Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма
1 мая

Хорошая погода. Празднование и процессии разрешены. Это умно, по-моему.

Были у нас Г. К. Шульц и его кузен Арно Карлович Шульц. Они завтракали, курили трубки, рассказывали и спорили. Шел спор о поступлении Шульца на службу в ф<инский> флот. Мы дебатировали этот вопрос с Арно, а Густав слушал. Арно ставил вопрос в плоскость пользы для России. Я старался перенестись в плоскость (фальшивка){345} интересов Шульца и доказывал фальшивость положения, в которое он будет поставлен. Кажется, я не остался победителем в глазах Густава.

Много говорили о будущности России и Финляндии. Кажется мне, что немецкие симпатии сильны у обоих Шульцев. Я жалею, что резко отзывался о берлинцах. Немец самый безжалостный притеснитель русского «человека».

Арно сказал мне любопытную вещь: у него на ящичной фабрике рабочие, занятые физическим трудом, получают больше, чем [179] мастера и инженеры. Рабочий — 1000 марок, инженер — 700 марок. Чем это объяснить? Перепроизводством инженеров? Или надо считать нормальным, что человек, занятый умственным трудом, более легким, может быть и приятным, и должен получать меньше? Нет, тут вопрос, конечно, спроса и предложения.

Выпустили Ваню. Он явился бодрый и веселый, но сейчас же взял ванну. Ему дали 10 дней, чтобы достать визу. Пакет передали только утром, а книги все <1 нрзб>.

Сидел он в камере с двумя другими узниками. В камере одна постель, один табурет, один стол. Имеется еще один тюфяк. Один узник Finska Bolchevik, другой... вероятно, вор. Они оказались добродушными парнями, но могло быть и иначе.

Сообщение между узниками полное: передаются письма, папиросы, огонь и т. п. Устроено все это посредством раскачивания из окна, вдоль стены, на нитке, гирьки. «Specialista» сказал большевик.

Идет перестукивание по стене, ложкой.

Камера довольно чистая, но тут же стоит параша. Все-таки жестоко сажать ни в чем не повинного человека вместе с преступниками. Может быть, и преступников жестоко сажать, но это уже область Толстого.

Верочка, проплакавшая по дяде Ване всю ночь, очень оживилась теперь. Ваня с неподражаемым юмором рассказывает свои приключения.

Целый день меня, как всегда, беспокоили по пустякам разные человеки, Гуляев, Шистовский (?), кто еще?

2 мая

Сильнейший ZO с силой шторма. Песок несет тучами, и я дышу с трудом.

Был у Маннергейма. Меня встретил смуглый, хорошо одетый, лет 40, человек, встретил вежливо и пригласил сесть против него в кресло. Я извинился, что отрываю его «среди государственных забот» личным своим делом, и поблагодарил за то, что он принял меня, хотя я и не имею чести быть ему лично известен. Затем я пообещал быть кратким и попросил позволения доложить ему свое дело. Я ему доложил, что семья моя живет в Гельсингфорсе с начала войны, что с 1916 года она занимает в Брунспарке, в доме некоего Биерлинга скромную квартиру в 5 комнат. Что отношения у нас с домохозяином все время были наилучшие и что в декабре я заключил с ним контракт до 1 июня 1920 г. Между тем зимой ко мне обратилась одна местная дама, выражая желание, чтобы я передал [180] ей мою квартиру, т. к. она наверное знает, что я буду выселен из Гельсингфорса. И действительно, я получил предписание выехать к 1 марта. Ввиду серьезной моей болезни и ходатайства врачей, администрация великодушно продлила срок моего пребывания в Гельсингфорсе до 15 мая. На днях мою квартиру посетила та же дама для ее осмотра, причем выразила твердую уверенность, что займет ее после 15 мая. Это заставляет меня думать, что я не получу разрешения проживать в Гельсингфорсе. Я вполне понимаю, сказал я Маннергейму, когда частные лица должны претерпевать стеснения ради государственных интересов, но мне кажется, что едва ли было бы справедливым по личным причинам заинтересованных лиц нарушать установленные законом права хотя бы иностранцев. Это вопрос принципиального порядка, но я прошу снисхождения ввиду того, что предпринимаемые по отношению ко мне меры толкают меня в ту пропасть разорения, в которой с начала революции погибли уже мильон (?) людей. Не знаю, для кого это нужно. Волей судеб я оказался в Финляндии и, конечно, не стану злоупотреблять гостеприимством ее, как только обстоятельства позволят мне выехать. Но сейчас я не в силах даже переехать в другой город. Маленькие мои сбережения <1 нрзб>, и я живу, как большинство здесь русских, распродавая по частям мое скромное имущество. Сейчас, здесь, я еще могу существовать. Но если меня выселят, я через самый короткий срок сделаюсь пенсионером общественной благотворительности.

Кроме того, я являюсь здесь старшим среди сотни бывших морских офицеров. Я являюсь ходатаем по их делам, отправляю их на другие фронты, достаю визы и т. п. Это вопрос не политики, а благотворительности. С моим выселением может быть пострадаю не один я.

Ваше слово, сказал я Маннергейму, может решить участь моей семьи и я прошу Вас сказать это (Далее вырезана часть текста объемом около 190 знаков. — Примеч. публ.)

Маннергейм слушал, иногда переспрашивая меня и записывая на carnet{346}, где я живу и как фамилия хозяина и дамы. Яландер, сказал я ему. Но это не жалоба с моей стороны, и я упомянул лишь для того о ней, чтобы обрисовать положение дела.

«Мне очень неприятно слышать, — сказал Маннергейм, — о какой-то даме, которая старается получить Вашу квартиру». Вам неприятно слушать, вспомнил я бригадира, каково же мне терпеть. Но я не могу, продолжал Маннергейм, хлопотать за отдельное лицо. Я так растрачу свои силы и потеряю кредит (?){347}. Я стараюсь улучшить [181] общее положение находящихся здесь русских, но это так трудно. Все теперь в истерике (?): и победители, и побежденные, и нейтральные страны, и Финляндия в особенности. Я надеюсь, что теперь, когда Карташев («ваш Карташев») сделал свою декларацию, положение несколько изменится и 15 мая не будет решительным днем для находящихся здесь русских. Отношение к ним должно измениться. Я знаю, как русским здесь тяжело. Они не могут здесь работать. Я сам хотел бы взять нескольких русских, но не могу этого сделать. Ко мне обращаются многие с личными просьбами, но я стараюсь руководить общим положением, а не частными интересами и не могу хлопотать за незнакомых мне людей (или, кажется, он сказал: я хлопочу только за знакомых мне лиц). Я поднялся со словами: в таком случае я прошу извинить, что позволил себе Вас беспокоить, но он остановил меня: я <1 нрзб> постараюсь сделать, что могу. Позвоните к моему н<ачальни>ку штаба Лилеусу дня через два, а то я смогу забыть Ваше дело.

Все-таки он чухонской «хюве пойга»! Целый день у меня был arrière-gout{348} от моего RV{349}.

Был у нас хозяин. Он не совсем еще каналья и очень конфузился и бегал во все стороны глазами. Почему Вы мне не сказали, что Вы заключили контракт с Яландер? Да они меня уговорили ничего Вам не сообщать об этом, чтобы не огорчать Вас. Тоже «хюве пойга»! Что мне делать, сказал Bjorling, губернатор мне приказал, чтобы к 15 мая Ваша квартира была очищена. Если я не исполню его приказания, я буду иметь процесс с ним и еще процесс с Яландер. Два процесса, а теперь Вы будете иметь три процесса, сказал я ему, но, конечно, дело кончено, и мы должны выехать! Это ужасно! Это близкая, неминуемая нищета. Здесь мы еще могли бы, может быть, что-нибудь продать. Но будь что будет.

Девочки танцевали какие-то испанские танцы. Увы! Без музыки, и это так досадно, что они не слышат никогда музыки.

Машенька чудесно, отличным франц<узским> языком, прочла мне несколько стихотворений. Она читает по-французски свободно. По-немецки нет еще.

3 мая

Страшно свежо, вот уже третий день. <2 нрзб>.

Были Трахтенберг и Курт Берг. Он из Ревеля. Рассказывал мне, что там настроение тревожное. Учр<едительное> собрание очень [182] левое и едва ли не заключит мир с большевиками. Так как это будет гибельно для нашего Сев<ерного> корпуса, то офицеры мечтают о перевороте. Очень это опасно. Не было бы ли тогда гражданской войны в Эстляндии.

Берг прислан эст<ляндским> правительством> для сношений с финл<яндским> м<орским> министерством> и для установления связи с постами, наблюдающими за движением большевиков в Кронштадте. Он обещает сообщать мне сведения, которые получит.

Приходила ко мне финляндская дама хлопотать за мичмана Калакуцкого, которого выселяют (высылают) в Петроград. Она принесла мне прошение его на имя Карташева, в котором он умоляет оставить его тут, т. к. иначе его расстреляют «звери большевики».

Этот Калакуцкий служил у большевиков на Гороховой. Он там растратил деньги, 200 тыс., и они его, вероятно, действительно расстреляют.

Калакуцких три брата. Этот Петр, а Сергей в Петрограде. Вместе с Петром высылают и Михаила.

Калакуцкий ссылается на М. П. Саблина, которого он якобы скрывал и которому будто бы помог перебраться в Финляндию. Может быть, и правда, но Саблина тоже нет.

Я сказал даме, что, может быть, все обвинения против ее <1 нрзб> и ложь, но я его лично не знаю и ручаться не могу. Но если бы я даже и поручился за него, это ни к чему бы не повело. Его высылают финл<яндские> власти. Пусть она обратится в мин<истерство> иност<ранных> дел. Пусть она обратится в Ген<еральный> штаб.

Конечно, ужасно, что людей выдают большевикам, но Калакуцкий все-таки каналья.

4 мая

Все еще свищет, и все из ZO четверти. Я чувствую себя — так себе.

Был на франц<узских> миноносцах. Хотя я дал часовому билет, где было обозначено, что я адмирал, но они никого не вызвали и оставили меня на палубе. Конечно, я мог бы послать свою карточку командиру, но не захотел этого сделать. Я был с Марусей и с детьми. Я знаю, как в воскресенье офицеры ценят отдых. Нельзя было без предупреждения приезжать на миноносцы. Накануне был на них Юденич и, по совести, должен бы был позвать [183] и меня с собой. Ну, Бог с ним, если он этого не понимает, старый сухопутный крыс!

Да, если бы у меня были бы пушки, меня приняли бы иначе.

5 мая

Вчера Ваня получил, наконец, все визы, франц<узскую>, английскую, шведскую и норвежскую. Забавный вид имеет его паспорт. Он свидетельствует, как понизились, в сущности, культурные привычки. Прежде выехать из одной страны в другую не требовало таких хлопот. Как бы только в последний момент не вышло какой-нибудь задержки.

Ездил к генералу Кондзеровскому, который от имени Юденича просил меня определить тоннаж, необходимый для перевозки вооружения и снаряжения финляндско-эстляндской армии (удивительно!).

Все данные мне ведомости представляют из себя высосанные из пальца фантазии Геруа. Требуются 11''{350} гаубицы (почему непременно 11'', берите какие дают), 2-тонные автомобили и т. п. Следовало указать на необходимость такой артиллерии, танков, брон<ированных> автомоб<илей> и т. п. А какие дадут союзники — все равно. Дареному коню в зубы не смотрят. А потом в ведомостях списки пил, напильников, гвоздей, щипцов и т. п. Очевидно, все это списано с какого-то справочника.

Сколько тонн для всего этого требуется? У нас нет опыта перевозки войск и грузов. Кроме несостоявшейся десантной экспедиции в Рижск<ий> залив{351} десантов не было, а у союзников опыт громадный. Геруа мог бы на месте выяснить, какой требуется тоннаж. Я подсчитал, что приблизительно 80 тыс. тонн. Но ведь ничего этого, т. е. ни пушек, ни автомобилей, нет, да и не будет.

Побеседовали с Кондзеровским о наших делах — и он, и я недовольны, и Горбатовский тоже недоволен. Но, может быть, мы слишком нетерпеливы?

6 мая

Милой нашей Верочке сегодня 9 лет. Мы ей подарили с Марусей... сапоги. И она была довольна. Правда, все ей дали еще маленькие подарочки. Ваня книжки, Маша чулочки для кукол, бабушка тоже что-то. Потом пришли к ней Люля Иванов и Сандрик Вильсон, устроили чай с кренделем. У нас сидели Вильсон, Лушков, была Madame Bertin. Одним словом, настоящие именины — рождины. [184]

Уехал Ваня. За час до его отъезда пришли из полиции и потребовали его документы. Очень я боялся, чтобы его не задержали, но все найдено в порядке.

Все пошли провожать Ваню на вокзал. А я поехал с ним вдвоем, с вещами на извозчике. День чудесный, и грустно. Он был большой моральной опорой нашей, Ваня. Всегда бодрый, хотя я знаю, как скребет у него на сердце. Боюсь, что он не вернется.

Боюсь, что и в Петербурге худо. Я каждый день жду известия, что наши перемерли. Я совершенно убежден, что Кости нет в живых и что кто-нибудь из Гавриляток тоже окончил свое существование. Боюсь и за Сережу!.. Ужасно! Или это раздраженные моей болезнью нервы? Нет, это не нервы, это ужасная действительность.

И как подумаешь, что все это только еще цветочки!

7 мая

Чудесные весенние дни; березки в сережках; ивы цветут; почки сильно набухли; зелени, однако, еще нет, разве травка кое-где появилась и зеленеет.

Пришла управляющая домом, почтенная госпожа Сирилиус (?) и заявила, что губернатор, независимо от вопроса, останемся мы или будем выселены, требует, чтобы 15 мая квартира наша была бы очищена. Сирилиус (?) очень волновалась, передавая нам это циничное распоряжение. Циничное потому, что не только контракт у нас подписан на 1920 год, но и заплачено до 1 июня.

Но полно, говорил ли что-нибудь подобное губернатор? «Это шантаж!» — сказал я Сирилиус (?). «Кажется, да», — ответила она, вся краснея от смущения.

Маруся была нездорова, но взволновалась и вышла объясниться. Кто передал Вам приказание губернатора? Он сам? По телефону? Кто-нибудь другой? Кто же? Сирилиус (?) долго не хотела, не смела сказать, но можно было догадаться, что старая m-me Bjorling была у губернатора и говорила с ним о нас. Видно, жаловалась, что мы не хотим выезжать. Каждый судит сам по себе, и они не верят нашему обещанию выехать.

Детки целый день в саду, в парке. Я подсматриваю, как они играют с Машенькиными подружками по гимназии. Они меня не видели, и я долго ими любовался. Потом рассказывал им про их игры и уверял, что был тут же, рядом с ними, на скамейке. [185]

8 мая

Вчера были с Марусей у Юденича. Алекс<андра> Ник<олаевна> именинница 6-го. Сперва хотели принести ей цветы, но потом решили, что это глупо. Да и все знают, что средства наши иссякли, какие уж тут подношения.

Видел m-me Штидко (?). Ох, какая противная, рыжая, вся в морщинах, но молодящаяся. Как напряженно слушала она все разговоры! Сразу видно шпионку. И глупо, мне кажется, пренебрегать этим и допускать ее к себе. Надо и офицеров пожалеть, надо понять, что они не могут слепо доверять теперь своим начальникам, что не должны действовать, как их нога хочет. Случится какая-нибудь причина, вроде напечатания списка зарегистрированных, и обвинения, и справедливые обвинения падут на головы неосторожных начальников.

Были у Гаканена, адвоката и начальн<ика> сыскной полиции. Объяснили ему дело. Он сказал, что это совершенно невероятно, чтобы губернатор отдал такое распоряжение о квартире. Позвонил к Bjorling'y и после длительного разговора с ним заявил, что вопрос о губернаторе недоразумение (хорошо недоразумение), но что Бьорлинг считает, что он наш благодетель, что благодаря ему нас здесь оставили (по его рекомендации) и что он ожидает в ответ, чтобы мы из любезности очистили квартиру к 15-му, хотя заплатили до 1-го. Удивительная наглость!

Гаканен объяснил нам, что мы в нашем праве, что мы можем никого не пускать в нашу квартиру до 1 июня и даже после первого, если захотим, и что, по его мнению, Bjorling поступил очень некрасиво с нами, заключая второй контракт, когда у них был контракт с нами, и не известил нас даже об этом.

(Далее вырезана часть текста объемом около 150 знаков. — Примеч. публ.).

9 мая

Температура моя немного поднялась, и я струсил, лег в постель. В это время вдруг приехал Тизенгаузен{352}. Я его принял в постели, в pyjam'e{353}. Он рассказал мне об Елиз<авете> Алекс<еевне>. Она в добром, по его словам, здоровье, но... денег нет. Пансион, который ей выплачивал ее дядюшка, он прекратил по какому-то недоразумению, а сам уехал. Адрес этого дядюшки, у которого денег куры не клюют, родственники скрывают. Е<лизавета> Алекс<еевна> хочет переселиться к Шереметевым. Те согласны на это, но гонят П<авла> Алекс<андровича> сражаться, а ему уезжать не [186] хочется. Шереметевы неожиданно получили большие деньги, полмиллиона марок. На год хватит, думают они.

Я поднялся к вечеру и пошел на заседание совета колонии. Обсуждалось приглашение Особого комитета прислать делегатов на учредительное собрание по выработке оснований для совместной работы. Так, по крайней мере, я понял. Вопрос, разделивший голоса, был о том, давать ли какие-нибудь директивы и полномочия делегатам или нет. Я стоял за то, чтобы давать. Мой голос был в числе большинства. Неприятно говорил Редних (?), очевидно больной и раздражавшийся, и Билевич (?), директор гимназии.

Осуждался Особый комитет как учреждение не выборное и захватившее власть. Русская колония соглашась работать с этим комитетом или при условии реконструкции его, или не принимая на себя ответственности за работу, т. е. не входя в правление.

Конечно, комитет, состоящий только из своих людей, финансистов и промышленников, самих себя выбравших, а вместе с тем получивший от финляндских властей власть над русским населением, учреждение несимпатичное. Конечно, цель у комитета была достать денег для организации, и если бы в комитете оказались не Лианозов, Груббе, <1 нрзб>, Шуберский и Волов, а Игельстром и Семенова, то денег бы не достали; но не следовало смешивать две цели: достать средства и руководить общественной жизнью колонии. Здесь люди жили десятки лет, хорошо были знакомы с местными условиями и вдруг пришли незнакомцы и объявили себя господами, не зная ни условий, в которых приходится жить здесь русским людям, ни интересов этих русских людей.

Погода теплая. Штиль мертвый. Красиво.

10 мая

Утром на заседании по раздаче пособий офицерам. Обсуждали вопрос, давать ли Янковскому, мичману, служившему в тайной полиции, откровенно в этом признавшемуся и просящему прощения. Личность во всяком случае темная. Решили ввиду его болезни и нужды дать как рядовому. Потом — Ивашкевич! Личность тоже темная. По показанию того же Янковского, служил в тайн<ой> полиции, но отрекается клятвенно и указывает, что если бы служил, то едва ли бы его выселяли. В то же время на него есть жалоба, правда, тоже картежника и потому человека способного, по определению Мих<аила> Коронатовича <Бахирева>, на всякое [187] преступление, полковн<ика> Рауша Траубенберга, на подлог и еще на что-то в этом же роде. Есть жалобы и Шидловской, и Сорокина, и многих других, но он не уличен. Был на днях у меня, рассказывал о своей жизни, действительно богатой приключениями, но и содержательной (он, между прочим, член Геогр<афического> общества), уверен, разумеется, что весьма меня очаровал и обманул. Пробовал меня intimider{354} как плохой актер. Вульгарно очень, но вот поди ж, нравится кое-кому.

Дали и ему монету. А Пеллегрине (?) единодушно отказали. Может быть, у него сейчас и ничего нет, но за год он прожил триста тысяч, скольких обыграл, да и еще обыграет.

Дал мне Горбатовский свою записку о госуд<арственных> мероприятиях, необходимых, по его мнению, для возрождения России. Просил написать карандашом мое мнение. Я хочу написать: «Я очень Вас люблю, Владимир Николаевич, но ни с одним словом не согласен». И правда, это лепет ребенка или, вернее, человека, жившего на луне. «Жизнь с 28 февраля остановилась» — так начинает он свои рассуждения. (Далее вырезана часть текста объемом около 190 знаков. — Примеч. публ.)

Письмо от Аси — отчаянное. Она зовет на помощь.

Были вечером Тизенгаузен и Алексеев. Сидели до 11 часов, пили чай и беседовали на тему, все ту же, конечно, о большевиках. Наделали они шуму.

Алексеев хочет предложить П<авлу> Ал<ександровичу> ехать в Петроград. Нашел кого! Его под большевика не подделаешь.

Был Серебренников (Георг<ий> Сем<енович>){355}, прибежал через Совдепию от Колчака. Был в Москве, Петрограде. Там его чуть не захватили. Обыскивали повально дом, в котором он остановился. Он только случайно в нем не оказался. На границе Финляндии он честно сказал, кто он, и заявил, что имеет вализу к англичанам и Юденичу. Последнюю у него отобрали и распечатали без него. Там было «политическое положение», сведения о флоте, «планы». Подлецы и наглецы чухни!

Передал мне, что Колчак утверждает меня командующим флотом или в таком звании, в котором я по обстоятельствам признаю находиться.

Конечно, это утверждение облегчит мои сношения с иностранцами, да и не с одними иностранцами, но роль швейцарского (?) [188] генерала довольно ридюкюльная (?), и пока под моей командой нет кораблей, я приму другое название.

11 мая

Серебренников обедал у нас. Он простой и милый. Рассказывал свои впечатления от Совдепии. В Москве террор сильнейший; все подавлены; на улицах оглядываются друг на друга — боятся; двое разговаривают, третий подбегает и арестует.

В Петрограде обратное: разложение так сильно <1 нрзб>, что на улицах, везде, всюду, на Невском, на набережной слышны проклятия, бранят, ругают большевиков; мальчишки бросают в проезжающих в автомобилях комиссаров камнями. Недовольство всеобщее, голод, холод...

Как будто это противоречит другим рассказам о полной подавленности петроградского населения.

Рассказывал Серебренников курьезы: два совдепских комиссара встречаются друг с другом и один с горестным изумлением восклицает: как, неужели и вы большевик?! Другой случай: комиссар говорит: никогда в жизни я не молился, в Бога не верил, а теперь каждый день молюсь, кабы меня <не> арестовали!

Адмирал Альтфатер, по словам Серебренникова, отравился. Не выдержал, доигрался! Кажется, он последнее время спасал многих офицеров; его начали большевики припирать к стене; видя, что и тут плохо, понимая, что и отступления уже нет, он пришел в отчаяние. И может быть, и лучшие чувства пробудились в нем. Темна душа человеческая. Царство ему небесное...{356}

Комиссар Морск<ого> Генерального> штаба госпожа Рейснер{357}, жена Раскольникова (очень, говорят, хорошенькая жидовка), издала по случаю смерти Альтфатера приказ: «Обожаемый Василий Михайлович умер от разрыва сердца. Не предавайтесь панике! Всем оставаться на местах».

На место Альтфатера вызвали в Москву Игнатьева. Он не хотел ехать, хотел застрелиться; рыдал, говоря, что все у него в жизни растоптано; все, чему он служил и молился, оплевано. Всегда он забрасывал свою семью ради службы — теперь он стал заботиться о семье, и вот его и от нее отрывают... А я не очень люблю Игнатьева.

О Колчаке Серебренников рассказывал мало. Говорил, что у него 700 т<ысяч> войск, из них 400 т<ысяч> на фронте. Все идет будто бы настолько успешно, что если бы даже погиб Колчак, так и то бы дело его не остановилось бы. Но это было бы, разумеется, [189] ужасным все-таки ударом, а организации в Совдепии, держащиеся именем Колчака, может быть, и распались бы.

Упомянул о форме офицеров в Сибири. Оказывается, все одели старую форму, с погонами. Я жалею немного нашу морскую с нашивками. Погоны так неудобны, ни лечь, ни пальто надеть. У Колчака три орла, без короны, с опущенными крыльями, так называемыми «николаевскими»{358}.

Холодно очень. Я читаю много «Русскую старину» и иногда думаю: поделом большевизм.

Дальше