. Он узнал своего старого знакомого и ни за что не хотел войти в комнату. У ветеринара я встретил бабу с корзинкой, а в корзинке поросята. «Что с ними такое?» — оказывается, грыжа.

Погода совсем весенняя. Тепло на солнце, но на душе у меня холодно и сыро.

В газете отчет о сожженных крылатках{553}. А Лушков говорит, что у него имеются номера обреченных к сожжению. Это небрежность, и что он видел в продаже 300 тысяч из числа якобы сожженных — это преступление. [310]

Маруся укладывается, и эта тяжелая работа совсем ее изнурила.

25 марта

Надо, надо было лично отслужить сегодня панихиду. Как ни странно, а я как-то верю, что душе легче там становится, когда за нее молятся{554}. Бедная моя Мамочка! Прости меня, дорогая, родная моя{555}!

Я ужасно, в сущности, легкомысленен. Мой журнал это доказывает. Мы накануне отъезда отсюда. Разве видно, как созрело во мне это решение?

Разве из журнала моего можно себе представить обстановку здесь? Нет, конечно. Я пишу случайные мысли, настроения, впечатления, все, что мне приходит в голову и что вспоминается, когда вечером я берусь за перо.

В газетах помещен акт комиссии под председательством полковника Эвальда о сожжении «крылаток». Никакие злоупотребления невозможны были и не могли иметь место. На самом деле сегодня Лушков видел триста тысяч тысячными билетами в продаже у спекулянтов. По моему поручению он купил 20 тысяч по полтора пени за рубль. Подарю их Палену.

26 марта

(Весь текст за этот день объемом в 1 2/3 страницы, около 1300 знаков, вырезан. — Примеч. публ.)

27 марта

Je viens de faire une gaffe!{556} В нерешительности, ехать или не ехать, я решил пойти к Геллату. Я уже был два раза в министерстве, но приема у него не было. Пошел сегодня, думая, что он или прямо скажет мне, что мое присутствие здесь для них неудобно (как предсказывает Ваня), или разрешит мне волей-неволей пребывание в Эстонии, но укажет, что, ввиду квартирного кризиса, я могу жить только вне Ревеля. И в том и в другом случае это бы послужило бы для меня внешним толчком, который при остойчивом равновесии, в котором я нахожусь, решил бы дело. Ожидания мои не оправдались. Ко мне любезно вышел и провел меня к себе в кабинет молодой человек, с темными усиками, симпатичной, я бы сказал, наружности. Симпатичной не в смысле добродушия, а в смысле спокойствия и уверенности. [311]

Когда мы шли, я сказал: «Господин министр, я извиняюсь, что отрываю Вас от государственных работ личным своим делом. На этой неделе у Вас не было общего приема, и я решился беспокоить Вас вне очереди. Я адмирал Пилкин, служил в рядах С<еверо>-З<ападной> армии. Роль, которую я здесь играл, была очень скромная, но тем не менее я не могу вернуться в Россию. Мне приходится просить гостеприимства в других странах, и я обращаюсь к Вам с просьбой сказать мне, имеет ли что-либо против меня лично эстонское правительство и могу ли я жить в Эстонии как частное лицо, никем не беспокоемый, под защитой Ваших законов, пользуясь их покровительством, воспитывая своих детей» и т. д.

«Пожалуйста, адмирал, — очень вежливо ответил Геллер, — мы ничего против Вас не имеем, Вы можете жить спокойно, я сделаю все распоряжения».

Он проводил меня до дверей своего кабинета, сам открыл их и вывел меня в коридор.

Я был сконфужен. Что сей шаг значит? Это тот самый Геллат, который сказал Ване, просившему у него разрешения перевезти сюда своих детей, умирающих с голоду в Петрограде и из которых Алек является эстонским даже подданным: пусть умирают...

Во всяком случае, меня это мое посещение нравственно связало. Я не могу, получив в ответ на мою просьбу вежливое разрешение жить где мне угодно, через три дня, не говоря ни слова, уехать. Это было бы грубым хамством. А между тем я еще не решил, что остаюсь.

Вечером мы были с Марусей у доктора Геймана. У него были консул Эрм с женой, которая кузина Геймана. Гейман, как всегда, много и интересно рассказывал (этот раз об еврействе), жена его милая, русская барыня, угощала нас пирожками и солянкой. Консул и секретарь его M-r Olas (?){557} молчали. Жена Эрма трещала. Разговор шел то по-французски, то на русском языке. Я очень устал отчего-то. Маруся тоже устала. На меня производили гипнотизирующее впечатление лица консула и его жены. Он прямо разбойник со звериным подбородком, черный, какой-то жук, усатая жужелица, не то он грек, не то жид, она, во всяком случае, еврейка, содержательница разбойничьего притона.

У самого Геймана еврейского почти нет ничего; ухо чуть-чуть оттопыривается разве. В разговоре (приятном), в манерах ничего решительно жидовского. Но сын его — жиденок, очень похожий [312] на отца, рыженький, юркий. Сын консула тоже жиденок, но приметный, черненький с милыми глазками. Все же компания произвела на меня, может быть вследствие моей усталости, кошмарное впечатление. И на Марусю тоже.

Эрм рассказал, что Шварцу дали французскую визу, тем не менее его сегодня схватили на улице и опять отвели в тюрьму. Его даму тоже отвели в тюрьму. Предлог — неимение латвийской визы.

Говорили о съезде. Компания Богданова на нем определенно проваливается.

Военная группа делится на две части. Одна, меньшая, под предводительством какого-то прапорщика, бушует, в оппозиции почти что в тоне: «попили нашей кровушки»; другая, как будто бы более разумная, по словам Геймана, настроена реакционно. По-видимому, вся ее реакционность заключается в том, что она говорит: наши дела мы можем и должны решить сами. Все эти Горны и Дюшены не имеют к ним никакого отношения и потому не должны в них вмешиваться.

Мы поздно вернулись домой, на извозчике, т. к. наши пропуски с 25-го не действительны.

28 марта

(Вырезана часть текста объемом около 650 знаков. — Примеч. публ.)

Одним словом, ехать, не ехать, черт знает... Поминаю черта, а надо бы Богу помолиться.

Был у Новопашенного, у de la Harpe и у Чернецких.

Новопашенному изложил мои обстоятельства. Он согласился с моей точкой зрения. Между прочим, он сказал, что в Эстонию возвращаются по договору несколько десятков тысяч эстонцев, по большей части служивших в красных войсках. Это готовые кадры.

У de la Harpe, она уговаривала остаться, а он... указывал, что к 1 мая должны быть большие волнения. По его мнению, крестьяне постараются положить руль право.

У Чернецких много разговоров о затруднениях, которые все сейчас испытывают с признанием подданства. Казалось бы, что если я отказываюсь от подданства, меня не могут в него внести. С другой [313] стороны, если я настаиваю на том, что я такой-то подданный, то нужны серьезные доказательства, что я не имею права на претендуемое мною подданство. На самом деле сумбур идет полный.

29 марта

Бегал целый день по делам. Насилу застал Hurstel. Я его спросил относительно положения дел. Я рассказал ему, что мне передает одна дама из Гельсингфорса (Мери (?) Августовна), что будто бы Bonne меня предупреждает, что у него серьезные основания мне советовать ехать из Эстонии с ближайшим же пароходом. Конечно, дама, вероятно, преувеличивает что-либо и что-нибудь искажает. Я спросил у Hurstel, нет ли у него каких-нибудь известий и новостей.

Hurstel утверждает, что все идет по-прежнему и нового ничего нет. Bonne, по его словам, был долго болен в Ревеле и у него составилось дурное мнение об этом городе, о стране и ее делах. (Hurstel, вероятно, отлично себя чувствует.) По мнению Hurstel, здесь, в Эстонии, нельзя ожидать никаких потрясений. Он обращает мое внимание на то, что все смены министерств и правительственные кризисы протекают спокойно, без волнений.

Я спросил его, не следует ли ожидать попытки обиженных генералов устроить нечто вроде корниловской или люнвицкой, берлинской историй{558}. Нет, по мнению Hurstel, они слишком умны (он думал при этих словах о своем друге Лайдонере), слишком осторожны.

Спросил я его о возможности войны Совдепии с Финляндией. Нет, Совдепия ни с кем сейчас воевать не может.

Я осторожно попросил его помочь мне переправить некоторые бумаги, документы в Гельсингфорс с их курьером (мне обещал Bonne дать для Лушкова курьерский паспорт). К моему великому удивлению, Hurstel отказал мне в этой маленькой, в сущности, любезности. Неужели не наступит времени, когда и мы будем кому-нибудь нужны.

Этим отказом Hurstel очень испортил у меня воспоминания о себе. Каналья!!

30 марта

Укладываемся в настоящую. Отдал приказ о том, что я уезжаю. Если кто имеет намерение меня бить — я к его услугам. Теперь, по крайней мере, никто не может сказать, что я скрылся.

Кончаю дела с Кнюпфером и с Левицким. [314]

31 марта

Был с прощальными визитами у англичан и у французов. Вильсона не застал и оставил ему карточку. Написал письмо Геллату предупредить его, что не остаюсь. Но потом подумал и решил послать письмо после своего отъезда. Так будет осторожнее с этим человеком.

Дальше