Девочки пошли сегодня первый раз на урок к учительнице. Я их провожал. Вере ужасно хотелось нести тяжелую сумку с книгами. Ей, конечно, казалось, что весь мир на нее смотрит. Забавно, что мы ошиблись квартирой и вместо № 5 я позвонил в № 8. Их впустил какой-то почтенный старичок, и я уже стал спускаться по лестнице, когда услышал вновь их встревоженные голоса, поднялся к ним и выяснил недоразумение. В сущности, я подивился своему легкомыслию.
Я был у англичан. Я сказал Хортону, что боюсь, как бы эстонцы, которые разоружают сейчас самовольно наши части, не явились по усердию своего разума на «Китобой» и на моторы и не вздумали бы разоружать и их и требовать спуска Андреевского флага. Адм<ирал> Питка уже запрашивал, во чьем владении находится «Китобой», с чьего разрешения он стрелял в Гунгербурге и т. п. Я просил Хортона написать официально Питки, что «Китобой» и моторы числятся в составе сил под командой англ<ийского> адмирала Кована. Хортон уклонился от этого, но он категорически заявил мне, что я могу быть спокоен, что он не допустит никаких оскорблений нашему флоту. Он меня угостил виски с содой, а я его поздравил с днем рождения англ<ийской> королевы.
Скверный, пасмурный, грязный день. В полдень ко мне приехали com<ander> Brisson, Zipleir (Ziepler) и Алмазов. Разговор об общем политическом положении. Brisson очень определенно отрицает независимость Эстонии. Я ему сказал, что поддерживаю ее обеими руками. Независимость Эстонии, Финляндии, а может быть, и других государств бывшей России факт, с которым надо считаться, а не закрывать на него глаза. Надо сейчас же сделать из признания факта конкретные выводы и использовать его.
Я говорил с Brisson о «Китобое». Если англичане уедут, как я этого ожидаю, могу ли я рассчитывать, что французы примут на себя заботу о «Китобое». Могу ли я надеяться, что они окажут ему необходимую поддержку. Он отвечал утвердительно. Brisson уходит в Биоркэ для свидания с Кованом. Я его попросил поговорить с ним о нашем здесь деле. Я попросил Бриссона взять с собой Шуберского, и тот согласился на это. Я не должен был этого делать! Это слабость с моей стороны: Шуберский плутоватый малый, и Бог его знает, зачем он едет в Финляндию, почему его туда не пускают и т. д.
Я зашел к Н. Н., и он подвез меня на Антонову гору. Сам Н. Н. не был на заседании П<равительст>ва, но просил меня быть. Правительство [234] в ажитации. Эстонцы просили его покинуть территорию Эстляндии (Эстонской республики). Они хотят заключить мир с большевиками, и наша армия, так же как и Правительство, им мешают. «Наши дороги расходятся», говорят эстонцы. Вероятно, ликвидация и армии, и правительства требуются большевиками. Как тонки, так сказать, легальные чувства эстонцев.
Я сообщил Правительству (тьфу!) о положении дел, о расстройстве нашего тыла, грабежах обозов, подвижного состава, об обречении на тяжелую работу по добыванию торфа и сланцев наших солдат, об уничтожении связи между армией и ее тылом, о намерении эстонцев зажать нас под пресс и оттуда из-под пресса выкачать все боевые элементы и влить их в свою армию и т. п. На основании этих возмутительных фактов я считал, что нам надо составить декларацию и адресовать ее союзникам. Лианозов составил декларацию эстонскому правительству, но бледную, водянистую.
В 4 ½ час<а> у Юденича. Свидание с Etievan{436}. Были еще Hurstel и Bonne (?) и Алексеев.
Etievan только что приехал из Финляндии. Он в приподнятом тоне выразил свое восхищение перед la belle prouesse de l'armée russe{437}, едва не взявшей Петрограда. Погрустил об отступлении, обещал всячески поддержать наши намерения и спросил, в чем они состоят.
Юденич объяснил положение вещей. Указал на озлобление, существующее между нами и эстонцами, являющееся результатом намерений Эстонии заключить мир, и помехой, которую русская армия этому намерению составляет. Он считает, что необходимо незамедлительно решить вопрос, может ли русская живая сила продолжать существовать на этой территории, и если союзники решат этот вопрос положительно, то будет ли особый участок фронта, а еще лучше особый фронт, например на Псковском направлении, дать ей тыл, коммуникационную линию, под контролем и гарантией союзников или... или всего этого нельзя устроить (а он думает, что нельзя, это уж поздно), то пусть союзники заключат письменный договор с Латвией и помогут перебросить армию в Латвию.
Etievan обещал оказать свое содействие.
Я вернул мой долг Юденичу. Я очень много еще должен, и мои долги лежат тяжелым камнем у меня на сердце. [235]
Все та же скверная погода. Все так же утром я провожаю девочек на урок. Маруся идет вместе со мной, и потом мы обыкновенно делаем маленький круг по городу, bras dessus bras dessous{438}. Я предпочел бы гулять так где-нибудь с ней под другим, теплым небом, где нет большевиков, где жизнь идет мирно, тихо, где бывает и горе и печаль, но где нас не ждут ужасы.
Говорят... говорят (и это правдоподобно), что Развозова и Бахирева страшно пытают.
Хочется не думать об этом, и думаешь, думаешь, думаешь... Спрашиваешь себя невольно: нет ли моего участия в их гибели? Бедная Мария Александровна!{439} Милый Развозов! Милый, дорогой мой Михаил Коронатович!..
Завтрак у Юденичей. Я по обыкновению сидел рядом с мадам Hurstel... Она рядом с Etievan... Маруся рядом с Hurstel. Были еще Петр Константинович, Владимиров, Bonne.
Etievan рассказывал... черт знает что! Как будто бы на параде по случаю заключения мира он видел, как зрители, насевшие массами на ветвях деревьев, faisaient leurs petits besoins{440}... так что внизу должны были открывать зонтики. Алекс<андра> Ник<олаевна> Юденич, немного чопорная, улыбалась кончиками губ при этом рассказе, a Madame Hurstel хохотала как сумасшедшая.
Под конец обеда Madame Юденич начала с Etievan политический разговор, что было и неуместно, так как ее могли слышать (портьера в соседнюю комнату все время колыхалась), и несвоевременно, т. к. было ужасно поздно. Только в пятом часу встали из-за стола и устроили с Etievan конференцию.
Etievan... очевидно, под влиянием Hurstel'a, под влиянием разговоров с Лайдонером, с эстонским правительством... скис. Он говорил совсем в другом тоне, чем вчера. На него подействовали все услышанные им... анекдоты о наших порядках. Он назвал уже нашу армию «une mauvaise armée»{441}. Он привел целый ряд аргументов эстонцев против сохранения нашей армии. Армия эта враждебна эстонцам. Во время наступления все (все, генералы, офицеры, солдаты) называли Эстонию «une Republique de pommes de terre!»{442} (мы невольно прыснули, и он сам не мог не расхохотаться.)
Дезорганизованная армия представляет собой опасность для Эстонии. Главное же... Эстония устала, ее народ хочет мира, хочет быть нейтральным, как нейтральная Финляндия. Сев<еро>-Зап<адная> [236] армия притягивает к Эстонии силы большевиков. Ее надо ликвидировать или перевезти на другой фронт.
Это сходится с нашим желанием, сказал Юденич. Отношения так испорчены, ненависть взаимна и так велика, что дело поправить нельзя, надо просить, чтобы нас перевезли.
Я, однако, не мог оставить без ответа... аргументы... Etievan: наша армия une mauvais armée, она плохо организована. Она с мая месяца в непрерывных боях, ей трудно было сорганизоваться, но она неизмеримо выше хорошо организованной армии эстонцев, потому что эстонская армия красная, а наша белая. В трудно переносимых условиях, неделями не видя крова, получая вместо хлеба муку, которую люди едят, поджаривая, вместе со снегом, на лопате над огнем, солдаты все же, за редким только исключением, продолжают борьбу с большевиками и не переходят к красным. Но если взять их за горло, они перебегут, тут ничего другого не остается. Дезорганизована армия главным образом тем, что у нее нет тыла, что нельзя наладить правильного ее состояния, снабжения, отдыха. Но ее дезорганизуют искусственно и потом пользуются этим аргументом, чтобы требовать ликвидации дезорганизованной армии. Конечно, люди, которых разоружили, которых предлагают для тяжелых работ по добыванию торфа, работ, на которые не идут обеспеченные эстонские рабочие, люди не могут сохранить свой военный дух и дисциплину, и голодные и раздетые начинают разбегаться и грабить.
Эстонцы ведут переговоры о мире, а что, если и мы начнем вести эти переговоры, и не только о мире, но и о союзе. Вы говорите, что Эстония имеет право договариваться о своих отношениях с большевиками. Армия, поставленная в такое положение, как наша, тоже имеет такое право, но если она этим правом воспользуется, Нарва будет взята.
Я обращаю внимание на то, что господа, которые подпишут договор с большевиками... здесь не останутся. Они уедут к вам, в Париж.
Эстония хочет быть нейтральной, как Финляндия, она устала, она хочет мира. Но она не может не понимать, что те, кого она называет своими врагами, Колчак, Деникин, спасают ее от разгрома. Она временно выйдет из борьбы, но когда Колчак и Деникин будут разбиты, участь и ее и Финляндии будет решена.
Etievan слушал, изредка поддакивая. Слушал и Hurstel, но кисло. Bonnee, потом, когда конференция кончилась и Etievan ушел, чтобы ехать в заседание правительства республики, взволнованный [237] подошел к нам, хотел и не мог ничего сказать. Было видно, что он-то не одобряет ни Etievan, ни Hurstel, которые сдали, которые встали или становятся на сторону эстонцев. Он, это ясно, на нашей стороне.
Только в 7 час. мы приехали с Юденичем на заседание П<равительст>ва.
Оно началось атакой Горна на Юденича. Горна и Богданова. Надо договориться, хотят ли работать с Правительством? Может армия существовать без Правительства?
Да всегда существовала раньше?
Будет ли работать с Правительством дальше? Если армия перейдет в Латвию, что будет с Правительством?
Чтобы дать Юденичу время подготовиться, я начал говорить. Я сказал, что двойственность действительно существует, что недоговоренность есть. Главноком<андую>щий избран Колчаком. Колчак дает средства. Юденич не мог считать себя при таких условиях кому-нибудь подчиненным, кроме Колчака. Но он не считал П<равительст>во состоящим при себе, но только ему приходилось действовать самостоятельно. Ему нельзя было не вести, например, переговоры самостоятельно с союзниками, потому что союзники ни с кем, кроме него, не хотели разговаривать. Ведь ни для кого не тайна, что Сев<еро>-Зап<адное> Правительство не признавалось Антантой.
Потом начал говорить Юденич. Он сказал, что как главн<окомандую>щий он признает себя подчиненным только Колчаку. Что желая идти навстречу Правительству и связать его через себя с Колчаком, он вошел в П<равительст>во. Если не удалась его совместная с П<равительст>вом работа, то, видно, такова судьба.
На вопрос, будет ли он продолжать с П<равительст>вом дальше, Юденич сказал коротко и ясно: нет. Я думал, что будет буря, но на самом деле все, по-видимому, были подавлены.
Мы вернулись пешком. Ник<олай> Ник<олаевич> был недоволен, что не выдержал. Не стоило разрывать накануне естественной смерти П<равительст>ва.
Я зашел в Kommerts{443} и нашел у Алекс<андры> Ник<олаевны> Марусю. Мы посидели с ней еще полчаса, напились чаю и пришли домой пешком.
В этот день, в былые времена, я всегда бывал у Варвары Павловны Тарновской. В этот день я всегда вспоминал ее. [238]
Верчик готовит сюрприз для Машутки, на день ее рождения, к послезавтрему. Она ходит с тетей Марусей по базару, т. е. по магазинам и лавкам, и ищет «подарочка». Любопытно, что-то она выбирает.
У обеих, бедняжек, отморожены, у Верчика пальчик на ноге, у Маши пальцы на руке. Как они ухитрились, Бог весть.
Маруся тоже нездорова: у нее несколько раз за эти дни делались припадки печени. Надо бы было ей опять в Nenos (?), и если бы были... прежние времена, культурные времена, так бы теперь, когда я уже адмирал, легко бы это было, у нас уже были бы деньги, достаточные для поездки; поездка была бы сравнительно легка. Сравнительно легко было бы бедной женщине вылечиться от тяжелого недуга. Теперь... надо терпеть, страдать. А страдает она сильно, моя бедная, милая. И страдает так терпеливо! Не то, что я!
Дни стоят по-прежнему скверные, оттепель, туман. Армии плохо, хуже чем при легком даже морозе.
Последнее заседание Правительства. Юденич не пошел. Я был и с удивлением увидел среди министров Маргулиеса. Ходили слухи, что он за спекуляции выслан, но он как-то устроился и приехал на один день. Порядок дня декларация, выбор представителя Правительства и ликвидация дел.
Декларация уже составлена Маргулиесом. Она разделяется на три части: в первой указывается, что эст<онское> правительство, ведя переговоры о мире с большевиками, считает дальнейшее пребывание С<еверо>-З<ападного> правительства на территории эст<онской> республики для себя неудобным. Aussi{444}... Сев<еро>-Зап<адное> п<равительст>во считает невозможным продолжать свою деятельность и удаляется, оставляя своего заместителя (о заместителе, по-видимому, договорились с Геллатом).
Вторая часть декларации парфянская стрела{445}. «Причины потери русской территории и расстройства и дезорганизации армии установлены Правительством, но в настоящее время не могут быть оглашены без ущерба для русского дела».
Третья часть похвала тем, кто сражался, кто подставлял свой лоб под пули.
Я возражаю: первая часть недостаточна. Нельзя только установить факт, надо выразить свое к нему отношение. Недостаточно сказать, что нас приглашают удалиться по случаю мира с большевиками и мы удаляемся. Необходимо, в сдержанных тонах разумеется, [239] заявить Эстонии, какую глубокую ошибку она делает, отказываясь от сотрудничества с русской армией для борьбы с большевиками и заключая с ними мир.
Вторая часть совершенно неприемлема: если причины потери территории и расстройства армии установлены, то пусть скажут прямо, какие это причины. Если их нельзя назвать, то пусть скажут, почему нельзя. Если и этого нельзя сказать, то лучше ничего не говорить, чем бросать в сражающуюся армию намек на какую-то тайну, может быть измену.
И потом, почему говорить лишь о потере территории и расстройстве армии, а не говорить о том, что П<равительст>во приглашается эстонцами выехать, что ему не удалось наладить отношения ни с кем, ни с эстонцами, ни с союзниками, ни с армией, что ему не удалось упорядочить финансы, почему не говорить о неудачах, постигших всех нас и в которых все мы виноваты, и вы, и вы, и я, а не только Юденич.
На основании мною сказанного, я предлагаю, если считается необходимым говорить о наших неудачах, сказать, что причины крушения наших надежд и бесплодности наших усилий могут быть установлены только впоследствии беспристрастной историей.
Я считаю долгом предупредить, что, в случае принятия большинством первой формулы, я буду считать для себя невозможным нести ответственность за декларацию Правительства и выйду из его состава.
Богданов и Горн заявили в ответ, что, в случае принятия второй формулы, они тоже выйдут из состава Правительства.
Лианозов пробовал, неудачно, предложить третью формулу, что причины будут установлены впоследствии, но мы все, кроме него, голосовали против.
Затем... первая формула прошла. Против нее голосовали Кондзеровский, Лианозов, <1 нрзб> и я.
Я начал составлять заявление о выходе из состава Правительства, но Маргулиес сказал: «Подождите, попробуем изменить формулировку, хотя она уже голосована, и найти компромисс». Я согласился, и мы, выпустив те строки, в которых говорилось об армии и территории, и заменив их надеждами и усилиями, т. е. не крушением и бесплодностью, кончили тем, что оглашение причин наших неудач не может быть сделано без ущерба для русского дела.
Это оказалось приемлемым для всех, кроме Богданова, но он не сделал из этого вопроса кабинетного... кризиса, что ли! Все голосовали за формулу, каждый понимая под ней то, что ему хотелось. [240]
«Причины поражения наших надежд (Маргулиес хотел всех наших надежд, но я возражал) и безысходности наших усилий не могут быть оглашены в настоящее время без ущерба для русского дела».
Причины эти, по-моему, отношение союзников, отношение Эстонии, препятствия, делавшиеся Сазоновым к выступлению Финляндии, упрямство Колчака и Деникина (Далее вырезана часть текста объемом около 100 знаков. Примеч. публ.) Правительство... Оно, конечно, ни при чем, оно бездарно и бесцветно.
Против первой части декларации говорили и Горн и Богданов, требовавшие не только оглашения причин нашего ухода из Эстонии, но и указания на то, что мы боролись за свое существование. Богданов требовал (и правильно) отчета перед обществом о деятельности правительства. Но, разумеется, такой отчет не был бы подписан всеми, не собрал бы даже большинства голосов.
«Вы великий искусник, сказал я Маргулиесу, в выработке компромиссов». «Профессионал!» ответил он мне.
Затем обсуждалось положение о заместителе Правительства. Петру Конст<антиновичу> и мне удалось ограничить его функции правом заключать соглашения и договоры имущественного характера для ликвидации дел и реорганизации учреждений. А сначала ему хотели дать «Верховные права». Ему предоставлено и представительство Сев<еро>-Зап<адного> правительства.
В сущности, Правительство, разъезжаясь в разные стороны, не имеет никакого права считать, что оно продолжает существовать, не имеет права на высказывание, но такова жажда жизни. Все они цепляются за свои портфели. И Лианозову будет льстить в Париже, куда он завтра едет, титул председателя Совета Министров. Сколько он будет лгать и рассказывать дряни. Но примут ли его еще! Примет (?) ли даже Сазонова?
Выборы! Кроме меня и Кондзеровского, все голосовали за Горна. Он немного поломался потому, видите ли, что не все были за него. Какова претензия!
Помощником ему Евсеева.
Потом были разобраны вопросы о газете (боюсь, что она попадет в руки наших социалистов), о деньгах, которые в количестве почти миллиарда лежат в Азовском банке. Но банк, вероятно, опасаясь, что ему попадет от большевиков, когда они придут сюда (а они, конечно, здесь будут), за то, что он держал эти деньги, требует их вывезти в пятидневный срок. Я в шутку предложил забронировать ими «Китобой». Я предложил тоже сжечь их. Но они стоят [241] 300 тысяч крон, чтобы напечатать, и печатали их шесть месяцев. Их история темна и неясна. Они напечатаны по поручению Юденича с разрешения Колчака и попали... по ошибке в руки Правительства (это сделал Шуберский){446}.
Я сказал о моих соображениях Маргулиесу. Сказал, что Омское п<равительст>во и даже Юденич могут потребовать отчета в них. Но Маргулиес не согласился. «Это народные деньги. Только Учредительное собрание может требовать отчета в их израсходовании». Я не стал спорить. Я его спросил, когда он уезжает? «Завтра, Влад<имир> Конст<антинович>, и уезжая я не скрою от Вас, что в душе у меня осталась горечь при мысли... что вы... вы, Владимир Константинович! Говорили в Нарве, что я... я... спекулянт!»
Я никогда не занимался никакими делами финансовыми и торговыми, Эммануил Сергеев<ич>, и не могу судить, причастны ли Вы к спекуляции. Я читал только, что все говорят, что Вы... спекулянт.
Вы, Вы... поверили этому? Я улыбался, потому что, кажется, я действительно верю этому. Но каков Горн! Это он пересказал наш разговор о Маргулиесе и Лианозове, хотя клялся, что ничего не передаст им.
Я вышел с Кондзеровским. «Ух! с облегчением сказал Петр Константинович. Слава Богу, развязались с ними».
Развязались ли? Боюсь, что будет немало судебных исков к П<равительст>ву и что не придется ли отвечать за него... персонально!
Машутке 12 лет! Подумать только! Маруся ей подарила свое колечко. Потом книги. Алеша, милый Алеша, прислал ей и Верчику лыжи. Верчик подарил... комик! оловянных солдатиков. Аннушка спекла крендель.
Я хотел бы, так хотел бы пожить хотя бы один день с моими, никого не принимая, кроме друзей. Но у меня сегодня целый день масса народу. Шиллинг, Четвериков, Кнюпфер, Новопашенный, Азаревич (?), кто-то еще и еще и еще. И у всех дела, нет, не дела, а делишки, а если дела, то, увы, такие, в которых я не могу помочь, например дела о высылке эстонцами из Ревеля или из Нарвы и т. п.
Новопашенный вернулся из Гельсингфорса. Он передал деньги Лампе (?), но я не думаю, что они пойдут на прямое назначение свое, но все-таки помогут хотя бы семьям. Я уверен, что Новопашенный ни словом не обмолвился о том, что эти деньги посылают [242] Юденич и... я. Наверное, все он сделал, ну Бог с ним, было бы сделано.
Он сказал мне, что англичане не доверяют Шмидту{447}, что будто бы знают, что Шмидт совершенно расстроен, что нервы у него не в порядке и что якобы, когда он перебегал вместе с Петровским границу, он кричал, если меня возьмут, я все выдам и т. п. Поэтому англичане отказываются работать со Шмидтом. Но, во-первых, никто им с ним работать и не предлагает, а просят их только помочь Шмидту приехать в Гельсингф<орс>. А во-вторых... я уверен, что это не англичане рассказывали пакости о Шмидте, а сам Новопашенный. Ох, не доверяю я этому господину, способному, но честолюбцу, и готовому из самолюбия, только чтобы не сознаться, идти на все. Не из самолюбия ли и Покровского защищает!
Тяжко мне с ними со всеми!
Поздно, поздно вечером я могу побыть минутку со своими, с женой, с девочками, с «рожденицей» нашей милой. Удивительно! 12 уже лет. (А умна как... как взрослая.)
Etievan был у эстонского п<равительст>ва и, говорят, очень «хамил». Вероятно, за спиной у него какая-нибудь нота Франции. По слухам, он сказал эстонским министрам, что им не видать независимости как своих ушей, если они не изменят своего поведения. Когда Лайдонер заявил ему, что русская армия им совсем не нужна, чтобы защищать Нарву, Etievan воскликнул: «Ну, значит вы подписали соглашение с большевиками и они обещали вас оставить, если С<еверо>-З<ападная> армия будет ликвидирована вами».
Но англичане... не поддерживали Etievan'a. У англичан, вероятно, тоже имеется соглашение с эстонцами. Сегодня получена нота эст<онского> правительства в ответ на заявление Etievan на необходимость изменения отношения к Юденичу и его армии. Эстонцы отказывают и соглашаются только на отъезд наш куда-нибудь, и то с гарантиями союзников, что отъезд этот не нанесет (?) каких-нибудь неприятностей эстонцам. Это значит, что от нас отберут оружие и повезут безоружных. Но больше всего им, разумеется, хочется получить дармовую рабочую силу, хотя они и отрицают это.
Я посоветовал Юденичу как метод воздействия отобрать эстонский флот, который был им временно дан для борьбы с большевиками. Теперь он им не нужен.
А мне эстонцы были всегда симпатичны. Вспомню только милого Юрисона моего петропавловского{448} рулевого. Но сейчас их искусственно натравливают и возбуждают. Уверяют, что мы против [243] их независимости. Но я, повторяю, готов подписать ее признание двумя руками. Я уверен, что мог бы уговорить Колчака, если бы увиделся с ним. Ведь это военная мысль ради ближайшей цели жертвовать дальнейшей. Ближайшая цель победа над большевиками. Надо все сделать, чтобы ее достичь.
Я решил ехать завтра. Ох, откровенно скажу, не хочется мне ехать. И, собственно, не стоит ехать, еду только из одно<го>, так сказать, приличия. Болен я порядочно. Мне бы, в сущности, в санаторий, лежать надобно бы было, а не воевать. Но ведь за что-нибудь да получаю же я жалованье все это время. Надо, надо ехать.
Алекс<андр> Ник<олаевич> добыл мне визу. Он сообщил мне, между прочим, что будто бы эстонское правительство лично против меня что-то имеет, что будто бы где-то я вел какие-то разговоры. Это очевидное недоразумение, т. е. что я вел какие-то разговоры, могущие быть обидными. Разве только Etievan насплетничал! Это, конечно, шутка.
А Юденич мне сказал, что Кован на меня рвет и мечет за то, что я его где-то назвал «жидом»{449}. Смутно стараюсь вспомнить где. Одно очевидно я неосторожен. Пора бы быть умнее! Ведь я порчу дело.
Так мне жалко было покидать своих. Я не взял ни Машутки, ни Верушки, хотя они и просились. Моя Маруся, конечно, поехала меня провожать. Алекс<андр> Никол<аевич> занял место. Вагон большой, без мягких сидений, постепенно наполняется.
Поезд трогается только полтора часа после срока. Публика солдаты, несколько женщин, кучка матросов человек в двадцать. Это все молодежь, и дурно воспитанная молодежь. Всем они мешают, кричат, ругаются, плюются, поют неприличные песни. Большевики это само собой разумеется, но, в сущности, наверное, люди не дурные.
Я старался догадаться, есть ли среди них агенты большевиков, и кажется, угадал кто. Это сравнительно пожилой матрос, с хриплым голосом, с манерами кафешантанного певца. Он всех веселил, он запевал, он рассказывал непристойные анекдоты, и он же время от времени вставлял фразу не то что большевицкого стиля, а так, около. «Бога на свете нет, я не видал его. Кабы Бог был, нас бы не посылали на войну» и т. п.
Вся эта компания говорила по-русски и пела по-русски, русские песни, русские романсы, среди эстонских песен и романсов [244] «Наливай, брат, наливай», «Сердце страдало» и т. д. Очевидно, связь с Россией есть, настоящей ненависти нет, все это раздуто, искусственно возбуждено.
Они вышли в Вейсенберге. Куда? В Кунду, что ли?
Перед Нарвой вагон наполнили русские, не то беженцы, не то обыватели. Разговоры русские о непорядках, хищениях, злоупотреблениях и т. д. Мне жалко было маленького ребенка, ехавшего в этой атмосфере дыма, грязи, криков и шума.
В Нарве нас встретил Тизенгаузен на автомобиле. Как дела? Дела плохи! С одной стороны армия разваливается, с другой стороны притеснения (?) мешают не только жить, но мешают воевать. Даже по улицам приходиться ходить с билетом. Солдат задерживают и отправляют в концентрационные лагеря.
Вавилов, маленький чудской мужчина, наш вестовой, по-видимому, обрадовался меня увидеть. Он болтун, и я дал ему возможность побеседовать.
Еще темно, еще я греюсь под тулупом, а уже сон нарушает стрельба. Все утро здоровая канонада в гунгербургском направлении и в южном тоже.
Днем дела М<орского> управления, вопрос как ликвидировать <1 нрзб> дело, не погубив сотни злополучных бедняков, вроде Шафрова{450} с девятью детьми, дяди Феди, Петрова, меня с семьей.
Зашел ко мне князь Долгорукий. Он мрачно смотрит на положение. По его словам, Глазенап как новый, как молодой увлекается и думает, что все еще можно исправить. Ничего исправить нельзя, все разваливается, катастрофа на носу, надо уезжать отсюда армии, скорее, скорее. Скажите это Глазенапу, а я еду в Ревель и буду докладывать об этом Юденичу. Не надо ли ему послать кого-нибудь в Париж. Я бы поехал.
Я говорил Долгорукому, что к Юденичу ежедневно обращается тьма народа с предложением ехать спасать дела в Париж, Лондон, Америку. А в Париже, Лондоне сидят сотни русских людей, генералов, адмиралов, полковников, общественных деятелей, которые ничего не делают, но которых надо заставить работать.
«Да я бы поехал в Париж на свой счет, только бы мне дали право разъяснить там положение дел».
Ну, это другой вопрос.
Я иду к Глазенапу. Стрельба то затихает, то усиливается. В каком чудесном домике живет Глазенап! Вся обстановка времен Петра [245] Великого. Синие кафели по стенам с библейскими изображениями, кресла вроде Марусиных, громадные часы, к сожалению испорченные, но которые должны, по-видимому, играть менуэт, еще что-то.
Глазенап не судил (?). Его окружают «убийцы», по выражению Юденича. Валь{451}, Штубе (?), все немцы. Впрочем, Валь, кажется, псевдоним. Я считаю Глазенапа чисто русским человеком, но вот поди ж ты! Кругом немцы и немцы, и Прюссинг выглянул, и какой еще!
Я рассказываю ему, что делается в Ревеле. Говорю, что я настаивал, чтобы Юденич начал сам переговоры с латышами, но он поручил это дело союзникам, думая, что они легче успеют договориться. Это правильно, но времени-то нет. Надо самому срочно все делать.
Глазенап со мной согласен, читает письма свои к Юденичу и его ответ. Рассказывает, что здесь, в Нарве, делается. Он совсем, совсем не розово смотрит на вещи. Но, конечно, он остерегается высказывать свой взгляд, потому что если уже и командующий будет мрачно смотреть на дело, то всем остается только разбежаться.
Вчера эстонцы (1 полк) пропустили (по соглашению, по-видимому) к нему в тыл три полка красных. Теннисон выслал резерв, и Глазенап тоже, и «прорыв» удалось ликвидировать, но... можно ли воевать при таких условиях? Не будет ли повторена попытка в большом масштабе? Не пропустят ли эстонцы не три, а десять полков?
Теннисон ничего не может. И Лайдонер тоже ничего не может. Эстонские войска это большевики самые настоящие. Здесь можно самое большее продержаться ну две недели, и в эти две недели надо перевезти армию на другой фронт. Глазенап показывает мне карту и высказывает свои соображения о новом фронте с базой в Риге, с плацдармом в параллелограмме железных дорог Рига-Валк.
Глазенап рассказывает, что увеличил армию с 5 на 10 тысяч штыков и одновременно уменьшил пайки на 50 тысяч.
Он молодчина, что и говорить, но поздно его назначил Ник<олай> Николаевич. Ничего теперь нельзя сделать.
Я предлагаю ему ликвидировать все морское управление, которое было создано ввиду... перспектив, которые теперь рушились. Но Глазенап не соглашается. Он тепло говорит о моряках. Он хочет... сохранить моряков. (Об этом можно думать, но нельзя говорить.) [246]
Я обедаю у Глазенапа. Мы вспоминаем с ним Мишу. Миркович (?), тоже Мишин товарищ, рассказывает о Мише тепло и сердечно. Говорит об Анюте{452}, об их имении. Мы строим планы, как выручить Мишу. Мечты <1 нрзб>!!
Стрельба стихает. Хорошо ли это? Это не всегда хорошо. Но не будем поросятами пессимизма (cochons de pessimiste{453}).
Я иду домой по скользкой, темной дороге. Дома я думаю, что будет делать наша армия, когда эстонцы заключат мир или перемирие с большевиками? Ее или предадут тотчас же или раздавят открытой силой. Или она сама перейдет к большевикам и соединится с эстонцами. Finis Esti!{454}
Мрачно у меня на душе, но я спокоен. Будь что будет!
Ночью стрельбы не было. Я спал и проспал. Встал только в 10 часов. Изредка бухали пушки. Выпало много снега, и деревья стояли пушистые от нависшего на них снега. Синицы перелетывали и стряхивали с веток хлопья. К сожалению, таяло. Река у моста и вниз и вверх от него вскрылась и текла холодно и неприветливо. Но дальше к устью виден лед, хотя на вид и не крепкий.
Телеграммы и совещания с Тыртовым и Лушковым о... ликвидации или, по меньшей мере, сокращении.
Обедал у Глазенапа, у которого столуюсь с Лушковым. Глазенап спокойно сообщает мне, что вчера, в 7 часов (когда стрельбы не было уже слышно) красные взяли «Криуши». Взяли без выстрела. Вся и все оттуда бежали. Мы потеряли обозы, пулеметы.
Наши люди бросают винтовки, потому что «без винтовок не погонят». Кое-где братаются. А вместе с тем он делал сегодня, по случаю Георгиевского праздника, смотр Талабскому полку и остался очень доволен им. В полку больше 1000 штыков, отличная пулеметная рота, рота разведчиков...
Надо отнять «Криуши». Это очень опасное направление. Глазенап говорит, я поведу наступление всем фронтом, думаю, что возьму назад и отберу Криуши.
Я замечаю ему, что, вероятно, когда он начнет наступать, большевики постараются обойти его правый фланг, предприняв тоже наступление от «Криушей». Они, верно, уже там накапливаются.
«Они будут бояться, что я выйду им в тыл». Им бояться нечего. Это Вам надо бояться. Вы сегодня имеете успех тактический, а они стратегический. Вы обойдете у них какую-нибудь часть, а они возьмут Нарву. Ваш успех может быть только частным, маленьким, [247] а их может решить дело. Я говорил это, потому что мне казалось, что Глазенап легкомысленно смотрит на предстоящую задачу. «Я возьму <1 нрзб>! Я думаю, что мы отберем «Криуши»!» Думай, но не говори, а то потом не будут верить. Но я от души желаю ему счастья. Он хочет ехать смотреть дело из 3-й дивизии. Молодец! Только надо не терять времени. Боюсь, что большевики начнут первые наступление. Ох, кажется, участь Нарвы висит на волоске. Может быть, мне потом будет совестно читать эти строки, но сейчас, по совести, мне кажется, что это так, не верю я эстонцам, не верю и нашим теперь войскам.
Боюсь я также, чтобы не ухлопали Глазенапа.
Ночь будет, вероятно, très mouvementée{455}.
Послал письмо Марусе с Беляцким. В письме 500 финских марок. Беляцкого я не знаю, но, конечно, мне и в голову бы не приходили какие-нибудь сомнения, если бы он не был страстный и крупный... игрок. А игрок это человек, способный на всякое преступление, по словам Михаила Коронатовича, бедного, бедного Михаила Коронатовича. Впрочем, по нынешним временам можно ли назвать преступлением мелкое мошенничество! Мне совестно, что я пишу эти строки. Ведь я Беляцкого совсем не знаю и даже не имею права сомневаться в нем. Нехорошо!
Верно, на меня подействовал разговор с Глазенапом о преступлениях по службе в С<еверо>-З<ападной> армии. О них много говорят. По словам Глазенапа, они преувеличены. Он, впрочем, отдает под суд Пермикина за мошенничество, Щуровского{456} за убийство мичмана Ломана{457} (спасибо!), предполагает отдать Ведякина. Избежит ли крупный осетр Яков участи плотичек и пескарей?
Сижу один. На улице тишина! Идет снежок, тепло, тает. Боюсь, что при общем развале наступление не только не удастся, но будет гибельно нам. Да оно и затягивается. Я жду другого, жду, что начнут сейчас наступать большевики. Несколько верст отделяет их от города, и они могут в нем появиться с минуты на минуту. Жутко думать об этом, но надо быть готовым умереть. Надо быть готовым, чтобы умереть с достоинством. Сейчас 7 часов вечера, все тихо, но в воздухе какое-то ожидание.
Одиннадцатый час! Наступление отложено на завтра 7 час. утра. Глазенап хотел взять меня с собой посмотреть поезда. Я согласился было поехать, но он потом сказал, что будет много ходить, а для меня теперь это смерть. [248]
Видел Никифораки. Он заведует всей санитарией армии. Говорит, больных 4 тысячи, около тысячи сыпным тифом. Много больных испанкой, много возвратным тифом. Нет белья, нет медикаментов, нет бани. Мертвецкие полны трупами, которых не хоронят уже три недели... (Далее вырезана часть текста объемом около 150 знаков. Примеч. публ.)
Глазенап заболел, голова, желудок, зубы и т. п. Он отправил своего н<ачальни>ка штаба Самарина к Юденичу и, кажется, затем еще дальше, в Ригу. Так и надо. Но кто останется старшим, если Глазенап заболеет. Прюссинг? Или я?
Не взять ли мне, в самом деле, командование в случае болезни Глазенапа? Не подтянуться ли мне? Не стиснуть ли зубы и не решиться ли сыграть ва-банк. Ну, подохну от чахотки через месяц, вместо того чтобы подохнуть через год; не все ли равно! Сейчас мне так легко заразиться «испанкой» или тифом, и тогда ведь это верная для меня смерть при моей болезни. Так не лучше ли уж умереть «с музыкой». Ведь все, все зависит от желания, от силы духа, от мужества, от упрямства, от... честолюбия. Пилкин, Пилкин, неужели в тебе его нет?
Может, оно и есть, да нет физической энергии, жизнерадостности, какая у меня была в 30 лет. Нет фосфора в мозгах, нет темперамента и потому нет творчества, нет силы.
Поднялся ветер, свищет в трубе, свищет в ставнях. Метель!..
Ночь прошла спокойно, и я опять крепко спал под полушубком. Утром проснулся и вижу луч солнца на стене. Говорят, морозец один градус. Вышел на набережную; солнце действительно светит, но сквозь тучи, и опять задувает от ZW. В стороне Гунгербурга бухают пушки; слышны орудия и с юга, вернее, даже с юго-запада. Нарва в довольно выдвинутом положении. В городе тихо. Где-то слышится трель пулемета, но это ученье... покамест. Вот кто-то выстрелил из винтовки, и еще, и еще... балуется кто-нибудь.
Синички перескакивают с ветки на ветку. А вот и снегирь, и еще один. Хорошо сейчас в лесу, где-нибудь, где нет боев. Да есть ли такой лес на святой Руси?
Я зашел в церковку. «Упокой, Господи, души рабов Твоих». Много их что-то читает дьякон. Верно, все воины! Отпевают ли их в госпиталях или так валят в землю «без церковного пения, без [249] ладана». Говорят, их раздевают до нитки служители госпитальные. Нажива сыпному тифу!
Пробовал с Тыртовым урегулировать вопрос о нашем офицерстве. Требуется сократить и штаты, и резерв. Самое простое для меня и самое радикальное решение было бы ликвидировать М<орское> управление и передать резерв в распоряжение деж<урного> генерала армии. Кронштадт далеко, флот далеко, надо в этом признаться и, следовательно, надо отказаться от мысли держать наготове наши морские кадры. Денег нет, или они на исходе, не сегодня-завтра все равно придется решиться. Но так трудно, так трудно вычеркивать живых людей из списка жизни и заносить их в список смерти.
Приехал генерал Новогребельский (Владимиров). (Далее вырезана часть текста объемом около 170 знаков. Примеч. публ.)
Владимиров рассказывал о грабежах эстонцев. Каждый день он препровождает в англ<ийскую> миссию протоколы об опустошенных вагонах, складах и т. п.
В Ревеле был большой пожар в складах министерства продовольствия. Сам Эйшинский, по-моему, несомненно чистый человек, но склады его оказались пустыми. Из <1 нрзб> все вывезено. Может быть, самими караулами.
Не позволит ли Ваше п<ревосходительст>во прислать сюда к вам двух человек, чтобы повесить. Это офицеры, пойманные на месте преступления в воровстве продовольствия. Необходимо, чтобы там, в Ревеле знали, что за это вешают.
«А что же, с удовольствием», ответил Глазенап.
И я скажу: это необходимо, но когда я представлю себе путь-дорогу этих несчастных маленьких жуликов, я морщусь от жалости и отвращения.
Разговор о крупных бобрах, на которых охотятся. Вся армия с напряжением следит за этой охотой и трепещет, чтобы бобры эти не удрали. Фамилий не называли, но я думаю, что это Пермикин, Нольде, Щуровский, Оглоблин. Я бы сказал... Родзянко, Ведякин.
Эх, Николай Николаевич! Отчего не ты занялся этим делом? Как бы это подняло твою популярность.
Владимиров звал меня с ним ехать, чтобы проводить штат. Уж не знаю.
Был Ziegler. Он приехал посмотреть войска я ему рассказал о положении дел и довольно откровенно намекнул, что если Ллойд [250] Джордж проведет свою мысль об оставлении России вариться в большевизме и об отказе в помощи со стороны Антанты, то Колчаку и Деникину не остается другого выхода, как обратиться к Германии. Он сказал, что это понимает.
Он уверял меня, что Франция сейчас по своему положению, финансовому и военному, не может нам помочь одна, на свой риск, и потому если она говорит решительно в нашу пользу, то значит, ее поддерживает Англия.
Он мне сказал, что им известно, что Носке (?) и Геллат куплены большевиками. Я выслушал с интересом его рассказ о ссоре Лайдонера с Питкой. Ziegler телеграфировал, что Питка был уволен за то, что не сумел скрыть злой воли эстонцев во время операции под «Красной Горкой».
Я выходил на набережную. Тихая, лунная ночь. Пальбы не слышно. В городе изредка пощелкивают выстрелы. Дышится легко.
Наше наступление не удалось. Воевать войска определенно не хотят.
Большевики очевидно «группируются»; очевидно, накапливаются где-нибудь у Криушей.
Я не верю показаниям, что они не хотят брать теперь Нарвы. Напротив, я думаю, что они подвезут еще новые силы, чтобы воздействовать на ход переговоров в Юрьеве.
Тихо! Только вода шумит выше моста, да изредка щелкают винтовки.
И гудит и гудит и гудит, целый день канонада. И много мыслей, заключений, предположений. Записывать ли их всех? Я думаю и об участи Нарвы, и думаю, что все висит на ниточке и что, если бы только большевики знали, как легко ее взять... Но они, наверное, отлично это знают, а Нарва все держится. Может быть, у них еще хуже, чем здесь. Но как бы там ни было, а наша С<еверо>-З<ападная> армия доживает свои последние дни.
(Далее вырезана часть текста объемом около 800 знаков. Примеч. публ.)
Дела о разоружении, о каком-то морском отделе у Крузенштерна или у Кондзеровского, не знаю наверное. Владимиров имеет совсем усталый вид. Двое офицеров, которых он поймал в том деле <la main> le sac{458}, офицеры по адмиралтейству, какой-то Принц (?).
Их повесят, увы! Мне жалко дураков. [251]
Политовский вернулся из Ревельского полка, который сейчас в Иеве. Он говорит, что наши разоруженные войска там в ужасном положении, голод, болезни, сыпной тиф, издевательства жителей. Жители, понятно, стараются не пустить к себе никого. Полковнику отвели угол в кухне. Когда эстонские солдаты узнали, что русский полковник там помещается, они пришли ночью, устроили в кухне танцы, заставили... танцевать полковника угрозами с ним покончить и т. д. Конечно, полковник оказался не героем! Конечно, его следовало бы сместить, т. к., наверное, войска знают случившееся и смеются.
Глазенап мне сказал, что эстонцы просили его поставить в «Кафор» (?) один полк в резерв. Лестно, конечно, но, значит, плохо же дело Теннисона, если он об этом просит.
Просит, а вместе с тем 4-ю дивизию, перешедшую из-под «Криушей» реку, разоружают. Глазенап хочет брать опять Криуши, именно с политической, а не военной целью. Я думаю, ему это не удастся: люди почувствовали, что мы уходим отсюда и... драться не будут.
Здоровая пальба на ямбургском направлении. А день хороший, маленький морозец, солнышко, деревья в инее. Я прогулялся немного по парку, хорошо, чисто, никого нет, только снегири посвистывают.
Глазенап все еще нездоров, голова, зубы, очевидно простужен. Рассказывал мне, что сюда, в Нарву, привезен н<ачальни>к железнодорожной охраны, некий полковник Оглоблин. Он, оказывается, был страшный грабитель, но всех, кто мог его уличить, и солдат, и офицеров, расстреливал немилосердно.
На него Глазенапу подали еще в Гатчине жалобу подчиненные Оглоблину два офицера, один из них капитан, а другой не знаю кто. Подали, конечно, секретно. Глазенап препроводил дело Юденичу, а тот прокурору, кажется. Через несколько времени, уже здесь, в Нарве, в поезд в котором жил Глазенап, прибежали в панике, бледные, трясущиеся, плачущие эти офицеры, т. к. их сейчас, вот тут, при выходе из вагона схватят, уже ждут для этого пять человек, и... расстреляют. И вот только теперь, через сколько времени, добираются до этого Оглоблина. На (Далее вырезана часть текста объемом около 150 знаков. Примеч. публ.)
Составили с Тыртовым и Лушковым проект сокращения нашей организации. Тыртов уехал с ним в Ревель, к Кондыреву. Надо бы было мне ехать... [252]
Отправил письмо Кондзеровскому, Марусе. Заходил ко мне Дуров{459}. Я сказал ему несколько приятных слов по поводу его поведения в боях во время наступления. Он предложил мне проект образования не то антинемецкого общества, не то антинемецкой армии. Комик!
Возвращаясь вечером домой, я шел по середине улицы. Глазенап мне рассказал, что как раз у наших домов сегодня зарезали офицера, а немного подальше другого, некоего князя Вяземского. Зарезаны они, конечно, эстонцами, солдатами-большевиками. Были и другие случаи нападения в городе на офицеров. Нападают несколько человек, представляющихся пьяными. В одной такой кучке было 8 человек, но она разбежалась, когда офицер, подняв руку, крикнул: бросаю бомбу. Но мне кажется, что бомбой легко убить самого себя или, бросив, надо бежать.
Не удовольство жить в таком городке и в таких условиях. Впрочем, пока я не знал, я гулял спокойно, совсем один и поздно вечером. Гулял не по городу, а большей частью по набережной, где пусто и никого нет.
Глазенап предупреждал, что опасны эстонские патрули, часто пьяные. И действительно, мне иногда приходило в голову, встречаясь с этими вооруженными людьми, что они под любым предлогом могут ухлопать из ружья и отвечать не будут. Не откликнулся, мол. Но, видно, все-таки убить человека труднее, чем думают.
Когда я подходил к нашим воротам, в них стоял, прикрывшись, какой-то субъект. Что он тут делал, кого ждал не знаю. Но я прошел мимо него с осторожностью. Конечно, это был какой-нибудь весьма мирный господин, поджидавший кого-нибудь из нашего дома.
Стрельба с перерывами продолжается сейчас 11 часов и до нас доносятся глухие удары разрывов. Говорят, большевики стреляли снарядами с удушливыми газами. Откуда они у них?
Пробовали утром брать «Криуши», и неудачно. Там оставлен теперь один только «танковый батальон», а IV дивизия отведена к «Жердянке» (?). Впрочем, в ней всего теперь 300 человек.
Командир конно-егерского полка рассказывал Глазенапу, что у него ушло к большевикам несколько таких солдат, за которых бы он поручился. Вообще наступает перелом в настроениях.
В газетах появилась правит<ельственная> декларация. Она преподлая: намеки темные на то, чего не ведает никто. Имеет (?) дурную прессу. [253]
Пример лицемерия. В эстонских газетах: «Русские офицеры из Ревеля не высылаются, но им предлагается дать расписку, что они в 2-недельный срок покинут город».
В первый раз мне пришла в голову мысль, не отправить ли мне семью в Германию. Что же, коли никуда больше не принимают!
Неприятно проснуться от пушечной пальбы, хотя я помню, что в Артуре даже во время бомбардировок команда спокойно спала. Но ожесточенная и сравнительно близкая стрельба, темная ночь, холод, сознание своей полной беспомощности заставляют скорее зарыться с головой в одеяло и опять заснуть до света.
Я погулял немного по набережной утром, потом занимался делами с Недзвецким. Вел разговор с Мих<аилом> Генриховичем Мирковичем о политике. Он рекомендует себя германофобом (тоже прием, сказал присутствовавший при разговоре Валь), но, в сущности, защищает соглашение с немцами. «Они не могу<т> нам помочь и не хотят», говорил я. Могут и хотят, возражает он и уверяет, что они делали Колчаку предложение без всяких условий (потому что всякие договоры клочок бумаги, все равно и без договоров возьмут, что хотят). Теперь, может быть, больше не хотят. Почему? Да положение изменилось, тогда армии не было, теперь они создали армию.
И Англия и Германия желают расчленения России. Одна Франция должна бы была желать Россию единой, могучей, как единственного естественного своего союзника.
Но не удивительно ли, и Англия и Франция проводят политику Германии, еще до войны опубликовавшей свой план создания на территории России малых государств.
Много удивительного на этом свете: разве не удивительно, что большевики кричат из окопов: кто за единую, неделимую Россию, тот иди к нам.
Приехал Самарин и привез неблагоприятные известия: ничто не делается там, в Ревеле. Все остается по-прежнему, или потому что ничего нельзя сделать, или потому что всем кажется, что положение не так плохо, а оно очень плохо. Самарин должен был ехать в Ригу для переговоров с Латвией. Эстонцы соглашались его выпустить, но с тем, чтобы назад он уже не возвращался.
Глазенап решил ехать сам в Ревель. «Я скажу Лайдонеру, чтобы он дал нам Псковский фронт, я ему скажу, что дальше так продолжаться не может, что мы уйдем сами». Вы ему это не говорите, [254] а то назад уже сюда не вернетесь. «Вернусь, пешком приду». Энергии много, но самоуверенности тоже не мало.
(Далее вырезан абзац длиной в одну строку, объемом около 35 знаков. Примеч. публ.)
Пришли письма от Кондзеровского и от Новопашенного. Создается особое «Военное представительство», под начальством Кондзеровского. Чтобы дать возможность Новопашенному проживать в Ревеле (а это нужно), он входит в это «представительство» н<ачальни>ком отдела Морского Генерального штаба (а самый штаб, верно, в Иркутске), таким образом он фактически явится руководящим всем морским делом, а мое место будет синекурой. При честолюбии, властолюбии и самолюбии Новопашенного он постарается все забрать в руки, и я не думаю, чтобы для дела и особенно для личного состава это было хорошо.
Колчак меня уполномочил стоять во главе морских здесь организаций. Я считаю это не правом своим, а обязанностью, и не могу от нее отказаться без указания или разрешения. Я не доверяю Новопашенному. Он преследует честолюбивые цели и ради них может наделать много пакостей. Я уверен, например, что он наговорил англичанам на Шмидта, которого он ненавидит просто потому, что они разно смотрят на вещи.
Я уверен, что Новопашенный стремится освободиться от меня, но я все-таки не ему хотел бы передать дела, а если уж на то пошло Вилькену. Да, много (?) у меня: Булак-Балахович, Кнюпфер, Вилькен, Новопашенный...
Написал письма Новопаш<енному>, Кондыреву и Марусе. От нее тоже получил два письма. Одно очень милое.
Был Ziegler. Он вчера объезжал фронт. Говорит, что одни люди в хорошем виде, другие в очень плохом, в зависимости от начальства.
Говорит, что с сожалением смотрел на Глазенапа, который и хочет, и может, но которому нельзя ничего сделать.
Я сказал Ziegler, что прикажу «Китобою» после ухода англичан и французов уйти в Ригу или в Стокгольм.
Неприятные зимние улицы. Какие-то типы шмыгают. Я шел с бомбочкой. Вещь хорошая, но только можно ей и себя уничтожить.
Канонады не слышно. Все тихо. Значит ли это, что все хорошо?
Видел альбом Арцыбушева портреты членов <Советов> солдатских и рабочих депутатов времен Учредительного собрания. [255]
Ленин, Троцкий, Зиновьев, Спиридонова, Коллонтай, Крыленко, Дыбенко, все знакомые и ненавистные имена. Неужели я заблуждаюсь и история, русская история, будет произносить их когда-нибудь с почтением и гордостью? Неужели будет забыта вся гнусная, грязная, жестокая и лицемерная сторона их деятельности и внуки будут гордиться всей этой мерзостью, как гордятся почему-то французы своим террором, называя его священным гневом народа. Неужели «русский бунт, бессмысленный и беспощадный», бунт солдатчины, бунт рабов даст России, даст человечеству счастье? Тьфу!!!!
Но ведь так рассуждали, или почти так, и французы конца XVIII столетия: бунт черни... А между тем все-таки такие лозунги, как Egalité{460}, хотя счастья не дали, но человечество под их влиянием прогрессировало. И, конечно, и теперь человечество сделает огромный шаг вперед. Но значит ли это, что, когда режут, не надо дрыгать ногами?!
Ночью пальбы не было, но под утро в Ямбургском, а затем в Гунгербургском направлениях слышна сильная канонада, слышны разрывы крупных, по-видимому, снарядов.
Я гулял по набережной. Зашел потом в кирху. Там было пусто. Не хотелось идти в нашу церковь: там шмыганье, кашель, сморканье, там надо стоять, а я устал. Мысли у меня тревожные об Алеше, которого мы вызвали... даром, у которого нет денег, которому мы с Марусей должны. Милый Алеша, прости, что я невольно обманул тебя надеждой принять участие в освобождении России. Если бы мы взяли Петербург, Кронштадт, флот... если бы освободили друзей, Бахирева, Развозова, сотни наших офицеров, как бы все были бы рады встретиться, тебя увидать, вместе с тобою начать работать. Но теперь... все другое. Я не могу ему предложить выбирать между <1 нрзб> лагерем и резервом. А с винтовкой в руках... я знаю, что у него не хватит сил. Да и есть ли смысл брать тридцати, сорока человекам винтовки, когда в тылу разоружают 12 тысяч.
Такой пальбы здесь мы еще не слышали. Это на Сало, вероятно. Красные, несомненно, хотят взять Нарву (да и как им не хотеть этого) и, по-моему, возьмут ее. Они долбят по эстонской позиции, по крайней мере, из 20 орудий, и эстонцы едва ли долго выдержат, пассивно терпя, этот бой. [256]
Чувствую, что падение Нарвы близко! Господи, дай мне и физические, и нравственные силы перенести предстоящие испытания.
Если надо испить чашу да будет воля Твоя. Пусть это будет за моих дорогих. Хорошо?
Деморализация в войсках так велика, что не только солдаты или офицеры, но н<ачальни>к штаба 5-й дивизии, по рассказам ее командира полковника Бобошко{461}, не подходит к телефону, когда его вызывают. Прострация полная!
Глазенап сообщил будто бы по прямому проводу, что у него «целый букет приятных новостей», которые он привезет завтра. Что это, ирония? Нет, конечно, но сейчас всякие решения уже запоздали.
Пулеметная и ружейная стрельба, и близко.
Всю ночь пальба, затихшая к утру. Я спал, несмотря на это, хорошо, только устаю я под тяжестью полушубка.
Жердянки взяты. Мы понесли, по-видимому, большие потери. В Псковском полку из 22 офицеров выбыло 16 в штыковом бою.
Красных тоже потеряли очень много, но их много и больше, чем нас. Увы! Они прорвались на этот берег. Удастся ли ликвидировать этот прорыв? Да если бы и удалось, все равно завтра он повторится. Это начало конца Нарвы...
Большевики с ожесточением атакуют Нарву с фронта, гвоздя позицию эстонцев «Сало», притягивая к ней все войска. Таким образом, они могут сравнительно небольшими силами обойти Нарву через коридор «Низы», «Жердянки», «Криуши» и захватить все, что выдвинуто вперед. Ими руководит опытный офицер. Спасибо, «товарищ»!
Милая моя жена и милые мои детки, Машутка и Верушка, я не знаю, по правде сказать, удастся ли нам выбраться отсюда. Может, еще и удастся. Если я пропаду вместе с другими, вы, по великой любви вашей ко мне, не говорите обо мне как о «замечательном Вашем и милом <1 нрзб>» (о милом можете говорить). Вы встретите, конечно, суровый и справедливый отпор. И действительно, в силу различных причин я выдохся раньше времени, я стал далеко от моих офицеров, я им не нужен. Если бы кто-нибудь сказал лет [257] 15 назад, что я буду тем адмиралом, каким я стал теперь, я бы рассердился крепко.
Но если меня будут уж очень бранить, скажите, дорогие мои: а все-таки наш милый <1 нрзб>, имея полную возможность и даже будучи обязан находиться в Ревеле при Юдениче, почему-то был в Нарве, где мерз в дырявой комнате, слушал пулеметы, ходил по темным улицам, по которым грабят и шалят, и, хотя мог уехать с любым поездом, все-таки не уезжал. Если он ничего не мог, такой больной, сделать, то хоть пример старался показать. Но отчего уж он не передал свои обязанности, раз он был тяжело болен? Потому что его помощники были люди молодые, способные, энергичные, но неуравновешенные, или честолюбцы, или в шорах, или спекулянты.
Нет, не хорош! Прости меня, Господи, за гордыню! Прости тоже, Боже, что еще чаши не выпил и что, может быть, начав за здравие, я кончу за упокой.
Может быть, если приличие позволит, я еще и уеду.
Я отпустил в Гельсингфорс на праздники Ал. Н. Лушкова. Il lya bien mérité{462}!
Туда он свезет мой журнальчик... Или это неосторожно?
Ночь прошла тихо. Утром я узнал, что Глазенап вернулся, но встретился я с ним только за обедом. Глазенап рассказал, что в Ревель был вызван Etievan. На совещании Глазенап настоял, чтобы и Etievan, и Юденич поехали в Ригу для переговоров с латышами. И тому и другому, по словам Глазенапа, по-видимому, очень не хотелось ехать, тем более по морю. «Всю дорогу буду б...», сокрушался Юденич, a Etievan очень интересовался... минами. И действительно, их немало на пути, особенно в Ирбенском проливе. Brosson настоял на путешествии.
Можно бы было поехать по жел<езной> дороге, но обратно Юденича, вероятно, эстонцы не пустили бы.
«Я им дал сроку 7 дней, да они еще выторговали у меня три дня, сказал мне Глазенап. Через 10 дней, если у меня не будет определенного ответа, выработанного решения об уводе войск, придется принять чрезвычайные меры.
На этом фронте войска не желают драться. Здесь дело испорчено окончательно. Хотя, если бы оказалась возможность здесь оставаться, наступление на Петроград по старым путям, на которых дважды потерпели неудачу, невозможно. А на новом фронте, увидите, как еще будут драться! Один переезд по ж<елезной> дороге [258] позволит войскам отдохнуть. А здесь, без отдыха, без крыши, сорганизовать, поднять настроение в войсках нельзя».
Я имел длинную беседу с Недзвецким. Это очень, по-моему, дельный офицер. К сожалению, он сильно пострадал физически во время немецкого плена, куда он попал с острова Эзеля. Ему всего 34 года, а он совсем старик.
Мы с ним наметили не то что план, плана нельзя составить, не имея никаких данных из штаба, а порядок, схему эвакуации, если таковая будет производиться. Я просил еще ранее Дм<итрия> Дм<итриевича> Тыртова, а теперь он же просил Недзвецкого объяснить положение всем семейным, всем служащим в Управлении женщинам. Указать им, что, может быть, придется идти пешком, придется пробиваться... кто только может, пусть уезжает... куда? Куда кто может. Но, увы! В том-то и дело, что путь только один присоединиться к беженцам. По-видимому, это почти так же страшно, как попасть к большевикам. И многие говорят: «Ну что же! Пойдем со всеми пешком. Ну что же! Будем пробиваться!» Конечно, это одни слова, и когда придется идти пешком, многих надо будет нести на руках.
Недзвецкий указал мне на некоторые мои ошибки. Действительно, я, может быть, нарушал права н<ачальни>ка в<оенно>-м<орского> управления. Моя обязанность была руководство и контроль, а я иногда распоряжался сам. Я смотрел на Тыртова, как на старшего офицера смотрит командир, а следовало смотреть на него, как смотрит на командира адмирал.
Говоря по правде, мой контроль был недостаточен. Тыртов очень хороший, умный и честный человек, но ему (как и мне) часто лень спорить и отстаивать свое мнение и зачастую он позволяет злоупотреблять своей добротой (а я-то! я-то!).
«Вязы» (это на этой стороне Наровы) взяты красными. Угроза на станцию «Корора» (?). На этой стороне наши части, согласно указанию Лайдонера, не могут действовать, а должны разоружаться. Но это политика Ревеля, а Теннисон сидит в Нарве и ему не хочется, чтобы его большевики повесили. Поэтому наши два полка (и еще три эстонские роты) направились в район Корора (?) для ликвидации прорыва.
Прежде это был бы вопрос простого расчета, но теперь... приходится думать, пойдут ли солдаты? Приходится гадать, удастся ли передать приказание? [259]
К вечеру стрельба опять разгорается. Жутко проходить по темным, пустым улицам, по которым скользят какие-то типы вдоль домов. Сегодня мимо меня, оглядываясь назад, стремглав пробежали два каких-то человека, по-видимому солдата.
Получил телеграмму от Тыртова, что он останется еще на денек в Ревеле. Тизенгаузен сегодня уезжает <1 нрзб>. Он уговаривал меня тоже ехать и послать Тыртову телеграмму, чтобы он задержался до моего приезда. Но сегодня совсем наши дела здесь плохи; в районе Корора действуют по эстонским сведениям пять полков, а по нашим шесть. Красные подошли чуть ли не на три версты к «Корора». Сейчас мне уезжать будет иметь вид бегства. Я сказал Тизенгаузену, что, во всяком случае, дождусь Тыртова. Я уеду, может быть, завтра, если путь будет свободен, Нарва не будет бомбардироваться и положение восстановится. В противном случае, как мне ни тяжело идти пешком или даже ехать в теплушке, я буду эвакуироваться со всеми. Подохну, вероятно, но ведь другого ничего не придумаешь.
Тизенгаузен спрашивал меня, не отложить ли и ему его отъезд? Не нужен ли он мне? Но я его успокоил.
Я сделал последние распоряжения по в<оенно>-м<орскому> управлению. Кому ехать (если возьмут), кому идти пешком. Радиостанцию взорвать (все равно отберут эстонцы), Кадровую роту не собирать. Пусть идет тот, кто хочет, а тащить с собой насильно коммунистов какой смысл?!
К сожалению, в в<оенно>-м<орском> управлении оказались запасы обмундирования, которое предназначалось для Гунгербурга и не было роздано, т. к. Гунгербург срочно эвакуировали. Отослать его в Ревель разграбят по дороге. Сдать в интендантство все равно разграбят, и оно достанется чиновникам. Решил передать его на броневые поезда.
Я один совершенно в большой квартире главноком<андую>щего. Холодно, темно! Скучно! Книг нет. Хожу по комнатам, думаю, вспоминаю...
К вечеру пальба разгорается все более и более. Я выхожу, чтобы идти ужинать к Глазенапу. Слышен нескончаемый гул от выстрелов и от разрывов. Это, несомненно, ураганный огонь. Такой канонады мы здесь еще не слышали. Видны и вспыхивающие молнии выстрелов. Направление Монастырек (?). [260]
«Хотите завтра воевать?» спрашивает меня Глазенап. «Если только не пешком, то отчего же!» «Так мы поедем с Вами посмотреть, что делается».
А положение, по-видимому, неважное. Красные чуть ли не в трех верстах от Корора (?).
Теннисон верх любезности. Тоже дурной признак. Наконец, разрешена эвакуация наших учреждений, но куда? В Иеве, где и так все полно, где люди держат очередь, чтобы попасть в дома.
Глазенап подписал приказ об эвакуации, но когда она начнется, еще не назначено.
«Сперва будем эвакуировать раненых», говорит командующий.
Итак, завтра утром я побываю на фронте. Я доволен.
Часов в 11 я возвращаюсь домой. Канонада затихает.
Как у меня холодно, неуютно, но зато спокойно: я один. Люблю одиночество. Прежде тут не переставала беготня, суета, шум, теперь тихо, тихо.
С утра хорошие новости. Прорыв к Корору (?) противника ликвидирован нами. Переход через Нарову у Криушей ликвидирован эстонцами. На Сало положение восстановлено. В одном месте наши отошли (стихийно) на две версты, но закрепились.
Я был готов к 10 часам ехать с Глазенапом, оделся потеплее, но напрасно. В полдень получил сообщение, что поездка отменена.
Говорил с Кохом (н<ачальни>ком дивизиона поездов). Поезда порядочно пострадали. По словам Коха, они стоят на открытой местности, под прямым прицелом неприятеля. «Чуть что, говорит Кох, тотчас истерические крики пехотных частей: вперед! вперед! вперед!»
Поезд из Ревеля запоздал, и я увидел Тыртова только в два часа. Он пришел с Недзвецким. Оба они меня уговаривали уехать, чтобы не разделять и не испытать трудной эвакуации. Да! Она мне не по силам.
Я передал Дм<итрию> Дм<итриевичу> 2500 эст<онских> марок... на всякие экстренные расходы. Это гроши, но у меня больше нет. Я отдал и ему, и Недзвецкому два карабина, которые у меня были, и ручную гранату. Я просил их еще зайти часов в 5 перед моим отъездом. Я решил ехать на праздники.
(Далее вырезан абзац объемом около 160 знаков. Примеч. публ.)
Мы обедали вместе. Прюссинг говорил всякую дрянь об Юдениче. Рассказывал вновь о Сарыкамыше и о Драценке. Между прочим, [261] новая деталь: Драценку уговорил командир одного из полков в резерве (имени его, к сожалению, не знаю). Он был местный житель, знал отлично дороги и вызвался провести полк через горы в тыл Энверу-паше{463}.
Прюссинг намекал даже на то, что Юденич... не честен в самом вульгарном смысле этого слова.
Я решительно оборвал этот разговор. Во-первых, я этому не верю, а во-вторых, я как-никак н<ачальни>к штаба Юденича.
«А я люблю старика», сказал Глазенап, и я поддержал его в этих чувствах.
Умный и хитрый Миркович лукаво улыбался. «Что вы?» спросил я Мирковича. «Вспоминаю прокламацию большевиков, в которой они называют Юденича шулером и пьяницей». Я рассердился.
(Далее вырезан абзац объемом около 120 знаков. Примеч. публ.)
В 5 час. ко мне опять пришли Тыртов и Недзвецкий. Они меня проводили до автомобиля. Мороз порядочный. На станции, несмотря на ранний час, столпотворение вавилонское. Неужели это все беженцы? Я сел в военный вагон, но в нем уже едут какие-то дамы, наши, русские. Много офицеров, и наших, и эстонских. Мне удалось взобраться на верхнее место. Говорят, что бывают случаи протестов со стороны эстонцев на то, что русские занимают всегда верхние места, но мне никто ничего не сказал. Правда, в ногах у меня кто-то поместился, но и то, испросив позволения.
Скоро вагон набился... доверху; всюду стояли, сидели, лежали, толкались, переругивались, смеялись, курили, плевали, ужинали, выпивали, охали и смеялись. Все, по-видимому, были в слегка возбужденном настроении, вероятно ввиду отъезда из небезопасной Нарвы.
Вот уже семь с четвертью, час отъезда, вот восемь, вот девять... поезд наш начал какое-то маневрирование. Его куда-то подали... назад, а не вперед, на какой-то запасный путь. Настроение пассажиров, видимо, сильно упало. То тут, то там слышатся предположения, что путь отрезан, что поезд не пойдет... Вдруг... что-то сверкнуло, послышался тяжелый удар, звук разрыва. Все притихли. «Тяжелыми предметами кидаются», сказал какой-то офицер. Разом поднялся шум и споры. Кто-то рассказывает, что уже вчера было несколько попаданий в городе. Что есть убитые и раненые, что разрушены дома в Кегсгольме. Еще один удар, но, кажется, дальше, чем первый. Мало шансов, чтобы попал в поезд, но если бы попал... из вагона не выбраться: проходы битком набиты. [262]
Да что такое, отчего поезд не уходит? В чем дело? Слышатся взволнованные голоса. Долго спустя выясняются, что принимают и грузят в вагоны раненых. Поезд то двигается вперед, то осаживает. Очевидно, прицепляют санитарные вагоны.
Уже десять часов. Наконец в одиннадцать мы трогаемся, медленно, подолгу останавливаясь на всех станциях и полустанках. В вагоне теперь шумно, весело, смех, шутки, русский и эстонский говор. Какой-то русский сухопутный офицер, по-видимому прямо с фронта, порядочно поддавший, в страшно приподнятом настроении, то рассказывает свои впечатления мы их горы положили, красных, мы бы их остановили, кабы... он остроумно намекает на отсутствие поддержки со стороны эстонцев. То он (очень не глупо) пустился в рассуждения о политике, предсказывая, что если русским белым армиям не дадут возможности опираться на какие-нибудь пункты, подкрепленные Европой, то... он не доканчивает. Но эстонцы подхватывают этот вопрос и начинают уверять, что им никакой помощи не нужно. «Мы одни еще год продержимся», с воодушевлением кричит какой-то эстонский офицер.
«Ведь и нам и вам кто поможет?» спрашивает пьяный капитан. «Красные офицеры, вот кто помогает, сам отвечает он на свой вопрос. Всякий артиллерист вам это скажет».
«Будьте осторожны, господа, говорю я, всюду шпионы большевиков, кто поручится за то, что их нет в этом вагоне».
«Ваше Прев<осходительст>во, люблю моряков», в восторге вопит капитан, но его удерживают, и он начинает по-эстонски командовать какой-то воображаемой батареей: первое орудие, второе, такой-то прицел и т. д. Он требует, чтобы эстонские офицеры принимали его команду. Его воодушевление заражает всех. Весь вагон хохочет. «Бум! Бум! кричат эстонцы. Кула! Кула!» Пушки! Пальба идет чуть не четверть часа. Все довольны.
Поезд вместо 5 утра пришел только в полдень. Мне было тяжело провести все утро на верхней койке. Да я и проголодался порядочно. Слушал, как какой-то железнодорожник рассказывал о мытарствах, претерпеваемых в Совдепии: собирается какая-нибудь компания едоков поехать купить картофель куда-нибудь под Харьков. Получает разрешение и едет. Твердая цена на картофель 15 рублей, но ни один крестьянин, разумеется, за эту цену не продаст, а берет, например, 65–70 рублей. Расписки, однако, пишутся на 15. [263]
На обратном пути где-нибудь под Орлом, например, из 5 вагонов три отбираются на военные нужды. За картофель платится, но... по твердой цене, т. е. по 15 рублей. Под Москвой отбирается еще один вагон, а в Петрограде последний все по той же твердой цене, по 15 рублей. Если очень жаловаться, могут дать «суточные», но убыток все же громадный.
Вот я, наконец, и в Ревеле. Извозчиков нет, а вещи мои берется свезти на саночках какая-то пожилая женщина. Я с трудом за ней поспеваю.
Дома меня встречают девочки и... Алекс<андр> Николаевич. Он, оказывается, до сего времени не мог получить визы.
Маруси дома нет, она вышла по делам.
Верушка сокрушается, что я очень похудел. Вероятно, у меня действительно после дороги и от голода вид неважный.
И Маша, и Вера очень выросли. Меня кормят. Приходит Маруся и уговаривает лечь отдохнуть. Мне долго не хочется, но, наконец, я ложусь и отдыхаю целый день.
Невольно думается об оставленных в Нарве! Вспоминается стрельба, и темная улица, и тревожные слухи. Ведь все это так близко от Ревеля и так далеко в то же время.
Лушков не уехал еще. Я ему передал просьбу сходить к баронессам Ховен (теткам Григоровича{464}) и помочь им от моего имени. Он был, говорит, что они ужасно нуждаются. Одеты как... красноармейцы. Это старушки 80 лет; одна из них держала здесь, в Ревеле, частную гимназию, говорят очень хорошую! Имею ли я право им помочь?
Днем был у Кондзеровского, просил его задержать Щуровского (убийцу Ломана). Он мне сказал, что все эти господа, убийцы, воры, растратчики казенных денег, сейчас обзавелись <1 нрзб> белорусскими паспортами и эстонцы не позволяют их трогать. Я сказал Кондзеровскому, что все же следует о каждом отдельном случае сообщать эстонским властям, пусть это будет исторический документ, что такого-то убийцу они покрыли и дали ему возможность избежать наказания. А вопрос принципиальный, общий, передать союзникам. Пусть они тоже знают.
Вечером были с Марусей у Ал<ександры> Ник<олаевны> Юденич. Видели у нее Горбатовского. Познакомились с мадам Ден, вдовой Костиного товарища. Она очень мне понравилась своим спокойствием и сдержанностью. [264]
Здоровый мороз! Девочки не выходят. Лушков, наконец, уехал.
Мы пришли с Марусей на базар и купили нашим девчуркам елочку. Тридцать рубликов! А когда-то такая елка стоила полтора рубля. Впрочем, и теперь, в сущности, мы заплатили за нее девять гривен.
Видел Ваню. Он очень, очень, очень грустит. Я представляю себе его мысли и чувства теперь, на Рождество! Бедный, бедный Ваня!! Нет! Бедные, бедные наши петербуржцы! Со страхом, с болью в сердце думаю я о вас, мои милые, мои несчастные Ася, Сережа, и все кто с вами, там, в этом ужасном городе. Живы ли вы еще? Не знаю, не знаю.
Пришел слух, что Мих<аил> Коронатович расстрелян, что Развозов убит в госпитале, как Шингарев{465}. Это возможно, конечно! Все возможно{466}.
Бедная Верушка горько заплакала, услышав эту печальную новость. Тихонько всплакнула и Машенька. Так ужасно, ужасно грустно! Но... кто знает, счастливее ли мы их? Что нам сулит грядущий день?
Я вышел вечером проводить тетю Марусю. Шторм, настоящий зимний шторм. Каково-то теперь в море! Неужели Юденич сейчас на миноносце!
Шторм продолжается. Юденича все нет и нет. Казалось бы, что такое продолжительное отсутствие дает надежду, что что-то там, в Латвии устраивается: если бы сразу был дан решительный отказ, то и оставаться было бы незачем.
Волнуюсь за катера. Передержал я их. В такую погоду, в такие морозы трудно сберечь их. Велел их поднять, да масса всяких затруднений. Сегодня был у меня по этому поводу Кнорринг{467} с младшим Вильсоном{468}. Оба они мокрые, усталые. Кнорринг говорил, что на него целятся эстонцы, как на родившегося в Ревеле. Удивительно, что это здесь считается как достаточное условие, чтобы быть зачисленным в подданство. Один из офицеров сказал в участке: если бы я родился в конюшне, сделался ли я бы от этого лошадью? Эта грубоватая острота вызвала целый скандал. Если бы я родился в Африке, был ли бы я непременно негром?
Приезжал Кнюпфер. Он тоскует от безделья. [265]
Был старый Мунев(?). Я его не принял, и мне совестно. Но я знаю, что он ко мне с просьбой, и знаю, что ничем не могу ему помочь.
Наконец стихло. Совсем хорошо. Мы ходили с Марусей по магазинам за подарками, но ничего, ничего не могли купить, так все дорого. Видим в окне куклу 600 марок. Какая-нибудь записная книжка, коробка почтовой бумаги шестьдесят, сто, полтораста марок. Безумно делать подарки, когда получаешь сам вместо денег «юденки». Я хотел подарить Марусе чашечку для кофе, но ведь это бы значило вынуть из ее же кармана сотню рублей.
Девочкам Маруся давно уже заготовила книжки. Вальтер Скотт. Майн Рид «Морской разбойник». Верочке мы купили «Заветный рубль» Славинского, это хорошая вещь, и еще немецкую книжку с картинками.
Я люблю эти дни, дни рождественских праздников, люблю эту веселую толпу, кипящую на улицах и в магазинах в поисках рождественских подарков и последних покупок, но теперь у меня только сильнее и больнее сжимается сердце, когда я подумаю о Рождестве. Невольно вспоминается Петроград, Россия, Совдепия.
Сочельник! Пришел Ваня, милый Ваня, которому так ужасно теперь, сейчас. Пришел Гушков (?), которому, по его словам, не обойтись на Рождестве без Пилкиных.
Мы вытащили елку. Девочки начали ее убирать. Мы помогали. Сперва ужинали, хвалили действительно удивительную домашнюю ветчину, пили водку; потом зажгли елку. Посидели, помечтали.
Вдруг приехал П. В. Вилькен. Только что он пришел на франц<узском> миноносце из Финляндии. Я его расспрашивал, как он со Шмидтом переезжали отсюда в Гельсингфорс, на моторном катере. Это было ужасно неосторожно. Попадись катер, и не было бы конца объяснениям. И контрабанду-то мы провозим, и шпионажем занимаемся, и подозрительных людей перевозим. Но... победителей не судят!
На минутку заезжал Недзвецкий. Он из Нарвы. Поезд шел полтора суток. В Нарве все по-прежнему, но... в город залетают снаряды. Штук 50 упало в разных местах.
Любопытно, что стрельба, по-видимому, корректируется кем-то из Нарвы, кто идет к большевикам шпионом. По крайней мере, залпы, направленные по мосту, ложатся через сутки. [266]
Маруся пригласила к нам обедать Александру Николаевну и Азаревича. А потом пришел еще Тизенгаузен. Ал<ександра> Ник<олаевна> в расстроенных чувствах, потому что она встретила каких-то французских матросов, которые ей сказали, будто «L'Ancre»{469} взорвался на минах. Я ее уверяю, что это невозможно, но... почему невозможно?
Азаревич рассказывал о пребывании своем в «Совдепии». В Казани он должен был бежать из гостиницы, потому что его номер облюбовала компания жиденят (?). Он побоялся, чтобы они, чтобы занять его номер, не передали его в Чрезвычайку. Азаревич говорил, что, когда к нему ввалились все эти большие и маленькие, черненькие, визжащие, кричащие, его дрожь проняла.
Константин сегодня, день именин папы, и Кости брата, и Кости Гаврилова. Но день рождения папы, совпадавший с его именинами, теперь уже не 26 декабря, а в январе, и только 8 января папе было бы в этом году 95 лет. Слава, слава Богу, что он не дожил.
Утром у меня было совещание с Новопашенным, Вилькеном и Недзвецким на квартире Новопашенного. Вопрос задача морских офицеров в армии, реорганизация в М<орском> управлении в связи с требованиями как командования, так и эстонскими.
П. В. Вилькен резко критиковал настоящее положение дел и упрекал М<орское> управление. Почему не купили шхуны вместо того, чтобы их фрахтовать? Почему не взяли на себя службу связи в армии? La critique est aisée...{470} Шхун никто не продавал и никто их не фрахтовал, они были реквизированы, и очень выгодно. Взять на себя службу связи мы не имели ни права, ни основания. Теперь ею заведует некий Медведев, бывший на этом деле всю войну. У него целый контингент низших служащих, которых у нас нет. У него много опытных инженеров, которых у нас тоже не имеется. Наконец, наша служба связи не имеет в своей организации ничего общего со службой связи сухопутной. Наша постоянная, их служба связи подвижная. У нас совершенно нет в этом отношении опыта.
П<авел> Викт<орович> предложил мне временно удалиться от дела, «как это сделал Юденич», чтобы не подчиняться Глазенапу и не умалить моего... престижа. П<авел> Викт<орович> мне не смотрел в глаза. Он с грустью созерцает власть, которая, по его мнению, находится в слишком слабых руках. Он жаждал бы взять эту [267] власть не для власти, а для того, чтобы сделать что-либо. (На самом деле кроме авантюры ничего бы у него не вышло.) Я не сержусь на него за честолюбивые его мечты. Но мне немножко грустно... не за себя.
Новопашенный тоже бы мечтал о власти, но у него поперек дороги стоит Вилькен, и потому Новопашенному выгодно поддерживать меня, мою номинальную власть. По его мнению, я слабее Вилькена и удобнее поэтому для него. Он медленно, но верно освобождается от меня. Теперь я узнал, что он и его «штаб» получают все виды довольствия из Министерства внешних сношений.
Мы обменивались взглядами с этими умными (действительно умными) людьми до самого обеда.
Я пригласил Вилькена обедать, и мы с ним пошли домой пешком.
Он сказал мне, что и Рейер{471} и Франк{472} оба известны англичанам как немецкие агенты. Рейер и в Петербурге и в Гельсингфорсе посещал «ремцев» и получал от них деньги. Как умный человек он придумал историю, объясняющую, почему он бывал у немцев и почему посещал и получал деньги. Он очень высоко стоит в мнении П. К. Кондзеровского, и Вилькен мне сказал, что положение Рейера в армии, т. е. в экспедиции грузов, где он служит, прочное. Не удивительно ли! У него подобрана компания, напр<имер>, Ивашкевич, тоже подозрительный тип, бывший гидрограф, прельстивший красивую мадам Г. неизвестно чем, т. к. муж ее и моложе, и интереснее, и талантливее. Правда, он далеко и... les absents ont toujours tort{473}.
У нас обедает Карпов. Он очень поправился после «Совдепии». Ведь вот человек! Сколько трудов он перенес, какой подвиг совершил, два года выдерживая искус, сформировав целую белую часть в Совдепии, перейдя с ней целиком к нам. И ничего-то он не получил в награду, даже простого спасибо, даже денег.
Чтобы иметь право проживать в Ревеле, он записался у «батьки» Балаховича. «Не удивляйтесь этому, служить у него не буду».
Говорили мы с ним о Покровском. «Он вывернется, сказал Карпов. Хоть я уверен, что он провокатор, но доказательств нет». Я тоже нахожусь под впечатлением, что Покровский провокатор.
Прощаясь со мной, Карпов просил, если мне будет нужен верный человек, обратиться к нему. «Вы один сердечно обошлись со мной».
В сущности, я только показал некоторый интерес к его делу.
Вечером занимались с Недзвецким. [268]
Узнал, что вчера прибыл на миноносце Юденич. Глазенап приехал из Нарвы. В четвертом часу я пошел разыскивать Глазенапа. Нашел его в Commerz Hotel'e завтракающим с Мирковичем. «Как дела?» спросил я Глазенапа. «Очень хороши дела», ответил он, мрачно улыбаясь, т. е. улыбаясь, но с мрачным выражением глаз. «Ничего не добились?» «Ничего». «Что же будете делать?» «Перейду на Псковский фронт». «Разве договорились с Лайдонером?» «Не совсем, но думаю, что мешать не будет».
В это время пришел Покотило и пригласил от имени Ал<ександры> Ник<олаевны> пить кофе. У Ал<ександры> Ник<олаевны> завтрак в честь французов миноносца, на котором сидел Юденич. Глазенап, не доев бифштекса, пошел пить кофе. «Вас тоже просит Ал<ександра> Николаевна». Пошел и я. Меня посадили рядом с Brisson. Тут Etievan и несколько офицеров с миноносца, Юденич, немного усталый, Владимиров... Николай Ник<олаевич> показывает мне жестом, что он... сыт по горло от морского своего путешествия. Они 4 дня проболтались в Рижском заливе, не смея войти в Двину. Все время дул шторм.
Brisson передает мне свои впечатления от поездки: прямого результата нет, но выяснилось, что Америка поддерживает политику Франции и к ним... по-видимому... примыкает и Англия. Насколько Англия искренна неизвестно, разумеется. «Англичане, английские моряки, говорит Brisson, всегда рассматривали иностранные флоты, как флоты вражеские, и целью Кована, конечно, было уничтожить остатки русского флота. Мне известно, что Кован предлагал Советскому п<равительст>ву пропустить в Петроград продовольствие, если будет уничтожен русский флот». (Удивительно, что все-таки Советское п<равительст>во не согласилось!) Эта политика и политика поддержки прибалтийских государств, несомненно, делала англичан вам враждебными, но сейчас, может быть под влиянием поездки в Лондон Clemanceau{474} и Poincaré{475}, Англия, кажется, думает изменить свой курс. Ей очень угрожает большевизм. Англ<ийские> офицеры говорят, что матросы уже не те, далеко не те.
Но мы прервали разговор, потому что встали из-за стола и Юденич зовет нас к столику, вокруг которого садятся Etievan, Глазенап, Владимиров и мы для совещания. Составляется телеграмма в Париж. Оказывается, в Нарве произошло столкновение между [269] эстонскими солдатами, грабившими склады, и нашими людьми. Стреляли и из ружей, и из пулеметов. Несколько убитых и раненых и с той, и с другой стороны. Etievan обращает внимание на существующие натянутые отношения двух армий и просит ускорить решение. Какое решение я не знаю.
Etievan уезжает завтра в Гельсингфорс, он прощается и уходит, и с ним Brisson и офицеры.
Я иду к Ал<ександре> Ник<олаевне> и застаю у нее Марусю, madame de la <1 нрзб>, madame <1 нрзб> и madame Алексееву.
Потом пришел еще генерал Геруа. Я его расспрашивал о Волкове и о Кедрове. Волков совсем англичанин, но дел у него немного. Кедров работает помощником у Геруа. Я спрашиваю Геруа, каким образом могли допустить, что из Англии к нам присылали орудия без замков и т. п. «Никого англичане не допускали к погрузке. Они всячески подчеркивали, что все, что посылается, вовсе не составляет собственности Русской армии, а может быть возвращено с дороги, передано другим и т. п. Таким образом, русским нет будто бы никакого дела до того, что грузится на пароходы. На самом деле нам придется платить за раскраденные вещи».
Геруа рассказывал, как плохо сейчас живется в Англии: все по карточкам, все по правилам, которые и не запомнишь: такие-то вещи продаются только по средам, такие-то только от часа до трех. В этом магазине лишь полосатое белье, а клетчатое на другом конце города. В этом погребе только такой-то сорт вина, а другой сорт можно получать по субботам от 3 до 5 в таком-то месте, и все в этом роде. Вероятно, во всем этом доля преувеличения.
А вот еще черта из быта современной Англии. Родилось масса пансионов. 100 комнат в пансионе. Вставать по звонку в 8 утра. Колокол гудит под самой головой, болен, устал, все равно поднимайся. Опоздал на десять минут к breakfast'y{476} ничего не получишь. В комнатах холод! Обед одна тоска. По вечерам собираются в общем зале у камина, в котором тлеет одно полено. Джентльмены курят сигары, дамы пишут открытки. Это обязательно! В 11 час. тушится электричество, и так без конца.
«Идет из Парламента в свой пансион, сказала Юденич, и воображает, что он свободный гражданин свободной Англии».
Слухи, что в Совдепии большие беспорядки, что якобы Троцкий повешен матросами, что на станции Волосово бунтует пять полков и т. п. [270]
Слухи, что перемирие заключено эстонцами с большевиками.
А ведь это уже не слухи: Эстония объявила латышам ультиматум к 31 декабря очистить зону южнее Валка. В этой зоне Эстония объявляет мобилизацию в свои войска. Очевидно, сговорились с большевиками. Может быть, вместе согласились напасть на Латвию. Пусть будет так.
Во всяком случае, я не сомневаюсь, что мир с большевиками будет заключен ценой гибели нашей армии. Предатели!
К 10 утра я в Kommerz Hotel'e y Юденича. К нему должен был приехать с прощальным визитом англ<ийский> адм<ирал> Кован. Он уходит со всем своим флотом, оставляя здесь, кажется, один лишь крейсер. О своем уходе он не сообщил мне ни одного слова, а Юденича предуведомил накануне. Ник<олай> Ник<олаевич> попросил меня присутствовать при их свидании. Кован приехал с офицером, который слегка объяснялся по-русски. Он выразил Юденичу свои чувства по случаю совместных действий с ним против большевиков и пожелал успеха в дальнейшем. Юденич вновь подтвердил ему, что вполне понимает невозможность для сил, которыми располагает Кован, оперировать против «Красной Горки» и Кронштадта. Он сожалел только, что у Кована не было судов с крупной артиллерией; что монитор пришел поздно; что помощь флота, которая была обещана генералом Марчем, не была оказана.
Кован спрашивает, что должен он сказать в Лондоне, где он будет через 10 дней и где увидит п<равительст>во Англии. Юденич спрашивает, что было бы Ковану интересно знать? Кован молчит. Я подсказываю Юденичу, что необходимо теперь же начать подготовку к весенней кампании. Кронштадт должен быть взят, и Кронштадт может быть взят только флотом. Но мы понимаем, что Англия не желает терять корабли и людей в опасном предприятии. Мы готовы принять всю опасную часть дела на себя. Пусть нам дадут наши корабли, которые сейчас находятся у англичан. Пусть нам позволят перевести наши дредноуты из Черного моря. Юденич говорит все это Ковану.
Минут через 10 мы расстаемся. Кован был со мной лед. Я был с ним лед и камень. Это враг России, такой же враг, как и глупый генерал Марч. Я напишу ему письмо, где выскажу ему то, что думаю о нем. Пусть знает, что мы его поняли. Пусть знает и нашу точку зрения на его здесь политику и деятельность. [271]
После визита Кована, я говорил с Юденичем о делах, а потом он мне читал письмо к нему Карташева. Я люблю Антона Владим<ировича>, но его письмо это общее место. Он в то же время не логичен: сам протестует против политических кухонь и сам же затевает в Гельсингфорсе такую кухню. «И кончится только тем, что будут деньги просить», сказал Ник<олай> Николаевич.
Дела-делишки целый день, тогда как события надвигаются нешуточные.
Были с Марусей у Вл<адимира> Иван<овича> Зеленина (?). Он обварился в ванне и лежит в госпитале. Там, в госпитале, он перенес два воспаления легких. Лежит старый, весь седой, видно, что больной, что с раздраженными нервами, готовый как ребенок раскапризничаться или заплакать. Как ребенок! Он и есть 60-летний ребенок, глупый и по глупости злой ребенок. Cet age est sans pitié{477}. Он много дурного, вероятно, сделал за свою жизнь, за свою службу, многих, конечно, из подчиненных ему обидел. Я могу с уверенностью утверждать это, хорошо его зная. Нельзя малоумным давать власть над людьми, а он малоумный, я бы сказал даже слабоумный. И удивительно, чрезвычайно способный при этом, легко выучивается языкам, отлично рисует, у него прекрасный музыкальный слух, прекрасная память. Он много читал... когда-то и может целыми страницами повторять рассуждения Белинского, Добролюбова, не имея собственных мыслей ни о чем. Он и говорит и действует не по убеждению, а по настроению или под влиянием чьего-либо воздействия, чьих-нибудь слов. Но, не имея убеждений, он имеет, конечно, вкус и инстинкт. Меня связывают с ним воспоминания. Он знал всех моих и помнит случаи и события, которые даже я начал забывать. Он помнит многие рассказы моего отца, который, между прочим, всегда уверял, что Володя испорчен баловством всех Леманов, и тети Анюты, и Мамы.
Володя все измеряет по-скалозубовски, наградами, орденами, чинами... «Твоему отцу только и оставалось, что умереть, ведь у него был Андрей Первозванный, после Андрея что же он мог еще получить» или «я люблю, я обожаю покойного государя: при нем я получил Анну на шею, Владимира, чин подполковника».
С ним лежит Третьяков, н<ачальни>к военных сообщений. Это старый знакомый Маруси, и она ему симпатизирует. Но, говорят, что Третьяков честолюбец и интриган. Chi lo so{478}! [272]
Днем к нам зашел Горбатовский и остался ужинать. «Нет, Вл<адимир> Конст<антинович>, я разочарован в Глазенапе. Я его видел всего 10 минут, но для меня это достаточно, чтобы составить себе мнение об офицере. У Глазенапа, конечно, есть достоинства, но он, во-первых, молод, неопытен, а потом он самолюбив и честолюбив, для него не дело важно, он не горит священным огнем... нет, не то, я ожидал другого...»
Я не согласен с Горбатовским: Глазенап может быть и самолюбив, но это не себялюбец и не честолюбец...
Горбатовский рассказывал о своих путешествиях по Сибири, о том, как в дорогу берут замороженные в глубоких тарелках кислые щи, сливки, которые вынимают из тарелок, опустив их на мгновение в кипяток. Потом на станции где-нибудь из мешка вынимаются перевязанные бумагой щи, сливки, ставятся в тарелке на самовар или в печь и они сейчас же размораживаются.
Потом говорили о народной, китайской, <1 нрзб>, <1 нрзб> медицине. Горбатовский сказал, что при появлении дифтерита достаточно иногда смазать горло керосином, чтобы остановить болезнь. Тетя Маруся утверждала, что керосин достает самые глубокие занозы. Я знаю, что экстракт из березовых почек помогает при болезнях печени, а экстракт из березового нароста{479} от рака.
Утро бродил по разным злачным местам для прописки паспорта и для добывания себе места жительства и свидетельства о личности. В третьем часу в участке масса народа, но во мне приняла участие какая-то барышня, и мне выдали все что надо без особых затруднений. Если бы все были так милы, как Вы, сказал я ей, легко бы было жить на свете.
Приезжал ко мне Brisson. Пригласил Марусю и меня, в пятницу 2 января обедать на миноносец в 8 вечера. Трудно будет до него добраться.
Brisson мне рассказал, что ему известно из достоверных источников о намерении эстонцев заключить перемирие. В один из пунктов перемирия входит будто бы условие разоружения нашей армии и запрещение ей переезжать на другой фронт. «C'est une catastrophe pour vous{480} «, сказал Brisson. На мой вопрос, что же союзники? Brisson ответил, что англичане, вероятно, тайно поддерживают эстонцев. Англичанам может быть выгодно, чтобы Эстония заключила мир, т<ак> как тогда они смогут заняться здесь [273] делами. По-видимому, предполагается выпустить заем, знаки которого ходили бы в Англии и Эстонии. Надежда на то, что Франция и Америка воздействуют на Англию, которая официально и теперь с ними заодно.
Что же тогда? Тогда «peut être un blocus»{481}. Я переговорил с Brisson относительно «Китобоя». Он справедливо не хочет вмешиваться в вопрос этот, относительно которого у нас заключено с англичанами соглашение, но он любезно предложил мне взять уголь с его транспорта.
Если эстонцы будут разоружать армию, они, наверное, предъявят требование о разоружении и к «Китобою». Ему придется уходить отсюда. Куда? В Либаву? Там латыши его не примут. Данию? Всюду для экипажа плохо.
Brisson мне сказал, что будто бы Коган (так в документе. Примеч. публ.) предлагал большевикам пропустить в Петроград продовольствие на условиях уничтожения наших кораблей. Союзничек!
Последний день года. Много пришлось побегать мне сегодня. Во-первых, я был у Brisson, завез ему на миноносец «Opiniatre» карточку. «Opiniatre» под брейд-вымпелом. Рядом с ним «L'Ancre». На палубе никого, все спрятались от мороза. Правда, ко мне вышел вахтенный, одетый довольно «проблематично», не в тулупе, как у нас когда-то в это время, а в обыкновенном бушлате, с кашне на шее и только. На ногах обыкновенные сапоги.
Я пошел потом к англичанам, чтобы повидать Ферзена{482}. Он на крейсере «Dendine»{483}. Это совсем новенький крейсер. Здесь команда одета посолиднее, чем у французов; правда и им далеко до наших овчин, но все же, у часового какой-то вязаный шлем на голове и полупальто с меховым воротником.
Ферзену я рассказал о положении дел и попросил переговорить со ст<аршим> англ<ийским> начальником.
Потом я пошел на «Китобой» и дал ему распоряжение о приеме угля. Он его примет 2 янв<аря>.
Командир «Китобоя» болен, и серьезно{484}. Он лежит дома, и я зашел на обратном пути в город к нему. У него сердце не в порядке, и настолько, что ему впрыскивают камфору. Вид, впрочем, у него спокойный. Но, увы! с таким сердцем ему нельзя, по-видимому, продолжать командовать.
Я так устал от беготни, от «Ревельских концов», что против моего обыкновения взял извозчика. [274]
Днем ходил с Марусей по магазинам в надежде купить что-либо к новогоднему reveillon{485}. Мне хотелось бы послать кое-что и на «Китобой», и офицерам моторов, и в<оенно>-морск<ому> управлению; послать цветы англичанам и французам, пригласить к нам на Новый год наше бедствующее офицерство. Но нет денег, нет средств, нет помещения в наших маленьких комнатах. Делать это для представительности, на казенный счет?.. Претит!
Провожали старый год, встречали новый год, 1920-й. Пришел Павел Викторович Вилькен, пришел милый Ваня. В двенадцатом часу разбудили Машутку и Верушку, они вышли веселые, оживленные, довольные необычной эскападой. Маруся звала Аннушку встречать Новый год с нами, за нашим столом, «что Вам одной сидеть в кухне». Но мрачная Аннушка мрачно отмалчивалась. Что она думала в глубине своей души кто может отгадать? Может быть, думала: барские затеи! Или «льстивый нынче стал буржуй». Но, по совести говоря, мы звали ее... дружески.
На столе стояла бутылка Рейнского (это марка!). Машутка с удовольствием выпила бокал, да и все, и я с удовольствием пили кисленькое винцо. Но разговор не вязался; все думали о своем, о грустном. Иногда перекидывались двумя, тремя словами, потом опять замолкали. Только Машенька после бокала вина развеселилась на минутку. Глаза ее заблестели, Верушка смотрела на нее с радостным изумлением.
Маруся нас угостила и пирогом, и печеной (?) телятиной, и студнем, и всем, что полагается. Я рассказывал, как встречали когда-то (так недавно) Новый год в «старом доме».
В полночь зазвенели заведенные мною два будильника. В это же почти время, на улице послышалось хлопанье ракет, может быть выстрелы. Наступал новый, високосный год. Пусть он будет високосным для большевиков. Мы чокались и думали, я уверен все, и даже, может быть, девчонки: что год грядущий нам готовит? Как-то встречают его в Петербурге? Как-то встречают его в окопах? [275]