1920
На воздухе сильно тает, но к вечеру чуть подморозило, и ходить скользко. Я ушел из дому, чтобы не встречаться с визитерами. Сперва пошел к Чернецким и Ване, потом к Кондзеровскому. У Чернецких сидели три мальчика, дети их дворника. Им зажгли елочку, дали какие-то «сладости-гадости», Ваня их смешил. Удивительный человек Ваня! Дети, все дети его обожают, и мои обожают, и эти три мальчика были в восторге от его шуток.
У Кондзеровского встретил Геруа. «Не ндравится» он мне. Они на ты с Петром Константиновичем, верно сослуживцы. Я с ним договорился встретиться завтра, чтобы передать ему о политике «Кована».
Вечером мы были с Марусей у Юденичей. Собственно говоря, Марусе не следовало бы выходить, она сильно простужена и очень кашляет, но она уверяет, что это пустяки, ларингит, бронхит и т. п.
Что записал я 1 января 1919 года? Что записал я 1 января 1899 года? Что запишу я и запишу ли что-нибудь в первый день будущего года? Chi lo so?!{486}
Тает, и сильно! Маруся совсем больна, но вечером за нами заехали Юденичи на автомобиле, и мы отправились с ними на французский миноносец «Opiniatre» с Brisson. Я приятно провел время. Мне нравится Brisson. Мне нравится и его флаг-капитан Jaint (?). Они только и были за обедом. Нас отлично накормили. (Должен признаться, люблю хорошую кухню. Я в этом отношении не Пилкин предыдущего поколения «Павловичей»{487}, а Леман и Константинович{488}.) Пили chambertin{489} и пили шампанское. Brisson сказал тост, ему отвечал Юденич, Алекс<андра> Николаевна переводила. Brisson сказал, что за путешествие в Ригу с Юденичем он будто бы неоднократно имел случай оценить генерала как вождя, [276] оценить les qualités d'un chef{490}. Казалось бы, какие такие случаи могли дать возможность Brisson увидеть Юденича с этой стороны. Но между тем он говорил, по-видимому, искренне. В самом деле, Юденич произвел на французов хорошее впечатление. Они рассказывали, что при всей своей молчаливости, он неоднократно метким словом, словом, попадающим в самую точку, коротко и ясно, лучше всех, определял и резюмировал то, о чем говорилось в кают-компании целый вечер. Это так! (Далее вырезана часть текста объемом около 110 знаков. Примеч. публ.)
Мы бродили с Марусей по разным местам, чтобы перевезти наши вещи из склада в квартиру Пинкуса (секретаря польского консула, очень умного еврея). Пинкус (Теодор Мечиславович) берет себе нашу мебель напрокат за 100 марок в месяц. Это гроши, но у него мебель не будет портиться, во-первых, а во-вторых, может быть, нам удастся кое-что продать скорее, чем если вещи будут стоять в складе. А продавать надо... Деньги на донышке... Денег, в сущности, уже нет.
Маруся, конечно, замерзла, дожидаясь, пока вещи погрузят... Она пошла в кофейную напиться горячего кофе. С ней пошел и Авеча. Не следует собак водить в кондитерские, кофейные, рестораны, но все им любовались и даже посторонние обращались с вопросами: что это за собака? Сибиряк? Но пришло еще два черных пуделя и чуть не произошло драки. Я заметил, что черные собаки относятся неодобрительно к белым и наоборот. К Авече, кроме того, относятся с подозрением колли. В этой породе собак выработалась наследственная ненависть к волку, а Авеча волк.
Пинкус показал мне на Широкой улице дом № 29 времен еще Петра Великого. Hall, с лестницей, портреты кругом, какие-то бургомистры и бургомистерши, скамья, вырубленная в каменном подоконнике. По преданию эстонцев, Петр Великий был в этом доме, посещал его хозяина, какого-то бургомистра, напился пьян и потом пьяный спал под деревом у этого дома. Дерева этого теперь, конечно, уже нет. Только это, по-видимому, и запомнили эстонцы о Петре Великом.
Пинкус мне рассказывал о десятках поляков, являющихся в польское консульство из С<еверо>-З<ападной> армии и жалующихся ему, что «вот уже шестой год им приходится сражаться за чужие интересы, за чужих людей, что это возмутительно и что [277] они хотят домой». Не будут ли они и дома сражаться, и тоже за чужие интересы?
Вечером меня неожиданно вызвали на совещание на Церковную. Англичане, французы, американцы, Юденич, Глазенап, Крузенштерн, Кондзеровский, Владимиров, много еще народа.
Глазенап докладывал, что армию необходимо сейчас же убрать с фронта, где она вымирает. Что ее надо вывести из Эстонии в краткий срок. Юденич «докладывал», что он надеется достать тоннаж для поездки к Деникину и просит союзников оказать содействие. Союзники жались и мялись. Один Бриссон говорил энергично и умно: он говорил, что с армией надо сделать то же, что сделали когда-то с сербами и бельгийцами, а именно перевезти ее куда-нибудь и там дать возможность сорганизоваться. Я громко сказал: «Je vous approuve commandant de tout coeur»{491}.
Юденич поручил мне отыскать тоннажа. Трудное это будет дело.
Маруся совсем больна, но мы были все же на обеде у Horstel. Плохой обед, невкусное приготовление, дурно сервированный в холодной какой-то галерее. Пили водку «пот пирошок», как пытался по-русски угощать Horstel. Пили шампанское. Были Юденич, Алексеев, Brisson, офицеры с миноносцев и миссии. Я сидел рядом с хозяйкой и Brisson. Говорили о жизни в Тулоне, о «Китобое». Brisson обещал мне выяснить в Копенгагене судьбу «Китобоя».
После обеда беседовал с Horstel о Марче. Он по-прежнему настаивал, что не был в курсе политики Марча. Я позвал Алексеева, чтобы тот прислушался, т. к. Алексеев всегда утверждал, что Horstel отлично знал о том, что задумал Марч.
Мы вышли все вместе домой и Юденичи нас проводили до дому, но такая была чудесная, морозная, лунная, ясная ночь, что мы пошли с Марусей с ними до Commertz Hotel'я. На воздухе и морозе меня слегка развезло от водки и шампанского.
Был на английском крейсере.
Спросил командира: имеет ли он какие-нибудь инструкции от Кована относительно «Китобоя» и моторов? Инструкций никаких не имеет. Знает ли он, что это за суда? Имеет некоторое представление от Horton. Тогда я ему рассказал историю «Китобоя» и моторов: показал документ, в котором Кован обещает судам, находящимся [278] у большевиков, что если они, подняв Андреевские флаги и закрепив орудия, перейдут на эту сторону заграждений, то он, Кован, гарантирует им неприкосновенность и будет смотреть на эти суда как на союзные. Затем я показал мою переписку с Кованом, в которой я прошу его принять моторы под его команду на тех же условиях, что и «Китобой», и его согласие на это. Я спросил командира, могу ли я, на основании мною изложенного, надеяться, что англичане не допустят каких-либо покушений на наши суда, те суда, которые всю кампанию строго соблюдали подчинение англ<ийскому> командованию.
Капитан, рослый англичанин, похожий типом несколько на Рейна{492}, очень симпатичный, по словам Ферзена, человек, сказал мне в ответ, что теперь он знает, в чем заключается дело, и пока его крейсер здесь, он ручается, что неприкосновенность наша не будет нарушена. Но... когда крейсер уйдет, а это может случиться, как только появятся в Ревеле льды, он, не имея инструкций, не может гарантировать такого положения дел.
Мы договорились, что он пошлет телеграмму в Копенгаген, старш<ему> англ<ийскому> морск<ому> н<ачальни>ку Duff, замещающему Кована на время его отпуска. Если ответ будет благоприятный, а ему придется из-за льдов уходить, он передаст защиту «Китобоя» англ<ийской> миссии. Если ответ будет... неблагоприятный, он сообщит мне об этом своевременно.
Мне бы хотелось просто-напросто потопить «Китобой», но это чревато последствиями. Уйти он не может без разрешения тех же англичан, а если англичане от него отступятся, то эстонцы его и не выпустят... Да и куда уйти? Везде его разоружат, посадят людей за проволоку. Предатели! Предатели! Я по ночам не сплю, все думаю о «Китобое», на котором все-таки, что не говори, Андреевский флаг.
Я был потом на «Китобое», говорил с Ососовым{493}, велел на всякий случай готовиться к походу.
Сегодня у Маруси обедало 6 человек наших офицеров, Шаховской{494}, Бобарыков, Вилькен-младший, Боголюбов{495} и еще двое, которых я не знаю. Шаховской рассказывал, что такая у нас в армии была неразбериха, что почти всегда, когда отправляли какую-нибудь часть на отдых, куда-нибудь за 30 верст, можно было быть уверенным, что ее срочно вернут опять на фронт в тот же день и что придется заново отмахать опять 30 верст обратно. Всего 60 верст! Вот тебе и отдых! [279]
Шторм и метель. Барометр здорово низко, 728 м/м.
Я был в «согласительной комиссии». От нас Краснов{496}, Владимиров, Зеля, Крузенштерн. От эстонцев несколько офицеров и кое-кто из министров. Я видел Питка, молодого, на вид не глупого, с живыми черными глазами. Кажется, все-таки «с прожидью».
Нас заставили долго ждать, но, в общем, были вполне корректны и любезны. Краснов не очень удачно изложил обстоятельства дела. Вместо того чтобы указать на то, что армия вымирает от сыпного тифа, что необходимо сейчас же вывезти здоровых, чтобы спасти их, он подчеркивал опасность большевизма, от которого нельзя предохранить армию в Нарве. «Наш народ не боится большевизма, он не подвержен ему, поэтому армия ваша для него безопасна и может быть переведена куда угодно, но... какой пропаганды опасаетесь вы в Нарве? сказал один из эстонских министров. От проникновения к вам большевизма защищают вас наши войска, которые стоят кордоном вдоль всей границы».
Гордые слова! но в то же время и пустые слова! Через эстонскую, наполовину большевистскую армию свободно проходят и агитаторы, и вообще кто угодно. Но мои промолчали.
После непродолжительных прений решено, что армию нашу можно начать переводить теперь же в район Кунда-Вейсенберг. Просто не верится такому счастью!
Маруся была у доктора Коха, который определил, что у нее плеврит. Господи, Господи! так страшно, так опасно, что я тут. Помоги, Господи!
Шторм продолжается. Я был сегодня на совещании у Владимирова. Кроме нас двух, еще Краснов. Я с трудом дошел до Романовской, почти задохся от ветра. Совещание было устроено по моей инициативе. Мне казалось, что нам надо явиться к эстонцам, согласившись ранее. Вопрос много ли мы увезем людей и имущества. Какое имущество оставим эстонцам, т. е., вернее, какое они не позволят нам увезти с собой. Я предложил подарить им то, что они у нас уже взяли и чего мы, конечно, от них никогда не получим назад: речная флотилия, 30 тысяч пар сапог, пушки, ружья, пулеметы... вагоны, паровозы. Союзники нам не помогут. Англичане, по-моему, несомненно, благосклонно смотрят на заключение [280] эстонцами мира с большевиками, надеясь, что худой даже мир позволит им вывезти кое-что из их новой колонии.
Французы... казалось бы, что французы за нас, но Hurstel сегодня, по словам Владимирова, заявил ген<ералу> Геруа, что Франция... больше нам помогать не будет. Следовало бы это заявление, сделанное в деловом разговоре, сообщить в Париж Сазонову, для сведения.
Владимиров говорит, что Самарин, н<ачальни>к штаба, якобы собирает в армии подписи желающих ехать на Север, на Юг и даже, кажется, в Совдепию. Это гипербола, конечно.
В тылу митинги, агитация, наши офицеры переходят к красным. Это ненависть к эстонцам толкает их отчасти на такой поступок. Рассказывают, что какой-то исправнейший унт<ер>-офицер перебежал к красным, оставив записку: «Не могу больше переносить унижения родины, иду бить эстонцев». Все это хорошо, но идти служить Бронштейну, который олицетворяет сейчас Россию, невозможно.
Заседание деловое. Назад я прошел пешком с Красновым. Устал очень, очень. Главное, дыхание у меня захватывало от ветра. Удивительно, что, вернувшись домой, я скоро отошел, удивительно, что я держусь как-то, что я не «подыхаю».
Дома больная Маруся. Ужасно она нервничает. Все нервничают, а как бы всем была полезна ровная, спокойная, воздержанная, нормальная жизнь. Да! Откуда взять ее! Денег нет, известия ужасные, грустные, безнадежные, впереди мрак неизвестности, кругом страдающие люди!
И все было бы пустяки, если бы были физические силы, здоровье, молодость. Это необходимое условие добродушия. Нет их, нет и его.
Шторм продолжается! Скверно сейчас в море, да скверно и в поле! Скверно нашим солдатам, скверно нашим беженцам. И на этой почве идет агитация большевиков, и успешная. И ревельская газета «Свобода России» танцует на канате и если в своих статьях не проповедует большевицких идей, то все же каждой строчкой, сознательно или бессознательно, работает на большевиков. Было бы глупо, если бы я возражал против критики наших невозможных организаций, но они борются не против беспорядков, а против самих организаций, всячески стараясь подорвать веру в успех вооруженной [281] борьбы против большевиков. Они, конечно, будут отрицать это, и действительно, каждая фраза имеет двусмысленный характер, но общий смысл ясен. Да и не может возбуждать сомнения: недавно здесь был съезд социалистов, и половина из них высказалась против вооруженной борьбы с Совдепией. И все эти Дюшены и Ботнаровы (?) голосовали за прекращение этой борьбы. Все они не против анархичной нашей армии, а вообще против белых армий. Но они еще пока не имеют смелости в этом признаться. Это еще придет!
И не забавно ли! Они говорят, такая-сякая армия, такой-сякой Колчак, Деникин, реакционеры и т. п. Да кто же вам помешал, господа, сделаться верх<овным> правителем, кто же вам мешает создать свою армию, демократическую, организованную, честную, какую там еще! Прежде вы могли жаловаться, что проклятый царизм связывает вас по рукам и по ногам и что, будь вы свободны, вы бы показали всем «кузькину мать». Колчака ведь никто не назначал. Деникина тоже...
Здесь были люди, которые начинали с 5 человек и создали целые полки. Делайте то же, кто вам мешает? Нет, вы предпочитаете писать фельетоны двусмысленного характера. Так вот и есть! Значит ли это, что я против критики армии, которая этого заслуживает? Значит ли это, что я считаю, что нельзя ни слова сказать ни про Колчака, ни про Юденича?
Бриссон, которого я просил переговорить в Копенгагене с Duff относительно «Китобоя», прислал телеграмму, что он исполнил мою просьбу и что в случае затруднений «Китобой» будет передан или, вернее, может быть передан английскому адмиралтейству. Предатели, предатели эти англичане! Ведь, в сущности говоря, они никакого права не имеют на «Китобой». Ведь он сдался не английскому флоту, который был безопасен Кронштадту, а нашей армии, наступавшей к Петрограду.
Был вечером у Юденича. Он мне сказал, что не верит в возможность переезда на Южный фронт. В то же время он не согласился со мной, что не имеет права держать людей мобилизованными, а должен перейти на добровольческие начала. Я ему говорил, что, когда платят не деньгами, а юденками, когда не могут ни защищать, ни оказать покровительство законов, нельзя требовать от людей, чтобы они вам повиновались. Во имя чего? [282]
Утро чудесное, мороз, тихо, ясно. А к вечеру вновь пурга...
Видел Знаменского{497}, который просил разобрать его дело судом чести. Он служил в контрразведке, и его обвиняет молва в злоупотреблениях по службе. Новопашенный подал о нем рапорт тоже с просьбой разобрать это дело. Новопашенный горой за Знаменского, как горой за Покровского. Я ему сказал, что дело это трудно разобрать. Что Знаменского, вероятно, оправдают, но что это не будет значить, что он не виновен.
Вечером я у Владимирова. Там Краснов, Крузенштерн, Зеля, Самарин. Вопрос о переводе армии и об оставлении имущества эстонцам. Самарин спрашивает, куда хотят перевезти армию. Ответ: на Юг, но если это не удастся на Север. Могут ли оставаться те, кто не желают никуда ехать. Ответ: нет, не могут, а кто останется, тот должен сам легализовать свое положение в Эстонии и обеспечить себя.
Самарин рассказал, что Афанасьев, н<ачальник>к артиллерии, разослал по своим подчиненным листы для записывания желающих ехать к Деникину, в Архангельск или... в «Совдепию».
Он рассказал еще, что в Нарве эстонские офицеры давали обед большевистским офицерам. Приехал офицер Уланского Ее Величества полка и кирасир, с ординарцами, вестовыми и т. п., отлично одетыми, в шикарных полушубках, все бывшими гвардейскими ундер-офицерами (так в документе. Примеч. публ.). Тянутся, щелкают шпорами... пропаганда, и действительная, по крайней мере на наших офицеров. Говорят: видно, совсем не так плохо в Красной армии.
Крузенштерн мне сказал: «Одно остается, идти в Германию». Я слышал, между прочим, что масса офицеров едет разными путями к немцам. У Палена и его группы давно заготовлены визы.
Тыртов, Вилькен, Дуров; вернулся Лушков; несмотря на воскресенье, я со всеми ими принужден был провести целый день, а хотел отдохнуть. Лушков рассказывает, что в Гельсингфорсе собирается совещание из представителей прибалтийских государств по вопросу о борьбе с большевиками. Всем этим государствам не хотелось помогать Белой армии из боязни, что, победив большевиков, Россия станет сильной. Другое дело, если большевиков победят Финляндия, Польша, Эстония... [283]
Намечают вождем всех этих армий якобы Маннергейма. Что же! Может быть, к весне поднимется новая волна на «Совдепию». Увы! Совдепия ведь это Россия.
Сговорился с Тыртовым, Левицким, Недзвецким (вот сколько еще было у меня народа) устроить для офицерства возможность получать за Сев<еро>-Зап<адные> чеки (?) обеды и дрова. Это, в сущности, самое важное. Русские деньги у всех есть, и возможность их использовать будет большим удовлетворением. И в то же время это не милостыня, а получаемое по праву. Обеды будут отпускаться по чекам с завтрашнего дня.
Я рад возвращению Лушкова, рад видеть его открытую, славную, умную рожу.
Умер бедняга Молоховец{498} от тифа.
Попал в костел на панихиду по Молоховцу. Со мной Тыртов, Четвериков{499}, еще два-три офицера. Едем в паровом трамвае. Говорят, что он как раз рассадник тифа: в нем ездят из госпиталя в костел и больные и здоровые. Несмотря на метель, мы сели в открытом вагоне.
В маленькой квартирке Молоховца так много народа, что не пройти. Тело еще не в гробу, батюшка еще не пришел, и мы с Тыртовым и Зальца идем к Корсаковым. Мария Павловна и дядя Федя сажают нас обедать. За обедом еще два, три лица, какой-то Потехин (?) с женой, урожденной Глазенап (дочь Татьяны Захаровны, а я и не знал этого: только после мне сказала Маруся) и молодой Глазенап. Разговор неприятный: Зальца почти расхваливал большевиков и утверждал, что победить их нельзя. Ему подпевали и Потехин (?) и его жена: все у них удивительно обдумано. Организация сильнейшая, дела идут отлично, пропитание не плохо, одета Красная армия отлично. Чего же ради вы ушли из этого рая? Да, видите ли вы, нельзя ни одной минуты быть уверенным, что тебя не поставят к стенке. И вот все-таки тоскуют!
Этот Потехин и его жена у большевиков получали 60 тысяч в месяц, жили буржуями и ничему не научились и ничего не поняли. Здесь едят и днем и ночью, и Мария Павловна и днем и ночью моет посуду. К утру весь стол уставлен тарелками и чашками. Буржуи! Буржуи! Буржуи! В самом дурном смысле этого слова.
Панихида и перенос гроба в церковь. Бедная, бедная вдова{500}. Она так трогательно тихонько-тихонько плакала, совсем больная сама, жалкая, жалкая. Я больше ценю твердость и мужество в таких [284] случаях, мне всегда вспоминается мужественная печаль Марии Дмитриевны Голицыной у гроба ее дочери: мне всегда казались вульгарными истерические крики и плач вдовиц у гробов их мужей, мне тошен был «вдовицы плач амурный», но эта вдова меня растрогала. Видно было, что она никого не видит кругом. Она два или три раза падала без сознания, и я боялся, чтобы она не подожгла себе крепа.
Так плачет теперь половина России! Вся Россия!
Слухи об аресте Колчака! Ужасно! Ужасно!
Большевицкая сводка об уходе Деникина и замене его Романовским. Очередь Юденича, по-видимому. Что же! Я не удивлюсь, если его даже просто убьют. Ненависть к нему за испытанные страдания все растет. Бедный Николай Николаевич, но он{501} (Далее вырезана часть текста объемом около 80 знаков. Примеч. публ.)
У Маруси утром 37,1. Она вчера выходила и простудилась, а может, простудилась и дома, у нас такая разница температур в комнатах. Очевидно, у нее какой-то процесс в легком, воспаление... туберкулез?
Приехал ко мне И. Г. Сорокин{502}, капитан по адмиралтейству. Очень темная личность, плут, спекулянт, но, кажется, энергичный человек. Он пять недель тому назад из Севастополя. Имеет предписание от н<ачальни>ка службы связи в Черн<ом> море к<онтр>-адм<ирала> Евдокимова{503} вывезти из Гельсингфорса принадлежащий кооперативу груз телефонов. В сущности говоря, телефоны эти вовсе не принадлежат кооперативу, а являются собственностью М<орского> ведомства и проданы кооперативу фиктивно, но это, конечно, все равно. Здесь они не нужны. Только Сорокин не довезет их, а продаст.
Он уезжал от Деникина перед сдачей Курска. По его словам, неуспехи Деникина обусловливаются глубоким недовольством населения внутренней политикой. Во всех городах, везде, всюду назначаются старые знакомцы, прежние градоначальники, полицмейстеры, которые начинают сводить старые счеты с прежними своими должниками. Все общественные учреждения уходили, не имея возможности работать.
Вместе с тем офицерство было недовольно. Офицерство раздето, полуголое, босое, голодное, когда амбары ломятся с обмундированием [285] (это, несомненно, преувеличено). Махно одел своих людей, ограбив переполненные магазины.
Англичан ненавидят на Юге не меньше, чем у нас здесь.
Сорокин ехал через Польшу; отношение к русским в Польше сквернейшее. Концентрационные лагери, где изнывают полуголодные офицеры. Издевательства над проезжающими русскими, расплата за старое! месть за старое! месть взбунтовавшихся хамов, взбунтовавшихся рабов!
Сорокин просил меня помочь перебраться ему в Гельсингфорс. Я не могу и... не хочу этого делать. Он приехал, несомненно, для спекуляции.
Расспрашивал его о Ивашкевиче? Уверяет, что Ивашкевич взял с него 10 тысяч за освобождение от сыщиков, которых сам же и навел. «Подайте мне письменное об этом заявление». Обещал подать.
Спрашивал его, кто сейчас в Черном море? Ненюков командующим флотом. Милый Митяша! Как я рад, как счастлив, что он жив и здоров{504}.
Саблин главным командиром, Тихменев{505} н<ачальни>ком штаба, Герасимов{506} н<ачальни>ком В<оенно>-м<орского> управления.
Вечером у нас Вилькен и Шмидт, разговор мужской, но Марусе не до него. У нее 38°, и она, бедняжка, совсем изнывает и нервничает. Мы не умеем ей помочь и она{507}.
Машутка тоже простужена и кашляет и чихает. Прямо больница наш дом!
Побежал к доктору Коху, просить его приехать к Марусе, которая ужасно кашляла ночью, а утром t ° ее была 38 °. Но Кох уже уехал на практику, и я узнал, что могу его застать только между 12 и часом. Пошел домой, по дороге встретил Пешкова и Богданова. Пешков мне одно время нравился, теперь же я нахожу его рожу ужасно противной. Она напоминает мне почему-то «бедность» (Толстой говорил «беззубую», неизвестно почему).
Дома меня сейчас же осадили. Между прочими был мичман Ососов. Я ему указал возможность перехода корабля под английский флаг. Он принял это за лично против него. Смысл его выражений был: «Позвольте же! Так нельзя, как же я-то буду».
Был Ферзен, которому я поручил спросить кэптена, не разрешит ли он идти «Китобою» на Мурман.
Был Вандам. Приходил прощаться. Он уезжает завтра в Лондон. Я хотел было его спросить о покровительствуемом им Ведякине, [286] да подумал: не стоит, на прощанье. Я рад, в сущности, что он едет. Он человек, бесспорно, «проторливый», по выражению Юденича, а здесь он, разумеется, ничего не в состоянии выяснить. «Из пальца не высосешь», как сказал он мне вчера сам.
Я вышел с ним вместе, чтобы кто-нибудь опять не задержал меня. У доктора мне пришлось подождать. Мрачные мысли одолевали меня в маленькой приемной доктора Фика (?), где Кох устроился, верно, вследствие отсутствия своего коллеги. Я думал о той ниточке, на которой висит судьба человека. Только что я был на отпевании Молоховца, немного раньше на похоронах Меркулова. «"Только с Иваном Ильичем может случиться такая глупая история», думали так или почти так его знакомые». И человеку умом легко постигнуть, но сердцем не прочувствовать простой истины: человек смертен. Сегодня недомогание, завтра другое или то же самое, послезавтра хуже и вдруг... смерть. Что это такое? Да не может этого быть, да я только что собирался начать жить...
Кох обещал приехать лишь вечером, в десятом часу, когда у нас уже заперты двери. Придется ждать у подъезда.
Узнал, что Глазенап здесь, и зашел к нему в номер, в «Золотой лев». Он мрачен. Я его спросил, правда ли, что многие офицеры убиты. Нет, неправда, но слух всегда опережает факт. Это все еще впереди. «И я обречен, сказал он. Мной только армия и держится. У меня заместителя нет. Ясно, что меня постараются убрать».
Я его спросил, отчего вы не разрешаете уезжать на другие фронты тем, кто этого желает? Кто может желать. И вообще, отчего нам не перейти на добровольческие основания, раз мы не имеем ни денег, чтобы платить, ни возможности оказать покровительства. «А потому, ответил Глазенап, что мы можем держаться, только пока мы все вместе. Разбегутся те, кому есть куда бежать, а те, кому некуда, погибнут. Им деваться некуда».
Я вышел от Глазенапа. На прощание он мне сказал по секрету, что и Англия, и Франция нас предают и что мир с большевиками если еще не подписан, то будет подписан.
Мне хотелось с кем-нибудь... поругаться, и я воспользовался тем, что был близко от Hotel du Nord и зашел еще к Горну. Я ему высказал свой взгляд на направление газеты «Свобода России». Эта глупая и скверная газетка наполовину сознательно очищает путь большевикам, натравливая на офицерство, возбуждая сомнения не только в лицах, но и в самом деле, почти расхваливая большевиков. Боясь реакции, они готовы помириться с большевизмом. [287]
Он не согласился и стал доказывать, что «Свобода России» стоит на принципиаль<но>й точке зрения, что газета далеко не использовала весь присылаемый ей материал, критику и обвинения командования. Горн стал на легкую дорогу критики и рассказал мне массу злоупотреблений военных, ловко отождествляя эти злоупотребления отдельных лиц с политикой командования, которое их допускало. Правда, ни одно из преступлений в армии не было наказано.
Я привел ему в пример растраты в ведомстве Пешкова, пожар складов в ведомстве Эйшинского{508}. К сожалению, я не знал много, о разных спекуляциях Тимрота и ему подобных, не говоря уже о Маргулиесе и, может быть, и Лианозове.
И опять сказал я ему, что теперь они не имеют права упрекать нас, что армия плоха. Создайте, господа, лучшую. Колчак реакционер, Деникин реакционер? Отчего же не вы на их месте. Никто их не назначал. Офицерство реакционно? Ну что же такое? Это его право в свободной демократической стране, каждый волен исповедовать какие угодно убеждения.
Но Горн заявил мне, что каждый должен делать свое дело, «Вы, офицеры, должны воевать мы, юристы, общественные деятели, мы будем делать общественные дела, делать политику. Мы не виноваты, что не умеем воевать, что не знаем техники».
«Подумайте, что Вы говорите! сказал я ему. Расшифруйте Вашу мысль. Вы говорите офицерству, что должны умереть за дело, которое будете делать Вы, за ваше дело. Но в Гражданской войне позвольте каждому сознательно участвовать в деле».
Мы ругались еще долго, но расстались довольно мирно. Он теперь убежден, что я заядлый реакционер, только потому, что я отстаиваю право и других свободно мыслить.
Когда я пришел домой, оказалось, что доктор Кох уже был у Маруси. Так досадно, что я не присутствовал и не расспросил его. Мне передали, что он нашел инфлюэнцию и в правом легком внизу... хрипы. Отчего хрипы? Что это, воспаление или... кажется, все-таки воспаление, хотя Кох сказал, что «у нас это даже не называется воспалением».
Я мучился всю ночь бессонницей и кошарами. Мысли и о Марусе, и о будущем, и о «Китобое», и о моторах.
Маруся спала не худо, лучше, чем прошлую ночь, и не кашляла. Температура нормальная. Но условия, в которых она находится невозможные: комната сырая, холодная, крохотная... Вилькен [288] сказал мне, что в санатории комнат нет, а было бы хорошо поместить Марусю в условия нормальные, а не в такие, в каких она сейчас, бедная, живет. И девочки нездоровы, хотя их комната хорошая... сравнительно. Удивительно, что я... жив еще. В конце концов, комната тети Маруси, хотя и проходная, теплее других и наши Маши сидят там у печки целый день.
В полдень у меня Тыртов и Лушков, а затем Кнюпфер. Я ему поручил здесь разузнать, что можно, о тоннаже, а затем согласился послать его и Колландса{509} в Лондон. Кнюпферу нельзя доверять. Это человек фантазер и, увы, спекулянт, правды не говорит, но энергии у него хоть отбавляй. Что можно, то он сделает.
Потом доклад Недзвецкого. Он просил меня провести сокращение штата М<орского> управления. Не своевременно это. Я хотел сократить их собственной властью, но... там потребовалась прибавка какая-то в сто рублей, и их взяли. Затем приказ, который очень, очень огорчит многих и многих, это согласование содержания с армейцами. И так на нас <2 нрзб> все за разные якобы привилегии, а это настоящая привилегия и Бог знает за что, но, конечно, я мог терпеть нападки и брань, а офицеры бы получали да получали. Впрочем, не без смущения подписал приказ.
Вечером я зашел к Ник<олаю> Ник<олаевичу>. Он мне дал прочитать телеграмму Колчака, которую Саблин, посол в Лондоне, переслал через военного агента в Копенгаген, а тот через англичан Юденичу. Англичане наглейшим образом и без всяких тонкостей и церемоний, разорвали и вскрыли пакет и... Слава Богу, хоть телеграмму доставили. Следовало бы открыто телеграфировать и Саблину, и Потоцкому, что способ передачи через англичан имеет неудобства.
А телеграмма Колчака заключалась в том, что Колчак благодарит Юденича за его труды, уверяет, что неудачи его являются следствием чрезвычайно трудной обстановки, но в то же время предлагает ему ехать в Париж для доклада Сазонову и переговоров с союзниками о дальнейшей помощи. Это отставка! И, вероятно, она явилась результатом телеграмм и сообщений Степанова (?) (Далее вырезана часть текста объемом около 30 знаков. Примеч. публ.)
Но сейчас Юденич не может уехать. Все сказали бы, что он сбежал, что приказание Колчака им же провоцировано. Я ему посоветовал телеграфировать Колчаку, что, пока не выяснится вопрос о переводе войск на Юг, он уехать не может. «По этическим причинам не могу», сказал Юденич. [289]
Я ему сказал также о моих опасениях, что в случае несчастья с Колчаком Сибирское правительство может закрыть кредиты. Может случиться даже, что Гулькевич закроет кредит сам, если перестанет получать из Омска поддержку. Будет себе жить на наши деньги, если они у него еще имеются.
«И очень может быть», сказал Юденич.
Марусе не лучше, хотя температура нормальная. Так меня беспокоит, что она слаба и что нет у нее сил бороться. Верочка вчера целый день проплакала и ничего есть не хотела.
Утром я был у Юденича, и он мне подписал мои доклады. Потом мы вместе пошли в Церковную посмотреть телеграммы о тоннаже. Почему-то Сенютович (Троцкий) озабочен этим вопросом. Почему-то он сносится через Долуханова (?).
На Церковной я видел подробные отчеты о денежных расходах, которые ведет для Юденича Гарденин. В газетах появились наглые статьи каких-то общественных деятелей, не подписавших, однако, своих фамилий. Эти деятели или эти анонимы требуют у Юденича отчет в израсходовании им громадных сумм. Совершенно большевистский прием. Люди с улицы или прямо улица предъявляют какие-то юридические права. Каждый, кому не лень, может требовать, чтобы я перед ним отчитывался. Я помню, как на «Петре Великом» к командиру обратились «от имени народа» группа хулиганов матросов, не имевших никакого отношения к казенным деньгам. Кто же может требовать сейчас у Юденича отчет? Науськивают офицеров, и они желали бы разделить остатки данных Колчаком денег. Ведь и во время революции первое, что делали, это делили казенные суммы. Это делали матросы; теперь это желают делать офицеры.
Газета «Верный путь» ведет кампанию против Юденича, и «Свобода России» тоже. Обе газеты пытаются подорвать веру в успех борьбы против большевиков, уговаривают не ехать на Юг, к Деникину и т. п. Все статьи направлены не против большевиков, как можно было бы ожидать от органа правительства, которое первым пунктом своей программы поставило борьбу с большевизмом.
Если бы у меня было время, если бы у меня было... письменный стол, я бы написал статейку на эту тему.
Гарденин мне рассказывал, что в смете правительства указано, что в Финляндию послано 65 миллионов. Но денег этих «они» (т. е. Гарденин и Юденич или Юденич и Гарденин) найти не могут. Он [290] мне высказывал свои предположения относительно этих денег, т. е. денег С<еверо>-З<ападного> правительства. Перед отъездом отсюда их надо будет уничтожить. Ввиду пропажи упомянутых 65 миллионов проштемпелевать остальные. (Впрочем, это я как будто не совсем понял. Ведь номера отосланных в Финляндию денег известны.)
Вследствие того, что денежных знаков, самых разнообразных, выпущено в России бессметное число, чеки Сев<еро>-Зап<адного> фронта, которых сравнительно немного, будут очень в цене.
Я высказывал Гарденину опасение, что в случае, если с Колчаком что-либо случилось, не дай Бог, Сибирское п<равительст>во закроет кредит и Юденичу, и мне. Между тем у нас обоих есть обязательства. Я ему сказал, что просил Гулькевича положить находящиеся в моем распоряжении деньги на мое имя в банк, но он не сделал этого. Я вообще боюсь, что денег у Гулькевича нет.
Гарденин согласился с моим мнением и сказал, что вообще большая была ошибка класть эти деньги в кассу Гулькевича. Теперь Юденич распорядился перевести 100 тысяч фунтов в Лондон, но будет ли это исполнено.
Я просил вчера Ал<ександру> Никол<аевну> Юденич пригласить к Марусе Цейдлера, доктора, который заведует госпиталем в Конияли. Цейдлер (брат хирурга), друг Белоголового{510}, друг Надежды Алекс<андровны> Кашерининовой{511}. Надо надеяться, что его метод лечения тот же, что и у наших друзей, а то Кох отличный врач, но пичкает лекарствами, и мы запутались, в конце концов, что же надо принимать и когда. Цейдлер пришел сегодня. Это неловкий с виду, пожилой человек, плохо говорящий по-русски. После оскулотации он мне сказал, что сейчас у Маруси нет ни плеврита (был ли он!), ни воспалительного процесса в легком. Слышны небольшие хрипы, но это просто катар. В общем, инфлюэнция и надо пролежать еще дня три. Я высказал ему мои мучения вследствие постоянной боязни заразить кого-нибудь туберкулезом, а теперь, в особенности мне страшно, т. к., несмотря на мою щепетильность, все-таки нельзя поручиться, что я не кашляну, не чихну в комнате больной, где живу и я. Цейдлер мне сказал, что думает, что я в том состоянии, в каком, по-видимому, нахожусь, не опасен. Самые опасные больные это те, которые сами не знают, что они больны, и никто этого не знает.
Он мне сказал, что Маруся не крепкого здоровья, но решительно ничего угрожающего он не видит. Колит очень-очень мучительная вещь, но «заворота кишок», относительно возможности [291] которого я его спросил, быть не может, и он даже засмеялся. Он мне сказал, что Маруся чрезвычайно нервна (я это знаю). Он отказался принять гонорар, сказав, что не практикует.
Слава Богу! Я немного успокоился. Слава, слава Богу!!
Я ездил на крейсер Д... с Лушковым. Я был в форме, и меня встречали «захождением». На крейсере шло артилл<ерийское> учение, и караул мне поэтому не вызывали.
Разговор опять о «Китобое» и «моторах». Английский капитан ужасный тугодум и с трудом понимает, в сущности говоря, действительно не простую обстановку. О «Китобое» сравнительно быстро мы кончили. Он мне предложил передать его англ<ийскому> адмиралтейству, я его просил ходатайствовать о разрешении «Китобою» перейти в один из русских портов, в Мурманск. Переход будет сделан на мой счет, но требуется моральная поддержка и содействие Англии и... если бы она дала уголь (ведь требуется всего 100 тонн), мы были бы чрезвычайно признательны. Капитан обещал телеграфировать в Копенгаген.
По вопросу о моторах мы помучились дольше. Капитан сообщил мне телеграмму Duff, в которой тот заявляет, что Англии нет никакого дела до моторов (между тем я их купил только потому, что Кован обещал мне свое покровительство моторам, которое он принимал под свое командование). Duff советует передать моторы эстонцам, капитан поддерживает этот совет. Я ему говорю, что Эстония нам сейчас враждебна и что я передавать ей моторы не желаю. «Она может их отобрать у вас за долги Лианозова».
Долги Лианозова меня не касаются. Ни одной копейки Лианозова не было мною получено, и моторы куплены на счет другого бюджета, который у меня был. «Все русские белые правительства должны отвечать друг за друга, сказал мне в ответ капитан. Англия должна быть беспристрастна к обеим сторонам. Почему мы должны преимущественно становиться на вашу сторону, а не на сторону Эстонии?» Потому, ответил я ему, что вы поддерживаете борьбу белых против большевиков, а Эстония заключила с большевиками мир. До сих пор мы считались с англичанами союзниками, разве больше этого союза нет? Англичанин смущенно улыбался.
Как бы то ни было, с моторами положение скверное. Их отберут. И хотя я приказал принять меры, чтобы эстонцы на них могли ходить только под веслами, боюсь, что этого не <1 нрзб> сделать.
Я прошел на «Китобой». Команда выглядит смущенной. «Все будет хорошо, сказал я ей, подбодритесь». Я не решился сказать команде, что «Китобой» уходит в Мурманск. Известие это [292] сейчас же, вероятно, сделалось бы известным эстонцам. Да я не думаю, чтобы наши очень бы мечтали о Мурманске.
Вечером у нас была Александра Николаевна Юденич. Я проводил ее потом до Hotel, но сам не зашел к ним, хотя надо бы было повидать Юденича.
Погода чудесная, много снега, ясно.
Воскресенье. Марусе немного лучше, но Верушка слегла. Тоже инфлюэнция, жар насморк. Маша сильно кашляет. Совсем лазарет. Приехала наша милая Эмми. Все ей рады, а девочки с ума сходят.
Утром у меня был Новопашенный. Он мне сказал, что и Кукель{512}, и Егорьев{513} отказались принять деньги для помощи Бахиреву и другим. Он просил вообще прекратить с ними всякие сношения.
Семья Новопашенного перебралась в Финляндию. Перебежал и Сахаров Лев Валерьянов<ич>{514}.
Новопашенный просился поехать в Финляндию. Он, между прочим, сказал мне, что считает себя подчиненным непосредственно главноком<андующему>. «Как так? спросил я его. Это недоразумение, и Вы подчинены непосредственно только мне». Он начал спорить. Я прекратил этот спор, потому что ко мне пришли Тыртов и Ососов. Я ему сказал, что мы переговорим потом с ним. Я ему еще сказал, что я за тридцать лет, что служу во флоте, конечно, не безызвестен морским офицерам и, вероятно, не имею у них репутации честолюбца и карьериста. Теперь я тяжело болен и не могу мечтать о какой-либо карьере. Поэтому я заинтересован вопросом о его деятельности исключительно с точки зрения пользы дела. Я считаю, что если здесь никто не знает, что он делает, никто не отвечает за то, что он делает, система нарушается. Случись с ним что-нибудь и все остановится. Вопрос не в лицах, а в системе. Возможны со стороны лиц и злоупотребления, и ошибки. Они не должны быть безответственны. Если он одной своей половиной подчинен Юденичу, другой мне или, может быть, Краснову, то, в сущности, он никому не подчинен и действует на свой страх. Но отвечать за него буду, конечно, я, т. к. он морской офицер и даже назначен с моего разрешения, равно как и все его подчиненные назначены мной. Мы расстались с Булак-Булаховичем, т. е. с Новопашенным, довольно мирно. Он мне сообщил, между прочим, что состоит в партии социал-революционеров!!! [293]